Русские символисты: этюды и разыскания [Александр Васильевич Лавров] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
А. В. Лавров РУССКИЕ СИМВОЛИСТЫ. Этюды и разыскания
I СИМВОЛИСТЫ: ОБЩЕЕ И ЧАСТНОЕ
З. Н. ГИППИУС И ЕЕ ПОЭТИЧЕСКИЙ ДНЕВНИК
«…От первых сознательных дней, в самом раннем детстве, я уже взглянул на жизнь, как на нечто мучительно странное… В иные мгновенья я, со внезапным ужасом, осматривался и говорил себе: да что это такое?! Зачем я должен во всем этом участвовать?!., и хотя бы на одну страшную секунду, но уже тогда мутилась моя мысль до отчаяния, я чувствовал, будто падаю в бездну…» Этой цитатой из С. А. Андреевского, юриста и поэта, одного из провозвестников русского «декадентства», З. Н. Гиппиус начинает мемуарный очерк о нем [1]. Слова, показавшиеся ключевыми для характеристики личности ее близкого и многолетнего друга, могли бы в полной мере быть использованы и как косвенная автохарактеристика самой Гиппиус. Пытливый, напряженный интерес к «странностям» жизни, метафизический лейтмотив, неизменно сопровождавший все ее жизненные обстоятельства, переживания и устремления, погруженность в «бездны» неустанно рефлектирующего сознания, доходившая в своем аналитическом ригоризме почти до маниакальности, — таковы определяющие особенности духовной натуры З. Н. Гиппиус, в совокупности сочетающиеся в совершенно уникальный образ — уникальный даже на неординарном фоне других отобразителей символистской эпохи. «… На пути моих знакомств с типами различных женщин — это была женщина в полном смысле слова необыкновенная», — заявляет Аким Волынский, близко знавший Гиппиус на протяжении ряда лет[2]. И сама Гиппиус взращивала, культивировала эту «необыкновенность» — одержимая прежде всего желанием осознать и воплотить свое «я», дойти во внутренних исканиях до предельной глубины и определенности. Избранная ею стезя была тяжка и неблагодарна, и она сама хорошо это осознавала: «Нет отрады // Смотреть во тьму души моей тяжелой» («Последнее», 1900). В своей книге о Гиппиус, озаглавленной — с оглядкой на эти строки — «Тяжелая душа», В. А. Злобин, ее секретарь, изо дня в день общавшийся с нею в последние тридцать лет ее жизни, приводит стихотворение, написанное ею, как он сообщает, в возрасте девяти лет:1
Происходила Гиппиус из старинного немецкого дворянского рода, переселившегося в Россию еще в XVI в. Дед писательницы, Карл-Роман фон Гиппиус, был женат на москвичке Аристовой; их первый сын, Николай Романович, по окончании Московского университета стал «кандидатом на судебные должности» в Туле, женился (в январе 1869 г.) на дочери екатеринбургского полицмейстера В. Степанова Анастасии и обосновался в городе Белёв Тульской губернии, где получил место. В этом небольшом провинциальном городке 8 ноября 1869 г. и родилась Зинаида Николаевна Гиппиус. Вскоре ее отца перевели в Тулу товарищем прокурора; последующие годы прошли в постоянных переездах, вызванных очередными его служебными назначениями (Саратов, Харьков, Петербург, Нежин). Но и после ранней смерти отца (в 1881 г. от туберкулеза) скитальчества продолжались: Москва, Ялта, Тифлис — уже в основном по причине болезни Зинаиды, грозившей развиться в наследственный туберкулез (под угрозой этого недуга прошли и зрелые годы ее жизни: регулярные поездки на курорты Средиземноморья были продиктованы в значительной мере медицинской необходимостью). Будущая поэтесса принуждена была оставить московскую Женскую классическую гимназию С. Н. Фишер; образование, которое она получила, было в основном домашним: гувернантки, студенты. С ранних лет Гиппиус отмечает свое пристрастие к чтению и «бесконечным писаниям — писем, дневников, стихов»; из стихов она читала другим только шутливые, а «серьезные» прятала или уничтожала. Сведения о начальной поре жизни Гиппиус довольно скудны, сосредоточены главным образом в ее «Автобиографической заметке» [6]и на первых страницах ее позднейшей книги «Дмитрий Мережковский». Все же из них можно со всей определенностью заключить, что детство будущей писательницы протекало отнюдь не в тепличной атмосфере: мать Гиппиус осталась после смерти отца с небольшими средствами и большой семьей — четырьмя дочерьми (у Зинаиды было три младших сестры), бабушкой, незамужней сестрой. С ранних лет Гиппиус постигала жизнь с черного хода; позже в письме к Д. В. Философову (7–8 августа 1913 г.) она признавалась: «Я лучше знаю Россию, чем ты и Дм<итрий> вместе взятые. Я ее двадцать лет тому назад много колесила, и в самых бедных условиях. <…> Ты же трезв, но гораздо кореннее меня избалован. <…> Ведь факт, что не ездил в третьем классе далеко, по России, и никогда потому не радовался даже второму. Я знаю, чем в 3 кл<ассе> пахнет <…> Впрочем, не думай, что я своим демократизмом хвастаюсь. Просто у меня есть забытая привычка, очень забытая, но все же есть, и тиф бывает вторично все-таки слабее» [7]. В литературной среде Гиппиус действительно избегала делиться своим «демократическим» опытом, но в ее творчестве он в известной мере сказался — главным образом в художественной прозе, в повестях и рассказах из народной жизни, отмеченных подлинным знанием запечатленных в них характеров и среды. К этому тематическому ряду принадлежит первая публикация Гиппиус, обратившая на себя внимание читателей и критики, — рассказ «Простая жизнь», появившийся в «Вестнике Европы» в 1890 г. (№ 4) под заглавием «Злосчастная» (переименовал рассказ редактор этого влиятельного журнала М. М. Стасюлевич). Летом 1888 г. в Боржоме Гиппиус познакомилась с Дмитрием Сергеевичем Мережковским, молодым поэтом из Петербурга, уже успевшим издать первую книгу стихов; 8 января 1889 г. в Тифлисе она вышла за него замуж. Этот брак положил начало духовному союзу, которому в истории русской литературы едва ли удастся подыскать какие-либо аналогии. Гиппиус утверждала, что, прожив с Мережковским со дня свадьбы 52 года, не разлучалась с ним ни разу, ни на один день[8]; признавалась H. М. Минскому в одном из недатированных писем: «Я люблю Д. С. — вы лучше других знаете, как — без него я не могла бы жить двух дней, он необходим мне, как воздух»[9]. Их творческое содружество было тем более примечательно, что по внутреннему психологическому складу, по типу поведения и душевному темпераменту Мережковский и Гиппиус мало походили друг на друга. У Мережковского в эпицентре сознания всегда — идея, масштабные культурно-исторические процессы, всеобщее, отражающееся в частном; для Гиппиус точка отсчета — индивидуальность, конкретное «я», ищущее себя в связи со всеобщим. Он — по-человечески одинок и едва ли глубоко этим тяготится, поскольку всецело обращен к книгам, дающим ему необходимую полноту знания о бытии и жизненных ценностях; она — обращена к людям, требовательно всматривается в них, пристрастно анализирует, пытается свои человеческие контакты осмыслять в обусловленной связи с высшим, безусловным началом и выстраивать их под знаком приближения к «последней» истине. В своих произведениях Мережковский неизменно декларирует определенную систему убеждений, он одержим пафосом духовного созидания — отвечает на вопросы, разрешает сомнения; Гиппиус же — чаще всего вопрошает, критикует, разоблачает, а если и декларирует — то всегда с элементом сомнения, с противовесом из контраргументов, с готовностью к новым переоценкам. Отстаивая, при всех этих оговорках, «общее дело», оставаясь всегда единомышленниками в религиозно-философских вопросах и в социально-политических оценках, Мережковский и Гиппиус являли внутренне контрастную, но на редкость цельную пару: взаимовосполнение и взаимообусловленность обеспечивали эту цельность. В читательском сознании Мережковский всегда занимал гораздо более заметное место, чем Гиппиус; среди писателей-современников он был если не в числе самых популярных, то хотя бы в ряду широко известных: его исторические романы неоднократно переиздавались, в 1910-е гг. вышли в свет два многотомных собрания его сочинений, книги его активно переводились на иностранные языки, его публицистические выступления часто вызывали сильный общественный резонанс, и т. д. В этом отношении роль Гиппиус в литературном процессе была несравненно более скромной. Однако в «своем» кругу, меж писателей и мыслителей символистской ориентации, Мережковский и Гиппиус воспринимались вполне на равных: более того, многие говорили о приоритете Гиппиус в этом творческом содружестве. Так, С. П. Каблуков, секретарь петербургского Религиозно-философского общества, зафиксировал в своем дневнике суждения Вяч. Иванова (5 июня 1909 г.): «По мнению Вяч<еслава> Ивановича, З. И. гораздо талантливее Мережковского как поэтесса и автор художественной прозы. Она принадлежит к классическим поэтам, т<ак> называемым > поэтам minores, как, напр<имер>, Катулл и Проперций в Риме, Баратынский у нас и др. Она была творцом Религиозно-Философского Об<щест>ва; многие идеи, характерные для Мережковского, зародились в уме З<инаиды> Ник<олаевны>, Д. С. принадлежит только их развитие и разъяснение. <…> Мистического опыта в ней также несравненно более, чем у ее мужа»[10]. В. В. Розанов в своих записях о Гиппиус (1914), при всей их беглости, вполне определенно заявляет: «Митя „без Зины“ кажется сейчас же бы умер; замерз или рассыпался. „Я только дух Зины, а самого меня собственно нет“ — вот впечатление их жизни»[11]. Подобные мнения, возможно, подкреплялись гораздо более активным самовыражением Гиппиус, в сравнении с Мережковским, в сфере «частной» жизни, в непосредственном общении. В Мережковском ценили прорицателя, Гиппиус была собеседницей; интеллектуальные построения, оттачивавшиеся или спонтанно рождавшиеся в беседах, почти всегда затрагивали религиозно-философскую и литературно-эстетическую проблематику, и в них многие готовы были видеть исходный стимул для последующих широковещательных словесных манифестаций Мережковского. В. А. Злобин, И. В. Одоевцева и другие современники Мережковских сходились в признании того, что в этом союзе двух первичная, оплодотворяющая, «мужская» роль досталась Гиппиус, Мережковский же исполняет «женскую» роль — являет плодородную почву, вынашивает, производит на свет. О том, что подобная схема — при всей ее обескураживающей однозначности — отчасти верна, можно судить и по признаниям самой Гиппиус, которые, думается, наиболее точно передают реальное положение дел: «У него — медленный и постоянный рост, в одном и том же направлении, но смена как бы фаз; изменение (без измены). У меня — остается раз данное, все равно какое, но то же <…> оттого и случалось мне как бы опережать какую-нибудь идею Д. С-ча. Я ее высказывала раньше, чем она же должна была ему встретиться на его пути. В большинстве случаев, он ее тотчас же подхватывал (так как она, в сущности, была его же), и у него она уже делалась сразу махровев, принимала как бы тело, а моя роль вот этим высказыванием ограничивалась, я тогда следовала за ним. Потому что — это необходимо прибавить — разница наших натур была не такого рода, при каком они друг друга уничтожают, а, напротив, могут и находят между собою известную гармонию». Впрочем, добавляет Гиппиус, «иногда случалось, что первая идея принадлежала ему. Если я ее не понимала и была несогласна, я редко следовала за ней, пока не убеждалась в ее правоте. Так же и он, и тогда происходили между нами споры, мало похожие на обычно-супружеские»[12]. «Известная гармония» натур, отмеченная Гиппиус, не выражалась в непосредственном соавторстве (совместно написанных произведений у них почти нет, исключения — единичны: драма «Маков цвет» (1907), третьим соавтором которой был Д. В. Философов, киносценарий «Борис Годунов», относящийся к поре эмиграции[13]), но находила своеобразное преломление в публикациях текстов, сочиненных Гиппиус, за подписью Мережковского, и наоборот. Сборник стихотворений Гиппиус «Походные песни» (1920), изданный под псевдонимом Антон Кирша, открывается стихотворением «1917», автор которого — Мережковский (черновой автограф стихотворения выявлен К. А. Кумпан, обнаружившей и другие аналогичные случаи «двойного» авторства)[14]. Публикации произведений Гиппиус за подписью Мережковского многочисленны. С. П. Каблуков свидетельствует в дневнике (22 июня 1910 г): «Сегодня разговор с З. Н. по телефону по поводу ее статей и рассказов <…> Ее признание, что некоторые ее статьи появляются в печати за подписью Д. С. Мережковского, как это было со статьей „Все против всех“ в „Золотом Руне“ и „Декадентство и общественность“ в „Весах“ 1906 года. Также и французские ст<атьи> „La vrai force du Tzarisme“ и „La révolution et la violence“ — были прочитаны в Париже как ему принадлежащие — публ<ичные> лекц<ии>»[15]. Гиппиус принимала также активное участие в написании очерка о декабристах «Первенцы свободы», опубликованного в журнале «Нива» (1917. № 16, 17) и вышедшего в свет отдельным изданием (Пг., 1917) под именем Д. С. Мережковского[16]. За подписью Мережковского появились в 1890-е гг. и несколько стихотворений Гиппиус, позднее включенных в ее первый авторский сборник, а одно ее стихотворение, «Снежные хлопья» (впервые опубликованное в 1894 г. как стихотворение Мережковского), было напечатано в двух книгах — «Собрании стихов» Гиппиус (1904) и томе 22 «Полного собрания сочинений» Мережковского. Упоминая о стихотворениях Гиппиус, В. Брюсов извещал П. П. Перцова (13 декабря 1895 г.): «В Москве о них странные толки: одни говорят, что их пишет Мережковский; другие, наоборот, склонны многие стихотворения, подписанные Мережковским, приписывать его жене»[17]. Основания для подобных толков, как видим, имелись. Главной «внешней» причиной обращения к аллониму в затрагиваемой ситуации, по всей видимости, была гораздо большая значимость в читательской среде имени Мережковского по сравнению с именем Гиппиус. В 1890-е гг. Мережковский, в отличие от Гиппиус, был автором нескольких сборников стихов, имел уже определенную литературную репутацию, тексты за его подписью охотно принимались журнальной и газетной периодикой; у стихов за подписью Гиппиус тогда было больше шансов оказаться забракованными. Аналогичным образом критические и публицистические высказывания по поводу обстоятельств текущей литературной жизни, исходившие от Мережковского, гарантировали более широкий общественный резонанс, чем суждения Гиппиус, уделявшей гораздо больше, чем Мережковский, внимания этой актуальной проблематике, но пользовавшейся авторитетом в сравнительно узком кругу. Были, однако, для наблюдаемого явления и более прихотливые, внутренние причины. Оставаясь каждый при отчетливом осознании собственного личностного суверенитета, Мережковский и Гиппиус в то же время осмысляли свой союз и как некое двуединство — неразрывно спаянную, но двусоставную творческую субстанцию, отдельные элементы которой могли мигрировать от одного суверенного «я» к другому. Подобный подход к текстам друг друга провоцировал на различные неординарные функциональные решения, которые порой оборачивались игровой мистификацией. Так, среди многочисленных писем Гиппиус к А. Л. Волынскому (Флексеру) два (от 15 января 1894 г. и 12 октября 1896 г.) представляют собой стихотворные послания, второе имеет заглавие «Признание» и предуведомление: «Посвящаю А. Л. Флексеру»; адресат посланий имел все основания видеть в них душевные признания Гиппиус, обращенные к нему. Между тем в данном случае Гиппиус за «свое» выдала «чужое» поэтическое слово: обе эпистолы составлены из строф стихотворения Мережковского «Признание», не претерпевших в новой версии никаких существенных изменений (лишь строка, естественная под пером Мережковского: «Быть может, я и сам еще не знаю» — превратилась в строку, естественную под пером Гиппиус — сочинительницы посланий в стихах: «Быть может — я сама еще не знаю!..»)[18]. Подобные прецеденты вынуждают к оговорке: у нас нет окончательной уверенности в том, что все стихотворения, включенные в авторские сборники Гиппиус или печатавшиеся под ее именем в периодике, написаны — полностью или частично — именно ею; нельзя исключить, что какие-то тексты, строфы, строки «подарены» Мережковским. Окончательную ясность в этот вопрос едва ли удастся внести, поскольку черновых рукописей стихотворений Гиппиус, которые могли бы послужить бесспорным доказательством ее авторства, сохранилось совсем немного. С еще большей уверенностью можно говорить об участии Гиппиус в формировании корпуса текстов Мережковского. И тем не менее при наличии определенной «общей зоны» творческие территории Мережковского и Гиппиус лишь соседствовали друг с другом: отмеченная «гармония» натур уравновешивалась контрастными различиями авторских индивидуальностей. Брак с Мережковским открыл для Зинаиды Гиппиус (избравшей девичью фамилию как свое литературное имя) дорогу в столичную писательскую среду. Литературный дебют ее состоялся еще до замужества, но явно через посредничество Мережковского: в декабрьском номере петербургского журнала «Северный Вестник» за 1888 г. были помещены два ее стихотворения, подписанные криптонимом З.Г., совсем еще несамостоятельные опыты, в которых контуры будущего поэтического облика едва угадывались. Об этих и других своих ранних стихотворных упражнениях, ненапечатанных и, скорее всего, несохранившихся, сама она писала в «Автобиографической заметке»: «Как я ни увлекалась Надсоном, — писать „под Надсона“ не умела и сама стихи свои не очень любила. Да они, действительно, были довольно слабы и дики»[19]. Известность в литературных кругах Гиппиус получила не благодаря первым публикациям, а как «муза» Мережковского. Супруги обосновались в Петербурге — сначала на Верейской улице (дом 12), а через несколько месяцев — в доме Мурузи, на углу Литейного и Пантелеймоновской; с годами их квартира в этом доме стала одним из самых примечательных литературных салонов. Среди близких знакомых и друзей Гиппиус оказались те почтенные представители уходящего литературного поколения, которых она впоследствии опишет в мемуарном очерке «Благоухание седин»: А. Н. Плещеев, П. И. Вейнберг, Я. П. Полонский, Д. В. Григорович, А. Н. Майков. Теплые, доверительные и даже дружеские отношения с некоторыми из них тем более достойны внимания, что Гиппиус уже в ту, раннюю пору своего внутреннего самоопределения разительно выделялась на фоне литературных и окололитературных дам, уже обнаруживала те экстравагантные черты, которые впоследствии создадут ей репутацию «декадентской мадонны». И. И. Ясинский, познакомившийся с Гиппиус вскоре после ее приезда в Петербург, вспоминает: «Зинаида Николаевна Мережковская, урожденная Гиппиус, была прехорошенькой девочкой, в коротеньких платьицах, с длинной русой косой, наивная и кокетничавшая своей молодостью. С мужем, в ожидании гостей, она ложилась на ковер в гостиной и увлекалась игрою в дурачки или же являлась с куклою-уткой на руках. Утка эта должна была символизировать разделение супругов, считавших пошлостью брачную половую связь» [20]. О нарочитом инфантилизме, симулированной «полудетскости» Гиппиус в начале ее литературной карьеры писали также Л. Я. Гуревич и А. Л. Волынский; последний, однако, отмечал: «Странная вещь, в этом ребенке скрывался уже и тогда строгий мыслитель, умевший вкладывать предметы рассуждения в подходящие к ним словесные футляры, как редко кто»[21]. С годами ее образ видоизменился, вобрав в себя новые специфические черты — видимо, столь же игровые, ориентированные на стороннего наблюдателя. Постепенно Гиппиус приобрела обличье манерной, претенциозной и недоброжелательной литературной «мэтрессы», дерзкой нарушительницы моральных и бытовых устоев, стала источником всевозможных слухов и легенд, зачастую совсем далеких от реальности, хотя вымысел нередко рождался на реальной почве. Гиппиус сама устанавливала правила игры, стремилась достичь определенного эффекта, порой доходя до эпатажа. Когда в Петербурге начались Религиозно-философские собрания с участием высших представителей православного духовенства, она «заказывает себе черное, на вид скромное, платье. Но оно сшито так, что при малейшем движении складки расходятся и просвечивает бледно-розовая подкладка. Впечатление, что она — голая. Об этом платье она потом часто и с видимым удовольствием вспоминает, даже в годы, когда, казалось бы, пора о таких вещах забыть. Из-за этого ли платья, или из-за каких-нибудь других ее выдумок, недовольные иерархи, члены Собраний, прозвали ее „белая дьяволица“»[22]. Некий провинциальный батюшка, увидев фотокарточку «известной декадентки, З. Гиппиус», отметил «вид, несвойственный благочестию»[23]. «Неблагочестие» и экстравагантность в облике Гиппиус сочетались с отмеченной многими «нематериальностью», дистанцией по отношению к привычным «плотским» человеческим контурам. Бунин, человек весьма трезвого и скептического ума, передал свои первые впечатления так: «…медленно вошло как бы некое райское видение, удивительной худобы ангел в белоснежном одеянии и с золотистыми распущенными волосами, вдоль обнаженных рук которого падало до самого полу что-то вроде не то рукавов, не то крыльев: З. Н. Гиппиус, сопровождаемая сзади Мережковским»[24]. Эту дистанцию — уже не только во внешнем облике, но и во всех аспектах личности — подчеркивает С. К. Маковский, хорошо знавший Гиппиус на протяжении всей ее жизни: «Вся она была вызывающе „не как все“: умом пронзительным еще больше, чем наружностью. Судила З. Н. обо всем самоуверенно-откровенно, не считаясь с принятыми понятиями, и любила удивить суждением „наоборот“. Не в этом ли и состояло главное ее тщеславие? Притом в манере держать себя и говорить была рисовка: она произносила слова лениво, чуть в нос, с растяжкой, и была готова при первом же знакомстве на резкость и насмешку, если что-нибудь в собеседнике не понравится. Сама себе З. Н. нравилась безусловно и этого не скрывала. Ее давила мысль о своей исключительности, избранности, о праве не подчиняться навыкам простых смертных… И одевалась она не так, как было в обычае писательских кругов, и не так, как одевались „в свете“, — очень по-своему, с явным намерением быть замеченной. Платья носила „собственного“ покроя, то обтягивавшие ее, как чешуей, то с какими-то рюшками и оборочками, любила бусы, цепочки и пушистые платки. Надо ли напоминать и о знаменитой лорнетке? Не без жеманства подносила ее З. Н. к близоруким глазам, всматриваясь в собеседника, и этим жестом подчеркивала свое рассеянное высокомерие. А ее „грим“! Когда надоела коса, она изобрела прическу, придававшую ей до смешного взлохмаченный вид: разлетающиеся завитки во все стороны; к тому же — было время, когда она красила волосы в рыжий цвет и преувеличенно румянилась („порядочные“ женщины в тогдашней России от „макийяжа“ воздерживались)»[25]. Неудивительно, что этот искусно и искусственно выстроенный «имидж» мог вызывать негативные эмоции и отторжение. Вадим Андреев, увидевший впервые Гиппиус на склоне ее лет, незадолго до Второй мировой войны, отметил ту же «неестественность и вычурность всего облика»[26], которая и раньше бросалась в глаза многим. Конечно, особенно последовательны в своем неприятии были литераторы, по тем или иным причинам оказавшиеся с нею в отношениях конфронтации. М. Кузмин, попавший под критический обстрел Гиппиус в печати, изобразил ее в лице Зои Николаевны Горбуновой, героини рассказа «Высокое искусство» (1910), властной, безапелляционной и самонадеянной декадентствующей дамы, которая невольно содействует гибели своего мужа; в романе В. Набокова «Дар» (1938) отдельными чертами Гиппиус наделен влиятельный парижский критик, выступающий под многозначительным псевдонимом Христофор Мортус (лат. mortuus — мертвый, мертвец; согласно словарю Вл. Даля, это же слово означало — служитель при чумных, обреченный уходу за трупами в чуму), приверженец утилитаристских, идеологизированных воззрений на искусство[27]. С. Есенин в наброске «Дама с лорнетом» (1925), не скупясь на грубую брань по адресу Гиппиус («Безмозглая и глупая дама», «лживая и скверная», «контрреволюционная дрянь» и т. п.), разоблачил вероятный первоисточник своих эмоций — давний эпизод общения с нею, которым он, безусловно, остался глубоко уязвлен: «— Что это на Вас за гетры? — спросила она, наведя лорнет», — и, получив разъяснение («Это охотничьи валенки»), заметила: «Вы вообще кривляетесь»[28]. Разумеется, для Гиппиус не было загадкой, во что обут ее визитер, но она дала понять, что разгадала позу, нарочитость есенинского «пейзанства» (В. Шкловский, присутствовавший при этой сцене, раньше Есенина описал ее в очерке «Современники и синхронисты» (1924), добавив: «Конечно, и Гиппиус знала, что валенки не гетры, и Есенин знал, для чего его спросили. Зинаидин вопрос обозначал: не припомню, не верю я в ваши валенки, никакой вы не крестьянин»[29]). Образ «петербургской Сафо» и «декадентской мадонны», который Гиппиус с немалым эффектом демонстрировала перед обществом, был не только одной из форм выражения свойственного ей спонтанного артистизма, но и своего рода маской, защитной оболочкой, позволявшей под личиной внешней аррогантности и экстраординарности таить от сторонних посягательств интимные пласты ее личности. Н. Берберова проницательно подметила «постоянную борьбу-игру» между Гиппиус и внешним миром: «Она, настоящая она, укрывалась иронией, капризами, интригами, манерностью от настоящей жизни вокруг и в себе самой»[30]. Эта «личина» Гиппиус получила свое безукоризненно точное и выразительное живописное воплощение — портрет работы Л. Бакста (помещенный в 4-м номере «Золотого Руна» за 1906 г.), на котором поэтесса изображена в камзоле былых времен и мужских панталонах. Маскарадная одежда здесь — как бы вещественная составляющая того маскарада личности, к которому прибегала Гиппиус, чтобы уберечь сокровенные тайники души, и в то же время — один из опосредованных способов самовыражения личности, органично вбирающей в себя и то содержание, которое отразилось на портрете (Анастасия Чеботаревская справедливо отмечала, что Бакст «чудесно передает <…> изломанную надменность фигуры Зинаиды Гиппиус, все характерное, основное, — то, что французы называют essentiel…»[31]). Прибегая к разного рода симуляциям в «общественных» контактах, Гиппиус в глубинной сущности тяготела к предельной искренности и правдивости, бывших для нее путеводными ориентирами в страстных и непрестанных исканиях жизненной подлинности. Г. В. Адамович, доверительно общавшийся с Гиппиус в период парижской эмиграции, отмечает в рецензии на монографию о ней Т. Пахмусс: «В личности, в поведении, в литературных повадках Зинаиды Гиппиус осталось до старости немало надуманного и выдуманного, но было в ней и что-то редкое, даже единственное, душевно-встревоженное, остро-проницательное, непогрешимо-чуткое» [32]. Этими эмоциональными критериями она стремилась руководствоваться в отношениях с близкими людьми, которые постоянно приобретали мучительный и конфликтный характер — и часто не по каким-то конкретным житейским причинам, а именно из-за несоответствия тем предельным морально-психологическим и идейным требованиям, которые она выдвигала своему собеседнику или корреспонденту, из-за неготовности собеседника выдерживать тот уровень общения — без обычных удобных коммуникативных условностей, этикетных жестов и недомолвок, — который она задавала; уровень, на котором преодолевалась видимость и постигалась сущность. Непременными условиями этих постижений были для Гиппиус незамутненность сознания, интеллектуальная отвага и внутренняя моральная ответственность. «…Я люблю прямые пути и ясные слова — даже с людьми, с которыми это почти невозможно», — признавалась Гиппиус[33]; прямоту и ясность она старалась соблюсти даже в самых запутанных и противоречивых коллизиях. Эта черта личности сказывалась в характерных внешних особенностях, иногда поражавших не меньше, чем иные ее экстравагантности. «…Такая пунктуальность во всех действиях, такая аккуратность в почерке, в ведении своих дел, что диву даешься!» — записала Г. Н. Кузнецова, знавшая Гиппиус «издали» и судившая о ней главным образом по наглядным проявлениям[34]. Примечательно, что Кузнецова обратила внимание на почерк: в «графологической» ипостаси натура Гиппиус действительно отобразилась вполне зримо, отчетливо и откровенно. Мариэтта Шагинян, в юности «полоненная» Гиппиус и ставшая на некоторое время ее преданной духовной последовательницей, свидетельствует, что почерк писем ее «водительницы» был значим для нее не меньше, чем их содержание: «…в извилинах букв, в ритме слов передавался характер <…> Гиппиус всегда писала элегантно-твердым, почти печатно ровным, с густым чернильным нажимом, ювелирно-красивым почерком, неизменным при всяком содержании письма — хвалила или ругала, соглашалась или спорила»; «Я сидела на кровати, глядя на Зинин почерк, на его элегантную ровность, несокрушимую твердость и полное отсутствие нервности или хотя бы ничтожного расхождения в начертании букв, в линии строчек»[35]. Глубинное содержание своей индивидуальности Гиппиус раскрывала в доверительных письмах, обращенных к близким людям, в дневниковых записях-самоотчетах, в стихах и более опосредованным образом — в художественной прозе. Известность в литературе она получила именно как прозаик, сочинению рассказов, повестей и романов уделяла в 1890-е гг. больше всего времени и сил. Первые две книги Гиппиус, «Новые люди» (1896) и «Зеркала» (1898), вызвавшие широкий резонанс в печати, — это сборники прозы, содержащие также каждый по небольшому стихотворному разделу (всего в обеих объемистых книгах было помещено 22 стихотворения); при этом в них вошли далеко не все из ее опубликованных прозаических произведений. «Кроме сборников, у меня около ста листов рассказов и романов, написанных в течение моей двенадцатилетней литературной деятельности», — сообщала Гиппиус 6 июня 1900 г. Л. Е. Оболенскому[36]. Многие из беллетристических сочинений Гиппиус были вызваны к жизни потребностью в писательском заработке, большого значения им она не придавала, однако то, что наиболее определенные надежды осуществиться на литературном поприще она поначалу связывала со своими опытами в художественной прозе, — факт самоочевидный. По контрасту с этой установкой, писание стихов она осознавала — или упорно убеждала в этом себя и других? — как занятие исключительно интимное, а применительно к литературным ценностным критериям — дилетантское. «Стихи я всегда писала редко и мало, — только тогда, когда не могла не писать. Меня влекло к прозе», — отмечает она в «Автобиографической заметке»[37]. С тем общепризнанным высоким статусом, который получила поэзия Гиппиус в общей панораме литературы символистской эпохи, решительно контрастируют самооценки, на которые поэтесса не скупилась: «…для меня стихи писать — это камни ворочать!»[38]; «Я даже теперь решила мои стихи не печатать. Это не нужно, и только отнимает их у меня: перестаю их чувствовать»[39]; «Какие у меня омерзительные стихи! Ей-Богу, даже противно корректуры исправлять. Недаром я так не хотела издавать сборника. И не следовало»[40]. «Зин<аида> Ник<олаевна> сама говорит, что она не „заправская поэтиха“», — свидетельствует поэт Владимир Гиппиус[41]. Можно заподозрить в этом упорном самоуничижении самоутверждение наоборот (подобные ходы не противоречат натуре Гиппиус, всегда готовой распознавать в одной крайности крайность противоположную), можно увидеть в такой установке потаенную ориентацию на сходные высокие образцы — прежде всего на поэзию Тютчева, чуравшегося текущей литературной жизни и безуспешно пытавшегося замкнуть себя в рамки своеобразного поэтического дилетантизма. Даже если в приведенных автохарактеристиках и в ряде других аналогичных высказываний Гиппиус и выступала под очередной защитной маской, приходится признать, что не только другие, но и сама она стала объектом самовнушения: об отсутствии каких-либо серьезных художественных претензий в своих стихотворных опытах она продолжала говорить и в ту пору, когда ее творчество снискало общее признание. Уже будучи автором двух поэтических сборников, она отправила Брюсову (редактировавшему тогда «Русскую Мысль») автографы нескольких своих новых стихотворений с такими оговорками: «…я вам послала их просто „на всякий случай“; совсем не надо там над ними думать и о них заботиться; я очень люблю не печатать своих стихов. В конечном счете всегда так выходит, что их где-нибудь нужно напечатать, и приходится, но чем дольше этот „счет“ не наступает, тем я довольнее»[42]. И еще ряд лет спустя — признавалась В. Ф. Ходасевичу: «Никогда я не умела писать стихов. Это очень точно: не умела. Как не умею мостовую мостить. Если и писала, то всякий раз, — по выражению Бунина, — „с большими слезами, папаша“. Уж когда было не отвертеться»[43]. Берясь за сочинение стихов лишь по насущной внутренней необходимости, Гиппиус в 1890-е гг. создала не так много поэтических текстов, как другие ее современники — приверженцы «нового» искусства, однако именно ее стихотворениям — отчасти, видимо, и потому, что писались они «с большими слезами», — суждено было в значительной своей части стать идейно-художественными манифестами; сообщая в них о своих сокровенных настроениях и устремлениях, Гиппиус находила удивительно емкие словесные формулы, которые воспринимались как квинтэссенция того нового, непривычного, даже шокирующего, с чем вступили на российскую литературную авансцену декадентствующие символисты. «Мне нужно то, чего нет на свете» («Песня», 1893), «Люблю я себя, как Бога» («Посвящение». 1894), «О, милый друг, отрадно умирать!» («Отрада», 1889), «Неумолимою дорогою // Идем — неведомо куда» («Крик», 1896), «Я — раб моих таинственных, // Необычайных снов…» («Надпись на книге», 1896), — эти и многие другие строки ее ранних стихотворений стали самыми заметными опознавательными знаками нового поэтического мировидения. В выражении этого мировидения Гиппиус была последовательней и смелей своих «сочувственников»: искренность и прямота в передаче настроений и мыслей для нее были главными критериями творческого самовыражения, их не заслоняли и не отодвигали в сторону сугубо эстетические задания. На протяжении длительного времени поэтическое творчество Гиппиус расценивалось как альфа и омега русского декаданса. Все характернейшие параметры этого явления — индивидуализм, эгоцентризм, «упадочничество», внутренний надлом, мистические устремления, антиобщественный пафос, отвращение к жизни, уход в мир фантазии и т. д.: можно вновь вернуться к процитированным стихотворным строкам — нашли в ее поэзии и миросозерцании свое законченное воплощение. «Вот настоящая декадентка тех замечательных дней, — писал о Гиппиус Волынский, — не выдуманная, плоть от плоти эпохи, и самая исковерканность, даже играющая лживость входили в подлинный облик конца века <…> В этой эпохе глубочайших переломов патология и не может отсутствовать: новый свет проникает в общество сквозь щели разорванной и раздвоенной личности»[44]. Настолько устойчивой и аксиоматичной казалась эта идейно-эстетическая атрибуция, что даже в 1915 г. незадачливый критик из духовного сословия, взявшийся — с явным опозданием — обличить пороки декадентства и ущербную психологию декадентов, для иллюстрации своих тезисов не нашел более подходящего материала, чем стихотворения Гиппиус[45]. Между тем, принеся — главным образом в первые годы литературной деятельности — щедрую дань декадентству, Гиппиус стремилась всеми силами изжить этот тип мироощущения, очень рано распознав его изъяны и бесперспективность — задолго до того, как декадентский катехизис овладел многими умами и превратился в «уличную философию». На пути ее идейного самоопределения родимые пятна декаданса были различимы еще довольно длительное время, но в плане эстетическом писательница отвергала это явление с самого начала — и самым решительным образом. В «Автобиографической заметке» она сочла необходимым подчеркнуть: «…европейское движение „декаданса“ не оказало на меня влияния. Французскими поэтами я никогда не увлекалась и в 90-х годах мало их читала. Меня занимало, собственно, не декадентство, а проблема индивидуализма и все к ней относящиеся вопросы»[46]. Вряд ли эти признания целиком и полностью соответствуют действительности. Поэзия Гиппиус отмечена многими чертами специфически символистских новаций, и опыт французских мастеров стиха имплицитно в ней сказывается, вероятны и какие-то непосредственные воздействия. В. Брюсов, например (статья «З. Н. Гиппиус», 1913), обнаруживает в строках стихотворения Гиппиус «Снег» (1897):(«Благая весть», 1904)
2
В альбом поэта Д. Н. Фридберга Гиппиус занесла следующую запись: «Символизм делает прозрачными явления жизни и говорит понятно о непонятном»[65]. Как нередко бывает с суждениями на общие темы, они не столько отражают реальное положение вещей, сколько сигнализируют об убеждениях и предпочтениях высказавшего их. Приведенное лапидарное определение творческого метода — безусловно, из этого ряда. Говоря о символизме, Гиппиус не сочла необходимым подчеркнуть, что имеет в виду прежде всего собственное понимание символизма и свои творческие задачи, осуществляемые под знаком названного эстетического направления. «Прозрачность» как непременное условие поэтической интерпретации явлений жизни означала для Гиппиус в первую очередь метафизический ракурс в их осмыслении. Ее стихи перенасыщены вполне конкретными земными реалиями, но впечатления жизненной конкретности и определенности от этого не возникает: поэтические образы и мотивы лишены самоценного значения, они лишь указывают, «кивают» (как позднее, касаясь символизма в целом, отметит О. Мандельштам в статье «О природе слова») на те смыслы, которые за ними угадываются. Образная ткань стихотворения предстает как эманация отвлеченных понятий и представлений, как форма выражения невыразимого. «Материальный», условно говоря, мир поэзии Гиппиус скрепляется нематериальными связями и освещается потусторонними лучами. Характерно в заглавиях ее стихотворений изобилие местоимений, обстоятельственных слов, указывающих на признаки действия, качества или предмета, а также слов служебных, обозначающих различные семантические отношения («Там», «Вместе», «Ничего», «Нет», «Они», «Между», «Ты», «Если», «Опять», «Так ли?», «Оно», «Сызнова», «Внезапно», «А потом…?», «Напрасно», «Непоправимо», «Оттуда?», «Пока», «Тогда и опять» и т. д.); эти предпочтения отражают специфику поэтического мировидения Гиппиус: субстанция и живительный нерв ее творчества — не реалии, а соотношения, условные умопостигаемые линии между реалиями, главным образом — между реалиями явленными, «физическими», и метафизическими. Сама Гиппиус признавалась, что не видит особого интереса в сочинении вещей «посюсторонних», не выходящих за пределы жизненных горизонталей: «Я <…> очень искренно считаю себя неспособной к вещам трезвым, сочным, как я выразилась — „из плоти и крови“. Именно теперь я пишу подобную вещь (в последний раз!) и с каждой строкой в отчаянии повторяю: не то! не то! И веселья никакого нет в писании, душа участвует лишь наполовину, и я с нетерпением жду момента, когда опять начну что-нибудь в моем духе — на пол-аршина от земли»[66]. Именно в стихотворчестве Гиппиус более всего удавалось достигать желаемого состояния — «на пол-аршина от земли». «…Нет поэта более отрешенного от всего зримого», — подчеркивал Д. П. Святополк-Мирский. И в то же время Гиппиус присуще, по его же словам, едва ли не единственное в русской литературе умение воплощать «глубочайшие абстрактные переживания» «в образы изумительно жуткой конкретности»[67].(«Неуместные рифмы»)[89]
(«Цепь», 1902), —
3
Около полутора десятилетий литературная деятельность Гиппиус сводилась преимущественно к ее индивидуальным поискам и свершениям. В начале века, в ходе двухлетней работы над изданием «Нового Пути» и в последующие годы, в этой деятельности все более значимое место начинают занимать «общественные» темы и интересы. В писательском облике Гиппиус теперь обозначаются две ипостаси, две равнозначные составляющие, — З. Н. Гиппиус и Антон Крайний, подразумевавшие, соответственно, ее индивидуальное и «общественное» «я»: девичьей фамилией обычно подписаны художественные тексты, псевдонимом — литературно-критические и философско-публицистические статьи. Используя этот псевдоним, Гиппиус вовсе не задавалась целью скрыть от читателя подлинного автора опубликованных текстов: на титульном листе сборника ее статей «Литературный дневник (1899–1907)» обозначено двойное авторское имя: Антон Крайний (З. Гиппиус), — но желала подчеркнуть, что мыслит свою «общественную» работу, текущую журнальную публицистику, как некое «отдельное производство» — и вместе с тем как одно из двух равнозначимых воплощений собственной «двоящейся» натуры. В статье «Преодоление декадентства» Бердяев расценивал появление в литературе Антона Крайнего как один из симптомов того явления, которое обозначил ее заглавием: «А. Крайний тонко понимает, что личность гибнет на почве крайнего, ничем не ограниченного индивидуализма, что декадентство в пределе своем есть гибель, а не торжество индивидуальности. Сознание своего „я“ связано с сознанием „не-я“, с сознанием и признанием всех других „я“».[145] С годами становится все более различимым вклад Антона Крайнего и в поэтическое творчество Гиппиус: общественно-публицистическая проблематика окажется в ее стихах преобладающей в годы мировой войны и революции. Произведения, составившие поэтический раздел «Война», — это, по сути, первая последовательно осуществленная попытка Гиппиус рассказать в стихах не только о себе; дневник души в них выверен по историческому календарю. События 1905 г. дали мощный стимул развитию социально-политических взглядов Мережковского и Гиппиус, которые теперь становятся теснейшим образом связанными с их религиозно-мистическими доктринальными установками. Новый их лозунг — «религиозная общественность», предполагающая соединение задач общественно-политического и религиозного обновления. Мережковские верили, что только «религиозная общественность» способна обеспечить решение исторически сиюминутных задач и открыть пути к «Грядущему Граду», к повсеместному торжеству «нового» христианства. Если ранее они оставались фактически индифферентными к социально-политической жизни, то в течение 1900-х гг. становятся все более непримиримыми и последовательными радикалами, убежденными борцами с самодержавием и всей консервативной государственной системой старой России. 9 января «перевернуло нас», признается Гиппиус; 21 июля 1905 г. она записала: «Да, самодержавие — от Антихриста!»[146] Полоненные этой идеей, Мережковские в феврале 1906 г. отбывают в Париж, где проводят более двух лет. В Париже они выпускают в свет антимонархический сборник политических статей на французском языке («Le Tzar et la Révolution», 1907), вращаются в кругах революционной эмиграции (сближаясь с наиболее «крайними» — И. И. Фондаминским, одно время членом Боевой организации эсеров, а затем и с Б. В. Савинковым); во французской среде их также более всего интересуют представители радикальных политических партий[147]. Погружение в «общественность» не способствует у Гиппиус умалению ее религиозных интересов: и в этой сфере перед ней возникают новые горизонты — новые грани грядущего синтеза (открывавшиеся, в частности, в западноевропейском неокатолическом движении, отчасти созвучном по религиозно-обновленческим задачам с построениями Мережковских). При этом весьма острой ощущалась проблема литературного пристанища: после прекращения «Нового Пути» у Мережковских не было «своего» журнала; участие в главном символистском органе — «Весах», руководимых Брюсовым, — было ограничено как скромным объемом издания, так и его идейно-тематическими рамками и установкой на приоритет эстетических задач перед мировоззренческими и жизнестроительными; попытки взять под свою эгиду журналы «Образование», «Русская Мысль» (в 1908 г., по возвращении из-за границы) и другие органы печати также не давали желаемых результатов. Однако внешние сложности не умаляли действенного пафоса, которого была исполнена Гиппиус в своих оценках современного положения России и состояния общественной психологии. Признавая, что в среде интеллигенции царят растерянность, разброд, упаднические настроения, абсурдные идеи, она тем не менее видела в идейной сумятице потенции позитивного развития: в окружающем бурлящем хаосе «есть зерна истинного сознания, в нем рождается новая мысль, новое ощущение себя, людей и мира, надежда на иное искусство, иное действие»; условием осуществления этих потенций является активная, конструктивная общественная позиция и разумно направленная воля: «…довольно стонать, ныть, браниться и „все отвергать“. Это капризы и ребячество. Будем искать доброго, а худое само отпадет. Тьму, сколько ни размахивай руками, не разгонишь; а затеплится огонь — она сама отступит»[148]. Общественные приоритеты с годами со все большей силой начинают влиять на литературную стратегию Гиппиус и характер ее самоопределения в писательской среде. Вспоминая о встречах в 1905 г., Андрей Белый отмечал: «З. Гиппиус уходила в „проблемы“, отмахивалась от поэзии»[149]. Значимость поэзии теперь во многом открывалась для Гиппиус в возможности ставить «проблемы» в наиболее острых ракурсах; «проблемное» начало начинает безраздельно господствовать и в ее художественной прозе. Ее романы «Чертова кукла» (1911) и «Роман-царевич» (1912) — сугубо «идейные» конструкции, романы à thèse, в которых средства художественной выразительности всецело подчинены выявлению определенных теоретических тезисов и построений, в данном случае — обоснованию соединения революционного дела с религиозным началом как пути к человеческому совершенству и свободе. С годами антидекадентство и антиэстетизм переходили у Гиппиус в заведомое пренебрежение эстетическими запросами, в готовность к прямолинейно-прагматическому исполнению творческого задания. Иногда эта тенденция порождала образцы сухого повествовательного стиля, не нуждавшегося в дополнительном украшательстве, иногда — оборачивалась безликостью (чаще всего в прозаических опытах). Необходимо подчеркнуть, что новое «разрушение эстетики», на которое готова была отважиться Гиппиус, было тоже следствием ее общей идейно-эстетической позиции, какой она определилась в 1910-е гг. — в период всеобщего торжества «нового» искусства, появления новых поэтических школ, эстетических программ и разнообразных художественных «дерзновений». Ограничение творческой деятельности рамками эстетических, узкопрофессиональных задач Гиппиус считала делом несерьезным и недостойным и выступала против искусства, игнорировавшего актуальную общественную проблематику, с непримиримым ригоризмом. В давней и неизбывной коллизии противостояния «поэта» и «гражданина», очерченной Некрасовым, Гиппиус определенно предпочитала позицию «гражданина» и с особой силой отстаивала ее в дни, когда репутация «поэта» стала решающим образом зависеть от его «гражданского» поведения. «Вы мне вчера сказали (и правильно сказали): „Поэтом можешь ты не быть, Но гражданином быть обязан“, — писал Гиппиус 2 октября 1922 г. журналист С. В. Познер. — В воспоминаниях о Блоке Вы особенно подчеркнули великое значение сознания ответственности в жизни человека и особливо — писателя»[150]. Согласно убеждению Гиппиус, лишь «правда души», «единственность» в ее высказывании могли придавать значение произведению, игнорирующему «гражданские» мотивы, — а отнюдь не художественные совершенства[151]. Став с годами признанным литератором и обладая широкими возможностями опубликования своих произведений, она предпочитала издания массовые элитарным, широкие и даже «всеядные» по эстетическим установкам — «программным» и кружковым. В дни, когда с немалым эффектом дебютировал модернистский «Аполлон» (журнал, в котором она не выступила ни разу), Гиппиус с явным вызовом писала Брюсову: «…вообще же лучшим для себя журналом я признаю — провинциальное „Новое Слово“ (Приложение к „Биржевке“) и лучшим редактором — Ясинского. Тихо, мирно и выгодно»[152]. А несколько лет спустя, характеризуя в письме к А. В. Ширяевцу литературно-политический еженедельник «Голос жизни», к деятельности которого она имела прямое касательство, отмечала, что у него «демократическая и простая редакция»[153]. «Демократические» тяготения Гиппиус нашли свое неожиданное преломление после начала мировой войны в изложенных ею в «простонародном» стиле стихотворных женских письмах солдатам в действующую армию, которые составили книгу «Как мы воинам писали и что они нам отвечали». Отправительницы писем — Катя Суханова, Аксюша Алексеева и Дарья Павловна Соколова, но «писала от имени трех своих прислуг З. Гиппиус-Мережковская. <…> Вместе с тем З. Н. Гиппиус послала в один из пехотных полков подарки кисеты; в них также было вложено по письму»[154]. Затея получила неожиданно широкий резонанс (стихотворные послания были перепечатаны «Вестником X армии», было получено до четырехсот ответных писем, из которых в книжке помещены 50), однако трудно признать эти опыты «лубочного» творчества новым художественным достижением писательницы. Такие строки, как:(«Тише!», 8 августа 1914)
(«St. Thérèse de lʼEnfant Jésus», 1925)
(«Eternité Frémissante», 1933).
З. Н. ГИППИУС ВО «ВСЕМИРНОЙ ЛИТЕРАТУРЕ»
Деятельность петроградского издательства «Всемирная литература» (1918–1924) уже получила свое разностороннее освещение в ряде статей, мемуарных свидетельств, документальных публикаций. В их число, наряду с работами о ведущей роли М. Горького в этом начинании[187], входят и колоритные сообщения о бытовых обстоятельствах, во многом определявших функционирование издательства, в том числе и публикации стихотворений, принадлежащих перу многих выдающихся мастеров слова, из альбома Д. С. Левина, заведующего хозяйственно-техническим отделом «Всемирной литературы»[188]. Многие факты, имеющие непосредственное касательство к организации и работе «Всемирной литературы», оставались, однако, вне поля зрения; к ним относится и попытка сотрудничества З. Н. Гиппиус — писательницы, как известно, последовательно и демонстративно уклонявшейся от контактов с большевистской властью и ее учреждениями, — с издательством, организованным под эгидой Наркомпроса. Основанное в сентябре 1918 г.[189], издательство «Всемирная литература» с самого начала стремилось привлечь к работе наиболее квалифицированных специалистов-филологов и разносторонне образованных писателей — независимо от их политических убеждений; в редакционную коллегию Западного отдела издательства наряду с лицами, лояльными по отношению к советской власти, вошли ее откровенные противники и литераторы, не имевшие определенной политической позиции: Ф. Д. Батюшков, А. А. Блок, Ф. А. Браун, Е. М. Браудо, А. Л. Волынский, М. Горький, H. С. Гумилев, Е. И. Замятин, А. Я. Левинсон, Г. Л. Лозинский, Б. П. Сильверсван, А. Н. Тихонов, К. И. Чуковский; позднее — Н. О. Лернер, В. М. Жирмунский, А. А. Смирнов[190]. Видимо, декларированная аполитичность, а также принципиальная установка на распространение историко-культурных ценностей: своей задачей «Всемирная литература» ставила перевод и издание на русском языке наиболее выдающихся произведений мировой литературы, западной и восточной, классической и новейшей, — привлекли внимание Гиппиус к новоучрежденному издательству и расположили в его пользу. Немалую роль в готовности писательницы к сотрудничеству со «Всемирной литературой» сыграли, конечно, и «материальные» соображения: в ситуации повсеместной хозяйственной разрухи особенно остро вставал вопрос о средствах для существования. Ведя переговоры с руководством издательства, Гиппиус учитывала не только собственные интересы, но и житейские обстоятельства тех людей, которых она рекомендовала в качестве потенциальных переводчиков. В «Каталоге» «Всемирной литературы», выпущенном в свет в 1919 г., наряду с перечнем произведений около 1200 авторов, намеченных к изданию, был помещен список из десятков имен лиц, принимающих участие в редакционной работе; в их числе — З. Н. Гиппиус, а также близко связанные с нею на протяжении ряда лет З. А. Венгерова, Т. И. Манухина, П. П. Перцов[191]. Сферой приложения своих сил Гиппиус избрала французскую литературу новейшего времени. Владея в совершенстве французским языком (и будучи даже автором нескольких рассказов, написанных по-французски[192]), Гиппиус постоянно читала французские романы и свободно ориентировалась в творчестве французских писателей, крупных и второстепенных. В письмах Гиппиус разных лет рассыпаны суждения о французских писателях — например, о Мопассане: «Я его страшно люблю. Каждый год я его перечитываю снова»; в романе «Une vie» («Жизнь»), замечает Гиппиус, Мопассан «на высоте Флобера» — и добавляет: «Впрочем, вспоминая „M-me Bovary“, начинаешь сомневаться, может ли быть другой роман равен ему?»[193] — или о Стендале (Анри Бейле); «Некоторые старые романы Beylʼя даже перечитываю, например, „Rouge et noire“ <…> пожалуй, он показался бы вам „безбожным“, как и весь Beyle, которого я ставлю очень высоко и хорошо знаю…»[194] Гиппиус выступила как эксперт по предварительным спискам имен и названий произведений французских писателей, отбиравшихся «Всемирной литературой» для последующего издания, а также сообщила издательству свои рекомендации на предмет использования ранее опубликованных переводов либо заказа новых. Первый по времени документ, дающий об этом представление, — письмо к А. Н. Тихонову, заведовавшему издательством с момента его возникновения и регулировавшему всю его деятельность; написано оно было по ознакомлении с предварительным списком имен, предполагавшихся к включению в «Каталог» «Всемирной литературы».В связи с недавним нашим разговором, Александр Николаевич, я позволяю себе известить вас о следующем. Так как Villiers de Lille[195] оказался, по наведенным мною справкам, свободен, то я желала бы взять на себя редактированье этого автора целиком. С ним не следует торопиться, перевод труден и должен быть сделан тщательно. Отдав мне Villiers на более долгий срок, вы меня крайне обяжете, если одновременно предоставите мне два или три (3 тома) романа авторов (ниже перечисленных, как свободных), но непременно те романы, для которых требуется новый перевод. Мне не хотелось бы редактировать уже существующие переводы, я предпочитаю отдать книгу известному переводчику, с которым я могу иметь непосредственные сношения. Таким образом, эти три свободные тома, на которые вы мне укажете, я тоже хотела бы иметь в своем распоряжении. Вот список авторов, книги которых наверно свободны: Hervieu (в вашей книге стр. 90),[196] Rode <sic!> (стр. 91),[197] Rosny (с. 92),[198] Bordeaux (с. 101),[199] Frapié (с. 104),[200] Richepin (с. 76),[201] Lemaître (с. 88),[202] Abel Hermant (с. 96).[203] Последний, очень интересный и трудный, почти наверно не переведен, по крайней мере далеко не весь[204]. Простите, что затрудняю вас, но хочу надеяться, что получу от вас необходимые указания в самом скором времени. Эти переводы могут не замедлиться, но для этого нужно знать определенно, что книга требует нового перевода, тем более, что еще нужно будет искать оригинал. Очень извиняюсь, что принуждена обратиться к вам за этими указаниями письменно, но здоровье не позволяет мне выходить в такие морозы. З. Гиппиус 3/16 дек<абря 19>18. СПб., Серг<иевская> 83, тел. 114–06[205]Следом за этим письмом Гиппиус вновь обратилась к А. Н. Тихонову:
На днях я послала вам письмо, Александр Николаевич, с просьбой указать несколько романов для редактирования и с согласием принять на себя редакторство Villiers de L. полностью. Сегодня я узнала, что при уплате гонораров удерживается 20 %, и — на неопределенное время. Узнала я это совершенно случайно, в ваших договорах об этом не упоминается, и думаю, многим это так же неизвестно, как было и мне. Неожиданное правило ваше, однако, столь существенно понижает ставки, что я, к величайшему моему сожалению, принуждена отказаться от участия во Всем<ирной> Литературе. З. Гиппиус 5/17 дек<абря 19>18. СПб.[206]По всей вероятности, обозначенная ситуация разрешилась в положительном для Гиппиус смысле, поскольку из следующего, пространного ее письма к Тихонову ясно, что работа писательницы как эксперта и редактора переводных текстов, намеченных к опубликованию «Всемирной литературой», была продолжена:
25/10 февраля, <19>19 г. СПб. Сергиевская 83. <Тел.> 114–06. Многоуважаемый Александр Николаевич. Вот в каком положении дело, касающееся моей работы во «Всем<ирной> Литературе». (Руководствуюсь в моем проспекте вашей книгой[207], предлагаемые изменения указываю.) Бордо. Семья Роквильяров. — Оригинал вами прислан, перевод заказан, Ю. С. Андреевской, готов, удовлетворителен, на днях будет сдан. Ab. Hermant (Эрман). Из двух указанных вами томов ни одного нельзя достать в оригинале. На замену одного вы уже согласились (перевод заказан В. Ф. Нувелю), это «Кутрас младший». Оригинал был у меня. Предлагаю заменить и другой — «Les confidences d’une Biche» (1845–1871), оригинал тоже у меня имеется[208]. Рони. 4 тома. Из указанного в вашей книге не имеется ни одного оригинала, кроме «Двустороннего» — у г-жи Энгельгардт, перевод заказан вами, меня не удовлетворяет (начало), и я очень затрудняюсь его редактировать. «Гибель Земли» — прислан вами напечатанный перевод Керженцева, довольно хороший, но как его редактировать без оригинала? Роман не указан в книге, но его стоило бы взять. Не указан и «Марта Баракен», и его тоже можно взять, но присланный вами перевод совершенно негоден, оригинала тоже нет. Присланный вами перевод «Улицы» (не ук<азан> в книге), хотя и «авторизованный», по-моему — плох. Оригинала нет. Я предлагаю последний том заменить романом «Immolation», очень замечательным, оригинал у меня есть[209]. Перевод могу заказать. Значит, 4 тома Рони представляются мне, в полувозможном виде, так: 1. «Двусторонний». Оригин<ал> у г-жи Энг<ельгардт>, перевод малоудовл<етворителен>. 2. «Immolation». Ориг<инал> имеется, перевод может быть зак<азан>. 3. «Гибель Земли». Ориг<инала> нет, пер<евод> Керженцева, возможный. 4. «Марта Баракен». Ориг<инала> нет, пер<евод> очень плохой. Вилье де Лиль-Адан. Согласно вашей книжке, я считаю нужным перевести его всего, приблизительно 6 (или 5) томов. «Жестокие рассказы», «Новые жестокие рассказы», «Грядущая Ева», «Axel», «Новый свет» и «Бунт». (Последние вещи, кажется, довольно коротки.) Оригиналы имеются лишь к «Жестоким рассказам» (1 том прислан вами, есть также и у меня). Более никаких оригиналов нет, и вряд ли их можно добыть (особенно «Eve future» и «Axel», а они настоятельно нужны). Что касается присланных вами переводов, уже напечатанных, то вполне возможна лишь крошечная книжечка, — несколько выбранных «жестоких рассказов», — под редакцией Брюсова[210]. Остальные плохи. Я могу проредактировать имеющиеся рассказы, так как есть оригинал, можно также дать перевести другие из этого тома, — но стоит ли, когда у нас более ни одного оригинала нет и нет надежды его получить? Теперьотносительно Эдгара По. Его тоже, конечно, если издавать — то полностью. Между тем у нас решительно нет ни одного оригинала. Я имею французский перевод Бодлэра, но, как он ни хорош, я не решусь редактировать по все-таки переводу. Что касается материала, присланного вами, то стихи (пер<евод> Брюсова), конечно, следовало бы взять (если б имелся оригинал)[211], переводы же Энгельгардта возможны лишь частично, как и переводы Бальмонта, — но все это опять аннулируется отсутствием оригиналов, отчасти и отсутствием полных сведений о существующих переводах. Дело осложняется еще тем, что в Публ<ичной> Библиотеке нет франц<узской> худ<ожественной> литературы, и достать тот или другой оригинал (хотя бы из упомянутых авторов) можно лишь по чудесной случайности. Таково данное положение вещей, с которым приходится считаться. Положение очень грустное, и близкого выхода я из него не предвижу. Во всяком случае, извиняясь за причиняемое вам беспокойство, я жду ваших дальнейших указаний. С уважением З. Гиппиус P. S. Я забыла отметить, что Рони, благодаря изысканности языка, страшно труден и требует от переводчика большого уменья. Впрочем — то же можно сказать и о других, выбранных мною, авторах[212].Из всех предполагаемых изданий, о которых идет речь в письмах Гиппиус к А. Н. Тихонову, во «Всемирной литературе» увидели свет лишь книги Эдгара По[213]. На основании доверенности от 26 октября 1919 г.: «Доверяю получить следуемый мне гонорар за редактированье перевода Ю. С. Андреевской книги Поля Эрвье „Le petit Duc“ — Юлии Сергеевне Андреевской. З. Гиппиус»[214] — можно судить о том, что был подготовлен и передан в издательство, как минимум, один перевод, отредактированный Гиппиус и соответствующий составленному ею списку тех французских авторов, которым она отдавала свое предпочтение; маловероятно, что общее число редактированных ею переводов было значительно большим: слова о том, что в России отсутствуют или недоступны оригиналы многих книг, с которыми решено было ознакомить русского читателя, говорят сами за себя. Перевод книги Эрвье не был тогда опубликован — подобно большинству переводов, полученных «Всемирной литературой» по договорам (согласно официальным данным, представленным в докладной записке А. Н. Тихонова, к 1 марта 1920 г. из 6000 печатных листов, прошедших редакцию, в типографию поступило 950 печ. л. (19 %), а напечатано было 320— т. е. 5 %[215]). Учитывая, что грандиозные замыслы «Всемирной литературы», на свой лад отразившие как тотальность притязаний новой власти, так и их сугубый утопизм, смогли воплотиться в жизнь лишь в самой незначительной степени (за годы существования издательства в его основной серии было выпущено в свет 72 названия из предполагавшихся 1500[216]), не приходится удивляться тому, что вклад Гиппиус в деятельность «Всемирной литературы» свелся по преимуществу к «договорам о намерениях» и нереализованным проектам. Контакты с издательством к тому же оказались возможны для Гиппиус лишь на начальном этапе его функционирования: в декабре 1919 г. писательница покинула бывшую столицу Российской империи — с намерением возвратиться обратно лишь после свержения господствовавшего в ней режима. Но еще за полгода до бегства за границу, летом 1919 г., в своей «Черной книжке» она подвела итог предпринятому ею и Д. С. Мережковским опыту сотрудничества с новообразованным государственным издательством, и эта итоговая оценка не вступает в противоречие с теми отзывами, которыми она удостаивала все прочие начинания и инициативы большевистской власти:
«Дмитрий сидит до истощения, целыми днями корректируя глупые, малограмотные переводы глупых романов для „Всемирной литературы“. Это такое учреждение, созданное покровительством Горького и одного из его паразитов — Тихонова для подкармливания будто бы интеллигентов. Переводы эти не печатаются, да и незачем их печатать. Платят 300 ленинок с громадного листа (ремингтон на счет переводчика), а за корректуру — 100 ленинок. Дмитрий сидит над этими корректурами днем, а я по ночам. Над каким-то французским романом, переведенным голодной барышней, 14 ночей просидела. Интересно, на что в Совдепии пригодились писатели. Да и то, в сущности, не пригодились. Это так, благотворительность, копеечка, поданная Горьким Мережковскому. На копеечку эту (за 14 ночей я получила около тысячи ленинок, полдня жизни) — не раскутишься. Выгоднее продать старые штаны»[217].
«ПРОЗА ПОЭТА» Заметки о прозе Брюсова
«Проза поэта» — так озаглавила З. Н. Гиппиус статью о первой книге рассказов и драматических сцен Валерия Брюсова «Земная ось» в твердом убеждении, что предложенные на суд читателя прозаические опыты следует воспринимать исключительно под знаком уже признанных и безупречных поэтических свершений того же автора: «А так как он-то сам, Брюсов, — целиком — поэт (только потому и настоящий поэт), — то его самого для прозы и не остается. Он пишет прозу, естественно, не „как Брюсов“, — а как кто угодно, какой угодно художник. И, благодаря тому, что литература всех стран и времен ему открыта и силой художественного чутья в его власти и воле, — он пишет свою прозу как любой из угодных ему художников. Но писать как Эдгар По — значит не быть ни Эдгаром По, ни самим собою»[218]. Такое же название — «Проза поэта» — дал своему отзыву о втором издании «Земной оси» Сергей Ауслендер, пришедший, однако, к противоположным выводам и сожалевший о недостаточном внимании к брюсовской прозе: «Или предрассудок, что поэт не может писать хорошей прозы, а прозаик — стихов, еще не искоренен, и забыты примеры равносильных поэтов и прозаиков Пушкина, Лермонтова и других. Некоторые черты Брюсова-поэта узнаем мы и в прозаике-Брюсове. И прежде всего — стремление к ясности и стройности внешних форм. <…> Нигде не изменяя своей строгой точности, он умеет совсем незаметно согласовать внешнюю форму с внутренним содержанием»[219]. Между этими полюсами обычно колеблются оценки прозаического наследия крупнейшего русского поэта-символиста, причем те особенности, которые одним казались достоинствами, другие считали за недостатки, и наоборот. То, что Ауслендер называл «строгой точностью», нередко расценивалось как рационалистическая сухость, «математичность», искусственность образно-сюжетных построений; способность же Брюсова писать «как любой из угодных ему художников» многими воспринималась не как утрата собственной художнической индивидуальности, а представала убедительным свидетельством виртуозного владения профессиональными навыками — способностью самовыражения в разнообразных, в том числе и «чужих», стилевых регистрах. В частности, М. Кузмин писал об «Огненном Ангеле» как о безукоризненно удачном опыте выражения авторского «я» в обличье стилизации и называл его «русским образцом для путников по дороге исторического романа»[220]. О широкой амплитуде колебаний и читательских оценках своей прозы упоминал и сам Брюсов, посылая М. Я. Шику «Земную ось» (1/14 марта 1907 г.): «У нас в России, среди моих друзей, к ней отношение двойственное. Одни очень хвалят (Блок, Белый, Балтрушайтис), другие соболезнуют, зачем я, хороший поэт, стал писать не очень хорошую прозу (Вяч. Иванов, З. Гиппиус и др.). Я лично тоже этой книгой менее доволен, чем последними сборниками стихов <…>»[221]. Последние слова для Брюсова не случайны; в его оценках собственных ранних новеллистических опытов преобладают уничижительные ноты: еще в начале 1902 г. в письме к К. Д. Бальмонту он упоминает свои «довольно плохие рассказы», печатающиеся в «Русском Листке»[222], а позднее характеризует «Земную ось» как «книгу ученика»[223]. «Но, правда, я никогда не был доволен этими своими опытами художественной прозы и медлил собрать их в отдельную книгу, — писал Брюсов 8/21 декабря 1906 г. своему шведскому переводчику Альфреду Йенсену о той же „Земной оси“. — Только теперь, выбрав 7 более удачных вещей, переправив их как умел <…>, я решился наконец выступить с томом „беллетристики“»[224]. И все же не следовало бы, обращаясь к прозе Брюсова, целиком руководствоваться этими авторскими характеристиками. Безусловно, в истории русской литературы рубежа XIX–XX вв. роль и значение поэзии Брюсова существенно преобладают над всеми иными проявлениями его многообразной литературной деятельности. Но Брюсов-поэт не заслоняет и не подавляет Брюсова-прозаика, автора многочисленных рассказов, демонстрирующих широчайший спектр тематико-стилевых исканий, и масштабных исторических романов «Огненный Ангел» и «Алтарь Победы», занимающих свое, совершенно особое место в русской символистской прозе. Слова З. Гиппиус о том, что в прозе Брюсова налицо лишь стилизация и имитация чужих повествовательных манер и нет ничего специфически брюсовского, оспариваются уже тем очевидным фактом, что многие темы и даже сюжетные ситуации раскрываются в его поэзии и прозе параллельно; мы постоянно встречаемся со своего рода прозаическими эквивалентами брюсовских поэтических исканий. Быт московского старозаветного купечества, с эпическим размахом воссозданный в стихотворении «Мир», становится основой сюжета повести «Обручение Даши»; урбанистические мотивы, присущие поэзии Брюсова, разрабатываются в незавершенном романе о будущей жизни «Семь земных соблазнов», причем в его текст прямо проникает поэтическая фразеология прославленного стихотворения «Конь блед»; прозаической параллелью к стилизациям народного репертуара в разделе «Песни» книги «Urbi et orbi» служат фольклоризованные «Рассказы Маши, с реки Мологи, под городом Устюжна»; прозаическим аналогом знаменитых «Грядущих гуннов», отразивших предчувствия надвигающейся социальной революции, является рассказ «Последние мученики», один из наиболее ярких и содержательных опытов Брюсова в новеллистическом жанре — по словам Н. Гумилева, «вещь удивительная по выполнению»[225]. Подобные сопоставления можно было бы продолжать и далее. «…Склонность к изображению страстей острых, осложненных и болезненных, необычность среды и обстановки, романтический и часто мрачный колорит целого, дерзновенная парадоксальность внутренней оценки изображаемого, наконец, историзм и археологизм, сопряженный с чрезвычайною силой и яркостью вызываемых фантазиею поэтических видений. Из счастливого сочетания этих элементов, — заключает Вячеслав Иванов, — родился в русской литературе великолепный роман — „Огненный Ангел“»[226], — но разве многие из этих особенностей, этих «сочетаний элементов», которыми щедро наделена брюсовская проза в целом, в ее разнообразных тематических и стилевых разветвлениях, не присущи в немалой мере и его поэтическому творчеству? Параллельность работы над поэзией и прозой — отличительная черта всего творческого пути Брюсова начиная от его истоков. В 1907 г., когда вышла в свет «Земная ось», он уже был автором пяти поэтических сборников, создавших ему литературное имя, однако первые прозаические пробы пера Брюсова относятся, как и его первые стихи, к гимназическим годам. Начинал Брюсов с подражания популярным образцам приключенческой литературы: сохранившиеся в его архиве рукописи конца 1880-х гг, — это истории «из жизни индейцев», авантюрный роман «Куберто, король бандитов», задуманный как продолжение «Графа Монте-Кристо» А. Дюма, фантастическая повесть «На Венеру» — подражание Ж. Верну и т. п.[227]. Все эти юношеские вариации на чужие темы не заслуживали бы особого внимания, если бы они не дали определенный стимул зрелому творчеству писателя. Преимущественный интерес к событийной стороне прозаического повествования станет для Брюсова осознанной творческой программой: в предисловии к «Земной оси» он выделил два вида рассказов — «рассказы характеров» и «рассказы положений», и собственные опыты отнес исключительно ко второму виду. Авантюрное начало лежит в основе первого крупного завершенного произведения Брюсова, романа «Гора Звезды» (1895–1899)[228], представляющего собой симбиоз научно-фантастического и «географического» жанров (действие романа разворачивается в Центральной Африке). В юношеские годы проявился и устойчивый интерес Брюсова к исторической тематике, прежде всего — к истории и культуре Древнего Рима, и в этом отношении непритязательный беллетристический этюд «У Мецената», представленный гимназистом 8-го класса взамен сочинения на заданную тему, а также наброски романов «Два центуриона» (1889) — о Юлии Цезаре, «Грани» (1894) — о Риме эпохи упадка, являются предзнаменованием позднейших свершений — дилогии «Алтарь Победы» и «Юпитер поверженный» и повести «Рея Сильвия». Многочисленны и разнообразны в 1890-е гг. прозаические опыты Брюсова на современные темы, но в большинстве своем эти рассказы и романы (многие из них с явным автобиографическим подтекстом) остались недописанными. Работе над прозой Брюсов тогда отдавал немало сил, но практически все его ранние прозаические тексты — упражнения для себя: предварительные наброски и незавершенные замыслы, немногие же законченные произведения (в том числе и «Гора Звезды») не были доведены до печати. Упорство, с каким Брюсов пробовал свои силы в прозе, убеждало в том, что этот род творческой деятельности был для него весьма притягательным; тот факт, что начатую работу он почти во всех случаях не доводил до конца, объясняется скорее всего причинами общеэстетического, и даже литературно-тактического, порядка. Когда Брюсов в начале 1890-х гг. всерьез решил посвятить свою жизнь литературе, для него наметилась одна путеводная звезда — символизм (или, как тогда чаще говорили, «декадентство»). Свои творческие поиски он старался вести под знаком этой звезды, продуманно и планомерно, в идеале стремясь создать образцы «нового» искусства, способные аккумулировать в себе все те эстетические особенности, которые позволили бы говорить о символизме в России как о претендующей на суверенитет литературной школе. Особенность же символизма — и в его западноевропейских, прежде всего французских, образцах, и в тех веяниях, которые обозначились на русской почве, — была в том, что нарождавшееся направление заявляло о себе главным образом в поэтическом творчестве. Когда говорили о «новом» искусстве, подразумевали по большей части новое поэтическое искусство. Символизм в России формировался в основном как поэтическое направление, и первые его приверженцы (Н. Минский, Д. Мережковский, З. Гиппиус, К. Бальмонт, Ф. Сологуб и др.) поначалу воспринимались в читательской среде прежде всего как поэты, даже если они активно выражали себя и в иных формах творчества. Естественно, что и для Брюсова, работавшего в 1890-е гг. над стихами, прозой, драматургией, критическими этюдами, историко-литературными сочинениями, приоритетным и программным было именно самовыражение в стихотворчестве; его недюжинная творческая энергия была преимущественно направлена на формирование собственной поэтической индивидуальности и создание себе прочной репутации поэта-символиста, другие же замыслы и осуществления поневоле оставались до времени на периферии. По-своему программным стало и первое издание сборника «Земная ось». Брюсов строго отобрал для него те рассказы, которые нагляднее всего демонстрировали свою символистскую природу. В книгу вошли изощренные психологические этюды, затрагивающие проблему раздвоения человеческой личности («Теперь, когда я проснулся…», «В зеркале»), рассказы, подчиненные идее взаимопроникновения иллюзии и действительности, сна и реальности («Сестры», «Мраморная головка»), образцы социальной фантастики («Республика Южного Креста», «Последние мученики»). Программной была и ориентация книги на западные образцы повествовательного искусства: в предисловии Брюсов упомянул Эдгара По, Анатоля Франса, Станислава Пшибышевского как авторов, на которых он сознательно опирался. Установка на воспроизведение «чужих», ярко выраженных стилей была одной из характерных примет русской символистской прозы, утверждавшей себя в противостоянии по отношению к «бесстильной» натуралистической беллетристике, и Брюсов отдал стилизаторству щедрую дань. Однако опрометчивым был бы вывод об искусственности и нарочитости этих экспериментов с заимствованными приемами и об утрате своего творческого лица. Брюсов умел говорить свое из-под чужой стилевой маски, подчеркнуто «книжное» облачение оказывалось для него вполне удобной формой выражения собственной индивидуальности, собственной стилевой манеры — по-пушкински лаконичной, рационально выверенной, конструктивно четкой и аналитичной. Столь же опрометчивым было бы и мнение о том, что за постоянными обращениями Брюсова-прозаика к историческому прошлому, к неведомому будущему, к заведомо вымышленным, фантастическим ситуациям скрывается «декадентское» стремление отгородиться от современности. Брюсов был чрезвычайно чуток к пульсациям современной жизни, глубоко осознавал всемирно-исторический смысл тех «минут роковых», на которые была так щедра эпоха начала века, но отклики его на разворачивающиеся у него на глазах или предчувствуемые им события имели не прямой, а опосредованный характер. Отличительная особенность художественного мышления Брюсова — привлечение аналогий, исторических или даже только умопостигаемых, воображаемых. Его предощущения возможных путей эволюции современной буржуазной социальной системы порождают фантастическую модель тоталитарного государства в рассказе-антиутопии «Республика Южного Креста». Его двойственное, противоречивое отношение к революции 1905 года сказывается в рассказе «Последние мученики», изображающем революционный переворот в вымышленной стране далекого будущего: хотя рассказ и написан от лица представителя элитарного ордена «художников и мудрецов», в нем отражены быстрый и безоговорочный переход народа на сторону восставших, а также одиночество и обреченность, болезненная изнеженность и омертвелость «тепличных цветов человечества» — аристократической верхушки, исповедующей идеи, разительно напоминающие «прописные истины» декаданса; отражено в рассказе и неприятие Брюсовым культурного нигилизма и экстремизма революционеров, обрисованных, опять же, под знаком исторических аналогий — сквозь призму якобинского террора. Многими внутренними токами связан с современностью и роман «Огненный Ангел», действие которого происходит в Германии XVI в., — наиболее известное и, видимо, наиболее совершенное создание Брюсова-прозаика. «„Огненного Ангела“ считаю самым удачным произв<едением> Брюсова», — утверждал М. Волошин много лет спустя после появления романа[229]. Но недостатка в восторженных оценках не было и в ту пору, когда роман печатался в журнале «Весы» и был выпущен двумя отдельными изданиями. Критик и музыковед Э. К. Метнер писал: «В страшном восторге от „Огненного Ангела“ Брюсова <…> Прозаика такого не было со времен Пушкина»[230]. К корифею русской литературы апеллировал и Сергей Соловьев в своей характеристике романа: «При этой работе Валерий Брюсов не имел предшественников в русской литературе. У Пушкина есть великолепные фрагменты романа из римской жизни, написанные стилем Тацита и Апулея. Но только фрагменты. Выдержать целую повесть в стиле чуждого нам века впервые удалось Валерию Брюсову. Наконец русская литература имеет образец классической прозы, столь сжатой и точной, что ее трудно читать, как трудно читать Лонгуса или „Сатирикон“ Петрония; хочется изучать каждую строку, вновь и вновь открывая заключенные в ней стилистические сокровища»[231]. Андрей Белый противопоставлял сдержанность, благородство и изящество стиля «Огненного Ангела» «кричащим перьям модернистического демимонда» и «страшным псевдо-символическим зубовным скрежетам»[232]. Объективности ради следует отметить, что подобные оценки высказывались в основном приверженцами «нового» искусства, в иной же литературной среде роман встречали скептически, а нередко и с раздражением. Например, критик А. А. Измайлов, отвергавший «литературное антикварство» и кроме него ничего в «Огненном Ангеле» не разглядевший, риторически вопрошал: «…так ли подлинно интересно восстановлять точку зрения ушедшего века, на которую сейчас, при всем желании, не может даже на минуту стать век нынешний?»[233]. А Н. Я. Абрамович аттестовал роман как «мертвую книгу, сделанную с напряжением какого-то ремесленнического труда», «плод настоящего литературного геллертерства»[234]. Впрочем, «ремесленнический труд», вложенный в это произведение, обычно не подвергался сомнению или недооценке. Обращаясь к «Огненному Ангелу», невозможно избежать того общего места, которое неизменно присутствует во всех писаниях о романе, — констатации отразившихся в нем исключительной широты и глубины исторических познаний Брюсова. Лучше всего это качество романа сумели оценить в Германии. 31 марта 1910 г. Брюсов уведомлял А. А. Измайлова (автора цитированного выше отзыва): «Немецкий критик усомнился <…> в том, что роман написан русским. „Я не верю в русское происхождение автора романа, — пишет критик „Berliner-Lokal-Anzeiger“ (9 янв. 1910), — ибо такое знание этой части нашей истории едва ли допустимо у иностранца“. Приблизительно то же говорил критик „Baseler Nachrichten“ (28 дек. 1909)»[235]. В устной передаче дошла история о том, что некий простодушный немецкий читатель, ознакомившись с «Огненным Ангелом», поверил, что Брюсов и в самом деле использовал подлинные мемуары XVI в., и обратился к издателю с просьбой указать ему адрес владельца рукописи, чтобы ознакомиться с нею в оригинале[236]. Действительно, Брюсову удалось добиться иллюзии безусловной подлинности повествования: Германия XVI в. в его романе — это не условная старина, инкрустированная архаическими реалиями, не эффектная «оперная» историческая декорация, а тщательно и кропотливо воссозданная, достоверная до мельчайших деталей, тонко и проницательно обрисованная панорама минувшей жизни[237]. Подготовительные материалы к роману, сохранившиеся в архиве Брюсова, подтверждают, с какой аккуратностью и скрупулезностью велась работа над источниками: среди многочисленных выписок и заметок — такие документы, как составленная писателем таблица европейской монетной системы XVI в., перечень пород рыб, водящихся в Рейне, рецепт мази для полета на шабаш и т. д. К непосредственной работе над романом Брюсов приступил летом 1905 г., в разгар революционных событий, и подспудные параллели между современностью и Германией эпохи Реформации диктовались сами собой. Особенно зримы они были в рукописных редакциях «Огненного Ангела»[238]. Согласно первоначальному замыслу, в романе предполагалось нарисовать широкое полотно исторической жизни Германии XVI в., дать развернутую характеристику гуманизма и Реформации, анабаптистского движения и контрреформации, изобразить народное восстание в Мюнстере во главе с Иоанном Лейденским и подавление его католическими войсками, вывести в числе действующих лиц Лютера и Эразма Роттердамского. Позднее Брюсов отказался от идеи масштабного исторического романа с демонстрацией действий народных масс, религиозных войн, духовных исканий прошлого и сосредоточил основное внимание на любовно-психологическом сюжете, непосредственно не переплетенном с крупными историческими событиями, но погруженном, однако, в искусно воссозданную атмосферу времени и отразившем противоречия переломной эпохи. Не исключено, что на этой переориентации сказались и перемены в мироощущении Брюсова и в его отношении к революции: вплоть до осени 1905 г. он переживал большой подъем, позднее радикализм его убеждений пошел на убыль и с усилением реакции фактически иссяк. Дух живой современности сказывается в «Огненном Ангеле» не только благодаря чертам типологического сходства Германии эпохи Реформации с Россией, подошедшей к историческому рубежу. Писатели, хорошо знавшие Брюсова и обстоятельства его жизни, обращаясь к «Огненному Ангелу», не могли удержаться от указаний на присутствующий в романе и скрытый для непосвященных двойной план повествования. Андрей Белый подчеркивал, что в образах «милой старины» таится «самая жгучая современность»[239]. М. Кузмин намекал: «Нам кажется, что мы не ошибемся, предположив за внешней и психологической повестью содержание еще более глубокое и тайное для „имеющих уши слышать“, но уступим желанию автора, чтобы эта тайна только предполагалась, только веяла и таинственно углубляла с избытком исполненный всяческого содержания роман. При всем историзме своем, „Огненный Ангел“ проникнут совершенно современным пафосом и чисто брюсовской страстностью при спокойствии и сдержанности тона <…>»[240] Этот «совершенно современный пафос» обусловлен прежде всего тем, что в основу сюжета «Огненного Ангела» легли биографические коллизии: «треугольнику» Рупрехт — Рената — граф Генрих фон Оттергейм соответствуют личные взаимоотношения Брюсова, Нины Петровской и Андрея Белого в 1904–1905 гг.; Брюсов сознательно запечатлел в романе реальные ситуации и характеры, перенеся их в иную историческую обстановку[241]. В образе экстатической, полубезумной Ренаты отражены подлинные черты личности Н. Петровской, писательницы из круга московского символистского издательства «Гриф», впитавшей в себя многие яды декадентства и заплатившей за это своей трагической судьбой, связанной с Брюсовым на протяжении ряда лет предельно аффектированными, счастливыми и мучительными отношениями. Визионерку из «Огненного Ангела» Петровская приняла как свое второе «я»: именем Ренаты подписаны многие ее письма к Брюсову (либо: «Та, что была твоей Ренатой», «Рената (бывшая)»); она специально ездила в Кёльн, чтобы полнее и проникновеннее ощутить себя героиней романа («Чувствовала себя одной во всем мире — забытой покинутой Ренатой. <…> Я лежала на полу собора, как та Рената, которую ты создал, а потом забыл и разлюбил»)[242]; наконец, в 1910-е гг. перешла в католичество, приняв имя Ренаты. В противостоянии Рупрехта, рационалиста и «пытателя естества», и мистика графа Генриха сказались не только личные отношения «вражды и любви» Брюсова и Белого (авторское посвящение «Земной оси» — «Андрею Белому память вражды и любви»; в «Огненном Ангеле» в одном из черновых вариантов финальной сцены примирения героев Рупрехт дарит графу Генриху молитвенник Ренаты с надписью: «Память вражды и любви»), но и их литературные позиции — диалог-спор «старших» символистов, полномочным представителем которых был «маг» и книжник Брюсов, адепт ренессансной, многосторонней и «протеистичной» личности, и «младших» символистов — прорицателей-теургов, озаренных мистическими интуициями и чающих скорого «исполнения времен и сроков». Биографический подтекст присутствует и в конкретных сюжетных мотивах и ситуациях романа. Тайное мистическое общество, поставившее задачей искание пути к «правде и свету», членом которого является граф Генрих, имеет прообразом мистико-«жизнетворческий» кружок «аргонавтов» — молодых людей, объединенных вокруг Андрея Белого общими сакральными предчувствиями и предначертаниями. История сближения «ангелического» графа Генриха с Ренатой, склоняющей его к «земной» любви, отражает характер отношений Белого и Петровской; «бегству» Генриха от Ренаты соответствуют попытки Белого прервать тяготящую его связь. Сближение Петровской и Брюсова находит свое преломление в основной сюжетной канве романа — истории Рупрехта и Ренаты. Центральный эпизод «Огненного Ангела» — встреча и последовавшая дуэль Рупрехта и графа Генриха — совмещает несколько биографических предпосылок: идейно-психологическое противостояние писателей, особенно остро сказывавшееся в конце 1904 г. («сеансы мистических фехтований», по словам Белого в письме к Э. К. Метнеру)[243], а также конкретный инцидент, случившийся между ними (а возможно, и спровоцированный Брюсовым) в феврале 1905 г., когда Брюсов вызвал Белого на дуэль, которой, правда, удалось избежать[244]. Поединок героев романа представляет собою символическое отображение этих личных и мировоззренческих столкновений: граф Генрих уподобляется «светлому архистратигу Михаилу», теснящему «с надзвездной высоты» «темного духа Люцифера», — в прямой аналогии с распределением масок в параллельном «жизненном» сюжете: «светлые» начала воплощал Белый, «темные», «магические» — Брюсов. Поражение Рупрехта от шпаги графа Генриха повторяет опять же одну из реальных коллизий — реакцию Брюсова на обращенное к нему стихотворение Белого «Старинному врагу», заключавшее угрозу испепелить «демона горного» Светом; Белый сообщает о Брюсове: «Получив это стихотворение, он видит во сне, что между нами дуэль на рапирах и что я проткнул его шпагой; просыпается — с болью в груди (это я узнал от Н. И. Петровской)»[245]. Даже внешний облик графа Генриха допустимо расценивать как портретную характеристику Андрея Белого, все особенности характера и поведения этого героя романа также восходят к его прототипу. Мало того, что в «Огненном Ангеле» отразилась подлинная реальность, воплощавшаяся в жизненных перипетиях и идейно-психологических конфликтах, в самой символистской атмосфере; в романе преломилась и реальность, целенаправленно конструированная. 10 июля 1905 г. Брюсов писал Петровской о своей работе над книгой («мой роман, Твой роман»): «И я ловлю себя почти на актерстве: я вслух произношу слова моей Велли (первоначальное имя героини романа, — А. Л.), стараюсь уловить Твое произношение, чувствуя иной раз, что так Ты не сказала бы, и торжествуя наконец, что вот-вот это истинно Твой голос»[246]. Творческие установки Брюсова предполагали не одно пассивное воспроизведение, и «актерство», им осознававшееся, нужно понимать и в более широком плане: не только в воображении, но и в действительности писатель моделировал коллизии и эпизоды по «программе» задуманного художественного произведения. Позднее Андрей Белый свидетельствовал, что многие обстоятельства взаимоотношений с Брюсовым раскрылись ему в неожиданной прагматической функции — как своего рода подготовительные материалы к «Огненному Ангелу»: «…он, бросивши плащ на меня, заставлял непроизвольно меня в месяцах ему позировать, ставя вопросы из своего романа и заставляя на них отвечать; я же, не зная романа, не понимал, зачем он, за мною — точно гоняясь, высматривает мою подноготную и экзаменует вопросами: о суеверии, о магии, о гипнотизме, который-де он практикует; когда стали печататься главы романа „Огненный Ангел“, я понял „стилистику“ его вопросов ко мне»[247]. Художественная фактура «Огненного Ангела» наглядным образом убеждает в справедливости слов о том, что собственная жизнь превращалась Брюсовым, «по его воле и заданию, в экспериментальную сценическую площадку, в лабораторию чувств и ситуаций, дающих материал для его творчества»[248]. И в этом предустановленном стирании различий между жизнью и творчеством, игрой и «гибелью всерьез», по позднейшей формуле поэта, — одна из сугубо символистских черт в брюсовском опыте исторической «реконструкции». Второй роман Брюсова, «Алтарь Победы» (1911–1912), такого двойного плана повествования не содержит, хотя и своей исторической концепцией, и поэтикой эта «повесть IV века» во многом близка «повести XVI века», включая сходство образов и сюжетных ситуаций. Последнее не прошло мимо внимания критики: высказывались предположения о том, что «у Брюсова, очевидно, уже выработались психологические и фабулистические шаблоны»[249]. Главный герой нового романа, Децим Юний Норбан, по мироощущению, особенностям поведения и роли в сюжетосложен и и сопоставим с Рупрехтом из «Огненного Ангела»; одна из двух ведущих героинь, христианская «пророчица» Реа, являет собою новый вариант психологического типа Ренаты; как и в «Огненном Ангеле», в «Алтаре Победы» герой оказывается послушным орудием в руках женщины, преследующей свои цели. В «Алтаре Победы» (и в его продолжении — незаконченном «Юпитере поверженном») Брюсов также обращается к переломной исторической эпохе: основа сюжета — противоборство сдающего свои позиции язычества и набирающего силы христианства. Вместе с тем в новом романе нетрудно заметить и новые тенденции, которые в «Огненном Ангеле» еще не выступали на первый план. Регистрируя области своих интересов и познаний в особой заметке, Брюсов отметил: «…специально изучал Вергилия и его время и всю эпоху IV века — от Константина Великого до Феодосия Великого. Во всех этих областях я, в настоящем смысле слова, специалист; по каждой из них прочел целую библиотеку»[250]. Подтверждения этой эрудиции представлены в «Алтаре Победы» с демонстративной щедростью (при том, что Брюсов использовал источники далеко не исчерпывающим образом: главных пособий у него было, как показал М. Л. Гаспаров, не больше десятка)[251]. Роман может быть воспринят как художественный путеводитель по Римской империи IV в., как роман-музей, включающий подробные описания бытового уклада, нравов, обрядов, общественных учреждений, увеселений и т. д. Тщательность воспроизведения исторической обстановки, широкий фон действия, многофигурность повествования, в котором представлены самые различные социальные слои империи, подводили даже к мысли о реалистичности творческого метода Брюсова[252]Более конкретным было бы определение «Алтаря Победы» как «археологического» романа. В самом деле, с подлинно археологическим пафосом Брюсов скапливает на страницах своего повествования вещи и обозначения, характеризующие ушедшую культуру, составляет всевозможные реестры и своды понятий — от реестра деталей женской прически и парфюмерных принадлежностей до реестра различавшихся в Риме разновидностей землетрясений. Обычно исторические романисты используют приметы минувшей эпохи строго избирательно, берут их ровно столько, сколько необходимо для создания колорита времени и места; пределом стремлений Брюсова, думается, была энциклопедическая полнота, а творческим заданием — синтез художественного и научного методов. Брюсов-художник рисует выразительную картину убийства императора Грациана; Брюсов-ученый в примечаниях к этому эпизоду не позволяет читателю целиком довериться художественному гипнозу, а предлагает ему соотнести представленную версию события с другими версиями, содержащимися в исторических трудах. Но не только в примечаниях сказывается научный фундамент повествования, он ощутим во всей образно-сюжетной структуре «Алтаря Победы». Солидаризируясь с идеями французского символиста Рене Гиля о «научной» поэзии, Брюсов был убежден, что овладение научными данными откроет художнику новые горизонты, новую глубину, новые темы для творчества; в этом отношении «Алтарь Победы» может быть осмыслен как осуществленный им опыт «научной» художественной прозы. Подобным образом понятое «научное» начало отнюдь не предполагает умаление эстетического потенциала; именно «Алтарь Победы» дал основания для уверенного вывода о том, что «в лице Валерия Брюсова русская художественная культура доросла, наконец, до совершенной приспособленности к художественному восприятию мировой истории»[253]. Возвращаясь к мысли о параллельности поэзии и прозы в творчестве Брюсова, уместно в данном случае отметить опережающую эволюцию прозы: черты, отличающие «римский» роман, скажутся с полной определенностью в брюсовских опытах «научной» поэзии лишь в начале 1920-х гг. «Научным» пафосом была пронизана и историческая концепция «Алтаря Победы». Как альтернативу своему замыслу Брюсов осознавал знаменитый роман Д. С. Мережковского о Риме IV в., «Смерть богов. Юлиан Отступник», — и не только потому, что в этом произведении он обнаружил в изобилии исторические ляпсусы и анахронизмы. Мережковский осмыслял эпоху противостояния язычества и христианства (воскрешенную в его исторической фреске столь же ярко, широко и темпераментно) под знаком предустановленных метафизических универсалий, как проявление извечной борьбы «двух бездн» в человеческом самосознании, в истории и культуре. Брюсов в «Алтаре Победы» руководствовался идеей исторической стадиальности, а также убеждением в равноценности и относительности любых религий и истин. «Все религии говорят об одном и том же», а «влечение к Божеству не что иное, как желание постичь сокровенные тайны вселенной», — говорит в романе Валерия[254] (едва ли случайно наделил Брюсов эту героиню собственным именем). Каждая культура, по мысли писателя, переживает периоды становления, расцвета и распада; античная языческая цивилизация, целиком раскрыв заложенные в ней внутренние потенции, исчерпала себя, и в этом главная причина ее смены христианским типом цивилизации. Характерно, что в христианстве IV в. Брюсов видит прежде всего моральную и политическую силу молодой религии, способной к саморазвитию, а не воплощение истины в последней инстанции и на все времена: недаром в «Юпитере поверженном» он влагает в уста христианскому проповеднику отцу Николаю слова о том, что истины умирают и что истина христианства через многие сотни лет будет заменена истиной другой, высшей. Одна из благодарнейших художнических задач для Брюсова, релятивиста и «плюралиста», — воплощение многообразных «снов человечества» с присущим им богатством содержания и неповторимым колоритом и показ их неизбежной смены. Прямым образом историософская концепция писателя скажется на его приятии революции и нового государства, причем совершающийся культурно-исторический катаклизм он готов будет осмыслять по аналогии с тем переломом, который был запечатлен в его «римских» романах. Идее преемственности и смены культур в сознании Брюсова противостоит лишь одно неизменное субстанциональное начало — «в боях неодолимый Эрос» (эти слова Софокла приводятся в «Алтаре Победы»)[255]. В любовной страсти Брюсов видит предельные и исчерпывающие возможности человеческого самовыражения; недаром героини обоих его романов — Рената в «Огненном Ангеле» и Реа в «Алтаре Победы» — переживают исступление религиозное и эротическое в нераздельном и взаимовосполняемом единстве. Под знаком «неодолимого Эроса» живут и многочисленные персонажи повестей и рассказов Брюсова из современной жизни. Значительная часть их объединена в сборнике «Ночи и дни» (1913), общей задачей которого было, как указал автор в предисловии, «всмотреться в особенности психологии женской души». Произведения, вошедшие в «Ночи и дни», отличаются гораздо большим тематическим и стилевым сходством между собой, чем прозаические этюды, собранные в «Земной оси»: это по преимуществу рассказы о любви, действие в них не выходит за рамки житейского правдоподобия и имеет зачастую вполне «приземленный» характер. В лирике Брюсова 1910-х гг., как известно, все более явственно сказываются новые особенности — конкретизация и психологизация, насыщение бытовыми деталями; аналогичные тенденции налицо и в его «современной» прозе. Если в «Земной оси» Брюсов предпочитал выступать в обличье заимствованных стилей, то новая книга рассказов уже позволяла говорить о найденной им собственной повествовательной манере. Например, в одной из рецензий на «Ночи и дни», помещенной в печатном органе, который невозможно было бы заподозрить в особой симпатии к «декаденту» Брюсову, говорилось: «Язык простой, понятный и в достаточной степени гибкий, чтобы выразить тончайшие изгибы мысли и чувства. Нам кажется, что в смысле стиля В. Брюсов окончательно нашел себя»[256]. В целом, однако, произведения из «Ночей и дней» были теми же «рассказами положений», что и более ранние опыты: герои повествований из современной жизни в большинстве своем — не характеры, а функции, фигуры сами по себе достаточно условные, а нередко плоские и заданные. Даже сочувственно относившийся тогда к творческим поискам Брюсова В. Ходасевич в статье о «Ночах и днях» заключал: «…самые движения женской души, их постепенный ход утаены от читателя несколько более, чем того хотелось бы. Сжатость повествования повела к схематизации их. Брюсов более делится с читателем окончательными своими выводами, чем наблюдениями за развитием драмы, происходящей в душе его героинь»[257]. А критик Л. Войтоловский указывал на ту же особенность со всей резкостью: «…у Брюсова любовь разносят не женщины, а какие-то обезглавленные тела»[258]. Действительно, полнокровную, живую человеческую индивидуальность Брюсову удается создать в своих аналитических этюдах о женской психологии далеко не всегда; интерес к художественному целому поддерживается по большей части благодаря изобретательным и психологически нетривиальным «положениям». Безусловную победу Брюсов одерживает в тех случаях, когда острота «положений» сочетается у него с неординарностью характера, как в повести «Последние страницы из дневника женщины» — первом крупном произведении писателя, в котором обозначилось его стремление к реалистическому правдоподобию действия и социальной трактовке персонажей. Героиня повести напоминает многих «жриц любви», населяющих поэзию и прозу Брюсова, автор наделил ее собственным ироническим складом ума и даже некоторыми из собственных убеждений и эстетических пристрастий, и в то же времяона — плоть от плоти московского «большого света», обрисованного писателем рельефно и нелицеприятно. «Малая» проза Брюсова 1910-х гг. распределяется по двум основным тематико-стилевым руслам. Первое — это исторические эпизоды («Рея Сильвия», «Последний император Трапезунда» и др.), реконструируемые по «научному» методу «Алтаря Победы». Второе — социально-психологические новеллы в духе «Ночей и дней». Приемы реалистической типизации становятся писателю все более необходимыми не только при создании таких произведений, как повесть из жизни 1860-х гг. «Обручение Даши», где, казалось бы, сам материал диктовал определенные изобразительные средства; они все более решительно сказываются и в разработке современных сюжетов. Реалистическая тональность, видимо, должна была преобладать в неосуществленном цикле рассказов о мужской психологии, параллельном «Ночам и дням» (об этом свидетельствует предполагавшаяся для этого цикла небольшая повесть «Моцарт»), В реалистической повествовательной манере выдержаны и наброски к большому незавершенному замыслу — роману из современной жизни с предположительным заглавием «Стеклянный столп»[259]. Это произведение обещало охватить широкую картину нравов современной Москвы, взятой многопланово, в развитии нескольких сюжетных линий, и должно было дать обобщенную характеристику «эпохи между двумя войнами и революциями». Не исключено, что, окажись творческий путь Брюсова более продолжительным, мы имели бы наряду с «Огненным Ангелом» и «Алтарем Победы» столь же масштабное произведение о смене культур и общественных укладов, построенное на непосредственно знакомом автору и пережитом им историческом материале. Однако почти вся художественная проза Брюсова приходится на дореволюционный этап его творчества, зримо запечатлев эволюцию в направлении историзма и социальной обусловленности изображаемого. Не опровергая первородства и приоритета поэтического наследия Брюсова, проза поэта остается неотъемлемой и по-своему важнейшей стороной его многогранной литературной деятельности.БРЮСОВ И ИВАН КОНЕВСКОЙ
«Из личных встреч особенно много дала мне близость с К. Бальмонтом <…> и дружба с Ив. Коневским, которой, к сожалению, я не успел или не сумел воспользоваться в полной мере», — писал Брюсов в краткой автобиографической справке[260]. С Бальмонтом Брюсов общался на протяжении почти всей своей творческой жизни, при этом пылкая поэтическая дружба сменилась полосой взаимной вражды и отчуждения, а чувства личной привязанности корректировались отношениями сугубо литературными. Знакомство же Брюсова с Коневским продолжалось всего два с половиной года, оно не повлекло за собой никаких внешне примечательных событий и имело очень скромные литературные проекции, поскольку приходилось на пору замкнутого, «лабораторного» самовыражения русского символизма, еще только набиравшего силы для того, чтобы стать суверенным художественным направлением. Однако для творческого становления Брюсова встреча с Коневским имела исключительное значение и была для него едва ли не самым важным и крупным событием в годы формирования его первого зрелого поэтического сборника — книги «Tertia vigilia». Можно с уверенностью утверждать, что 1899 и 1900 гг., когда было создано большинство стихотворений этой книги, прошли для Брюсова во многом «под знаком Коневского». «Памяти Ивана Коневского и Георга Бахмана, двух ушедших», — гласит посвящение к переизданию «Tertia vigilia» в трехтомном собрании стихотворений Брюсова «Пути и перепутья» (T. 1, 1908), повторенное и в его «Полном собрании сочинений и переводов» (Т. 2, 1914). Узнав о безвременной гибели двадцатитрехлетнего Коневского, последовавшей 8 июля 1901 г., потрясенный Брюсов писал А. А. Шестеркиной: «Умер Ив. Коневской-Ореус… Утонул, купаясь в р. Аа, в Лифляндии. Меня давно ничего так не поражало. <…> Умер Ив. Коневской, на которого я надеялся больше, чем на всех других поэтов вместе. Пусть бы умер Бальмонт, Балтрушайтис, не говоря уже о Минском и Мережковском… но не он! не он! Пока он был жив, было можно писать, зная, что он прочтет, поймет и оценит. Теперь такого нет. Теперь в своем творчестве я вполне одинок. Будут восторги и будет брань, но нет критики, которой я верил бы, никого, кто понимал бы мои стихи до конца. Я без Ореуса уже половина меня самого. <…> Он только начинал, намечал пути, закладывал фундамент (о! по грандиозному плану). И вот храма не будет — одни камни, одни чертежи, пустыня мертвая и небеса над ней»[261]. Чувство невосполнимости утраты друга и литературного сподвижника не было для Брюсова минутным, скоропреходящим переживанием. Гибель Коневского он ощущал остро на протяжении всей последующей жизни, образ покойного поэта неизменно оставался в центре его творческого сознания. Посетив десять лет спустя после смерти Коневского, летом 1911 г., Зегевольд (ныне Сигулда), где был похоронен поэт, Брюсов по праву писал в стихотворении «На могиле Ивана Коневского»:(Стихи и проза. С. 1).
(Стихи и проза. С. 34).
(«Лежу на камне, солнцем разогретом…», 1898) [293]
(«Слово к Истине», 1899; Стихи и проза. С. 83).
(«Крайняя дума», 1899; Стихи и проза. С. 92).
БРЮСОВ И РЕМИЗОВ
Алексей Михайлович Ремизов (1877–1957) принадлежит к довольно большому числу тех писателей символистского окружения, чье вступление в литературу происходило при самом непосредственном содействии Брюсова. Значительная часть их переписки относится к той поре, когда Ремизов совершал свои первые, во многом еще безуспешные шаги на поприще писательской и переводческой деятельности. Роли в этом эпистолярном диалоге с самого начала распределялись вполне однозначно: Брюсов — «мэтр» «нового искусства», искушенный ценитель и требовательный критик, стоящий у врат символистской цитадели; Ремизов — неофит символизма, упорно и настойчиво стремящийся в эти врата проникнуть, быть принятым в кругу «избранных» и понимающих. Печать этой изначальной субординации сохранялась в их отношениях даже в ту пору, когда Ремизов уже стал общепризнанным мастером слова и его известность и занимаемое им место в литературе стали вполне соотносимыми с престижем Брюсова. История общения Брюсова и Ремизова не богата событиями, она никогда не завязывалась узлами, которые выразительно могли охарактеризовать особенности их литературно-эстетической позиции или индивидуального человеческого облика. Составляющие эту историю крупные и мелкие факты с достаточной полнотой запечатлелись в переписке, опубликованной нами совместно с С. С. Гречишкиным и И. П. Якир во 2-й книге тома 98 «Литературного наследства» («Валерий Брюсов и его корреспонденты». М., 1994. С. 149–222), поэтому нет необходимости восстанавливать во всех подробностях событийную канву, достаточно выделить только наиболее существенные акценты, проясняющие тональность этой переписки и взаимоотношений двух крупнейших писателей начала XX в. Брюсов был одним из первых столичных профессиональных литераторов, с которыми познакомился Ремизов. «В первый раз напечатали мой рассказ в „Курьере“ (московская газета с участием Горького и Л. Андреева) в 1902. И в этом же году об эту пору познакомился я с В. Я. Брюсовым, который принял меня в „Северные Цветы“», — писал Ремизов в автобиографии[343]. «Плач девушки перед замужеством» Ремизова был опубликован в «Курьере» 8 сентября 1902 г., 22 сентября там же были напечатаны еще два ремизовских стихотворения в прозе — «Мгла» и «Осенняя песня», а личное знакомство с Брюсовым состоялось 1 ноября. Дневниковая запись Брюсова об этой встрече, насыщенная обычным для него ироническим скепсисом, передает впечатления от общения «с целым рядом новых и молодых»: «Еще какой-то из Вологды Ремизов. Они сидят там, в Вологде, выписывают Верхарна, читают, судят. Этот Ремизов немного растерянный, маньяк, если не сыщик»[344]. С первой встречи Брюсов определил Ремизова в ряд второстепенных начинающих авторов, в отличие от Андрея Белого, которого он сразу выделил из большого числа «новых и молодых». Однако и Ремизов его по-своему заинтересовал — прежде всего своей принадлежностью к кружку вологодских ссыльных. О повторной встрече с Ремизовым (6 ноября) Брюсов записал: «…виделся с Ремизовым, моим поклонником из Вологды. Пришел к „нам“ из крайнего красного лагеря. Говорил интересное о Н. Бердяеве, Булгакове и др. своего, Вологодского кружка»[345]. Вологодский кружок политических ссыльных действительно был в начале 1900-х гг. одним из самых примечательных объединений русской оппозиционной интеллигенции. «Колония вообще была очень многочисленной и жила интенсивной общественной и умственной жизнью», — отмечает А. В. Луначарский[346]. К тому времени в среде ссыльных еще не произошло неизбежного расслоения, которое отчетливо обозначилось в ходе революции 1905 г. и окончательно развело бывших вологодских поселенцев по разным лагерям в послеоктябрьскую пору. В колонию входили А. В. Луначарский, А. А. Богданов (Малиновский) и другие социал-демократы, составлявшие, по свидетельству Луначарского, «количественно и качественно самую сильную группу в Вологде»[347], один из создателей Боевой организации социалистов-революционеров Б. В. Савинков и его жена Вера Глебовна, дочь Г. И. Успенского, друг и сподвижник Савинкова И. П. Каляев, часто приезжавший из Ярославля, а также один из идеологов «легального марксизма», философ-идеалист, а впоследствии религиозный мыслитель Н. А. Бердяев, будущий известный историк и литератор П. Е. Щеголев и многие другие. В мемуарной книге «Иверень» Ремизов с полным основанием окрестил Вологду тех лет «Северными Афинами»: «…в начале этого века <…> таким именем „Афины“ звалась ссыльная Вологда, и слава о ней гремела во всех уголках России, где хоть какая была и самая незаметная революционная организация, а где ее не было!»; «Все книги, выходившие в России, в первую голову посылались в Вологду и не в книжный магазин Тарутина, а к тому ж П. Е. Щеголеву. И было известно все, что творится на белом свете: из Арзамаса писал Горький, из Полтавы Короленко, из Петербурга Д. В. Философов, он высылал „Мир Искусства“, А. А. Шахматов, И. Б. Струве, Д. Е. Жуковский, а из Москвы — В. Я. Брюсов, Ю. К. Балтрушайтис и Леонид Андреев. Между Парижем, Цюрихом, Женевой и Вологдой был подлинно „прямой провод“»[348]. Ремизов появился в Вологде, уже имея за плечами тяжелый опыт пребывания в тюрьмах и ссылках: арестованный в Москве 18 ноября 1896 г. как «агитатор» на студенческой демонстрации, он был исключен из университета и выслан в Пензенскую губернию на два года под гласный надзор полиции; в Пензе принял участие в организации Пензенского рабочего союза, распространял прокламации и нелегальную литературу и поплатился за это, после полуторагодового следствия и нескольких месяцев одиночного заключения, ссылкой в Усть-Сысольск Вологодской губернии на три года[349]. Общение с вологодскими ссыльными помогло ему, начавшему писать еще в конце 1890-х гг., найти пути в литературный мир: и Луначарский, и Щеголев, и Савинков к тому времени уже печатались в столичных периодических изданиях и имели определенные связи; при этом Щеголев и Савинков тяготели к «новому искусству», которое служило Ремизову образцом в его литературных опытах. «Сделавшись писателем, — вспоминал Ремизов в книге „Иверень“, — я, с „разрешения“ Щеголева и Савинкова, задумал проехать в Москву на литературные разведки. Увижу двух демонов: Леонида Андреева и Валерия Брюсова. Л. Андреев заведовал литературным отделом в „Курьере“, он и пропустил мою „Эпиталаму“ <…> А Брюсов — декадентское издательство „Скорпион“, сборники „Северные Цветы“ — как раз по мне и „скорпион“ и „цветы“»[350]. Разумеется, при первых встречах Ремизов был интересен Брюсову прежде всего особенностями своей биографии: в 1902 г. русские «декаденты» еще не числили в узком кругу своих последователей и почитателей «политических преступников». «Впервые в окружении Брюсова появился человек, который не понаслышке, а по собственному опыту знал, что такое политическая борьба и политическая репрессия в условиях полицейского произвола, — так оценивает появление Ремизова в „Скорпионе“ современный исследователь. — Голос его не был голосом зрелого политика и профессионального революционера. Ремизов был скорее жертвой режима <…> И тем не менее, как фактический участник движения, как умственный протестант и зоркий, правдивый свидетель происходящего в „красном лагере“, он стал для Брюсова настоящим открытием. Ремизов знал в подробностях ту действительность, о которой только догадывался автор „Каменщика“ <…>»[351]. Но в судьбе Ремизова знакомство с Брюсовым сыграло еще более значительную роль. Хотя Брюсов с самого начала не выказывал восторженного отношения к его творческим опытам и принимал ранние произведения Ремизова с большой избирательностью, все же в его лице начинающий писатель нашел единомышленника по многим литературно-эстетическим вопросам, а главное — инициативного литератора, способного открыть обнадеживающие перспективы. Первые годы творческой деятельности Ремизова отмечены упорными, многочисленными и, как правило, безуспешными попытками опубликовать свои произведения. Письма его к Брюсову 1902–1904 гг. изобилуют примерами подобного рода. Лишь малая часть написанного и переведенного Ремизовым в начале 1900-х гг. увидела свет, значительное количество этих опытов не сохранилось даже в рукописи. Будучи поначалу не связанным принадлежностью к какой-либо определенной литературной группировке, Ремизов предлагал свои произведения в печатные органы самых различных убеждений и репутаций — в издания «традиционалистские» и модернистские, «направленческие» и не имевшие отчетливо сформулированной программы, высокопрестижные и нетребовательные провинциальные. Почти во всех случаях ответ следовал однозначный: отказ публиковать либо без мотивировки причин, либо с указаниями на непонятность, необычность, экстравагантность произведений Ремизова, в особенности его стихотворений и поэм в прозе, на боязнь отпугнуть ими читательскую аудиторию. «Ваши стихи вследствие очень уж их странного характера пойти не могут», — писал, например, Ремизову секретарь редакции «Курьера» И. Д. Новик[352]. Даже сочувственно относившийся к исканиям Ремизова Н. Минский с осторожностью писал ему о его стихотворениях в прозе: «…высказать о посланных решительное мнение боюсь. Сильный язык, полная свежесть образов — все это подкупает меня. Но многих мест я не понял»[353]. Некоторые стихотворения в прозе Ремизова все же были опубликованы в ярославской газете «Северный Край», благодаря ходатайствам И. П. Каляева, служившего там корректором, и А. В. Тырковой[354]; некоторые — в херсонской газете «Юг»[355]; другие его творческие опыты также проникали — время от времени и в результате большого отбора — в печать, в значительной мере благодаря приобщенности Ремизова к колонии вологодских ссыльных. В книге «Иверень» Ремизов, в частности, излагает предысторию своего литературного дебюта: «В Вологду по „конспиративным“ делам приехала Лидия Осиповна Цедербаум (Дан), сестра Юлия Осиповича Мартова. Я познакомился с ней у Савинкова. Она и была проводником меня и Савинкова в литературное святилище. <…> Из Вологды она поедет к Горькому в Арзамас: Савинков дал ей <…> мою „декадентскую“ Эпиталаму и мой рассказ „Бебка“ <…>» [356]. Но даже «благоприятные» для радикальных изданий обстоятельства биографии Ремизова не всегда способствовали выходу в свет его произведений. Упомянутый рассказ «Бебка» был опубликован в «Курьере»[357] (Горький переслал рукописи Ремизова из Арзамаса в Москву Л. Андрееву, который и рекомендовал их к печати), но ранее был отвергнут народническим «Русским Богатством», куда он был представлен Б. В. Савинковым, уже печатавшимся в этом журнале [358]. В. Г. Короленко писал Ремизову от имени редакции (Полтава, 4 сентября 1902 г.):«Милостивый Государь Алексей Михайлович. Очерк Ваш „Бобка“ <sic!>, присланный мне Вашим товарищем Б. Савинковым, я прочел. Для журнала он не подходит уже по своей миниатюрности. Написан очерк литературно, но это как будто запись слов и движений одного ребенка, не переработанная в художественный типический образ. Всего хорошего. Вл. Короленко» [359].Миниатюрность, сюжетная непритязательность, а главное — специфическая «детскость», наивная непосредственность иных повествовательных произведений Ремизова, не отвечавшие строгим требованиям общественного предназначения литературы, зачастую были не менее серьезным камнем преткновения, чем усложненная образная ткань, композиционная хаотичность («тарабарщина», по юмористическому определению самого Ремизова[360]) и нарочитое сгущение эмоциональных красок, характерные для его «лирических» опытов. Настроения отчаяния, которые преобладали, в частности, в прозаической поэме Ремизова «В плену», отразившей опыт его тюремной и поднадзорной жизни, вызвали резкое неприятие М. Горького: «Произведение Ваше я внимательно прочитал. <…> Похоже на истерические вопли, и не думаю, чтобы способствовало оно подъему духа человеческого на должную, для борьбы за жизнь, высоту»[361]. Ни «наивные», ни исхищренные на типично «декадентский» лад произведения Ремизова не могли найти себе понимания и одобрения в среде писателей-реалистов, к которой начинающий писатель поначалу готов был примкнуть: «наивные» рассказы были неинтересны, «декадентские» экзерсисы — неприемлемы. Позднее Ремизов заключал (в книге «Петербургский буерак»): «Старшее поколение писателей: Короленко, Горький, Леонид Андреев, Бунин, Куприн, Серафимович и другие прославленные относились к моему отрицательно»[362]. Признания своих творческих опытов Ремизов с большим основанием мог ожидать в кругу издательства «Скорпион», с которым пытался наладить связь еще до своего приезда в Москву в ноябре 1902 г.: первое письмо Брюсова к Ремизову, направленное в Вологду в середине сентября1902 г., предшествовало их личному знакомству и содержало ответ на просьбы о книгах и оттисках статей. Свою первую встречу с Брюсовым 1 ноября 1902 г. Ремизов в подробностях охарактеризовал в этот же день в письме к П. Е. Щеголеву. Письмо это любопытно, в частности, тем, что Ремизов воспроизвел в нем в лаконичной форме некоторые суждения, высказанные Брюсовым в беседе:
«Видел Брюсова. Смуглый с черными сливающимися бровями, довольно тонкий с черной круглой бородой, в черном сюртуке и черном галстуке. Застенчив, когда говорит, кажется, слова раздвигают красные губы. Пришел в 12 ч., принял в своем кабинете вроде Вашей комнаты у Подосенова; аккуратно расставлены книги по полкам, висит портрет Тютчева, на столе Вл. Соловьев и листы „Будем как солнце“. Очень удивился просьбе прислать сочинения по литературе. Специалистом не считает себя, писал, изучая интересующие его литерат<урные> явления. Сейчас готовит книгу, которая ничего не имеет общего с „Рус<скими> символистами“ (вып. I и II), которых он пережил. „Я и Бальмонт“ — эта фраза очень часто повторялась у него, особенно по поводу критики новейшей рус<ской> поэзии. Миропольский (Березин) — не так чтобы очень важный, Добролюбов — подвижник (на поруках у матери в Петер<бурге>), Ф. Сологуб — застыл. Об остальных не расспросил, пойду в среду вечером, специально для разговора. „Новый путь“ набраны первые листы, в январе выйдет, религиоз<но>-литер<атурный> журнал, Мережковского. Бальм<онта> и Брюсова „допускают“ к Ясенскому в его „очень посредственный“ журнал „Ежемес<ячное> Обозрение“ и т. д. <…> P. S. Показывал Брюсов обложку для „Будем как солнце“. Да-да — меня очень порадовало, что у него такое отношение к внешности. Очень жаль, что в Москве у нас не было знакомых, оказывается, переводы из „Serres chaudes“ нужны были Минскому, и он долго не мог достать их»[363].Через Брюсова Ремизов познакомился с другими представителями издательства «Скорпион»; поощренный Брюсовым, он направил свои рукописи в журнал «Новый Путь», где в 1903 г. часть из них была напечатана: цикл «На этапе» (№ 3) и рассказ «Медведюшка» (№ 6), — в годовом обзоре русской литературы для журнала «The Athenaeum» Брюсов отметил эти публикации в числе «удачных выступлений»[364]. Свои переводы стихотворений М. Метерлинка из книги «Теплицы» («Serres chaudes»), о которых Ремизов упоминает в письме к Щеголеву, ему также удалось опубликовать[365]. После московских встреч с Брюсовым и его литературными соратниками в ноябре 1902 г. Ремизов вполне уже мог считать себя приобщенным к «скорпионовской» группе авторов. Предпринимая последующие шаги на писательском поприще, Ремизов неизменно возлагал на «Скорпион» самые большие надежды, видя в нем наиболее близкое себе издательское объединение. На какое-то время Брюсов становится для Ремизова своего рода путеводной звездой в хитросплетениях литературной жизни: письма Ремизова к нему из Вологды, Херсона, Киева пестрят расспросами, просьбами о содействии или о совете; более всего они, естественно, полны забот о напечатании ремизовских произведений или переводов. Присущие Ремизову застенчивость, житейская неприкаянность и «униженность», нередко превращавшиеся в сознательно выбранную и устраивавшую его самого маску, сказываются в этих письмах также в полной мере. Брюсов в своих ответах не проявляет той аккуратности и отзывчивости, которых, возможно, ожидал от него Ремизов, многие заданные ему вопросы вообще оставляет без внимания, и это объяснялось, безусловно, не только его постоянной перегруженностью литературными делами, но и весьма сдержанным отношением к предложениям и хлопотам своего корреспондента. Бесспорно, что Брюсов в 1903–1904 гг. не включал Ремизова в «актив» «скорпионовской» группы символистов и склонен был публиковать и пропагандировать его произведения лишь после строгого и взыскательного отбора, в сравнительно малых дозах[366]. В том, что Ремизова не особенно охотно и часто печатали в «Скорпионе» и «Весах», сказывалось и неприятие его творчества руководителем издательства С. А. Поляковым[367]; в частности, этим могло объясняться отсутствие ремизовских произведений в «Весах» в 1906–1908 гг., когда в журнале был введен беллетристический отдел (к этой поре издания относится замечание Брюсова о том, что Поляков в «Весах» «лично заведует отделом беллетристики»[368]). В таких обстоятельствах особенно примечательно стремление Ремизова сохранить свою причастность к брюсовской группе, как к наиболее значимому и авторитетному для него литературному объединению: в ситуации конкурентного противостояния между «Скорпионом» и издательством «Гриф» он предпочитает напечатать свои вещи в «скорпионовском» альманахе (в чем заверил Брюсова письмом от 12 ноября 1904 г.[369]), позднее по первому же предложению Брюсова без колебаний отдает рассказ «Жертва» в «Весы» (письмо к Брюсову от 6 декабря 1908 г.[370]), хотя этот жест грозит ему осложнением отношений с журналом «Золотое Руно», часто и охотно, в отличие от «Весов», публиковавшим его произведения. Сдержанность Брюсова в отношении Ремизова вполне объяснима. Тот творческий профиль писателя, который позволяет говорить о нем как об одном из крупнейших русских прозаиков начала XX в., ярком и самобытном художнике слова, на новый лад развивавшем традиции Гоголя, Достоевского, Лескова, писателей-шестидесятников, в первые годы его литературной деятельности еще не определился. Ранний Ремизов находился лишь на подступах к той индивидуальной манере письма, которая принесла ему признание; будущий Ремизов обнаруживал себя в этих опытах лишь отдельными проблесками. Если творчество зрелого Ремизова позволяет даже говорить о нем как о писателе, занимающем своеобразное «промежуточное» положение между символизмом и реализмом[371], то ранние его произведения вполне однозначно — в основной массе своей — соотносятся с модернизмом в специфически «декадентском» обличье. Ориентация Ремизова на декадентство была вполне целенаправленной и демонстративно выраженной. «Ношу кличку декадента и не жалуюсь», — заявлял он, например, в письме к Ф. Ф. Фидлеру от 9 января 1906 г.[372]. «Декадентство» Ремизов трактовал, впрочем, весьма расширительно: «То, что называется „декадентством“, охватывает и реальные сюжеты, лишь бы они открывали новое, связывали это новое с смыслом бытия. В таком смысле писал Достоевский, Л. Толстой, Ибсен»[373]. Однако тематическим и стилевым ориентиром для раннего Ремизова было именно декадентство в узком смысле этого термина, характерное для литературного процесса рубежа веков. Вступая в литературу, Ремизов еще не вполне обрел и осознал себя как творческая индивидуальность; наибольшие надежды он возлагал на те писательские опыты, в которых был и наиболее уязвим. Не поддаются полному учету предпринятые им с различных языков многочисленные переводы, которым он — чаще всего тщетно — пробивал дорогу в печать; профессиональным требованиям эти плоды его труда, отнимавшие немало времени и сил, как правило, не удовлетворяли. «Переводчика из него не вышло, — заключает Н. В. Кодрянская. — Он заметил, что чем больше трудится над переводом, тем больше вносит своего, глушит оригинал своим голосом»[374]. Если в переводах было слишком много самого Ремизова, то его ранние оригинальные вещи страдали изобилием заемного, наносного, несмотря на все стремление писать сугубо индивидуальным «ладом». В первую очередь это относится к стихотворениям и поэмам, написанным ритмической прозой, в которых более всего заметно воздействие Станислава Пшибышевского, ставшего кумиром Ремизова в вологодский период его жизни и образцом в собственных литературных опытах. Творчество польского модерниста, пользовавшееся в России в 1900-е гг. чрезвычайно широкой популярностью[375], было не свободно от примет вульгарного, расхожего декадентства, от выспренности и ложной многозначительности, нарочитой усложненности образных ассоциаций, и все эти особенности писательской палитры Пшибышевского характерны в полной мере для раннего Ремизова, заключая в себе, по единодушному мнению писателей и критиков, наиболее ущербную сторону его произведений[376]. Вынесенное Ремизовым в ходе мучительных, трагических столкновений с действительностью представление о жизни как о кошмаре, алогичном бреде и ужасе, терзающем человека, побуждало прибегать и к соответствующим средствам художественного выражения: стихотворения и поэмы в прозе Ремизова представляют собой по большей части стихийный, неорганизованный поток эмоций, как бы несущийся по собственной воле, движимый внутренней энергией, без учета художественно-композиционной логики и привычных законов восприятия. Показательный образец «лирического» стиля раннего Ремизова — этюд, навеянный впечатлениями от врубелевского «Демона» (картины Врубеля «Демон поверженный» и «Демон сидящий» экспонировались в Москве на художественной выставке «Мира Искусства», открытой 16 ноября 1902 г.)[377]. Потрясенный врубелевским образом и выраженной в нем трагедией человеческого духа, Ремизов попытался воссоздать в словесной форме некий эмоциональный и смысловой эквивалент миру врубелевских красок, каким он его чувствовал и понимал. Собственная боль и подлинные переживания пробиваются здесь у Ремизова сквозь толщу надрывно-экспрессивной фразеологии, заимствованной у Пшибышевского. Литературные опыты подобного рода либо остались в рукописи, либо затеряны в периодике начала века, сам автор если и печатал их впоследствии, то в кардинально переработанном виде, поэтому, чтобы отчетливее представить себе доминирующую стилевую манеру Ремизова в начальный период его творчества, приведем «Демона» целиком[378].
Демон
(к картине Врубеля)
* * *
* * *
(«Свиваются бледные тени…» 1895)[381]
БРЮСОВ И ЭЛЛИС
История отношений Брюсова с Эллисом (Львом Львовичем Кобылинским; 1879–1947), одним из наиболее выразительных представителей младшего поколения русских символистов, представляет особый интерес. И не только потому, что Эллис, наряду с Андреем Белым, в 1907–1909 гг. являлся ближайшим соратником Брюсова по изданию журнала «Весы», а также был автором книги «Русские символисты» (1910), включавшей первый обобщающий пространный очерк о творчестве Брюсова. Взаимоотношения двух поэтов знаменательны и тем, что они обнажают кардинальные различия в эстетических позициях Брюсова и его младших современников, религиозно «жизнетворческие» устремления которых Эллис воплощал наиболее последовательно. Глубоко характерная для второй волны русского символизма индивидуальность, Эллис являл собою своеобразный тип символиста-экстремиста; в его жизненном пути и творчестве многие черты, свойственные «младшим» символистам — Андрею Белому, А. Блоку, С. Соловьеву, выступают в наиболее крайних, резких, ультимативных проявлениях. Выразительно определил этот пафос Андрей Белый: «Мы, декаденты, или гибнем, как гибнет Блок, или путаемся в смешениях, как Иванов, или безумствуем, как Эллис, или бросаемся странствовать, взыскуя о Граде, как Александр Добролюбов; но мы ищем, всё еще ищем: ищем реального Хлеба Жизни. И когда видим этот хлеб, то бросаем все и идем за ним»[405]. Именно этот поиск «реального Хлеба Жизни», стремление к построению всей жизни под знаком идеала, фанатический духовный максимализм являются определяющими чертами Эллиса. Во многом противоположны этой позиции были взгляды Брюсова, видевшего высшей целью прежде всего художественное творчество и неизменно защищавшего «автономность» искусства от служения иным, в том числе и религиозно-теургическим, целям[406]. В круг московских символистов Эллис вступил благодаря сближению с Андреем Белым. «Эллис незабываем и, как и А. Белый, неповторим, — вспоминал Н. Валентинов. — Этот странный человек с остро-зелеными глазами, белым мраморным лицом, неестественно черной, как будто лакированной, бородкой, ярко-красными, „вампирными“ губами, превращавший ночь в день, а день в ночь, живший в комнате всегда темной с опущенными шторами и свечами перед портретом Бодлэра, а потом бюстом Данте, обладал темпераментом бешеного агитатора, создавал необычайные мифы, вымыслы, был творцом всяких пародий и изумительным мимом. Он окончил Московский университет, специализируясь, сколь это ни странно для будущего символиста, на изучении экономических доктрин. Проф. И. X. Озеров, очень ценя экономические познания Эллиса, в частности его работу о Канкрине, хотел оставить Эллиса при университете, но в один прекрасный день тот ему заявил, что всю экономическую премудрость, полученную им в университете, он считает „хламом“ и ценит ее меньше, чем самое маленькое стихотворение Бодлэра»[407]. Дружба Эллиса с Андреем Белым, окрепшая, по свидетельству последнего, в апреле 1902 г.[408], привела к созданию кружка «аргонавтов», вокруг которого объединились молодые люди — преимущественно студенты: поэты, художники, философы — символистской ориентации. «Аргонавты» не имели четко сформулированной программы, их объединяли интуитивные предчувствия духовного преображения мира, оптимистические порывания в неизведанное, к светлому, гармоническому грядущему. Чаяния «аргонавтов» символизировались в образе корабля Арго, устремляющегося в неизвестное, к золотому руну. «Так я смотрю и на свой собственный символ — Золотое руно, — писал Эллис. — Это — условный знак, это рука, указывающая, где вход в дом, это фонограф кричащий: „встань и иди“… Но содержание этого символа дает мне мой интеллект и моральный инстинкт, к<ото>рый развит раньше, чем я придумал символ руна»[409]. «Всем нам Брюсов был несколько чужд», — подчеркивал Андрей Белый[410]. Эти слова особенно оправдываются по отношению к Эллису. Еще до знакомства с Брюсовым Эллис относился к нему с враждебной настороженностью. Когда, согласно мемуарам Белого, его отец, профессор математики Н. В. Бугаев, видя усиливающееся к концу 1902 г. влияние Брюсова на сына, стал «ревновать» его к Брюсову, которому приписывал желание оторвать Белого от занятий естественными науками, то он нашел себе союзника в лице Эллиса: «Кобылинский отцу твердил: Брюсов пишет белиберду; и отец <…> таял от этого»[411]. «Кобылинский-Эллис ярился при одном имени „Брюсов“ в то время; он видел в нем выскочку, тень бросающую на Бодлера», — вспоминал Белый[412]. Сам Эллис писал тогда Белому, что Брюсов — «человек по-видимому недалекий и не прошедший серьезной школы познания (наука, философия)»[413]. Личное знакомство Эллиса с Брюсовым привело вскоре же к разрыву отношений. В конце апреля 1903 г. Андрей Белый устроил у себя «первую вечеринку», на которую «пригласил своих „литературных“ знакомых», в том числе Брюсова, Бальмонта, Балтрушайтиса, а также Эллиса и его брата, студента-философа Сергея Львовича Кобылинского. Вечер закончился инцидентом: «…произошла <…> бурная ссора между Брюсовым и братьями Кобылинскими, после которой Л. Л. Кобылинский (Эллис) грозился прибить Брюсова»[414]. «Я очень извиняюсь перед Вами <…> за мои излишне злобные слова братьям Кобылинским, — писал после того Брюсов Белому. — Но правда и то, что эти братья (хотя Вы их и любите и цените) одни из самых пустых, вздорных и несносных болтунов в Москве. Я всегда верю своему первому впечатлению, а оно таково о них, еще с весны»[415]. Личная неприязнь Брюсова к Эллису сохранилась надолго[416]. В 1904 г. Брюсов выступил с печатными откликами на произведения Эллиса — в частности, на его стихотворения, помещенные в альманахе символистского издательства «Гриф» (1904). Брюсов резко критически в целом расценивал деятельность «Грифа», не без оснований считая, что вокруг него группируются малозначительные писатели, могущие только рабски подражать своим современникам. «…Почти две трети книги, то, что принадлежит именно „Грифу“, окажется ненужными перепевами и скучными повторениями», — писал Брюсов в рецензии на альманах 1904 г. и отмечал: «Если же называть плохое в плохом — укажем на поразительную пошлость стихов г-на Эллис, в духе Семирадского»[417]. Столь же беспощадно отозвался Брюсов и о переводах Эллиса. В конце декабря 1903 г. Эллис опубликовал первый выпуск своих «Иммортелей», включавший переводы избранных стихотворений Бодлера, отрывков из статей о его творчестве и писем к Бодлеру. Родоначальник французского символизма был тогда для Эллиса величайшим кумиром: это — «гордый дух», враждующий с небесами и воплощающий современный «демонизм», титанический борец с «Духом Зла», «самый большой революционер XIX века»[418].«Бесконечно дорогой Боря! Мы с Валерием Яковлевич<ем> замышляем специальный сборник статей против мистич<еского> анархизма и в защиту индивидуализма. В него войдут некоторые статьи, печатавшиеся в „Весах“. Писал ли он тебе об этом? Необходимо, решительно необходимо, чтобы ты выбрал из прошлых твоих статей подходящие и написал бы обстоятельную отповедь хулиганам. Я знаю, что ты засел за симфонию[440] и отрешился… но дело слишком серьезное! Ты бросил перчатку, дело чести бросить и копье! Я сам пишу обширную статью о петерб<ургской> сволочи, к<ото>рая появится в ближайшей книжке „Весов“.[441] О, если бы ты перепечатал в начале будущего сборника свою старую статью о теургии[442], снабдив ее примечан<иями> и смело указав источни<ки>, откуда черпает сволочь. Было бы это хорошо и своевременно! Напиши все, выясни все, сбрось свое прошлое, казни твоих палачей, чтобы начать „новую жизнь“, дышать холодным, свежим воздухом! Порви слабые, искусствен<ные> нити с окаянным Петербургом. Я читал в „Весах“ твои статьи об „Орах“, „Тайге“ и чувствую, что для тебя стал вопрос — „все или ничего“. Я целую тебя за твои замечания о Брюсове, к<ото>рый начинает принимать для меня фатальное значение. Я делю свою жизнь на 2 части, до Бр<юсова> и с Бр<юсовым>. Ты должен понять, как глубоко заходят наши с ним отношения. Бог с тобой. Твой Эллис. <…>»[443]Летом 1907 г. оформилось редакционное бюро «Весов» в составе Брюсова, Андрея Белого, Эллиса и С. А. Полякова (официального редактора), в ведении которого должна была находиться теоретико-художественная линия журнала; устное соглашение «весовцев» определяло и самый характер литературной тактики: в основе ее заключалась идея борьбы с мистико-анархическими новациями, прежде всего в области искусства, и установка на заветы «строгого», «классического» символизма. «Я, Белый и Брюсов сблизились за это время до абсолютного взаимного проникновения и дружно работаем на славу „Весов“», — писал тогда Эллис.[444] Руководящая роль в «триумвирате» «Весов» принадлежала Брюсову, своими статьями («Вехи. IV. Факелы», «Вехи. V. Мистические анархисты», «Торжество победителей» и др.) запрограммировавшему содержание и стиль полемических выступлений. Считая преодоление индивидуализма и «декадентства» в принципе перспективным («…„декадентство“ для нас — это тот исходный пункт, от которого все мы давно разошлись по разным направлениям»[445]), Брюсов в то же время настойчиво отвергал теоретиков-неофитов, ибо им по существу нечего противопоставить старому эстетическому мировоззрению; мистико-анархическое движение для Брюсова — не новый этап по отношению к «декадентству», оно находится в иной плоскости и заслуживает только отповеди: «Следует <…> отличать „дифференциацию“ от „отступничества“, от „хулиганства“ и от „провокации“. В эпоху дифференциации — широкий простор открывается для разных шарлатанов и самозванцев, и, к сожалению, их немало вынырнуло со дна нашего декадентства»[446]. В этих словах Брюсова сформулирована позиция «Весов» по отношению к новым интерпретаторам символистского миросозерцания, на которой стояли Андрей Белый, Эллис и другие авторы. Белый писал: «Брюсов <…> мастерски дирижировал нами <…>; он мне предоставил идейную философскую линию обоснования символизма; а Эллису он предоставил свободу кавалерийских наскоков на Петербург <…>»[447]. Впрочем, полемическую тенденцию «Весов» (исполнение «черной роли»: «быть душителями душителей»[448]) Андрей Белый и Эллис проводили с одинаковой непримиримостью и ожесточенностью, зачастую выходя за рамки литературного такта. Стремясь оправдать издержки «весовской» полемической кампании, Брюсов признавался: «…я и сознательно, порой, давал место страницам, которых лично не одобрял, если на том настаивали такие наши сотрудники, как Белый и Эллис. Они несли всю тяготу чисто-журнального дела, всю ту „черную“ работу, от которой многие другие уклонились, но без которой журналу нельзя существовать, — и они имели право говорить, высказать все (или почти все), что им казалось нужным» [449]. Основной целью «весовских» выступлений Эллиса было развенчание и высмеивание Чулкова и его теории, а также прямо или косвенно связанной с мистическим анархизмом массы эпигонов, ставших заметным литературным явлением. Эклектичность, легковесность, претенциозность — характерные признаки определившегося направления — попадали под жестокий критический обстрел. «В этом политико-эстетико-мистико-общественном словоизвержении не объединены, а одинаково искалечены и построения эстетиков, и созерцания мистиков, и теории экономистов и социологов», — писал Эллис в статье «Пантеон современной пошлости»[450], обнаруживая, вслед за Брюсовым, в мистическом анархизме лишь смешение «непереваренных мыслей» различных авторов. Критика чулковской теории послужила отправной точкой для бичевания тотального «хулиганства», в которое якобы погрузилась русская литература. «Как хулиганы появились в жизни, так появились они и в литературе», — утверждал Брюсов[451], а в рекламном каталоге на 1908 г. редакция «Весов» объявляла: «„Весы“ ставят себе, как прямую цель, — провести разграничительную черту между истинным искусством и лже-искусством, между творчеством настоящих художников наших дней и художников-самозванцев». Это объединение установок в борьбе за утверждение символистской платформы было вполне закономерным: по словам Эллиса, «имя <…> врагам — легион, но всех этих объединяет в настоящий момент одна „идея“: идея о преодолении символизма <…>»[452]. Наступательная кампания против «профанации» символизма предполагала противостояние модным эстетическим новшествам, попыткам соединения реализма с символизмом, подспудной основой которых в трактовках «весовцев» обычно оказывался все тот же жупел — мистический анархизм[453]. Эллис развернул борьбу с «мистическим реализмом» с особенной активностью; по его убеждению, «соединение реализма с символизмом — больное место нашей современной прозы»[454]. Гневные инвективы обращал Эллис в адрес альманахов издательства «Шиповник», непосредственно касаясь творчества Л. Андреева, Б. Зайцева, О. Дымова и других писателей, синтезировавших реалистические и символистские черты: «…мы вооружаемся и решительно отвергаем современный вульгарно-утонченный, реальносимволический, общественно-мистический стиль „эпигонов“, как декадентства, так и реализма, которые выработали особый трафарет, сводящийся к чересполосице ультра-символических обобщений и грубо-детальных натуралистических подчеркиваний»[455]. Полемическая борьба велась во имя «чистоты» истинного символизма, воплощением которого в глазах «весовцев» был Брюсов. Эллис поместил в «Весах» адресованное Брюсову стихотворное послание «Поэту наших дней», в котором воспевается величие поэта-титана, вознесенного над миром:
БРЮСОВ В ПАРИЖЕ (осень 1909 года)
«…Город прекрасный, многообразный, близкий всем, кто чувствует жизнь, жизнь прошлую и настоящую», — так характеризовал Брюсов французскую столицу в 1908 г.[496] — в пору расцвета своего писательского таланта, добившись всеобщего признания и имея позади две продолжительные встречи с Парижем и его литературным миром. Для Брюсова, всегда отстаивавшего «европоцентристскую» линию в русском символизме, прошедшего школу мастерства у новейших французских поэтов и ставшего едва ли не лучшим в России знатоком современной французской поэзии, Париж на протяжении всей жизни оставался объектом неизменной любви и особенного притяжения. В равной мере он привлекал поэта и своими историческими реликвиями, и живыми картинами современного большого города, и как средоточие литературного сегодня. В торжественном стихотворении «Париж» (1903) Брюсов воспел «город многоликий», соединивший в себе «средневековый мир» и «все буйство жизни нашей»:«НОВЫЕ СТИХИ НЕЛЛИ» — ЛИТЕРАТУРНАЯ МИСТИФИКАЦИЯ ВАЛЕРИЯ БРЮСОВА
«Стихи Нелли» — одно из самых обойденных вниманием брюсовских сочинений. Издание этого небольшого сборника, предпринятое издательством «Скорпион» летом 1913 г., по сей день остается единственным, ни одно из 29 стихотворений, составивших книгу (вышедшую тиражом 560 экз.), не входило в посмертные собрания произведений Брюсова, в том числе и в самые обширные и компетентно подготовленные[541]. Порою может показаться, что автору в конечном счете удалось достичь цели своей мистификацией: почти все общие работы о Брюсове игнорируют «Стихи Нелли», как будто они и не являются частью творческого наследия поэта. Д. Е. Максимов в своей монографии о Брюсове лишь мимоходом замечает, что в «Стихах Нелли» «следует видеть не более как эксперимент, как полушутливую симуляцию и во всяком случае не строить на них прямых выводов о брюсовской поэзии в ее основном русле»[542]. Подробнее касается сборника К. В. Мочульский: «Причудливым памятником печального романа с Н. Г. Львовой осталась книга „Стихи Нелли“. С посвящением Валерия Брюсова. Москва. Кн-во „Скорпион“. 1913. Двусмысленное заглавие „Стихи Нелли“ может быть прочитано, как „стихи, написанные Нелли“ и как „стихи, написанные для Нелли“. Брюсов перевоплощается в изысканно-светскую, элегантную красавицу-поэтессу, которая с непосредственностью, граничащей с бесстыдством, рассказывает в стихах о своих любовных переживаниях. Мистификация поэта никого не обманула: под „шикарной“ вуалеткой Нелли все узнали знакомое лицо автора „Зеркала теней“». Но тут же Мочульский, не почувствовавший игровой, стилизаторской природы «Стихов Нелли», выносит им решительный и несправедливый приговор: «Из нагромождения страстей и изысков получается самая неприглядная пошлость»[543]. Достаточно прямолинейно охарактеризовал «Стихи Нелли» и В. Г. Дмитриев, нашедший, что Брюсову в этом сборнике «захотелось спародировать, как женщины пишут о любви»[544]. Наиболее глубоко к пониманию значения «Стихов Нелли» в творческой эволюции Брюсова подошел, на наш взгляд, М. Л. Гаспаров: в статье «Брюсов-стиховед и Брюсов-стихотворец (1910–1920-е годы)» он упомянул эту книгу в одном ряду с другими произведениями поэта того времени, столь же экспериментальными («Опыты» и «Сны человечества»), которые намечали пути выхода за границы уже освоенной и отработанной Брюсовым поэтической стилистики[545]. Признание Брюсова, высказанное в 1910 г.: «…еще раз „меняю кожу“ и намерен появиться <…> в образе новом и неожиданном»[546], — предполагало конкретным следствием полную смену художественной палитры, выражало надежду на возникновение подлинно «нового» Брюсова, а между тем в его стихотворных произведениях 1910-х гг., на магистральном пути творчества в гораздо большей степени сказывались стилевая инерция, вариации на ранее сыгранные темы, чем принципиальная новизна всех средств поэтического выражения. Этот грех Брюсов менее всего склонен был прощать другим поэтам (достаточно вспомнить его резкую критику самоповторений хотя бы у К. Бальмонта и С. Городецкого) и не мог не замечать у себя самого. «Стихи Нелли» и явились одной из своеобразных попыток Брюсова обнаружит! свое новое лицо — притом обнаружить его исключительно для себя, а не для других, — рискованным экспериментом по формированию в недрах своего творческого протеизма совершенно иной поэтической индивидуальности. Мистификация — если бы она состоялась, если бы в появление нового автора поверили — стала бы для Брюсова красноречивым подтверждением неисчерпанности его творческих ресурсов, возможности перелома, обретения нового своеобразия и на основных путях поэтических исканий. Намерение было тем более соблазнительным, что Брюсов и ранее предпринимал опыты имитации «чужого слова», хотя неизменно сопровождал их авторской подписью[547]. Стремление выразить свое собственное под заемной маской, подлинный артистизм всегда были неотъемлемой чертой творческой натуры Брюсова, и в этом отношении «Стихи Нелли» — характерное и чрезвычайно существенное явление его литературного наследия. Нелли — не единственный образ, возникший у Брюсова, когда он взялся осуществить задуманную мистификацию. В его рукописях сохранились планы стихотворных сборников Марии Райской и Иры Ялтинской[548]. При этом Брюсов, явно ориентируясь на классические литературные мистификации («Повести покойного Ивана Петровича Белкина» Пушкина, «Театр Клары Гасуль» и «Гузла» Мериме, «Жизнь, стихотворения и мысли Жозефа Делорма» Сент-Бёва и т. д.), собирался включить в книгу биографический очерк о вымышленной поэтессе. Сохранились наброски предисловия Брюсова о личном знакомстве в 1899 г. с Марией Райской, о беседах с нею; в них указывается, что родилась поэтесса в 1878 г., а умерла в мае 1907 г. в одесской больнице, «не дожив и до тридцати лет»[549]. Книге Иры Ялтинской («Крестный Путь. Стихи за двадцать лет. 1893–1913 г.») он также наметил предпослать вступительную статью[550] (в другом варианте — автобиографию). Преобразовав Иру Ялтинскую в Нелли[551], Брюсов опять же на первых порах осмыслял сборник приписанных ей стихотворений как посмертный (годы жизни «Нелли»: 1879–1913). Согласно первоначальному замыслу Брюсова, проекты книг всех трех поэтесс по своей тематике и композиции предполагали поведать «повесть о женской дулю» (как было обозначено на одном из рукописных титульных листов)[552], стихи должны были располагаться строго по хронологии, каждый из разделов обещал рассказать об определенном этапе в биографии автора, а также и о крупных событиях новейшей русской истории[553]. В окончательном варианте «Стихов Нелли» Брюсов отказался и от создания воображаемого портрета автора, и от псевдохроно-логического принципа в композиции книги. Брюсов сознательно усложнил себе задачу, присоединив к имени мифической Нелли два имени реальных — свое собственное и Н. Г. Львовой. Титульный лист книги гласил: «Стихи Нелли с посвящением Валерия Брюсова»; затем следовало посвящение (якобы от лица Нелли): «Надежде Григорьевне Львовой свои стихи посвящает автор»; за ним — сонет за подписью Брюсова «Нелли» («Твои стихи — не ровный ропот…»). Доверчивый читатель должен был прийти к выводу, что Брюсов, признанный «мэтр», благословляет новоявленную поэтессу посвятительным сонетом, печатаемым как торжественное вступление к ее первому сборнику (явление достаточно тривиальное для поэтической культуры начала XX века, возродившей традицию стихотворных посланий), в то время как сам автор (Нелли) в свою очередь посвящает всю книгу Н. Г. Львовой. Недоверчивому же читателю давался повод заподозрить мистификацию — и не только благодаря двусмысленности титульного листа («Нелли, слово несклоняемое, и не знаешь, поставлено оно в родительном или дательном падеже»[554]) и потенциальной возможности истолковать его на старинный манер, когда имя автора воспроизводилось в родительном падеже после заглавия («Стихи Нелли» (с посвящением) Валерия Брюсова)[555], но и потому, что книга открывалась именем молодой поэтессы Н. Г. Львовой, почти одновременно выпустившей в свет свой первый сборник стихов «Старая сказка» с предисловием того же Брюсова и к тому же (что не было секретом в литературной среде) связанной с Брюсовым близкими отношениями. Львова, таким образом, могла подразумеваться не только как адресат, но и как автор «Стихов Нелли». Отношения Брюсова с Львовой, завершившиеся трагически, действительно явились непосредственным фоном при создании сборника-мистификации и отчасти его жизненной основой, поэтому необходимо на них вкратце остановиться. Осенью 1911 г. двадцатилетняя Надежда Григорьевна Львова (ранее, еще в гимназические годы, участвовавшая в подпольной революционной организации[556]) прислала Брюсову на просмотр свои стихотворные опыты, затем познакомилась с ним в редакции «Русской Мысли». Брюсов открыл ей дорогу в журналы, в литературный мир: дебют Львовой в печати состоялся при его содействии — в ноябрьском номере «Русской Мысли» за 1911 г. Брюсов ставил себе в заслугу обнаружение нового поэтического дарования. «И сколько еще молодых поэтов мне обязаны своим первым появлением в печати! Не перечисляю всех имен, но назову только Н. Львову», — писал он в черновой заметке 1913 г.[557]. Ранним летом 1913 г. вышла в свет книга стихов Львовой «Старая сказка» с предисловием Брюсова, отмечавшего у ее автора два безусловных достоинства — овладение техникой поэтического искусства и «умение всегда быть наблюдателем, двойником-художником своей души, умение созерцать самого себя в самые сладостные и в самые мучительные часы жизни»[558]. В поисках своей лирической индивидуальности Львова чрезвычайно многим была обязана Брюсову, ее стихи несли на себе зримый отпечаток его поэзии[559]. Знакомство «мэтра» с начинающей поэтессой постепенно переросло в близость, притом, насколько можно судить по письмам Львовой к Брюсову середины 1912 г., именно она первой исповедалась в своем чувстве и предалась ему со всей решимостью и безраздельным максимализмом. Глубокое различие душевных темпераментов и стремлений у Львовой и Брюсова обнаружилось уже в самом начале их отношений. Если Брюсов в стихотворении «Посвящение» (1911), обращенном к Львовой, писал:(«Весенний вечер, веющий забвеньем…»[561])
«Нелли»:
(«Детских плеч твоих дрожанье…»);
(«Будь для меня»)[590]
Сырейщикова:
(«На скэтинге»);
(«Вечернее катанье»);
«В № 323 вашей уважаемой газеты (от 25 ноября) г. Сергей Городецкий, критикуя сборник стихов, изданный, в этом году, под заглавием „Стихи Нелли“, приписывает его мне. Считаю совершенно необходимым заявить, что псевдоним „Нелли“ принадлежит не мне, но лицу, не желающему пока называть свое имя в печати. Не могу также не добавить, что литературная этика относилась до сих пор к раскрытию чужих псевдонимов отрицательно, и не высказать удивления, что г. Городецкий находит возможным в печати доискиваться, кто скрывается под псевдонимом „Нелли“. Валерий Брюсов»[634].Брюсов едва ли смог разубедить сомневающихся своим письмом. Показателен в этом отношении отзыв о «Стихах Нелли» Н. Гумилева, появившийся уже после «протеста» Брюсова: в нем полностью игнорируется женская тема, автор книги нигде не называется именем Нелли, а только — «поэт» (в мужском роде); любовь «поэта» в трактовке Гумилева — мужская, притом характеристика ее типична именно для интерпретаций брюсовской любовной лирики: «В свои объятия он принимает не женщину, а „чужую восторженность“ и „страсти порыв“ покоит на холодных руках»[635]. В противовес неверящим Н. Львова утверждала в статье «Холод утра» (посвященной анализу сборников Ахматовой, Цветаевой, Кузьминой-Караваевой и «Нелли»), что книга Нелли — «самая „женская“, так как лучше всех сумела она найти свои женские слова, свое освещение общей для всех темы»[636]. В. Ходасевич в рецензии на «Стихи Нелли» также сделал вид, что имеет дело с новоявленной поэтессой (в Москве в ближайшем литературном окружении Брюсова его авторство не было секретом)[637], но вместе с тем рассыпал множество лукавых намеков, которые были хорошо понятны посвященным, могли смутить непосвященных и в совокупности давали понять, что Брюсову не удалось до неузнаваемости изменить свой поэтический облик, что под женской личиной отчетливо проступают свойственные только ему психология, приемы и навыки творчества: «Поэт (мы условимся называть его Нелли) дебютирует, очевидно, своим сборником. Но в то же время (и это, пожалуй, всего примечательнее в стихах Нелли) он обнаруживает такое высокое мастерство стиха, какого нельзя было бы ожидать от дебютанта. <…> Имя Нелли и то, что стихи написаны от женского лица, позволяют нам считать неизвестного автора женщиной. Тем более удивительна в творчестве совершенно мужская законченность формы и, мы бы сказали, — твердость, устойчивость образов. <…> Стихи ее лучше стихов Анны Ахматовой, ибо стройнее написаны и глубже продуманы. Стихи ее лучше стихов Н. Львовой по тем же причинам. Но в одном (и весьма значительном) отношении Нелли уступает и г-же Львовой, и г-же Ахматовой: в самостоятельности». И далее критик, указывая, что Нелли «подражает Валерию Брюсову во всем», приводит первое четверостишие стихотворения «Детских плеч твоих дрожанье…» и замечает: «Каюсь, не знай я настоящего автора, я не задумался бы приписать эти строки Брюсову». «В книге Нелли немало красивых, и верных, и содержательных образов, — резюмирует Ходасевич. — Часто, читая ее, хочешь воскликнуть: „Да ведь это не хуже Брюсова!“ Это, конечно, огромная похвала для начинающего поэта: „Он пишет, как Брюсов“. Но и большой укор, потому что ведь Нелли — не Брюсов. Уж если ты Нелли — будь Нелли… Однако бесспорное и незаурядное дарование поэтессы позволяет нам ждать с уверенностью, что во второй своей книге она заговорит особенным языком, ей одной свойственным и доступным»[638]. В отзыве на «Стихи Нелли», напечатанном в «Русской Мысли», нет скрытой иронии Ходасевича, но автор его, В. Шмидт (скорее всего, простодушно поверивший в мистификацию) приходит к принципиально сходным выводам: в книге трудно почувствовать «руку новичка», а если она в чем-то и сказывается, то лишь в «слишком явной зависимости от Брюсова» («…г-жа Нелли подражает Брюсову удивительно проникновенно»). Приведя примеры явных отголосков из Брюсова в «Стихах Нелли», рецензент тем не менее высоко расценил книгу («новое, необычайно яркое явление нашей поэзии») и выразил пожелание «г-же Нелли» «неуклонно идти вперед <…> по пути, приведшему ее учителя к достижениям бесспорным»[639]. Брюсова, видимо, сильно уязвили указания на зависимость стихов «Нелли» от его собственного творчества — убедительные доказательства того, что полного отчуждения маски от подлинного лица достигнуть не удалось. Но поэт не отказался от продолжения попыток мистифицировать читателя, вознамерившись предоставить своей героине возможность выступить со вторым — по замыслу, вероятно, более зрелым и самостоятельным — сборником стихов. В архиве Брюсова сохранились проекты заглавия будущей книги: «Стихи Нелли. 2 сборн<ик>. 1913–1914», «Нелли. 1913–1916» и, наконец, беловой автограф на отдельном листе:
«Было бы неуместно говорить о самом себе в строках, предпосылаемых стихам другого, если б к тому не вынуждали меня заметки критиков, упорно желающих видеть в подписи „Нелли“ — мой псевдоним. Хвалить или даже разбирать в предисловии к книге стихи, в ней собранные, я не хочу, но нужным считаю еще раз указать на их самостоятельное место (большое ли, малое ли или совсем ничтожное, другой вопрос) в нашей литературе. Их автор делает мне честь, вторично предлагая мне предварить его сборник моими строками, но тем настойчивее должен я просить критиков, которые пожелают остановиться на этой книжке, подходить к ней без предвзятого решения. Одно дело — книга писателя, уже пометивше<го>, как я, своим именем свыше 30 томов; другое — книга поэта, только <?> еще пробующего силы, только второй раз являющегося перед читателем, оба раза с небольшими тетрадями, содержащими всего 20–30 пьес. Начинающий <?>, как теперь принято говорить, „ищет себя“, — он пробует различные приемы творчества, различные подходы к изображению своей внутренней жизни и внешнего воспринимаемого им мира, — <1 нрзб>, и различные системы мыслей <?>, способные объединить разрозненные впечатления. Совершается это, конечно, не столь<ко> сознательно, сколько <1 нрзб>, в силу необходимости уяснить самому себе: кто же такой, что же такое — я? Каждое „я“ в св<оем> целом есть явление, которого никогда не было прежде и которого никогда не будет более, единое, неповторимое, самостоятельное, по-своему видящее вселенную и по-своему ее оценивающее <?>, носящее в себе свою поэзию (хотя бы да<же?> человек и н<е> б<ыл> поэтом) и свою метафизику (хотя бы он был соверш<енно> чужд занятиям философией). Быть истинным поэтом и значит уметь эту свою самобытность выразить, — ничего более. Но для этого необходимо найти свои способы речи, свои образы, свои ритмы, свои рифмы, ибо чужие для этого — не пригодны вовсе. Такое искание не легко, и мы знаем, что даже величайшие мировые поэты (без всяких исключений) все же иногда <?> не бывали в состоянии вполне отрешиться от приемов чужих, св<оих> предшественников и современников, и, давая свое, смешивали его, однако, с немалым <?> <1 нрзб> из чужого и, сле<до>ва<тельно?>, ложного <…> нет более жестокого приговора для поэта-лирика, как сказать, что он пишет как такой-то другой. Независимо от относительного достоинства таких стихов (яркости их образов, звучности их ритма, интересности заключенных в них мыслей), абсолютная ценность такой поэзии есть ничто, нулевая величина, если критики правы. Лирики выражали свою душу, — это все <1 нрзб> лирич<еской> поэзии, — но именно свою. Если же написано стихотворение, пусть интересное, музыкальное, яркообразное, но такое, под кот<орым> м<ожно> постав<ить> другое имя, — автор этих стихов, как самостоят<ельный> поэт, не существует». Далее Брюсов подчеркивает, что все крупные поэты начинали с подражаний, развивали чужие приемы творчества: «…они через то учились технике своего дела и потом, овладев мастерством, постепенно освобождались от этих чужих влияний. Подражание — необходимая стадия в развитии художника, п<отому> ч<то> нельзя одновременно и учиться и творить новое, как, например, гениальный математик должен сначала изучить уже найденное тысячелетиями и лишь потом может пролагать новые пути в еще не открытых областях числа и меры. Но подражание всегда — только „стадия“, только метод и никогда не может стать самостоятельным приемом в искусстве, с помощью которого можно было бы создать что-либо абсолютно ценное. После этого длинного объяснения, я уже могу перейти к тому, что хотел бы предпослать собственно издаваемому сборнику стихов. Издание первой книжки, подписанной псевдонимом Нелли, вызвало дов<ольно> длинный ряд отзывов, среди которых большинство (ссыла<юсь> как на факт, кот<орый> легко проверить) было благосклонных. Критики самых разных направлений говорили, что „стихи Нелли“ заслуживают внимания; причем один из критиков хвалил эти стихи за их ясность и четкость, другие, напротив, за хорошо выраженное в них смятение духа, т<ак> сказ<ать> воплощенную хаотичность, третьи за то, что эти стихи „футуристичны“ и т. под. Но едва ли не все, прямо или в намеке, указыва<ли>, что „стихи Нелли“ чрезвычайно напоми<нают> „стихи Валерия Брюсова“, и некоторые определенно утвержда<ли>, что и написаны они мною (в свое время я даже принужден был ответить одному из этих критиков письмом в ред<акцию> газеты „Речь“, с решительным заявлением, что делать такое предположение он не имел никакого права). По моему мнению, обоснованному во всем, что я сказал выше, подобная оговорка, т. е. признание „стихов Нелли“ по их внешним приемам и внутр<еннему> содержанию тождественными со „стихами Валерия Брюсова“, уничтожает все благостные похвалы критиков. Одно из двух: или есть в этих стихах самостоятельность (пусть едва намечающаяся, только ищущая себя, с трудом пробивающаяся к свету), — тогда есть причина, в той или иной мере, признать их достоинство; или в этих стихах самостоятельности нет вовсе, нет личности, нет особой души, нет своего „я“, и тогда никакой ист<инной> ценности признать за ними нельзя, хотя бы были они (допустим) хорошо сделаны, новы по формам и необычны по приемам, ибо даже новизна и необычность могут быть свои и могут быть чужие (т. е. найденные на тех же путях, по кот<орым> идет другой, и тем же способом, какой этот другой применяет). От имени автора этой книги я обращаюсь к критикам, кот<орые> захотят обратить на нее внимание, с единственной просьбой: или оценивайте стихи Нелли, называя их хорош<ими> или плохи<ми>, посредственн<ыми> или отвратительными, или, установив, что эти стихи суть чужая поэзия, отвергните их совсем, как несуществующие». В последующих строках Брюсов заявляет, что не берется оценивать утверждений критиков о подражательности «Стихов Нелли», отмечая, что, возможно, они и были правы и что в стихах молодого автора сказывается его влияние: «Но, как я указывал <?> выше, подражание есть необходимая стадия в развитии художника. Пусть Нелли (чем я оче<нь> польщен) искала и ищет самостоятельности, исходя из приемов, свойственных мне. Важно будет установить одно: разлагаются ли ее стихи без остатка на эти мои приемы, т. е. и в форме стихов, и в их внутр<еннем> содержании? Полностью ли „поэзия Нелли“ входит <?> в „поэзию В<алерия> Б<рюсова>“ (и тогда, ко<нечно?>, не существует) или только опирается на сделанное мною (причем спешу добавить <?>, что вопроса о своей самост<оятельности> я здесь не хочу, кон<ечно>, ставить: пусть даже моя поэзия вовсе не самостоя<тельна>, <нрзб>, она, хотя бы и сост<ояла?> из чужих <?> элементов, может служить точкой опоры для друг<ого> поэта <…>). Защищая начинающ<его> поэта, я хочу сказать, что призна<ние> его стихов тождеств<енными> с моими означает смертный приговор ему, как поэту, но что изв<естная> доля (м<ожет> б<ыть> и большая) подражания друг<ому> поэту отнюдь не исключает самостоятельности <?>, кот<орая?>, при<даваясь?> сначала слабы<м> росткам, может вырасти в роскош<ный> цветн<ик> поэзии самобытной. Пусть же критики, если захотят говорить о предлагаемой малой книжке, не отвергнут этого моего вопроса и пусть они отвергнут Нелли, как Валерия Брюсова, или оценивают Нелли, как Нелли, если в стихах таковая существует. Это — единственная, но и чрезвычайно важная для автора, просьба, которую, с согласия поэта, создавшего этот сборник, я и обращаю к просвещенной критике. Судите Нелли строго: она сама желает критики строгой; но отнеситесь снисходительно к тому, что начинающий поэт не сразу может весь освободиться от подражаний и найти самого себя. Но, если сквозь все подражания, перепевы и чужие приемы все же просвечивает, хотя бы самым слабым отблеском, все же мелькнул, хотя бы тонким серпом новорожд<енного> месяца, облик Нелли, облик иной, <1 нрзб> у кого бы то ни было в мире, — признание облика этого, как бы ни суровы были суждения обо всем остальном, будет высшая похвала, о которой смеет мечтать начинающий поэт. 1916. Вал<ерий> Брюсов».Черновое предисловие было продумано и обработано Брюсовым в гораздо большей мере, чем самый сборник «Новые стихи Нелли». Цельного, законченного по композиции произведения, книги стихов в брюсовском понимании он собой не представляет; это всего лишь неупорядоченная подборка стихотворений, многие из которых — черновики и даже предварительные наброски. По тематике и доминирующей стилевой тональности новые опыты выдержаны в основном в тех же традициях, что и «Стихи Нелли», некоторые из них относятся к 1912–1913 гг., т. е. уже существовали при подготовке первого сборника. Во многих стихотворениях отчетливо выражена установка на «эгофутуристическую» стилизацию. Необходимо, однако, отметить, что в подборке для новой книги гораздо больше стихотворений остродраматического звучания, чем в «Стихах Нелли»; возможно, что в этом по-своему отразились переживания Брюсова после гибели Львовой, возможно, сказались также отзвуки изменившейся исторической ситуации (так, стихотворение «И многое, многое, многое…» навеяно, по всей вероятности, событиями Первой мировой войны). Трудно с уверенностью сказать, что именно помешало Брюсову полностью осуществить свой замысел. Скорее всего, уже само время не способствовало его окончательному воплощению. Предисловие к «Новым стихам Нелли» Брюсов писал в 1916 г., когда сборника как сформированной книги еще не существовало (хотя, судя по тексту предисловия, он планировался, как и «Стихи Нелли», небольшим: 20–30 стихотворений). События двух революций и активное включение Брюсова в общественную деятельность неизбежно должны были отодвинуть его новый мистификаторский замысел на задний план.
Рукописный макет сборника «Новые стихи Нелли» представляет собой подборку стихотворений, сохранившуюся в архиве Брюсова и систематизированную вдовой поэта, И. М. Брюсовой, после его кончины. В своей работе над творческим наследием Брюсова Иоанна Матвеевна, как правило, старалась бережно соблюдать авторскую волю, а также установленный им порядок в расположении рукописей и относящихся к ним материалов. Поэтому в нижеследующей подборке текстов мы, не имея никаких иных достоверных данных о том, какою Брюсов предполагал видеть свою книгу, не сочли возможным менять состав и последовательность стихотворений, установленные в макете. Из подборки изъято только стихотворение «Она ждет» («Фонарь дуговой принахмурился…»), включенное Брюсовым в книгу «Девятая Камена»[642]. При этом установленная в макете последовательность стихотворений никак не должна восприниматься как продуманная авторская (или редакторская) композиция. Более того: элемент случайности нельзя исключать даже в отношении состава сборника; весьма вероятно, что некоторые стихотворения, попавшие в подборку, не предназначались для «Новых стихов Нелли». В частности, сомнительна принадлежность «Нелли» таких стихотворений, как «Лето, меркни, в осень канувши…» (3) и «Из дневника. 2» (14), написанных от лица мужчины; юмористического стихотворения «Городская весна расплескалась…» (7), стихотворения «Вы знаете, что значит быть голодной…» (22), героиня которого явно не согласуется с образом Нелли. Однако и изымать эти не публиковавшиеся автором стихотворения из подборки у нас нет достаточных оснований. Не исключено, что в намерение Брюсова входило не только сочинение стихотворений, представляющих собой непосредственную исповедь его героини, но и создание системы двойных масок: как и любой поэт, «Нелли» в своих стихах имела полное право говорить не от собственного имени. Тексты воспроизводятся по автографам и авторизованным машинописным копиям, хранящимся в архиве В. Я. Брюсова в Отделе рукописей Российской государственной библиотеки (Ф. 386. Карт. 13. Ед. хр. 4). За исключением стихотворения «Узором исхищренным pointe-de-Venise…», опубликованного за подписью «Нелли» (Крематорий здравомыслия (Мезонин поэзии. Вып. Ill — IV). <М.>, Ноябрь — декабрь 1913. С. <14>), все стихотворения до подготовки настоящей работы не публиковались.
<1>[643]
Нелли 1913
<2>[644]
<2. Второй вариант>[648]
<3>[650]
1912 В. Б.
<4>[652]
1913 Нелли
<5>[654]
Нелли. 1913
<6>[662]
Апрель
Нелли 1913
<7 >[663]
1916 Валерий Брюсов
<8>[667]
«Lift»
1916. 1 января Вал. Брюсов
<9>[669]
1914
<10>[673]
Проза
В.Б. 1914
<11>[676]
<12>[679]
1913 В. Б.
<13>[682]
1914
<14>[685]
Из дневника
<15>[686]
1914
<16>[689]
Сон
15–16 ноября 1914
<17>[690]
1912
<18>[691]
<19>[692]
Луна
На месяц взглянь, весь день, как облак тощий. Тютчев
<20>[695]
В парке
<21>[699]
Мой год
<22>[701]
Валерий Брюсов 1913
<23>[704]
Помню, помню луг зеленый. В. Б.
<24>[706]
<25>[709]
15 ноября 1913 [716]
ВОКРУГ ГИБЕЛИ НАДЕЖДЫ ЛЬВОВОЙ Материалы из архива Валерия Брюсова
Во вторник 26 ноября 1913 г. московская газета «Русское Слово» напечатала заметку (подписанную криптонимом: Н. Б.) о самоубийстве в одном из домов по Крапивенскому переулку, близ Трубной площади: «В воскресенье, вечером, застрелилась молодая поэтесса Н. Г. Львова. <…> Около 9-ти час. вечера Н. Г. Львова позвонила по телефону к г. Брюсову и просила приехать к ней. Г. Брюсов ответил, что ему некогда, — он занят срочной работой. Через несколько минут г-жа Львова снова подошла к телефону и сказала г. Брюсову: — Если вы сейчас не приедете, я застрелюсь… <…> Минут пять спустя после разговора г-жи Львовой с г. Брюсовым в комнате грянул выстрел». Сразу после выстрела Львова кинулась к другому жильцу дома, Меркулову, со словами: «Я застрелилась, помогите!..» «Она назвала № телефона и сказала: — Попросите, чтобы приехал… <…> Через несколько минут г. Брюсов приехал. Наклонился к полулежащей на стуле в прихожей г-же Львовой. Она как будто узнала его, как будто пыталась говорить, но уже не хватало сил. Тем временем прибыла карета скорой помощи, но всякая помощь была уже бесполезна. Минуту спустя г-жа Львова скончалась. Г. Брюсов был страшно потрясен. Он даже не взял письма, оставленного покойной на его имя, не взял бумаг и рукописей, также, по-видимому, предназначавшихся для него. Он уехал. Полиция опечатала все письма г-жи Львовой, в том числе и письмо, адресованное г. Брюсову. Забраны также все бумаги и рукописи». Поэт Лев Зилов сообщает о 24 ноября — последнем дне жизни Львовой: «Весь вечер она звонила по телефону своим друзьям, говоря каждому из них, что просит приехать к ней „по очень важному делу“ — и никто не откликнулся, никто не приехал. После выстрела, когда вбежали к ней соседи, она имела силы пойти к ним навстречу и просить позвонить известному поэту Б., повторяя номер его телефона. Когда он приехал, она пыталась что-то сказать ему, но было слишком поздно: наступила последняя борьба со смертью. Покойной оставлено письмо на имя упомянутого Б.»[717]. Один из друзей Львовой, поэт Вадим Шершеневич, вспоминает о том же дне: «Я не помню, где я был вечером, но, когда пришел домой часов в десять, я застал жену у телефона: — Поезжай немедленно к Наде! Я не мог добиться, в чем дело. Я отправился. <…> На звонок мне открыл дверь человек в форме землемера, которого я раньше не видел. Он оказался братом Нади и плакал. А в соседней комнате на столе в своей черной повязке лежала мертвая Надя. Выстрел был из нагана в сердце»[718]. Широкой огласки в печати имя Брюсова в связи с самоубийством Львовой не получило. Как сообщает В. Ф. Ходасевич, Иоанна Матвеевна, жена Брюсова, просила его «похлопотать, чтобы в газетах не писали лишнего», и он постарался исполнить эту просьбу: «Брюсов мало меня заботил, но мне не хотелось, чтобы репортеры копались в истории Нади»[719]. Но тот же Ходасевич впоследствии предъявил Брюсову, пожалуй, самый крупный моральный счет, обрисовав в мемуарах гибель Львовой как «брюсовское преступление» («Брюсов систематически приучал ее к мысли о смерти, о самоубийстве. Однажды она показала мне револьвер — подарок Брюсова»); он же привел слова о Брюсове Нины Петровской — покинутой Брюсовым несколькими годами ранее, — также совершенно недвусмысленные: «…теперь ему меня не достать <…> теперь другие страдают. Почем я знала — какие другие, — Львову он уже в то время прикончил..»[720] Уверенность Ходасевича в том, что Брюсов — единственный и безусловный виновник самоубийства молодой поэтессы, разделялась многими. Сохранившиеся документальные материалы, раскрывающие эту историю, позволяют если не отменить однозначный моральный вердикт, вынесенный Ходасевичем, то, во всяком случае, скорректировать его, дают возможность осмыслить ситуацию, разрешившуюся выстрелом, во всей ее трагической неразрешимости. Надежда Григорьевна Львова, дочь почтового служащего, родилась в Подольске (Московской губернии) в 1891 г., в гимназические годы участвовала в подпольном социал-демократическом союзе учащихся, была судима и оправдана. Писать стихи она начала в 1910 г., а в 1911 г. выслала их на просмотр Брюсову, который открыл ей дорогу в литературу (в 1911–1913 гг. стихи Львовой печатались в журналах «Русская Мысль», «Женское Дело», «Путь», «Новая Жизнь», «Рампа и Жизнь», в альманахе «Жатва»). К 1911 г. Брюсов относит и «начало романа с Надей»[721] — романа, который в 1912–1913 гг. вобрал в себя основное содержание его душевных переживаний. Июнь 1913 г. Брюсов и Львова провели вместе на озере Сайма в Финляндии. Львовой Брюсов посвятил свою книгу-мистификацию «Стихи Нелли» (М., 1913)[722]. Первый (и единственный) сборник Львовой «Старая сказка. Стихи 1911–1912 г.», вышедший в начале лета 1913 г. в московском издательстве «Альциона» с предисловием Брюсова, позволял говорить об ее авторе как о поэте брюсовской школы[723]. Уже в самом начале взаимоотношений Брюсова и Львовой стало сказываться глубокое различие их душевных темпераментов и психологических типов, максималистского — у нее, релятивистского и «протеистического» — у него. Для Львовой любовь, овладевшая ею, составляла все ее существо, была единственным содержанием ее жизни, и она ожидала от Брюсова взаимного чувства, исполненного такой же полноты и интенсивности. Этого он ей дать не мог. Не готов он был и к разрыву с женой, на чем настаивала Львова. Понимая, что отношения зашли в тупик, что изменить свой семейный уклад он не в силах, Брюсов готов был прекратить эту, уже мучительную для них обоих, связь, но Львова восприняла симптомы его охлаждения и отдаления как полную жизненную катастрофу. В такой ситуации самоубийству суждено было стать по-своему закономерным финалом. Похороны Львовой состоялись 27 ноября, в них участвовали Ходасевич, Шершеневич, Б. А. Садовской. Брюсов на похоронах не присутствовал: в ночь самоубийства, потрясенный случившимся, он спешно выехал из Москвы в Петербург. В день похорон в Москву из Петербурга прибывал Эмиль Верхарн. Брюсов, друживший с бельгийским поэтом, преклонявшийся перед его творчеством, был основным инициатором его российского турне, однако сопровождать Верхарна в Москве тогда он был не в силах[724]. О его внутреннем состоянии достаточно выразительно свидетельствует краткая записка, отправленная из Петербурга 25 ноября А. А. Шестеркиной (его былой возлюбленной и конфидентке, посвященной в обстоятельства отношений с Львовой); почерк, которым написан этот текст, лишь отдаленно напоминает брюсовский:БРЮСОВ — А. А. ШЕСТЕРКИНОЙ
<С.-Петербург. 25 ноября 1913 г. > Я Вам что-то писал, Анечка, не знаю что — по адресу Малая Алексеевская[736]. Другого не знаю, но, м<ожет> б<ыть>, и эти строки дойдут. Вы знаете, что я убежал. Быть там, видеть, это слишком страшно. Быть дома, видеть тех, кто со мной, — это еще страшнее. Вы поймете, Анечка, что я эти дни не мог быть дома. Мне надо быть одному, мне надо одному пережить свое отчаянье. Ибо это — отчаянье. В ней для меня было все (теперь можно сознаться). Без нее нет ничего. Поступать иначе, чем я поступал в жизни, я не мог: это был мой долг (говорю это и теперь). Но теперь тоже мой долг поступить так, как я поступлю. Еще я убежал, чтобы это вполне понять. Понял, что больше жить нельзя и не надо. Валерия Брюсова больше нет. Это решено совсем. Его нет. Знайте. Прощайте, Анечка. Анечка! останьтесь моим другом, Вы, хотя я Вас эти годы обижал очень. Мне больше некого просить. Будьте там. Сделайте все, что нужно. Упросите тех, кто по закону имеет право, — позволить мне не быть в <нрзб>. Мне хочется прислать денег, сколько надо, чтобы все было по крайней мере красиво. Зачем это, не знаю. Но так тоже надо. Анечка, милая. Достаньте где-нибудь денег и делайте все, что надо. Я тотчас пришлю все из Петербурга. Я уехал с 5 рублями. Но я достану. Это моя последняя просьба. Больше ни о чем и никогда не буду, не придет<ся?> просить. Ах, Анечка! Я ее очень любил. И теперь незачем жить, незачем.Твой В.
З. Н. ГИППИУС И Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ — БРЮСОВУ
14–12—<19>13. СПб. Серг<иевская> 83 Валерий Яковлевич, милый, Вы нам стали близки. Мы все помним всё это время, думаем о вас глубоко и нежно. Спасибо за письмо. Но так живем мы все за стенами, так не умеем ломать их. И тем отраднее простая минута, когда чувствуешь, что человек человеку — человек. Я верю теперь, что случись у нас тяжелая минута — вы не пройдете мимо. Через страдание видишь человеческие глаза. И уж потом никогда не забываешь. Слов так мало, настоящих, и так трудно они приходят. Мы все и боимся слов. А настоящие, должно быть, самые простые, — вот как в вашем письме. Еще раз спасибо вам за него. Что бы вы ни «решили» — мы знаем одно: мы видели вашу глубину, и все в вас будет идти из нее. Помните, что мы помним вас всегда. Приветствуем нежно. Ваша З. Г. Низкий поклон И<оанне> М<атвеевне>. Да, милый Валерий Яковлевич, и у меня все так, как пишет З. Н. И мне еще хочется поблагодарить Вас за то, что Вы пришли тогда к нам. Значит, уж<е> раньше чувствовали, что мы можем быть близки. Знаете, почему Вы мне особенно близки? Потому что у нас с Вами общий грех — и общее страдание. Я и почувствовал в ту минуту Ваш грех, как свой. И этого никогда не забуду. Вы научили меня многому — за это я Вам благодарен. И еще хотелось Вам вот что сказать, только не знаю, имею ли право? Ну да все равно скажу. Если я и не сумею сказать, — Вы поймете, как надо. Я и тогда хотел Вам сказать, но не посмел, а потом много раз думал. И мне теперь кажется, что Вы сами это чувствуете. Для нее, для ушедшей, очень важно, как Вы будете жить, т. е. не в смысле «добродетели», «нравственности», а в смысле основной глубокой воли жизни (к неодиночеству). Вы ей можете помочь, как никто: через себя — ей. И я верю, что так и будет. Я в силу Вашу верю. Вы в ту страшную минуту не солгали, Вы правдивы были до конца перед ней и перед собой. А для такой правды нужна большая сила. И она у Вас была и, значит, будет. Нет, не умею, совсем не умею сказать как следует. Должно быть, потому именно, что без права говорю. Одно только знаю, что есть в судьбах наших общее, и мы оба этого никогда не забудем. И от этого легче. Целую Вас крепко, милый.Ваш Д. М.
А. Г. ЛЬВОВ — БРЮСОВУ
1
8 декабря 1913 года. Милостивый Государь, Валерий Яковлевич, уведомляю Вас, что Надя оставила на Ваше имя письмо, написанное перед самоубийством. Письмо это находится в 3 уч<астке> Тверской части[737] при полицейском протоколе и может быть выдано только лично Вам[738]. Надеюсь, что судьба не столкнет меня с Вами на какой-либо дороге, так как для меня слишком была бы тяжела встреча с человеком фразы (и только фразы), человеком, не сдерживающим данное честное слово, человеком, взявшим душу Нади и убившим ее.Инженер-электрик Александр Львов
2
11 января 1914 года Милостивый Государь Валерий Яковлевич! Пятьдесят дней тому назад скончалась Надя. Срок, за который, мне кажется, Вы успокоились достаточно. Учитывая это, прошу Вас объяснить мне обстоятельство, которое я считаю основной и главной причиной смерти Нади (факт передачи Вами Наде револьвера, несмотря на данное Вами мне честное слово Брюсова, что, после известной Вам случайности, это оружие в руках Нади никогда больше не будет), объяснить мне без недомолвок и экивоков. Поставлю вопрос прямо: «Считаете ли Вы себя виновным морально в самоубийстве Нади и физически в снабжении человека, уже находящегося под властью известного настроения (настроения, которое Вам именно было известно более чем кому-либо), — удобным, нестрашным, автоматически действующим средством вызвать смерть?» Как видите, я поставил вопрос прямо, и смею думать, что получу столь же прямой, если пожелаете, личный ответ. Срок ответа на это письмо я ставлю недельный, т. е. до 18 января 1914 года.Инженер-электрик А. Львов
БРЮСОВ — А. Г. ЛЬВОВУ
27 февраля 1914 Милостивый Государь, Александр Григорьевич! К сожалению, мое нездоровье и мое отсутствие из Москвы помешало мне раньше ответить на Ваше письмо. Хотя оно содержит совершенно неуместное, с моей точки зрения, назначение срока, к которому Вы ожидаете моего ответа, я все же с удовольствием дам Вам прямые ответы на поставленные Вами вопросы. Вы спрашиваете, считаю ли я себя «морально виновным» в самоубийстве Н. Г. На это я должен Вам ответить: Да, считаю, — но в той же мере, в какой должны считать себя «морально виновными» и Вы лично, и все другие, бывшие с ней близкими. Среди всех лиц, окружавших Н. Г., я, наверное, больше всех заботился о ее судьбе. Я делал все, что мне казалось нужно и что было для меня возможно, чтобы ее жизнь складывалась для нее хорошо. В ущерб всем своим делам и занятиям, я посвящал Н. Г. едва ли не половину своего времени… Хочу верить, что так же относились к ней и другие, близкие ей лица… Но, очевидно, всего этого было мало. Очевидно, ей нужно было еще что-то, что мы ей дать не могли или не сумели. В этом смысле и я, и Вы, и все мы должны считать себя «морально виновными», и тяжесть этой вины я вполне сознаю, как, вероятно, сознаете и Вы. Вы спрашиваете далее, почему я вернул Н. Г. револьвер, который Вы у нее отняли. По многим причинам. Во-первых, потому, что мне слишком трудно было отказать ей в ее настойчивой просьбе. Во-вторых, потому, что она дала мне формальное обещание не пользоваться им против себя (но я ни на миг не позволяю себе упрекать ее за то, что она своего обещания не исполнила). В-третьих, наконец, потому, что человек, решившийся на самоубийство, всегда найдет для этого средства[739]. Вам, может быть, неизвестно, что я, в самом начале моего знакомства с Н. Г., дважды удерживал ее от сходного поступка в самые последние минуты. В те дни, когда Вами был отнят у Н. Г. тот револьвер, у нее в руках уже был другой, который она мне показывала. Кроме того, одна ее подруга (не знаю ее имени) приносила ей, по ее просьбе, цианистый кали, который я также видел. Мне казалось, что с таким настроением должно бороться не внешними мерами, которые должны были оказаться бесплодными, а иным путем: стараниями вызвать в Н. Г. любовь к жизни, желание жить… Может быть, я ошибался, может быть, я не сумел или не смог привести свою мысль в исполнение, но так я рассуждал тогда. И как иначе мог я рассуждать при моей глубочайшей симпатии к Н. Г., кончина которой остается величайшим горем, испытанным мною в жизни? Таковы мои ответы, милостивый государь. Надеюсь, что это мое интимное письмо, которое я обращаю к Вам, как к брату Н. Г., останется между нами. Мне нет причин скрывать то, что здесь сказано, но мне неприятно посвящать чужих людей в свою личную жизнь. Примите уверения в совершенном почтении [740].
ПРАВДА О СМЕРТИ Н. Г. ЛЬВОВОЙ
(Моя исповедь)
В ноябре 1913 г. застрелилась Надежда Григорьевна Львова. Лишь я могу выяснить причины ее смерти. Поэтому пишу мою исповедь, которая может быть обнародована только после моей смерти. Излагаю факты с полной откровенностью, не скрывая того, что бросает на меня тень, и не утаивая того, что меня оправдывает. Говорю исключительно о фактах. Своих чувств касаюсь как можно меньше. Н. Г. Львову в дальнейшем называю начальной буквой ее имени — Н. Других лиц также — буквами. Н. принесла мне, в редакцию «Русской Мысли» свои стихи весной 1911 г. Я не обратил на них внимание. Она возобновила посещение осенью того же года. Тогда ее стихи заинтересовали меня. Началось знакомство, сначала чисто «литературное». Я читал стихи Н., поправлял их, давал ей советы; давал ей книги для чтения, преимущественно стихи. Незаметно знакомство перешло во «флирт». Мы бывали вместе в театрах, концертах и ресторанах. Я говорил Н., что она нравится мне, целовал ее руки. Иногда просил позволения поцеловать в губы; она всегда отказывала. Может быть, я говорил излишне вольно, но все оставалось в пределах шутки и «игры». К весне 1912 г. я заметил, что увлекаюсь серьезно и что чувства Н. ко мне также серьезнее, чем я ожидал. Тогда я постарался прервать наши отношения. Я перестал бывать у Н., хотя она усердно звала меня. Мы стали встречаться очень редко. За все лето виделись два раза. Второй раз мы были на именинах у Ш.[741], в деревне, и, возвращаясь, опоздали на поезд (Н. жила в Подольске). Нампришлось провести ночь вдвоем в Москве. Но мы провели ее «как брат и сестра». Позднее я узнал, что в это время Н. уже не была девушкой. Причиной этого, по ее словам, был ее жених, которого она называла «Рубек»[742]. Осенью 1912 г. я еще настойчивее избегал встреч с Н., сознательно желая подавить в ней ее чувство ко мне. Я постарался занять себя другой женщиной (Е.)[743], чтоб только отдалиться от Н. Но она столь же настойчиво требовала, чтобы я возобновил отношения с ней. Она написала мне, что любит меня. Мне было трудно бороться, потому что я тоже любил Н.; но все же я, в ответном письме, советовал ей позабыть меня. Н. написала мне, что, если я не буду ее любить, она убьет себя. Тогда же она сделала попытку самоубийства: пыталась отравиться цианистым кали. После этого у меня не осталось сил бороться, и я уступил. Н. дала мне обещание, что ничего не будет с меня спрашивать. Но, разумеется, такие обещания никто не сдерживает. Все это было на Рождестве 1912 г. Уже с начала 1913 г. Н. стала тяготиться нашими тайными (сравнительно) отношениями. Мы опять бывали вместе в театрах и общественных местах, но Н. желала, чтобы я стал ее мужем. Она требовала, чтобы я бросил свою жену. С первого раза я отказал. Она настаивала. Я видел, что она мучится, и мучился сам. Иногда я уступал ее настояниям, но, подумав, опять отказывался. Мне казалось нечестно бросить женщину (мою жену), с которой я прожил 17 лет, которая делила со мною все невзгоды жизни, которая меня любила и которую я любил. Кроме того, если б я ее бросил, это легло бы тяжелым камнем на мою совесть, и я все равно не мог бы быть счастлив. Вероятно даже, что жена не перенесла бы этого моего поступка и убила бы себя. Все это я объяснил Н. Она все поняла и согласилась, что я не могу и не должен сделать этот шаг. Однако она продолжала мучиться создавшимся положением. Летом я уезжал с женой за границу[744]. Это тяжело отозвалось на Н. Осенью 1913 г. она возобновила свои настояния. Я, чувствуя безвыходность, обратился к морфию. Н., не видя исхода, нашла его в смерти. — Вот все, что знаю я. Может быть, были и другие причины.Рига, 15 декабря 1913. Валерий Брюсов.
«КОРОЛЬ НА ПЛОЩАДИ»: БЛОК НА ФОНЕ ПШИБЫШЕВСКОГО
Лирическая драма Александра Блока «Король на площади» (1906) всегда оставалась обделенной исследовательским вниманием. Почти все, писавшие о ней, были едины в оценке ее как одного из наименее удавшихся автору крупных произведений (соответственно — и наименее понятных для читателя), а также в констатации актуального общественного подтекста, просвечивающего сквозь образную ткань условно-символического сюжета: под флёром «петербургской мистики», нашедшей в драме, согласно позднейшему пояснению Блока, свое непосредственное отражение[745], таились рефлексии поэта, порожденные социальной трагедией 1905 года. Была предпринята, однако, и попытка интерпретации «Короля на площади» как архитектонически и семантически глубоко цельного, внутренне сбалансированного произведения, реализующего в конфигурациях персонажей строго продуманную систему соответствий и контрастов[746]. В плане использования ранее апробированных драматургических приемов и образно-сюжетных параллелей «Король на площади» сопоставлялся с поздними произведениями Ибсена, и в особенности со «Строителем Сольнесом»[747], с «трагедией из будущих времен» В. Брюсова «Земля»[748], с апокалипсическими мотивами, актуализированными через «текст-посредник» — «отрывок из ненаписанной мистерии» Андрея Белого «Пришедший»[749], с «Северной симфонией (1-й, героической)» того же Белого[750]. Отмечалось также прямое или косвенное воздействие на лирические драмы Блока западноевропейского театра рубежа веков и его крупнейших представителей — Метерлинка, Гауптмана, Шницлера, Гофмансталя[751]. В связи с «Королем на площади», однако, не следует забывать еще одно звучное имя — вождя польского модернизма Станислава Пшибышевского, снискавшего в России в 1900-е гг. самую широкую известность и громкую славу[752]. В одной из тирад героиня «Короля на площади», Дочь Зодчего, возглашает:СТИВЕНСОН ПО-РУССКИ: ДОКТОР ДЖЕКИЛ И МИСТЕР ХАЙД НА РУБЕЖЕ ДВУХ СТОЛЕТИЙ
«Герой повести Стивенсона, Странная история доктора Джикиля и мистера Хайда, мудрый благородный врач, превращался иногда силою зелья в мистера Хайда, чтобы в этом виде отдаваться своим порочным наклонностям, и потом силою зелья снова превращался в д-ра Джикиля. В конце концов зелье обмануло, он не мог превратиться из мистера Хайда в д-ра Джикиля, и погиб как низкий урод». Так излагал сюжетную схему прославленного произведения Роберта Луиса Стивенсона К. Д. Бальмонт в примечании к своей статье о Шелли «Призрак меж людей»[787]. Возможно, в 1904 г., когда появилась книга Бальмонта с этой статьей, особой нужды в таком разъяснении для просвещенного российского читателя уже не было: имя Стивенсона к тому времени получило в России широкую известность, произведения его котировались весьма высоко (характерно мнение Л. Н. Толстого, не слишком щедрого на восторженные оценки новейших авторов, называвшего Стивенсона «самым даровитым» из английских писателей[788]), упомянутая же повесть неизменно выделялась в общем ряду как одно из самых значительных созданий. «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» («Strange Case of Dr. Jekill and Mr. Hyde», 1886), сразу же по выходе в свет снискавшая грандиозный успех у английских и американских читателей, получила известность в России уже два года спустя. Историк литературы и журналист Ф. И. Булгаков в одной из своих зарубежных корреспонденций сообщал о последней лондонской сенсации — американской постановке на сцене театра «Lyceum» драматизированного рассказа «Странная история доктора Джекиля и мистера Гайда»: «Во время представления с одной дамой в ложе сделался обморок, и успехи труппы были обеспечены. С тех пор пьеса идет бессменно каждый день, давая полные сборы, и весь Лондон заговорил о докторе Джекиле и мистере Гайде. Успех одной труппы вызвал соревнование в другой. Герой рассказа Стевенсона, доктор Джекиль, преобразился в героя оперы. Третий театр воспользовался тем же материалом в виде пародии». Далее, охарактеризовав другие произведения Стивенсона (наиболее детально — «Клуб самоубийц», как образчик «нового рода беллетристики ужасов») и подробно изложив сюжет инсценировки, обозреватель заключал: «Нет ничего удивительного, что успех „странной истории“ на сцене создал громкое имя ее автору, который теперь сделался самым популярным писателем в Лондоне»[789]. Тогда же, в 1888 г., «Странная история доктора Джикиля и мистера Хайда» в русском переводе вышла в свет в издании А. С. Суворина; одновременно в том же издании и также отдельной книжкой появился «Клуб самоубийц». Это были не самые первые переводы Стивенсона на русский язык: двумя годами ранее, в 1886 г., в трех номерах «Вестника Европы» (январь — март) был напечатан «Принц Отто», а также появился отдельным изданием «Остров Сокровищ»[790], — но первые, которые стали объектом серьезного критического интереса. Оба суворинских издания Стивенсона рассматривались вместе. Один рецензент расценил их в неподписанном кратком отзыве как «совершенно своеобразные произведения английского юмора с сильным преобладанием фантастического элемента»[791], другой рецензент дал английским новинкам более развернутую характеристику, также отметив, что «Стивенсон обладает крайне своеобразным талантом», хотя его произведения и «производят впечатление самых грубых уголовных рассказов с таинственными убийствами, необыкновенными приключениями и невозможными эффектами»: «…в „Истории доктора Джикеля“ Стивенсон выступает перед нами (однако лишь в конце романа) таким замечательным психологом, а свои психологические наблюдения облекает в такую поразительную форму, что пропустить это его произведение было бы грешно. <…> выступает удивительно верная жизни психологическая драма, происходящая в одном и том же человеке, но облеченная в аллегорическую форму раздвоившейся личности. Драма эта ужасна, и что всего важнее, вы чувствуете, что она переживается почти каждым обыкновенным человеком; каждый имеет кроме добрых начал немало и злых; первые он всюду показывает, за них его любят, уважают; вторые он прячет от мира, и чтобы удовлетворить им, должен скрываться от людей»[792]. Подчеркивая общечеловеческую значимость фантастического эксперимента, измышленного Стивенсоном, рецензент, однако, наметил и те параллели, которые не мог не опознать в «Странной истории…» именно русский обозреватель: «… автору удается нарисовать потрясающим образом картину душевного состояния человека, когда он замечает, что дурные и позорные стороны его вырастают, овладевают им, влекут в бездну, а между тем побороть их он уже не в силах. Известно, что Достоевский любил этот прием раздвоения личности и воспроизвел его в „Братьях Карамазовых“ (двойник Ивана) и в „Двойнике“. Однако мысль Стивенсона совершенно оригинальна по своей постановке, и выполнена весьма увлекательно»[793]. При всей оригинальности замыслов и изобретательности воплощения повествовательных сюжетов Стивенсон был автором весьма «переимчивым» и сам отчетливо осознавал эту особенность своего творческого метода. В предисловии к своему самому знаменитому роману «Моя первая книга „Остров Сокровищ“» он воздавал должное тем предшественникам, у которых черпал главное и второстепенное, — В. Ирвингу («Рассказы путешественника»), Д. Дефо («Робинзон Крузо»), Э. По («Золотой жук») и т. д. Пережив потрясение от знакомства в 1885 г. с «Преступлением и наказанием» (он прочитал его во французском переводе, появившемся годом ранее), Стивенсон в том же году написал рассказ «Маркхейм», дающий в сжатом, концентрированном виде развитие основной нравственно-психологической коллизии романа Достоевского (об этой зависимости, впервые отмеченной в 1916 г. Эдгаром Ноултоном в статье «Русское влияние на Стивенсона», писали многократно[794]). Диалог Маркхейма с неким фантомным незнакомцем, порождением его собственного сознания, также вызывает, как и сюжет «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда», очевидные ассоциации с главой «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» из «Братьев Карамазовых», однако говорить в данном случае о прямой зависимости Стивенсона от последнего романа Достоевского не приходится: английского перевода «Братьев Карамазовых» до 1912 г. не существовало, а во французском переводе, доступном Стивенсону, роман появился лишь в 1888 г.[795], значительно позже выхода в свет обоих произведений английского писателя, с ним сопоставляемых. И тем не менее рецензент из «Русского Богатства» был, безусловно, прав в намеченных им параллелях. И обрисованный с оглядкой на Раскольникова Маркхейм, переживающий трагическое раздвоение собственной личности («Зло и добро с равной силой влекут меня каждое в свою сторону»[796]), и врач-экспериментатор, раздробивший свою целостную натуру, извлекший из добродетельного Джекила порочного и преступного Хайда, определенно связаны с образами и коллизиями, формирующими художественный мир Достоевского; связаны отчасти генетически, через «Преступление и наказание», отчасти типологически, благодаря непроизвольному развитию у Достоевского и у Стивенсона тех архетипических сюжетных моделей, которые позволяли варьировать на самые разнообразные лады тему двойничества — весьма активно разрабатывавшуюся в русской литературе начиная с эпохи романтизма[797]. Правомерно предположить, что фантастический рассказ о Джекиле и Хайде волновал воображение российского читателя не только своей эксцентричностью, но и возможностью за нагромождениями невероятного распознавать знакомые контуры, напоминавшие прежде всего героев Достоевского и те исключительные положения, в которых раскрывается их внутренний мир. «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» упоминалась практически во всех, кратких и более пространных, откликах русской печати на смерть Стивенсона, выделялась наряду с «Принцем Отто» в числе «самых зрелых и удивительно оригинальных»[798] и даже как «самое замечательное и оригинальное из его сочинений»[799]. Английская корреспондентка «Русского Богатства», сообщая о смерти «несравненного рассказчика», обращала внимание на четыре наиболее типичных, по ее мнению, произведения Стивенсона («Путешествие на осле в Севеннах», «Остров Сокровищ», «Virginibus Puerisque», «Странный случай доктора Джекилля и мистера Гайда») и особо отмечала именно последнее: «В „D-r Jekyll and M-r Hyde“ Стивенсон касается весьма обыкновенной проблемы, но такой, которой мы боимся взглянуть прямо в глаза, так как в ней идет речь об основной двойственности человеческой природы. Джекилль, очень известный и очень уважаемый врач, и Гайд, жестокий человек-зверь, — одно и то же лицо. Трагизм такого положения, составляющего обычное явление в природе, и его философия выражены автором вполне ярко, но без всяких нравоучительных выводов. Это произведение Стивенсона не только сделалось классическим, но его идея и его название приобрели огромную популярность в Англии, так что почти каждый англичанин считает нужным иметь в своей небольшой библиотеке эту книгу»[800]. Уже упоминавшийся Ф. И. Булгаков высказывал в некрологическом очерке о Стивенсоне удивительно проницательную догадку о вероятном автобиографическом начале, положенном в основу повести о Джекиле и Хайде: «Он совмещал в себе романиста, повествователя, юмориста, поэта и проповедника. К нему самому метафорически можно применить ту раздвоенность души, которую он так ярко выставил в своем докторе Джекиле. У него тоже душа „пирата“ и душа самого строгого моралиста-проповедника. Фантазия его принимает самые смелые и неожиданные полеты, а ум удивительно логический»[801]. Эти аналогии между персонажем и автором особенно примечательны потому, что они прослежены на основе сугубо «внешних», литературных наблюдений, задолго до того, как стали известны некоторые подробности юношеской биографии Стивенсона (его тяга к лицедейству, посещение эдинбургских притонов, интерес к «низам» общества и т. д.[802]), дававшие реальную почву для подобных параллелей, а также собственные признания автора (в письме к художнику Уильяму Г. Лоу) о том, что Хайд вышел из глубины его существа. Образы респектабельного Джекила и презренного Хайда, его двойника из «подполья» (уместна аналогия еще с одним героем Достоевского), конечно, не только отражали многослойность и многоаспектность внутреннего мира их создателя; они аккумулировали самые общие положения, символически концентрировали в себе широкую социально-психологическую картину действительности, позволяли распознавать видимость и сущность, явное и тайное в филистерски-благообразном, позитивистски осмысленном и отлаженном, морально отрегулированном жизненном укладе. Десятилетия спустя Джон Фаулз, реконструируя викторианскую Англию в романе «Женщина французского лейтенанта» (1969), назвал повесть Стивенсона «лучшим путеводителем по эпохе», в котором «кроется глубокая правда, обнажающая суть викторианского времени»[803]. Если не до конца и не во всех ее масштабах осознали эту правду, то, видимо, интуитивно ее почувствовали многие современники Стивенсона, что во многом объясняет исключительный успех «Странной истории…» на родине автора и за ее пределами. Лучше других готовы были воспринять глубинный смысл этого произведения те читатели, которые уже оказывались способны оценить предпринятый аналитический опыт «со стороны», под критическим углом зрения по отношению к викторианской эпохе, которые ощущали новые веяния и иные творческие импульсы, сигнализировавшие о наступающем общем сломе эстетического мировидения. В России таким чутким читателем оказалась З. А. Венгерова, переводчица, литературный критик и историк западноевропейской литературы; автор ряда статей о новейших английских писателях, духовно и житейски чрезвычайно близкая в 1890-е гг. приверженцам «нового» искусства, начинающим русским символистам. Впервые она коснулась «Странной истории…» в статье, посвященной разбору книги Перси Рассела об английском и американском романе (Percy Russell. A Guide to British and American Novels. London, 1894). Говоря о затронутых Расселом романах «с примесью элементов чудесного», Венгерова указала на неполноту использованного им материала: «… в современной английской литературе романы, в которых чудесное играет значительную роль, получили широкое развитие. Одним из самых блестящих представителей этого жанра является недавно умерший Роберт Луи Стивенсон. Его знаменитый рассказ „Д-р Джекиль и м-р Гайд“ создал особый литературный жанр, в котором мистицизм и психология составляют неразрывное целое. История таинственного доктора наводит на читателя безотчетный ужас своей кажущейся необъяснимостью. Как могут в одном человеке ужиться две столь различные души? как добропорядочный, уважаемый всеми доктор, с ровным, спокойным характером, оказывается в то же самое время порочным человеком, совершающим зверские поступки? Запутанные происшествия, в которых роковым образом переплетаются загадочные два лица, оказывающиеся одним и тем же человеком, рассказаны с тем обилием реальных подробностей, которые увеличивают жуткость общего впечатления. Значение этого фантастического рассказа кроется, однако, гораздо глубже этой внешней сказочной оболочки, роднящей рассказ Стивенсона с рассказами о чудесах и привидениях. Страшная фигура двойственного по своей природе доктора является ярким образом души современного человека — и, быть может, человека всех времен. Стивенсон обнаружил глубокое психологическое проникновение и смелость анализа, вместив неустойчивость всех наших критериев добра, все богатство человеческой природы, вмещающей в себе одинаково и добро и зло, в своем герое с его противоречивыми существованиями. Во многих из других своих произведений Стивенсон тоже вводит читателя в пограничную область между действительностью и миром фантазии и создает таким образом своеобразный род мистических рассказов, в которые чудесное входит как один из неотъемлемых элементов, но внутренний интерес которых основан на их психологической подкладке»[804]. Весьма значимы те акценты, которые расставляет Венгерова в своей интерпретации произведения Стивенсона. Указывая одновременно на животрепещущую актуальность фантастической истории, вскрывающей зыбкость и подспудную ущербность тех предустановленных понятий и ценностей, которые в позитивистской иерархии казались незыблемыми, и на ее универсальную, вневременную значимость, поскольку она проливает свет на метафизическую природу внутреннего мира человека, критик обозначает свою приверженность тем аналитическим подходам, которые были характерны для становящейся модернистской эстетики. Предпочтение, отдаваемое этой аналитической оптике, сказывается и в специальной статье Венгеровой о Стивенсоне — первом развернутом высказывании на русском языке об английском писателе, дающем общую характеристику его произведений и обозначающем самые отличительные черты его творческой натуры. В этой статье повесть о Джекиле и Хайде расценивается в очередной раз как «самое замечательное произведение Стивенсона», позволяющее увидеть «новый источник чудесного в применении научных гипотез, которые должны заменить устаревший арсенал волшебных сказок»: «Для того, чтобы дать внешний образ и осязательную жизнь отвлеченным и невидимым состояниям души, Стивенсон обратился к чудесам науки — и таким образом получилась фантастическая сказка, скрывающая еще гораздо более таинственную и полную чуда истину. Стивенсон нашел путь к бессознательной жизни души, совершающейся по своим собственным законам»[805]. Проницание бессознательного, в котором «душа соприкасается и с своим божественным началом, и с темной силой земли, не уступающей своей власти»[806], Венгерова расценивает как самое существенное художественное открытие Стивенсона, ставящее «Странную историю…» в один ряд с творчеством крупнейшего современного символиста Мориса Метерлинка и предтечи символизма Эдгара По. В истории Джекила и Хайда она акцентирует именно те черты, которые способствовали включению повести Стивенсона в орбиту новейшего «декадентского» мировидения; «демон извращенности» (заглавие одного из рассказов Э. По в переводе Бальмонта) постигнут Стивенсоном, по убеждению Венгеровой, как одна из неистребимых составляющих человеческой души: «Стивенсон воспроизводит это роковое, скрытое зло — и чтобы сделать его несомненным и ярким, выделяет его в самостоятельный, цельный образ. Мрачный юмор Стивенсона питается этим откровением зла и дает ему возможность дойти до конца в своем пессимистическом понимании человека. В изображении душевной гангрены проявляются особенности таланта Стивенсона — изысканность, доходящая до манерности, эксцентричность фантазии, реализм деталей, особая болезненность ощущений и дикость, которая питается всем, что возбуждает ужас и взвинчивает нервы»; «Идея рассказа Стивенсона — двойственность как начало жизни, и смерть как результат торжества одного из двух противоположных начал порождает недоверие к положительным принципам жизненной морали и призывает к исканию более глубокой, хотя и более смутной, правды души. В этом искании Стивенсон обнаруживает скептицизм и насмешливый ум, чуждый всякой сентиментальности, так же как и всякой склонности к проповеди морали. Понимая двойственность человеческой натуры, Стивенсон не поддается искушению судить людей; он не осуждает нехороших поступков, и даже по какой-то извращенности, присущей его таланту, старается возбудить интерес и симпатии к личностям сомнительной нравственности и иногда даже с любовью относится к негодяям, если они одарены привлекательными качествами ума или сердца»[807]. Вызывающе «антивикторианский» образ автора «Странной истории…», имморалиста, релятивиста и потенциального «декадента», очерченный Венгеровой, вступал в противоречие с другой интерпретацией, согласно которой повесть Стивенсона являла нравственную проповедь «от противного». Такую трактовку предложила А. Я. Острогорская, опубликовавшая свой перевод повести приложением к журналу «Юный Читатель»[808], чем вызвала возмущенное недоумение в среде «ортодоксально» мыслящих педагогов («Необыкновенная история доктора Джекилля и г. Гайда» была расценена ими как «крайне неуклюжая выдумка»: «…очень странное явление в беллетристике сама по себе, но еще страннее появление ее в журнале для детей»[809]). Повесть Стивенсона на этот раз была преподнесена в якобы документальном обрамлении, сочиненном переводчицей: тексту предпослан рассказ о провинциальных гимназистах-старшеклассниках, собирающихся за городом для коллективного чтения и обмена мнениями о прочитанном, после текста Стивенсона приводились эти мнения и предлагалось резюмирующее толкование. Констатация того, что «в каждом из нас сидит и Джекилль, и Гайд», побуждала, по мысли Острогорской (высказанной устами ее героя, гимназиста Иваницкого), к активному и однозначному нравственному выбору, и все слушатели склоняются к нему в едином порыве: «Нужно вечно быть настороже… Искоренить пороки, подавить дурные наклонности можно лишь постоянными усилиями воли, деятельным стремлением к добру, беспощадной борьбой со злом, борьбой против себя самого. „Мы будем бороться, будем, будем,будем“, — воскликнули один за другим молодые люди. Они направились обратно в город. Они шли молча. Кругом все было тихо. День исчезал в сумерках, вся природа точно погружалась в покой, от заката солнца разлилось яркое зарево, наполнившее весь горизонт огненным сиянием. На память приходили слова поэта „В небесах торжественно и чудно“. Но столь же торжественно и чудно было в душах молодых людей, хранивших молчание. Каждый из них думал о принятом на себя обете, о великом подвиге жизни»[810]. Эта назидательная сценка была изготовлена не только с ориентацией на лермонтовскую образность, но также, по всей вероятности, под впечатлением от заключительной главы «Братьев Карамазовых», в которой Алеша Карамазов произносит после похорон Илюши Снегирева энтузиастическую речь перед мальчиками, призывая их сберегать доброе начало в себе, быть смелыми, честными и великодушными: «А все-таки как ни будем мы злы, чего не дай Бог, но как вспомним про то, как мы хоронили Илюшу, как мы любили его в последние дни и как вот сейчас говорили так дружно и так вместе у этого камня, то самый жестокий из нас человек и самый насмешливый, если мы такими сделаемся, все-таки не посмеет внутри себя посмеяться над тем, как он был добр и хорош в эту теперешнюю минуту! Мало того, может быть, именно это воспоминание одно его от великого зла удержит <…>»[811]. Таким причудливым образом надуманный гимназический диспут о Джекиле и Хайде вновь возвращает нас от Стивенсона к Достоевскому: на сей раз русский писатель помогает осмыслить не только подвластность личности «хайдовскому» началу (Алеша признает: «Может быть, мы станем даже злыми потом, даже пред дурным поступком устоять будем не в силах, над слезами человеческими будем смеяться <…>»[812]), но и открывает перспективу преодоления Хайда в себе. В очередной раз параллель между стивенсоновскими двойниками и Достоевским возникает у Бальмонта: по его убеждению, «„наш сердцевед и пророк“ являет собой тот тип писателей, душа которых не совпадает с их поэтическим обликом, не от того, что их талант не силен или чем-то задавлен, а от того, что у них два лика, и оба искренние. Они, как герой причудливой повести Стивенсона, совмещают в себе и мудрого врача Джикиля, и низкого страшного мистера Хайда, который должен прятаться»[813]. Те же образы использовал на свой лад гораздо менее прославленный поэт, В. Л. Величко, в отношении персон вполне ординарных — применительно к реальным лицам, о которых имели представление, видимо, многие жители Тифлиса 1890-х гг., но и только они. Касаясь в одном из своих газетных фельетонов актуальных городских дрязг (сейчас реконструировать их подлинное содержание было бы затруднительно, да и нет нужды), он призвал на помощь «прозорливого английского писателя Стивенсона», который «написал вещь, удивительную по глубине: психологический роман „Доктор Джикиль и мистер Хайд“. Доктор Джикиль — один из почетнейших граждан <…> в Тифлисе он наверное был бы старшиной трех клубов <…> Но вот беда: у почтенного доктора Джикиля есть оборотная сторона медали! Это — мистер Хайд! Джикиль и Хайд — это Ормузд и Ариман в одном и том же лице: когда доктор Джикиль хочет сделать что-нибудь дурное, он превращается в мистера Хайда». Величко пытается убедить своего читателя в том, что в тифлисском обществе постоянно циркулируют «натуральные господа и госпожи Хайд» «очень малого калибра»: «Грустно глядеть на такие превращения, даже когда новооткрытый мистер Хайд, в сущности, никогда не был доктором Джикилем, а только выступал в его роли как актер-любитель, при искусственной поддержке и шумных овациях заинтересованных друзей!..»[814] В среде русских символистов повесть Стивенсона закономерно воспринималась главным образом как одна из разработок темы двойничества, унаследованной, как уже отмечалось, от Достоевского, в одном ряду с предшествовавшим ей рассказом Эдгара По «Вильям Вильсон» и с романом Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея», появившимся несколько лет спустя после нее. При этом для носителей символистского мироощущения стивенсоновские двойники, вызывая ассоциации с миром идей и образов Достоевского, представали все-таки существенно в ином плане; тема нравственного суда личности над собою (подхваченная Стивенсоном у Достоевского в «Маркхейме») в данном случае не становилась доминирующей; Джекил и Хайд выступали в первую очередь как наглядное воплощение двух метафизических полярностей, двух субстанций, обеспечивающих равновесие миропорядка. Именно такая картина предстает в стихотворении Бальмонта «Возрождение», открывающем цикл «Тройственность двух» в его книге «Литургия Красоты» (1905); противостояние Джекила и Хайда, осознаваемое Стивенсоном как «непрерывная борьба двух враждующих близнецов в истерзанной утробе души» и как «извечное проклятие человечества»[815], преодолевается русским поэтом, очищается от неизбывного трагизма и осмысляется как согласованная взаимозависимость противоположных стихий, как предустановленная дисгармония, способствующая осуществлению и переживанию космической гармонии, полноты и многообразия жизни как «литургии красоты»:«Милая, дорогая Маргарита Васильевна, когда Вы пишете: „Вы как малое дитя, что Вы знаете“, мне становится и сладко и страшно. Вы ведь не знаете всего, что есть во мне. Вы, может быть, знаете только одну половину, а другую не видите или не хотите ее знать. Во мне, как и во всех, а может, и больше, живет мистер Хайд. Помните, что А. Р. говорила про мою двойную жизнь, про мою ускользаемость, про то, что часть моей жизни для других остается неизвестна. И не случайно разговор упал после на повесть Стефенсона. Я понимаю „все слова“, я знаю „нас связующую нить“. Во мне всегда есть два человека, и когда один живет, он совершенно забывает про другого. Я не рисуюсь и тем более не хочу пугать Вас. Я еще не совершал ни убийств, ни других преступлений, но ведь факты не имеют никакого значения, а в мысли, а в чувстве я у себя знаю зародыши всего. Во время „страшного сна“ Вы меня часто встречали мистером Хайдом — не вполне, потому что я сейчас же сжимался и становился собой и то, что Вы видели, были быстрые гримасы превращения. Не думайте, что я это теперь только выдумал и создал эту новую теорию. В моем дневнике, который я хотел принести Вам и не решился, я всегда с возможной искренностью отмечал появление м<исте>ра Хайда, и там есть два моих лица. <.. > При Вас я не могу быть иным как „ласковым ребенком“, иначе меня охватывает тоска и я умираю, как это и было. Я Вам хотел дать дневник, потому что думал, что Вы должны знать меня всего <…>, а теперь думаю: А чем я стану бороться с м<исте>ром Хайдом, если Вы перестанете видеть во мне „ласковое дитя“»[819].Сабашникову не на шутку встревожили эти признания, о чем свидетельствует ее ответное письмо, полученное Волошиным 7 июля. В нем она призывала объясниться — и вновь посредством тех же стивенсоновских масок:
«В какое необъяснимое волнение привело меня Ваше письмо. <…> Я не знаю, могу ли я говорить с Вами, должна ли говорить. „Мы живем и дышим жизнью не одною“. Видите ли, вы не понимаете, что только сантиментальность, сочиненное чувство, боится встречи с мистером Хайдом. Бог с ним, с этим выспренным чувством, которое смотрит поверху и боится спуститься с облаков на землю. Я бы ненавидела человека, который смотрел бы мне на лоб и никогда не смотрел в глаза. Да, такому человеку можно крикнуть: Я устал от лунных слов. Разве такие люди могут помочь даже в борьбе с мистером Хайдом? <…> Я хочу всё знать, я хочу знать мистера Хайда. Я люблю мистера Хайда в мистере Джикиле, я хочу любить Джикиля в Хайде. Слова, слова… А у меня нет слов. У меня один порыв, одна тоска. Да, пускай он покажется. Я не боюсь его. Я должна, Вы поймите, я должна его знать или эту игру в жмурки нужно прекратить…»[820]В нетерпении дожидаясь ответа, Сабашникова отправила Волошину вслед краткую записку:
«Нельзя так молчать, мистер Джикиль. Говорите, говорите же. Это молчание после того невыносимо. Отвечайте, иначе я подумаю, что Вас уже нет. Мне слишком страшно»[821].На столь настойчивые призывы быть предельно откровенным, объясниться без обиняков Волошин не мог не отреагировать. Он решился на признания, которых ждала Сабашникова, но высказал их посредством все тех же стивенсоновских образов. Облеченный в тело Эдварда Хайда, герой Стивенсона предается неким запретным удовольствиям, «плотским склонностям», которым он «прежде потакал тайно» и которые постепенно «привык удовлетворять до пресыщения»[822] (более внятно и подробно эта тема в повести не развивается: сказывались «викторианские» нормы и ограничения). Именно эти особенности натуры Хайда Волошин констатирует в себе, признавая свою подвластность чувственности, той страсти, которую он пережил с Вайолет Харт. Он написал об этом Сабашниковой в ночь с 7 на 8 июля:
«Я получил Ваше письмо. (То, где Вы требуете, чтобы м<исте>р Хайд появился). Я перечитал его много раз… Да, нужно сказать. У меня есть то, что меня глубоко мучает перед Вами. Я знал женщин… несколько раз в моей жизни. В последний раз это было этой весной через несколько дней после моих первых писем к Вам; это началось быстро, продолжалось десять дней… В это время я написал Вам то позорное, оскорбительное стихотворение[823]. Эта любовь кончилась быстро, — отъездом из Парижа[824]. И именно в тот же день я получил то Ваше последнее письмо, где Вы писали о том, что Вы приходили ко мне. Да. И я слыхал Ваш стук, когда Вы приходили, я был дома и не отпер. Я тогда и не знал, кто это был. Тогда вечером я пришел к Вам. И вот почему после я не приходил. Разделение линий ума и сердца — это полное безусловное разделение чувства и чувственности. Когда я бываю с Вами и Вы видите д<окто>ра Джикля, во мне не бывает ни капли чувственности. Поэтому Вы обманчиво принимаете меня за ребенка… Но в моей жизни бывают часы и дни, когда приходит чувственность, когда она приходит, облеченная чувством и всеми цветами страсти. Но когда она приходит совсем одна, нагая холодная, то чувствуешь себя опоганенным, зараженным, и не смеешь смотреть в глаза людям. Каждый борется наедине со своим полом. Я думал, что это случайность, что они наконец соединятся во мне в одном цветке, но теперь я знаю, что я исключение, урод и что они никогда в жизни не сольются и не станут святыми… Вот мой мистер Хайд и моя вина перед Вами… Иногда в моей душе живет глубокая смута и отчаянье. Когда их нет — я их никогда не вспоминаю. Милая, дорогая Маргарита Васильевна, я думал, что я не должен говорить об этом, что я не должен никогда причинять Вам боли, что Вы никогда не должны знать, что у меня было в промежутке между нашими письмами, но теперь я вижу, что я должен принести Вам эту боль… Вот… Я не буду писать Вам до тех пор, пока не получу от Вас ответа на это письмо… А может, Вы и совсем не ответите…»[825]Ожидая в душевном смятении отклика на эти признания[826], Волошин с новой силой осознал неизбывность своего внутреннего раздвоения на Джекила и Хайда — раздвоения между Маргаритой — Джекилом и Вайолет — Хайдом, между возвышенной влюбленностью и земной страстью. 9 июля он записал: «Томление беспредельное. Днем огненная греза об В<айоле>т <…> И они обе живут во мне, и я могу примирить, допустить М<аргариту> при W<iolet>, но при М<аргарите> В<асильевне> не допускаю Wiolet»; 10 июля: «… эти дни образ и память Вайолет перебивают и смешиваются с М. В. в моем одиночестве»[827]. Ответ Сабашниковой (письмо от 10 июля) свидетельствовал о ее готовности принять Волошина-Хайда; более того, она даже пыталась заверить своего корреспондента в том, что в этой ипостаси он ей более понятен и близок, чем в ипостаси идеального Джекила, что неправомерно причислять к «злому» началу те естественные чувства и склонности, в которых на свой лад отображается цельность и полнота личности. В подтексте ее увещеваний угадывалось: Волошин-Хайд — в том смысле, который приобрели стивенсоновские образы в их психологическом диспуте, — для нее притягательнее Волошина-Джекила; именно Хайда она готова вознаградить ответным чувством:
«Милый, милый Макс Александрович, Я видела м<исте>ра Хайда. Мне никогда никого не было так жаль. За что? За что Вы так ужасно наказаны? Мне так больно…..за Вас. Может быть, Вы сами не знаете, как Вы несчастны. За что Вы отвержены? Потому что Вы отверженный. Что это за проклятие тяготеет над Вами и не дает Вам причаститься великому таинству любви. Потому что это таинство — это цельное чувство. Это апофеоз человека, это солнце. Что одно без другого? Каждое отдельно мертво. У меня текут слезы. Как мне Вас жаль. О как мне Вас жаль. Я плачу над Вашим мертвым сердцем. Вы не знаете, как мне его жаль. <…> Простите, простите меня, если я слишком грубо коснулась больного места; что Вы должны были вспомнить то, о чем Вам страшно вспоминать, о чем Вам незачем вспоминать. <.. > А я не жалею, что видела мистера Хайда; мистер Джикиль был слишком нечеловечен, и мне трудно было его понять. В человеке любишь его борьбу. Я Вас люблю теперь гораздо, гораздо больше, мой милый, мой бедный Макс Алексан<дрович>»[828].Получив письмо, Волошин сразу же отослал Сабашниковой (11 июля) всего несколько строк: «У меня нет слов… Моя душа слишком переполнена. Если б Вы знали, какое великое благословение сияет в моем сердце. <…> Я могу теперь прямо смотреть Вам в глаза…»[829], — а на следующий день отправил ей пространное послание, в котором в очередной раз пытался передать свои внутренние борения и разобраться в самом себе посредством стивенсоновских образов:
«Существование м<исте>ра Хайда меня мучит давно — с детства. Сперва я не знал, что это уродство. Я думал, что так у всех. Потом я начал замечать эту необычно резкую двойственность. Я недавно нашел случайно листки своего старого дневника, где я, разбирая известные поступки и чувства свои, вдруг начинаю говорить о себе в третьем лице — до такой степени тогда мне уже было ясно это бесповоротное разделение. Анна Руд<ольфовна> только сказала мне мой окончательный приговор. Поэтому я так слушал ее, так не отходил от нее. Тут решалась моя судьба. Джикль — он не знает м<исте>ра Хайда. Он забывает об его существовании совершенно. Он во многом действительно истинный ребенок, но только потому, что ему никогда не приходилось быть человеком. Его это не касается. М<исте>р Хайд никогда не забывает о существовании Джикля, и это его страшно мучит. Особенно тогда, когда он остается Хайдом, но ему надо делать лицо Джикля. Сколько раз при Вас Хайду надо было брать лицо Джикля и притворяться им. Это было страшно стыдно и мучительно. М<исте>р Хайд ведь совсем равнодушен, может быть даже враждебен иногда к Вам. Да и может ли быть иначе. Но человеческого в нем гораздо больше, чем в Джикле. И… может быть, м<исте>р Джикль для Хайда, для его развития, может быть, он такое же зло, как и Хайд для Джикля. В рассказе Стефенсона положение очень усложняется, но и облегчается тем, что они имеют разное тело, но когда они живут одновременно в одном и том же футляре… И не только теперь, но и раньше и в прошлом году Хайд приходил к Вам с лицом Джикля… Это Вы верно не замечали. Он тогда лучше умел скрываться и меньше сознавал свои права на существование… <…> Ах, если бы мы могли понять себя, понять и разобраться вполне, то понять других было бы совершенно легко… Я не смею теперь осудить Хайда вполне. Он больше человек. У него есть связь с землей. Но он повторяет слова Джикля и пользуется правами, принадлежащими только Джиклю. Во все время существования Хайда Джикль поминутно вспыхивает в нем, и только эти смешанные переходные моменты — есть страдание. Вне это<го>, когда они отдельно, и тот и другой бывают абсолютно счастливы и не чувствуют ни своего раздвоения, ни противоречия. Когда я бываю с людьми — это очень просто: у каждого свой круг знакомств, и они быстро обходятся. Но когда я бываю один, то это почти непрерывная смена, и тогда это очень тяжело»[830].Мысль о Вайолет Харт, прежде побуждавшая апеллировать к образам Джекила и Хайда, в этих объяснениях уже отходит на второй план, более настойчивым оказывается стремление постичь метафизику собственной души, и готовность Сабашниковой принять ее в совокупности взаимоисключающих черт Волошин ценит превыше всего. «Как я целовал Ваше письмо за то, что оно признавало м<исте>ра Хайда, — писал он ей 13 июля. — Он становился оправданным в моих глазах. Он становился вполне отделенным от Джикля и Джикль переставал быть ответственным за его поступки… Это нельзя. На это никто не имеет права. Человеческий закон требует, чтобы в одном теле жил один человек. И я должен их примирить. Если Джикль убьет Хайда, то он разорвет единственную связь, которая соединяет его со всечеловеческой жизнью»[831]. Сабашникова отвечала в унисон (17 июля): «То, что Вы могли ожидать от меня другого отношения к Хейду, еще раз доказывает мне, что Вы никогда, никогда обо мне не думали. <…> Да, это странно, я люблю и всегда любила особенной любовью людей, в кот<орых> живет м<истер> Хейд. Я его инстинктивно угадываю даже когда мое сознание совсем далеко, даже когда оно в него не верит. Это было всегда, мне это непонятно, но это объясняет мне, почему я не прошла мимо Вас и что меня заставило остановиться»; «Что бы был мистер Джикиль без Хейда. О, он был бы очень скучен, в нем не было бы жизни, и так же скучен был бы м<истер> Хейд торжествующий»[832]. Таким образом, разрешение нравственно-психологической дилеммы в прослеженном эпистолярном диалоге оказывалось сходным с тем, которое намечал Бальмонт в стихотворении о Джекиле и Хайде. История о том, как стивенсоновские двойники помогли Волошину и Сабашниковой лучше понять друг друга и преодолеть надлом во взаимоотношениях, являет весьма выразительный и характерный пример претворения художественного мира писателя, воспринятого в мифопоэтическом регистре, в совокупность острых и действенных «жизнетворческих» переживаний — яркий пример самовыражения того типа сознания, которым были наделены люди символистской эпохи. Примечательно, что этим людям оказались близки и необходимы образы, измышленные английским писателем. «В чем-то, как ни странно, он близок русской культуре», — позднее, говоря о Стивенсоне, подметил В. Каверин[833], и рассмотренные эпизоды, как представляется, способствуют обнаружению конкретных черт этой близости. Примечательно также, что позднее Набоков в своем лекционном курсе, содержавшем детальный анализ шедевров западноевропейской литературы, отдельную лекцию посвятил «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда»[834], — но это уже предмет особого разговора.
ЖИЗНЬ И ПОЭЗИЯ МАКСИМИЛИАНА ВОЛОШИНА
В конце 1918 г. Волошин отправился в лекционное турне по Крыму. К этому событию была приурочена небольшая заметка «Максимилиан Волошин», появившаяся 15 ноября 1918 г. в газете «Ялтинский Голос» за подписью Сергея Маковского (в прошлом — редактора журнала «Аполлон», давнего волошинского знакомого) и преследовавшая главным образом рекламные задачи. Текст ее подготовил сам Волошин: в его архиве сохранился черновой набросок, местами дословно совпадающий с заметкой из «Ялтинского Голоса». Волошинская рукопись — равно как и ее опубликованная редакция — начинается с такого пассажа:«Максимилиан Волошин. Если вы произнесете это имя перед любым „добрым буржуа“, он воскликнет радостно: — А, Макс Волошин! Тот, который живет в Коктебеле, ходит без штанов, носит хитон и венок на голове… Но другой, более осведомленный, перебьет его: — Позвольте, это ведь, кажется, он разрезал картину Репина, или нет — он читал лекцию об ней, и сам Репин плакал. И потом он еще дрался на дуэли… — Простите, но мне кажется, что Макс Волошин был посажен в сумасшедший дом и помер. Я сам читал его некролог в какой-то киевской газете. Там еще было написано: „к сожалению, покойник слишком любил парадоксы…“ А говорят, талантливый человек был. — Да это не тот Макс Волошин. То умер киевский журналист — псевдоним „Волошин“. Их часто смешивали. — А я знал еще одного Макса Волошина — оккультиста из Парижа… Одним словом, через несколько минут у Вас закружится голова и начнет казаться, что Максов Волошиных было много и вообще это только одно наваждение»[835].Вполне естественно для каталога ходячих мнений, что сообщения совершенно фантастические (например, о «сумасшедшем доме») здесь соседствуют с искаженно перетолкованными молвой («репинская история») и с вполне достоверными: действительно, Волошина не раз путали — и продолжали путать вплоть до новейшего времени — с киевским поэтом и журналистом М. Волошиным (псевдоним Михаила Евсеевича Цуккермана), умершим в 1915 году[836]. Однако показательно, что легенды и курьезно поданные факты, составляющие иронический автошарж, менее всего касаются облика Волошина как поэта или художника. И дело здесь не только в имитации голосов «добрых буржуа». Метод воссоздания целостного «лика» творческой личности из разрозненных, нередко взаимно противоречащих, уводящих в разные стороны фактов, деталей и впечатлений нравился Волошину: с его помощью он обрисовал, например, литературный портрет И. Ф. Анненского как совокупность многих «Анненских», изначально отложившихся в его сознании, — поэта-модерниста, переводчика Еврипида, автора научных статей и т. д.[837]. Единый образ Анненского складывался для Волошина все же преимущественно из литературных компонентов — начиная же разговор о самом себе, он предпочел оттолкнуться от пересудов, лишь по касательной затрагивавших его творческую деятельность. В этом приоритете собственно «жизненных» аспектов (пусть даже и отражающихся в кривом зеркале) сказывалось не только желание Волошина по-своему отозваться на тот резонанс, который вызывало его имя: действительно, творчество Волошина было известно тогда немногим, а экстравагантный житель Коктебеля вызывал любопытство многих, — но и следование общим принципам и критериям, которыми руководствовался «жизнетворческий» символизм. Для писателей символистской школы именно личность художника была и отправной точкой, и целью творческого акта, жизненный путь осмыслялся как форма идейно-эстетического самоосуществления, а конкретные жизненные события и внутренние переживания перетекали в художественные формы зачастую без каких-либо посредствующих звеньев, служили обязательным и порой едва ли не единственным подручным материалом для мифопоэтических построений. С полной определенностью эту родовую примету литературного сообщества в свое время обозначил В. Ходасевич: «Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой, литературным течением. Все время он порывался стать жизненно-творческим методом, и в том была его глубочайшая, быть может, невоплотимая правда, но в постоянном стремлении к этой правде протекла, в сущности, вся его история. Это был ряд попыток, порой истинно героических, — найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства»[838]. Если исходить из этих суждений, то Волошин предстает как последовательный и характернейший символист по самой сути своего творческого мироощущения и самовыражения. Его поэзия была насквозь пронизана личным биографическим опытом — эмоции, окрашивающие ее, и рефлексии, наполняющие ее, не отчуждались от творца, не претендовали на суверенное эстетическое бытие, но — при всем их тщательно выпестованном формальном совершенстве — оставались прежде всего опознавательными знаками авторского «я». Примечательно в этом отношении, что у Волошина практически отсутствовал личный творческий интерес к вымышленному материалу, к выстраиванию самостоятельных сюжетных коллизий: тематическая основа его стихов — либо собственные переживания, наблюдения и впечатления, либо литературные и художественные мотивы и реминисценции, преломленные в сугубо индивидуальных восприятиях, либо аналогичным образом усвоенная совокупность исторических реалий или мифологическая метареальность, либо тексты, претендующие на документальную подлинность и фактическую достоверность (как, например, первоисточники его поэм «Протопоп Аввакум» или «Святой Серафим»). Примечательно также, что самое значительное и безусловное создание Волошина, дающее наиболее цельное и законченное представление о нем как о творческой личности, — это не та или иная из его поэтических книг, пейзажных акварелей или критических статей, не какой-либо из многочисленных плодов его «рукотворной» деятельности, а детище «нерукотворное», исполненное не узкопоэтического и не узкоживописного, а синтетического «жизнетворческого» пафоса и смысла, — волошинский Коктебель, средоточие его мысли, чувства и воли, безукоризненно точный и всеобъемлющий зримый отблеск его творящего и самосознающего духа. Еще в середине 1920-х гг. Е. Ланн с уверенностью писал о Волошине: «Время смыло с него этикетку „символист“»[839]. Не раз и не два позднее предпринимались попытки противопоставить Волошина символизму, показать случайность и непрочность его союза с символистами. Порой эти попытки были продиктованы по-своему извинительным для недавнего времени стремлением — «освободить» Волошина от «компрометирующих» литературных связей, подчеркнуть его «особую» позицию по отношению к религиозно-мистическому сообществу и тем самым сделать его имя менее одиозным применительно к не терпящим теоретического инакомыслия лучезарным догматам соцреалистической эстетики. Однако сам Волошин в одном из вариантов автобиографии, составлявшемся в 1920-е гг., вполне недвусмысленно подчеркнул свою причастность к символизму, вспоминая о поре духовного становления: «Доживался последний год постылого XIX века: 1900 год был годом „Трех разговоров“ Владимира Соловьева и его „письма о конце Всемирной Истории“, годом Боксерского восстания в Китае, годом, когда явственно стали прорастать побеги новой культурной эпохи, когда в разных концах России несколько русских мальчиков, ставших потом поэтами и носителями ее духа, явственно и конкретно переживали сдвиг времен. То же, что Блок в Шахматовских болотах, а Белый у стен Новодевичьего монастыря, я по-своему переживал в те же дни в степях и пустынях Туркестана, где водил караваны верблюдов»[840]. Этими словами Волошин не только точно обозначает свою духовную и литературную генеалогию, ими он дает ключ к собственной личности — сложной, многосоставной и в то же время исключительно цельной. Знаменательно, что свои первоначальные творческие импульсы Волошин обретает в тех же переживаниях «рубежа веков», ставшего и рубежом в эстетическом сознании, которые объединяли представителей русского символизма «второй волны», сформировавшихся под знаком жизнетворческого идеализма. Характерна и специфически символистская трактовка Волошиным тех оснований, на которых зиждется литературная общность: критерием служат не эстетические предпочтения, не программные декларации и «школьные» установки, а созвучия в мироощущении, устремления духовного поиска. В то же время Волошин — поэт, художник, критик, мыслитель — прошел свой, совершенно особый путь, который невозможно свести ни к одной четко сформулированной доктрине. Будучи символистом «жизнетворцем» в основе своей личности, явив во многих своих стихах вполне законченные, хрестоматийные образцы, дающие представление о символистской поэтической культуре, Волошин при этом не был человеком «школы», бойцом за интересы корпорации; по отношению к символистскому движению он занимал достаточно оригинальную позицию — внутри и вблизи одновременно. Эти оговорки, впрочем, характеризуют лишь манеру литературного поведения поэта, вполне осознанно им принятую, но не затрагивают существа его натуры, которая являет собой многосоставный и на редкость цельный, органический сплав, образуемый символическими — и символистскими! — соответствиями между жизненной органикой и творческими дерзаниями, оккультным прозрением и научным познанием, религиозной верой и историческим опытом, философией и эстетикой, живописью и поэзией.
1
Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин (Максимилиан Волошин — его литературное имя, поначалу он часто подписывал свои произведения также: Макс Волошин) родился в Киеве 16 (по новому стилю — 28) мая 1877 г. Отец, Александр Максимович Кириенко-Волошин, юрист, член киевской палаты уголовного и гражданского суда, потомок запорожских казаков, умер, когда будущему поэту не исполнилось еще пяти лет. Все заботы по воспитанию сына взяла на себя мать. Елена Оттобальдовна Кириенко-Волошина (урожденная Глазер; 1850–1923) происходила из обрусевших немцев (прапрадед Волошина, лейб-медик Зоммер, приехал в Россию при Анне Иоанновне); возможно, немецкие корни сказались на первоначальных литературных предпочтениях Волошина: поэты, которыми он увлекался в отрочестве и юности и которых тогда же переводил на русский язык, — это Г. Гейне, Н. Ленау, Л. Уланд, Ф. Фрейлиграт[841]. Раннее детство Волошина прошло на юге России (Киев, Таганрог, Севастополь). В 1882 г. Елена Оттобальдовна с сыном обосновалась в Москве, там они прожили более десяти лет. В 1893 г. Елена Оттобальдовна, по предложению ее близкого друга П. И. фон Теша, приняла решение переселиться в восточный Крым — Киммерию греческих мифов, — под Феодосию, в Коктебель, который был тогда еще неприметной деревушкой, заселенной в основном болгарами. В 1880-е гг. Коктебель стал формироваться как курорт интеллигенции; земельные участки распродавались дачникам за умеренную цену, жизнь была неприхотливой и недорогой, что вполне устраивало мать Волошина, обладавшую весьма скромным достатком. В Коктебеле и в Феодосии (где он учился в гимназии) Волошин прожил до 1897 г., после чего поступил на юридический факультет Московского университета. Воспоминания о системе казенного образования остались у Волошина самые негативные: «Конец отрочества и юность отравлены гимназией, которой я не обязан ни одним знанием, ни одной светлой минутой; и лишь глубоким убеждением в том, что воспитание есть самое возмутительное из всех насилий, совершаемых над человеческой душой. Самые интересные и близкие области знания становились мне отвратительны, как только их касался школьный курс. Я был последовательно в гимназиях Поливановской, Московской I казенной и окончил Феодосийскую. Учился я очень скверно, с репетиторами, сидел в классах по два года, и как я все-таки умудрился получить аттестат зрелости — непонятно, тем более, что я был, по-видимому, ребенком очень любознательным, одаренным памятью и талантами»[842]. Духовное и творческое формирование Волошина шло путем самообразования и самовоспитания. Читать он начал с пятилетнего возраста, с той же поры знал наизусть «Полтаву» Пушкина, «Демона» Лермонтова, «Коробейников» Некрасова; Гоголя и Эдгара По он прочел в семь лет, а Достоевского — в девять. Любимыми его авторами становятся Шиллер, Диккенс, Гюго и Достоевский — «четыре писателя четырех наций, перед которыми можно только преклоняться»[843]. Стихи Волошин стал писать еще в Москве в тринадцатилетнем возрасте, знакомил с ними товарищей по гимназии. 12 октября 1892 г. он записал в дневнике: «В прошлом году я думал, не заключается ли поэзия в красоте <…> Теперь я думаю иначе. Я думаю, что в каждом создании, везде, во всей природе, даже в самых низших проявлениях ее, заключается поэзия, но только ее надо там найти. В этом заключается, по-моему, задача поэта <…> мое теперешнее самое заветное желание — это быть писателем»[844]. Первые стихи Волошина были обычными для начинающих авторов подражательными опытами, сам он ощущал в них сильное влияние Некрасова. В целом жизненные восприятия Волошина вплоть до пятнадцатилетнего возраста были преимущественно книжными и отвлеченно-умственными; Коктебель предстал для него в 1893 г. как откровение живой природы — крымские горы, «пустынный и величественный залив, хранящий в своих очертаниях строгую простоту выжженных холмов Эллады», решающим образом способствовали росту и кристаллизации самосознания будущего поэта: «Историческая насыщенность Киммерии и строгий пейзаж Коктебеля воспитывают дух и мысль»[845]. Первые стихотворные опыты Волошина пользуются успехом в гимназической среде, и в 1895 г. состоится его литературный дебют: в феодосийском сборнике «Памяти Василия Ксенофонтовича Виноградова» (скорбная дань директору Феодосийской гимназии) помещено его стихотворение «Над могилой В. К. Виноградова»; многие же десятки его стихотворений этой поры остаются в рукописи. Регулярно печататься Волошин начинает в 1900–1901 гг., но первые его опубликованные статьи, рецензии, путевые очерки, стихотворения, помещенные в «Русской Мысли», «Курьере», ташкентской газете «Русский Туркестан», еще не вызовут заметного резонанса. Идейное самовоспитание начинающего автора поначалу проходило в направлении, вполне согласовавшемся с кодексом мышления и поведения русской радикальной интеллигенции. Волошин-гимназист читал Щедрина и Добролюбова, вынашивал идею «написать историю 60-х годов и вообще всей той эпохи»: «Эта эпоха самая светлая и самая оживленная изо всей истории России»[846]; позднее он проявлял живейший интерес к народовольцам, тянулся к людям, причастным к революционной деятельности. Оппозиционные взгляды Волошина укрепились, когда он оказался в Москве в бурной студенческой среде, и очень скоро стали предметом пристального внимания властей: осенью 1897 г. он попал под надзор полиции, а в феврале 1899-го, с началом Всероссийской студенческой забастовки, за свое «отрицательное миросозерцание» и «склонность ко всякого рода агитациям»[847] был исключен из университета на год и выслан в Феодосию со свидетельством о неблагонадежности. Не следует преувеличивать глубины волошинского радикализма и «социализма»: по всей видимости, он был в большей степени пронизан возвышенным тираноборческим пафосом Шиллера и Гюго, чем всесторонне продуманными и сознательно проповедуемыми политическими убеждениями, — однако факт конкретной причастности к определенным умонастроениям и к «беспорядкам» говорит сам за себя. Восстановившись на втором курсе юридического факультета в феврале 1900 г., Волошин продолжает участвовать в студенческом движении (будучи заместителем представителя от Крымского землячества, является одним из инициаторов Всероссийского студенческого съезда, пресеченного властями), и за это вскоре следует новая расплата: в августе — арест в Крыму, отправка в Москву в Басманный «полицейский дом» и, после нескольких дней одиночного заключения, — высылка из Москвы до особого распоряжения. Не дожидаясь новых репрессий, Волошин устраивается осенью 1900 г. в партию по изысканию трассы Оренбург-Ташкентской железной дороги; в ходе этой добровольной ссылки наступит то, что Волошин позднее в автобиографии назовет «моим духовным рождением».2
На выход в свет своего первого сборника Волошин отозвался написанным в марте 1910 г. стихотворением с недвусмысленным заявлением в первой строке: «Теперь я мертв. Я стал строками книги…» Это стихотворение открывает вторую часть его итогового поэтического свода, «Selva oscura», так и не опубликованную отдельным изданием, «Темный лес» (selva oscura) — образ, восходящий к первым строкам «Божественной Комедии»: в «темном лесу» очутился Данте, «земную жизнь пройдя до половины» («Nel mezzo del cammin di nostra vita //Mi ritrovai per una selva oscura»). Серединой человеческой жизни Данте считал тридцатипятилетний возраст; в начале 1910-х гг. Волошин приблизился к этому рубежу. Большой период личностного становления оставался позади, ощущался жизненный полдень. Пора осознанной зрелости оказалась для Волошина на определенное время, обозначенное периодом создания большинства стихотворений из «Selva oscura»: 1910–1914, — своего рода творческим промежутком: принципиально новые внутренние импульсы еще не овладели им, хотя исправно действовали прежние… В целом для символистского движения второе десятилетие века, после периода «направленческой» консолидации и активных творческих осуществлений, явилось порой «безвременья», сказывавшегося и на судьбе «школы» как таковой (начался разброд в среде приверженцев, обозначились энергичные стремления к «преодолению символизма» со стороны новообразовавшихся поэтических течений), и на характере литературной деятельности символистов; «новое» в творчестве Брюсова, Сологуба, Вяч. Иванова и др. не слишком много добавляет к «старому», уже определившемуся, часто рождается силой инерции прежних достижений. Не миновало это поветрие и поэзию Волошина. Определение «Твой утомленный лик <…> на фоне Ренессанса» из его стихотворения «В янтарном забытьи полуденных минут…» (1913), непосредственно относящееся к шекспировской Порции из «Венецианского купца», могло восприниматься и как одно из отражений образа автора. Стихи, собранные в «Selva oscura», звучат как эхо, рожденное первой книгой Волошина; в лучшем случае — как новые, порой даже более виртуозные вариации на уже исполнявшиеся темы. В течение ряда лет поэт остается в кругу ранее обозначенных тематико-стилевых границ и ориентиров; новые творческие усилия приводят не столько к развитию и видоизменению, сколько к возобновлению прежнего. Эта особенность проявлена даже в композиции «Selva oscura»; похоже, что, формируя книгу, Волошин стремился подчеркнуть зеркальные соответствия с первым сборником: открывающему «Стихотворения. 1900–1910» разделу «Годы странствий» в «Selva oscura» соответствует раздел «Блуждания» (композиционное подобие усилено смысловой перекличкой), циклу «Киммерийские сумерки» — цикл «Киммерийская весна»; обе книги завершаются венками сонетов (в «Selva oscura», правда, после «Lunaria» следует «поэтический символ веры» Волошина — стихотворение «Подмастерье»), также отражающимися друг в друге: общность философско-оккультной проблематики и единый символический метод позволили Волошину в сборнике своих избранных стихотворений «Иверни» объединить «Corona astralis» и «Lunaria» в «Двойной венок». Вероятно, неудовлетворенность Волошина общим результатом своей поэтической деятельности в первую половину 1910-х гг. способствовала тому, что он не спешил с формированием и изданием новой книги стихов. Другой, не менее важной причиной было то, что именно в это время, когда другие символисты стали общепризнанными почитаемыми писателями, а некоторые даже чуть ли не живыми классиками, Волошин со всей остротой ощутил свое литературное изгойство. «Чувствую себя как-то очень „не ко двору“ в русской литературе, — признавался он 1 апреля 1914 г. в письме к Конст. Эрбергу, — но примиряюсь с этим охотно»[905]. Волошин всегда оставался равнодушен к соблазнам литературной славы, не претендовал на лидерство и не прилагал особенных усилий к достижению внешних успехов, созданию «имени» и благополучия. Корпоративные литературные связи он ценил лишь постольку, поскольку они способствовали его самовыражению как творческой личности и обогащали его общением с ценимыми им художниками, поскольку могли формировать содружество неординарно мыслящих и чувствующих людей. Именно такое содружество он надеялся обрести в среде литераторов, объединившихся в 1909 г. вокруг редакции новообразованного петербургского журнала «Аполлон». Эстетические установки, на которых зиждилась программа журнала, — стремление к стройному, сознательному, «аполлоническому» творчеству, открытому новым веяниям и далекому от «академизма», опирающемуся на живые традиции и требования строгого эстетического вкуса и «меры», — всецело разделялись Волошиным, и он внес немалую лепту в общую концепцию «аполлонизма», вырабатывавшуюся совместно Вяч. Ивановым, И. Анненским, С. Маковским, М. Кузминым и другими «аполлоновцами». Эстетическую норму «аполлонизма» он пытался соблюсти в «античных» стихотворениях 1909 г., вошедших в раздел «Алтари в пустыне», а также в переводе оды французского поэта-символиста Поля Клоделя «Музы», помещенном в 1910 г. в 9-м номере «Аполлона». В кругу «Аполлона» осенью 1909 г. развернулась знаменитая история с таинственной Черубиной де Габриак: в роли экзотической красавицы-аристократки, пишущей вдохновенные романтические стихи, выступала незаметная поэтесса Е. И. Дмитриева, а вдохновителем и режиссером литературного маскарада и отчасти соавтором Черубины выступал Волошин[906]. Скрывшаяся под маской Черубины Елизавета Дмитриева, адресат ряда лирических стихотворений Волошина 1909–1910 гг., на какое-то время заняла в его внутреннем мире то место, которое ранее было уделено Маргарите Сабашниковой; но и в этом случае союзу душ не суждено было укрепиться. Параллельно развивавшиеся отношения Дмитриевой с Н. Гумилевым, отмеченные острыми психологическими изломами в духе Достоевского, закончились прилюдной сценой, напомнившей И. Ф. Анненскому известный эпизод из «Бесов»: 19 ноября 1909 г. в мастерской художника А. Я. Головина под куполом Мариинского театра Волошин нанес Гумилеву пощечину, 22 ноября между поэтами состоялась дуэль. Никто не пострадал, но скандальный эффект вокруг этого происшествия был чрезвычайно громким. Инцидент не в малой степени способствовал отдалению Волошина от «Аполлона», поскольку в ближайшем редакционном кругу журнала Гумилев с самого начала играл весьма значимую роль, и она со временем все усиливалась. С. Ауслендер сообщает, что между Волошиным и Гумилевым велась борьба «за Маковского», редактора «Аполлона»: «Волошин тянул его к мистицизму, Гумилев был формального склада <…>»; в результате же ссоры большинство «аполлоновцев» «оказались на стороне Гумилева», и «Волошину пришлось ретироваться»[907]. Сам Маковский косвенно подтверждает правомочность такого толкования в мемуарном очерке о Волошине: «Среди сотрудников „Аполлона“ он оставался чужаком по всему складу мышления, по своему самосознанию и по универсализму художнических и умозрительных пристрастий»[908]. Волошинский «ортодоксальный» символистский универсализм действительно плохо вписывался в те сугубо эстетические контуры, которые постепенно принимала программа «Аполлона»: в начале 1913 г. она окончательно определится акмеистическими декларациями Гумилева и Городецкого. И хотя Волошин продолжал достаточно регулярно выступать в «Аполлоне» и в его хроникально-информационном приложении «Русская художественная летопись» как художественный и театральный критик, участие его в журнале перестало быть жизненно значимым делом. Своеобразным аналогом петербургской дуэли в биографии Волошина стала «репинская история» в Москве — скандал, получивший на этот раз всероссийский резонанс. 16 января 1913 г. в Третьяковской галерее был совершен поразивший всех акт вандализма: душевнобольной А. Балашов изрезал ножом знаменитую картину И. Е. Репина «Иоанн Грозный и сын его Иван». Волошин откликнулся на это событие статьей «О смысле катастрофы, постигшей картину Репина», опубликованной в газете «Утро России» 19 января, и выступлением на публичном диспуте 12 февраля 1913 г. в Политехническом музее. Верный своему парадоксальному методу, Волошин доказывал, что главным виновником случившегося является сама картина и та саморазрушительная сила, которая таится в натуралистической демонстрации ужаса и страданий. Поэт пытался найти психологическое объяснение поступка Балашова, поднимая тему соотношения реализма и натурализма в искусстве и нелицеприятно критикуя натуралистический метод в живописи Репина, — публика же оскорбилась за Репина, а вслед за ней и журналисты и репортеры обрушились на Волошина со страниц многочисленных изданий с яростью, сопоставимой разве что с «проработочными» литературными и иными кампаниями нашего недоброй памяти времени: смысл аргументов грубо искажался, Волошина представляли как озлобленного Герострата, дополнительный резонанс вызывал тот факт, что поэт выступил в союзе с авангардистским «Бубновым валетом», резко критиковавшим Репина (а сам автор пострадавшей картины заявлял, что «в содеянном виноваты новые бурлюки»), и т. д.[909]. О последствиях Волошин сообщает в автобиографии: «…все редакции для моих статей закрываются, а книжные магазины объявляют бойкот моим книгам»[910]. Печатный бойкот, правда, не был тотальным (стихи Волошина печатал «Керчь-Феодосийский курьер», далекий от воздействий столичного общественного мнения, статьи — тот же «Аполлон», в 1914 г. вышли две книги Волошина — сборник статей «Лики творчества» в издании «Аполлона» и переведенная им книга эссе Поля де Сен-Виктора «Боги и люди» в издательстве М. и С. Сабашниковых), но ощущение литературной отверженности тем не менее было у Волошина очень отчетливым. Годы перед Первой мировой войной для Волошина — это главным образом «коктебельский затвор», отчасти добровольный, отчасти вынужденный указанными обстоятельствами. «Уходы», как известно, — удел судеб многих символистов, искавших для воплощения своего внутреннего «я» новые жизненные поприща: Александр Добролюбов и Леонид Семенов ушли «в народ», Владимир Гиппиус — в педагогику, Эллис — в религиозный мистицизм, Андрей Белый на ряд лет — в среду зарубежных антропософов. Коктебельский «уход» Волошина был не столько преодолением и самоограничением, сколько возвращением к самому себе, обретением сути своей личности. По аналогии со знаменитым изречением Людовика XIV «L’état c’est moi» («Государство — это я») Волошин записал в анкете М. Шкапской: «Коктебель — c’est moi»[911], — и эта шуточная автохарактеристика вполне подтверждается отзывами многих посетителей его «затвора». «Максимилиан — душа этих мест — не метафора: он действительно свое лицо придал этим местам, — записал 16 августа 1929 г. в дневнике М. С. Альтман. — И он — язык этих немых громад. Он их и глаза (живопись), и уста (поэзия). Их великолепие и нищета, киммерийский свет и сумерки»[912]. Удивительная игра природы — «профиль» Волошина, распознаваемый в очертаниях скалы, замыкающей коктебельский залив, — без всяких усилий фантазии может восприниматься как своего рода пластический автограф, как авторская манифестация по отношению к тому нерукотворному целому, которое являет собой Коктебель. «Киммерийские» пространства открывали Волошину-странствователю не только свои извечные черты, но и возможность путешествия по времени: поэт воспринимал Крым как часть Средиземноморья, открывающую слой за слоем предания ушедших веков, как перекресток дорог между различными культурами, оставившими здесь свой след. Постепенно Коктебель становится для Волошина символическим образом мироздания, в котором аккумулируются все многоразличные «лики земли», следы ее истории и культуры, а «Киммерии печальная область» — универсальной парадигмой бытия, являющего все единство разнообразия и вбирающего все разнообразие единства. Глубже всего Волошин постигал этот уголок земли в уединенных созерцаниях, однако Коктебель всегда был для него земным приделом, открытым для разнообразных веяний живой жизни. Коктебель дает возможность Волошину уйти от чуждой ему «механической» цивилизации в мир природы, естественных человеческих отношений и преемственной, органической культуры. Отойдя от активного участия в литературной деятельности, он формирует — без всяких целенаправленных усилий, ненароком — вокруг коктебельского пристанища своего рода игровую среду, в которой традиционные формы и нормы, принятые в «цивилизованном» обществе, подвергались шуточной переоценке. Уже история с Черубиной представляла собой для Волошина попытку оспорить и спародировать определенный стиль литературного поведения; уход из «внешней» писательской среды способствовал созданию параллельной, как бы изнаночной, структуры человеческих и творческих взаимоотношений, контрастной по отношению к «официальным» корпоративным объединениям. Лето 1911 г. в Коктебеле было «первым летом обормотов»: «обормотником» называлось дружеское сообщество, возникшее в доме Волошина (он сам и его мать, сестры Марина и Анастасия Цветаевы, Сергей Эфрон и его сестры Вера и Елизавета, художники Леонид Фейнберг и Людвиг Квятковский и др.). Сложился своего рода травестированный вид литературно-общественного объединения; в кругу «обормотов» царил дух игры и мистификации, свободного и легкого приятия жизни, рождались всевозможные выдумки и эскапады, шутливые стихотворные экспромты, «мистические танцы», «магические действа» и т. п. — разнообразнейший и глубоко артистичный «вздор на вздоре», по определению самого Волошина[913]. «Элегантную дерзость и презрение к общественному мнению», «естественную эксцентричность» отмечал Волошин в высоко ценимом им «подземном классике» французской литературы Барбе д’Оревильи [914], но те же качества были в значительной мере присущи и ему самому. В глазах сторонних наблюдателей он воспринимался как местная достопримечательность, невольно порождая легенды, домыслы и всевозможные преувеличения; характерен в этом отношении рассказ К. А. Тренева «Любовь Бориса Николаевича» (1913), в котором Волошин запечатлен в образе художника в ярко-красной рубахе, молящегося солнцу на крымских холмах. Постепенно волошинский дом становится густонаселенным пристанищем и местом отдыха писателей и друзей поэта, «Коктебельским Волхозом» (по определению Евг. Замятина в надписи Волошину на одном из томов своего собрания сочинений) — «Волошинским Вольным Волшебным Хозяйством». 13 сентября 1925 г. Волошин извещал прозаика А. А. Кипена: «Я превратил свой дом в бесплатную колонию для писателей, художников и ученых, и это дает мне возможность видеть русскую литературу у себя, не ездя в Москву и СПб.»[915]. Пребывание в Коктебеле сулило его гостям, как обещал Волошин в письме к А. И. Полканову (1924), «свободное дружеское сожитие, где каждый, кто придется „ко двору“, становится полноправным членом. Для этого же требуется: радостное приятие жизни, любовь к людям и внесение своей доли интеллектуальной жизни»[916]. С годами волошинский Коктебель приобрел известность как своеобразный культурный центр, не имевший тогда в стране никаких аналогий. «Киммерийскими Афинами» назвал его поэт и переводчик Георгий Шенгели. По словам Волошина, Брюсов, говоря о Коктебеле, заявлял, что «сейчас в России нет нигде такого сосредоточия интересных людей»[917]. В самом деле, в гостеприимном доме Волошина в разное время обретались A. Н. Толстой, H. С. Гумилев, М. И. Цветаева, Е. И. Замятин, О. Э. Мандельштам, B. Я. Брюсов, Андрей Белый, В. Ф. Ходасевич, М. А. Булгаков, С. М. Соловьев, К. И. Чуковский, М. М. Шкапская, Андрей Соболь, С. З. Федорченко, В. А. Рождественский, С. Н. Дурылин, многие другие писатели, а также художники, артисты, ученые. Коктебельский дом Волошина являл собой подобие утопической Телемской обители из романа Рабле, в нем жил дух творчества и игры, царили непринужденность, веселость и свобода — непременные атрибуты подлинной культуры. В самом Волошине было чрезвычайно сильно ренессансное начало; поэт был отзывчив на самые разнообразные проявления человеческого духа, и эту энергию своей личности щедро передавал окружающим. Андрей Белый по праву назвал Коктебель «целым единственной жизни» Волошина, а самого поэта — «творцом быта», «хозяином единственного в своем роде сочетания людей, умевшим соединять самые противоречивые устремления, соединяя людские души так, как художник-мозаичист складывает из камушков неповторимую картину целого»[918]. Кажется, что здесь, в никому не ведомом ранее пустынном уголке Восточного Крыма, Волошину удалось в полной мере осуществить символистский завет, сформулированный в крылатых строках Ф. Сологуба: «Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я — поэт». Легендарный ореол рождался, как уже отмечалось, и вокруг самого образа Волошина. Живший в юности в соседней с Коктебелем Феодосии, Андрей Седых свидетельствует: «Волошин был достопримечательностью нашего города, наравне с музеем Айвазовского или Генуэзской башней»[919]. Чаще всего облик Волошина вызывал античные, «языческие» ассоциации, что объяснялось и его любимым облачением (белый полотняный балахон, похожий на греческие одеяния), и портретным сходством с бюстом Зевса Отриколийского, подмеченным и им самим («Я узнаю себя в чертах // Отриколийского кумира»). У тех, кому был открыт доступ во внутренний мир Волошина, рождались иные мифотворческие параллели; так, Андрей Соболь в рассказе «Обломки» (1921) представил Волошина Звездочетом, тот же образ возникает у А. Н. Толстого в набросках его статьи «О Волошине»: «Видишь звездочета на вершине семиярусного холма, запрокинувшего большое бородатое лицо к вечным числам вселенной…»[920] Однако духовные порывы Волошина были устремлены не только к астральным сферам, они были пронизаны плотью и кровью сиюминутной, земной жизни, и в этой связи, думается, правомерна еще одна параллель. Как известно, одним из любимейших великих людей прошлого для Волошина был св. Франциск Ассизский — основатель нищенствующего монашеского ордена францисканцев, проповедовавший духовную радость, добродетель ощущения Христа в мире, а не вне мира, любовь к природе, данной человеку как Божий дар, чувство братства со всем сущим. Франциска воспевали многие современники Волошина — от Д. С. Мережковского (поэма «Франциск Ассизский») до С. Н. Дурылина (Сергея Раевского), автора цикла «францисканских» стихотворений, и Л. И. Каннегисера[921]; принес свою дань почитания святому и Волошин стихотворением «Святой Франциск» (1919). В декабре 1921 г. он читал в Феодосии лекцию «Францисканство и Ренессанс», один из тезисов которой гласил: «Св. Франциск — ось европейской истории»; 1 августа 1926 г. в доме Волошина состоялось собрание в честь 700-летия со дня смерти Франциска Ассизского, на котором С. М. Соловьев отслужил литургию, а С. Н. Дурылин прочел отрывки о Франциске (Волошин тогда заметил: «Во всем СССР мы, наверное, единственные люди, почтившие память святого Франциска»)[922]. Если искать в истории хотя бы отдаленные аналогии и самые общие соответствия личности Волошина, то черты сходства с этим святым католической церкви окажутся весьма знаменательными. В самом деле, разве не согласуются с францисканским идеалом те аттестации, которые давал Волошину А. С. Ященко: «Он понял жизнь птиц, полевых лилий и широких рек», «он никогда не стремился к достижению практических целей, презирал материальную суету жизни»?[923] Разве противоречит этому идеалу безмерная (но не безвольная и никак не беспринципная) толерантность и доброжелательность Волошина: «…он никогда никого не осуждал»; «Поссорить Макса с кем-либо было мудрено, я думаю просто невозможно. На него не действовали ни наговоры, ни интриги»?[924] Подлинно францисканского пафоса исполнены размышления Волошина в письме к Ю. Л. Оболенской от 11 декабря 1916 г.: «Мы видим вокруг себя вселенную, проникнутую глубокой мудростью: все вокруг глубоко связано и обусловлено законами причинности. А наше дело создать вселенную, проникнутую любовью… Ведь в этой мудрости нет любви. А нужно, чтобы во всякой частице мира была разлита любовь, и стала его логикой, его причинностью. Мы творим эту вселенную»[925]. Благословляющая любовь к миру и независимость, иногда вызывающая, от житейских условностей, вплоть до отказа от собственности, непочтение к любым формам социально-политического устройства и одновременно предельно открытый, изначально дружественный подход к любому человеку, — попытки Волошина жить в согласии с этими принципами в мирном дореволюционном Коктебеле со стороны часто воспринимались как безрассудство и чудачество. Иногда его поступки могли показаться рискованной дерзостью. Так, будучи призванным в 1916 г. на военную службу, он обратился с письмом к военному министру, в котором заявлял: «Я отказываюсь быть солдатом, как Европеец, как художник, как поэт: как Европеец, несущий в себе сознание единства и неразделимости христианской культуры, я не могу принять участие в братоубийственной и междоусобной войне <…> Как художник, работа которого есть созидание форм, я не могу принять участия в деле разрушения форм, и в том числе самой совершенной — храма человеческого тела. Как поэт, я не имею права поднимать меч, раз мне дано Слово, и принимать участие в раздоре, раз мой долг — понимание. Тот, кто убежден, что лучше быть убитым, чем убивать, и что лучше быть побежденным, чем победителем, т. к. поражение на физическом плане есть победа на духовном, — не может быть солдатом»[926]. Тогда это письмо неприятных для Волошина последствий не возымело. Однако верность избранным принципам поэту удалось сохранить и в те годы, когда за отстаивание подобного понимания жизни легко было поплатиться самой жизнью, и Волошин прошел через эти испытания, не поступившись ничем из своего внутреннего достояния.3
В 1911 г. близко знавший Волошина А. Н. Толстой вывел его во второй части своего романа «Две жизни» в образе поэта Макса. «По рождению я русский, но принадлежу всему миру, я странник», — отрекомендовывается Макс и тут же говорит о «ледяном дыхании истерзанной России»[927]. Толстой проницательно угадал потаенную суть внутреннего самосознания Волошина еще до того, как она наглядно проявила себя в его произведениях. Даже такие интимные друзья Волошина, как Бальмонт, не сопрягали его демонстративный «европеизм» с национальным началом. Бальмонт с уверенностью провозгласил в сонете «Максу» (10 марта 1914 г.): «Ты к нам пришел сюда от чуждых берегов. // Твой лик не совмещу с моей родною ивой»[928]. И тем не менее во всех жизненных скитаниях чувство причастности российской истории и культуре никогда не покидало Волошина. Еще в ранней молодости, отправляясь во Францию, он писал А. М. Петровой (12 февраля 1901 г.): «Вы боитесь, что я отрешусь от всего родного. Теперь, пока это, может, и надо будет сделать, чтобы получить полный и абсолютный простор для мысли. А потом, когда наступит время, родное само хлынет в душу неизбежным, неотразимым поток<ом>, и тем сильнее хлынет». И далее он ссылается на слова Щедрина из «Убежища Монрепо»: «…все-таки выходит, что у нас лучше. Лучше, потому что больней. Это совсем особенная логика, но все-таки логика, и именно — логика любви. Вот этот-то культ, в основании которого лежит сердечная боль, и есть истинно русский культ»[929]. Применительно к своей творческой судьбе Волошин оказался в 1901 г. пророком: в согласии с «особенной логикой», национальная проблематика вышла у него на первый план в дни самых тяжких для России исторических испытаний. Начало Первой мировой войны застало Волошина в нейтральной Швейцарии: 18/31 июля 1914 г., в самый последний момент перед закрытием границ, он оказался на швейцарской территории и прибыл в Дорнах, где прожил до января 1915 года, работая на строительстве антропософского центра — Гетеанума. «И я, как запоздалый зверь, // Вошел последним внутрь ковчега», — написал он тогда в стихотворении «Под знаком Льва». «Ковчег», который являло собой многонациональное братство антропософов, собравшееся в Дорнахе, оказался для Волошина уже не умозрительной, а вполне жизненной школой утверждения в себе общечеловеческого, внеполитичного отношения к войне и любого рода «усобицам»: «…отсюда видишь войну как бы изнутри и с точек зрения разных национальностей» [930]. В январе 1915 г. Волошин перебрался в Париж, где прожил до начала апреля 1916 г. (лето и осень 1915 г. провел на юге Франции в Биаррице на вилле своих новых близких друзей М. О. и М. С. Цетлиных) — много рисовал акварелью, встречался с тогдашними русскими парижанами (И. Г. Эренбургом, Б. В. Савинковым, Л. С. Бакстом, М. Б. Стебельской и др.), виделся с блистательными представителями художественной общины, соединившимися в «столице мира», — в их числе были Одилон Редон, Амеде Озанфан, Осип Цадкин, Диего Ривера, Пабло Пикассо, Фернан Леже, Хаим Сутин, Рене Менар, Амедео Модильяни, Макс Жакоб… Казалось бы, у Волошина имелись все основания для безмятежной жизни, но ей мешало острое осознание катастрофизма происходящих и надвигающихся событий. Общественная позиция, занятая тогда Волошиным, не имела ничего общего с националистическим энтузиазмом, охватившим многих русских писателей; М. О. Цетлин метко определил ее как «метафизический интернационализм»[931]. Стихи Волошина, в которых он со всей силой и страстью сказал свое слово о мировой войне, составили небольшой сборник «Anno mundi ardentis 1915» («В год пылающего мира 1915»), На переднем плане картины, рисуемой в нем, — «лики Парижа» в дни войны, в целом же содержание этой картины имеет глобальный космический смысл; функциональное назначение отдельных примет наблюдаемой действительности в них то же, что и в конкретных, слагающихся в общую композицию эпизодах Страшного суда, увиденного средневековым мастером. Трагедия Европы предстала в восприятии Волошина в мистико-апокалипсических образах — «как темный бунтующий хаос, разорвавший покровы современного сознания» (по характеристике В. М. Жирмунского, рецензировавшего книгу)[932]. Пророческая риторика этого сборника во многом предопределила художественную ткань волошинских стихов, создававшихся в конце 1910-х — начале 1920-х гг. Российская проблематика еще не нашла в «Anno mundi ardentis 1915» прямого отражения, но в 1915 г. Волошин уже много размышляет на темы национального самоопределения и начинает вынашивать утопическую идею грядущего славянства и мессианского предназначения России: западноевропейские народы, по его убеждению, окончательно порабощены «демонами» современной цивилизации, приведшими к истребительной «великой брани»; здоровые же силы еще сохранились у славянских народов, в их сравнительно молодой и не исчерпавшей всех потенций духовной культуре. Почти за год до Февральской революции Волошин возвращается в Россию и обосновывается в Коктебеле, где живет постоянно до конца своих дней. Стихи, написанные им в годы революции и Гражданской войны, — самое значительное из всего, что создал Волошин, в них его поэтический голос обрел мощь и выразительность, каких он ранее не достигал, и это хорошо понимали многие современники поэта. «Революция ударила по его творчеству, как огниво по кремню, и из него посыпались яркие, великолепные искры, — писал о Волошине В. В. Вересаев. — Как будто совсем другой поэт явился, мужественный, сильный, с простым и мудрым словом <…>»[933]. Волошина прежнего с Волошиным новым сопоставлял и Андрей Белый: «Как странно судьба меняет людей: я не узнаю Макс<имилиана> Алекс<андровича> за пять лет революции он удивительно изменился, много и сериозно пережил <…> с изумлением вижу, что „Макс“ Волошин стал „Максимилианом“; и хотя всё еще элементы „латинской культуры искусств“ разделяют нас с ним, но в точках любви к совр<еменной> России мы встречаемся, о чем свидетельствуют его изумительные стихи. Вот еще „старик“ от эпохи символизма, который оказался моложе многих „молодых“» [934]. Художница Ю. Л. Оболенская отзывалась о новых стихах Волошина в письме к нему от 6 декабря 1917 г.: «Совсем новые слова опять появились у Вас и ритмы неожиданные, ихорошо, что именно для России. Только у Блока я так слышу музыку страны»[935]. Действительно, сумев в полной мере отразить в творчестве всю глубину трагедии, переживавшейся его родиной, Волошин сумел из великолепного мастера стиха вырасти в поэта общенационального значения. Когда победила Февральская революция, Волошин не поддался тем прекраснодушным надеждам, которые объединили многих его современников. Угрозы надвигавшегося за свержением самодержавия всеобщего разложения и катастрофы казались ему все более явственными, и в стихах его вновь, как и в пору первой русской революции, замаячили французские прообразы — Робеспьер, Бонапарт, взятие Бастилии, якобинский террор, Термидор. Предвидения Волошина окрашены в мрачные тона: «Социализм, который, конечно, восторжествует, принесет с собою лишь более крепкие узы еще более жестокой государственности»[936]. Иногда его охватывает воодушевление — но лишь тогда, когда ему открываются в омуте каждодневной политической сумятицы проблески действий, способствующих созданию «нового государственного сплава», достойного России и ее духовного предназначения. Так, в августе 1917 г., узнав о назначении Б. В. Савинкова на пост управляющего Военным министерством Временного правительства, Волошин отправляет ему письмо, в котором заявляет: «Из всех людей, выдвинутых революцией, я вижу в вас единственного „литейщика“ <…> если те именно силы, что есть во мне, могут понадобиться для Вашего сплава, то я с радостью даю Вам право располагать мною»[937]. Высказанная в этих строках готовность участвовать в каких-то активных общественно-политических действиях — прецедент для Волошина едва ли не уникальный: сам он не раз подчеркивал, что социальная борьба, политика ему решительно чужды, что его удел — лишь «понимание и претворение в слово» (как он формулирует в том же письме к Савинкову). При этом понимание происходящего у Волошина, несмотря на всю его склонность к отвлеченному умозрению и религиозно-мистическому утопизму, всегда оставалось достаточно адекватным и не искажалось миражами и спекулятивными построениями. «С Россией кончено…», — таков был его ясный и недвусмысленный приговор, произнесенный 23 ноября 1917 г. в стихотворении «Мир». Столь же ясной и определенной была его общественная позиция. Испытания, которые суждено было перенести его родине, Волошин встретил достойно и бесстрашно. «Вернувшись весною 1917 года в Крым, — писал он в автобиографии, — я уже более не покидаю его: ни от кого не спасаюсь, никуда не эмигрирую — и все волны гражданской войны и смены правительств проходят над моей головой. Стих остается для меня единственной возможностью выражения мыслей о совершающемся»[938]. Нередко общественная позиция Волошина в эпоху Гражданской войны изобличалась как политический инфантилизм, как попытка уклониться от неизбежного выбора и стать «над схваткой». «Волны Черного моря бьются в скалу в Коктебеле, где возвышается холм его одинокой могилы, — велеречиво писал, например, один из присяжных советских критиков. — И вечный их ропот словно с укоризной говорит о том, что поэт остался „над схваткой“, так и не сумев прочитать и понять великую революционную страницу в истории его родины»[939]. Из всех мифов, сложившихся о Волошине, этот, пожалуй, самый неверный в своем злонамеренном искажении действительного положения вещей. На деле Волошин отнюдь не стремился возвыситься над происходящими событиями и остаться индифферентным к ним, да и никогда не смог бы этого сделать, находясь в клокочущем Крыму, в обстановке, сделавшей человеческую жизнь самым эфемерным понятием. Вот только хроника «перемен декораций» за три года: начало января 1918 г. — установление советской власти в Феодосии; конец апреля 1918 г. — оккупация Крыма немецкими войсками; осень 1918 г. — создание под немецкой эгидой крымского Краевого правительства во главе с царским генералом Сулейманом Сулькевичем; ноябрь 1918 г. — Краевое правительство возглавляет караим Соломон Крым, член кадетской партии, приверженец Антанты; апрель 1919 г. — приход в Крым Красной армии, в Феодосии большевики; вторая половина июня 1919 г. — занятие Феодосии Добровольческой армией А. И. Деникина; ноябрь 1920 г. — взятие Крыма красными. В этих обстоятельствах Волошин не отделял свою судьбу от судьбы России и принимал на себя все испытания, которые ей предстояло перенести. Справедливо мнение о том, что Волошин ощущал себя в самом центре революционного циклона[940]. «Я не нейтрален, — заявлял он 12 января 1924 г. в письме к Б. Талю, — а гораздо хуже: я рассматриваю буржуазию и пролетариат, белых и красных, как антиномические выявления единой сущности. <…> Между противниками всегда провожу знак равенства»[941]. Прав был, однако, князь В. А. Оболенский, активный участник политической жизни Крыма того времени, когда утверждал, что «в гражданской войне нельзя быть нейтральным» и что «считавшие себя нейтральными люди подсознательно чувствовали „нашими“ — одни добровольцев, а другие большевиков»[942]. Волошинские личные предпочтения в этом отношении также были проявлены достаточно явственно. В статье «Вся власть патриарху» (декабрь 1918 г.), ставя вопрос о том, «какова должна быть конструкция временной власти, общей для всей России», он уверенно утверждал: «Орудие этой власти не вызывает сомнений — это Добровольческая армия»[943]. Столь же определенно политические эмоции Волошина выражены в его письме к В. В. Шульгину от 24 июня 1919 г.: «Сейчас Крым, слава Богу, занимается Добровольческой армией. Эти три страшных месяца большевистской оккупации были отчасти смягчены тем, что на этот раз вся крымская интеллигенция, оставшаяся на местах, пошла в просветительные советские учреждения, послужила буфером между большевиками и обществом и спасла Крым от окончательного разгрома»[944]. И тем не менее Волошин не примыкает безраздельно и к «добровольцам». Единственно приемлемой для себя политической установкой он считает следование простым аксиомам, сформулированным собеседником Цицерона Помпонием Аттиком: «…у людей существует лишь одно, равное для всех и общее правило жизни <…> все люди связаны <…> природным чувством снисходительности и благожелательности друг к другу, а также и общностью права» («О законах», кн. I, XIII, 35) [945]. При таком самосознании и такой позиции внимание к расстановке борющихся сил оказывается второстепенным, и Волошин не анализирует, кто прав и кто виноват в братоубийственной борьбе, он отказывается самоопределяться, сообразуясь со шкалой жестких политических императивов. Свою задачу поэт видит в том, чтобы передать с предельной откровенностью и со всей силой сострадания те муки, которые переживает его родина в кровавой купели Гражданской войны. «Не будучи ни с одной из борющихся сторон, — писал Волошин 10 сентября 1920 г. А. В. Гольштейн, — я в то же время живу только Россией и в ней совершающимся, и все стихи мои, написанные за эти годы, отвечают только на текущие события»[946]. И когда возникал вопрос об эмиграции, позиция Волошина была вполне определенной. «Там — в эмиграции меня, оказывается, очень ценят: всюду перепечатывают, цитируют, читают, обо мне читают лекции, называют единственным национальным поэтом, оставшимся после смерти Блока, и т. д., предлагают все возможности, чтобы выехать за границу, — сообщал он К. В. Кандаурову 18 июля 1922 г. — Но мне (знаю это) надо пребыть в России до конца»[947]. Когда в январе 1923 г. Волошину открылась конкретная возможность выехать в Берлин (через Народный комиссариат иностранных дел и своего крымского знакомого командарма И. С. Кожевникова), он отказался. Любовь Волошина к современной России была не только любовью благословляющей, и питалась она не только верой в грядущую светлую «Славию». Она предполагала прежде всего всестороннее знание — о высоких духовных взлетах и о хаотических всплесках, о провиденциальном и о низменном, уродливом, косном. Поэт не способен был принять и оправдать насилие, безудержно льющуюся кровь, обесценивание человеческой жизни и оскудение людских душ. Можно было бы вновь, в который уже раз, посетовать на то, что красные и белые были для него на одно лицо: имели одно, человеческое лицо, — но, думается, справедливее воздать должное силе духа художника-гуманиста, сумевшего остаться самим собой в дни тяжелейших испытаний и стать подлинным летописцем своей эпохи. Не случайно Александр Бенуа подчеркивал, что значение стихов Волошина о современности по достоинству смогут оценить только грядущие поколения: «Кто знает, когда его через полвека „откроет“ какой-нибудь исследователь русской поэзии периода войны и революции, он вовсе не сочтет творения Волошина за любопытные и изящные „отражения“, а признает их за подлинные откровения. Его во всяком случае поразит размах волошинской искренности и правдолюбия <…>»[948]. В автобиографии (1925) Волошин признавался: «Ни война, ни революция не испугали меня и ни в чем не разочаровали: я их ожидал давно и в формах еще более жестоких»[949]. Волошин был заранее готов увидеть катастрофическую гибель всего прежнего жизненного уклада и зарождение неведомого нового, и неудивительно, что ему, носителю символистского мироощущения, реальность революционного переворота открывалась прежде всего как взрыв бунтарской анархической стихии, как причудливая круговерть событий и «личин», не осознающих себя и своего предназначения. В таком восприятии революции Волошин был не одинок, и его «Красногвардеец», например, оказывается во многом близок шагающим «без имени святого» по переворотившемуся миру героям блоковских «Двенадцати» или разнузданно куражащейся «братве» в поэме В. Хлебникова «Ночной обыск». «…Здесь мы были свободны от давящего и однообразного ужаса большевистского режима, какой господствует на севере, но зато здесь мы испытали все прелести гражданской войны со всем ее разнообразием, — сообщал Волошин А. В. Гольштейн 10 сентября 1920 г. — Жестокости расправ с обеих сторон превосходят всякое вероятие и совершаются походя, как самая обычная вещь»[950]. Вся эта атмосфера, разумеется, сказалась не только на тематике, но и на всей стилевой гамме волошинской поэзии, которая во многих отношениях оборачивается собственной противоположностью. Преображаясь, по словам Андрея Белого, из «Макса» в «Максимилиана», Волошин перестает быть поэтом-лириком и становится поэтом-эпиком; «Макс» писал изысканные стихи, воспевавшие красоту мира и искусства, исполненные тонких и прихотливых эстетических восприятий, — «Максимилиан» имеет дело с грубой фактурой бесчеловечной повседневности. Антиэстетизм его новых стихов последователен и имеет программный характер. Отвечая на замечания Е. И. Васильевой (Дмитриевой) о его последних произведениях, Волошин писал ей (24 февраля 1923 г.): «Твои слова о варварской кисти мне кажутся очень верными. Но можно ли иным языком писать о современности? О теперешней России? И мне кажется, что путь от Эредиа к этим стихам технически последователен: и краски, и стиль берутся от изображаемого» [951]. Прежние «облики» (заглавие раздела в «Selva oscura») в поэзии Волошина, отражавшие черты неповторимых индивидуальностей, сменяются «личинами» — безличностными масками, профанирующими «лик» и духовное начало в человеке. При этом поэт не соблазняется приемами карикатуры или гротеска, его «личины» представляют собой как синтетические образы («Буржуй», «Спекулянт»), так и документально идентичные наброски с натуры («Матрос», «Большевик»); точь-в-точь такие же «личины» мы встречаем у внимательного и безукоризненно объективного реалиста Вересаева, нарисовавшего яркие картины крымской «усобицы» в романе «В тупике» (1922). Возвышенный пафос, неотторжимая примета творчества Волошина, сменяется лаконичной протокольностью, и нарочитая безэмоциональность этих поэтических «протоколов» («Террор», «Голод», «Терминология» и др.) поражает тем сильнее, чем они по стилю суше и по видимости бесстрастнее; трудно было бы найти более адекватную форму художественной передачи той жизненной реальности, при которой массовое истребление людей превращается в привычное, обиходное, «нормальное» явление. Жесточайший крымский голод, бессудные массовые расстрелы, — все это становится материей стихов Волошина, приобретающих пронзительную силу исторического документа. Некоторые его произведения этого времени могут отпугнуть сгущением красок, натуралистическими, «шоковыми» деталями, однако поэт в них, не отвращая взора, лишь описывает происходящее у него на глазах. Когда-то Джонатан Свифт в сатирическом памфлете «Скромное предложение» (1729) рекомендовал, с целью улучшения социального благосостояния, употреблять в пищу годовалых младенцев — «в высшей степени восхитительное, питательное и полезное для здоровья кушанье, независимо от того, приготовлено оно в тушеном, жареном, печеном или вареном виде», «а если еще приправить его немного перцем или солью, то можно с успехом употреблять его в пишу даже на четвертый день, особенно зимою»[952]. Невообразимые саркастические допущения, представлявшие собой гневный отклик писателя на разорительную для Ирландии хищническую хозяйственную политику английских лендлордов, обернулись кошмарной повседневностью в 1922 году в Крыму, «освобожденном» Красной армией. «Каждую неделю мы делаем такой прогресс в области ужасного, что самая жестокая фантазия не может угнаться, — сообщал Волошин В. В. Вересаеву 30 апреля 1922 г. — Теперь мы в периоде убийств и засолки впрок матерями своих детей. <…> На днях из детской больницы был вызван врач для экспертизы соленого мяса. Констатировался мальчик 9 лет. Мать живет на карантине. Фамилия — Харченко. При убийстве присутствовал младший сын. Мать не отрицала: „Что ж ему, с голода дохнуть, что ли? Я родила, я и съела“. <…> Статистика: в Судакском районе за месяц запротоколировано 61 детоубийство, в Ст<аром> Крыму — 35. Но надо принять в соображение, что милиции удается констатировать едва ли больше 10 % случаев, имеющих место. Трупоядение стало явлением бытовым»[953]. В июне 1922 г. в феодосийской газете «Рабочий» были приведены конкретные цифры смертности от голода на полуострове: в ноябре 1921 г. — 8 тысяч человек, в январе 1922 г. — 10, в марте — 19, в апреле 1922 г. — 13 тысяч человек[954]; общее число погибших от голода, по данным газеты «Красный Крым» (25 октября 1922 г.), составило 90 тысяч человек, или около 12 % крымского населения. Голоду предшествовал неслыханный по жестокости террор, сопоставимый по масштабам разве что с самыми страшными акциями последующего сталинского правления, — расстреливали десятками тысяч человек: раненых офицеров из лазаретов, солдат, врачей, сестер милосердия, священников, инженеров, учителей… (Глава Крымского ревкома венгерский коммунист Бела Кун тогда заявил: «Крым — это бутылка, из которой ни один контрреволюционер не выскочит, а так как Крым отстал на три года в своем революционном движении, то быстро подвинем его к общему революционному уровню России…»[955]). Статистику крымского террора Волошин раскрывает в письме к К. В. Кандаурову (15 июля 1922 г.): «За первую зиму было расстреляно 96 тыс. — на 800 т<ысяч> всего населения, т. е. через восьмого. Если опустить крестьянское население, не пострадавшее, то городского в Крыму 300 тыс. Т. е. расстреливали через второго. А если оставить только интеллигенцию, то окажется, что расстреливали двух из трех»[956]. Все эти чудовищные факты — субстанция волошинских стихов об «усобице», и дополнительной гарантией жизненной подлинности поэтических «протоколов» является их литературная судьба: на протяжении более чем шести десятилетий, когда старательно вырисовывалась другая картина Гражданской войны и утверждения советской власти, более ласкающая взор победителей, волошинским поэтическим свидетельствам доступ в печать был закрыт наглухо. Немногие опубликованные в начале 1920-х гг. произведения Волошина воспроизводились с купюрами (как поэма «Россия» в альманахе «Недра») и в искаженном виде. Так, стихотворение «Дикое Поле» при публикации в однодневной феодосийской газете «На борьбу с голодом!» (1 января 1922 г.) было переименовано в «Скифское поле», текст подвергся произвольным сокращениям и изменениям, полностью искажавшим смысл оригинала; последняя строфа стихотворения была изуродована самым беззастенчивым образом — волошинские строки «преобразились» в откровенно агитационные вирши:4
Стихи Волошина о Гражданской войне были откликом на современность, воспринятую под знаком метафизических универсалий; свод философских поэм «Путями Каина. Трагедия материальной культуры» (1922–1923), претендовавший стать надысторическим анализом материальной и социальной культуры человечества и ее эволюции от утопического «золотого века» к нынешнему состоянию, многими нитями был связан, однако, с той же жгучей современностью, и за десятилетия, прошедшие со времени его создания, пожалуй, даже «накопил информацию»: многие вопросы и противоречия, обозначенные в нем Волошиным, сейчас, в эпоху повсеместного торжества технократии, звучат с еще большей остротой и актуальностью. Именно сегодня во всей своей пугающей реальности обнажаются те катастрофические перспективы и тупики, к которым влечет Землю и человечество путь безоглядных «пытаний естества» — путь, о котором пророчествовал и от которого предостерегал Волошин, вполне в свое время сознававший, что его голос — лишь «голос вопиющего в пустыне кишащих множеств». Материализм, механицизм, эмпиризм — эти «демонические» начала, становясь объектом идолопоклонства, накапливают мощную дегуманизирующую силу и, по убеждению Волошина, растлевают человека. В XVIII в. французский философ Ламетри написал апологетическую книгу «Человек-машина», в которой рассматривал человеческий организм как сугубо материальную субстанцию, подобную самозаводящейся машине; Волошин же рассматривает «машинизацию» человеческого существа как добровольную и неправедную епитимью, расплатой за которую служат все уродства общественного бытия. «Путями Каина» — огромный и неоплатный счет, предъявляемый цивилизации в ее господствующих формах носителем подлинной духовной культуры; но это вместе с тем и счет человеку, который, преклонившись перед «машиной», «преобразил весь мир, но не себя». «Нигилизм» Волошина здесь универсален, но в конечном счете он исполнен преобразовательного и созидательного пафоса — по слову Апокалипсиса: «Се, творю все новое». Многие мысли, идеи и концепции, выраженные в цикле «Путями Каина», были впервые сформулированы Волошиным еще в середине 1900-х гг. — в статьях («Демоны Разрушения и Закона», «Гильотина как филантропическое движение»), в дневниковых заметках, письмах. Статьи его из «Московской газеты» (1911), рассказывавшие о катастрофах на французском флоте и транспорте, поднимали тему бунта машин, созданных человеком; статья «Все мы будем раздавлены автомобилями» (1911) предостерегала об угрожающей эскалации технического прогресса, о затерянности человека среди «громадных и тяжелых масс»[970]. Проходящее сквозь весь цикл преклонение перед «литургийной стройностью» и красотой средневекового мира, воплощавшего для Волошина эпоху наивысшей, всепроникающей духовности и цельной, органической культуры, гармоничной и соразмерной во всех своих составляющих частях, было им выношено еще в середине 1900-х гг., окрашиваясь поначалу в романтические тона своеобразной ретроспективной утопии. Сформировавшись в своих основных чертах в первое десятилетие века, символистское мироощущение Волошина затем принципиально не изменилось, оно только выкристаллизовалось, отшлифовалось, отвлеченные идеи обрели вес, наполнились жизненной субстанцией, в трагические годы исторических бурь выдержали испытание на прочность. Принципиально изменилась, однако, художественная палитра поэта. Уже в 1916 г. Георгий Иванов, рецензируя «Anno mundi ardentis», отметил новое в работе «утонченного мастера, эстета» — «узловатые, неровные строфы, порой бледные и неудачные, порой исполненные силы»[971]. Новое жизненное содержание и новые поэтические темы потребовали и другого словесного материала, и других приемов стихосложения. «Аделаида Герцык писала мне из Судака, — сообщал Волошин 1 февраля 1918 г. Ю. Л. Оболенской, — что ей кажется, что у меня чересчур нарочито русский народный язык в „Стеньке“. Я думаю, что это может просто непривычка в моих стихах такой язык встречать, но ведь я раньше и к таким темам не подходил… Но что бы я ни писал, я всегда искал слов и выразительности в самой теме, заранее составлял себе словесную палитру для каждого отдельного произведения и здесь следовал тому же самому методу»[972]. Язык «русского европейца» в поэзии Волошина заметно восполняется лексическими пластами, несущими в себе ярко выраженный национальный колорит, — народными речениями, забытыми и редкими словами из кладовой В. И. Даля, словосочетаниями и синтаксическими моделями, восходящими к памятникам древнерусской литературы. Когда Волошин в письме к С. Я. Парнок (от 22 декабря 1922 г.) хвалил книгу С. З. Федорченко «Народ на войне» за сочетание в ней «французской четкости формы с абсолютным слухом русской народной речи»[973], то, надо полагать, обозначил в этой характеристике и те эстетические ориентиры, которым сам стремился соответствовать. Новации затронули также и область стихосложения. Если квинтэссенцией самовыявления Волошина в первую половину его творческой деятельности был венок сонетов, одна из самых изощренных форм строгой организованности стихового материала, то в 1920-е гг. поэт все более тяготеет к противоположному полюсу — внешней дезорганизованности свободного стиха; им написаны помимо большей части цикла «Путями Каина» также поэмы, представляющие собой «житийные» переложения: «Протопоп Аввакум», «Сказание об иноке Епифании», «Святой Серафим». Характерно, что программное стихотворение Волошина «Подмастерье» (1917) написано верлибром: самой фактурой текста поэт стремится убедить читателя в том, что становление «мастера» из «подмастерья» — это и путь от броской красоты к внешней безыскусности, от ученического овладения «книжными» образцами к не стесненной никакими внешними рамками свободе в обращении со стихом и словом:ИТАЛЬЯНСКИЕ ЗАМЕТКИ М. ВОЛОШИНА (1900)
Одно из самых устойчивых представлений, связанных с образом Максимилиана Волошина, — поэт-путешественник, поэт-странник. Стремление «пройти по всей земле горящими ступнями»[995] сопровождало его всю жизнь начиная с ранней юности — и не в метафорическом, а в самом прямом, однозначном смысле. Первое получившее известность произведение Волошина, с которым он входил в литературу, — стихотворение «В вагоне» (1901)[996] — воплощает тему дороги, тягу к нескончаемым странствиям:На рубеже XIX и XX вв. Италия, после известного охлаждения к ней, сменившего некогда восторженное благоговение в эпоху Пушкина и Гоголя, вновь властно завладела умами русских литераторов. «Для Италии в нашей литературе наступил четвертый период, — писал о 1890-х гг. П. П. Муратов, — и, думается, после этого нового обращения к ней, не столь пламенно-восторженного, как в дни Гоголя, но, может быть, более настойчивого, внимательного и широкого, Италия никогда не уйдет больше из поля зрения русской духовной жизни»[1016]. Италия в эти годы опять становится центром паломничества русских писателей. Разумеется, неизменно притягательным для них был традиционный образ Италии — прекрасной южной страны, родины современного искусства, сокровищницы исторических и художественных ценностей, и в особенности манящим оказывался этот образ на контрастном фоне мрачной российской действительности. Ощущение контраста неизбежно сопровождало на протяжении путешествия, и от него было трудно избавиться. А. Блок в своих заметках о путешествии по Италии в 1909 г. признается, что «русских кошмаров нельзя утопить даже в итальянском солнце»[1017], а А. Н. Веселовский еще в 1864 г., размышляя о том, какие очертания приобретет образ Италии в сознании русского человека, писал: «…мы прочли гоголевский „Рим“ при захождении солнца, где-нибудь в деревне летом, и, может быть, вздохнули глубоким шестнадцатилетним вздохом, когда, поднявши глаза от книги, встретились с серым темным видом, приземистыми холмами и вечными березами аракчеевской дороги. Может быть, в ту минуту вы послали в недоброе место эту широкую Русь, с ее верстовым масштабом, назойливо бросившуюся вам в глаза, когда вы готовились видеть другие виды и другое небо. Ваши итальянские предилекции становились от этого еще сильнее и неотвязчивее»[1018]. Италия представала своего рода идеальной страной, «прекрасной Италией» («la bella Italia»), и эта первичная настроенность окрашивала впечатления буквально всех русских паломников. Не случайно впоследствии М. А. Осоргин, называвший себя «загостившимся поклонником» этой страны, будет с явным полемическим прицелом подчеркивать, что «слишком живая и телесная, Италия не создана только для взглядов и восхищений». Демонстративно уже самое название его книги — «Очерки современной Италии». В ней подробно освещаются быт, нравы, психология итальянского народа, национальные и социальные проблемы этой еще совсем молодой страны, возникшей как целое только во второй половине XIX в. Одну из глав под характерным заглавием «Италия показная и подлинная» Осоргин завершает словами: «Было бы слишком жаль, если бы памятники старины и античные мраморы музеев заслоняли собою лицо итальянца наших дней, с его радостями и горем, с его сложными переживаниями и его порывами пробиться из темноты на дорогу света и культуры»[1019]. Однако ко времени путешествия Волошина мифологизированные представления господствовали. Италия историческая, музейная вполне заслоняла современную страну; последняя, по контрасту с благоговением перед историческими и художественными реликвиями, как правило, вызывала только раздражение новоявленными чертами европейского буржуазного государства. Среди писателей рубежа веков одним из первых в путешествие по Италии отправился И. Ф. Анненский: летом 1890 г. он объехал почти все области страны, побывал в Венеции, Падуе, Флоренции, Пизе, Риме, Ассизи, Неаполе, Генуе, Милане и других городах. Судя по записным книжкам Анненского и письмам к родным [1020], Италия раскрылась ему прежде всего как средоточие достопримечательностей и музеев, как живая история искусства. Представ грандиозной картинной галереей, страна целиком была включена в круг сугубо эстетических переживаний Анненского: даже окружающую жизнь, обычаи и быт итальянцев он воспринимал через призму искусства, во всем ощущал поэтическое начало. «Ах как поэтичны католические церкви! — писал он жене из Падуи 14/26 июня 1890 г. — Нет возможности в деталях осмотреть ни одной из них, но общее впечатление дивное: прохлада, стекла, расписанные сценами из Библии. Или просто арабески, вдруг из ниши выглянет измученное лицо какого-нибудь аскета: это статуя Антония, Франциска; образа, фрески; надписи, гробницы. В ризницах какие-то огромные книги, ноты, в шкапиках закрыты драгоценные произведения искусства. Глаза разбегаются, и с болью сознаешь, что проходишь, пресыщенный и утомленный впечатлениями, мимо таких вещей, на которые бы не налюбовался раньше»[1021]. Достаточно характерны и в целом очень сходны с переживаниями Анненского впечатления А. П. Чехова, впервые приехавшего в Италию в апреле 1891 г.: «Ведь Италия, не говоря уж о природе ее и тепле, единственная страна, где убеждаешься, что искусство в самом деле есть царь всего, а такое убеждение дает бодрость»[1022]. Это мажорное настроение возникло у Чехова при знакомстве с Венецией, которая покорила его в Италии больше всех остальных городов — опять же как ярчайшая антитеза российским будням. «Мережковский, которого я здесь встретил, с ума сошел от восторга, — писал он И. П. Чехову 26 марта / 5 апреля 1891 г. из Венеции. — Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума. Хочется здесь навеки остаться, а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество» [1023]. Д. С. Мережковский, совершивший часть путешествия вместе с Чеховым, был тогда в Италии также впервые. Впечатления от этой страны послужили толчком для его многообразных творческих исканий 1890-х гг. и сыграли решающую роль в эволюции философских воззрений писателя. Мережковскому принадлежит ряд стихотворений об Италии, книга новелл на итальянские темы «Любовь сильнее смерти» (самая крупная из них — «историческая повесть» «Микель-Анжело»), а также большой роман «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи», над которым он работал во второй половине 1890-х гг. Изучая жизнь и творчество Леонардо в связи с истоками и идейными исканиями итальянского Возрождения, Мережковский, естественно, сосредоточил внимание на Флоренции, и ему, по существу, едва ли не первому из русских литераторов удаюсь воспринять и осмыслить все значение этого города, оценить его роль в становлении европейского гуманистического сознания. Работа над романом сопровождалась поездками по Италии, в которых Мережковский отдавал предпочтение Тоскане, и прежде всего Флоренции, как бы сконцентрировавшей весь смысл и тайное очарование итальянской культуры. «Я ни о чем думать не могу, как о Флоренции, — писал он П. П. Перцову 20 сентября 1897 г. — <…> Она — серая, темная и очень простая и необходимая. Венеция могла бы и не быть. А что с нами было бы, если бы не было Флоренции!»[1024]. «Правда, Италия очень недоступная, — добавлял Мережковский в письме к Перцову от 19 декабря 1897 г. — Я не знаю ничего более сокровенного и загадочного, чем серая, темная, тусклая, гордая Флоренция, которая не удостоивает иметь ни одного яркого венецианского цвета. Если бы Вы влюбились, Вы узнали бы, о каких темных тайнах я говорю. Флоренция — как Мона Лиза…»[1025] В этом противопоставлении между «тусклой», но исполненной глубокого внутреннего значения Флоренцией и «яркой», но поверхностной и доступной Венецией корреспондент Мережковского, критик и публицист П. П. Перцов, возможно, отдал бы предпочтение Венеции. Перцов издал книгу о Венеции, основное содержание которой — анализ венецианской школы живописи, с краткими и тонкими характеристиками ее важнейших представителей. Венеция драгоценна Перцову как город-музей, воспоминание о Венецианской республике, как анахронизм по отношению к современности: «Венеция — именно огромный, заброшенный дом, без хозяина. Его теперешние жильцы не более как случайные пришельцы, которых не замечаешь, глядя на него, и забываешь, думая о нем»[1026]. Великолепие Венеции для Перцова — великолепие законченного и совершенного художественного произведения, не испорченного воздействием современной цивилизации. К его восприятию был близок Брюсов, побывавший в Италии в мае — июне 1902 г. и отдавший в ней предпочтение Венеции. Брюсов также оценил этот город за его неподвластность живой современности: «Люди выведены здесь из обычных условий существования людей и стали поэтому немного не людьми. При всей своей базарности Венеция не может стать пошлой. И потом: это город ненужный более, бесполезный, и в этом прелесть»[1027]. Плодом этого пристрастия стали стихотворения «Лев святого Марка» и «Венеция». Брюсов подчеркивал, что его влечет только прошлое страны, современная же быстро обуржуазившаяся Италия с ее «заемной краской румян» вызывала у него чувство протеста, в особенности решительное при виде массового туристического потока, который он воспринимал как беззастенчивую публичную торговлю святынями красоты: «Ты вышла торговать еще прекрасным телом, //И в ложницу твою — открыт за деньги вход», — писал Брюсов в стихотворении «Италия» (1902)[1028]. Эта мысль достигнет позднее особой остроты у Блока в первом стихотворении цикла «Флоренция» (1909) — «Умри, Флоренция, Иуда…». Для всех упомянутых писателей Италия была все же эпизодом в их творческой биографии, более или менее продолжительным и значительным. Для Вячеслава Иванова она стала второй духовной родиной. Вероятно, со времен Гоголя в русской литературе не было писателя, на которого Италия воздействовала бы с такой степенью интенсивности и с таким значением для внутреннего опыта и творческого самоопределения, как на Иванова[1029]. Воспринятая целостно, как совокупность культур античности, Средневековья, Возрождения и новейшего времени, Италия стала и устойчивой темой его поэтического творчества — от цикла «Итальянских сонетов» в первой книге стихов «Кормчие звезды» (1903) до «Римских сонетов» (1924) и стихотворного «Римского дневника 1944 года», последнего поэтического взлета Иванова. Путешествие Волошина, таким образом, совпало с порой нового, усиленного внимания к Италии со стороны русских писателей, в основном символистского направления, многие из которых окажутся затем его литературными соратниками. Этот интерес только укрепится в 1900-е и 1910-е гг., когда Италии суждено будет сыграть большую роль в жизни и творческих исканиях таких выразителей своей эпохи, как М. Горький и А. Блок. Внимание к Италии будет углубляться и конкретизироваться, все более удаляясь от неопределенных прекраснодушных медитаций о «лазурном крае», столь характерных для второй половины XIX в.[1030]. Следует учитывать, что Волошин во время путешествия только 23-летний студент; его собственные художественные вкусы и пристрастия тогда пребывают в стадии формирования, общепринятые в российской культурной среде эстетические критерии и оценки еще не подвергнуты им пересмотру, в занятиях стихотворством он только начал вырабатывать собственный голос и вообще далек пока от духовной зрелости. Подлинное самоопределение Волошина впереди: оно начнется в следующем году, когда он будет обстоятельно знакомиться с художественной жизнью Парижа и получать творческие уроки от новейшей французской поэзии и живописи. Следует учитывать и то, что заметки Волошина в его записной книжке и «Журнале путешествия» представляют собой неотшлифованный текст, не ориентированный в таком виде на постороннего читателя, не участвовавшего в описываемых странствиях; это лишь непосредственная фиксация событий и впечатлений, часто в самом сокращенном виде, — записки, рассчитанные не столько на подробное изложение, сколько на припоминание пережитого, своего рода повествовательный аналог любительских фотографий. При этой установке неудивительно, что в заметках Волошина и его спутников такое сравнительно большое место занимают описания всякого рода курьезных обстоятельств, а сокровища искусства и знаменитые достопримечательности характеризуются подчас очень кратко. Но все же из записей Волошина, даже при учете их жанровой и тематической ограниченности, можно составить представление о том угле зрения, под которым ему раскрывались Италия и другие области и города, увиденные в ходе странствования, можно уловить то особенное, что отличает его путевые впечатления от впечатлений других русских литераторов этого времени. Конечно, в путешествии Волошина немало типичного, в нем сказывается естественный интерес к знаменитым картинам, скульптурам и архитектурным памятникам, следование традиционным туристическим маршрутам, вызывавшим зачастую и достаточно традиционные эмоции. (Маршрут был построен Волошиным, впрочем, достаточно изобретательно, в него входили наряду с «общеобязательными» экскурсионными объектами — Флоренцией, Римом, Неаполем и сравнительно малоизвестные, даже экзотические уголки, как, например, заброшенный город Равелло, переживший свой расцвет в XI–XIII вв.). Но при всем стремлении Волошина осмотреть как можно больше реликвий понятно, что Италию он воспринимает шире и объемнее, чем просто собрание художественных и культурных раритетов и своеобразный учебник по истории искусств. Характерно, что, расценив Флоренцию в основном как город-музей, Волошин остался к ней несколько холоден и что, напротив, его так привлекла Генуя — город, в «музейном» отношении несравненно более скромный, — за дыхание итальянской жизни, которое ему там удалось почувствовать; не случайно эпиграфом к своей записи о Генуе он избирает слова чеховского Дорна из «Чайки», которому этот город больше всего понравился в Европе, потому что в нем «великолепная уличная толпа»[1031]. Волошин стремится не скрыться в тиши музея, а войти в живую жизнь, воспринять ее своеобразие, ее неповторимые особенности, почувствовать пульсацию этой чужой жизни, вполне в соответствии со своим «путеводным» принципом — не только «видеть», но и «осязать». Ему важны и интересны не столько отдельные достопримечательности, сколько совокупный облик того или иного города и местности, который ценен и как свидетельство о прошлом, и как знак продолжающейся жизни, и как сиюминутное впечатление. Из памятников минувших эпох Волошину ближе всего те, которые помогают силой воображения и фантазии реконструировать в сознании картины ушедшей жизни (как, например, виллы в Тиволи: «Чем-то давно знакомым, родным повеяло от этих старых мраморных лестниц, зацветших плесенью и исчервленных временем, от этих темных аллей, дорожки которых заросли мохом, фонтанов, обросших зеленью, струйки которых весело поют и переливаются на солнце, нарушая тишину умершего замка», и т. д.[1032]), они привлекают его не в своем самоценном значении, а по своей способности быть отголоском того жизненного уклада, который невозможно воспринять непосредственно. Примечательно также, что воображение Волошина питается не только картинами древнего Рима и прошлого современной Италии, но и недавними событиями ее истории: его внимание обращено к героям Рисорджименто — Мадзини, Гарибальди, Джакомо Медичи, Пизакане — и к новейшим памятникам, увековечивающим их образы. Общий юмористический тон записей в «Журнале путешествия» иногда, в особенности в бытовых зарисовках, дополняется у Волошина социально-критическими, сатирическими оттенками. В этом смысле показателен подробно описанный Волошиным эпизод встречи в Риме с соотечественником, который обрушил на путешественников лавину сплетен самого сомнительного толка из различных бульварных и националистических изданий. Несколько лет спустя Волошин сумеет обобщить опыт подобных заграничных общений: «…русские, которых встречаем теперь в Европе, необразованные и дикие, они не ценят европейской старины, не любят старых камней, не умеют слиться с иными формами жизни, не проникают ни в душу, ни в быт Европы, в оценку исторических явлений вносят поверхностные критерии политического мгновения <…>»[1033]. Искусство итальянского Возрождения, как можно судить по записям Волошина, в целом не вызвало у него глубокого душевного отклика; в ряде случаев он даже прямо говорит о своем разочаровании или почтительно указывает на чисто «историческое» значение тех или иных увенчанных славой произведений. Напротив, древнеримская, помпейская живопись стала для него откровением и дала импульс для размышлений о судьбах и перспективах эволюции искусства: «Она более близка мне, чем христианская живопись Возрождения. Там, где она должна быть декоративной, она остается все-таки очень простой и реальной. <…> В античной живописи поражает та простота отношений ко всем проявлениям и отправлениям человеческой жизни, которая совершенно чужда нам»[1034]. Впоследствии переоценка художественных достижений итальянского Возрождения, под знаком которых формировалось все европейское искусство нового времени, получила у Волошина дальнейшее развитие. Уже в первой своей большой теоретической статье «Скелет живописи» (1904) он говорит о правомерности иных путей художественного освоения действительности и, в частности, подчеркивает важность тех уроков, которые может дать современному художнику классическая японская живопись. В позднейшем автобиографическом очерке «О самом себе» (1930) Волошин утверждает: «…в истории европейской живописи в эпоху Ренессанса произошел горестный сдвиг и искажения линии нормального развития живописи. Точнее, этот сдвиг произошел не во времена Ренессанса, а в эпоху, непосредственно за ним последовавшую»[1035]. Проехав в течение пяти недель фактически через всю Италию — от альпийского городка Бормио до южного порта Бриндизи на берегу Адриатического моря, — Волошин и его друзья отплыли 18/31 июля на пароходе в Грецию. Пребывание там было кратковременным: путешественники осмотрели только Коринф и Афины (эти впечатления Волошин отразил в стихотворении «Акрополь»[1036]) и отправились в Константинополь. В этом городе 24 июля / 6 августа была внесена последняя запись в «Журнал путешествия». Вновь путешествовать в сопровождении тех же спутников Волошину больше не приходилось. С Л. В. Кандауровым он сохранил добрые отношения на всю жизнь (последнее письмо Кандаурова к Волошину датировано 11 декабря 1929 г.). Кандауров первоначально, как было решено его спутниками, хранил «Журнал путешествия» у себя. 19 сентября 1900 г. он писал Волошину: «Дневник наш доставил много материала для чтения по вечерам у Поленовых. Поленовы желали бы с Вами познакомиться». В письме к нему же от 14 января 1901 г. он вспоминал прошлогоднее путешествие: «Впечатления <…> страшно ярко встают передо мной, и я живу мечтой устроить как-нибудь в будущем столь же сверхчеловеческую прогулку»[1037]. В конце июля (ст. ст.) 1900 г. Волошин вернулся домой в Крым. Там он был вскоре неожиданно задержан жандармами и препровожден в Москву; арест был, несомненно, связан с прошлогодними преследованиями Волошина за деятельное участие в студенческом движении. «После двухнедельного заключения Волошина выпустили, сказав, что дело еще не закончено, что возможна далекая высылка, — пишет исследователь этой поры жизни Волошина Р. П. Хрулева. — Не дожидаясь ее, Волошин принял предложение знакомого инженера В. О. Вяземского поехать на изыскания по строительству железнойдороги Ташкент — Оренбург»[1038]. Пребывание в Средней Азии (с августа 1900 по февраль 1901 г.) сыграло большую роль в биографии Волошина. В его сознании стал вырисовываться образ Востока как огромной и загадочной пространственной и духовной сферы, подчиняющейся своим особым законам и властно воздействующей на современного человека. Внимание к «восточным» вопросам Волошин проявляет уже в Италии, в связи с китайским «боксерским» восстанием и подавлением его путем интервенции Японии, США и шести основных европейских держав, в том числе и России. Китайские события Волошин воспринял не только как социальный всплеск, но и как столкновение двух противоположных миров (отчасти под влиянием историософской концепции Вл. Соловьева, изложенной в его только что вышедшей в свет предсмертной книге «Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории»), как событие всемирно-исторического значения. В статье «Эпилог XIX века» он утверждает: «XIX век родился в 1789 году в Париже и умер в 1900 году в Пекине»[1039]. Напряженный интерес к Востоку, грозящему явить свое лицо в больших исторических катаклизмах, вызывал у Волошина и стремление познать — уже как бы со стороны — значение и ценность подлинной европейской культуры, ее общечеловеческую миссию, и этому не мог не способствовать опыт совершенного путешествия. Находясь в среднеазиатской пустыне, Волошин заново переживает перипетии летних странствий по Европе, в его внутреннем мире возникает сложный контрапункт «восточного» и «западного» начал. Чтение трагедии Габриэле Д’Аннунцио «Джоконда», действие которой происходит во Флоренции и на взморье близ Пизы, воскрешает в нем собственные впечатления; с такими же ощущениями прочитал Волошин и роман Мережковского «Воскресшие боги», печатавшийся в журнале «Мир Божий»: «Опять для меня целый ряд жгучих наслаждений и воспоминаний об итальянских впечатлениях»[1040]. Свои воспоминания об Италии Волошин пытался закрепить и в стихах. «Я кое-что начинал писать об Италии. Но всё пока обрывки», — сообщал он Я. А. Глотову 20 января 1901 г.[1041]. Эти «обрывки» стихов занесены в ту же записную книжку, в которой Волошин фиксировал свои итальянские впечатления. Наиболее пространным и законченным из них является стихотворение о посещении Тиволи[1042]. Остальные фрагменты относятся, по всей вероятности, к неосуществленному стихотворению об Италии в целом, об ее историко-культурном значении — строка «Италия с детства манила меня»; зачеркнутые строки: «Италия… Рим!.. Существуют слова // Великого смысла и силы»; вероятный набросок начала стихотворения:
«Маленькие итальянские городки эпохи Возрождения, старые, красивые, милые, обвитые зеленью, с толстыми крепостными стенами, узенькими уличками; красивые молодые художники с длинными волосами, работающие в своих мастерских, монастыри с их таинственностью и бесконечным спокойствием, пестрая средневековая толпа, веселые приключения и анекдоты Боккаччио, борьба во имя новой красоты, возникающей из недр земли, гуманизм, борьба партий в маленьких городках, пышность папского двора, фрески Ватикана, музеи Флоренции, восемнадцатый век с его упадком, грацией и великолепными виллами римских аристократов — все это, вычитанное из книг и украшенное воображением, возникало в уме моем при слове „Италия“. Потом вставали другие тени — тени XIX века: скорбная, благородно-прекрасная голова Маццини, легендарно громадная и простая фигура Гарибальди, мечтательно-отважная тень Пизакане, а за ним другие бледные окровавленные тени итальянского Risorgimento: Медичи, Орсини, Марнара, Саффи… И тут уже вставал пред глазами другой Рим — Рим художников: Рим красивых альбанских крестьянок, транстеверинок, развалины водопровода, ленивые фигуры быков, остатки форума, Колизея…»[1048]Таким образом, несмотря на разнообразные творческие планы, единственным материалом, характеризующим итальянские впечатления Волошина 1900 г., все же остались его заметки в «Журнале путешествия» и записной книжке, а также письма к близким. Вновь Волошин отправился в Италию летом 1902 г. вместе с драматургом А. И. Косоротовым, в маршрут входили как уже виденные места (Милан, Венеция, Неаполь, Рим, Пиза, Генуя), так и новые для Волошина области (Корсика, Сардиния, Капри); но это путешествие требует специального освещения. После знакомства Волошина с Италией интерес русских литераторов к этой стране, как уже было отмечено, продолжал расти и углубляться. Это выражалось и в увеличении выпуска книг об Италии самого различного профиля — от путевых записок и исторических романов до исследований в области итальянской живописи, литературы и философии, и в участившихся писательских паломничествах, и даже в том активном сочувствии, с каким было воспринято в России сильнейшее землетрясение 15/28 декабря 1908 г., разрушившее до основания Мессину. Русские писатели открывали для себя всё новые стороны многоликого образа этой страны. Если в России 20-х и 30-х гг. XIX в. Италию, по наблюдениям П. П. Муратова, в основном представляли по Неаполю и Венеции, в 40-е г. — по Риму, а в конце XIX в. была «открыта» Флоренция[1049], то впоследствии стала осваиваться фактически вся страна, вплоть до небольших городов Ломбардии, Умбрии и Тосканы с их тогда еще малоизвестными сокровищами. Ранее Италия концентрировалась в сознании русских путешественников в каком-то одном центре, будь то Венеция, Неаполь, Рим или Флоренция; в начале XX в. русские писатели все более тяготеют к восприятию собирательного образа Италии, возникающего из своеобразной мозаики впечатлений. Путешествие Волошина 1900 года — в этом смысле достаточно характерный образец. «Многоликую» Италию воспевает Блок в своих знаменитых «Итальянских стихах» (1909). Аналогичный подход демонстрирует Сергей Соловьев. Его поэма «Италия» открывается торжественным восхвалением страны, ее бессмертия и «священного праха»[1050], но затем описывается путешествие (Венеция, Бордигера, Рим, Неаполь, Сорренто, Помпеи, Ассизи), и восприятие автора дробится на отдельные картины, часто контрастные одна другой, представляющие Италию не столько как целостный мир, сколько как совокупность миров[1051]. Некоторые писатели уклонялись от знакомства с «хрестоматийной» Италией с тем, чтобы осмотреть ее сравнительно малоизвестные уголки. Так поступил, в частности, Андрей Белый. Его итальянское путешествие в конце 1910 г. свелось в основном к пребыванию на Сицилии. Белого привлекла там возможность проследить связь Италии с византийской и мусульманской культурами: «Вся Сицилия есть роскошный орнамент Востока, вплетенный в Италию как-то, признаться, случайно»[1052]; в сицилийских мозаиках он искал связь с позднейшим искусством Джотто и мастеров Ренессанса; в осознанной им «смеси стилей, бесстильности» Сицилии Белый ощутил нераздельное еще бытие начал, которым суждено затем распадение на мифологемы «Востока» и «Запада». Аспекты истории итальянской культуры тем самым переносились в нетрадиционную плоскость, и Белый не скрывал субъективности своих «случайно летающих» мыслей. Субъективность, избирательность своих восприятий русские путешественники в эти годы подчеркивают все настойчивее. Известный искусствовед А. А. Трубников выпустил книгу «Моя Италия» (1908), которую предлагал рассматривать как «наброски переживаний»; составляющие ее краткие очерки трудно даже определить как заметки о посещении Венеции, Равенны, Флоренции, Рима, городов Умбрии, скорее это своеобразные поэмы в прозе, собрание изысканных импрессионистических зарисовок и медитаций. Симпатии Трубникова также направлены от «центров» в «глубину» Италии, от прославленных музеев — к потаенным уголкам; соответственно и искусству Высокого Возрождения он предпочитает искусство Кватроченто и более ранних эпох: «Чтобы полюбить красоту Италии, нужно посетить ее маленькие города. Знакомство с ними — непрерывная радость»; «Напрестольная икона где-нибудь в Губбио притягивает сильнее, действует духовнее, мерцает чудеснее, чем в картинохранилище с номером и надписью. Природа и старинная декорация Умбрии — драгоценная оправа для мастера кватроченто» [1053]. По-своему субъективен и В. В. Розанов в своей известной книге «Итальянские впечатления», хотя он и осматривал в основном традиционные реликвии. Полная обычных для Розанова острых и метких наблюдений, поражающая неожиданными, зачастую парадоксальными размышлениями, книга эта переносит центр внимания с общеизвестных культурных объектов как бы внутрь их, пытается вскрыть их метафизический смысл. Везде Розанов не устает подчеркивать, что он рассматривает Италию взглядом стороннего человека, выразителя традиционных российских устоев, мысль его неотступно обращена в сторону дома, ибо он чувствует «за границей свою родину особенно сильно»; но, с другой стороны, его глубоко интересуют быт, нравы, религиозные взгляды итальянцев: «Я свободный христианин, и мне везде просторно»[1054]; более всего его занимают те особенности, которые отличают итальянский католицизм, с его идеологией, обрядовостью и местом в общественном сознании, от православной церкви, преобладающее направление розановских рассуждений простирается в этой плоскости. Книги Трубникова и Розанова Волошин упоминает в рецензии на первый том книги П. П. Муратова «Образы Италии» (1911); по этому тексту можно судить, что в поле зрения Волошина присутствует и новейшая иностранная литература об Италии. Прозаик и искусствовед П. П. Муратов был увлеченным исследователем и поклонником итальянской культуры, переводчиком классической итальянской литературы на русский язык. В 1907 г. он входил, вместе с В. И. Стражевым, Б. А. Грифцовым и Б. К. Зайцевым, в небольшой кружок начинающих писателей, который организовал в Москве издание газеты «Литературно-художественная неделя», прекратившееся на 4-м номере. Это сообщество отличала глубокая любовь к Италии. Б. А. Грифцов несколько лет спустя выпустил в свет книгу «Рим» (1914). Построенная как путеводитель по Форуму, Палатину, Пантеону, катакомбам, Аппиевой дороге, Сикстинской капелле и другим римским достопримечательностям, она на деле представляет собой обстоятельный очерк основных вех развития искусства Италии от древности до Нового времени, полный глубоких размышлений и талантливых интерпретаций. Замечательный прозаик Б. К. Зайцев, постоянно посещавший Италию, объединил свои путевые очерки о ней в отдельный сборник. Книга Зайцева «Италия» (1923) — очень характерный образец лирико-импрессионистического стиля писателя и, безусловно, одно из лучших описаний этой страны в русской художественной литературе. Но даже на этом фоне «Образы Италии» Муратова (вышедшие с посвящением В. К. Z. — т. е. Зайцеву) оказываются совершенно исключительным явлением: вероятно, это самый показательный пример того, под каким углом зрения воспринималась Италия в России начала XX в., и в то же время едва ли не самый яркий и совершенный для этой поры образец русской книги об Италии. Книга представляет собой многожанровое образование. Это и искусствоведческое исследование, раскрывающее и истолковывающее красоту многих произведений итальянской живописи и скульптуры, прославленных и малоизвестных, и путевые записки, поражающие тонким вкусом и глубиной эрудиции, и собрание рельефных портретов крупных выразителей той или иной исторической эпохи (Карло Гоцци, Казанова, Боттичелли и др.), и описание непосредственных впечатлений, и вдохновенные лирические признания в любви к Италии. В то же время книга отличается стилистическим единством и цельностью восприятия. Хотя интересы Муратова достаточно избирательны, они лишены субъективизма. С наибольшим увлечением и пристрастием он описывает Венецию XVIII в. и искусство Кватроченто, в котором видит высшее достижение итальянского Возрождения. Волошин написал свой отзыв вскоре после выхода в свет первого тома «Образов Италии»; приводим его по автографу, хранящемуся в архиве Волошина[1055]:
«За последние годы появились на русском языке три книги об Италии: книга В. В. Розанова, „Моя Италия“ Трубникова и теперь книга П. П. Муратова „Обр<азы> Итал<ии>“. Книги Розанова и Трубникова очень личные книги. Первая из них интересна фантастической индивидуальностью своего автора, который мерит вечные ценности Италии своим петербургским аршином. Книга Трубникова — это эстетическое gourman’ство, он собрал в маленькой книжечке только редкое и малоизвестное. „Образы Италии“ книга иного порядка. Такого рода книг еще мало в русской литературе. Муратов — не специалист-эрудит и не имеет претензий написать диссертацию по истории итальянского искусства, с другой же стороны, он и не малосведущий турист, который с тщательностью заносит лирические восторги своей души в записную книжку, перебивая иногда историческими анекдотами и сведениями из популярных книжек. Его глаз, когда он путешествовал по Италии, был вооружен не только чувством, но и знанием, не только „сведениями“, но и пониманием сердца тех ученых любовников Италии, которых он избрал себе в путеводители. Между ними он выбрал тех, <у> которых сосредоточен вкус последнее двадцатилетие к Италии. Это уже не путешественник „по Рескину“[1056]. Ему интимно близки и четкий Симондс, и калейдоскопичный Филипп Монье, и Уолт<ер> Патер, и Вернон Ли, и особенно Бергарн Беренсон[1057]. Таким образом, он путешествует, вооруженный всеми последними открытиями европейского вкуса, зная сложный и осторожный его путь среди сокровищ Италии, держась широких путей и не избегая маленьких тропинок. От „Летейских вод“ Венеции (как жаль, что ему, по-видимому, осталась неизвестна книга Баррэс<а> „Amori et Dolori sacrum“[1058]) он переходит к строго пышному веку Тинторетто, от Тинторетто к XVIII веку, и Казанова служит ему гидом. По пути во Флоренцию он навещает Джотто в Падуанском Амфитеатре и Мантенью в Эремитани[1059]. Он умеет увидеть еще не открытых путешест<венниками> мастеров забытой Феррары — Франческо Косса, Козимо Тура и Эрколе Роберти, и для болонской академии найти примиряющие определения, наметить те тропинки, по которым вкус снобов может раскрыть их. Флоренция — сердце его Италии. Недаром он, намечая в предисловии историю отношения к Италии в русс<кой> литер<атуре>, говорит, что начало XIX века знало только Венец<ию> и Неаполь, с гоголевских времен — Рим, теперь же Флоренци<я>, Флоренция — колыбель и могила кватроченто. Он намечает историю понимания Боттичелли. Но он выходит и за пределы его, доходя до XVI века, до эпохи Бронзино, и характеризует его портреты отрывками из трагедий Вебстера[1060], удачно перефразируя образ Эмиля Маля о готике, как после весны XIII века наступает лето XIV, осень XV в. и наконец зима XVI (с. 196). Книга заключается странствиями по городам Тосканы (Прато, Пистойя, Пиза, Лукка, Сан Джиминьяно, Сьена) и приближением к Риму. (Второй том, который охватит Рим, Неаполь и Сицилию, Умбрию и Ломбардию, обещан в феврале 1911)[1061]. Та терпимость (но не эклектичность) вкуса, которая отличает П. П. Муратова, придает его книге спокойную и ясную уравновешенность суждений, лишь кое-где тронутую, как бы позлащенную, лирическими картинами природы. Если эта книга не может служить руководством для едущих в Италию (он проходит мимо слишком много<го>), то она неоценима для тех, кто уже бывал в Италии, для того, чтобы возбудить угрызения совести о стольком незамеченном и пробудить вкус к новому путешествию».Последние слова рецензии, вероятно, имели для Волошина личную окраску. Книга Муратова раскрывает своеобразие и красоту многих памятников итальянского искусства, которые Волошину в 1900 г. не показались достаточно примечательными, в частности, дает ключ к восприятию скульптур Луки делла Роббиа и работ пизанских мастеров, не произведших на него глубокого впечатления[1062]. Основное внимание Муратов уделил мастерам Кватроченто, которых Волошин в свое время тоже еще не сумел оценить по достоинству. В книге Муратова нашли яркое изображение и такие центры итальянской культуры, как Феррара, Равенна, Сан Джиминьяно, Сьена, которых вообще не удалось посетить Волошину. Поездка в Италию в пору духовной зрелости должна была бы вновь неизмеримо обогатить поэта. Однако новое путешествие ему уже не было суждено совершить.
«ДУХ ГОТИКИ» — НЕОСУЩЕСТВЛЕННЫЙ ЗАМЫСЕЛ М. А. ВОЛОШИНА
Можно привести немало примеров, свидетельствующих о заинтересованном внимании русских писателей к европейской средневековой готике; достаточно указать хотя бы на «готические» рисунки Достоевского[1063]. Особенной широты и силы этот интерес достигает в начале XX в.: для писателей символистского поколения готика — один из наиболее притягательных и «говорящих» культурных регионов прошлого. Тяготение символистов к построению новой синтетической культуры находило себе зримый прообраз в готическом соборе, сочетавшем целостное представление о мире, патетически воплощенную идею высокого духовного творчества и безукоризненное художественное совершенство. Самый характер красоты готического искусства и его символика находили сильный ответный резонанс в неоромантических устремлениях русских поэтов и соответствовали их представлениям об эстетическом идеале. Увлечение готикой отразилось во множестве произведений русских писателей рубежа веков[1064], стало настолько общепризнанным явлением, что порой вызывало активное неприятие, как, например, у С. Я. Парнок, противопоставлявшей готической «чужой красе» Миланского собора, горделиво угрожающего небу, восточные архитектурные формы с их «плавной силой»:«Комната в гостинице. Пятый этаж. Под ногами река и готический городок, залитый вечерним сиянием. В моей душе растут и высятся лестницы, пилястры, порталы. Она вся одно готическое кружево. <…> Церкви, церкви, соборы — весь город как один резной просвечивающий вечерним светом храм. Мы были в одном соборе, где каменные колонны были пронизаны фиолетовым светом. Фиолетовым, переходившим в розовый — золотисто-розовый. Я не знаю, что это было. Я слышал, как А. Р. шептала: „Если долго смотреть в этот фиолетовый свет, то увидишь все, все“. И там, где фиолетовый переходил в розово-золотистый, — я видел, я знал, я чувствовал вашу душу. И я помню, что я целовал фиолетовый сияющий камень и когда я наклонялся, то видел тень своей головы золотисто-зеленую, влажную, утопающую в лиловых лучах. И потом я смотрел наверх, где сияла фиолетовая роза среди мрака храма и фиолетовые лучи лились мне прямо в глаза, они одевали всю внутренность кружевного собора фиолетовой сияющей пылью, и я молился фиолетовому лучу. Я молился за Вас, и моя молитва была благословением, и мне казалось, что моя душа как маленький золотисто-прозрачный паучок поднимается по этой нити под гулкие, громадные, благословляющие суровым благословением жизни своды храма. <…> А снаружи весь собор светлый и пышный был похож на тринадцатилетнюю первопричастницу, которая, осторожно подобрав кисеи, кружева и ленты своего белого облака, ступает кончиками ног по черным плитам запыленного временем города»[1077].Ночные впечатления от собора Волошин описал М. В. Сабашниковой на утро следующего дня, 25 июля: «Что-то совершилось… Я никогда не испытывал такой радости, силы и уверенности… <…> Ночью… Не было земли — были только уступы, арки, пилястры, тонкие дуги, кружевные стрелки, которые, как музыка, плавным и властным порывом уносились в темное звездное небо. Они были все осыпаны, все сияли звездной пылью. Неподвижно расширяясь, подымаясь без движения. Точно у этих каменных глыб были птичьи крылья…»[1078]. В этих письмах уже содержатся элементы образного строя одного из самых совершенных поэтических созданий Волошина — цикла из семи стихотворений «Руанский собор», создававшегося в 1906–1907 гг.[1079] Символическую архитектонику цикла Волошин истолковывал в прозаическом предисловии «Крестный путь», сопровождавшем первую публикацию «Руанского собора»: «Семь ступеней крестного пути соответствуют семи ступеням христианского посвящения, символически воплощенного в архитектурных кристаллах готических соборов»[1080]. Впечатления от ночного созерцания Руанского собора отразились в первом стихотворении цикла «Ночь» («Птичьи упругие крылья — Крылья у старых церквей!»), переживания фиолетового свечения — во втором стихотворении «Лиловые лучи», сравнение «…собор — первопричастница //В кружевах и белой кисее» приведено в заключительном стихотворении «Воскресенье», и т. д. Через день после посещения Руана, 27 июля 1905 г., Волошин вместе с А. Р. Минцловой и художником М. С. Чуйко приехал в Шартр. «Моя душа проходит через ряд мистерий готических соборов, — писал Волошин в этот день М. В. Сабашниковой. — После Руанских мистерий — мистерии Шартрского собора… Огненная рука ведет меня…»[1081]. Подробнее свои переживания Волошин изложил в письме к Сабашниковой на следующий день: «Вы не можете себе представить красоты этого собора… Он светлый — лиловато-серый камень, в котором живет молитва… Внутри совсем темно и громадно… Целы все стекла XIII века… Они потемнели, они изъедены дождем и ветром, они мерцают успокоенным почти черным светом… Точно драгоценные, расшитые покровы из темного света, которым Тайна одевает душу. Были некоторые, которые одевали душу в царские одежды власти, другие были золотисто-алый танец радости, были мятущиеся крики сомнения, были таинственные слова, открывающие преддверия Святая Святых… Все мгновенья души горели во мраке застывшей музыкой. Все искания человечества распластанные жили на этих стеклах…»[1082] К воплощению замысла книги о готике Волошин приступил ряд лет спустя, однако, без сомнения, глубокое духовное потрясение, испытанное им при знакомстве с Руанским и Шартрским соборами, было одним из основных внутренних импульсов, побудивших его взяться за исследование готического искусства. Книгу о готике Волошин предполагал написать для издательства М. и С. Сабашниковых. Глава издательства М. В. Сабашников был родственником жены Волошина М. В. Сабашниковой, в редактировании книг принимала участие ее тетка Е. А. Бальмонт — жена К. Д. Бальмонта, близкого друга Волошина, сам Бальмонт дружил с М. В. Сабашниковым и подготовил для его издательства несколько переводных книг. Таким образом, для Волошина в данном случае складывались самые благоприятные внешние условия. В мае 1912 г. Сабашников заказал Волошину перевод книги французского эссеиста Поля де Сен-Виктора «Боги и люди» («Hommes et Dieux»), который вышел в свет в конце 1913 г. (на титульном листе — 1914) в серии «Страны, века и народы». В этой серии, согласно проспекту, издавались книги «по географии, истории, культуре, искусству для чтения дома и в путешествии», которые должны «не только заинтересовать и привлечь внимание, но и побудить к углублению в предмет»[1083]. Закончив перевод книги П. де Сен-Виктора, Волошин решил предложить для той же серии собственное исследование о готике. В его бумагах сохранился предварительный черновой план задуманной работы, перечислявший темы, которые он предполагал в ней осветить:
Как видно из этого плана, Волошин ставил перед собой широкую и ответственную задачу интерпретации готики как квинтэссенции всей средневековой западноевропейской культуры, как непосредственного выражения средневекового миропонимания, намечая при этом раскрыть тему в исторической перспективе, выявить внутренние законы эволюции готического искусства. Высылая в мае 1913 г. из Коктебеля в Москву М. В. Сабашникову «приблизительную программу книги о готике», Волошин дополнительно указывал в письме: «Я предполагаю назвать ее „Дух готики“ или „О духе готики“ — это всего вернее. Т<ак> к<ак> я предполагаю, что она будет без иллюстраций, как остальные книги серии, то хочу ее сделать возможно более литературно образной. Главной путеводной нитью мне будут служить два громадных труда Émile Mâle „L’Art du XIII-е siècle“ и „L’Art de la fin du Moyen Age“. Я постараюсь дать их экстракт в IV и V отделах книги. Но попутно включу туда и свои обобщения и дополнения. Главная цель книги: чтобы с нею в руках можно было прочесть готический собор сверху донизу, как в его архитектуре, так и в его символике. Дать полный ключ к готике. Но кроме Mâle я буду пользоваться и многими другими трудами, конечно <…> Иллюстрирую все остальное из Гюисманса, Гюго и др<угих> писателей, подходивших к готике. Что меня приводит в некоторое смущение — это вопрос об экономической стороне готических построек. Это не моя область. Правда, вопрос о корпорациях каменщиков меня бы мог очень заинтересовать — но об этом во французской литературе нет никаких обобщающих книг, а добыть сюда в Коктебель различные издания, служащие источниками, конечно невозможно. <…> Что касается срока, то я думаю всю эту работу исполнить к началу декабря, т. е. к моему возвращению в Москву, не раньше»[1085]. Сабашников согласился с планом Волошина, указав при этом, что «книга не должна состоять из одних впечатлений, но содержать и объективные данные, содержать „материал“», и выдвинул встречное предложение: «Мне не представляется возможным выпустить такую книгу без иллюстраций. Чем конкретнее, объективнее, „материальнее“ будет текст, тем больше он, конечно, будет требовать иллюстраций — для уяснения читателю того, о чем говорится. <…> Прошу поэтому иметь в виду, что необходимое количество иллюстраций может быть дано»[1086]. За работу по подготовке книги Волошин взялся осенью 1913 г. «…Читаю материалы по готике», — сообщал он К. В. Кандаурову 10 сентября 1913 г.; 15 ноября писал ему же: «Занимаюсь исключительно литературн<ой> работой — именно работой по готике»[1087]. Рассказывая в письме к Ю. Л. Оболенской от 25 ноября 1913 г. о своем возросшем интересе к антропософским сочинениям Р. Штейнера, Волошин отмечал: «Теперь мой день распределяется между тремя вещами: готикой (для книги, циклами Штейнера и немецким языком, за который я принялся вплотную <…> Сейчас живу исключительно этим»[1088]. Однако срок, который Волошин сам назначил для завершения книги о готике, — конец 1913 г., — оказался заведомо нереальным: за несколько месяцев невозможно было написать масштабное и глубокое исследование, требовавшее большой предварительной работы, которому автор к тому же не мог посвятить всего себя целиком, занимаясь и другими темами (летом и осенью 1913 г. Волошин, в частности, подготовил для журнала «Аполлон» статьи «М. С. Сарьян», «Памяти H. Н. Сапунова», «Чему учат иконы»); кроме того, далеко не все необходимые издания оказались доступны для Волошина в Крыму (Сабашников пошел ему навстречу, обеспечив закупку нужных книг из Франции за счет издательства). 27 ноября 1913 г. Волошин извещал Сабашникова о ходе своей работы над книгой о готике: «Лето у меня сложилось весьма неблагоприятнодля работы, а также и Одесская цензура почти два месяца (!!) задерживала нужные книги. Словом, я мог начать работать только в октябре. Но т<ак> к<ак> я никуда зимой из Коктебеля не выеду, то надеюсь сделать ее к весне. (Я предупреждал, что для такой работы не смогу назначить точного срока.) План работы моей все разрастается (не в смысле размеров книги, а в смысле того материала, который я туда вложу). Посылаю Вам в качестве оправдательного документа счет от книжного магазина Альф. Пикар»[1089]. 2 декабря 1913 г. Сабашников отвечал Волошину: «Что касается Вашей книги о готике, то мне приходится мириться с задержкой в выпуске этой книги и буду рассчитывать получить от Вас рукопись весной 1914 года. Желательно, чтобы рукопись была вполне готова к печати (окончательно отредактирована) и чтобы иллюстрации были намечены заблаговременно»[1090]. Новый срок сдачи «Духа готики» в издательство также не мог удовлетворить Волошина: по мере работы над книгой ему открывались новые аспекты темы, дополнительные источники сведений, корректировавшие и обогащавшие первоначальный замысел. «Книга моя о готике, конечно, не будет кончена весною, — писал он Ю. Л. Оболенской 13 февраля 1914 г. — Как всегда бывает со мною — я пользуюсь случаем „растекаться мыслью по древу“ и читаю и выписываю всё новые и новые книги по относящимся сюда вопросам. Сейчас ушел к литургическим поэтам ср<едних> век<ов>. И еще очень хочется осветить ясно вопрос о влиянии античного мира в Средневековье (которое было громадно) и чем оно отличалось от влияний на Ренессанс. Мне чувствуется здесь некоторая путаница, что была и в истории искусства до Винкельмана: неясное различение между античным и греческим миром. Ведь если из римской религии вычесть все греческие влияния — мы имеем весь католицизм, сложившийся за шесть стол<етий> до Р<ождества> Х<ристова>. А дальше уже в христианстве — то же самое: надо учесть приливы и отливы византийских влияний. Средневековье — всё на латинских корнях. А Ренессанс — в новой волне эллинизма. Но это все надо выявить и обосновать. Мне ведь хочется дать готику как кристалл духа и найти соответствия и значения всех граней этого кристалла в жизни. Это все только теперь начинает точно оформливаться»[1091]. Не сумев закончить книгу весной 1914 г., Волошин летом уехал за границу, в Швейцарию, на строительство антропософского центра Гетеанума в Дорнахе (намерение участвовать в этой коллективной работе внутренне поощрялось для него типологической аналогией с «анонимным» всенародным созиданием готических соборов)[1092]. Швейцарскую границу Волошин пересек одновременно с началом мировой войны; последующие полгода он провел в Дорнахе, где писать «Дух готики» не было возможности: отсутствовали необходимые для этого книги, все время было занято работами по Гетеануму и слушанием лекционных курсов Штейнера. 15 января 1915 г. Волошин приехал из Швейцарии в Париж, где надеялся дописать свое исследование[1093], начал посещать с этой целью Национальную библиотеку. Однако и на этот раз «Дух готики» отступил на задний план перед другими, более актуальными замыслами, целиком поглотившими Волошина: «полоса стихов»[1094] о войне, составивших затем книгу «Anno mundi ardentis 1915», занятия живописью, цикл статей-репортажей для «Биржевых Ведомостей» под общим заглавием «Париж и война» и т. д. После 1915 г. Волошин, насколько можно судить по сохранившимся рукописям и документальным свидетельствам, к работе над «Духом готики» уже не возвращается. По аналогии со многими другими своими произведениями на западноевропейские темы — в частности, со статьями о французской литературе, собранными в 1-й книге «Ликов творчества» (1914), — Волошин собирался построить «Дух готики» как реферативное изложение наиболее авторитетных трудов по данному вопросу (иногда переходящее в пересказ с пространными цитатами), подчиненное ходу авторской мысли и согласованное с собственной культурологической концепцией, пронизанное собственными наблюдениями, ассоциациями, образными характеристиками. Помимо двух указанных в письме к Сабашникову основополагающих исследований «Религиозное искусство XIII века во Франции» («L’Art religieux du XIII-е siècle en France») и «Религиозное искусство позднего средневековья во Франции» («L’Art religieux de la fin du Moyen Age en France») крупнейшего французского искусствоведа-медиевиста Эмиля Маля (1862–1954), Волошин опирался также на многотомную «Историю искусства» Андре Мишеля (из 2-го тома которой, посвященного готике, он заимствовал много цитат и фактического материала), предполагал использовать сочинения Виолле-ле-Дюка, Гастона Париса, Реми де Гурмона и ряда других крупных французских искусствоведов и критиков. Не меньшее значение для Волошина имели интерпретации готического искусства в художественной литературе и в эстетических построениях писателей: собственную историческую концепцию готики он во многих отношениях проецировал на теоретические рассуждения Виктора Гюго в романе «Собор Парижской Богоматери» («Notre-Dame de Paris», 1831), предполагал опираться также на творчество Ж.-К. Гюисманса, в романе «Собор» («La Cathédrale», 1898) вдохновенно и обстоятельно живописавшего Шартрский собор, А. Франса, М. Барреса, на книгу О. Родена «Соборы Франции» («Les cathédrales de France», 1914) и археологические очерки П. Мериме. Собственно авторский текст Волошина, относящийся к «Духу готики», сосредоточен в трех разделах, сформированных и озаглавленных им самим: «О происхождении имени „готика“»[1095], «Исторические границы готического искусства»[1096] и «Символизм готики»[1097]. Помимо связного чернового текста эти разделы включают также различные творческие заготовки — выписки из источников (в переводе на русский язык), краткие пересказы и указания на заимствованные из них фактические сведения, предварительные наброски и планы, библиографические заметки. В архиве Волошина сохранились также планы и предварительные наброски, не приобщенные к этим трем разделам[1098]. Ниже разделы «О происхождении имени „готика“», «Исторические границы готического искусства», «Символизм готики» приводятся только в составе связного авторского текста и фрагментов текста, передающих законченную авторскую мысль. В публикацию включены только те цитаты из других источников и пересказы, которые инкорпорированы Волошиным в собственно авторский текст. Описки и погрешности Волошина при воспроизведении французских цитат и собственных имен исправлены без специальных оговорок.«Дух Готики.Готическая культура.Романский стиль и готика.Архитектурная эволюция.Готический собор — энциклопедия жизни.Характер символизма готической мысли и архитектуры.Готика XIII века.1) Отражения природы2) — научных теорий3) — морального мира4) БиблияЕвангелиеАпокрифыЖития святыхИсторияАпокалипсисГотика XIV и XV вв.1) Готика и театр.2) Выражения новых чувств в готик<е>.а) патетизм b) нежность с) характер святых d) новые черты культа <?>3) Упадок символическо<го> творчест<ва>.Рост влияния книги.Судьбы человека — Жизнь. Пороки и Добродетели. Смерть. Могила. Страшный Суд.Конец готического искусства»[1084].
О ПРОИСХОЖДЕНИИ ИМЕНИ «ГОТИКА»[1099]
В античном мире, когда толпа кидала камнями в человека, заслужившего[1100]ее нерасположение, мстительная рука, прежде чем бросить камень, одушевляла его[1101] написанным на нем ругательством. В борьбе за жизнь почетные имена приобретаются от врагов[1102]. Ругательные клички становятся знаком отличия[1103]. В истории искусства большинство имен школ и направлений, если проследить их происхождение, являются такими окаменелыми ругательствами. То, что кидалось в лицо художникам как оскорбительная кличка[1104], часто принималось ими как знак отличия и впоследствии становилось именем школы. Так же, как на наших глазах группа художников подхватила брошенную им кличку «кубисты», так еще вчера ругались словами «импрессионизм», «символизм», «декадент<ст>во». А между тем уже теперь они звучат для нас как точные исторические термины, полные своего объективного содержания. И если для иных, стоящих далеко от поля борьбы эстетических теорий, в слове «декадент<ст>во» есть еще оттенок презрительной клички, то в терминах «реализм», «романтизм», «натурализм», «сентиментализм», «классицизм» нет уже ничего, кроме точного и отстоявшегося исторического имени. Между тем как три-четыре поколения назад это были плоские ругательства, писавшиеся на камнях, которыми побивались художники и писатели, как теперь кубисты, футуристы, декаденты. Это в точном смысле имена, взятые для борьбы, «les noms de la guerre», клички и прозвища, данные бывшими <?> противниками[1105]. Очень редко художественная школа остается известной под тем именем, которым она сама себя называет. Это относится не только к нашему времени. В прошлых веках мы встречаем совершенно то же самое. Имя «Плеяды», например, ни Ронсар, ни кто другой из поэтов его группы, вопреки общепринятому взгляду, не применял к себе[1106]. Оно было опять-таки кличкой, кинутой в насмешку одним из неизвестных критиков эпохи[1107]. Образование таких имен в общем тождественно с процессом образования имен аристократических[1108] родов, стечением времени облагораживающих старые боевые и часто вульгарные прозвища. Имя[1109] «Готика» не составляет исключения в этом смысле. Во времена ее рождения и расцвета у нее не было имени, потому что она была единым[1110]христианским искусством, вне которого не существовало ничего другого. Термин «готика» возникает в Италии XVI века для обозначения старого — варварского, северного искусства «Maniera tedesca» или «gotica». В этом смысле употребляет его Рафаэль в письме к Аретину[1111], и это, если не ошибаюсь, является первым в литературе упоминовением[1112] этого слова. В слове «готика» нет никакого указания на расу в точном смысле. Мы вправе его перевести просто словом[1113] «варварский». Им Италия Возрождения, осознавшая свои дохристианские корни, отмежевывается от сре<д>не-европейского[1114] христианского искусства. Вместе с распространением художественных форм итальянского Ренессанса это слово переходит на север. Так Филибьен говорит: «Гирландайо, учитель Микеланджело, писал в готической манере»[1115]. В Диксионере Треву (Trévoux) под словом «Архитектура» значится: «Готический — фигурально значит: грубый, дикий. Готическая архитектура та, что в наибольшей степени удалена от античных пропорций и не имеет ни правильности в профилях, ни вкуса в химерических украшениях»[1116]. Начиная с Ренессанса непонимание средневекового христианского искусства идет, все возрастая. Начинается великое затмение, длившееся почти четыре века. Монтень еще говорит, что он был «проникнут [1117] некоторым благоговением, созерцая мрачные громады старых соборов»: «Но беспокойная таинственность их действует скорее отталкивающе»[1118]. Филибер Делорм не хочет обесценивать этой архи<те>ктуры, которую рабочие между собою называют «французской манерой», и соглашается, что в ней есть хорошие черты и трудные осуществления («у’a faict et pratiqué de fort bons traicts et difficiles»), но что теперь те, кто хоть сколько-нибудь знакомы с настоящей архитектурой, наследуют больше этой манере[1119]. В XVII веке «готика», как ругательство, приобретает еще более широкий смысл. Так, Буало говорит о «готических» произведениях Ронсара. Его готика длится до Малерба[1120].* * *
Когда проследишь эту эстетическую слепоту за 5 веков, истекших со времен начала Ренессанса, то становится понятным то ожесточенное гонение, те материальные разрушения, которым подвергались в XIX в. и на наших глазах памятники готического искусства. Разрушение Реймского собора — это только деталь, только одно из звеньев великой цепи[1137]. Оно потрясло массы только потому, что Реймский собор был классирован <?> среди памятников мирового искусства, только потому, что он был патентованным шедевром в глазах большой публики, которая принимает таковые на веру, не зная их. Рядом с этим разрушением произошли сотни других разрушений не менее ценных памятников средневеков<ья>[1138], о которых никто не говорил, т<ак> к<ак> не знали <?> их ценности. Увы! Разрушение Реймского собора — это одно из проявлений духа современности [1139], нашедшего себе выражение в простодушном проекте упомянутого архитектора Пети-Радела. В мирное время разрушалось не меньше готических памятников, чем во время войны. Это позорно и чудовищно, но немцы, разрушая Реймс, только продолжали дело тех темных <?> республиканских дельцов, которые несколько лет назад ликвидировали наследство церкви во время отделения церкви от государства и запрещения <?> «конгрегаций»[1140].* * *
Письмо мэра Во (Voix) к Туринг-Клубу: «М. Г., имею честь уведомить Вас, что действительно меры к разрушению старой часовни посредством четырех динамитных шашек приняты… Она, как Вы утверждаете, есть достояние наших предков, но она напоминает нам те эпохи, когда наши отцы принуждены были терпеть жестокое и властное иго клерикалов. Подумайте только — ее построй<ка>, как говорят, восходит к XII веку, значит, она пережила и Варфоломеевскую ночь, и Инквизицию, и Драгонады…»[1141] «Господи! зачем ты создал их такими глупыми?» — восклицает Баррес, приводящий это письмо в своей книге «Великая разруха церквей Франции»[1142]. «Я не могу оторваться от созерцания его глупости», — бормочет св. Антоний Флобера, когда видит в кошмаре чудовищное животное, пожирающее собственные свои лапы, не замечая этого[1143]. Текст закона о разделении. «Общины владетельницы <?> могут поддерживать церкви, но не обязаны: они свободны от всяких расходов по содержанию. Если здание в слишком плохом состоянии и грозит падением, они вправе его разрушить». Но ликвидаторы имущества конгрегаций были далеко не первые. Они были только слабыми и сравнительно бессильными подражателями Великой Революции, которая тоже разрушала в готике не только варварский стиль, претивший духу классицизма, но и символы тираний и насилий. А между тем были еще сами католические священники, вкус к «Бондьезри» (Bondieuserie)[1144] — все то пресное безвкусие, которое влилось в католицизм со времен Тридентского собора[1145]. Переделки, обновления, побелки, хозяйственные приведения в порядок, уничтожение того, что было непонятно или шокировало мещанские вкусы современности. А потом рядом с этим равнодушием пришли с романтизмом в 30-х годах прошлого века любовь, люди, дилетантизм, собирания брик-а-брака[1146], и, что страшнее всего, — ученые и односторонние реставрации соответственно той или другой односторонней доктрине. Те, кто работали над пониманием готики, часто работали и над искажением ее лика и смысла. Словом, из того огромного священного[1147]леса, под стрельчатыми сводами[1148] которого в течение столетий жила и молилась вся Европа от лугов Англии до ворот Константинополя и пределов Московии, мы видим теперь только жалкие[1149] кустики, да изредка вековые деревья[1150], которые время от времени ломаются ураганом или падают под топором дровосека. Равнодушие и ненависть, непонимание и ложное толкование, политические страсти и модные теории, наконец любовь и музейные теории работали попеременно над разрушением того искусства, в котором была заключена вся душа старой Европы и в котором скрыты ключи к пониманию всей истории и дальнейших судеб христианско-европейской культуры. Настоящее исследование и понимание готики пробивается тоненькой струйкой среди этого океана разрушения и невеже<ства>. Тридентский собор, из которого вышел готовым новый католицизм, ославленный иезуитами и приспособленный для борьбы с Реформацией, был той датой, с которой начинается затмение готики в европейском сознании. С этого момента готика перестает быть понятной и ясной книгой для христианского духа. И надо, чтобы прошло четыре столетия, чтобы пришли ученые, археологи, которые шаг за шагом, с трудом, тратя громадные запасы учености и остроумия, подобно Шамполиону[1151], разбирающему египетские иероглифы, стали дешифровать тот наглядный[1152] язык, который еще так недавно был ясен каждому неграмотному (а ими были все) крестьянину и горожанину Европы.* * *
[Это состояние умов художественно передано, между прочим, в повести Анатоля Франса «Рассказ волонтера 1793 года».][1153] Но тут же наступает и перелом: начинается медленный процесс реабилитации средневекового[1154]искусства. Первым голосом, раздавшимся в защиту[1155] готики, был «Гений христианства» Шатобриана (1802 год). Поэты и художники в этом перевороте предшествовали архитекторам и археологам. Винкельман по отношению к готике стоит вполне на точке зрения XVIII века[1156]. Шатобриан был предвозвестником: решительный удар был сделан «Собором Парижской Богоматери» В. Гюго. Этот роман не только формулировал идеи романтиков, не только прорыл новые русла для вкусов большой публики — больше — он дал толчок к созданию целой школы археологического исследования средневековья. Первые серьезные труды по готической иконографии вызваны были тем энтузиазмом, которым проникнута книга Гюго[1157].* * *
Виоле Ле Дюк[1158] (о романтиках): «Средневековое искусство стало предлогом для звонких фраз, со стороны этих мечтателей, любителей туманной поэзии, которые в этих памятниках, в которых все методично, разумно, ясно, стройно и четко, в которых все имеет свое место, намеченное заранее, видели только стрельчатые арки, устремленные к небу, каменные кружева, таинственную и фантастичную скульптуру». Но романтики и их предшественники — мечтатели предыдущих поколений, как Montfaucon, видевший на фасадах соборов сцены из истории Франции, Гобино де Монлюизан, читавший на фасаде Notre Dame секрет философского камня, Дюпюи, искавший подтверждения солярной гипотезы в знаках Зодиака на запад — н<ом> фасаде N<otre> D<ame> [1159] [1160], — все осмеянные строгими археологами XIX века, тем не менее, как Шатобриан и Гюго, внесли свою долю и подготовили поворот интереса к готике.* * *
То, что робко и косноязычно выражал Вите в своей полемике против Grimouard de St. Laurent[1161], то, что пробивалось еще у мечтателей[1162] и археологических фантазеров, как Дюпюи и Ленуар, Гюго обобщает и формулирует в той главе своего романа, которая носит имя [1163] «Ceci tuera cela»[1164] — книгопечатанье убивает архитектуру, книга обессмысливает[1165] собор, — <которой> суждено было стать одной из самых плодотворных в исследовании готики [1166]. Собор — это книга, которую надо суметь прочесть от первой буквы до последней. Вся готическая иконография, начиная с Дидрона и Кайе (Cahier)[1167] и кончая Эмилем Малем, следовала этой программе исследования [1168]. В Германии происходило то же движение, начиная с братьев Шлегелей [1169]. Таким образом, можно сказать, что только с XIX века со времен романтиков слово «готика» получает то значение, которым оно полно для нас. До этого оно было ругательством и поношением. Но…ИСТОРИЧ<ЕСКИЕ> ГРАНИЦЫ ГОТИЧЕСКОГО ИСКУССТВА
У больших эпох искусства нет точно намеченных граней [1170]. Эпоха готического искусства (стрельчатого стиля) граничится, с одной стороны, романским стилем, с другой — Ренессансом; но корни ее глубоко уходят в то, что принято называть романским стилем и глубже, а символический дух ее проходит через весь Ренессанс и последние влияния средневековой доктрины [1171] погасают только в XVI веке [1172], вместе с самим Ренессансом [1173]. Ошибочно смотреть на Ренессанс как на мятеж нового человека против средневекового Духа. Это верно [1174] в областях морали и общественности, но в искусстве дело обстоит иначе [1175]. Вся иконография Ренессанса развивается постепенно и последовательно из средневековых канонов, и творчество средневековых миниатюристов, стекольщиков и каменотесов путем последовательной и нигде не прерывающейся эволюции заканчивается в Тициане и Микель Анджело. У готики есть центр, из которого она лучится, — это XIII век (точнее, шесть десятилетий между 1180–1240 гг. — время, в которое были созданы планы и заложены основания всех больших готических соборов Европы). К тринадцатому веку ведут два столетия романского монументального стиля (XI и XII-ое). Романское искусство является как бы циклопическим цоколем, на который опираются [1176] музыкальные стебли готических стрел. Это сравнение можно принять почти буквально, потому что в большинстве соборов подземные крипты, на которых вырастают церкви, — романского стиля. Только в XIII веке готика расцветает во всей своей строгой логике гармонической ясности символов. Уже с начала XIV века вливаются новые веяния, нарушающие цельность готического кристалла, и постепенно приводят к Ренессансу. Но не надо упускать из виду, что Ренессанс в своем возникновении есть явление национально итальянское, в такой же степени, как готика явление национально французское. В XIII веке сердце искусства бьется в Париже. В XIV вся Европа захвачена однородным искусством. В XV скиптр власти приходит к Италии. Но в то время как Италия переживает всю полноту Ренессанса, в северной Европе еще продолжается органическое развитие готического искусства. Во Франции только в начале XVI века явно сказываются влияния итальянского Ренессанса, но не нарушают средневековой логики ее искусства. Только в конце XVI века являются признаки омертвения. Старые символы теряют смысл, священные гиероглифы становятся непонятными, изображения начинают казаться кощунственными, католическая церковь, потрясенная Лютеровым мятежом, сама начинает отрекаться от старых[1177] формул веры и на Тр<и-д>ентском соборе подписывает смертный приговор всему искусству Святого Средневековья. Готический дух[1178] убивают иезуиты и реформация, но не Ренессанс.* * *
С Ренессансом кончается процесс кристаллизации духа. Реформа и иезуиты снова делают историю церкви — словесной. Стиль, т. е. общий закон образования кристаллов[1179], отлипает от монументального искусства. После веков великих воплощений наступают века развоплощения. Иезуиты еще меньше понимают в мистике иконографии, чем протестанты. Иезуиты спасают Рим от гибели, но церковь начинает новую историю. Готика родилась из «десяти безмолвных веков». Дант был их голосом, стрельчатый стиль — их кристаллизацией. Смерть готики — не Ренессанс, а Реформа — вернее, ее обратное лицо — Иезуитизм. Готика — это Дант, это Фома Кемпийский[1180], это Винцент де Бове[1181]. Это догма, выраженная в золотых равновесиях числ и образов. В XIII веке она создается сразу и достигает вершины расцвета в течение 60 лет. Но тотчас же в область строгой догмы начинает вливаться новая струя, перерождающая церковь: пафос и чувство св. Франциска[1182]. Она перерабатывает и постепенно видоизменяет самую сущность готики и наконец естественным и последовательным путем преображает готический дух в дух Ренессанса.* * *
О Шатобриане Соблазнительная и красивая гипотеза Шатобриана о происхождении стрельчатой арки из лесистого свода[1183] была принята сперва архитекторами[1184] романтической эпохи, а затем отвергнута нашим временем как ненаучная. Последнее, конечно, верно. Но как поэтический образ это сравнение содержит иную правду. Если стрельчат<ая> арка и не вытекает из переплета ветвей, то во всяком случае она соответствует ему как жест. Колонна — это древесный ствол, в своем возникновении. Камень не подражает дереву, но, принимая его формы, подчиняется и растительным законам развития. В Греции она расцветает капителями различных ордеров, в Средневековьи пускает ветви и образует переплеты, как в лесу. Шатобриан был неправ только, приписывая готическим архитекторам натурализм: желание повторить впечатление леса. Они не изошли из него, но пришли к нему, через жест рук, молитвенно сложенных и поднятых над головой. Жест рук — и растительная линия.* * *
Прочесть готический собор от его первой страницы до последней, от портала до самого острия стрелки, венчающей его крышу, расшифровать его гримуары, раскрыть его гиероглифы — вот желание, которое охватывает, когда входишь внутрь этого архитектурного папируса, испещренного письменами. И состояние теперешн<его> знания[1185] готического мира дает возможность раскрыть тайну[1186] многих знаков, а там, где не хватает точного знания смысла отдельных слов, общий смысл фразы все же можно постигнуть приблизительно. Как для того, чтобы найти ключ к шифрованному письму, надо представить манеру мышления и намерения писавшего, так и в готическом искусстве: надо представить себе все мировоззрение[1187] человека тех времен, надо поверить в его верования, начать думать его мыслями, проникнуться уважением к его авторитетам, словом, усвоить себе его душу. И тогда мы найдем ее отпечатки в каждом изгибе камня, как в раковине тело моллюска, и готика зазвучит для нас, как звучат впадины воскового цилиндра, когда к ним прикасается ясновидящая игла микрофона.* * *
Распятие Живопись в катакомбах не дерзает еще представить Христа распятым. Романское искусство изображает его прикованным ко кресту, украшенному драгоценностями, эмалями, в короне, с широко раскрытыми глазами, с поднятой головой, подобного триумфатору. Только искусство XIII века, более человечное и менее догматичное, закры-<ва>ет Иисусу глаза, наклоняет голову, распростирает руки. Оно обращается к чувству, а не к пониманию.СИМВОЛИЗМ ГОТИКИ
Когда мы употребляем слово «символизм» по отношению к готическому искусству, понятие это имеет иное содержание[1188], чем теперь. Наш символизм есть выражение платонизма. Его определением[1189] могут служить заключительные слова Фауста: «Все преходящее есть только символ»[1190] [1191]. Его формула: «Что вверху, то и внизу»[1192]. Он предполагает соответствие различных планов мира. Символизм же средневековый скорее определяется понятием «знака». Он сводится к гиероглифу, обозначающему понятие. Для готики[1193] весь внешний мир является сложным гиероглифическим письмом, повествующим о трагедии грехопадения и искупления. Наш символизм ищет соответствий. Средневековый искал уподоблений. Разница та же, что между геометрической проекцией предмета (т. е. его рисунком) — и между гиероглифом. Наш символизм уводит от аллегории. Средневековый же, постепенно вырождаясь, привел к аллегориям Ренессанса. (Т. е. гиероглиф выродился в ребус.) Что вызвало это почти четырехвековое затмение великого искусства и почему стало оно постепенно проясняться перед нами в наше время? Почему то искусство, которое понятно во всех своих формах каждому безграмотному крестьянину Средних веков и было для него открытой книгой, в которой он читал свободно, становится невнятным и непонятным для веков разума и просвещения? Мы несем в своей душе как бы систему зеркал, обращенных к прошлому[1194]; и в то время, как одни области истории освещаются и отражаются четко в зеркалах сознания[1195], другие меркнут и погасают для нашего понимания. Направление этих зеркал находится в соответствии с меняющимся строем нашего познания и восприятия мира. Раз смысл огромной готической книги стал проясняться, раз ее начертания перестали пугать и возмущать эстетическое чувство — это значит, что мы сами вступаем в область представлений, в некотором отношении[1196] близких тем душевным процессам, что откристаллизировались в сталагмитах средневековых соборов. Та область сознания, которая открыла нам возможность понимания средневекового искусства, — это символизм. Именно символическое понимание мира в его соответствиях и аналогиях было совершенно закрыто XVII и XVIII веками — веками разума и логики. Всякий символизм являет<ся> выражением платонизма. Его основной предпосылкой является мир идей и представление о различных планах мира, в которых они отражаются. Его основной закон — формула аналогии Изумрудной Скрижали: «Что вверху, то и внизу». С того момента, когда были произнесены заключительные слова Фауста: «Все преходящее есть только символ», внутренний мост к утраченному пониманию средневекового искусства был уже внутренне переброшен[1197]. Человечество, описавши круг, снова подошло к пониманию средневековья. Принято[1198]говорить о средневековой ночи Европы, об утре Возрождения [1199]. Образы эти имеют свой реальный смысл [1200]. XVI век замкнул «роговые двери» души, через которые выходят сновидения, и наступили века дневного, ясного логического познания, которое вспоминало о своих средневековых снах как о нестройном и безобразном бреде. Но когда в XIX веке начали вытягиваться вечерние тени, а к нашему времени зазолотились сумерки новой ночи, то многое стало вновь понятным. Между нашим символизмом и символизмом средневековья есть[1201] разница, которая объясняется[1202] тем, что наш символизм находится в периоде образования и еще сам не знает ни своих пределов, ни своего заключения, в то время как, подходя к средневековому искусству, мы имеем дело с миром[1203] умершим, законченным и строго замкнутым в самом себе. Символизм нашего времени[1204] словесный — поэтический. Он находится в периоде творческого исследования. Он руководим внутренним, органическим чувством, которое подымается в человечестве. Он интуитивно нащупывает основы формирующегося миросозерцания[1205]. В готическом же храме мы имеем дело с символизмом пластическим. У него свои законы развития. Нормальный процесс развития пластического символизма — это его превращение в идеографическое письмо. Из зыбкой смены образов[1206] и соответствий он выбирает твердые знаки, которые оставляет незыблемыми. Это буквы и слога алфавита. Определенными синтаксическими законами они слагаются в живую речь[1207]. Гиероглифическое[1208] письмо — это кристаллизация сво<бо>дного символического творчества. Это его нормальное и здоровое развитие[1209]. Но рядом с этим процессом есть другой, иногда близкий по формам, но в сущности противуположный, т<ак> к<ак> является признаком упадка, разложения, окостенения живого символического чувства. Это аллегория. Аллегория тем отличается от символа или знака, что в то время, как последний предполагает естественное соответствие на всех планах, аллегория дает только уподобление. Символический знак может стать гиероглифом, образовать письмо. Аллегория становится ребусом, загадкой. Можно сказать, что аллегория есть только внешнее подобие символа. Это условное обозначение сходства, в кото<ро>м не закреплено живой органической связи[1210]. В средневековом искусстве мы видим одновременно два процесса. И наравне с живым языком символов, принимающим четкие гиероглифические формы, мы можем видеть и развитие аллегории.* * *
Точно так же[1211] различные священные персонажи имеют свои определенные признаки, по которым их можно сейчас же узнать; так, апостол Петр должен изображаться с вьющимися волосами, с короткой и жесткой бородой и тонзурой; апостол Павел с длинной бородой и лысиной; Богоматерь с покрывалом на волосах — символом девственности; евреи — в конических колпаках. Расположение фигур в изображаемых сценах тоже предуказано. При изображении Тайной Вечери с одной стороны должен сидеть Иисус и апостолы, а Иуда с противуположной; при Распятии — справа должна стоять Богоматерь и копьеносец, а слева Иоанн и губконосец[1212]. К XIII веку эти признаки перестают быть просто иероглифами. Воспитанные церковью художники начинают становиться мастерами. Статуи, ими изваянные, начинают жить самостоятельной жизнью, хотя и не отступают от канонов, определенных церковью. Оставаясь безымянным и внеиндивидуальным, искусство этого века приобретает всю глубину[1213] народного эпоса[1214]. «Кто нашел дивный жест Иисуса, показывающего на свои раны людям на Страшном Суде, как не само христианское сознание? Мысль теологов, инстинкт толпы и живая восприимчивость художников творили вместе».ДВА МЕМОРАНДУМА МАКСИМИЛИАНА ВОЛОШИНА
1. ПИСЬМО К БОРИСУ САВИНКОВУ
Максимилиан Волошин и Борис Савинков — на первый взгляд, весьма странное сочетание имен. Близость между ними не поддается простым толкованиям; кажется, лишь отвлеченные рассуждения о схождении и едва ли не тождестве крайних противоположностей помогают отыскать ключ к объяснению этого неожиданного дружеского союза. Поэт, испытывавший крайнее непочтение к любым формам социально-политической регуляции, не говоря уже о рутинной деятельности политических партий, — и один из эсеровских лидеров; пацифист и отвлеченный мыслитель, переживавший чувство братства со всем сущим, — и глава Боевой организации, устроитель ряда террористических акций, потрясших в свое время всю Россию; гений созерцания — и гений действия, притом далеко не безукоризненного с моральной точки зрения. И тем не менее эти двое людей оказались интересны и нужны друг другу. Знакомство их, состоявшееся в Париже в 1915 г., в относительно узком кругу русских парижан, могло ограничиться ни к чему не обязывающими случайными встречами, но не свелось к ним. Интенсивное общение в Париже сменилось столь же интенсивной перепиской, когда Волошин и Савинков оказались вдалеке друг от друга[1215]. И если в тяготении Савинкова к Волошину выявлялась, видимо, главным образом та сторона его личности, которая была обозначена его литературным псевдонимом (В. Ропшин): эсер-подпольщик был одновременно и писателем, прошедшим выучку у символистов Мережковского и З. Гиппиус[1216], — то жгучий интерес Волошина к Савинкову был обусловлен в основном революционной биографией знаменитого террориста. При этом Волошина привлекали не столько характер, конкретные цели и направленность политической деятельности его нового знакомого, сколько сам Савинков как яркая, противоречивая и исключительно своеобразная натура, сконцентрировавшая в себе огромную внутреннюю энергию. Волошина всегда притягивали к себе люди, в которых ему удавалось почувствовать недюжинный творческий потенциал — безотносительно к тому, в каких жизненных сферах этот потенциал мог себя выявить, — и именно такой подлинно творческий внутренний «лик» раскрылся ему в облике Савинкова. Художница Маревна (М. Б. Воробьева-Стебельская), постоянно общавшаяся с Волошиным в Париже в 1915 г., пишет о Савинкове в своих воспоминаниях «Жизнь в двух мирах»: «Меня свел с ним Волошин, который весьма им восхищался. Он сказал мне однажды: „Маревна, я хочу представить тебе легендарного героя. Я знаю, ты питаешь интерес к экстраординарному и сверхчеловеческому. Этот человек — олицетворение всяческой красоты, ты страстно его полюбишь“»[1217]. Свое прочтение образа Савинкова Волошин предложил в стихотворении «Ропшин» (Париж, 20 декабря 1915 г.):<Коктебель. Начало августа 1917 г. > Д<орогой> Б<орис> В<икторович> Ваша судьба волнует и приводит в восторг. В революции пленяет меня сказочность превращений человека и вещей — неожиданность падений, и сказочность взлетов. Только в них выявляется на миг лик Божий из мрака. Все остальное: весь ил и муть растревоженных душ — это просто физиология, простейший процесс — как разложение трупа (и медленное чудо прорастания ростка). Еще не прошло 20 месяцев с тех пор, как Вы, собираясь поступать во французскую армию, говорили о том, что к концу войны вы будете никак не меньше, чем квартирмейстером от кавалерии, и вот вы во главе русского военного министерства. Это головокружительно и глубоко логично, не логикой ежедневности, но «звездной» логикой, логикой звезд, руководящих ходом истории и судьбами отдельных людей. Ваша жизнь, как она идет в целом, — такова. У человека есть две творческие силы: По отношению к будущему — это Вера, «обличение вещей невидимых», — по отн<ошению> к настоящему — разум, с его все обнимающими микроскопическими делениями — скептицизмом, критицизмом, здравым смыслом, презрением. Эти две силы противоположны, и соединение их в одном луче рождает взрыв — молнию — действие. Но эти силы обычно стараются соединить химически в политический пакт, партийную программу (целлулоид из нитроглицерина!). Отсюда ненависть и презрение к «идеологии» у тех, кто работал не над разложением общины, а над новыми государственными сплавами, как Цезарь и Наполеон. Сюда же я отношу и Ваше презрение к партийным программам. Вера в человека, презрение к человечеству. Из всех людей, выдвинутых революцией, я вижу в вас единственно<го> «литейщика», потому что только <в> вас <?> глубокая религиозная вера соединяется с таким же глубоким критическим знанием человека. Так в Керенском я вижу эту глубокую веру в человека, но не знаю, достаточно ли в нем «презрения» к человечеству. А без этого ничего не выйдет. Между тем вся линия Вашей судьбы и то удивительное счастье, которое хранило Вас на всех путях, дают право верить в Вашу предназначенность. Не знаю, будет ли у Вас время пробежать эти слова, но мне казалось, что нужно написать их Вам. Я сам живу в своей пустыне — в Коктебеле: верно, останусь здесь всю зиму. Мое дело — понимание и претворение в слово. Ему я и отдаюсь. Но если те именно силы, что есть во мне, могут понадобиться для Вашего сплава, то я с радостью даю Вам право располагать мною. Крепко обнимаю Вас. М.15 августа Савинков отблагодарил Волошина телеграммой за его послание. В начале сентября, после выступления Корнилова, он был отправлен в отставку. В третьем коалиционном правительстве Керенского, начавшем свою деятельность 25 сентября, Савинков уже не участвовал.
2. ПИСЬМО К БОРИСУ ТАЛЮ
Журнал «На посту» заслуженно называли «рапповской дубинкой»: более бескомпромиссного, последовательного в своей оголтелости и громогласного рупора большевистская идеология, наверное, не имела. Насаждая «диалектико-материалистический метод в литературе», «напостовцы» вели наступательный огонь по всем писательским рядам, которые находились вне ряда «пролетарской литературы», включая вполне лояльных «попутчиков». Когда же дело доходило до «непопутчиков», наступательный огонь сменялся огнем на истребление. Статья Б. Таля «Поэтическая контрреволюция в стихах М. Волошина», появившаяся в ноябрьском номере «На посту» за 1923 г., являла собой яркий образец большевистской критики именно последнего сорта. Автор этой статьи не принадлежал к числу идейных вождей «пролетарской литературы», таких как Г. Лелевич, Л. Авербах, Б. Волин или С. Родов (в том же номере журнала его имя было указано в списке «присоединившихся» к «основному кадру сотрудников»)[1222], однако в иерархической системе новой власти он был фигурой весьма заметной. Борис Маркович Криштал (Таль; 1898–1938) в 1917 г. поступил на физико-математический факультет Московского университета, однако на следующий год круто изменил свою судьбу: добровольно вступил в первые формирования Красной армии, а также в партию большевиков; участвовал в борьбе с интервентами на Северном фронте, затем был направлен сначала строевым командиром на Южный фронт, затем — в 4-ю армию Восточного (Туркестанского) фронта в 25-ю Чапаевскую дивизию комиссаром бригады. «После трагической гибели Чапаева его назначили комиссаром дивизии. В Баку, захваченном контрреволюционерами, осталась семья Бориса Марковича. В связи с этим в 1919 году по радио Восточного фронта было дано сообщение о смерти комиссара Криштала. Борис принял фамилию Таль»[1223]. В 1920 г. на Юго-Западном фронте, где 25-я Чапаевская дивизия в составе 12-й армии воевала с поляками, Таль, оставаясь комиссаром, одно время был и командиром Чапаевской дивизии, а позднее — комиссаром всей 12-й армии; участвовал в агитационно-пропагандистской деятельности — сначала в Политуправлении Правобережья Украины, затем в Политуправлении РККА, а после демобилизации в 1925 г. находился на руководящей работе в агитпропе Московского, а затем Центрального Комитета партии. Впоследствии Таль публиковал статьи по экономической политике советской власти, участвовал в «Ленинских сборниках», в 1930–1932 гг. работал членом редколлегии газеты «Правда», после этого, до мая 1935 г., — ответственным редактором газеты «За индустриализацию». 5 января 1937 г. в центральных газетах появилась фотография: Б. Таль и Лион Фейхтвангер (именитого писателя Таль принимал как заведующий Отделом печати и издательств ЦК В КП (б), ответственный редактор журнала «Большевик» и газеты «Известия»). Финал — типичный для поколения партийных «революционных романтиков» первого призыва: арест в конце 1937 г. и скорая гибель. Статья Б. Таля о Волошине полностью соответствовала агитационно-пропагандистскому амплуа ее автора: возмущенный прозвучавшими в печати высокими оценками стихотворений Волошина периода революции и Гражданской войны, он вознамерился показать истинное лицо поэта. Опровергая тезис о политической «нейтральности» Волошина, Таль заявлял: «…у нас очень много материала противоположного характера, отчетливо показывающего, что „нейтральность“ Волошина страдает порядочным изъяном на левый бок и обнаруживает солидную приверженность к контрреволюции»[1224]. Вся статья Таля — опыт комментированного чтения стихотворений Волошина из его книги «Демоны глухонемые» и цикла «Путями Каина», частично опубликованного в «Красной нови» (1922. № 3); авторские комментарии и выводы — «по-партийному» бескомпромиссны и совершенно недвусмысленны: «Какие образы! Какой „мощный стиль“! Какой неистовый пафос оголтелого контрреволюционера! Какая исступленная ненависть к революции, к рабочим и крестьянам, твердой рукой вырвавшим власть из рук помещика и капиталиста. Да, Максимилиан Волошин несомненно „поэт-отвечатель“, — он не молчит, он хорошим языком отвечает революции от имени сожженного ею мира паразитов. <…> В словах поэта нашли прекрасное и яркое воплощение стремления русской белогвардейщины, старавшейся задушить революцию с помощью иностранных штыков»; «Волошин был настоящим, искренним, преданным бойцом стана контрреволюции, если не телом и рукой, то во всяком случае духом и пером»; «…этот поэт-аристократ, осатаневший от ненависти к Советской власти, к России молота и серпа, всецело был с контрреволюцией, с белогвардейщиной»[1225]. И так далее. Разоблачения «славянофильского», «монархического» творчества Волошина — «поэта-кликуши» — завершаются вердиктом: «Живой, творящей, неуклонно движущейся вперед — к коммунизму — рабоче-крестьянской Советской России такое творчество не нужно»[1226]. Едва ли справедливо было бы признать гнев «напостовского» критика совершенно беспочвенным: для твердого приверженца большевистских идеологических установок такое отношение к поэзии Волошина естественно и закономерно. В конечном счете инвективы Таля, при всей их однозначной прямолинейности и грубой обобщенности, при всех передержках и чисто риторических фиоритурах, все же более соответствуют действительности, более точно определяют подлинный смысл творчества Волошина пореволюционных лет, чем позднейшие высказывания официальных советских авторов, пытавшихся убедить читателя в том, что «Волошин встречает словами веры и благословения приход нового строя», и снисходительно извинявших поэту его «темноту», его дремучее сознание, неподготовленное к наступлению новой эры: «Помня о том, что революцию он не понял и оценки событий у него бывали ошибочными, следует также учитывать, что такое непонимание и такие оценки, к сожалению, были распространенным явлением среди русской интеллигенции тех лет. Только та ее часть, которая шла вплотную за Лениным, оказалась свободной от подобных заблуждений»[1227]. Ни Б. Таль, ни шедшие «вплотную за Лениным» его сподвижники по журналу «На посту» подобным вальяжным стилем не владели, и укорять их за это не приходится. Однако, публикуя свою статью, выводившую Волошина «на чистую воду», Таль, безусловно, предполагал, что за нею последуют определенные «оргвыводы» — а именно: что «контрреволюционеру» Волошину доступ в печать у него на родине будет закрыт наглухо. И в этом отношении он хорошо знал, что делал. В том, что Волошин стал, видимо, первым классиком отечественного самиздата, есть и определенная личная заслуга «напостовского» критика: подготовленные книги стихотворений Волошина после этого выступления окончательно утратили шансы на выход в свет, в печать с трудом пробивались лишь единичные произведения. Промолчать после появления статьи Таля Волошин не мог. Он написал ответное «письмо в редакцию», которое направил в газеты «Правда» и «Известия». Там его, разумеется, не поместили; «письмо» было обнародовано в журнале «Красная новь», который вел тогда с «напостовцами» резкую литературную полемику[1228]. Отказываясь возражать по существу на статью Таля, Волошин заострил внимание лишь на двух моментах, в ней затронутых: пояснил, что спасенный им «белый» генерал Н. А. Маркс на самом деле пользовался заслуженной репутацией «красного» генерала, сотрудничавшего с новой властью, и, следовательно, «пренебрежительный тон» по отношению к его памяти в «советском журнале» неприемлем, — а также отмежевался от инкриминированных ему зарубежных изданий его произведений, заявив, что они в подавляющем большинстве случаев предпринимались без ведома и разрешения автора. «Письмо» завершалось фразой: «Стихи мои достаточно хорошо заряжены и далеки от современных политических и партийных идеологий: они сами сумеют себя отстоять и очиститься от нарастающих на них шлаков лжепонимания»[1229]. Волошинская отповедь стала причиной очередного «напостовского» выступления — «письма в редакцию», озаглавленного «Кое-что о „незаслуженной славе“ Максимилиана Волошина». Автор его, Б. Скуратов, развивая и совершенствуя приемы жанра литературного доноса, заданного его предшественником, поделился личными воспоминаниями о том, как Волошин публично выступал в 1919–1920 гг. в Крыму при белых с чтением своих стихов, отметил успех, который они имели у «врангелевских „молодчиков“», и в доказательство волошинской «контрреволюционности» привел по памяти два его стихотворения, в России не публиковавшихся, — «Матрос» и «Красноармеец» (у Волошина — «Красногвардеец»). «Письмо» завершалось риторическим вопросом: «Неужели успех, который имели эти „перлы“ у кретинов, палачей и прочих ублюдков вырождающейся буржуазии, есть также следствие их „лжепонимания“?»[1230] История вокруг статьи Б. Таля этими обстоятельствами не исчерпывается. Одновременно с «письмом в редакцию», предназначавшимся для опубликования, Волошин подготовил еще один текст по тому же поводу — письмо, адресованное непосредственно автору «Поэтической контрреволюции…». В этом письме позиция, которую занял поэт в годы революции и Гражданской войны и которую он сумел сохранить до конца своих дней, прояснена лаконично, но со всей вескостью и решительностью. Однако не только как «исповедание веры» Волошина примечателен этот документ; он еще — и малая капля, в которой во всей своей выразительности и уникальности отражается внутренний мир его автора: «осатаневший от ненависти» (согласно определению Таля) поэт предлагает своему гонителю, изготовителю печатного донесения, чреватого весьма серьезными, и не только «литературными», последствиями, приехать в Коктебель, познакомиться, получше узнать друг друга. Письмо к Талю — это еще и документ, конкретно знакомящий с кодексом поведения, которому Волошин оставался верен безотносительно к обстоятельствам[1231]. Никакого ответа Волошину от Таля, естественно, не последовало.12 января 1924. Коктебель. Почт<овый> адрес: Феодосия. Д<ом> Айвазовского[1232]Б. Талю — Максимилиан Волошин: Гражданин Таль! Ваша статья «Поэтическая контрреволюция в стихах Максимилиана Волошина», которую я только что прочел, представляется мне не литературной критикой, а прокурорским обвинением. Тем не менее Ваш тон по отношению ко мне, как врагу, достойному уважения, более порядочен, чем статья Зноско-Боровского, которого Вы имеете неосторожность цитировать[1233]. Я вынужден ответить Вам (не по предмету Вашего обвинения) письмом в редакцию, которое посылаю одновременно в «Правду» и в «Известия» с полной уверенностью, что оно напечатано не будет. Наши силы неравны: Вы обвиняете, но обличаемый отвечать не может. Если у Вас есть литературное мужество, предлагаю Вам напечатать прилагаемое «письмо в редакцию» в вашем журнале «На Посту». А вместе с ним мое стихотворение «Поэту Революции»[1234] (каковым я себя считаю). Оно является моим литературным исповеданием и дает ответ на Ваши обвинения[1235]. Спасибо за опровержение моей «нейтральности». Я не нейтрален, а гораздо хуже: я рассматриваю буржуазию и пролетариат, белых и красных, как антиномические выявления единой сущности. Гражданскую войну — как дружное сотрудничество в едином деле. Между противниками всегда провожу знак равенства. Понятия «России» и «Русского Царства» для меня вовсе не совпадают с понятием «Монархизма», так же как «Революция» — с «Большевизмом». Но зато «Самодержавие» и «Большевизм» (понимая последний как бытовое выявление коммунистической идеологии) исторически постоянно совпадают друг с другом по закону тождества противоположностей. Этапы текущей Революции я рассматриваю с точки зрения всей Российской и Европейской истории и думаю, что этим методом вернее нащупываю пути будущего, чем последователи предвзятых идеологий, верящие, что будет именно то, о чем они мечтают. Вы интересуетесь (это самое стыдное место в Вашей статье, г. Прокурор!), насколько я лоялен по отношению к Советской власти?[1236] Кому нужно — тем это известно. Только этим можно объяснить то, что, несмотря на мою открытую борьбу не только с белым, но и Красным Террором, что было несравненно опаснее, — я до сих пор не расстрелян. Очевидно, Советская власть, принимая меня таким, как я есть, находила меня полезным для Республики. Разумеется, красных при белых и белых при красных я защищал не из нейтральности и даже не из «филантропии», а потому, что массовое взаимоистребление русских граждан в стране, где культурных работников так мало и где они так нужны, является нестерпимым идиотизмом. Правители должны уметь использовать силы, а не истреблять их по-дурацки, как велись все терроры, которых я был свидетелем[1237]. Коммунизм в его некомпромиссной форме мне очень близок, и моя личная жизнь всегда строилась в этом порядке, государственный же — враждебен, как все, что идет под знаком Государства, Политики и Партийности[1238]. Ваши домыслы о моем «монархизме» — не больше чем прокурорская подтасовка. Я пишу четко и ясно, и надобно особо предвзятое мнение, чтобы вычитать в моих стихах то, что находите в них Вы[1239]. В своем уединении я отстаиваю революционные яды несравненно сильнейшие и предназначенные не для текущей Революции. Я предпочел бы поговорить с Вами обо всем этом лично. Но приехать в Москву я не могу: статьи вроде Вашей наглухо закрывают для меня русские издания и окончательно лишают заработка[1240]; мне к этому не привыкать стать, ибо вот уже 25 лет, как меня систематически вышвыривают из русской литературы и захлопывают передо мной двери редакций. Поэтому, если не боитесь заразиться, приезжайте ко мне сами в Коктебель. Наверное, летом Вас занесет на юг? От Феодосии это 15 верст пешком горной дорогой. Узнаете по крайней мере, кто я и каковы мои стихи в действительности[1241]. Письмо это написано лично Вам, а отнюдь не для печати и не для «цитат». Не потому, что я бы остерегался высказывать мои идеи публично, но потому, что для идей это сейчас бесполезно, а для Советской власти — вредно[1242].Максимилиан Волошин
«ВЛАДИМИРСКАЯ БОГОМАТЕРЬ» МАКСИМИЛИАНА ВОЛОШИНА: ПРОБЛЕМА ОСНОВНОГО ТЕКСТА
Последний по времени создания поэтический шедевр Максимилиана Волошина, его стихотворение «Владимирская Богоматерь» (1929), воспевающее религиозную святыню России, знаменитую икону, привезенную в Киев из Константинополя в XII в., при советской власти не имело никаких шансов на опубликование и на протяжении десятилетий функционировало в читательской среде в многочисленных списках. По одному из таких списков, восходивших к подготовленному в 1930-е гг. Л. Е. Остроумовым при содействии М. С. Волошиной так называемому «полному собранию» стихотворных текстов Волошина, «Владимирская Богоматерь» впервые была опубликована в 1971 г. в «Вестнике Русского Христианского Движения» (№ 100) и затем вошла в парижское двухтомное издание волошинских стихотворений и поэм[1243]; в этой редакции «Владимирская Богоматерь» была воспроизведена в ряде новейших российских изданий сочинений Волошина. Между тем обращение к авторским источникам текста позволяет сделать вывод о существовании двух его редакций. В архиве Волошина сохранились: черновой автограф «Владимирской Богоматери»[1244], беловой автограф с авторской правкой (зафиксированный в творческой тетради Волошина со стихами 1919–1931 гг.)[1245], машинописные копии текста стихотворения, среди которых имеется и машинопись, соответствующая верхнему слою белового автографа, с позднейшей авторской правкой и вычеркнутыми строками[1246]. Именно этот машинописный текст правомерно рассматривать как последнюю по времени авторскую редакцию стихотворения. Составители рукописного «полного собрания», однако, учли лишь авторскую правку отдельных строк, вычеркнутые же строки сохранили в составе основного текста, и в этой — условно говоря, пространной — редакции «Владимирская Богоматерь» вошла в читательский обиход. Мы же при подготовке двух изданий стихотворений Волошина сочли необходимым дать текст «Владимирской Богоматери» в полном соответствии с авторизованной машинописью — исключив из основной редакции восемь зачеркнутых Волошиным строк и приведя их в текстологических примечаниях[1247]. В этой — сокращенной — редакции отсутствуют четыре строки после стиха 5 («Нет ни сил, ни слов на языке…»):ВИКТОР ГОФМАН: МЕЖДУ МОСКВОЙ И ПЕТЕРБУРГОМ
В одном из парижских рассказов Нины Берберовой («Мыслящий тростник», 1958) мимоходом припоминаются «страдания давно забытого автора строк про реку, которая образовала свой самый выпуклый изгиб, и который покончил с собой здесь, еще до „той“ войны <…>»[1257]. Этот давно забытый автор — Виктор Гофман, поэт, начинавший в кругу московских символистов на заре XX в.; строки «про реку» — из его, пожалуй, самого известного стихотворения «Летний бал» (1905), являющего собой характернейший образец поэтического творчества Гофмана в целом:1. К. Бальмонту
2. ВалериюБрюсову
Дорогаямамочка, Я сошел с ума. Я уже совсем идиот. Я бы не хотел тебя огорчать, но со мной все кончено. Умоляю помнить об Анне Яковл<евне>, сейчас меня возьмут в полицию и в конце концов убьют. Помочь ты ничем не можешь. Я уже ничего не помню. Виктор. Сейчас я хуже чем приговоренный к смертной казни[1346].Все обнародованные в печати сведения о кончине Гофмана восходят так или иначе к свидетельствам искусствоведа и художественного критика Якова Александровича Тугендхольда (1882–1928), в 1905–1913 гг. постоянно проживавшего в Париже[1347]. Тугендхольд — один из немногих соотечественников, встречавшихся с поэтом в Париже, — опубликовал в газете «Речь» очерк «Последние дни Виктора Гофмана», в котором стремился по возможности объективно обрисовать характер его парижской жизни («Дни он проводил в библиотеке, изучая всемирную историю и Библию на французском языке, иногда посещал Лувр, но в общем вел уединенный образ жизни, за которым угадывалась любящая одиночество душа поэта»), а также изложить факты, предшествовавшие трагической развязке; упомянул, в частности, о том, что Гофман купил «для развлечения» револьвер и случайно прострелил себе палец: еще накануне самоубийства «он поражал своей мнительностью и чрезмерными страхами за палец и, казалось, так боялся смерти!..» Тугендхольд намекнул на творческую неудовлетворенность как одну из вероятных подспудных причин свершившегося: «…он часто говорил, что покончил счеты с поэзией, так как самокритика мешает ему писать, и жаловался на притупленность внешних восприятий»[1348]. Сведения о кончине Гофмана и свои предположения в этой связи Тугендхольд сообщил также в недатированном письме к его матери, отвечая на ее запрос. Письмо написано спустя несколько дней после самоубийства.
Многоуважаемая Мария Августовна! Ваше письмо получил и, как ни тяжело писать на эту тему, постараюсь ответить на Ваши вопросы. Впрочем, Вы, наверно, уже получили заказное письмо от m-lle Schlummer с подробностями относительно смерти и похорон бедного Виктора Викторовича. Кроме того, я отправил заметку в газету «Речь» о его последних днях, свидетелем которых мне пришлось быть. Вы спрашиваете меня о причине, побудившей его на этот ужасный шаг… Причины я не знаю — я ведь виделся с ним всего пять-шесть раз и не знаю, бывала ли у него меланхолия раньше. Знаю лишь то, что в Париже он жил очень замкнуто, много работал, мало развлекался, и иногда я невольно спрашивал себя: зачем в эту страшную жару сидит он в городе, в самом шумном центре города? Из Парижа он собирался уехать в Лондон, а затем, когда произошла история с пальцем, он решил отправиться к Вам, в Москву. Он с такой любовью говорил о Вас и о том, как он поправится благодаря Вашим заботам… Вот почему, когда я узнал о страшном несчастий, — рука не осмелилась послать Вам телеграмму, и я написал в редакцию «Новой Жизни», прося предупредить Вас. Вы должны простить мне это — что я не написал Вам, но ведь все равно Вы не поспели бы на похороны. Итак, повторяю, я не знаю причины его безумия. Был он грустен, жаловался часто на то, что новые впечатления его мало трогают, и говорил, что бросил писать стихи. Строгий к другим, он был еще более строг и честен к себе самому — у него была такая хорошая, прямая душа! Был он мнителен; поранение пальца очень взволновало его, и он боялся всего — и больниц и лекарств. Я отвез его к русской женщине врачу, и он был очень рад, что нашел добросовестного доктора. Она успокоила его относительно пальца, но нашла у него общее недомогание и даже сказала ему, что может быть — это брюшной тиф. (Он пил сырую воду.) Я видел его как раз после этого разговора с доктором; он не производил впечатление человека отчаявшегося. Наоборот, говорил, что если сможет, уедет к Вам или ляжет в больницу. Прощаясь со мной, сказал, что теперь нам часто придется видаться, так как болезнь его может затянуться. Я уехал на дачу, где у меня жена с месячным ребенком. Через месяц должен был снова вернуться к нему, и пока за ним должна была присматривать (хотя он даже не ложился и не раздевался) наша знакомая m-lle Schlummer. И вот через 13 часов его не стало! Почти ни одна смерть не произвела на меня такого потрясающего впечатления! До сих пор не могу простить себе чего-то, хотя не знаю чего — ведь не мог же я остаться следить за ним; ведь, в конце концов, я видел его в пятый раз и не знал, насколько он поддался бы моему влиянию. Перед смертью Виктор Викторович написал два письма; одно из <них> — к Вам (Вы, наверно, его уже получили). Глубоко извиняюсь за то, что его пришлось вскрыть. Это был единственный способ решить, произошло ли самоубийство или… убийство[1349]. Смерть Виктора Викторовича казалась настолько внезапной, чудовищной и необъяснимой, что невольно напрашивалась мысль о преступлении. Тем более что хозяин гостиницы утверждал, что В. В. не имел денег, а я предполагал у него более или менее значительную сумму, т<ак> к<ак> он собирался выехать из Парижа. Может быть, Вы знаете, были ли у него деньги, помимо 39 франков? Другое письмо также отослано по адресу — очевидно, оно такого же ужасного содержания…[1350] Многое в том, что совершилось, до сих пор для меня тайна. С одной стороны, несмотря на всю меланхолию Виктора Викторовича (о которой я писал выше), ни разу в разговоре он не намекнул на желание смерти; наоборот, как-то (чуть ли не накануне) мы говорили с ним о детях. У меня недавно родился ребенок. И Виктор Викторович сказал, что раньше он не понимал, как можно хотеть иметь детей, но за последнее время он пришел к заключению, что можно желать детей, как продолжения своей жизни… С другой стороны — эта сознательность его безумия! Вечером накануне, когда я ушел от него, с ним осталась еще m-lle S<chlummer>. Уходя, она предложила купить ему все, что нужно ему, чтобы он <не> выходил до утра. Но он ответил, что ему нужно что-то купить, что он может сделать только сам. Не знаю, что это было. Утром он предупредил хозяина, за час до смерти, что к нему придет m-lle S<chlummer> и что надо убрать комнату: значит, он сознавал, что делал…[1351] Все это тайны, самого же главного не вернешь. Надо только издать его сочинения, чтобы память об его таланте навсегда осталась в России. И если есть что-нибудь, что может утешить Вас в эти минуты, так это — та боль, которой его смерть отозвалась во всем мыслящем русском обществе[1352]. Я же лично на всю жизнь сохраню воспоминание о нем, — о его красивой душе и красивых манерах, об его печальных глазах и тонкой деликатности, которая так поражала при знакомстве с ним. Еще несколько слов о похоронах. Случилось так, что все пришлось взять на себя мне и m-lle Schlummer. Почти никого в Париже не было. Мы очутились в очень затруднительном положении. Полиция торопила с похоронами, а я не решался похоронить его без Вашего согласия, думая, что, может быть, Вы захотите его перевезти в Россию. Между тем, чтобы положить гроб во временное помещение, надо было 600 fr. Отправился к австрийскому консулу, просил его поручиться, но он отказался. Тогда мы решили похоронить его на 5 лет в Париже, так, чтобы Вы могли потом (или сейчас) или приобресть постоянное место (стоит около 600 fr.), или взять в Россию. Как раз в этот момент пришла телеграмма Ваша к консулу, в которой Вы уполномачиваете его дать 200 fr. Но деньги эти он нам не выдал, а только пообещал — так что пришлось их пока одолжить. Похороны стоили 290 fr. (в том числе и большой белый букет с лентой: «дорогому Виктору от тех, кто его любит, и родных»), 250 fr. взяты мною у г. Венгерова, который выписал их для этой цели телеграммой из «Речи» и Литер<атурного> Фонда[1353]. Но так как Вы обещали консулу выслать 200, то я верну Венгерову 160 обратно для передачи в Лит<ературный> Фонд. Впрочем, это зависит от Вашей воли. Решетка вокруг могилы должна будет стоить 150 fr., если ее заказать. Все справки я дам Вам и прошу Вас верить в мою готовность сделать все, что нужно для того, чтобы могила дорогого Виктора Викторовича была в хорошем состоянии. Мой адрес: Celle Saint Cloud (Seine et Oise). Avenue de S-t Cloud. Villa «Maisonnette». Искренно Вас уважающийВпоследствии Тугендхольд (как явствует из его письма к М. А. Гофман из Парижа от 4 декабря 1912 г.) участвовал в установке надгробия на могиле Гофмана (рядом с могилой братьев Гонкур), которое многие годы спустя описал Ходасевич: «Лет десять назад я был на могиле Гофмана, на кладбище Банье. На могиле стоит тяжелый памятник, с урной, с крестом и краткою надписью»[1355]. Смерть Гофмана вызвала в России чрезвычайно широкий общественный резонанс. О гибели двадцатисемилетнего поэта, при жизни почти безвестного, сообщили во многих журналах и газетах[1356]. Возможно, внимание к свершившемуся было дополнительно стимулировано тем, что от писательских самоубийств Россия к 1911 г. уже успела отвыкнуть: последними к тому времени крупными авторами, которые решились свести счеты с жизнью, были Всеволод Гаршин (1888) и Николай Успенский (1889). С Виктора Гофмана в русской литературе начался новый суицидный ряд: вслед за ним писательский мартиролог пополнили Александр Косоротов (1912), Всеволод Князев (1913), Надежда Львова (1913), Иван Игнатьев (1914), Самуил Киссин (Муни; 1916), Алексей Лозина-Лозинский (1916), Анна Map (1917)[1357]. Самоубийство поэта стало своеобразным отличительным знаком эпохи и частным отражением общего суицидного поветрия, охватившего тогда самые различные круги русского общества, и не случайно впоследствии именно такой прецедент окажется в центре лирического сюжета «Поэмы без героя» Ахматовой. И в этом отношении Виктор Гофман, столь вторичный и малозаметный на пройденных им литературных путях, внезапно, по злой иронии судьбы, попал в эпицентр всеобщего внимания — оказался первым среди многих представителей своего литературного поколения, решившимся «переступить черту». Конечно же, писавшие о Гофмане задумывались о причинах происшедшего. Одни делали акцент на внезапном психическом заболевании («…самоубийство несчастного писателя <…> было вызвано острым психозом, охватившим В. В. с молниеносной быстротой и неожиданностью всего за несколько часов до развязки»[1358]; «Чувствуя, как кромешный мрак безумия застилает его всегда такое отчетливое и ясное сознание, В. В. успевает достать револьвер, предпочтя смерть тела смерти духа»[1359]); другие предполагали, что роковой шаг был обусловлен и другими, постепенно накапливавшимися событиями внутренней жизни: «Сам оборвал свою жизнь, в безумьи ли, шквалом налетевшем на его мозг, или под влиянием долго точивших его мыслей, этот мозг разлагавших и убивших в нем любовь к жизни»[1360]; «Помню его еще на первом курсе Московского университета, только что облачившимся в студенческую форму. И тогда, в пору своей весны, он уже обнаруживал признаки явного пессимизма»[1361]; «„Разуверение во всем“ — вот драма души Виктора Гофман, вот разгадка этой трагической смерти»[1362]. Глубоко сознательным поступком, следствием мучительного духовного кризиса и драмы одиночества считала самоубийство Гофмана Анна Мар, связанная с поэтом продолжительными близкими отношениями: «Гофман пережил тяжелую драму, драму сомненья в себе самом, драму творчества. Он не скрывал этого от близких. День и ночь его терзаю сознание, что творчество якобы ускользает, ослабевает, он перестал верить в себя, возненавидел рукописи, книги, редакции, боялся услышать о себе даже малое, готов был обещать никогда не писать больше <…> о самоубийстве Гофман говорил с чрезвычайной легкостью и видимой симпатией. По его словам, это, все же, являлось единственным выходом из общей печали. „Ведь это так просто!“» [1363]С признаниями Анны Мар соотносятся и сведения о приступах неврастении, неоднократно овладевавших поэтом — в том числе и незадолго до последнего заграничного путешествия[1364]. Трагическая развязка наложила свой отпечаток на некрологические высказывания о Гофмане, в которых акцентировались одиночество, непонятость, душевная ранимость, отчужденность поэта от литературных кругов: «Постоянная тоска и печаль были спутниками его души»[1365]; «Худенький, слегка сутуловатый с впалой грудью, близорукими глазами в пенсне и длинными аристократическими пальцами, он проходил через петербургскую литературную сутолоку всегда один, сосредоточенный в себе, скупой на слова, и если и не печальный, то сдержанно серьезный»[1366]; «Жизнь выпила его душу, а без души, с вечной тоскливостью и ощущением пустоты, он жить не захотел»[1367]. Отсвет самоубийства лег, как уже отмечалось, и на восприятие написанного Гофманом. Конкретный автобиографический смысл раскрылся Л. М. Василевскому[1368] в словах героя рассказа Гофмана «На горах»: «…однажды в разговоре мне вдруг пришла мысль, что всякая смерть есть убийство, потому что она всегда — насилие. „Разве только самоубийство может быть признано естественной смертью“, — сказал я тогда»[1369]. Судьба автора подталкивала критиков к вполне однозначному толкованию его творчества и его героев-двойников: «В рассказах недавно покончившего с собой Виктора Гофмана нет смертей, но они обильно напоены атмосферой смерти. <…> Герои его не убивают себя, но глубоко отравлены бациллой смерти — ее верные жертвы. Все это теоретики, рефлектирующие над жизнью, боящиеся ее, не жившие и угасшие, преждевременно утомленные, как будто с усталостью явившиеся на свет»; «Оторвавшись от общей жизни, они бродят в мире, как призраки, с закрытыми глазами, и ждут повода, чтобы оборвать опостылевшее существование»[1370]. Итоговые характеристики того, что Гофман успел сделать в литературе, также несли на себе отпечаток некрологического жанра, с присущими ему эмоциональными интонациями и однозначными оценками: «изысканный поэт», «умный и образованный критик и рецензент», «изящный по форме и содержательный по психологической глубине беллетрист» (Д. М. Цензор)[1371], «быть может, самый романтичный из современных поэтов»[1372] отмечались «отсутствие холода в его творческом темпераменте», «неподдельная элегичность и искренний лиризм» [1373] и т. д., — но уже год спустя после гибели поэта суждения стали менее патетичными и более аналитическими: П. Н. Медведев, например, пришел к выводу о том, что только в области интимной лирики «ярко, выпукло и законченно» выявилось творчество Гофмана, «поэта до крайности однообразного»[1374]. Наиболее внятной, определенной и притом лаконичной была, пожалуй, итоговая оценка творчества Гофмана, данная Н. Гумилевым (Аполлон. 1911. № 7). Отметив, что «Книгу вступлений» отличают «свободный и певучий стих, страстное любование красотой жизни и мечты», а в «Искусе» «эти достоинства сменяются более веским и упругим стихом, большей сосредоточенностью и отчетливостью мысли», Гумилев заключал: «Этими двумя книгами, несмотря на раннюю кончину, В. В. Гофман обеспечил себе почетное место среди поэтов второй стадии русского модернизма»[1375]. Осенью 1911 г. московское «Общество Свободной Эстетики» устроило вечер памяти Гофмана, на котором выступил Брюсов с докладом о его поэзии[1376]. В 1917–1918 гг. в московском издательстве В. В. Пашуканиса вышло в свет двухтомное собрание сочинений Гофмана, включавшее две книги стихов, книгу прозы, отдельные стихотворения и рассказы, в книги не вошедшие, а также два мемуарно-биографических очерка о поэте — Брюсова и Ходасевича. Это же издание с небольшими видоизменениями было повторено берлинским издательством «Огоньки» в 1923 г. Однако посмертного признания творчество Гофмана так и не получило, сохранился в памяти современников и потомков только расплывчатый и достаточно условный образ «милого принца поэзии» (по определению Ю. Айхенвальда)[1377], «пажа»[1378]; реальные же контуры личности Гофмана проступали лишь у немногочисленных мемуаристов. Из современников Гофмана последнее слово о нем сказал Ходасевич в статье, приуроченной к 25-летию со дня его смерти. Трагическая участь поэта получила у него новое осмысление: подспудную причину самоубийства он увидел не в литературной невостребованности, не в особенностях индивидуальной психологии, приведших к патологическим эксцессам, а в более глобальном явлении, прояснившемся лишь благодаря исторической дистанции, — в «надрыве русского декадентства», отравленности его «ядами»[1379]. Согласно мысли Ходасевича, проходящей через ряд его мемуарных очерков, жизнь писателя-символиста оборачивалась возмездием за дерзновенные попытки эстетизации, символистского преображения жизни; в соответствующем ракурсе предстает под его пером и судьба Гофмана. Тот же подтекст, безусловно, осознавался и Ниной Берберовой, когда она писала о забытом поэте, покончившем с собой еще до «той», Первой мировой, войны.Я. Тугендхольд[1354]
«ПРОДОЛЖАТЕЛЬ РОДА» — СЕРГЕЙ СОЛОВЬЕВ
Из всех словесных характеристик Сергея Михайловича Соловьева, внука великого историка, носящего те же имя, отчество и фамилию, пожалуй, самая известная и выразительная сформулирована в стихах — Андреем Белым в поэме «Первое свидание» (1921):«Очень печальные известия о Сергее Михайловиче. Он снова в больнице (в Донской лечебнице), и, видимо, ему в конце концов грозит Канатчикова Дача. Про себя он говорит: „Я, конечно, сумасшедший, но не такой, как другие“. Он всех подозревает в контакте с администрацией больницы. Когда ему говорят друзья: „С. М., ну, посмотрите мне в глаза — неужели я могу Вас обманывать?“ — он отвечает: „Я не могу смотреть людям в глаза — мне больно“. Недавно на конференции психиатров о С. М. был сделан специальный доклад (и — увы — с демонстрированием самого С<ергея> М<ихайлови>ча). Женщина-врач, „прорабатывающая“ Сергея Михайловича, ознакомилась со всеми его стихами, со всей литературой о нем, начертила огромную генеалогическую таблицу Соловьевых и Коваленских, где нормальные члены семей изображены белыми кружками, а пораженные душевной болезнью — заштрихованными (и в числе заштрихованных оказался Владимир Сергеевич). Врачи очень мучают С<ергея> М<ихайлови>ча нелепыми и нескромными расспросами. Чтобы проверить его умственные способности, ему показывают, например, рисунок, изображающий весы, на которых фунт перетягивает пуд, и спрашивают его: что Вы тут видите особенного? Вот какой страшный путь он проходит. Недавно я познакомился (строго говоря — возобновил мимолетное знакомство, состоявшееся в 1913 г.) с бывшей женой С<ергея> М<ихайлови>ча, Татьяной Алексеевной (Тургеневой). Теперь она — жена учителя (кажется, 1-й ступени), „любителя учебников“, по выражению Нилендера. Я бы ее не узнал. Она очень огрубела, и никто не угадает в ней более „фиалки Понтийских гор“. Старшая дочь Сергея Михайловича вышла замуж за физкультурника»[1475].По свидетельству Наталии Сергеевны Соловьевой, отец признался ей, что по возвращении домой из «Троицкой колонии» пытался покончить с собой — «но не хватило силы воли…» [1476] Как сообщает она же, казнь, которую он назначил себе, заключалась в отказе от всякой деятельности. Летом 1905 г. юный Сережа Соловьев, испытав прилив мистических вдохновений, совершил в Шахматове экстравагантный поступок, красочно описанный в мемуарах Андрея Белого: «… спустился с террасы он в сад машинально, прошел тихо в лес; и увидел — зарю; и звезду над зарею; вдруг понял он, что для спасения „зорь“, нам светивших года, должен он совершить некий жест символический <…> С. М. вдруг почувствовал: если сейчас не пойдет напрямик он чрез лес, чрез болота (все прямо, все прямо) — к заре, за звездою, то что-то, огромное, в будущем рухнет; и он — зашагал, не вернулся за шапкой: все — шел, шел и шел, пока ночь не застигла в лесу»[1477]; вернулся только утром, заставив сильно волноваться всех, кому он не сообщил о своем спонтанном решении. Тридцать лет спустя он совершил еще один «уход», сходный с тем, давним, по внешнему рисунку, но вызванный совсем иными импульсами: «Он жил ожиданием конца света, и однажды это привело к тому, что во время побывки дома, вечером не вернулся с прогулки, только на следующий день его привез милиционер. (После этого случая его уже не отпускали из больницы.) <…> Он очень трезво рассказал о том, что решил встретить конец света на Николаевском вокзале, откуда уезжали в милое Дедово, в Надовражино, в Шахматово. Когда он пешком пришел на вокзал, была уже ночь. Спящих на лавках и на полулюдей он принял за умерших. Стояла поздняя осень. Отец решил встретить смерть среди деревьев и оказался в Сокольниках. Очевидно, он утром вышел на шоссе, где его обнаружил милиционер»[1478]. Последние годы жизни Сергей Соловьев безвыходно пребывает в психиатрической больнице имени Кащенко. В августе 1941 г. больницу эвакуировали в Казань. Там с ним несколько раз виделся, по просьбе H. С. Соловьевой, брат ее мужа, И. Л. Фейнберга, Е. Л. Фейнберг, тогда сотрудник эвакуированного в Казань Физического института Академии наук; приносил продуктовые передачи, беседовал с больным на разные темы, в том числе и о литературе (об этих встречах он рассказал в заметке «Последние месяцы Сергея Михайловича Соловьева»[1479]). Скончался С. М. Соловьев в Казанской психиатрической больнице 2 марта 1942 г. Е. Л. Фейнберг вспоминает: «Вместе с моим другом В. Л. Гинзбургом[1480] мы отправились в морг больницы. Служитель открыл нам комнату, в которой вповалку лежали голые трупы с бирками на ноге. Он отыскал труп Сергея Михайловича, и мы договорились, что через день он подготовит труп для похорон. Жена отнесла ему одежду. Где и как раздобыли гроб, не помню. В назначенное время мы с моей женой и В. Л. Гинзбургом нашли возчика с санями, поставили на сани гроб и отправились на Арское кладбище (в одном-двух километрах от больницы). Возчик, которого с трудом удалось уговорить, очень спешил. Поэтому почти весь путь, в частности по кладбищенской аллее среди огромных сугробов, мы сами ехали на санях, обняв гроб руками. Никакого отпевания или вообще религиозного ритуала не было (я не представлял себе, что это существенно, да и не помню, была ли на кладбище действующая церковь)»[1481].
А. ВОЛЫНСКИЙ И ЖУРНАЛ «АПОЛЛОН»
Еще в 1978 г. П. В. Куприяновский констатировал: «Имя Акима Львовича Волынского <…> принято связывать с ранней модернистской критикой в России. Но степень и характер связи Волынского с модернизмом, его литературно-эстетическая позиция, его мировоззрение, его взгляды на литературу и искусство должным образом еще не изучены. Специальных исследовательских трудов о нем не появлялось»[1482]. За прошедшие с того времени двадцать пять лет положение дел существенным образом не изменилось — правда, за одним большим исключением: собраны, переизданы и осмыслены работы Волынского, посвященные балету[1483]. Столь же заинтересованного внимания к Волынскому со стороны историков литературы и общественной мысли констатировать, к сожалению, не приходится. По-прежнему о нем вспоминают главным образом как об идейном руководителе журнала «Северный Вестник» — издания, сыгравшего в 1890-е гг. важнейшую роль в процессе перерождения общественно-эстетических убеждений. И в этом отношении необходимо упомянуть в первую очередь опять же работы П. В. Куприяновского, который, вослед своему учителю Д. Е. Максимову[1484], всесторонне проанализировал деятельность Волынского на страницах «Северного Вестника»[1485]. Руководство этим журналом, продолжавшееся почти десятилетие, ознаменовало самый яркий и значительный период в литературной жизни Волынского, поэтому совершенно закономерно, что взоры исследователей обычно оказываются направленными, при осмыслении его личности на эпоху «Северного Вестника». Другие же периоды остаются в тени — а между тем и после закрытия в 1898 г. «Северного Вестника» в творческой биографии Волынского было немало примечательных поворотов. Один из них — предпринятая десять лет спустя попытка вновь активно включиться в литературный процесс: предполагалось ближайшее участие Волынского в петербургском модернистском журнале «Аполлон», к изданию которого приступил осенью 1909 г. поэт и художественный критик С. К. Маковский. Обстоятельства этого несостоявшегося альянса Маковский охарактеризовал вкратце в одном из своих мемуарных очерков. Отмечая, что «аполлонизму», идейно-стилевой основе будущего журнала, — символу самоценного, свободного и «стройного» творчества, опирающегося на живые культурные традиции и решение сугубо художественных задач, подвластных строгим требованиям эстетического вкуса и «меры», — оставались по существу далеки двое из предполагавшихся ближайших сотрудников, Вяч. Иванов и И. Ф. Анненский («Курьезно то, что оба старших моих помощника в создании журнала, и Вячеслав Иванович и Иннокентий Федорович, по самому строю души были ревностными приверженцами не Аполлона, а его антипода Диониса»), Маковский добавлял: «Идее аполлонизма в искусстве гораздо ближе был другой мыслитель, в то время уже терявший свою популярность, — Аким Львович Волынский. Он считался членом редакции „Аполлона“ до выхода первой книжки, когда этот неукротимый идеолог аполлонизма (в товремя) выступил против всех сотрудников журнала с принципиальным „разоблачением“ их декадентской порчи. После этого инцидента мне пришлось расстаться с Волынским: он сам поставил условие: или он, или „они“… Его уход не имел последствий»[1486]. В этом кратком мемуарном изложении по существу все верно, однако некоторые штрихи можно скорректировать, основываясь на других документальных источниках. Так, логика позднейшего рассказа Маковского подталкивает к выводу о том, что Волынский определился в редакции «Аполлона» в качестве противовеса по отношению к уже обосновавшимся там «неправоверным» «аполлоновцам» Анненскому и Иванову. Между тем хронологическая последовательность формирования идейного ядра журнала была иная, что подтверждается, в частности, мемуарным свидетельством М. Волошина (в записи Л. В. Горнунга и Д. С. Усова, 1924 г.): «Вставал вопрос — кого можно противопоставить Вячеславу Иванову и А. Л. Волынскому в качестве теоретика аполлинизма? Тут вспомнили об Анненском»[1487]. Действительно, Маковский познакомился с Анненским в начале марта 1909 г., когда замысел и идейно-эстетические контуры «Аполлона» у будущего редактора журнала уже более или менее определились[1488]; этому знакомству предшествовали несколько месяцев деятельного общения Маковского с Волынским — на той же самой почве. 27 октября 1908 г. датировано первое письмо Маковского к Волынскому, в котором уже идет речь о будущем издании (его первоначально предполагалось выпускать под заглавием «Акрополь»):Многоуважаемый Аким Львович, Присоединяю к просьбе Анатолия Ефимовича Шайкевича мою горячую просьбу о том, чтобы доставили мне удовольствие прийти ко мне 1-го ноября, в субботу, в 8 ½ ч. вечера — на учредительное собрание нового журнала, о котором Вы уже знаете. Глубоко уважающий Вас и душевно Вам преданныйТогда же, в конце 1908 г., Маковский уже надеялся получить от Волынского программную статью для журнала. Сообщая ему 21 декабря из Москвы о своих хлопотах вокруг выставки «Салон 1908–9», будущий редактор писал: «С выставкой все идет удачно. Но беспокоит меня, ночами спать не дает — „Аполлон“. Как Ваша статья? Это главное, самое важное. Хочется мне всем сердцем сказать это Вам еще раз! Я возвращаюсь в среду <23 декабря>; в тот же день к 5 ½ часам постучусь в Вашу дверь. Соскучился без Вас, истомился в неизвестности. Ужасное бремя — вести сразу два дела. Но так жаль было бы не довести до желанного конца каждое из них. Помогите мне, как только можете Вы». На поддержку и на советы Волынского Маковский опирался и в последующие месяцы, по мере того как идея нового издания постепенно начинала приобретать реальные очертания. 7 марта 1909 г., в частности, он писал Волынскому: «Если можно, все-таки зайдите ко мне сегодня вечером. Независимо от Волошина мне совершенно необходимо побеседовать с Вами, т<ак> к<ак> вскоре я энергично приступаю уже к собиранию материала для первых №№ „Аполлона“. О стольком надо сговориться!» Не вполне адекватны реальному положению дел были и слова Маковского-мемуариста о Волынском как мыслителе, «уже терявшем свою популярность». Действительно, в соотнесении с годами издания «Северного Вестника», принесшими Волынскому «популярность» весьма своеобразную — сводившуюся по преимуществу к солидарной ненависти, которую испытывали хранители радикальных общественных заветов по отношению к их ниспровергателю «идеалисту», — последовавшее десятилетие оказалось для критика периодом относительного затишья, отхода от активной литературной жизни. «С годами все более упрочивалась изолированность Волынского в литературных кругах, вызванная не столько последствиями полемики и личными столкновениями, сколько упорным своеобразием и строгой прямолинейностью мировоззрения „опального“ писателя, — резюмировал Э. Ф. Голлербах. — Даже родственные ему по религиозно-мистическим настроениям мыслители не завладели его симпатиями в силу различия умственной структуры и несходства духовных традиций»[1490]. К опытам и исканиям «декадентов»-символистов Волынский со времен «Северного Вестника» относился настороженно, принимал в них немногое, нередко подвергал их резкой критике; представители «нового» искусства, со своей стороны, в пору самоопределения и расцвета символистской школы также дистанцировались по отношению к Волынскому, видели в нем литературную фигуру, всецело принадлежащую ушедшим годам и неспособную развиваться в унисон с бурными эстетическими переменами. «Читаешь и невольно улыбаешься: все эти хотя и умные рассуждения веют таким далеким прошлым. Верно, точно, пожалуй, оригинально, но, Боже мой, до чего примитивна, известна, обща эта оригинальность», — писал Андрей Белый в связи с выходом в свет книги Волынского «Ф. М. Достоевский. Критические статьи» (СПб., 1906)[1491]. Еще более категоричен был Брюсов в рецензии на его же «Книгу великого гнева» (СПб., 1904): «Волынский производит тягостное впечатление человека, пережившего себя. Его имя должно остаться в истории русской литературы. <…> „Северный Вестник“, руководимый Волынским, был тем передовым бойцом, который пожертвовал своей жизнью, чтобы открыть путь всей рати. И мы с благодарностью и даже с некоторым пиететом повторяем имя А. Л. Волынского»; однако, «читая книгу А. Л. Волынского <…>, чувствуешь, что для автора время остановилось на том дне, когда прекратился руководимый им журнал. <…> По-прежнему А. Л. Волынский заявляет, что он „борется за идеализм“, и это уверение теперь, когда идеалистические направления окончательно восторжествовали во всех литературах, тоже звучит почти комическим, а вернее грустным анахронизмом»[1492]. В то же время наряду с подобными приговорами, исходившими из уст символистских лидеров, в широком общественном мнении постепенно формировалась весьма высокая репутация Волынского как яркого и талантливого литератора, проницательного художественного аналитика и провозвестника новых идейно-эстетических устремлений; при этом на пользу ему служила относительная традиционность и доступность критической манеры письма, а невовлеченность былого лидера «Северного Вестника» в суетные дела литературной повседневности лишь способствовала в глазах читателей росту его писательского достоинства. Было обнародовано высокое мнение о Волынском, высказанное Георгом Брандесом, для многих тогда безусловным литературно-критическим авторитетом[1493]; в 1908 г. широкий резонанс получило известие о том, что за свое исследование о Леонардо да Винчи Волынский был избран почетным гражданином Милана; второе издание его книги «Леонардо да Винчи», осуществленное в 1909 г. — как раз в пору организации «Аполлона», — было встречено целым рядом восторженных отзывов и воспринято как большое культурное событие: «Волынский с благородной простотой вводит нас в святая святых искусства и силой своего художественного анализа приобщает к таинству перерождения впечатлений внешнего мира, его красок, линий, в высшую человеческую духовность. Эстетика книги Волынского не есть эстетика текущего момента, это эстетика будущего»[1494]. Маковский, уделявший в ходе формирования своего журнала самое пристальное внимание соображениям литературной стратегии, разумеется, рассчитывал на определенный эффект неожиданности и новизны, предоставляя маститому критику, давно не имевшему собственной литературной трибуны, возможность обрести второе дыхание, а читателям, уже свыкшимся с фиксированным репертуаром модернистских литературных имен, — столь же привлекательную возможность познакомиться с обновленным репертуаром. Впрочем, подобные соображения едва ли были главенствующими для будущего редактора. Именно в теоретико-эстетических изысканиях Волынского Маковский надеялся обрести развернутое истолкование формулы «аполлонизма», выдвинутой в качестве объединяющей участников журнала идеи. «Аполлоническая» проблематика как раз в это время вышла для Волынского на первый план, в связи с его замыслом книги об античном искусстве или об античном театре, о котором в 1908–1909 гг. неоднократно сообщалось в печати: «Волынский в настоящее время работает над циклом новых произведений: „Аполлон“, „Дионис“ и „Христос“. Специально для этого труда автор ездил на восток, в Грецию, Египет, где на месте познакомился с памятниками, необходимыми для данного сочинения»[1495]; «А. Л. Волынский в скором времени выпускает большую свою работу — книгу об античном искусстве»[1496]; «А. Л. Волынский закончил новую книгу об искусстве — „Аполлон“. Автор сводит в этом труде счеты с теорией искусства Нитцше, причем отстаивает „аполлиническое“ начало (пластику) в противовес „дионисическому“ (оргиазму). Книга выйдет осенью настоящего года»[1497]. Книга, о которой поспешили оповестить газетные обозреватели (явно со слов автора), так и не появилась, но безусловно, что ее замысел тогда активно вынашивался Волынским, а также более чем вероятно, что основополагающими идеями задуманного труда он делился с Маковским в ходе обсуждения задач и установок будущего журнала. Многочисленны свидетельства о том блистательном ораторском даре, которым был наделен Волынский («…слушать его было — подлинная радость, истинное упоение. Он словно завораживал своих слушателей своим волшебным словом, своей сверкающей мыслью, уносил куда-то в высь, далеко от мелкой и пошлой действительности. Это был вдохновенный человек; и слушать его можно было часами с неизмеримым наслаждением»[1498]), и нетрудно себе представить, с каким воодушевлением внимал Маковский его речевым эскападам об Аполлоне и на любые иные темы. Существенную роль играла для Маковского в его союзе с Волынским, однако, помимо идейной близости, и прагматическая составляющая: благодаря посредничеству Волынского открывалась возможность выпускать «Аполлон» в преуспевающем издательстве Ефронов; после отказа критика от сотрудничества в «Аполлоне» эта возможность была утрачена[1499]. О ближайшем участии Волынского в издаваемом с осени 1909 г. журнале «Аполлон» было заранее оповещено в печати: «Отделом критики в „Аполлоне“ заведуют А. Волынский и И. Анненский, отделом искусства — С. Маковский»[1500]. Но еще до начала формирования первого номера «Аполлона» в отношениях Волынского с редакцией обозначился конфликт, который в конце концов оказался непреодолимым. Впервые этот конфликт явственно проявился на втором организационном заседании редакции «Аполлона», состоявшемся 5 августа 1909 г.: произошло столкновение между Волынским и Анненским — двумя заведующими одного критического отдела, согласно объявленному проекту. Маковский пытался всячески сгладить ситуацию. «Не ожидал я, что Вы придадите такое значение „выпаду“ Волынского, — писал он 15 августа А. Н. Бенуа. — Ведь этот выпад, разумеется, носил личный характер — в том смысле, что Ак<им> Льв<ович> не любит соглашаться с мнением Анненского. Это его своеобразная „ревнивость“»[1501]. По-прежнему редактор «Аполлона» надеялся получить от Волынского статью, в которой образ-символ, провозглашенный заглавием журнала, получил бы надлежащее развернутое истолкование. Три дня спустя после упомянутого заседания он отправил Волынскому следующее письмо:Сергей Маковский[1489]
8 августа 1909 Многоуважаемый Аким Львович, Завтра я уезжаю по делам журнала, на несколько дней, в Москву. Обратно — буду в четверг. Еще раз очень прошу Вас как можно скорее дать мне статью к первому номеру «Аполлона» — сначала хотя бы заглавие и уверенность, что она будет! Ведь подумайте только! Вот уже более полугода мы разговариваем о Вашей работе, но она никак не выясняется, а для меня она могла бы быть отправной точкой при дальнейших хлопотах о собирании материала для журнала. Именно отправной точкой. Зная то, что Вы говорите, я знал бы, как комбинировать статьи, кого из сотрудников считать союзником, а кого нет. Теперь же я положительно не знаю. С другой стороны, не могу же я накануне выхода в свет «Аполлона» оставаться без сотрудников?! И вот приходится действовать на «авось». Вы часто говорили мне, как не надо писать, и даже сурово говорили, но я жду Вашего «как надо», потому что верю и хочу верить Вам. Вы предложили мне помогать даже в черной редакционной работе. Я страшно благодарен Вам, но в настоящую минуту бесконечно важнее та Ваша и только Ваша работа, которая может дать направление всему делу. Мне все кажется, что Вы чего-то выжидаете и на что-то не решаетесь, но именно благодаря этому может не вылиться в желательную форму самое главное. О если бы Ваши статьи, Ваше «да» — было моей базой! Еще летом! До всяких собраний и коллегиальных обсуждений! В ближайшие дни надо окончательно решить, что пойдет в 1<-й> №. Это, наконец, типографский вопрос. Позвольте мне, Аким Львович, надеяться, что Вы совершенно определенно мне скажете, когда я буду в состоянии прочесть Ваши вступительные для «Аполлона» слова. Крепко жму Вашу руку.Развернутое ответное письмо Волынского известно нам по черновому тексту, сохранившемуся в его архиве[1502]:Искренно Вам преданный Сергей Маковский
Многоуважаемый Сергей Константинович. Я буду с вами вполне откровенен и отвечу не только на Ваше письмо, но и по существу всего дела. Должен сказать, что дело это уже стоит на таком пути, на каком я совершенно не ожидал его найти, по возвращении из заграницы. Я теперь уже вижу затруднения, моральные и литературные, и для моего участия в редакции, и даже для моего ближайшего сотрудничества. Ведь весь успех журнала, в особенности идейный, тот успех, которым я больше всего дорожу, зависит от того, есть ли в центре его объед<иняющая> мысль, объединяющая рука. В редакции, Вами составленной, я не вижу ни того, ни другого. Не вижу даже, вообще, серьезного отношения и настоящей любви к предприним<аем>ому ответственному литературному делу. Под флагом Аполлона я вижу пока, если выключить имена художников, дешевое литературное донкихотство на случайно заданную тему и ни капли чистого вдохновения. Ведь почтеннейшему И. Ф. А<нненскому> и по сие время кажется, что во главе нового литературного движения надо поставить не Аполлона, а Орфея! А затем <?> какое отношение имеет к Аполлону В. Иванов, [полукомический] маниак Диониса, убежденный в своей идейной автономности, хотя для всякого здравомыслящего и интеллигентного читателя совершенно ясно, что в его искусственно архаизированных писаниях, кроме ходулей и компиляций, нет ничего. А ведь этот самый В. Иванов и неудержимо тяготеющий к парадоксам и к Орфею И. Ф. А<нненский> уже сидят полноправными членами редакционного Комитета. После наших переговоров весною, после того, как мы с Вами условились, что мы — я и Вы — приступим к обсуждению главных редакционных вопросов только по приезде моем из Греции, я — согласитесь — не мог и ожидать найти такое, т. е. окончательно сформировавшееся и, на мой взгляд, безнадежное положение вещей. Не забудьте <?>, что для меня, после двенадцати лет терпеливого, хотя и мучительного литературного отшельничества, после самовынужденного молчания о самых больных и острых вопросах литературы, философии и общественной морали, оказаться вдруг в обязательной какой-то солидарности с людьми, для которых, в процессе всегда определенного, одноустремленного умственного труда, я готовил одни только критические бичи, нет решительно никакой возможности. А Вы уже и теперь, боясь растерять нужных, но не ценных людей, еще не имея от меня ничего для печати, ставите мне временные преграды: ни Брюсова, ни В. Иванова пока не трогать! И при этом Вы уже отдали критический отдел журнала, то, что для меня особ<енно> дорого, в приятельские по отношению к В. И<ванову> и Бр<юсову> руки, в руки, увы, мною призванные. Спрашивается, при чем же тут я? Какова моя будущая роль в редакционном Комитете, в котором я буду в вечной единоличной и, боюсь, бесплодной оппозиции тому, что уже будет всегда, в силу положения вещей, совершившимся фактом? Такая роль — не моя роль. Я всегда служил, служу и буду служить делу, а не лицам. Такого рода редакционная коллегия, как складывающаяся редакция «Аполлона», где, повторяю, я не вижу ни истинной серьезности, ни истинного одушевления новой литературной задачей, это только новая канцелярия, а не новое дело. Никакой связи с живой динамикой современной истории, современного момента, тут нет и намека на то, что составляет истинную сущность каждого идейного дела, никакого перевоплощения социально-культурных сил в отвлеченные ценности ума и духа. На «квадриге порыва», среди «огнестолпных храмов», возводимых в пустынях книжной схоластики, не создать ни нового общественного движения, ни новых литературных правд. Итак, я выложил перед Вами с полною откровенностью все, что я думаю. Вы составили редакцию, с которой я не солидарен. Вы говорили, что будете издателем «Аполлона», а мне предлагали быть фактическим редактором всего литературного отдела. А оказалось, что я даже не могу быть полезным членом редакции. Таким образом, при создавшемся положении вещей, которое в каждую данную минуту может перейти в редакционный конфликт, я могу быть только сочувствующим Вам лично и то лишь случайным сотрудником. Я не могу сознательно идти на будущие конфликты только в расчете на то, что Вы, как фактический хозяин дела, возьмете мою сторону. Это было бы, с моей стороны, и антиморально, и антилитературно: может быть, во мне и сидит какой-то волк, но волком в овечьей шкуре я быть, извините, не могу. Я написал все по совести. Не ждите от меня никаких срочных работ. Если чем-нибудь, при случае, смогу быть полезен, буду всегда рад. Жму Вашу руку.Позиция, занятая Волынским, сформулирована в этом письме более чем внятно и веско. Свое возможное участие в «Аполлоне» он мыслил по аналогии с той ролью, какую играл ранее в «Северном Вестнике», где был фактически единоличным руководителем и идеологом. Говоря об «объединяющей мысли» и «объединяющей руке», Волынский, разумеется, подразумевал прежде всего свою собственную систему взглядов и свою редакторскую волю; журнал нужен был ему как трибуна для философско-эстетического и литературно-критического монолога. Маковский же тяготел к полилогу, к согласному сочетанию под знаком «Аполлона» разных, во многом контрастных друг другу творческих индивидуальностей, к благотворному для культуросозидательного процесса «симпосиону» (прибегая к фразеологии столь чуждого Волынскому Вячеслава Иванова). Этим главенствующим принципом он пренебречь не мог; не мог, в частности, приступить к изданию без действенной поддержки «дионисийца» Иванова, вокруг которого тогда объединялись в Петербурге все творческие активные силы «нового» искусства; и все же предпринял попытку убедить Волынского в оправданности своих редакторских установок и сохранить его в качестве ближайшего сотрудника журнала — в ответном письме:А. Волынский
15 августа 1909 г. Многоуважаемый Аким Львович, Я только что вернулся из Москвы и прочел Ваше письмо… Меня немного удивили, признаюсь, не Ваши выводы, а те поводы к ним, которые Вы перечисляете. Ведь основной упрек новой редакции — отсутствие объединяющей идеи — разве это не тот же упрек, который Вы слышали от меня при первом же свидании нашем после лета? И не к Вам ли обращался я с просьбой дать журналу то, чего ему пока недостает? С моей стороны было бы простой игрой слов, если бы при этом я имел в виду тот редакционный комитет, который Вы усмотрели в прошедшем случайном собрании нескольких сотрудников. В этом — все недоразумение. И за справедливость моих слов говорят с несомненностью факты: Вяч. Иванов 5 августа впервые присутствовал на собрании «Аполлона»; Ал. Бенуа — также. Имелось в виду только обсуждение ближайшей чисто художественной программы (вопрос, котор<ый> более всего увлекает меня) журнала в связи со вступительными словами. С Анненским я действительно о многом советовался, т<ак> к<ак> в течение лета он один из всех сотрудников находился в Петербурге, но — совершенно не переоцениваю его значения в редакции будущего журнала. Отсюда, как Вы видите, — очень далеко до замены Аполлона Орфеем… Никакого постоянного комитета я вовсе и не собирался учреждать! Я считаю, что мое предложение Вам остается в прежней силе. Повторяю, от Вас, только от Вас целиком зависит то, что должно быть выражено с победительной мощью — не на словах только, а на деле. Моя просьба относительно Вяч. Иванова и Брюсова совсем не conditio, а просто личная просьба, от которой я готов отказаться (кстати: Брюсов пока только смутно знает о журнале и в сущности даже не получал приглашения). Что касается «маниака Диониса»… Аким Львович, мне кажется, что это письмо заслуживает ответа — во имя дела, дорогого и близкого Вам, которое может развиться, благодаря Вам, не в ту сторону, куда должна была направить его Ваша критическая и философская мысль.Видимо, увещевания Маковского на какое-то время возымели свое действие. Неделю спустя, 22 августа 1909 г., редактор «Аполлона» вновь пытался побудить Волынского внести свою лепту в общее дело: «…еще раз моя горячая просьба дать „Аполлону“ то начало проникновенной критики, в котором он так нуждается, другими словами — Вашу статью на любую тему к первому же номеру. Ваше крепкое слово при самом вступлении нового журнала в жизнь даст всему делу ту настоящую ноту, которая определит дальнейшее развитие нашей аполлонической симфонии. Я верю в это и надеюсь на Вашу помощь». К той же теме Маковский возвращался в письме к Волынскому от 29 августа, одновременно высылая ему на просмотр корректуру статьи Анненского «О современном лиризме», предназначенной для 1-го номера «Аполлона», и напоминая о данном им обещании позировать художнице Надежде Войтинской (которая работала тогда над литографированными портретами ближайших сотрудников «Аполлона»): «…мой постоянный припев: дайте мне статью, хотя бы начало, хотя бы первую букву (чтобы я мог заказать художнику заглавную). <…> Осталось 2 недели до верстки 1-го номера, а Ваша статья только в проекте. Неужели нет никакой возможности отложить на короткое время другую работу и сейчас же посвятить „Аполлону“ необходимое время?» На следующий день (письмо датировано: «Суббота» — т. е. 30 августа 1909 г.) Волынский отвечал:Искренно Вам преданный и уважающий Вас Сергей Маковский
Многоуважаемый Сергей Константинович. Изложу Вам все в должном порядке. 1. Войтинской позирую прилежно. Это очень милая девушка и почти старая моя знакомая. Я особенно рад, что Вы ее поощряете и нашли для нее много подходящей работы. Она мыслит и чувствует вполне по-Аполлоновски! Таково мое впечатление, вынесенное из сегодняшнего разговора с нею. 2. Корректуру статьи Анненского прочту внимательно. Наконец, 3. Моя статья! Дорогой Сергей Константинович, ради Христа не волнуйте ни себя, ни меня. Я органически не могу работать под кнутом каких-либо обстоятельств. Психологию волка мою Вы знаете, а в готовности моей быть Вам полезным Вы не должны и не можете сомневаться. Не фиксируйте для меня никаких сроков, не втискивайте сейчас моих собственных литературных планов непременно в определенный номер «Аполлона». Поверьте, я говорю Вам с открытой душой: каждая моя новая статья является для меня лично событием. У меня давно уже кипит душа, и для того, чтобы жить и дышать, мне необходимо работать, писать и говорить со страниц серьезного журнала в духе «Аполлона». Я бы и не мог молчать, когда возник уже журнал под знаком идеи, составляющей душу всех моих писаний. Дайте мне свободу и дайте мне примениться к обстоятельствам, как я их понимаю. Наш личный уговор остается во всей своей силе. В сентябре я засяду за работу. Жму Вашу руку. А. Волынский Браудо бывает у меня и говорит, что работает весьма прилежно[1503].Три дня спустя Волынский совершил еще один шаг на пути к полному размежеванию с «Аполлоном». Основанием для него послужила статья И. Анненского «О современном лиризме», представлявшая собой вызывающе субъективный, прихотливо-импрессионистический, полный иронии, намеков и недосказанностей обзор новейшей русской поэзии. Понять и оправдать такую стилистику и такой способ интерпретации словесного материала Волынский был не в состоянии. Впечатления от статьи побудили его к общим кардинальным выводам, о чем он и оповестил Маковского в очередном письме:
Многоуважаемый Сергей Константинович, Посылаю Вам статью И. Ф. Анненского. Сначала я хотел подвергнуть ее подробному анализу, но, дочитав статью до конца, я решил, что такая моя работа, на этот раз, пропала бы совершенно даром. Вы знаете мое отношение к современной «парадоксальной» литературе и без лишних объяснений поймете мой общий взгляд на критический труд И. Ф. Анненского. Что же касается вопроса о ближайшем моем участии в редактировании «Аполлона», то я должен окончательно просить Вас не рассчитывать на меня в этом отношении. Мои впечатления последних дней, атмосфера, собравшаяся уже вокруг «Аполлона», сама постановка всего дела, не совсем литературная, мало идейная и, во всяком случае, не гармонирующая с некоторыми моими заветными убеждениями, заставляют меня стать в выжидательное положение. Пока же я могу быть только Вашим случайным сотрудником и должен воздержаться от статьи принципиального характера, в особенности предназначенной служить выражением редакционного profession de foi. Жму Вашу руку.Последующие попытки Маковского привлечь Волынского к журналу предпринимались уже, видимо, по инерции и без особой надежды на успех («Собираетесь ли Вы обрадовать меня хотя бы к 2-му номеру „Аполлона“ — статьей, подписанной Вами? Жду терпеливо», — писал он Волынскому 9 октября 1909 г.). Размежевавшись с журналом Маковского, Волынский даже побудил Н. Г. Молоствова, своего литературного сторонника и популяризатора, представившего в «Аполлон» статью «Под знаменем Диониса», забрать ее из редакции: «Думаю, что этим я исполнил желание С. К. Маковского», — добавлял он в письме к Е. А. Зноско-Боровскому от 16 октября 1909 г.[1505]. Первый номер «Аполлона» вышел в свет 24 октября 1909 г. Ни в нем, ни в других выпусках журнала Волынский не участвовал. Таким образом, уже на самой ранней стадии формирования своего журнального детища Маковскому суждено было столкнуться с нежелательными последствиями общей установки на «симпозиональное» сотрудничество равноправных «мэтров», самодостаточных в собственной индивидуальности и на деле плохо сопрягаемых друг с другом. Издержки этой редакторской позиции он сумел осознать довольно скоро, о чем и писал Вяч. Иванову 2 февраля 1910 г.: «…в течение четырехмесячного существования журнала я только и делал, что обращался к метрам, и за это меня по преимуществу почти единодушно и укоряла критика. Я начал с привлечения Вас, Анненского, Брюсова, Бальмонта, Бенуа и, наконец, Волынского <…>. Именами этих вождей начался „Аполлон“. Не моя вина, конечно, что между ними с первого же номера началось внутреннее несогласие. Вы остались недовольны статьями Бенуа и Анненского, Волынский вышел из состава редакции, Брюсов остался в выжидательном положении»[1506]. Что касается Волынского, то, уклонившись от написания редакционной статьи-манифеста для «Аполлона», он все же косвенным образом высказался в печати на «аполлоническую» тему — точнее, на тему современного многоликого «дионисийства», которое, по его убеждению, заглушило «аполлонические» ростки в журнале Маковского. В статье «Бог или боженька?», не называя ни одного из имен своих оппонентов, он подверг критике идейные устремления Вяч. Иванова, прибегая иногда буквально к тем же формулировкам, которые использованы им в переписке с редактором «Аполлона»: «На <…> недолговечность и погибель, несомненно, осуждены и попытки наших русских пиитов (справедливее было бы даже поставить просто единственное число) произвести на свет по программе, предуказанной Ницше, новую расу, оргиастическую, соборно справляющую великое таинство Диониса в „огнестолпных“ храмах славяно-германского вдохновения. На „квадригах порыва“, управляемых дерзающим глашатаем чужих новых ценностей, новое человечество должно понестись к великому эллинскому Дионису <…> все такого рода упражнения за счет разъясненных и неразъясненных древних богов являются не чем иным, как желанием втиснуть мягкую, расплывчатую и даже на своих верхах только бесцельно-раскидистую славянскую эмоциональность в гармоничные волны складок прекрасного эллинского хитона»[1507]. Спасительное «аполлоническое» возрождение, согласно Волынскому, возможно, однако в панораме современной культуры противостоящие ему хаотические «дионисийские» начала представляются ему слишком сильными и всепроникающими: «…новая религия не может быть ни чем иным, как духовным опознанием, в идейном энтузиазме, всех чувственных явлений мира. Тогда Россия сделается родиной нового Аполлона, этого высшего символа человеческой интеллектуальности. Но можно ли с уверенностью утверждать, что характер нового движения, захватившего много литературных сил, идет от высшего интеллектуального возбуждения к целостному одухотворению всех жизненных восприятий или же это только новый вид эмоционального разбега и разрухи, новая гоголевская тройка, которая мчится неведомо куда?» [1508]А. Волынский 2 сент<ября> 1909[1504]
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ — «ДРУГОЙ» В СТИХОТВОРЕНИИ И. Ф. АННЕНСКОГО
Во всех комментированных изданиях творческого наследия И. Ф. Анненского, осуществленных до 1990 г., об адресате стихотворения «Другому», входящего в «Кипарисовый ларец», не высказывалось никаких соображений. Лишь во втором издании «Стихотворений и трагедий» в примечаниях А. В. Федорова «Другому» интерпретируется следующим образом: «Отсутствие посв<ящения>, видимо, неслучайно. Хотя, возможно, в виду имеется К. Д. Бальмонт, одно время высоко ценимый Анненским, ст-ние дает обобщенный образ поэта, которого автор противопоставляет себе»[1509]. Предположение о том, что «Другой» Анненского — его дистанцированное второе «я», отчасти идеал автора, отчасти объект полемики с самим собою, высказывалось и ранее[1510]; что же касается догадки относительно Бальмонта, то едва ли она имеет под собой прочные основания: никаких аргументов в пользу такого соотнесения А. В. Федоров не привел, хотя в данном случае они были бы весьма уместны, поскольку самоочевидных черт сходства между образом «Другого» в стихотворении Анненского и Бальмонтом, а также специфическими особенностями, формирующими образ поэзии Бальмонта, явно не наблюдается. Между тем еще в 1966 г. П. П. Громов, анализируя стихотворное послание А. Блока «Вячеславу Иванову», дающее целостную концепцию творчества мэтра русских символистов — «царя самодержавного», указал на «поражающую своей внутренней близостью к Блоку стихотворную аналогию» — «Другому» И. Анненского: «„Другой“ в стихотворении Анненского — это, так же как и у Блока, человек цельности, широты, „царственного“ размаха, питающихся „вьюгой“, „вихрями“, стихийными началами жизни <…>». Отметив, что образу творчества «Другого» у Анненского противопоставлен собственный поэтический кодекс («Мой лучший сон — за тканью Андромаха»), Громов подчеркнул: «Трагически-скорбный образ Андромахи тут несет примерно то же содержание, что блоковские формулы „печальный, нищий, жесткий“; им противостоит „дионисийская стихийность“ игнорирующих трагизм реальной жизни „синтетических“ концепций»[1511]. Исследователь прямо не утверждает, что в обличье «Другого» выступает Вяч. Иванов, однако прослеженное им разительное сходство между адресатами стихотворений Анненского и Блока говорит само за себя. Вывод, к которому подводили наблюдения Громова, четко сформулировала И. В. Корецкая в статье о Вячеславе Иванове и Иннокентии Анненском[1512]; одновременно с нею была опубликована статья Катрионы Келли, специально посвященная обоснованию тезиса о тождестве «Другого» и Вяч. Иванова[1513]. Среди аргументов, выдвинутых К. Келли и И. В. Корецкой, — указания на сугубо «ивановские» специфические черты, составляющие творческий облик «Другого»: менады («Твои мечты — менады по ночам»), отсылающие к одному из самых характерных для Иванова стихотворений (в самой первой фразе статьи Анненского «О современном лиризме» обыгрывается этот образ, олицетворяющий у него всю символистскую поэзию, а далее весь ход размышлений автора о «современной менаде» организуется вокруг цитат из стихотворения Иванова «Скорбь нашла и смута на Мэнаду…») [1514]; безумный порыв («Я полюбил безумный твой порыв»), огонь («Ты весь — огонь») — атрибуты «дионисийских» вдохновений, питавших поэзию Иванова; богоподобие и торжествующее величие («И бог ты там, где я лишь моралист», «Ты — в лепестках душистого венца», «Ты памятник оставишь по себе? // Незыблемый, хоть сладостно-воздушный…») — устойчивые мифопоэтические приметы образа мастера, нашедшие свое законченное воплощение в формуле «Вячеслав Великолепный». Вне поля зрения интерпретаторов стихотворения, однако, осталась одна конкретная примета, дополнительно убеждающая в правомерности предпринятой «дешифровки»: строки «Зато нище мой строгий карандаш // Не уступал своих созвучий точкам», безусловно, указывают на лирический цикл Иванова «Повечерие», опубликованный в 1908 г. в «Весах». 8-е, заключительное стихотворение цикла — незаконченный сонет «Моя любовь — осенний небосвод…»: его словесный текст исчерпывается восьмью строками — двумя катренами, вместо двух завершающих сонет терцетов — шесть строк, обозначенных точками[1515] (исключительно значимый по смысловой силе «эквивалент текста», согласно тыняновской терминологии: работа Иванова над сонетом оборвалась накануне начала предсмертной болезни его жены, Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, позднее поэт не счел возможным «дописать» стихотворение, завершавшее обращенный к ней цикл)[1516]. Еще одним подтверждением того, что «Другой» в сознании автора ассоциировался непосредственно с Вяч. Ивановым, служит стихотворный экспромт Анненского «Мифотворцу на башню»[1517]; один из его автографов, озаглавленный «На башне летом»[1518], имеющий посвящение «В. И. Иванову» и датированный 21 июня 1909 г., включает три варианта 4-й строки:24 мая 1909 Многоуважаемый Вячеслав Иванович, Если бы можно было этими строками заменить разговор! Но они лишь утешают меня, да и то слабо, в невозможности прийти к Вам сегодня, как я собирался было. Я так устал вперед (омерзительнейшая из форм усталости) от перспективы еще этой, хотя и одной из последних недель, моей службы[1530] — что признаю неизбежным просидеть сегодня дома. Надо это… инстинктом чувствую, что надо. Знаете, как лошадь, на Кавказе: оступится, — и окаменевает — обращайтесь с нею, как с вещью. Всякому ведь еще хочется жевать и видеть, даже не видеть… а так… опять это?.. Нет… перечитывал, наизусть знаю… нет, нет и нет! Елена Гете для нас, т. е. для моего коллективного, случайного Я, не может быть тем, чем сделало ее Ваше, личный и гордый человек! И мы не выродились вовсе в своей безличности. Тогда было тоже… но оно еще не выявилось и не обострилось, не обвещилось так, как теперь. Вот и все. Елена, это — неполнота владения женщиной, и в ней две стороны. Елена культа, это — сознание женщины, а Елена мифа, это — желание мужчин. Призрачность же Елены — вовсе не покаянная песнь Тисии — хоро-становителя, а лишь — Роковая развеянность «вечно-женского» по послушным и молящим, но быстро стынущим вожделениям. Вся Елена — из желаний: и в Амиклах на троне, и там — на Белом острове с загробно-торжествующим, но землею обагренным сыном Фетиды в виде жениха[1531], там среди белых птиц, крылатых желаний, пришедших следом и всюду за ней родящихся… Одевайте Елену в какие хотите философемы, но что-то в самой загадочности ее сидит мучительно- и неистощимо-грубое, чего не разложит даже электричество мысли, и всегда, всегда так было. Нет, я слишком дорого заплатил за оголтелость моего мира — не я, а Я, конечно — чтобы не сметь поставить… стоп… потопим в чернильнице кощунство! Хотелось бы очень Вас послушать, именно послушать… молча… Но до менее взволнованно-больных минут, чем теперь, сейчас.Трудно со всей определенностью судить, познакомился ли Иванов со стихотворением «Другому» еще при жизни автора или прочел его впервые уже после его кончины — в ходе работы (декабрь 1909 — январь 1910 г.) над статьей «О поэзии Иннокентия Анненского» или в составе «Кипарисового ларца», вышедшего в свет в апреле 1910 г.[1533]. Адресованное Анненскому стихотворное послание Иванова «Зачем у кельи Ты подслушал…» (авторская датировка: 14 октября 1909 г.), явных откликов на стихотворение «Другому» не содержащее, вызвано к жизни, скорее всего, статьей «О современном лиризме», обсуждавшейся в редакции «Аполлона» в отсутствие автора, еще до ее публикации в журнале (по-видимому, 6 октября 1909 г.)[1534]. Обращение к Анненскому («обнажитель беспощадный») и автохарактеристика («я — сокровен…») в послании Иванова скрывают уязвленность интерпретацией его поэзии в этой статье как поэзии темнот и криптограмм, непонятной для читателей, «не успевших заглянуть в Брокгауз-Ефрона», и требующей комментария[1535]. В то же время это стихотворение — завершавшееся строкой: «Будь, слышащий, благословен!» — явно преследовало целью сгладить наметившийся конфликт[1536], на который намекает и Анненский в ответном благодарственном письме от 17 октября: «Когда-нибудь <…>, связанные и не знающие друг друга, мы еще продолжим возникшее между нами недоразумение. Только не в узкости личной полемики, оправданий и объяснений, а в свободной дифференциации, в посменном расцвечении волнующей нас обоих Мысли»[1537]. Но даже если Иванов, сочиняя заключительные фразы статьи «О поэзии Иннокентия Анненского», еще не знал тех строк из стихотворения Анненского «Другому», в которых за словами о «незыблемом памятнике» «Другого» следовали догадки о грядущей судьбе его собственного творчества:Ваш И. Анненский[1532]
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ В НЕОСУЩЕСТВЛЕННОМ ЖУРНАЛЕ «ИНТЕРНАЦИОНАЛ ИСКУССТВА»
Участие Вячеслава Иванова в культурно-организационных начинаниях первых лет советской власти до недавнего времени оставалось на периферии внимания исследователей его жизни и творчества. Между тем оно было весьма многоплановым и интенсивным, отражая довольно своеобразную литературно-общественную стратегию, которой придерживался поэт в дни революционных перемен. Позицию, которую он тогда старался занимать, нельзя подвести под какую-то одну из определившихся в ту пору общих идеологических платформ, и А. В. Луначарский, причисливший Иванова к тем «сильным дарованиям», которые придерживались «в большей или меньшей степени „скифских“ взглядов, отливающих разными оттенками под влиянием мистики или, по крайней мере, романтики и колеблющихся между признанием и полупризнанием революции»[1539], был, по всей видимости, далек от истины. «Скифской» завороженности «мировым пожаром» и революционного энтузиазма, на какое-то время захватившего его «сочувственников» по символизму Александра Блока и Андрея Белого, автор «Песен смутного времени» не разделял; надежды на религиозное преображение России, замерцавшие для Иванова после февраля 1917 г., к октябрю уже сошли на нет; в статье «Наш язык» (1918), опубликованной в сборнике статей о русской революции «Из глубины», знаменательном продолжении прославленных «Вех», Иванов совершенно недвусмысленно характеризовал переживаемую современность как «дни буйственной слепоты, одержимости и беспамятства»[1540]. И в то же время Вячеслав Иванов не мог не убеждаться, что в новой переворотившейся действительности на свой лад отобразились, как в кривом зеркале, те провиденциальные чаяния, которые составляли суть его мировоззрения и творчества, — чаяния о грядущей органической эпохе, о соборном преодолении индивидуалистической отрешенности, о мистериальном хоровом начале; по словам Ф. Степуна, «эти мысли Вячеслава Иванова осуществились — правда, в весьма злой, дьявольской перелицовке — гораздо быстрее, чем кто-либо из нас мог думать»[1541]. Разумеется, для Иванова были глубоко неприемлемы в большевистском режиме его атеистическая направленность, тоталитаризм, «буря и натиск» брутальной «пролетарской» идеологии. Однако это не помешало ему в 1918 г. занять ответственный официальный пост — председателя Бюро Историко-театральной секции в Театральном отделе (ТЕО) Наркомпроса. Л. В. Иванова, сообщая в воспоминаниях о согласии Иванова на приглашение представителей Театрального отдела работать у них, поясняла: «В то время почти все были на какой-то службе. Случалось, что людей, не зачисленных ни в какое учреждение, посылали на тяжелые работы»[1542]. Помимо чисто житейских причин — и прежде всего элементарной необходимости выживания в пору повсеместной разрухи — Иванов, конечно, в своем решении руководствовался и другими соображениями. Не принимая нарождавшийся общественный уклад нравственно и религиозно, Иванов постигал — и отчасти принимал — все катастрофические катаклизмы, происходившие на его глазах, как историческую данность, в какой-то мере предопределенную и закономерно осуществившуюся. К тому же сотрудничество с официальными органами приоткрывало ему возможность путем видимого компромисса пропагандировать собственные идеи, развивать свои представления о грядущем всенародном искусстве под сенью государственного учреждения. В различных общественно-политических обстоятельствах просветительские и жизнестроительные установки могут привести к реальному делу или обернуться наивной утопией; не исключено, что до поры до времени Иванов, заняв чиновный пост, надеялся ощутить конструктивные последствия предпринятого начинания. В работе Л. Д. Зубарева на основании изучения сохранившихся в архиве протоколов заседаний секций ТЕО Наркомпроса, печатных материалов из журнала «Вестник театра» и других источников составлена подробная хроника служебной деятельности Иванова в 1918–1919 гг., свидетельствующая о ее весьма широком размахе и исключительной активности[1543]. При этом доминантой всех выступлений поэта, коллегиальных и публичных, была идея коллективного творчества, всенародного действа, обоснованная им задолго до революции и лишь теперь дополненная актуальными обертонами. Среди публичных акций, отразивших эту сферу деятельности Иванова, было выступление в Бюро художественных коммун 8 августа 1919 г. Газета «Известия» информировала в этот день: «Сегодня в помещении бюро (Мертвый пер., 1) Вячеслав Иванов прочтет лекцию о коллективном творчестве. В обмене мнений примут участие тт. Балтрушайтис, Луначарский, Рукавишников, Рахманов, Тепер и др.»[1544]. В архиве Вячеслава Иванова сохранился машинописный текст «о синкретическом действе», представляющий собой расшифровку стенографической записи его выступления[1545].7 ав<густа>[1546] 7 ч<асов> в<ечера> ЗАСЕДАНИЕ БЮРО ХУДОЖЕСТВЕННЫХ КОММУН
Вячеслав Иванов: Товарищи, коллективное проявление самобытных творческих сил… (читает). Вы позволите мне здесь повторить те тезисы, которые были высказаны мною на последнем съезде по внешкольному образованию и которые сочувственно были им приняты и вошли в общую резолюцию съезда[1547] (читает). Я не могу, конечно, охватить вопрос о коллективном творчестве в целом и ограничусь лишь вопросом о синкретическом действе. Синкретическое действо есть, с одной стороны, музыкальное искусство, но вместе с тем оно, по-видимому, есть наиболее реальное проявление художественной жизни вообще. Коллективное творчество в собственном смысле в чистейшей его форме выражается именно в синкретическом действе, однако по необходимости оно ограничивается сферою искусства музыкального. Следовательно, оно распространяется и на искусство пластическое, изобразительное. Чтобы создать переход от вопроса о синкретическом действе и музыкальном искусстве к вопросам об изобразительных искусствах, я обращу ваше внимание на один закон, который наблюдается в истории синкретического действа. С незапамятных времен оно стремится к дифференциации в смысле выделения из себя, из своего лона, которые <так!> обнимает все народные массы, сошедшиеся на праздниках, цехов, если можно так выразиться, профессионалов или специалистов, — идет ли дело о профессиональном знахарстве или прорицании, т. е., вернее, тут нужно говорить о женщинах-прорицательницах или о певцах-поминальщиках, которые теснейшим образом связаны с ними, т. е., вернее, опять-таки поминальщицах. Здесь, по-видимому, выделяется именно такой определенный класс, цех профессионалов. Во всяком случае, здесь любопытно обратить внимание на то, что гомеровская <…>[1548] певцов малоазиатская, так называемых……. как оказывается из новейших изысканий, представляла собою вовсе не слитый с народной массой коллектив, определенным образом отдаленный, оторванный от народной массы. В самом деле, эти цехи в социальном распорядке были причислены к сословию ремесленников и представляли собою совершенно особую корпорацию экстерриториальную, стоявшую вне партий разных отдельных уездных городов или мелких государств, на которые распадалось эллинское население в Малой Азии. Я беру просто примеры, которые приходят мне в голову. Возьмем те артели зодчих, которые поставили миру готический собор. Эти цехи обладали какой-то тайной, каким-то секретом, особенной техникой, которая привела, конечно, в изумление современников, когда они осуществили это чудесное строение. Они были носителями какого-то особого понимания своего ремесла. Весьма вероятно, что это есть особенное религиозное, такое оккультное представление. Большое вероятие есть, что это было именно так. Одним словом, и гомеровские певцы, и эти готические строители стояли вне народа, но корни и тех и других лежали глубоко в народе. В чем здесь секрет такого органически живого объединения и в то же самое время отделения, мы не знаем. Секрет этот нами утерян. Если мы прибавим к этому, что гомеровские певцы излагали свои песни на диалекте уже мертвом, не соответствующем ни одному живому говору, на диалекте, который исторически образовался и особенным образом был обработан в целях метрики, то тогда мы увидим, что разделение это было очень существенным, но вместе с тем они были народны, как и те герои, имен которых мы не знаем, потому что они утонули в их коллективах. То же самое можно сказать и о многих других соединениях лирических певцов, которые соединялись в цехи для известных целей. Мы имеем в таком соединении очень поэтическое, загадочное, почти чудесное явление русской культурной старины. Я говорю о строительстве, например, обычных церквей или храмов по обету в благодарность за какое-нибудь счастливое событие или для предотвращения какой-нибудь угрозы, когда в один день надо поставить целый храм, причем начинают с рубки леса и ухитряются всю постройку довести до конца и даже освятить церковь, совсем готовую и украшенную намалеванными иконами. Отсюда многочисленные церкви Николая…….[1549] Ильи и пр., которые рассеяны по широкой Руси. В таком осуществлении обета мы видим пример дружного содействия. Это есть коллективное творчество, предполагающее огромное содружество между известными артелями вместе с участием миссионера, не принадлежащего ни к какому цеху. Сами цехи, как вы видите, не есть коллективное творчество в широком смысле слова, но тем не менее по своей постоянной связи с народом они имеют характер всенародный. Возможно ли теперь возникновение таких цехов или нет, это решит будущее. Я постараюсь удержаться от слишком поспешного решения этой проблемы. Я имею удовольствие говорить в стенах художественных коммун, но должен откровенно заявить, что я говорю не о художественных коммунах, так как здесь нет ни одного из тех условий, которые при своей совокупности могут создать приближение к этому типу цеха, осуществляющему некое коллективное творчество в изобразительных искусствах. Следовательно, если мы принуждены ограничиться гаданием и предчувствиями, то это лежит в самой природе темы. Если я на этот раз не могу выступить с конкретным предложением и не могу сказать: «Давайте, художники, соединяться в цехи», — то просто потому, что здесь это не выйдет. Это будет соединение коммун, которое не обеспечит коллективного творчества. Этим не достигается это наше внутреннее соединение. Нам остается пофилософствовать и подумать: какие же внутренние условия необходимы для того, чтобы коллективное творчество в цехе осуществилось. Мне кажется, для этого необходимы некоторые простые условия, которые я и укажу. 1) Вовсе не должна быть упразднена индивидуальность художника. Отнюдь не должен быть упразднен в этом цехе индивидуальный почин. Как бы ни коллективно было гомеровское творчество, все же печать личного индивидуального гения лежит на некоторых частях этой поэмы. Можно думать, что сцену прощания Гектора и Андромахи написал один поэт, но она проредактирована коллективом, но отнюдь тут нет упразднения индивидуальности, индивидуального почина. Во всяком <случае> индивидуалистическую психологию художника необходимо упразднить, между тем современные художники исполнены такой индивидуалистической психологии. Нужно, чтобы цех в целом признал себя определенно и открыто цехом ремесленников, берущимся выполнять заказы. Это веселое ремесло и веселые заказы и <…>. Смирение вовсе не препятствует им возводить свое дело и свое назначение в идеальный план, внушающий прямо благоговение, как это мы наблюдаем на тех цехах, о которых имели случай говорить. Итак, кто же здесь заказчиком является? Конечно, народ (читает). Итак, значит, здесь необходима солидарность, но на каких началах она должна быть обоснована? На началах индивидуалистического миросозерцания. Нельзя почерпнуть коллективное вдохновение на переживаемой общей ненависти и вообще в порядке отрицательном. Я не говорю уже о том, что и самое переживание ненависти есть переживание критическое по отношению к другим. Мне думается, если это желательно, чтобы ненависть горела, то во всяком случае это есть лишь болезненное мгновение, и в это мгновение не возникнет творчества, а для этого возникновения творчества нужно, чтобы началось положительное, нужно, чтобы началась положительная любовь. В трагические годы революции культура в значительной степени падает и для творчества создается какая-то среда, которую в известном смысле можно назвать средой стерилизованной. В ней нет каких-то живых зародышей, без которых невозможно цветение, невозможна жизнь и преодоление отрицательных начал, начал критики или начал отталкивания,[1550]Текст не имеет окончания, да и в сохранившейся части явно не отражает выступления Иванова целиком: отсутствуют цитатные фрагменты, использованные в речи; кроме того, машинопись, не выправленная автором, содержит многочисленные дефекты стенографической записи. Будучи зафиксированным в столь небезупречном виде, текст, однако, все же позволяет убедиться в том, что Иванов, при всех внешне «лояльных» приемах высказывания, ориентированных на восприятие большинства собравшихся в Бюро художественных коммун, ни в малой мере «не отступался от лица»: преподносил в слегка модифицированной на «коллективистский» лад оболочке те самые философско-эстетические убеждения, которые были им всесторонне обоснованы в период расцвета символизма; актуальные же указания на несовместимость «переживаемой общей ненависти» с «коллективным вдохновением» звучали недвусмысленным приговором всем попыткам созидания культурных ценностей в насаждаемых новой властью общественных условиях. Устроители собрания, конечно же, пытались пропустить сказанное писателем сквозь собственное идеологическое сито, перевести ивановский «синкретизм» на понятийный жаргон замешенной на «классовом» коллективизме «пролетарской культуры». Такая тенденция наглядно проявилась в газетном отчете о выступлении Иванова, озаглавленном «Коллективное творчество»: «В пятницу в уютном помещении Бюро художественных коммун т. Вяч. Иванов прочел очень содержательный, полный интересных мыслей доклад о коллективном творчестве. Философ и эрудит, тов. Иванов давно уже работает и мыслит в круге идей коллективизма, чем снискал себе немало насмешек и издевательств в буржуазной желтой прессе и критике. „Орхестры“ и „соборные действия“, до невероятности опошленные, обычно связывались с именем этого исключительного поэта. Желтый индивидуализм словно предчувствовал в нем сильного красного врага — коллективиста. Было радостно наблюдать то почти единомыслие (расхождение лишь в философских тонкостях), которое обнаружилось у докладчика с выступавшим вслед за ним тов. А. В. Луначарским. Коммунист и революционер, т. Луначарский расцветил спокойный реферат философа тов. Иванова яркими и сильными поправками и дополнениями. Чувствовалось, что пролетариат, владеющий мощной экономикой, в таких беседах, в таком обмене мнений выковывает свою эстетику, свои формы новой красоты, может быть, новой религии»[1551]. Слова о «новой религии» в этой заметке изобличают автора с его индивидуальными тяготениями и предпочтениями, сказавшимися здесь и в весьма сочувственном отношении к Вячеславу Иванову. Автор ее (скрывшийся за подписью: В. Аш.) — В. Ф. Ахрамович (Ашмарин), в начале 1910-х гг. — секретарь московского символистского издательства «Мусагет», к которому Иванов имел ближайшее отношение; в советские годы — убежденный коммунист и вместе с тем убежденный католик, один из деятелей-организаторов советской кинематографии, сотрудник ЦК ВКП(б); не найдя в себе сил предпочесть одно из двух своих разнонаправленных убеждений, он застрелился в феврале 1930 г. после партийной чистки[1552]. Ахрамович акцентирует «почти единомыслие» между Ивановым и Луначарским, явно выдавая желаемое за действительное; думается, что «поправки и дополнения» Луначарского, которые в заметке все же упоминаются, звучали в выступлении главного «культуртрегера» страны не менее веско, чем ноты «единомыслия». Частичное «единомыслие», которое готовы были тогда констатировать большевистские идеологи, сами они осознавали как вынужденную меру и тактический прием — за отсутствием каких-либо иных точек соприкосновения с интеллигенцией. В статье «Передовой отряд культуры на Западе» (1920) Луначарский, возлагая все надежды на лелеемое им «пролетарское искусство», называл Вячеслава Иванова в числе крупнейших писателей современности, которые в целом «бесплодны» для советской власти: они «не имели раньше и не имеют теперь почти никаких элементов доктрины, принципиального мировоззрения, художественного „кредо“, которые послужили бы базой для искусства, идущего в ногу с новыми требованиями. Радуешься даже расплывчатому коллективизму, так называемой „соборности“ Вячеслава Иванова, как чему-то находящемуся в некоем консонансе с нашими днями»[1553]. Почти одновременно с выступлением на заседании Бюро художественных коммун предполагалась публикация Вячеслава Иванова сходного содержания в журнале «Интернационал искусства», задуманном в 1919 г. как теоретическое издание, посвященное проблемам современного искусства. Другим крупнейшим символистом, наряду с Ивановым согласившимся участвовать в журнале, значился Андрей Белый; кроме того, в числе сотрудников был упомянут былой «мусагетец» А. К. Топорков, а подготовкой журнала к печати должен был заниматься С. А. Поляков, в прошлом — глава крупнейшего московского символистского издательства «Скорпион» и издатель журнала «Весы». Основной контингент сотрудников составляли представители литературного и художественного авангарда — К. Малевич, В. Татлин, М. Матюшин, В. Хлебников и другие; патроном всего предприятия был непременный А. В. Луначарский[1554]. Художница С. И. Дымшиц-Толстая, вторая жена А. Н. Толстого, избранная тогда заведующей организационной частью Изобразительного отдела Наркомпроса, вспоминает: «После того как назначили к нам секретаря и бухгалтера, мне дали большое и серьезное дело — заведовать международным бюро по делам искусства. Была создана коллегия, и было решено издать журнал под названием „Интернационал в искусстве“ с обращением к художникам всего мира реорганизовать искусство с запросами широких масс. Были заказаны для журнала статьи Хлебникову, Маяковскому, Топоркову, Татлину, Малевичу, Матюшину и др. С моим дальнейшим переездом в Ленинград и ликвидацией „Международного бюро“ журнал так и не вышел в свет»[1555]. В другом месте своих воспоминаний С. И. Дымшиц-Толстая добавляет: «Я в Ленинграде продолжала работать по издательской секции Наркомпроса. <…> Журнал „Интернационал в искусстве“, начатый в Москве в Международном Бюро по делам искусств, так и застрял, не успев выйти»[1556]. Основной причиной нереализованности проекта стали «бумажный голод» и разруха в издательском деле[1557]. Материалы, связанные с деятельностью С. И. Дымшиц-Толстой в ИЗО Наркомпроса, поступили в июле 1959 г. в ЦГАЛИ[1558]. Среди них — эскизы обложки журнала «Интернационал искусства», выполненные А. А. Моргуновым и Дымшиц-Толстой[1559], а также машинописный сборник «Интернационал искусства»[1560], состоящий из статей и тезисов: С. И. Дымшиц-Толстая — «Интуиция — основа живого творчества» (л. 1–2), К. С. Малевич — «Новаторам всего мира» (л. 3–10), В. Е. Татлин — «Инициативная единица в творчестве коллектива» (л. 11), А. К. Топорков — «Каллистика» (л. 12–31), В. Хлебников — «Художники мира!» (л. 32–39), «Колесо рождений» (л. 40), «Голова вселенной. Время и пространство» (л. 41), Д. П. Штеренберг — «Художникам всего мира» (л. 42–43). Лишь два текста этого сборника — тезисы Татлина и «Художники мира!» Хлебникова (под первоначальным заглавием «Письменный язык земного шара: система иероглифов, общих для народов планеты») — указаны в анонсе о выходе первого номера «Интернационала искусства», появившемся 5 сентября 1919 г.[1561]. Ни в анонсе, ни в подборке материалов для «Интернационала искусства» не значится работа Вячеслава Иванова «О коллективном творчестве», предполагавшаяся к опубликованию в этом несостоявшемся издании. Между тем текст ее сохранился — в виде конспекта, зафиксированного рукой С. И. Дымшиц-Толстой, — и в 1934 г. поступил в Рукописный отдел Пушкинского Дома[1562]. Воспроизводим этот текст (встречающиеся в нем несогласованности и описки исправляются без оговорок, пунктуация приведена в соответствие с современными нормами).
О КОЛЛЕКТИВНОМ ТВОРЧЕСТВЕ.
Конспект статьи Вячеслава Иванова
1. Кризис искусств как знак конца вчерашней культуры Современный кризис искусств есть острое выражение критического и аналитического характера нашей культуры — этой чрезмерно расчлененной и раздробленной культуры уединенных личностей и обособленных групп, из которых каждая ищет утвердить свое господство над жизнью путем синтетического ее осознания и построения, между тем как сама жизнь течет мимо этих притязательных отвлеченностей, послушная закону своего стихийного процесса. Современный кризис искусств характеризуется специализацией искусств, стремящейся к предельной точке. Если еще недавно раздробленность культуры порождала внутреннее уединение творческого таланта, раскол художника и толпы (которая, нужно заметить, вовсе не была народом), то ныне она привела к уединению каждого отдельного, замкнутого в себе искусства. Живопись, поэзия, сведенные к своим основным конститутивным элементам (чисто и отвлеченно красочное в живописи, отвлеченно-лейтмотивное в рисунке, отвлеченно-словесно-звуковое в поэзии), обращаются в аналитику этих элементов, что противоречит уже самой природе художественного произведения. Ибо последнее является таковым лишь постольку, поскольку первоначальная сложность преодолевается в нем не отвлеченным из этой сложности преобладющим мотивом, но живою организующею идеей, придающей целому характер синтетического единства; эта организующая идея не обособляет художественного произведения в нечто непроницаемое и отдельное в себе, но, напротив, приводит все в живую внутреннюю связь со всем. Эпоха, лишенная жизненного синтеза, должна была забыть эту старую истину, и на место организующей идеи, раскрывающей связь всего со всем, делала лишь несостоятельные и обезличивающие каждое <?> искусство попытки ложного частичного синкретизма, порождавшего гибридные формы, вроде поэзии-музыки или музыки в живописи. Единственным выходом из новейшего кризиса искусств кажется коллективное творчество, которое закономерно должно возникнуть, как только процесс культурной дифференциации, достигнув своего предела, сменится процессом культурной интеграции и непосредственною потребностью художества станет выражение вытекающего из этой интеграции духовно-реального синтеза всей жизни. 2. Пережитки коллективного творчества Пережитками коллективного творчества в наши дни, — правда, лишь в границах художественного исполнения, — являются театр, симфония, хор и хоровой танец. Неудивительно, что всеобщее внимание и ожидание приковывается к этим видам искусства: инстинктивно предчувствуется, что выхода в просторы искусства более полного и действенного должно искать именно в этих остатках стародавнего, соборно-творческого энтузиазма. Но именно театр и нуждается в столь безусловном перерождении, каковое равносильно смерти, по завету Гете: «умри — и стань!». Чтобы действительно обновиться, театр должен весь проникнуться духом музыки, т. е. вернуться к исходным этапам своего исторического пути. Я говорю о синкретическом действе, этом чистейшем типе коллективного творчества, этой колыбели всех мусических искусств, но вовсе, однако, не исключительно свойственном эпохе варварски-первобытной, как о том свидетельствует Греция, где синкретизм мусических искусств умирает лишь вместе с трагедией и высокой комедией, когда эллинство уже сказало в этих важнейших областях свое последнее и величайшее слово. Народных обрядов не воскресишь, да и не следует смерти придавать видимость жизни. Церковные богослужебные обряды, имеющие теоретически значение огромное, поскольку они продолжают в существенном широко-синкретические традиции эллинской орхестры и мистерии, вследствие своей принципиальной неподвижности и отрешенности от жизни, составляют живую, но не творческую старину. 3. Виды коллективного творчества Коллективное творчество, возможное и при высоком уровне общей культуры, кажется логически необходимым при выше указанных предпосылках культурного воссоединения, культурной интеграции, едва ли не неизбежной в результате мирового культурно-общественного сдвига. Создать искусственно образование столь органическое, разумеется, нельзя; но импульсом к его прорастанию и развитию могло бы служить широкое и своеобразное учреждение хоров, которые должны ставиться на площадях. Как это бывало в предшествующий трагедии лирический период эллинства. Синкретическое искусство издавна стремится породить из своего лона цеховое творчество. Я рассматриваю этот тип как вид коллективного творчества. Весьма поучительны построения т<ак> н<азываемых> «обыденных церквей» в старой Руси всем миром, по обету, в единый день. Здесь соучастие ремесленных обществ между собою с народом дает классический в своем роде пример синкретического искусства при наличности и цехов. Гомерова и Гесиодова школа — высоко культурные и даже просветительно и воспитательно воздействующие на массу цехи, именующие себя цехами только ремесленников, по притязающие на религиозное почитание. Лирические певцы, лицедеи и в древности, и у нас образуют такие же цехи, более или менее простодушные, более или менее ученые, но всегда понятные народу. Что перечислять скоморо<хо>в, гусляров, импровизаторов-актеров в Италии. Цех строителей готических соборов таит не только свое техническое уменье, но и свой религиозно-художественный идеал. Художнические цехи, возникшие для совместно творимой работы, были бы симптомом эры коллективного творчества. Возможность этого возникновения находится, по-видимому, в зависимости от следующих условий: 1) Отмирание отнюдь не индивидуального почина, но индвидуалистической психологии в художнике. Цех в целом чувствует себя союзом ремесленным, берущим на себя выполнить худож<ественные> заказы, — что вовсе не мешает ему возводить свое дело и назначение в идеальном плане на внушающую благоговение высоту, как это наблюдается на эпических певцах «Гомерова рода». 2) Монументальность задания или заказ, предполагающий в народе-заказчике большую меру единомыслия и единочувствия о том, что главное в жизни, ибо только главное и общее для всех может быть предметом монументального творения. 3) Это главное должно существ<енно> основываться не на отрицательном согласии в критике или ненависти, но на положительных духовно-нравственных началах. Ибо в первом случае мы имели бы не начало интеграции, а сильнейшие утверждения старых принципов критической и аналитической эпохи, и в такой стерилизованной духовно среде не могли бы ожидать творчества и вдохновения, всегда, по существу, заключающего в своей глубине некое утверждение. Вячеслав ИвановТекст, предназначавшийся для «Интернационала искусства», — еще один вариант той же системы аргументации, с которой Иванов выступал перед аудиторией в Бюро художественных коммун; наглядно сказывается в нем и та же идейно-тактическая установка — использование «актуальной» фразеологии при сохранении прежнего символистского, по сути своей религиозно-теургического, пафоса, толерантность по отношению к новым формам и решительное неприятие новой сути. Говоря о невозможности искусственного порождения «коллективного творчества» «на отрицательном согласии в критике или ненависти», Иванов прочерчивал непереступаемую демаркационную черту между собственными философско-эстетическими убеждениями и нарождающейся «пролетарской» культурой и «социалистической» эстетикой. Не менее отчетливо обозначает Иванов разграничительные линии в предисловии к сборнику статей Р. Роллана «Народный театр»: «…современное искусство для народа и грядущее всенародное искусство суть вещи разные по самой своей сущности: в разных плоскостях лежат они, и последнее никак не может быть продолжением первого»; всенародное действо преображает человеческую общность «в одно многоликое душевное тело», тогда как «искусство для народа» оборачивается декламациями «напыщенно-риторического и ложно-классического пошиба»[1563] (Иванов указывает при этом на художественные образцы эпохи Великой французской революции, учитывая, безусловно, ее прямую проекцию на переживаемую современность — параллель, бывшую в публицистике тех лет общим местом). Сходные оговорки, предупреждения, опасения — и в докладе Иванова, произнесенном в Доме свободного искусства 6/19 мая 1918 г.: «Как роженица лелеет светлый образ дитяти, так и мы должны лелеять светлый образ должного и чаемого. Я был бы удовлетворен, если бы представил перед вами ощутительный, светлый, вожделенный идеал всенарод<ного> искусства, чтобы не было в наших стремлениях подмены (это страшнейшая опасность таких эпох)»[1564]. Непродолжительный компромисс Иванова с новой властью заключался, по своей сути, лишь в использовании общей или сходной словесной терминологии, при кардинально ином, отличном от официального, ее смысловом наполнении. По словам Ф. Степуна, «народная душа, защищаемая Вячеславом Ивановым, есть ответственный перед Богом за судьбы своего народа ангел, подобный ангелам церквей в откровении Иоанна. Народное искусство Вячеслава Иванова — это искусство Данте, Достоевского, Гете или Клейста, это высокое искусство истолкования и даже создания народной души, не имеющее ничего общего с психологически-социологическими изображениями народной жизни или с требованием, чтобы искусство было доступно народному пониманию»[1565]. Когда-то в религиозно-философском журнале «Новый Путь» для статей В. В. Розанова, литератора своеобычного и непредсказуемого, не вписывавшегося в программные «новопутейские» установки, был отведен специальный отдел «В своем углу». Аналогичную экстерриториальность правомерно усмотреть и в выступлениях Иванова первых лет советской власти — в несостоявшемся «Интернационале искусства», на заседаниях различных секций ТЕО Наркомпроса и в изданиях, патронировавшихся этой влиятельной организацией, в других публичных акциях и коллегиальных совещаниях. Во всех этих случаях соучастия в советских корпоративных начинаниях Вячеслав Иванов неизменно оставался «в своем углу» — даже если выступал с широковещательной проповедью.
НАПОЛЕОН НЕИЗВЕСТНЫЙ Д. С. МЕРЕЖКОВСКОГО
За двадцать с лишним лет жизни в эмиграции Д. С. Мережковский выпустил в свет более десятка новых книг. В сравнении с его прежним творчеством эти произведения знаменуют новый этап, отмеченный по меньшей мере двумя особенностями. Одна из них — последовательный отход от современных тем: если в предыдущие годы (в том числе и в первые годы после большевистского переворота) Мережковский уделял много внимания и сил актуальной публицистике, то, когда он обосновался в Париже, его основные писательские интересы перемещаются в глубь минувших веков. Другая особенность — отход от беллетризма. Опубликовав романную дилогию «Рождение богов. Тутанкамон на Крите» (1924) и «Мессия» (1926–1927), воскрешающую в красочных картинах жизнь Крита и Египта XIV в. до н. э., Мережковский, уже всемирно известный автор больших исторических повествовательных фресок, более не предпринимает новых опытов в формах сюжетной художественной прозы. О произведениях писателя, созданных в эмигрантский период, Г. П. Струве совершенно справедливо заметил: «…это единственный в своем роде Мережковский»[1566]. Свои новые книги автор, правда, склонен был по-прежнему называть романами, но на деле они представляют собой либо грандиозные философско-исторические и культурологические эссе, либо образцы того специфического жанра романизированной художественно-документальной биографии, который в те же годы активно и весьма успешно разрабатывал его младший современник Стефан Цвейг. Заглавие четырехчастного цвейговского биографического цикла, создававшегося в 1920-е гг., «Строители мира», вполне могло бы быть переадресовано и серии книг, написанных Мережковским. Трехтомный «Иисус Неизвестный» (1932–1934) и двухтомный «Данте» (1939), «Павел — Августин» (1936), «Франциск Ассизский» (1938), «Жанна д’Арк» (1938) и посмертно изданные «Святая Тереза Иисуса», «Святой Иоанн Креста» и «Маленькая Тереза», в совокупности образующие семичастный цикл «Лица святых от Иисуса к нам», трилогия о реформаторах «Лютер» (1941), «Кальвин» (1942), «Паскаль» (1941); герои книг Мережковского, в представлении их автора, подлинные «строители мира» — мира духовного, зиждущегося на метафизических скрижалях и осуществляющегося через становление единой, телеологически развивающейся мистической идеи. Книга Мережковского о Наполеоне, первая в хронологическом ряду этих художественных биографий[1567], на первый взгляд, стоит среди них несколько особняком. В сравнении с героями других его книг Наполеон — почти современник автора: лишь сто с небольшим лет отделяют время кончины «изгнанника вселенной» от времени работы русского писателя-изгнанника над книгой о нем. Такая дистанция для Мережковского, всецело погруженного в проблематику, уводящую во времена Средневековья, раннего христианства, к праисторическим древнейшим культурам, судить о которых порой возможно лишь по отзвукам их в легендах и мифах, оказывается совсем ничтожной величиной; Наполеоновская эпоха для него — еще животрепещущая злоба дня. Да и сам герой повествования, «властитель осужденный», «могучий баловень побед», выпестованный рационалистическим веком Просвещения, плохо вписывается в ряд других ликов, запечатленных писателем, — ряд, состоящий исключительно из величайших религиозных мыслителей и вдохновенных мистиков, подвижников духовного слова и дела. И тем не менее большая книга о Наполеоне — явление в творчестве Мережковского по-своему закономерное. Напряженное внимание писателя к личности полководца и державостроителя, которого настолько часто и настойчиво сопоставляли с Юлием Цезарем и Александром Македонским, что этот ряд имен превратился в некую новую общечеловеческую аксиому, в значительной степени было продиктовано изначальными особенностями и установками его внутреннего мира, в котором максималистские задачи всегда оставались главной движущей и организующей силой. Бердяев очень точно сказал о Мережковском: «…литературный его романтизм всегда сказывался в непреодолимой склонности к крайнему, к грандиозному, катастрофическому, к трагическому, к предельному. Он видит лишь крайности, лишь полюсы, само зло воспринимается им как что-то грандиозное, середину, плоскость жизни, малость и ничтожество зла он совсем не хочет замечать <…> он эстетически воспринимает лишь пределы»[1568]. Этот максимализм, это неудержимое влечение к «пределам» проявлялись, в частности, в преимущественном интересе Мережковского к гигантским историческим фигурам, краеугольным в здании мировой цивилизации, к тем, чьи деяния и прозрения могут служить опорой для его концептуальных установок на решение самых общих, имеющих универсальное значение метафизических проблем. Еще в пору становления творческого облика писателя В. Брюсов проницательно подметил: «Главная особенность М<ережковск>ого — отсутствие тонких настроений. У него все громадно, словно у Микель-Анджело <…> у М<ережковск>ого всё Титаны, цепи, бури, безумная свобода, бесконечности»[1569]. А сам Мережковский, уже в конце своего творческого пути, приведет одно из суждений Паскаля (в книге о нем) — безусловно, полностью разделяя мысль французского философа: «Есть что-то непонятное и чудовищное в чувствительности людей к ничтожнейшим делам и в совершенной бесчувственности к делам величайшим»[1570]. Почти завороженность Мережковского «делами величайшими», своеобразная гигантомания относятся к самым характерным особенностям его творческого лица. Даже в явлениях относительно малых, скромных применительно к всемирно-историческим масштабам он готов был распознавать прежде всего отблески великого, провиденциального; любое «малое» явление могло запечатлеться и отразиться в его сознании не в своем локальном и самоценном значении, а главным образом благодаря прямой или опосредованной, устанавливаемой или угадываемой, связис метафизическими первоосновами, с магистральными путями духовного развития человечества и всей вселенной. Описывая, например, в статье «Революция и религия» свою встречу с Александром Добролюбовым, начинавшим как эксцентричный поэт-декадент, а затем порвавшим со своей средой, ушедшим в народ и ставшим религиозным проповедником, Мережковский прорицает: «Я не сомневался, что вижу перед собою святого <…> В самом деле, за пять веков христианства, кто третий между этими двумя — св. Франциском Ассизским и Александром Добролюбовым? Один прославлен, другой неизвестен, но какое в этом различие перед Богом? Л. Толстой говорил, но не делал того, о чем говорил <…> А жалкий, смешной декадент, немощный ребенок сделал то, что было не под силу титанам»[1571]. Если титанизм оказывается у Мережковского мерилом оценки в подобном случае, то не приходится удивляться магнетической устремленности писателя к Наполеону — фигуре безусловно титанической по самым глобальным меркам. Образ Наполеона оказался в центре внимания Мережковского еще в ходе работы над книгой «Л. Толстой и Достоевский» (1900–1902) — литературно-критическим и философским исследованием, впервые сконцентрировавшем его идеи нового христианства, Третьего Завета — религии Св. Духа. Анализируя те представления о Наполеоне, которые входили составной частью в идейный базис двух важнейших произведений гениев русской литературы — «Войны и мира» и «Преступления и наказания», Мережковский стремился раскрыть читателю суть творческого мироощущения Толстого и Достоевского, какою она ему казалась. В системе критической аргументации, выстраиваемой Мережковским, Наполеону намечена роль, сходная с той, которую выполнял в незадолго до того написанном романе «Воскресшие боги» Леонардо да Винчи, — роль некоего жизненного и духовного центра, относительно которого определяется идейное кредо «ищущих». Подобно Леонардо, Наполеон, в восприятии Мережковского, — своего рода демиург, колоссальная личность, не вмещающаяся в заранее заготовленные метафизические рамки, целостная в своей уникальности, хотя и сотканная из разительных противоречий. Подобно тому как Леонардо явился живым титаническим воплощением ренессансного начала, Наполеон, согласно трактовке Мережковского, возвестил начало «переоценки всех цен», потрясения основ нравственности: предвосхитив Ницше, он заглянул «по ту сторону добра и зла»; осуществив в грандиозных исторических масштабах свою личную волю самоутверждения, он стал «великим воплощением духа западноевропейского», индивидуалистического по своему существу[1572]. Романы Толстого и Достоевского — это, по Мережковскому, два поединка с наполеоновским, западноевропейским духом, причем Достоевский на примере судьбы Раскольникова раскрыл религиозное бессилие наполеоновской идеи. В критических отзывах о книге «Л. Толстой и Достоевский» не раз обращалось внимание на тенденциозность автора — на то, что «слабым сторонам Достоевского, как человека и художника, г. Мережковский отводит гораздо меньше места, чем слабым — или будто бы слабым — сторонам Толстого»[1573]. Это различие в изначальных интерпретаторских установках непосредственным образом иллюстрируется характером трактовки «наполеоновской» темы у Толстого и Достоевского. Мережковский присоединяется к Достоевскому, который опровергает формулу «наполеоновского» самоутверждения другой нравственно-религиозной формулой, и решительно не приемлет Наполеона из «Войны и мира». «За изображение Наполеона Мережковский отчитывает Толстого, как ментор — непонятливого ученика», — язвительно отметил в свое время прозаик и критик Е. Г. Лундберг[1574]. В своих усилиях развенчать самонадеянного индивидуалиста, доказать подлинность безличного и неподлинность личного начала, Толстой, по убеждению Мережковского, не достиг своей цели, а лишь допустил кощунство: не отдав должного всемирно-историческому значению такого явления, как Наполеон, он совершил (по слову Пушкина) «унижение высокого». В системе символических соответствий, устанавливаемых Мережковским, историческая эпопея Толстого по своему основному смыслу — новое подобие того батального ристалища, которое явилось в ней главным объектом изображения: «Ведь и „Война и мир“ тоже своего рода поединок „владыки Запада“ с „владыкой Полунощи“ — Наполеона с духом России в лице одного из величайших представителей этого духа. А между тем, если кто кого действительно „раздавил“ в „Войне и мире“, то уж, конечно, не Л. Толстой — Наполеона»[1575]. Новизна исследования о Толстом и Достоевском, позволявшая говорить о нем как о целой «эпохе в истории русской критики», заключалась прежде всего в умении Мережковского различать подспудные, тайные — подчас, возможно, не осознанные самими художниками — творческие импульсы, проступающие сквозь видимую и обычно поверхностно и обобщенно воспринимаемую фактуру повествовательного текста, в их тесной обусловленности мировоззренческими интенциями основного художественного задания: «Впервые именно деталь, частность, исключительный случай подмечается и, становясь в связь с целым, делается красноречивым и знаменательным»[1576]. В полной мере это относится к анализу образа Наполеона в «Войне и мире», которому Мережковский уделил в своей книге самое пристальное внимание. Толстой, согласно общей концепции Мережковского, — «тайновидец плоти» (в противовес и в дополнение к Достоевскому — «тайновидцу духа»); соответственно при обрисовке Наполеона читателю прежде всего преподносятся «плотские» черты, к совокупности которых, по сути, и сводится изображение этой личности у русского писателя. То, что в других случаях, по убеждению Мережковского, составляет безусловную силу художественного гения Толстого, раскрывает во всей мощи его дар словесной изобразительности, в случае с Наполеоном оборачивается собственной противоположностью; такая метаморфоза объясняется тем, что в своих подступах к фигуре Наполеона Толстой исходил не из непосредственного чувства жизни, а из предвзятой идеи. Задаваясь целью развенчать мысль о возможности личного произвола в истории, показать тщету индивидуалистического эгоизма, Толстой — как демонстрирует Мережковский своим мастерским анатомированием текста «Войны и мира» — избавляет Наполеона от всяких черт духовности и акцентирует лишь черты «животные»: «На теле этом, столь живом, столь совершенно изваянном, лицо так и остается недоконченным — безглазым, безвзорным, как лица мраморных статуй со слепыми белыми зрачками»[1577]. Мережковский стремится показать читателю: Толстой в своем неприятии Наполеона не опровергает его правду «своеволия» иной, высшей правдой, — он предпочитает унизить Наполеона, изобразить его неумным и ничтожным («Ни одной черты трагической, возбуждающей жалость или ужас — в судьбе и в личности толстовского Наполеона: весь он — маленький, плоский, пошлый, комический или должен бы, по замыслу художника, быть комическим»). «Л. Толстой раздавил Наполеона, как насекомое, так что от него — „только мокренько“, — резюмирует Мережковский. — Является, однако, вопрос: каким же образом такой идиотик, такой крошечный, даже как бы несуществующий, мерзавец достиг почти сказочной власти? Или вся история Наполеона — только игра диких случайностей?»[1578] Не приемля толстовского Наполеона «антигероя», Мережковский со всей энергией, — заметно отклоняясь в сторону от главного направления своего критического анализа, — встает на защиту престижа французского императора. Опыт апологии Наполеона, предпринятый в «Л. Толстом и Достоевском», не предполагал еще далеко ведущих обобщений и итогов; задача писателя была весьма ограниченной — показать, что традиционно считавшееся большим и на самом деле было большим, а не малым; апология сводилась преимущественно к восстановлению подлинных масштабов исторической личности, а не к ее интерпретации с привлечением разного рода оценочных критериев. Уже здесь Мережковский опирается на суждения западноевропейских авторов, книги которых он позднее широко использует в монографии о Наполеоне, — в том числе и на высказывания тех писателей, которых невозможно заподозрить в бонапартизме: ему важно подчеркнуть, что и г-жа де Сталь, ожесточенный враг Наполеона, признавала совершенно особую действенную силу его личности, и Ипполит Тэн, развенчивавший наполеоновское «дело эгоизма» с позиций «позитивно»-альтруистической нравственности, ставил вершителя этого дела в один ряд с Данте и Микеланджело. Леонардо, Микеланджело, Наполеон — и для Мережковского фигуры одного масштаба и даже одного семантического поля. Леонардо — «предвестник // Еще неведомого дня», «Богов презревший, самовластный, // Богоподобный человек» («Леонардо да Винчи», 1894); Микеланджело — «беспощадный дух», «не побежденный роком»: «За миром мир ты создавал, как Бог, // Мучительными снами удрученный, // Нетерпелив, угрюм и одинок» («Микеланджело», 1892)[1579]; Наполеон в книге о Толстом и Достоевском — «не только герой созерцания, как Данте и Микель-Анжело, но и художник действия, как Цезарь и Александр», «герой и художник своей собственной трагедии: сочиняет и живет ею»[1580]. Грандиозный масштаб помыслов и свершений Наполеона позволяет Мережковскому не только сопоставлять его государственные и полководческие деяния с плодами творчества величайших художников Нового времени, но и наделять эти деяния едва ли не эстетическим смыслом. Похоже, что, работая над своей книгой, сам Мережковский был не в силах полностью освободиться от тех раскольниковских вожделений, которые на ее же страницах он вполне убедительно развенчивал: «…настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, — а стало быть, и все разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!»[1581] Что-то от Раскольникова действительно переходит в рассуждения Мережковского, когда он готов объяснить и оправдать любые поступки и помышления своего героя потаенным высшим смыслом, угадываемым за ними. Как писал в этой же связи Е. Лундберг, «не ради оправдания всего сущего, а ради возвеличения Наполеона воздвигается над кровавыми и бесстыдными делами, над ложью и слепым эгоизмом знамя особой святости и особой покорности Создателю»[1582]. Наполеону, «развенчанному» Толстым, Мережковский противопоставляет другой образ императора, хорошо знакомый по русской поэзии эпохи романтизма[1583]. Взлелеянная ею наполеоновская легенда — для него нечто первичное по своему эмоциональному пафосу и безусловное; лирический силуэт Наполеона из баллады Лермонтова «Воздушный корабль» отвечает его представлениям полнее и определеннее, чем иные в деталях проработанные аналитические портреты. Примечательно, что образный строй этой баллады кое-где просвечивает и сквозь плотную цитатную ткань монографии о Наполеоне: не раз возникающие на ее страницах «старые усачи-гренадеры» — конечно же, отголосок из Лермонтова, а фраза: «Старые люди спят в песках пирамид, средние — в снегах России, молодые — в болотах Лейпцига» (Т. 2. С. 169) — прямая реминисценция из того же «Воздушного корабля» (Лейпциг — эхо Эльбы у Лермонтова):(«Эпитафия Наполеона», 1830);
(«Последнее новоселье», 1841);
(«Св. Елена», 1831) —
ИСТОРИЯ КАК МИСТЕРИЯ Египетская дилогия Д. С. Мережковского
Авторское вступление, которое Мережковский предпослал в 1914 г. своему «Полному собранию сочинений», начинается с указания на неразрывную связь между входящими в это издание различными книгами — романами, стихотворениями, статьями, философско-критическими исследованиями: «Это — звенья одной цепи, части одного целого. Не ряд книг, а одна, издаваемая только для удобства в нескольких частях. Одна — об одном». Единство замысла, разными гранями оборачивавшегося в совокупности всего написанного Мережковским, отражало важнейшую особенность его мировосприятия. Один из наиболее характерных и последовательных выразителей символистского мироощущения, Мережковский видел в творческом акте форму воплощения глобальной жизнестроителыюй концепции, все явления истории и культуры он воспринимал и осмыслял как форму становления единой, телеологически развивающейся мистической идеи. В том же предисловии Мережковский определял сверхзадачу, разрешению которой подчинена вся его творческая деятельность: «Что такое христианство для современного человечества? Ответ на этот вопрос — вот скрытая связь между частями целого <…> я не проповедую и не философствую <…> я только описываю свои последовательные внутренние переживания»[1601]. Заглавие «Христос и Антихрист», данное Мережковским его первой трилогии исторических романов — «Смерть богов. Юлиан Отступник», «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи», «Антихрист. Петр и Алексей», — могло бы стать универсальной формулой всего, вышедшего из-под его пера, — как включенного в состав «Полного собрания сочинений» 1914 г., так и еще к тому времени не написанного. Сам Мережковский, рассматривая собрание своих сочинений как единый архитектонический замысел, фактически сводит его к общей схеме противостояния двух метафизических начал: трилогия «Христос и Антихрист» посвящена изображению борьбы этих двух начал во всемирной истории, в прошлом; три книги о русских классиках — «Л. Толстой и Достоевский. Жизнь, творчество и религия», «М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества», «Гоголь. Творчество, жизнь и религия» — дают картину той же борьбы в русской литературе, в настоящем, а книги статей на актуальные темы («Грядущий Хам», «Не мир, но меч», «В тихом омуте», «Больная Россия») — изображение того же в современной русской общественности; наконец, драма «Павел I» и роман «Александр Первый» (и, добавим, третья, еще не написанная, часть трилогии — роман «14 декабря») воплощают, по мысли автора, борьбу указанных двух начал «в ее отношении к будущем судьбам России»[1602]. Романы и философско-культурологические эссе из истории древнего Египта, написанные Мережковским в 1920-е годы, — неотъемлемые составляющие этого единого целого[1603]. Погружаясь в незапамятную старину, писатель обнаруживает и там всё те же нерушимые скрижали, в соответствии с которыми осуществлялись мировая история и культура двух последних тысячелетий и которым суждено новое постижение в грядущие времена. «Исход в Египет» Мережковского, последовавший за его реальным «исходом» из большевистской России (в январе 1920 г. он, З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов и их секретарь В. А. Злобин нелегально перешли польскую границу, с ноября 1920 г. Мережковский и Гиппиус поселились в Париже), весьма знаменателен именно в свете пережитой национальной трагедии. Утвердившийся на его родине режим Мережковский осмыслял не только в конкретно-историческом, политическом, но и в мистико-историософском ракурсе: большевизм в его восприятии — это «царство Антихриста», воплощение абсолютного метафизического зла, следствие извращения и поругания христианских заветов. Происшедшее с Россией невозможно ограничить ее пределами — и потому, что новый агрессивный порядок стремится к своему повсеместному утверждению, и потому, что недугами, жертвой которых стала родина писателя, оказались поражены и другие очаги мировой христианской цивилизации. «…Сейчас происходит борьба за идею всемирной свободы с идеей не только нашего русского, национального, но и всемирного рабства, — утверждал Мережковский. — Мы должны твердо помнить, что главный, опаснейший соблазн нашего врага — ложная всемирность, Интернационал; и мы должны противопоставить этой силе лжи равную силу истины — религиозную силу всемирности. Только во имя национальности мы Интернационала никогда не победим; никогда не спасем Россию во имя только России» [1604]. Отрицая «ложную всемирность» во имя всемирности подлинной, всемирности христианской, Мережковский закономерно вновь и вновь обращался к исповеданию своей единственной веры — но в особом, специфическом преломлении. Пристальный интерес к древнейшей истории и культуре, под знаком которого проходит первое десятилетие его жизни в эмиграции, был стимулирован главным образом стремлением выявить в их первоисточнике метафизические начата, обусловившие возникновение христианства и указующие на его эсхатологический смысл. В книге «Тайна Трех. Египет и Вавилон», создававшейся почти одновременно с египетской романной дилогией и являющейся по отношению к ней своего рода философско-историческим комментарием, Мережковский прямо признает, что именно грандиозные масштабы свершившейся исторической катастрофы побудили его значительно расширить горизонты своего историософского умозрения: «Стою над пропастью, куда провалилась Россия, тысяча лет русской истории. России нет — и нет для меня ничего. Умом я знаю, что есть, но сердцем чувствую, что нет ничего. У самых ног моих — пустота, провал, а за ним — страшная даль, до края небес, до начала и конца времен, до „Атлантиды“ и „Апокалипсиса“. Там, внизу, на дне пропасти, копошится муравейник нынешний, но уж ничто не заслоняет от меня седых исполинов древности, снеговых вершин человечества». Погружаясь в древность, обращая свой взор к манящим «снеговым вершинам человечества», Мережковский выражал свой протест против неприемлемого настоящего и вместе с тем указывал на духовные первоосновы, обретаемые в отшлифованных веками и тысячелетиями религиозных и культурных заветах: «Эта книга есть взор, обращенный назад, далеко назад, до начала времен, потому что там начался тот всемирно-исторический путь, с которого мы так внезапно свернули в сторону»; «Силы земные уже поколебались: все падает, рушится, земля уходит из-под ног. Вот от чего я бегу в древность. Там твердыни вечные; чем древнее, тем незыблемей <…>»[1605]. Не менее отчетливо прояснял позицию писателя его духовный ученик и единомышленник В. А. Злобин: «Мережковский один из немногих, если не единственный, понял, что для предотвращения катастрофы необходимо развернуть фронт по всей линии человеческой истории. Он понял, что большевизм, стремящийся уничтожить даже прошлое <…>, победим лишь совокупным усилием всего человечества, всей его историей. Но для создания такого „единого фронта“ необходимо раскрытие внутреннего единства человечества, преодоление противоречия между миром христианским и до христианским»[1606]. Идея обращения к «незыблемым твердыням», объединяющим христианский и дохристианский культурно-исторический опыт и дающим спасительную опору в дни разрушительных мировых катаклизмов, закономерно влекла к самой древней и самой великой из умерших цивилизаций, поражающей грандиозностью и недостижимым совершенством своих памятников, величественностью и глубиной многовековой культуры, о которой приходится узнавать лишь по немногим уцелевшим осколкам, передающим, однако, нетленные черты былой жизненной подлинности. Неудивительно, что в сознании русских писателей символистской эпохи Египет представал в ореоле ретроспективной утопии; при этом едва ли не все, приобщавшиеся к древнеегипетской культуре, признавались, что непосредственно ощущают исходящие от нее жизненные токи, прорывающиеся сквозь все века, отданные работе по ее уничтожению и забвению. АндрейБелый, побывавший в Египте в 1912 г., писал: «Старый арабский Каир не волнует; а пятитысячелетний древний Египет, кометой врезаясь в сознание, в нем оживает как самая жгучая современность; и даже: как предстоящее будущее»[1607]. Мережковский вторит Белому почти дословно: «Не позади, а впереди нас — вечный Египет»[1608]. Прямые параллели между Древним Египтом и современной Россией, порабощаемой новейшей цивилизацией и забывающей сны «былых веков», проводит Борис Садовской в стихотворении «Посвящение» (1907), обращенном к «жрецу желтоликому, темноокому», чей «дух парит над вечным Нилом»:II ЖУРНАЛЫ РУССКИХ СИМВОЛИСТОВ
«ЗОЛОТОЕ РУНО»
Сразу же после прекращения «Мира Искусства», с января 1905 г. в Москве стал выходить «журнал художественный и художественно-критический» — «Искусство». Редактором-издателем его был молодой художник Н. Я. Тароватый. Хотя новый журнал старательно пытался внешне походить на своего предшественника и развивать заложенные в «Мире Искусства» художественные принципы, поддержкой «старших» он не пользовался и вызывал по преимуществу брезгливо-уничижительные отзывы[1630]. Установка на преемственность казалась учредителям закрывшегося журнала слишком дерзкой и самонадеянной для московской художественной молодежи, ничем серьезным себя еще не проявившей; преимущественный интерес нового журнала к народному и декоративно-прикладному искусству, к французским импрессионистам и постимпрессионистам, опора на Московское товарищество художников также не могли не вызвать у «мирискусников» ревнивого и настороженного отношения. И в писательской среде «Искусство» не имело надежной поддержки. Литературный (точнее — критико-библиографический) отдел «Искусства» был, в сравнении с издававшимися одновременно «Весами» и «Вопросами Жизни», весьма худосочным. В организации журнала участвовал и на первых порах его секретарем был молодой поэт-символист В. Гофман[1631] — ученик Бальмонта и Брюсова, удалившийся тогда от круга «Скорпиона» и «Весов» и сумевший привлечь к работе в «Искусстве» лишь считанное количество начинающих литераторов-модернистов. Немногочисленные статьи, хроникальные материалы и рецензии в первых номерах журнала подписаны в основном М. И. Пантюховым (Мих. Пан-в), М. И. Сизовым (Мих. С.), В. Ф. Ходасевичем и др., самим В. Гофманом, различными псевдонимами, безусловно, скрывавшими в большинстве своем те же имена. Летом 1905 г. к работе в редакции «Искусства» подключился С. А. Соколов (литературный псевдоним — Сергей Кречетов). В № 5/7 журнала было объявлено, что Соколов принимает ближайшее участие в редактировании литературного отдела, в № 8 он был уже назван наряду с Тароватым равноправным редактором. Руководитель символистского издательства «Гриф», второго по значению после «Скорпиона», издатель одноименных альманахов, Соколов был связан со всеми наиболее значительными представителями «нового» искусства и мог обеспечить журналу Тароватого вполне представительный литературный отдел. «Задумал помочь „Искусству“ и притягиваю туда целый ряд людей, начиная с Бальмонта», — сообщал Соколов В. Ф. Ходасевичу 11 мая 1905 г.[1632]. 31 августа он уже информировал Брюсова: «Вступление мое повлекло за собой усиленное пополнение и обновление состава сотрудников, в числе коих теперь, между прочим, имеются: Мережковский, Бальмонт, Минский, Гиппиус, Сологуб, А. Блок и Белый»[1633]. Старания Соколова дали определенный результат: 8-й выпуск журнала был уже представлен именами Бальмонта, Брюсова, Блока. Однако на этом деятельность журнала прекратилась по обычной тогда причине финансовой несостоятельности. Тем не менее издание «Искусства» и союз Тароватого и Соколова — руководителей, соответственно, художественного и литературного его отделов — стали своего рода трамплином для деятельности нового московского модернистского издания — журнала «Золотое Руно». «„Искусство“ как таковое более не существует и вышедший 8-й номер является последним, — сообщал Тароватый Конст. Эрбергу в октябре 1905 г. — Но из „Искусства“ возник новый журнал „Золотое Руно“, каковой предполагается выпускать ежемесячно начиная с января 1906 г. Состав сотрудников, за немногими добавлениями <…> тот же, что и в „Искусстве“, я же приглашен заведовать в нем художественным отделом»[1634]. Заведующим литературным отделом журнала стал Соколов. Деньги на издание «Золотого Руна» дал Николай Павлович Рябушинский (1876–1951), представитель многочисленной семьи московских капиталистов-миллионеров, щедрый меценат, фигура в своем роде примечательная и экстравагантная. Как вспоминает М. Д. Бахрушин, «делами семейной банковской фирмы он не занимался (вернее, его к ним не допускали), был несколько раз женат и только тратил деньги и свои и своих жен… Он построил в Москве в Петровском Парке виллу „Черный Лебедь“, где задавал фантастические приемы золотой молодежи. Тем не менее, он был очень способным и даже талантливым человеком»[1635]. Искренне преданный «новому» искусству, Рябушинский пробовал собственные силы в живописи и литературе (под псевдонимом «Н. Шинский»), однако вэтих опытах не способен был выйти за пределы дилетантизма. Об этом свидетельствуют и его живописные работы, неоднократно репродуцировавшиеся в «Золотом Руне», и стихотворения[1636], и с особенной очевидностью повесть «Исповедь», выпущенная при «Золотом Руне» отдельным изданием в 1906 г., — ультрадекадентское произведение в духе Пшибышевского и Д’Аннунцио, написанное от лица художника и с типично эпигонским усердием разрабатывающее темы индивидуализма и имморализма, свободного творчества и свободной страсти. С самого начала «Золотое Руно» замышлялось как журнал, близкий по литературно-эстетическим установкам к «Весам». Стремление учесть и перенять редакторский опыт Брюсова характеризует первые шаги Рябушинского и Соколова на пути организации нового издания[1637]. Брюсов, однако, отнесся к издательской затее Рябушинского с известной настороженностью, осмотрительно заняв выжидательную позицию, хотя и охотно вошел в число ближайших сотрудников журнала. Настороженность эта отчасти была продиктована тем, что литературными делами «Золотого Руна» заправлял С. Соколов, лидер «грифовской» группы символистов, которую Брюсов расценивал как рассадник эпигонства и в отношении к которой культивировал «некоторое соперничество и род антагонизма»[1638]. Приветствуя в целом «Золотое Руно» как значимый симптом развития и распространения «нового» искусства, Брюсов тем не менее не мог не указать на возможные уязвимые стороны, и прежде всего на угрозу заведомой вторичности этого предприятия, организованного с большим размахом и далеко идущими претензиями. Такие опасения прозвучали даже в речи Брюсова, подготовленной для торжественного обеда по поводу выхода в свет первого номера «Золотого Руна» (31 января 1906 г); лидер символизма заострил в ней внимание на насущной необходимости кардинально новых исканий и дерзаний для дальнейшего плодотворного развития отстаиваемой им литературной школы:«Тринадцать лет тому назад, осенью 1893 года я работал над изданием тоненькой, крохотной книжки, носившей бессильное и дерзкое название „Русские символисты“. Бессильным это заглавие назвал я потому, что оно бескрасочно, ничего не говорит само по себе, ссылается на что-то чужое. Но оно было и дерзким, потому что открыто выставляло своих авторов защитниками того движения в литературе, которое у нас до того времени подвергалось только самым ожесточенным нападкам и насмешкам, если не считать очень двусмысленной защиты его на страницах „Сев<ерного> Вестника“. Началась борьба, сначала незаметная, потом замеченная лишь для того, чтобы тоже подвергнуться всякого рода нападкам. И длилась она 13 лет, все разрастаясь, захватывая все более обширные пространства, привлекая все более значительное число сторонников. Сегодня наконец я присутствую при спуске в воду только что оснащенного, богато убранного, роскошного корабля Арго, который Язон вручает именно нам, столь разным по своим убеждениям политич<еским>, философск<им> и религиозн<ым>, но объединенным именно под знаменем нового искусства. И видя перед собой это чудо строительного искусства, его золотые паруса, его красивые флаги, я сознаю наконец, что борьба, в которой я имел честь участвовать вместе со своими сотоварищами, была не бесплодной, была не безнадежной. Но, вступая на борт этого корабля, я задаю себе вопрос: куда же поведет нас наш кормщик. За каким Золотым Руном едем мы. Если за тем, за которым 13 лет назад выехали мы в утлой лодочке, — то оно уже вырвано в Колхиде у злого дракона, уже стало достоянием родной страны. Неужели же задача нового Арго только развозить по гаваням и пристаням пряди зол<отого> руна и распределять его по рукам. Неужели дело нового издания только распространять идеи, высказанные раньше другими? О, тогда ваш Арго будет не крылаты<м> кораблем — а громад<ным> склепом, мраморн<ым> саркофагом, которому, как пергамским гробницам, будут удивляться в музеях, но в котором будет пышно погребена новая поэзия. Я подымаю бокал за то, чтоб<ы> этого не было, я подымаю бокал против всех, кто хочет отдыхать, торжествуя победу, и за всех, кто хочет новой борьбы, во имя новых идеалов в искусстве, кто ждет новых неудач и новых посмеяний»[1639].
Брюсовская характеристика «Золотого Руна» как «чуда строительного искусства» была не только данью торжественно-праздничному стилю. Рябушинский сделал все, чтобы привлечь в свой журнал лучшие символистские и околосимволистские литературные силы, с размахом был организован и художественный отдел журнала, построенный по примеру «Мира Искусства». В издание были вложены огромные средства. Оформление отличалось вызывающей дороговизной исполнения. Ориентация изначально была задана на самые громкие, самые престижные в своем роде имена: первый номер открывался целым альбомом репродукций с работ М. Врубеля (последующие номера были соответственно посвящены творчеству К. Сомова, В. Борисова-Мусатова, Л. Бакста), литературный отдел его был представлен именами Д. Мережковского, К. Бальмонта, В. Брюсова, А. Блока, Андрея Белого, Ф. Сологуба. Весь текст журнала печатался параллельно на двух языках — русском и французском. И в то же время с самого начала возникали опасения, подобные брюсовским, и подозрения в том, что «у „Золотого Руна“ — кажется — много денег и мало идей»[1640]. Самонадеянно став редактором-издателем «Золотого Руна», Рябушинский поставил себя в курьезное положение «мещанина во дворянстве» среди рафинированных представителей «нового» искусства. «…Казалось, точно он нарочно представляется до карикатуры типичным купчиком-голубчиком из пьес Островского», — вспоминал о Рябушинском Бенуа, отмечая у учредителя журнала вместе с тем трогательное стремление «выползти из того состояния, которое ему было определено классом, средой, воспитанием, и проникнуть в некоторую „духовную зону“, представлявшуюся ему несравненно более возвышенной и светлой»[1641]. Тот же Бенуа в пору издания «Золотого Руна» заключал, что Рябушинский — «это истый хам, хотя и „разукрашенный“ парчой, золотом и, может, даже цветами»[1642]. Ему вторил Д. В. Философов: «„Золотое Руно“ — хамский журнал, но единственный, где можно работать»[1643], — имелась в виду прежде всего денежная обеспеченность издания, о чем он же признавался с иронической откровенностью: «Был у нас N. Riabouchinsky. О впечатлении умалчиваю. Когда трещат финансы, la Toison d’or для интеллигентных пролетариев имеет большое значение!»[1644] Еще не слишком искушенный в столичных литературных делах, Л. Шестов искренне недоумевал после встречи с Рябушинским в редакции «Золотого Руна»: «Он сказал мне, что он и издатель, и редактор. Но, когда я попробовал с ним поговорить о литературе, оказалось, что он к ней никакого отношения не имеет. Не только обо мне ничего не слыхал, но, кроме Брюсова, Бальмонта и Мережковского, никого не знает. Да и тех, кого знает, знает только по именам. Вот так редактор!»[1645] Однако сам редактор был преисполнен уверенности в том, что он способен блестяще наладить литературное дело. «Смесь наивности и хвастовства» констатировал в Рябушинском Е. Лансере, приводя некоторые из его заверений: «У меня все талантливое работает», «Мой журнал будет везде — и в Японии, и в Америке, и в Европе»[1646]. Все в журнале Рябушинского — уже начиная с заглавия, избранного под заведомым воздействием известного стихотворения Андрея Белого «Золотое Руно» и образной символики кружка московских «аргонавтов»[1647], — было ориентировано на готовые образцы и настойчиво претендовало лишь на полноту и законченность их выражения. Перенимая опыт «Мира Искусства» и «Весов», издававшихся на высоком полиграфическом уровне, в изысканном и строго обдуманном оформлении, Рябушинский стремился затмить и подавить своих предшественников чрезмерной, избыточной роскошью, вычурностью, которая постоянно угрожала перерасти в торжествующую безвкусицу. Решимость следовать эстетическим заветам символизма породила редакционный манифест, открывавший первый номер журнала; в нем с обезоруживающей наивностью, исполненной почти пародийного звучания, возвещалось, что в «бешеном водовороте» современной жизни, в «грохоте борьбы» «жить без Красоты нельзя», что «необходимо завоевать для наших потомков свободное, яркое, озаренное солнцем творчество», и провозглашались программные девизы: «Искусство — вечно, ибо основано на непреходящем, на том, что отринуть — нельзя. Искусство — едино, ибо единый его источник — душа. Искусство — символично, ибо носит в себе символ, — отражение Вечного во временном. Искусство — свободно, ибо создается свободным творческим порывом» (1906. № 1. С. 4). За велеречивостью и пафосом манифеста отчетливо различим отпечаток личности С. Соколова (Кречетова), ставшего в первые месяцы деятельности «Золотого Руна» его идеологом и фактическим руководителем. Сам он считал «Золотое Руно» изданием «весьма изумительным по размаху и широте задач»[1648], всячески подчеркивая свое ведущее положение в нем[1649], однако ничего, кроме «лексикона прописных истин» символистской эстетики в ее специфически «декадентском» преломлении, сообщить журналу не мог. Положение в известной степени спасали деньги Рябушинского. Благодаря этому немаловажному фактору «Золотое Руно» имело облик солидного, надежно налаженного ежемесячника. По объему и уровню литературного отдела номера «Золотого Руна» не уступали выпускам «Весов». Постоянными сотрудниками журнала стали К. Бальмонт, В. Брюсов, Андрей Белый, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, А. Блок, З. Гиппиус, Д. Мережковский — фактически все символисты «с именем», печатавшие в «Золотом Руне» стихи, прозу, статьи. Чрезвычайно показательным в этом отношении явился первый, «дебютный» выпуск журнала: в нем были напечатаны поэма Мережковского «Старинные октавы», рассказ Сологуба «Призывающий Зверя», драматический отрывок Андрея Белого «Пасть ночи», стихотворения Бальмонта, Брюсова, Блока, Белого; в критическом отделе участвовали те же Бальмонт, Мережковский, Блок. Надежное пристанище нашли в «Золотом Руне» также литераторы-символисты второго ряда и начинающие писатели, хотя в целом их публиковали в меньшей пропорции, чем «мэтров». В оформлении участвовали ведущие художники эпохи, большей частью «мирискусники», — уже снискавшие славу (Л. Бакст, Е. Лансере, К. Сомов, А. Бенуа, С. Яремич, М. Добужинский) и только начинавшие завоевывать общественное признание (Н. Сапунов, П. Кузнецов, Н. Феофилактов, В. Милиоти и др.). Серьезное впечатление производили хроникальный и критико-библиографический отделы. В их ведении было заметно стремление решать несколько иные задачи, чем те, которые ставила перед собой редакция «Весов»: в брюсовском журнале много внимания уделялось новинкам зарубежной литературы и событиям культурной жизни Запада, в «Золотом Руне» основной упор был сделан на русскую литературную и художественную хронику. Отбор и оценка материала производились с близких «Весам» эстетических позиций. В частности, журнал Рябушинского вполне усвоил тон «Весов» по отношению к писателям-реалистам. В «Золотом Руне» были опубликованы пренебрежительные отзывы о сборниках «Знания», о стихотворениях Бунина (С. Соловьев — 1907. № 1. С. 89), о произведениях второстепенных авторов реалистической школы. Нужно отметить, однако, что, в сравнении с «Весами», «Золотое Руно» уделяло борьбе с реализмом мало внимания и не старалось выдерживать полемическую однолинейность. Так, А. Курсинский, назвав М. Горького «художником, себя уже исчерпавшим», вместе с тем высоко оценил «Савву» Л. Андреева (1906. № 10. С. 90–91), а В. Ходасевич, увидевший в большинстве произведений 7-го сборника «Знания» лишь «однообразно-серую массу», сосредоточил все внимание на «Детях солнца» Горького, как на «истинно примечательной» драме (1906. № 1. С. 154–155). Основной интерес «Золотое Руно» проявляло к явлениям искусства, прямо или косвенно связанным с модернизмом. Художественной хроникой Москвы в журнале занимался Н. Тароватый, обзоры «Художественная жизнь Петербурга» готовил Д. В. Философов, а затем (после отъезда Философова с Мережковскими 25 февраля 1906 г. во Францию) Конст. Эрберг. «Музыкальную хронику Петербурга» из номера в номер вел известный музыкальный критик В. Каратыгин (подписываясь криптонимом В. К.), корреспонденции о московской музыкальной жизни помещали И. А. Сац, Александр Струве, Э. К. Метнер (Вольфинг), Б. Попов (Мизгирь). Отчеты о событиях театральной жизни Москвы печатали Н. Петровская и А. Курсинский, Петербурга — О. Дымов. Спорадически появлялись обзоры С. Маковского, А. Ростиславова, А. Воротникова, парижские корреспонденции М. Волошина, А. Бенуа, А. Шервашидзе. В целом же принципиальных, программных отличий от «Весов» в «Золотом Руне» на первых порах издания не наблюдалось. Появился лишь еще один, более богатый журнал сходного направления и тематики, опиравшийся на тех же самых авторов и практически дублировавший «Весы», отвлекавший от брюсовского журнала сотрудников и в конечном счете мешавший ему сохранять прежнее монопольное положение. Опасения Брюсова, что «Золотое Руно» станет «мраморным саркофагом», увенчивающим давно уже завоеванные ценности, с каждым номером получали себе красноречивое подтверждение. Стремлением отчасти восстановить приоритет пионеров «нового» искусства, отчасти выявить изначальную несамостоятельность и слабость, которые прятались за внешним великолепием и престижностью журнала Рябушинского, была продиктована его статья «Звенья. II. Золотое Руно», опубликованная 27 марта 1906 г. в литературном приложении к газете «Слово». «Золотое Руно» было расценено в ней как издание, ориентированное на вчерашний день и возвещающее азбучные истины, которые никого больше не волнуют: «Весь этот „новый“ журнал говорит мне о чем-то старом, прошлом, и „золотое руно“, которое он предлагает читателям, добыто не им, а другими, задолго до того, как он снарядился в путь»[1650]. «Что же такое „Золотое Руно“? — вопрошает Брюсов. — Это интересные и артистически изданные сборники, не дающие ничего нового, но позволяющие группе художников досказать начатые речи. Это — прекрасное, с любовию выполняемое издание, похожее, однако, на чужеядное растение, на красивую орхидею, питающуюся соками, не ею добытыми из земли. Это — роскошный дворец, в котором могут мирно успокоиться те из бывших „декадентов“, которые устали от мятежа своей юности и готовы почить на сохнущих лаврах, привычной рукой бряцая на струнах и помахивая кистью»[1651]. Если Брюсов порицал «Золотое Руно» прежде всего за отсутствие поиска и самостоятельной инициативы, то критика З. Гиппиус была направлена по несколько иному руслу: журнал Рябушинского разоблачался ею как антикультурное явление. Понятие культуры вообще было основным оружием, к которому прибегали сотрудники «Весов» в полемических целях [1652], а в случае с «Золотым Руном» оно оказывалось особенно удобным. Скрывшись под псевдонимом «Товарищ Герман», Гиппиус поместила в «Весах» заметку «Золотое Руно», в которой высмеяла внешний облик первого выпуска журнала Рябушинского («помпа» «наибогатейшей московской свадьбы»), его идейное кредо («обветшавшее декадентствование») и редакционный манифест («нет ни одного читателя „Золотого Руна“, который бы не слыхивал, что есть красота, что есть искусство, что красота — вечна, а искусство тоже»), язвительно коснулась и двуязычия журнала («Очевидно, французам тоже пришло время узнать, что без красоты нельзя жить и она вечна»). Обвинения в безвкусице и бескультурье, содержавшиеся в этом отзыве, были проникнуты высокомерием по отношению к учредителям журнала и высказаны, в отличие от статьи Брюсова, в весьма резкой, даже оскорбительной форме. «Ненадежно, но не безнадежно „Золотое Руно“, — заключала Гиппиус. — Только ему бы еще не учить, а учиться красоте. Богиня-культура неподкупна и дает права учительства лишь действительно прошедшему ее долгую школу. „Красоту“ не выпишешь, как платье, из Парижа. И роскошь — еще не красота»[1653]. С ответной отповедью на страницах «Золотого Руна» выступил С. Соколов (Кречетов). В заметке «Апологеты культуры» (1906. № 3. С. 131–132) он, отказавшись полемизировать по существу («На брань мы не ответим бранью»), вновь настаивал на незыблемой значительности идейно-эстетических лозунгов «Золотого Руна» и возвращал обратно «Товарищу Герману» обвинения в бескультурье. Соколов указал и на подспудную причину недовольства «весовцев»: «…слишком уж недвусмысленно звучит в их словах нота оскорбленного монополизма»[1654]. «Весы» этого выступления не простили. Последовала еще одна заметка «Товарища Германа» — «Золотому Руну»; на сей раз ее автором был Брюсов [1655]. Прямым объектом иронической критики в этом случае оказался напыщенно-патетический стиль ответа С. Кречетова, особенно нелепый потому, что он призван защищать никем не оспариваемые трюизмы: «…споры о „чистом искусстве“ давненько-таки сданы в архив: очевидно они представляют весь интерес животрепещущей новизны для лиц, важно сообщающих Европе, что искусство вечно»[1656]. На этом прямая печатная полемика «Весов» и «Золотого Руна» временно заглохла. Приняв позу оскорбленного благородства, Соколов лишь сочинил меморандум «Весам», который не был опубликован: «В № 5 „Весов“ снова появилась статья под заглавием „Золотому Руну“ за подписью „Товарищ Герман“. В ней журнал снова прибегает к неприличному методу литературной полемики — к открытой и грубой брани. Рядом с упреками нас в „некультурности“ новая выходка „Весов“ является самоубийственно направленным острием. На этот раз статья Т<оварища> Г<ермана> не имеет никакого отношения к „З<олотому> Р<уну>“ как журналу. Эти выкрики мелко раздраженного самолюбия направлены по моему адресу лично. Я объявляю „Весам“, что, не желая анализировать подробно узко-личные и низменные мотивы последней статьи, впредь сочту ниже своего достоинства не только возражать что-либо по существу („Весам“ это очень желательно!) на произведения псевдонимных и плохо отвечающих своему назначению масок из „Весов“, но и вообще как-либо разбираться в них. Озлобленная брань, где утрачено чувство приличия и меры, есть признак явно сознанного бессилия, а тот, кто скрывает при этом лицо, являет осторожность, близкую к качеству, которого имя — трусость»[1657]. Действительно, трудно отрицать долю предвзятости «Весов», и Брюсова в первую очередь, по отношению к Соколову — давнему конкуренту «Скорпиона». Однако в обоих его ответах «Весам» — и в опубликованном, и в отосланном редакции журнала — обращает на себя внимание невосприимчивость к самому существу критических выступлений Брюсова и Гиппиус, готовность все концептуальные доводы объяснить исключительно внешними, даже низменно-личными соображениями. Соколов явно был неспособен понять литературной, идейно-эстетической направленности «весовской» критики, а следовательно, не мог к ней прислушаться и предпринять какие-то усилия для того, чтобы избавиться от стереотипности в облике руководимого им журнала. «„Золотое Руно“, кажется мне, безнадежно, — резюмировал Брюсов в апреле 1906 г. в письме к Мережковскому. — Никакие блестящие гастролеры не спасут театра без режиссера, без собственной труппы, без человека, который умел бы оценивать пьесы. Но обидно, без конца обидно, что большие, даже громадные деньги (год будет стоить свыше 100 000 р.), которые дали бы возможность существовать и оказывать свое влияние совершенно исключительному изданию, — дают в результате такой посредственный, банальный „ежемесячный, художественный журнал“» [1658]. Почти в тех же выражениях упреки «Золотому Руну» были высказаны в анонимной «весовской» заметке «Вопросы», написанной Брюсовым[1659]. Подтверждение того, что журнал Рябушинского — не орган художников-единомышленников, а «складочное место для стихов, статей и рисунков», что в нем нет «литературно и художественно образованных руководителей», Брюсов видит и в устаревшей идейной программе «Золотого Руна», и в бесцветном облике хроникально-библиографического отдела, и в плохом качестве воспроизведения картин, и в кустарном характере французских переводов, представляющих русских писателей «лишенными всякой индивидуальности стиля, какой-то безличной толпой, пишущей неизменно правильным и неизменно скучным языком»[1660]. Внутри «Золотого Руна», впрочем, тоже назревали свои конфликты. В намерении играть ведущую роль в журнале столкнулись Соколов и Рябушинский. Соколов не раз жаловался на придирки, капризы, диктаторские замашки Рябушинского, на его беспомощные попытки проводить собственные литературные идеи. Предложения Соколова по упорядочению ведения дел (в частности, его желание возложить секретарские обязанности на В. Ходасевича) встречались владельцем журнала в штыки. Дело дошло до скандального разрыва, которому Соколов постарался придать максимальную огласку, разоблачая Рябушинского как «наглого капиталиста»[1661] и «полуграмотного человека»[1662], «абсолютно невежественного в вопросах литературы»[1663]. 4 июля 1906 г. он отправил Рябушинскому пространное заявление, возвещающее об уходе из «Золотого Руна»; по существу это было открытое письмо, так как Соколов разослал его копии множеству литераторов. «„Руно“ может иметь право на дальнейшее существование лишь при том условии, — писал Соколов Рябушинскому, — что, пригласив моим заместителем человека с достаточным литературным опытом, Вы дадите ему неограниченные полномочия, а сами сделаетесь только учеником, и притом надолго»[1664]. Разрыв Соколова и Рябушинского произвел в символистской среде эффект «бомбы», по выражению секретаря «Весов» М. Ф. Ликиардопуло [1665]. Соколов рассчитывал даже на то, что вслед за ним «Золотое Руно» покинут именитые сотрудники; этого не случилось, однако репутация журнала изрядно пострадала[1666]. Рябушинский оповестил о том, что отныне намерен лично редактировать литературный отдел, но в действительности обойтись без посторонней помощи был не в состоянии и первым делом обратился за нею к Брюсову, на следующий же день после разрыва с Соколовым: «…Пишу Вам, любезно прося Вас Вашего совета и мнения. Литературу сейчас буду вести я сам. Невыявленное направление в журнале меня очень мучает <…> Не забывайте „Золотое Руно“ <…> откликнитесь и дайте мне, пожалуйста, что-нибудь из Ваших вещей»[1667]. Снова о «невыявленном направлении» «Золотого Руна» были косвенным признанием правоты брюсовской критики; вождю «Весов» приоткрывалась возможность взять под свой контроль еще один журнал, и он не преминул ею воспользоваться, тем более что с удовлетворением расценивал утрату Соколовым руководящей роли. «В Швеции узнал я, что С. А. Соколов покинул „Золотое Руно“, — записал Брюсов в дневнике, — и это дало мне надежду ближе войти в этот журнал. С осени я стал часто бывать в редакции и „помогать советами“»[1668]. В плане таких «советов» стоит рассматривать привлечение к активной работе в литературном отделе «Золотого Руна» А. А. Курсинского — второстепенного поэта и прозаика из круга ранних символистов, приятеля Брюсова с юношеских лет. «Старый товарищ Брюсов помог Курсинскому устроиться редактором в „Золотом Руне“», — вспоминал Б. Садовской[1669]. Курсинский был вхож в журнал еще при Соколове, а после его ухода стал ответственным за ведение литературного отдела. Соколов извещал после разрыва с Рябушинским, что «фактически, в некоторой части, приобрел влияние Курсинский, но он не имеет ни прав, ни полномочий и вообще состоит при Ряб<ушинском> почти без голоса»[1670], «на полож<ении> „полубарыни“»[1671]. С ростом влияния Брюсова возросла соответственно и роль Курсинского. 8 октября 1906 г. Брюсов с удовлетворением констатировал в письме к З. Н. Гиппиус: «Все более и более решающее положение в „Руне“ занимает наш общий приятель А. А. Курсинский…»[1672]. С точки зрения редакторских навыков и талантов Курсинский едва ли бы; способнее Соколова. Писатель более чем скромного и несамостоятельного дарования, опиравшийся на «декадентские» образцы в стилистике и проблематике, Курсинский сам по себе не мог живительно повлиять на «Золотое Руно» и в общих чертах оставался достаточно похожим на прежнего руководителя литературного отдела. Однако через него Брюсову открылась перспектива воздействовать на «Золотое Руно», не принимая на свои плечи всех тягот редакционно-издательского процесса. Курсинский оказался удобным посредником между «Золотым Руном» и «Весами». В конце 1906 г. С. Соколов отмечал, что эти два журнала «теперь в теснейшей дружбе»[1673], а Брюсов впоследствии уточнял характер этой «дружбы»: «Мы охотно бывали на разных редакционных собраниях и не раз принимали участие в редакционных работах, вплоть до чтения рукописей и составления объявлений»[1674]. Самостоятельности и новизны «Золотому Руну» этот союз, однако, не придал. На недолгое время — несколько месяцев в конце 1906 — начале 1907 г. — журнал Рябушинского стал фактически сателлитом, филиалом «Весов». В нем продолжали появляться заметные и даже выдающиеся произведения — «Посолонь» А. Ремизова (1906. № 7/9, 10), «Елеазар» Л. Андреева и «Повесть об Елевсиппе» М. Кузмина (1906. № 11/12), «Дар мудрых пчел» Ф. Сологуба (1907, № 2, 3), «Король на площади» А. Блока (1907. № 4), стихотворения Брюсова, Андрея Белого, М. Волошина, Вяч. Иванова, статьи Белого и Блока и т. д. Но по-прежнему «Золотое Руно» с размахом — и даже подчас с блеском — пропагандировало и увенчивало достигнутое, а не открывало новое, и в этом смысле упреки Брюсова оставались действенными и в ту пору, когда к ведению журнала оказался прикосновенен он сам. Более того: временное брюсовское «единоначалие» становилось отнюдь не последней причиной того, что журнал Рябушинского, активно способствуя утверждению символизма и распространению идейно-эстетических принципов «нового» искусства, не в силах был создать новой, самостоятельной по отношению к «Весам» творческой лаборатории, объединяющей литературные силы. Инициативы «Золотого Руна» совершались лишь в том направлении, где их могло подкрепить щедрое финансирование, и зачастую имели рекламный, пропагандистский характер. Парад крупных литературных имен было решено дополнить галереей портретов, написанных по заказу «Золотого Руна» лучшими художниками; так родились известные портреты — Брюсова работы М. Врубеля (1906. № 7/9), Андрея Белого работы Л. Бакста (1907. № 1), Вяч. Иванова работы К. Сомова (1907. № 3), А. Ремизова (1907. № 7/9) и Ф. Сологуба (1907. № 11/12) работы Б. Кустодиева, А. Блока работы К. Сомова (1908. № 1). Как бы в компенсацию журнальной программы решено было проводить конкурсы «Золотого Руна» на заданную тему. Первый конкурс был объявлен на тему «Дьявол» в литературе и изобразительном искусстве, для его проведения в декабре 1906 г. было собрано представительное жюри (по литературному отделу А. Блок, В. Брюсов, Вяч. Иванов, А. Курсинский, Н. Рябушинский); произведения, отмеченные на конкурсе, были опубликованы в первом номере «Золотого Руна» за 1907 г. Иронический итог конкурса подвел Брюсов: «Уяснилось, что ни авторы, ни их судьи (и я в том числе) никакого понятия о дьяволе не имеют»[1675]. Второй из объявленных конкурсов (на тему «Жизнь и искусство будущего») вообще не состоялся. По примеру «Весов», выходивших при символистском издательстве «Скорпион», Рябушинский попытался также наладить при «Золотом Руне» книгоиздательскую деятельность, но солидного размаха это предприятие не достигло: в издании «Золотого Руна» вышло считанное количество книг[1676]. С бо́льшим своеобразием велась работа художественного отдела «Золотого Руна». Его заведующий Н. Я. Тароватый умер 6 октября 1906 г., и на смену ему пришел художник Василий Милиоти. Под руководством Милиоти «Золотое Руно» уже самым решительным образом завершило переориентацию с мастеров «Мира Искусства» на новейшие художественные веяния. При поддержке Рябушинского была организована выставка «Голубая роза», ее обзор с множеством репродукций появился в «Золотом Руне» (1907. № 5). Художники «Голубой розы» (П. Кузнецов, Н. Милиоти, Н. Сапунов, С. Судейкин, М. Сарьян, А. Арапов, Н. Крымов и др.) составили затем актив выставок «Золотого Руна» 1908 и 1909 гг., из номера в номер участвовали в оформлении журнала. «Золотому Руну» принадлежит также заслуга в ознакомлении русской публики с новейшими устремлениями французской живописи: 94 снимка с работ французских художников были помещены в № 7/9 за 1908 г., значительное число репродукций — в № 2/3 за 1909 г., отдельные номера журнала были специально уделены скульптуре П. Гогена (1909. № 1) и живописи А. Матисса (1909. № 6). Все эти публикации сопровождались статьями, истолковывающими творчество избранных мастеров и характер исканий новых художественных школ. Уже в начале 1907 г. обнаружилась непрочность союза брюсовской группы с «Золотым Руном». Сотрудничество Рябушинского с Курсинским развивалось в том же направлении, что и ранее с Соколовым. В середине марта 1907 г. Курсинский жаловался С. А. Полякову на «весьма странные и трудномотивированные отношения»[1677] с Рябушинским, на оскорбительное поведение владельца журнала. Не желая, по словам Брюсова, быть «покорным исполнителем <…> вздорных причуд»[1678], Курсинский довел конфликт до печати, оповестив о своем разрыве с «Золотым Руном»[1679], и потребовал от редакции «Весов» третейского суда между ним и Рябушинским. Формально Рябушинский принужден был извиниться[1680], однако затем с оскорбительной откровенностью и цинизмом высказался как о Курсинском, так и об опеке «Весов»: «Неужели я не могу отказать своей кухарке, без того, чтобы в это дело не вмешались „Весы“?» — и: «Я вполне убедился, что писатели — то же, что проститутки: они отдаются тому, кто платит, и, если заплатить дороже, позволяют делать с собою что угодно»[1681]. Андрей Белый (которому последовало предложение редактировать литературный отдел «Золотого Руна» после Курсинского) сообщает о дальнейшем: «…я написал Рябушинскому с вызовом: с него достаточно чести журнал субсидировать; он, самодур и бездарность, не должен в журнале участвовать; следствие — выход мой <…>»[1682]. «Борис Николаевич „официально“ покинул „Золотое Руно“, — писал Брюсов З. Н. Гиппиус в середине апреля 1907 г. — После довольно плохой „истории“ с Курсинским, я охотно сделал бы то же <…> Но мне кажется, что стыдно отказываться, когда упразднение литературного отдела уже решено. Дешевое слишком геройство, скажут»[1683]. Слухи о прекращении литературного отдела в «Золотом Руне» весной 1907 г. года ходили довольно упорные[1684]. На деле произошла лишь некоторая внутренняя реорганизация журнала; было решено отказаться от объемистого критико-библиографического отдела, требовавшего методичной и трудоемкой организационно-редакторской работы; «Взамен упраздняемого с № 3-го библиографического отдела редакция „Золотого Руна“ с ближайшего № вводит критические обозрения, дающие систематическую оценку литературных явлений. На ведение этих обозрений редакция заручилась согласием своего сотрудника А. Блока <…>» («От редакции» // 1907. № 4. С. 74). При этом сообщении было помещено заявление Блока, в котором намечалась тематическая программа будущих «критических обозрений текущей литературы»[1685]. Намеченная реформа определенно была следствием того, что к непосредственному управлению «Золотым Руном» подключился его секретарь Генрих Эдмундович Тастевен, «московский француз»[1686], филолог по образованию, автор статей по философско-эстетическим вопросам. В первые месяцы издания журнала в обязанности Тастевена входило в основном обеспечение французского перевода прозаических материалов. В 1907 г. его фактические полномочия переходят за рамки секретарской работы, и по существу в руках Тастевена сосредоточивается редакционная деятельность. Г. И. Чулков, хорошо знавший Тастевена со школьных лет, характеризовал его: «Дилетант в хорошем смысле этого слова, Тастевен с необыкновенною чуткостью отзывался на все культурные явления современности: он хорошо знал Канта и вообще немецкую философию, и это позволяло ему свободно ориентироваться во всех новейших идейных течениях; он мог быть также компетентным судьей в области пластических искусств и посвящал немало времени организации выставок „Золотого Руна“ <…>»[1687]. Влиянием Тастевена в значительной степени объясняются перемены в идейно-эстетической позиции «Золотого Руна», отчетливо обозначившиеся к середине 1907 г.: «Журнал, до того времени эклектичный, приобретает определенное лицо. На его страницах появляется ряд значительных статей по вопросам общей эстетики и теории символизма, а также ведется решительная и твердая полемика против декадентства <…>» [1688]. «Антидекадентский» пафос проявился уже в первой большой статье Тастевена, появившейся в «Золотом Руне», — «философском этюде» «Ничше и современный кризис». В нем указывалось на бесперспективность «современного абстрактного индивидуализма», который «превратил символ из живой силы, из фокуса наших психических энергий, в мертвую мумию, гиератический знак, тяготеющий над жизнью», и утверждалась необходимость преодоления индивидуализма, установления связи «между „я“ и „космосом“, великой стихией жизни» (1907. № 7/9. С. 115). Идея «преодоления индивидуализма» была для Тастевена, по утверждению Г. Чулкова, «не только литературною формулою, но и вопросом жизни»[1689], внутренне единые устремления к ее воплощению в действительность он стремился обнаружить в самых несходных культурных явлениях современности [1690] и в соответствующем направлении стремился изменить прежний «декадентско»-индивидуалистический курс «Золотого Руна». Закономерно при этом, что в своих новых идейных тяготениях редакция «Золотого Руна» — в лице Тастевена в первую очередь — сблизилась с «мистическим анархизмом» — философско-эстетической теорией, выдвинутой в 1906 г. Чулковым и поддержанной Вяч. Ивановым, ставившей во главу угла устремление к «соборности» и преодоление прежнего, индивидуалистического символизма. Получив резонанс прежде всего в кругу петербургских символистов, «мистический анархизм» подвергся резкой критике со стороны «Весов», отстаивавших заветы «классического» символизма. Характерно, что ранее в своей критике деятельности «Золотого Руна» Брюсов призывал к новым исканиям именно на антииндивидуалистических путях. Однако путь «мистико-анархической» ревизии символизма и то связанное с ним направление «преодоления индивидуализма», которое избрало «Золотое Руно», «весовцы» считали неприемлемым. Это неприятие не замедлило сказаться в возобновившейся печатной полемике двух журналов, в итоге которой было фактически санкционировано их идейное и тактическое размежевание. Первыми полемические выпады возобновили «Весы» сразу же после прекращения редакторской деятельности Курсинского. В двух заметках, помещенных в мартовском номере за 1907 г., Брюсов указывал на редакционную небрежность и нетребовательность «Золотого Руна» и даже на неопровержимый пример плагиата, отмечая, что журнал Рябушинского «опять превращается в какой-то амбар для случайных материалов»[1691]. В ответ в апрельском номере «Золотого Руна» (вышедшем с запозданием в начале лета) последовала заметка «Причины одной литературной метаморфозы», в которой уже использовалась тактика не защиты, а нападения. Автор ее был скрыт за подписью «Эмпирик», но в приводимых критических аргументах вполне распознавался почерк Тастевена, именно к этому времени занявшего ведущее положение в журнале[1692]. В заметке утверждалось, что «идейная физиономия „Весов“ очень потускнела», что журнал утратил свой прежний боевой характер и становится консервативным органом, «окопавшись в твердыне эстетического индивидуализма», что «теперь, когда наступает момент дать органический синтез элементов нового миросозерцания, нельзя заниматься бесконечным подведением итогов» (1907. № 4. С. 79–80). Доводы, которыми ранее «Весы» порицали «Золотое Руно», теперь были направлены по их собственному адресу. Брюсов в ответной реплике («Золотому Руну») отвергал обвинения, что «Весы» будто бы «питаются от чужого», как заведомо ложные[1693]. Атаки были продолжены в следующей статье Эмпирика «О культурной критике», в которой неприятие «Весами» новейших идейных и литературных веяний расценивалось как «чудовищное самодовольство, идейная узость, дух тяжести и стремление укрепиться в занятых позициях» (1907. № 5. С. 75). Наконец, об изменении идейных ориентиров «Золотого Руна» было заявлено в специальном оповещении «От редакции» (1907. № 6. С. 68). Вслед за признанием, что «„декадентство“, являвшееся цельным и художественно законченным мировоззрением, уже пережито современным сознанием», возвещалось новое направление деятельности журнала: «Редакция „Золотого Руна“ уделит главное внимание вопросам критики, имея в виду двоякого рода задачи: с одной стороны, — пересмотр теоретических и практических вопросов эстетического мировоззрения, с другой — возможно объективный анализ искусства последних лет и новых явлений в живописи и литературе с целью выяснить перспективы будущего. Особенное значение Редакция придает рассмотрению вопросов о национальном элементе в искусстве и о „новом реализме“». Сообщалось и о намеченном изменении состава сотрудников, вызванном «постепенным привлечением ряда писателей, связанных с новыми молодыми исканиями в искусстве». Казалось бы, «Золотое Руно» наконец вняло постоянным советам «Весов» самоопределиться по отношению к другим символистским объединениям. Однако, согласно намеченной программе, такое самоопределение оказалось подчеркнуто «антивесовским», включая все конкретные моменты: «Весы» объединяли большей частью корифеев символизма — «Золотое Руно» решило делать ставку на молодые силы, «Весы» защищали «классический», «автономный» символизм — «Золотое Руно» объявило о своем тяготении к «новому реализму» и к «синтетическим» тенденциям вообще; наконец, внимание к «национальному элементу» в искусстве было в значительной мере контраргументом на европеизм, космополитизм «Весов», которым даже угрожала репутация журнала «франко-рюсс»[1694]. Но главный «антивесовский» пункт новой программы «Золотого Руна» заключался, конечно, в солидаризации с идеями обновления символизма на «мистико-анархической» основе. В насмешливой полемической реплике на объявление о новой программе журнала — «Засоборились. Новый coup d’état в „Золотом Руне“» — З. Гиппиус («Товарищ Герман») подметила за этой установкой еще одно красноречивое свидетельство доступности «Золотого Руна» «для всяческого невежества». «…Не могу, однако, не порадоваться, — заключает Гиппиус, — что упреки „Золотого Руна“ справедливы, что советы „Эмпирика“ тщетны и что „Весы“ держатся по-прежнему своего спокойного общекультурного направления: уклона к соборности у них не замечается»[1695]. Программно заявленное в редакционном оповещении «главное внимание вопросам критики» означало стремление создать из «Золотого Руна» концептуальный печатный орган, перейти от дробного рецензирования книжных новинок к общему анализу литературной ситуации с отчетливо обозначенных идейно-эстетических позиций. С приходом Тастевена к руководству журналом в нем сразу становится заметным оскудение хроникально-обзорного отдела и подспудное усиление идеологического потенциала. Тастевен не уставал подчеркивать, что «Золотое Руно» «стремится сделаться серьезным философским и критическим органом, занять определенную идейную позицию»[1696]. В этом отношении привлечение Блока к написанию статей-обзоров о современной литературе было одним из конкретных путей осуществления широко задуманной программы подведения итогов и прогнозирования перспектив новейших художественных исканий; не последнюю роль в этом решении сыграла известная близость Блока в то время к писателям — выразителям «мистико-анархических» настроений (Вяч. Иванову, Г. Чулкову, С. Городецкому). В результате в «Золотом Руне» появились статьи Блока «О реалистах» (1907. № 5), «О лирике» (1907. № 6), «О драме» (1907. № 7/9), «Литературные итоги 1907 года» (1907. № 11/12), «О театре» (1908. № 3/4), «Письма о поэзии» (1908. № 7/9, 10). Будучи в первую очередь выражением глубоко индивидуальных взглядов поэта на современную литературу, на ее достижения и задачи, эти статьи, при всей их несводимости к тезисам программы, возвещенной редакцией «Золотого Руна», были созвучны с идеями переоценки символистских ценностей, а заинтересованное, сочувственное внимание Блока к произведениям писателей реалистической школы, и вообще его стремление судить о литературе вне «направленческих»условностей и императивов, определенным образом подтверждало установку журнала на «новый реализм» и на преодоление строго очерченных рамок индивидуалистического символизма. В «Весах» критические опыты Блока, и прежде всего статьи «О реалистах» и «О лирике», были восприняты с иронией и раздражением, причем их появление в «Золотом Руне» однозначно расценивалось как «завербованность» поэта враждебной литературной корпорацией. Но и по сути дела, без оглядки на обстоятельства журнальной полемики, «Весам» не могли импонировать те тенденции в литературных обзорах Блока, которые объективно способствовали расшатыванию пропагандировавшихся журналом Брюсова канонов символистской эстетики, — отрицание элитарности и выдвижение критерия «полезности» искусства, критика антидемократичности и индивидуализма символистов, внимание к социальным и национальным началам в литературе[1697]. Таким образом, к середине 1907 г. «Весы» и «Золотое Руно» оказались выразителями противоположных тенденций внутри символизма; идейно-эстетическая дифференциация некогда единого литературного направления обозначилась оппозицией двух ведущих журналов. Оставалось найти только повод для окончательного размежевания. Им оказался инцидент с Андреем Белым[1698]. В третьем номере «Весов» за 1907 г. была опубликована статья Андрея Белого (за подписью «Борис Бугаев») «Против музыки», на которую возразил Э. К. Метнер (Вольфинг) статьей «Борис Бугаев против музыки», напечатанной в «Золотом Руне» (1907. № 5); Белый, в свою очередь, подготовил «Письмо в редакцию» «Золотого Руна», в котором полемизировал с Метнером, разъяснял и уточнял свои воззрения на музыку. Однако Рябушинский отказался поместить «письмо» Белого, поскольку, по словам Тастевена, «там, кроме возражения Метнеру, есть тенденция, враждебная „Золотому Руну“ и идеалам, ему близким <…>» [1699]. Это объяснение было сугубо формальным, поскольку Рябушинский якобы соглашался на публикацию «письма» при условии возвращения Белого в состав сотрудников «Золотого Руна»[1700]. Оскорбленный Белый направил письмо в редакцию газеты «Столичное Утро», в котором разоблачал «явное нарушение правил литературной этики» руководством «Золотого Руна» и призывал сотрудников журнала правильно отреагировать на происшедший инцидент[1701]. Та же газета поместила и ответ Рябушинского, в котором предложенное «Золотому Руну» «письмо» Белого квалифицировалось как полемическая статья, исполненная неуважения к «мечтам о близком осуществлении соборности» и осуждения взглядов редакции журнала[1702]. После этого Белый направил второе «письмо в редакцию» «Столичного Утра», в котором высмеивал неуклюжие приемы Рябушинского-полемиста: будь Белый сотрудником «Золотого Руна», то, по логике Рябушинского, его статья превратилась бы из «выходки» в материал, годный для опубликования, и т. д.[1703]. Вследствие этих публичных разбирательств появился официальный отказ ведущих «весовцев» от сотрудничества в журнале Рябушинского: 21 августа 1907 г. «Столичное Утро» опубликовало заявление Д. Мережковского, З. Гиппиус и В. Брюсова о выходе из «Золотого Руна», на следующий день там же появилось аналогичное заявление за подписями Ю. Балтрушайтиса, М. Кузмина и М. Ликиардопуло. Эти документы были затем перепечатаны в «Весах»[1704]. Демонстративный поступок «весовцев» произвел свой эффект и повлиял на подрыв и без того непрочной репутации журнала Рябушинского[1705]. В ходе размежевания «Весы» и «Золотое Руно» предприняли шаги к тому, чтобы привлечь на свою сторону писателей, не вовлеченных ранее в разыгравшийся конфликт. Явным следствием нажима «Весов» был выход из «Золотого Руна» М. Кузмина[1706], Брюсов пытался привлечь на сторону «Весов» и С. Городецкого, но потерпел неудачу[1707]. Аттестовывая поведение редакции «Золотого Руна» как «непозволительную муть», Соколов в письме к Ф. Сологубу от 31 августа 1907 г. ясно намекал: «Здесь очень ждут, как поступят петербуржцы»[1708]. В тот же день Брюсов написал Сологубу обстоятельное письмо с изложением конфликта и с намеком еще более настойчивым: «…я убежден, что каждый уважающий себя писатель принужден будет поступить так же, как и мы, если только судьба столкнет его несколько ближе с Рябушинским. Участвовать в его журнале можно только живя в другом городе и не имея ни времени, ни случая вникнуть в истинную сущность, казалось бы, „изысканного“ и „аристократического“ „Руна“. Этим я хочу объяснить продолжающееся в нем сотрудничество — Ваше, Вяч. Иванова и А. Блока»[1709]. Однако еще 20 августа Сологубу написал Тастевен; выражая надежду на продолжение его активного сотрудничества, он подчеркивал, что в скандале с Андреем Белым «редакция может представить объективные доказательства, не оставляющие сомнения в корректности ее образа действий», и просил расценивать выход «весовцев» «лишь как особый прием борьбы»[1710]. В результате всего Сологуб воздержался от принятия каких-либо решений, оставшись сотрудником обоих журналов, а Вяч. Иванов и Блок, открыто не разрывая с «Весами», сосредоточили основную свою деятельность в «Золотом Руне». Постоянными участниками «Золотого Руна» стали Чулков и Городецкий, возложив на себя неблагодарную миссию поддержания в журнале Рябушинского «антивесовского» полемического духа. Так произошла поляризация внутрисимволистских литературных сил. В результате августовского конфликта «Золотое Руно» соединилось с петербургскими символистами, прямо или косвенно связанными с «мистико-анархическими» умонастроениями, а также с писателями, прямого отношения к символистской школе не имевшими[1711]. По замечанию Белого, «петербургская группа теперь получала свой орган в Москве»[1712]. Эти слова Белого подтверждаются позднейшим признанием Чулкова: «Благодаря Г. Э. Тастевену, можно было на столбцах „Золотого Руна“ в последние два года существования этого журнала печатать такие статьи, которые были уже неприемлемы для „Весов“. По крайней мере ни я, ни Вяч. Иванов ни разу не встретили каких-либо помех, печатая в журнале все, что нам хотелось»[1713]. Сразу после разрыва с «Весами» были приложены все усилия, чтобы привлечь Иванова к непосредственному руководству «Золотым Руном». Тастевен придавал этому большое значение, ибо только Иванов (организовавший тогда в Петербурге издательство «Оры») мог соперничать с Брюсовым по влиянию и авторитету в кругу символистов; к тому же преимущественно на религиозно-философские и эстетические воззрения Иванова была ориентирована программа преобразования «Золотого Руна». 5 сентября 1907 г. Блок, деятельно способствовавший реорганизации журнала Рябушинского, писал Иванову: «…я обещал „Золотому Руну“ просить Вас очень быть редактором его, т. е. взять весь журнал внутренне в свои руки. Внутренне потому, что официального отказа от редактирования Рябушинский ни за что не даст»[1714]. 8 сентября о том же извещал Сологуба Тастевен: «Н<иколай> Павлович думает поручить В. Иванову самостоятельный философско-критический отдел»[1715]. Иванов, однако, в результате всех переговоров проявил осторожность и от непосредственного руководства редакционными делами «Золотого Руна» уклонился, явно не желая осложнять свои натянувшиеся отношения с «Весами» и нести личную ответственность за новые литературные перепалки. Иванов призывал к смягчению полемики и корректному разрешению конфликтов, как идейного, так и личного характера, — Чулков же, более других «петербуржцев» уязвленный «Весами», напротив, стремился продолжать борьбу, и именно он, в союзе с Тастевеном, стал фактическим куратором и вдохновителем всей литературно-критической деятельности «Золотого Руна». Любопытно, что после встреч с Тастевеном Евгения Герцык писала Иванову: «…относительно Чулкова, я думаю, Вы правы, пот<ому> что в „Руне“ чувствуется какая-то его подпольная энергия…»[1716]. Письма Тастевена к Чулкову подтверждают, что полномочный секретарь «Золотого Руна» обсуждал с создателем «мистического анархизма» и общие вопросы идейного самоопределения журнала, и конкретные обстоятельства его ведения, вплоть до частностей полемической конфронтации с «Весами», предлагал даже Чулкову взять на себя отдел литературных хроник[1717]. В азарте межгрупповых раздоров понемногу на задний план отходили породившие их причины, и фракционное противостояние начинало приобретать самоценное значение. Возвещенное «Золотым Руном» «преодоление индивидуализма» мало что меняло в общем литературном процессе, оставаясь достаточно абстрактным лозунгом, смысл которого был локализован в пределах символистской системы ценностей, а нюансы трактовки волновали самое ограниченное число писателей и читателей. На опасность и бессмысленность раздувания разногласий, в сущности, частного характера указывал Д. В. Философов в статье «Дела домашние»[1718], в самом заглавии которой содержится характеристика масштаба внутрисимволистских распрей. Да и сам Брюсов, игравший в полемике решающую роль, с иронией признавался: «…„Скорпионы“, „золоторунцы“, „перевальщики“ и „оры“ — в ссоре друг с другом и в своих органах язвительно поносят один другого. Слишком много нас расплодилось, и приходится поедать друг друга, иначе не проживешь»[1719]. К 1908 г. состав участников и весь облик «Золотого Руна» заметно переменился. В журнале осталась часть старых сотрудников — из них с прежней активностью продолжали печататься Бальмонт, из номера в номер помещавший циклы стихотворений и критические этюды, и Сологуб. Особенно возросла роль Блока и Вяч. Иванова. Оба они регулярно публиковали в журнале свои стихи, но наиболее заметным был их вклад в критический отдел журнала. Литературные обзоры Блока и его же проблемные статьи лирико-публицистического склада («Три вопроса» — 1908. № 2: «Вопросы, вопросы и вопросы» — 1908. № 11/12; «Россия и интеллигенция» — 1909. № 1), а также философско-эстетические опыты Иванова («Ты еси» — 1907. № 7/9; «Две стихии в современном символизме» — 1908. № 3/4, 5; «О русской идее» — 1909. № 1, 2/3; «Древний ужас» — 1909. № 4) теперь в значительной мере поддерживали определенный идейный и культурный уровень в «Золотом Руне». Свободные, в большинстве своем, от полемической заданности, эти работы явились крупным вкладом в литературно-эстетическую мысль своего времени, хотя они, при всей их тематической близости, в разных плоскостях затрагивали насущные жизненные и творческие проблемы. Пафос выступлений Иванова заключался в том, чтобы дать спасительный ответ современности, указать пути к грядущему «всенародному искусству» и очертить контуры художественного метода, соответствующего высоким преобразовательным предначертаниям, — метода «реалистического символизма», который предписывал стремление к возможно более полному и глубокому постижению эмпирического мира как непременное условие проникновения в сферу сверхреальных ценностей. Предаваясь во многом сходным с ивановскими раздумьям о судьбах символизма, о России и «русской идее», Блок, напротив, как это видно уже из самих заглавий его статей, был всего более одержим вопросами, тревогой о роковой, трагической разобщенности народа и интеллигенции, раздумьями о катастрофическом противостоянии «стихии» и «культуры», что вносило диссонирующие ноты в стройную, но всецело утопическую систему «реалистического символизма» [1720]. Повторенное в объявлении о подписке обещание «с особенной чуткостью и вниманием» отнестись к молодым дарованиям (1908. № 1. С. 99) выразилось в том, что на страницах «Золотого Руна» прочное положение заняли сравнительно недавно завоевавшие литературную известность С. Городецкий, С. Ауслендер, П. Потемкин, а также М. Волошин, Конст. Эрберг, А. Кондратьев — все в той или иной степени принадлежавшие к «петербургской» фракции, или, как москвич Б. Зайцев, отвечавшие представлениям редакции о желаемых путях эволюции искусства (его творчеству была посвящена статья А. Топоркова «О новом реализме» — 1907. № 10). Охотно печатало «Золотое Руно» произведения Ремизова, в соответствии со своим стремлением к выражению «национального духа». Из номера в номер с художественными произведениями и критическими опытами выступал Чулков (драма «Семена бури» — 1908. № 2; рассказ «Сестра» — 1908. № 3/4; «Петербургские стихи» — 1908. № 6; рассказ «Сентябрь» — 1908. № 11/12 и т. д.). Наиболее разительные перемены произошли в критическом разделе «Золотого Руна». Сосредоточенный в руках трех лиц — Чулкова, Городецкого и Тастевена, — он целиком оказался обращенным на борьбу с «весовским» традиционализмом и «академизмом». Почти в каждом номере «Золотого Руна» методично появлялись выпады по адресу «Весов», журнал Брюсова и Белого не оставался в долгу, и полемические пикировки по самым разнообразным поводам уже не воспринимались в «Золотом Руне» как нечто экстраординарное, а стали своеобразной нормой существования, чуть ли не особым отделом в журнале, рядом с «Вестями отовсюду» и рекламными объявлениями. Заметную роль в полемической кампании сыграла статья Эмпирика «О „чистом символизме“, теургизме и нигилизме» (1908. № 5). В ней разоблачались хаотичность и рассудочность трактовки теоретических проблем символизма Андреем Белым и вся критическая деятельность «Весов», пытающихся «взять на себя непосильную роль идейно-руководящего органа» и способных «только писать жалкие памфлеты и манифесты, принимая на себя роль охранителей фиктивных, несуществующих ценностей». Попытки продемонстрировать «идейную нищету» и устарелость эстетических идеалов «весовцев» предпринимались по различным поводам: статья Чулкова «Разоблаченная магия» (1908. № 1) наносила удар «декадентству» Брюсова, ставшему неподвижным и неспособным оказывать живое влияние на современность; заметка Сержа Гелиотропова (псевдоним С. Ауслендера) «Рассуждение о старости, критических приемах и так вообще» (1908. № 3/4) высмеивала З. Гиппиус (Антона Крайнего) — опять же за архаичность литературных воззрений; в статье Эмпирика «Сфинкс без загадки» (1908. № 11/12) критике был подвергнут «чистый символизм» в трактовке «весовца» Эллиса. Особенной развязностью отличалась статья Городецкого «Глухое время», полная прямых издевательств по адресу «Весов»: «Журнал культурный, в подписчиках считает двух папуасов и эскимоску, сотрудничают в нем, кроме „своих“, два Ренэ, один Гиль, два Гурмона, и еще всякие лорды и греки. А посмотришь в русский критический отдел — не критика, а политика. Аз есмь, да не будут иные — и всё тут» — и т. д. (1908. № 6. С. 69–70). После этого выступления от участия в «Золотом Руне» официально отказался С. Соловьев, а Городецкий был изгнан из числа сотрудников «Весов»[1721]. Возник новый скандал, попавший в печать[1722]. Городецкий уповал, что после этого инцидента Блок и Иванов широковещательно прекратят сотрудничество в «Весах»[1723], но этого не случилось. Редакция «Золотого Руна» заявила, что «Весы», вступив «на скользкий путь инсинуаций», доказали, что они «в идейном отношении мертвое тело, около которого все молодое и сильное гибнет» (1908. № 7/9. С. 124–125). Те же обвинения содержала очередная «золоторунная» статья Городецкого «Аминь», в которой «Весы» аттестовывались как «вертеп», несущий на себе «клеймо мертвецкой» (Там же. С. 105–107). Во всех полемических выступлениях «Золотого Руна» против «Весов» неизменно сказывался апломб носителей новых животворных идей, разбивающих косные, устаревшие догмы. На очереди стояла задача подробного обоснования выдвинутого кредо. В августе 1908 г. Тастевен сообщал Конст. Эрбергу: «„Золотое Руно“ теперь окончательно закончило процесс группировки и подготовительной работы (полемика, столкновенья и т. д.) и смело поднимет свое знамя, не отвлекаясь полемикой»[1724]. «Золотое Руно» обещало в ходе своей критической деятельности осветить «кризис, переживаемый теперь русским символизмом» и подвергнуть пересмотру «основные вопросы эстетического мировоззрения» (1908. № 1. С. 99). Последняя задача практически свелась к обоснованию тезиса о «реалистическом символизме». Проецированная на объективно-идеалистическую концепцию символизма Вяч. Иванова, идея «реалистического символизма» отстаивалась Чулковым в противовес «идеалистическому символизму» — этим термином характеризовался весь «декадентский сенакль» (1908. № 7/9. С. 104; статья «Исход») с его крайним индивидуализмом, иллюзионизмом и импрессионизмом. Выразителями «идеалистического символизма», естественно, признавались в первую очередь «весовские» лидеры, притом с закономерной полемической тенденциозностью сильные стороны этого эстетического мироощущения («подлинное и мудрое декадентство») были сосредоточены в творчестве Сологуба, не причастного к «весовской» группировке, а ущербные и обреченные («фокусы в стиле модерн», «поверхностный экспериментализм») — в произведениях Брюсова[1725]. «Реалистический символизм» рассматривался как преодоление тупика, в который завело индивидуалистическое искусство, как восстановление разорванной связи художника с миром и народом, исход «из идеалистического плена на путь реальной символики» [1726]. Генетически связанная с «мистическим анархизмом», платформа «реалистического символизма» базировалась на творческих достижениях Вяч. Иванова, чья поэзия расценивалась Чулковым как «система реальных символов» и «голос завтрашней культуры», на попытках «найти связь между своим индивидуальным творчеством и стихийным творчеством народа» — в прозе Ремизова (фольклорные стилизации) и поэзии Городецкого, воплощающей «стихийно-национальное» начало и «с мудрой наивностью» рассказывающей «о тайнах жизни» (1908. № 7/9. С. 103–104; статья «Исход»). Все это для Чулкова примеры преодоления индивидуалистических принципов творчества, попытки утвердиться на началах универсализма, осуществить пророческую миссию поэта, который «разделяет предчувствия народа и воплощает их в реальных символах»[1727]. В интерпретации Тастевена принципу «реалистического символизма» удовлетворяет и проза самого Чулкова. В статье «Возрождение стиля» Тастевен, касаясь общей тенденции «преодоления субъективного импрессионизма в искусстве», утверждает, что, в противовес «суетливому импрессионизму» «идеалистического символизма», рассказы Чулкова являют образец «строгого, целомудренного, простого, вполне синтетического стиля» (1909. № 11/12. С. 87–89). Вообще многие рассуждения идеологов «Золотого Руна» о «реалистическом символизме» походили на попытку подвести глобальный и отвлеченный теоретический базис под групповые симпатии. Принципы разграничения символизма «реалистического» и «идеалистического» были зыбки и крайне субъективны, в равной мере приметы «строгого» и «целомудренного» стиля можно было бы обнаружить, например, в прозе Брюсова, но в ней, напротив, вопреки очевидности усматривались лишь «декадентские» фокусы и ухищрения. В статье «Идолотворчество» Городецкий интерпретирует книгу Андрея Белого «Пепел» (1909. № 1. С. 96) опять же как характернейший образец «идеалистического символизма», благодаря запечатленной в ней «арлекинаде» и «суматохе явлений», хотя с большим успехом мог бы рассматривать ее в плане утверждения связи художника с народом и национальным началом, то есть как раз по линии «реалистического символизма». И в этой статье, и в статье «Формотворчество» (1909. № 10) Городецкий выдвигает собственную идею «мифотворчества» как желаемую перспективу дальнейшей эволюции символистского искусства, выразителями которой объявляет все тех же Иванова и Ремизова. Устремления «золоторунных» критиков к преодолению «идеалистического символизма», «идолотворчества», «формотворчества» и т. д. были малоэффективными в силу своей умозрительности, очевидной сконструированности, прямолинейности. Критический пафос Чулкова, Городецкого и Тастевена оставался сосредоточенным в рамках внутрисимволистских междоусобиц и подогревался исключительно ими, широковещательные призывы к восстановлению связи с миром, народом, национальной стихией оказывались недостаточно действенными; в них фактически игнорировалась общая картина литературной жизни, деятельность писателей-реалистов, не говоря уже о насущных проблемах социальной жизни России. При всем «антидогматизме» и при всей последовательности в низвержении былых «декадентских» кумиров критическая линия «Золотого Руна» отличалась тоже своеобразным догматизмом, поскольку истолковывала современный литературный процесс при помощи априорных лозунгов и идей, понимавшихся к тому же весьма ограниченно и тенденциозно. Несостоятельность идеологов «Золотого Руна» в роли открывателей новых литературных путей становилась ясной и тем, кто был жизненно и духовно в какой-то степени связан с ними. Интересны в этом отношении впечатления Блока от статьи Городецкого «Ближайшая задача русской литературы» (1909. № 4), характеризовавшей итоги и перспективы современного литературного процесса. Статья отстаивала всё те же тезисы об изживании «декадентства», живительной силе нового мифотворчества и прочие постулаты «реалистического символизма». Непререкаемые критические умозаключения Городецкого вызвали у Блока крайнее раздражение, в особенности в той их части, где проглядывала типично «золоторунная» полемическая тенденция. Эта реакция Блока запечатлена в его маргиналиях, сделанных на полях статьи Городецкого [1728]. Под заглавием статьи Блок приписал: «Все это ребячество, к счастью, еще не старческое. И потому — просто вздор»; в другом месте; «вздор сплошной, неуловимое порхание: аннексия, эпохальное, гносеологич<еские> проблемы — и все-таки вздор»; в связи с замечаниями Городецкого о Вяч. Иванове: «что ни фраза — то какая-то откровенная карикатура»; по поводу предвзятой оценки «Пепла»: «Можно ли так чудовищно не знать А. Белого?» — и: «Полное отсутствие чувства меры. Все какими-то громкими словами» — и т. д. Следует при этом не упускать из виду, что Блок непримиримо относился тогда и к полемической платформе «Весов». Отрицая «строгий», «классический» символизм «Весов», «Золотое Руно» было критично настроено и по отношению к другим попыткам исповедания «нового» искусства, не отвечавшим идее «реалистического символизма». Бессильной и реакционной была признана программа «самоценного» искусства, возвещенная журналом «Аполлон», — ее критике была посвящена статья Эмпирика «О петербургском аполлинизме» (1909. № 7/9). Но, упрекая новый петербургский журнал за «отсутствие широких горизонтов, прямых дорог и даже ясно поставленных задач» (1909. № 10. С. 67), само «Золотое Руно» могло предложить взамен только свои абстрактные тезисы, с назойливостью повторявшиеся разными авторами в каждом номере, которым суждено было оставаться, по меткому замечанию Блока, лишь «громкими словами». Слова эти надоедали, журнал терял популярность, возвещенное им «преодоление декадентства» превращалось в такое же рутинное явление с выхолощенным смыслом, как и само «декадентство». Идейный кризис, к которому объективно подошло «Золотое Руно» в итоге своей мировоззренческой переориентации, сопровождался «внешними» осложнениями в ведении журнала. В сентябре 1908 г. Рябушинский совершил попытку самоубийства[1729], после чего долгое время был болен, а затем утратил прежний интерес к журналу. Издание «Золотого Руна» оставалось убыточным, хотя Рябушинский постепенно из года в год умерял роскошь оформления; номера регулярно запаздывали, так как владелец не платил вовремя по типографским счетам. 4 мая 1909 г. Конст. Эрберг извещал Ф. Сологуба, что «Руно распадается»[1730]. Свидетельствовали об этом и признаки оскудения в литературном отделе журнала. Если в 1908 г. «Золотое Руно» еще могло собрать плеяду блестящих имен и разнообразных произведений, то в 1909 г. журнал из номера в номер заполнялся пространной повестью М. Кузмина «Нежный Иосиф» и переводом романа Ст. Пшибышевского «День судный». Как и «Весы», «Золотое Руно» закончило свое существование в 1909 г. (последние номера с запозданием допечатывались уже в 1910 г.). Одновременное прекращение двух ведущих московских символистских журналов стало определенной вехой в эволюции «нового» искусства в России, обозначившей завершение наиболее плодотворного этапа в его истории. Подобно «Весам», «Золотое Руно» отразило в своей судьбе кратковременный расцвет символистского искусства, его последующую внутреннюю дифференциацию и кризисные явления, которые в конечном счете обусловили распад символизма как цельной, системно организованной литературной школы.
«ПЕРЕВАЛ»
Идею создания собственного периодического издания С. А. Соколов (Кречетов) стал развивать сразу после ухода из «Золотого Руна». Имея, как руководитель символистского издательства «Гриф» и литературных отделов двух модернистских журналов, уже достаточный опыт редакторской и организационной деятельности, Соколов стремился основать печатный орган, который мог бы успешно конкурировать с «Весами» и «Золотым Руном». Литератор инициативный и энергичный, Соколов, однако, не имел для этого необходимой финансовой базы и должен был искать себе партнера в издательских начинаниях. Таковым оказался молодой поэт-дилетант из Ярославля Владимир Линденбаум, «глубоко преданный литературе культурный юноша»[1731], обсуждавший идею нового журнала с Соколовым еще до ухода последнего из «Золотого Руна». «Был у меня Линденбаум <…>, — сообщал Соколов В. Ф. Ходасевичу 12 июня 1906 г. — Осенью переезжает в Москву, имеет кое-какие самостоятельные деньги. Хочет издавать двухнедельный журнальчик, где сочетались бы и политика, и искусство. Просит меня устроить и наладить. Что ж? <…> Вообще полезно будет иметь под рукой „свой“ журнальчик»[1732]. Первоначально было задумано предварить издание журнала серией сборников. «С начала осени приступаю к выпуску серии сборников, которые послужат базой, — мостом, из которого развернется журнал, для коего деньги в должном количестве придут ко мне только в 1907 году», — писал Соколов А. Блоку 5 августа 1906 г.[1733]. Линденбаум обещал средства на издание трех сборников под общим заглавием в течение зимнего сезона 1906–1907 г.[1734], однако Соколов скоро сумел убедить его субсидировать журнал, минуя предварительную стадию сборников. Во второй половине августа Соколов разослал приглашения в «Перевал» будущим сотрудникам — в основном писателям символистского круга. Решено было начать выпуск ежемесячного журнала с ноября 1906 г. (редактор — С. А. Соколов, издатель — Вл. Линденбаум). Программа «Перевала» была полемичной по отношению к ранее прокламированным эстетическим установкам символизма, и редактор всячески старался подчеркнуть ее своеобразие. Стремясь по-своему отразить революционный пафос 1905 г., Соколов возвестил основной принцип деятельности нового журнала: соединение «эстетизма» и «общественности». «…Попытаюсь сочетать политику (не уличную, а более отрешенную) и чистое искусство»[1735]; «…имею в виду развернуть „Гриф“ в ежемесячный журнал, где наряду с чистым искусством будет привнесен и политический элемент (незлободневные, некрикливые статьи; стихи и рассказы, которые, по сюжету имея политическое значение с точки зрения момента, в то же время удовлетворяли бы всем условиям, создающим в целом произведение искусства)»[1736]; «…журнал будет радикален по общему духу, но надпартиен, незлободневен и отдан скорее вопросам философии политики»[1737]; «общие идейные основы <…>: эстетизм + общественность (радикальная, но надпартийная)»[1738] — такими, почти тавтологичными формулировками наполнены письма Соколова к писателям, разъясняющие задачи будущего журнала. Характерна непременная оговорка об «отрешенности» и «надпартийности» «перевальского» радикализма: только на таких основаниях, по Соколову, было возможно идейное и художественное освоение современности. Намеченное соединение изначально было неравноправным — «эстетизм» был ведущим, главенствующим началом по отношению к «общественности», к радикальному духу. С жаром и энтузиазмом откликнувшись на события революции 1905 г., Соколов воспринимал их преимущественно сквозь призму своего «эстетического» мироощущения и в специфической оправе «„style modern<e>“ порядком-таки опошленного», который констатировал в его творчестве и поведении Андрей Белый [1739]. Московское декабрьское восстание, в частности, предстало для Соколова прежде всего красочной декорацией в духе бальмонтовских «горящих зданий» и «кричащих бурь». Так, 15 декабря 1905 г. он описывал Л. Н. Вилькиной разворачивавшиеся у него на глазах трагические события: «…вот уже много дней, как Москва стал городом крови, и то, что творится кругом, разрушает все намерения и перепутывает все планы. Теперь вооруженное восстание, видимо, клонится к закату. Но еще не смолкла перестрелка. Во многих местах еще держатся баррикады… Метель еще не засыпала червонных пятен на снегу, и когда черное небо нависает над черными улицами, становится тяжко и душно, как в каменном склепе. Кажется, — густой темный воздух трепещет от веяний крыл: словно мчатся бесконечными вереницами души тех, что погибли внезапно, — мчатся, сплетаются с ветром, и жалобно стонут, и плачут о том, что не увидят больше земного Солнца, что слишком мало впивали его лучи», и т. д.[1740] Стихам Соколова-Кречетова с революционной тематикой, вошедшим в сборник под вызывающим заглавием «Алая книга», присуще то же обилие условно-поэтических красивостей и декларативных формул. Иные из этих формул — «Вперед! Туда, где шум и крик, // Где плещут красные знамена!» и т. п.[1741] — вызвали цензурные гонения («Алая книга» была изъята из продажи московским генерал-губернатором) и сообщили Соколову репутацию радикала, но не могли скрыть своей поверхностности и чисто литературной риторичности: «почти сплошную риторику» распознал в «Алой книге» Блок[1742] и «кричащую риторику», «однообразную шумиху слов» констатировал в ней Брюсов[1743]. Столь же словесными, риторически-условными оказались и составленные Соколовым радикальные декларации «Перевала», рассылавшиеся в разных вариантах будущим сотрудникам и суммированные в предисловии-манифесте «От редакции», открывавшем первый номер журнала[1744]. Основной задачей «Перевала» было провозглашено «объединение свободного искусства и свободной общественности». Задачи борьбы с социальным деспотизмом, со «сгнившими формами» и направление антидогмагических исканий «нового», индивидуалистического творчества были сочтены внутренне созвучными и взаимодополняющими: «…все, восставшие во имя будущего, — братья, будь то политические борцы, или крушители узкой мещанской морали, или защитники прав вольного творчества в его борьбе с традицией и застывшим академизмом, или, наконец, романтические искатели последней свободы вне всяких принудительных социальных форм. Все дороги ведут в Город Солнца, если исходная их точка — ненависть к цепям». Такая программа деятельности символистского журнала, при всей своей расплывчатости и «эстетической» претенциозности, была, конечно, глубоко симптоматична для эпохи революционного подъема, широко захватившего и представителей «нового» искусства. Столь же симптоматичной и характерной была и подчеркнуто «независимая», отрешенная позиция «Перевала» по отношению к реальным обстоятельствам политической борьбы, также программно заявленная в манифесте. Провозглашая служение «абсолютной свободе», Соколов оговаривал, что «Перевал» «должен быть выше партийной точки зрения», и устранял из сферы внимания нового журнала «всякое обсуждение наличных политических конъюнктур». И хотя свободолюбие учредителей «Перевала» утверждалось настойчиво и, надо полагать, вполне искренно (журналу были даны подзаголовок «журнал свободной мысли» и девиз: «Радикализм философский, эстетический, социальный!»), своей абстрактностью и сугубо литературной, риторической громогласностью оно вызывало большей частью скептические отклики, в том числе и в «своем», символистском лагере. Касаясь в письме к Брюсову «перевальского» проекта соединения «эстетизма» и «общественности», З. Н. Гиппиус замечала: «Столь легкие надежды на то, что мне кажется трудным, тяжелым, но как-то желанным тоже, — невольно заставляют призадуматься <…> что-то тут мелькает, какие-то карикатуры на мне нравящееся, и оттого неприятно»[1745]. В ответном письме (от 8/21 октября 1906 г.) Брюсов соглашался, что манифест редакции «Провала» (так он перекрестил новый журнал) «нелеп очень»[1746], а в другом, более позднем, касаясь различных неутешительных явлений в современной России, иронически упоминал среди них и о «кадетском радикализме» «Перевала»[1747]. Даже Н. Минский, ближе других крупных литераторов стоявший к «Перевалу» («Убежден, что из всех русских писателей Вы имеете наивысшее внутреннее право формулировать руководящие начала для объединения эстетизма и общественности», — писал ему Соколов[1748]), приходил к отрицательным выводам: «Грустно то, что этот журнал не только без программы, но и без всякого направления, т. е. как будто без всякой цели»[1749]. Действительно, абстрактные призывы к свободе и к низвержению цепей и догм на фоне свершившегося широкого общественного подъема и сложного политического расслоения, при всеобщем росте социальной активности представали как общее место, звучали избыточной и пустой декламацией и не могли подменить собою серьезно обоснованных и конкретных идейно-эстетических установок. И это отсутствие направления, идейной определенности не могло не сказаться на реальной практике журнала. «Перевал» превратился, по меткому определению критика А. Бурнакина, в «безликого радикала»[1750], за своей всеядностью и «надпартийностью» скрывающего лишь собственную бессодержательность: «„Физиономия“ этого журнала в том, что у него нет никакой физиономии. Идейная мешанина по рецепту: „кто во что горазд“. Метафизическое кадетство, позитивное мещанство, салонный анархизм, индивидуализм, соборность, неприемлющие, отрешенные, преображенцы, мистики. Словом, безликость философская и социальная»[1751]. Нужно отметить, однако, что Соколов всеми силами стремился сделать «Перевал» боевым и целеустремленным изданием и под углом своего «надпартийного» радикализма пытался организовать работу приглашенных сотрудников. «Присылайте рассказ <…>, — писал Соколов И. А. Новикову, — (хорошо бы с известным отношением к общественности, хотя бы и еле уловимым)» [1752]; сходные пожелания он высказывал и А. М. Ремизову: «Ввиду сильно выраженной в „Перевале“ общественной ноты „детских“ рассказов для начала не хотелось бы. Хорошо бы, если бы Вы дали нам рассказ с политической окраской (хотя бы едва уловимой)»[1753]. «Очень прошу, дорогой Федор Кузьмич, пришлите политических стихов», — писал Соколов Сологубу, готовя первый номер журнала[1754]; у Блока он также просил политических стихотворений и статьи «общественного характера»[1755]. Такие просьбы достигали своей цели: удельный вес произведений, прямо или косвенно затрагивавших общественные вопросы и события революции 1905 г., в «Перевале» был значительно выше, чем в двух других символистских журналах — «Весах» и «Золотом Руне». Так, Блок, в соответствии с пожеланиями Соколова, представил в «Перевал» статью «Михаил Александрович Бакунин» (№ 4, февраль) и диалог «О любви, поэзии и государственной службе» (№ 6, апрель). Первый номер «Перевала» открывался, вслед за редакционным манифестом, политическими стихотворениями Ф. Сологуба «В день погрома» и «Жалость», гневно описывающими действия карателей революции. Отклик на революционные события представляли собой стихотворения Н. Минского «Огни Прометея», «Казнь», «Новогодний тост» (№ 5, март. С. 3–4), «Язвы гвоздиные» Вяч. Иванова (Там же. С. 7), «Народный вождь» Андрея Белого (№ 0, август. С. 20), «Победитель» и «На могиле героя» С. Соколова (Кречетова) (№ 1, ноябрь. С. 23–24) и др. Остросатирического звучания был исполнен рассказ Марка Криницкого «Оплот общества» (№ 2, декабрь) — о начальнике тюрьмы, озабоченном поисками палача для исполнения смертных приговоров; в другом рассказе Криницкого, «Идиотка» (№ 12, октябрь), через восприятие умалишенной было показано подавление казаками рабочей манифестации. Однако во много раз больше печаталось в «Перевале» стихотворений и рассказов, к радикальной программе журнала непосредственного отношения не имевших. Несмотря на все упорство Соколова в проведении своей идейной линии, не радикализм был в «Перевале» главной организующей силой, а испытанные заветы символистского, индивидуалистического творчества, и это вполне осознавал сам редактор. «Очень меня одолевает нахлынувшая волна произведений из области Эроса, — признавался он Ф. Сологубу в письме от 17 марта 1907 г. — Силюсь ставить прямо механические преграды, иначе „Перевал“ станет прямо-таки специальным журналом» [1756]. Новеллы эротической тематики действительно печатались в «Перевале» из номера в номер: «Молодые» Б. Зайцева (№ 1, ноябрь), «Раб» Н. Петровской (№ 2, декабрь), «Зной» П. Нилуса (№ 4, февраль), «Царица поцелуев» Ф. Сологуба (№ 5, март) и т. д. Воспевание раскованной, освобожденной плоти, — всецело созвучное этическим установкам «Перевала» с его идеалом «абсолютной свободы», и в частности свободы от диктата «мещанской морали», в художественной практике журнала нашло гораздо более красноречивое и выразительное воплощение, чем непосредственные отклики на события революционного момента. В этом отношении «Перевал» ничем принципиально не отличался от «Весов» и «Золотого Руна», в которых эротике уделялось немало внимания. Наиболее отчетливо проблема революции была затронута в критико-публицистических материалах, напечатанных в «Перевале». Журнал Соколова был единственным символистским печатным органом, помещавшим обзоры событий общественной жизни, статьи о расстановке политических сил, о рабочем классе; в обилии рецензировались в нем книги социально-политической тематики. При этом принцип «незлободневности» и отрешенности от конкретных обстоятельств политической борьбы проводился публицистами «Перевала» достаточно последовательно. Н. Минский — призванный, по мысли Соколова, быть ведущим идеологом журнала — напечатал в первых трех номерах большую статью «Идея русской революции», в которой был предпринят своего рода сравнительно-типологический анализ революционного движения России и Европы. Доказывая закономерность и неизбежность гибели существующей российской государственности, Минский стремился вскрыть психологические мотивировки революции и отстаивал идею социал-гуманизма, свойственного российским революционерам в отличие от революционеров Запада. Социал-гуманизм, по мысли Минского, предполагает защиту общественных интересов, а не личных и классовых, противопоставляет европейскому индивидуализму чувство «социального альтруизма»: «Творческая идея русской революции <…> заключается в том, чтобы перестроить здание культуры на фундаменте социал-гуманитарного единства, вместо прежнего фундамента личного и классового соперничества» (№ 3, январь. С. 24). Ход доказательств Минского представляет собой причудливое и довольно сумбурное сочетание социально-исторических, утопических и мистико-идеалистических построений; в грядущей победе пролетариата писатель видит одновременно предвестие «новой эры религиозного миропонимания», а также ниспровержение материализма и скептицизма, свойственных, с его точки зрения, буржуа и мещанам. Отрешенно-абстрактный характер в значительной степени присущ статье «Этическая ценность революционного миросозерцания» А. А. Борового, экономиста, социолога и публициста, одного из ведущих сотрудников «Перевала» (№ 1, ноябрь). Подобно Минскому, Боровой пытается исследовать метафизику и этический смысл революционного метода. В сугубо иррациональном аспекте затрагивает ту же тему в статье «О смысле революции» философ А. А. Мейер, утверждающий, что этот смысл «не раскрывается ни наукой, ни эстетической критикой» и «дается лишь в религиозном постижении» (№ 8/9, июнь — июль. С. 45). Высказанное Мейером представление о революции как о стихийной очистительной, преображающей силе примечательно известным сходством с позднейшей концепцией Блока, вплоть до почти дословных совпадений: «В революции есть музыка. В „явлении“ эта музыка не дана. Она скрыта за явлением. К ней нужно прислушаться. Музыка революции — творческая буря. Отдаленным отзвуком отвечает ваша душа на эту творческую бурю. И только уловив в себе такой отзвук, можно постигнуть тайну революции. Факты и их толкование едва ли что-либо прибавят» (Там же. С. 46). К актуальным темам обращались на страницах «Перевала» и ведущие писатели-символисты. Проблемыреволюции и социального преобразования России получали под их пером также иррациональное, отвлеченно-метафизическое истолкование. Одним из самых ярких произведений, напечатанных в «Перевале», была статья М. Волошина «Пророки и мстители. Предвестия Великой Революции» (№ 2, декабрь). Осознание неизбежности революционного возмездия вело поэта к нагнетанию пророчеств о «надвигающемся ужасе» грядущих общественных катаклизмов; повернутые вспять, его прозрения «невиданных мятежей» подкреплялись опытом Великой французской революции с ее идеальными порывами и кровавым террором. При всем доверии к привлеченным историческим аналогиям, бросающим отсвет на события современности, Волошин воспринимает предназначенные испытания в апокалипсическом аспекте — как «очистительный огонь», видит в революции «меч Справедливости — провидящий и мстящий». Сквозь призму собственного апокалипсического сознания проводит свои восприятия революции и Андрей Белый. В статье «Социал-демократия и религия» (№ 5, март) он заявил о созвучии конечных устремлений мистиков и социал-демократов: и те и другие стремятся к новому, духовно очищенному миру, свободному от ненависти; задачи религиозного созидания и социального переворота, но мысли Белого, дополняют друг друга, осуществляют «единую религиозную правду». Показательно, что выступление Белого вызвало на страницах «Перевала» открытое письмо Н. Русова «Андрей Белый и социал-демократия» (№ 10, август), в котором утверждалось, что упования писателя на союз с социал-демократией беспочвенны, что сочетать экономический материализм и религиозную проповедь немыслимо. По-своему это, видимо, понимал и сам Белый, который в другой «перевальской» статье, «Кумир на глиняных ногах» (№ 8/9, июнь — июль), пытался, под углом зрения религиозной метафизики, выявить методологические изъяны философии Маркса и ее несоответствия с вскрытой им же «механикой общественных отношений». Как журнал общественно-радикальной ориентации, «Перевал» находился в оппозиции по отношению к «Весам» и «Золотому Руну», ставившим в своей деятельности чисто художественные задачи. Эта оппозиция обострялась множеством привходящих обстоятельств: литературной конкуренцией, полемикой по частным вопросам, различного рода интригами и т. д. Сам Соколов смотрел на «Перевал» как на боевой, полемически активный печатный орган и не удерживался от соблазна пикировок с собратьями-символистами — вплоть до сведения личных счетов. Затевая журнал, Соколов одну из задач его видел в том, чтобы «строить козни» против «Золотого Руна» и «прикрыть зловонную лавочку Рябушинского»[1757]. В своем стремлении «похоронить» «Золотое Руно» «Перевал» действовал последовательно и методично. Из номера в номер в хроникальном отделе «Перевала» появлялись всевозможные уколы по адресу этого журнала; разоблачались «самовлюбленное дилетантство» Рябушинского[1758] и его, в противовес «перевальскому» фрондерству, верноподданнические жесты: сообщено, что представитель редакции «Золотого Руна» преподнес императору девять номеров журнала в роскошных переплетах (№ 1, ноябрь. С. 49); Соколов с удовлетворением писал: «„Высочайшее внимание“ везде произвело должный эффект. Уж и ругаются же в „Руне“ за то, что „Перевал“ разоблачил столь тщательно хранимую тайну»[1759]. В первом номере «Перевала» была опубликована (под псевдонимом «Азраил») резко отрицательная рецензия на книгу «Сквозь призму души» А. Курсинского, который после ухода Соколова из «Золотого Руна» стал ближайшим помощником Рябушинского; пикантность ситуации заключалась в том, что книга Курсинского была выпущена в свет издательством «Гриф», т. е. тем же Соколовым, решившим в данном случае пожертвовать престижем собственного предприятия ради удара по бывшему соратнику, а ныне деятельному участнику враждебного журнала. В том же номере «Перевала» появилась рецензия А. Бачинского (одного из ведущих критиков журнала, пользовавшегося доверием Соколова) на «Исповедь» Н. Шинского (Рябушинского): констатация бездарности книги восполнялась достоверным сообщением о том, что «по рукописи г. Шинского основательно прошелся некий сострадательный карандаш» (С. 58). Это раскрытие секретов «творческой лаборатории» Рябушинского (предполагалось участие в сочинении «Исповеди» все того же Курсинского) вызвало протест Вяч. Иванова, который «Перевал» принужден был опубликовать (№ 4, февраль. С. 72). Более серьезный и конструктивный характер имело противостояние «Перевала» и «Весов». Брюсов уклонился от участия в журнале Соколова, ссылаясь на свою большую литературную занятость[1760], сходным образом сформулировал свой отказ Ю. Балтрушайтис [1761], а Б. Садовской (уже в ту пору определившийся в своих ультраконсервативных убеждениях) по выходе первого номера прислал в редакцию «Перевала» письмо с просьбой исключить его имя из списка сотрудников[1762]. Соколов расценивал это размежевание как нетерпимость ведущих сотрудников «Весов» к радикальному духу «Перевала». «…Я вообще часто расхожусь с пониманием „олимпийцев“ из „Весов“, за что и предан там анафеме, — писал он И. Ф. Анненскому 1 октября 1906 г. — В частности, я был всегда нелюбим там за то, что за скобками „чистого“ искусства не таил политического реакционерства»[1763]. Еще более решительно он отзывался о политической тенденции «Весов» в письме к Г. И. Чулкову, приводя в доказательство, в частности, нетерпимость Садовского, «пажа Брюсова», к «красному духу» «Перевала» и призывая к полемическим действиям: «Что бы сказали Вы о статейке на тему о деспотизме и его масках, где было бы развито (и проиллюстрировано конкретно) то положение, что нередко иные органы под маской чистого искусства скрывают „чистое“ черносотенство. Этим последним теперь пахнет очень сильно в „Весах“»[1764]. «Антивесовский» запал Соколова в значительной степени погашал Андрей Белый, активно сотрудничавший в «Перевале». Свое постоянное участие в журнале Соколова он истолковывал прежде всего как исполнение этой тактической миссии: «Надо было удерживать и „Перевал“ от враждебных к нам действий; я ставил условие С. Соколову: журнал должен быть очень строго нейтральным к „Весам“; для этого я записал в „Перевале“, следя за подбором рецензий»[1765]. Деятельность Белого не осталась без влияния: критические установки «Перевала» по отношению к «Весам» получили сравнительно слабое печатное отражение; статьи о «политическом реакционерстве» «Весов» не появилось, а наиболее резким выступлением в этом отношении оказалась уничтожающая рецензия Чулкова на книгу Брюсова «Земная ось», опубликованная с осторожным редакционным примечанием о несогласии «с некоторыми из суждений г. Чулкова» (№ 4, февраль. С. 64–65). В «Перевале» напечатана была также статья Н. Минского «Редакции „Весов“» (№ 4, февраль. С. 53–58) — ответная отповедь на критику его статьи «Идея русской революции», данную в едкой заметке Брюсова (опубликованной без подписи) «Сапожник, пекущий пироги»[1766]. Критику «Весов» «Перевал» мог возбудить в связи с вопросом о «мистическом анархизме», однако в полемике, вызванной этим идейно-эстетическим веянием, журнал не занял определенно выраженной позиции: сам Соколов был безусловным адептом индивидуалистического, брюсовско-бальмонтовского символизма и едва ли мог приветствовать переоценку его эстетических заветов. В «Перевале» была помещена статья Ф. Сологуба «О недописанной книге» (№ 1, ноябрь. С. 40–42), в которой «мистический анархизм» отвергался с позиций индивидуалистического самоутверждения. «Мистико-анархические» идеи были подвергнуты решительной критике также в рецензиях А. Ященко на книгу Г. Чулкова «Анархические идеи в драмах Ибсена» (№ 4, февраль. С. 66–67), Б. Грифцова на второй альманах «Факелы» (№ 6, апрель. С. 57–58), Алеиска (А. И. Бачинского) на книгу М. Гофмана «Соборный индивидуализм» (№ 7, май. С. 61–63). В то же время Соколов старался сохранять союзнические отношения с Чулковым — определенно, из тактических соображений, на случай разворачивания действенной полемики с «Весами». Он стремился убедить Чулкова, что помещение статьи Сологуба «О недописанной книге» не означает отрицательного отношения редакции «Перевала» к «мистическому анархизму»[1767], приветствовал его рецензию, направленную против Брюсова, находя, что она «остроумна и дьявольски ядовита»[1768], обещал Чулкову всяческую поддержку в борьбе с «Весами». Чулков стал одним из деятельных сотрудников «Перевала», помещая там свои стихотворения, статьи и рецензии (за своей подписью и под псевдонимом «Борис Кремнев»). Брюсов предвидел в деятельности «Перевала» серьезную угрозу позициям своего журнала. «Год обещает быть для нас буйным и бранным; на „Весы“ идет походом „Перевал“, или „Провал“, как у нас называют сие создание Грифа. Не примете ли Вы участие в начинающейся кампании?» — писал он 12/25 октября 1906 г. К. И. Чуковскому[1769]. Удар по «Перевалу» был нанесен в «весовской» статье З. Н. Гиппиус «Трихина» (подписанной псевдонимом «Товарищ Герман»), Основным объектом ее оскорбительно-резкой, насмешливой критики явились статьи Чулкова, помещенные в «Перевале», — и тем самым журналу была приписана связь с «мистическим анархизмом» (на деле практически не проявленная). В уничижительном тоне характеризовала Гиппиус всю деятельность «Перевала»: это «маленький муравейник», «всякий сотрудник несет туда непременно свое убожество»[1770]; совершенно несостоятельной оказалась, по убеждению Гиппиус, и реализация радикальной программы — «маргарин в виде революционных стишков» и «повестушки самого „развращенного вида“»: «Ежели этакую „эстетику“ совокуплять с революцией, то уж надо под стать ей и революцию найти. Русские революционеры свою не отдадут»[1771]. Отразившиеся в кривом зеркале пристрастной полемики, многие из этих критических выпадов имели все права на существование: общий художественный и культурно-эдиционный уровень «Перевала» был значительно ниже того, который был задан «Весами» и даже «Золотым Руном». В «Перевале» не было, в отличие от «Весов», волевого, требовательного, разносторонне образованного и авторитетного руководителя, не было и, в отличие от «Золотого Руна», солидной финансовой базы, позволявшей привлечь лучших сотрудников и придать журналу эффектный внешний облик: подобно всем традиционным «толстым» журналам, «Перевал» выходил без художественного оформления («картины — это труба, в которую вылететь всего легче», — замечал Соколов, затевая свое издание[1772]). Из писателей-символистов первого ряда в «Перевале» регулярно печатались только К. Бальмонт, Ф. Сологуб, Андрей Белый, А. Блок. Участвовал там также И. Ф. Анненский, тогда еще не завоевавший общепризнанной репутации и фактически не имевший доступа к литературной периодике; привлечение его к постоянному сотрудничеству — Анненский поместил в «Перевале» стихотворения (№ 11, сентябрь), статьи «Гейне и его Романцеро» (№ 4, февраль), «Бранд» (№ 10, август) и рецензии — по праву можно поставить в заслугу С. Соколову. Основной же контингент сотрудников составляла группа молодых литераторов, объединенных вокруг издательства «Гриф». «Кажется, самым старым там был Гриф, а ему было тогда всего 29 лет», — писала вторая жена Соколова («Грифа») Л. Д. Рындина[1773]. Из них крупным писателем впоследствии стал только В. Ф. Ходасевич, активно участвовавший в «Перевале» (ему принадлежит множество рецензий, некоторые подписаны псевдонимом «Сигурд»). Бо́льшая же часть ближайших сотрудников журнала — А. И. Бачинский (Жагадис), H. Е. Поярков, Е. Л. Янтарев (Бернштейн), Муни (С. В. Киссин), И. А. Новиков, Б. Дикс (Б. А. Леман), В. И. Стражев, А. А. Койранский, А. Ф. Днесперов и др. — осталась на периферии литературного движения тех лет; полномочным их главой был сам Соколов-Кречетов — типичнейший выразитель расхожего, усредненного, вторичного символизма. Соответственными были и его редакторские требования. «Вещи, отвергнутые „Скорпионом“, радушно принимались „Грифом“, оскорбленные самолюбия выплакивались в редакторскую жилетку. Терпимость С. Кречетова приобрела широкую популярность, особенно когда возник „Перевал“ <…>», — свидетельствовала в «Воспоминаниях» Н. Петровская[1774]. В засилье эпигонства видел основной порок «Перевала» Брюсов и поэтому считал нападки З. Гиппиус в «Трихине» глубоко оправданными, о чем писал ей: «Чулков, С. Кречетов, Б. Зайцев, и как их еще зовут — крадут идеи Дм<итрия> Серг<еевича> и Ваши, крадут у меня стихи, у Белого его стиль и неосторо<жно> высказ<анные> мысли — и нагло надевают украденные цепочки на свои пестрые жилеты <…> Вот почему я думаю, ч<то> Ваша статья о „Перев<але>“ в „Весах“ умест<на> совер<шенно>»[1775]. Соколов, как мог, стремился защитить свое писательское окружение. Характерен в этом отношении один из эпизодов в литературных буднях «Перевала». Андрей Белый в рецензии на книгу Л. Вилькиной «Мой сад» затронул некоторые общие вопросы, в частности сопоставил деятельность «патриархов» символизма и молодых писателей не в пользу последних. «Литературная молодежь, воспитанная индивидуализмом и символизмом, распускает теперь перед нами причудливые, точно павлиньи, хвосты своего творчества»; «современная литературная молодежь часто — спутники одного вечера», — заявлял Белый, вооружившись контраргументом: «А вот Брюсов, Гиппиус, Блок — те не выдыхаются, сколько ни вдыхаешь их творчество, как не выдыхается Фет, Кольцов, Баратынский, как пленяет Ронсар» (№ 3, январь. С. 52, 53); «кэк-уокскому выламыванью фраз» он противопоставлял «широту кругозора и ясность в понимании жизненных проблем», «частым фальсификациям вместо откровений» — «чистый источник творчества». Своей рецензией Белый дал в «Перевале» образец типично «весовской» критики, аристократически «предустановленной» по отношению к неофитам и эпигонам, — и это вызвало ответную «перевальскую» реплику в виде редакционного примечания: «Редакция находит суждения, изложенные в первой новой <sic!> половине рецензии, несколько преувеличенными» (Там же. С. 52). Сдержанность выражения, естественная в обращении с ценимым сотрудником «с именем», безусловно, скрывала глубокую уязвленность. Опора на символистских литераторов второго и третьего ряда, при сравнительно скромном участии лидеров направления, однако, обрекала журнал на непопулярность, и Соколов старался привлечь писателей «со стороны». «Перевал» отличался большей, чем другие символистские издания, терпимостью к писателям-реалистам, вообще большей разомкнутостью по отношению к широкому литературному миру. В журнале Соколова участвовали писатели, чье появление в «Весах» было бы немыслимо: например, Н. Телешов и И. Бунин. В критическом отделе «Перевала» регулярно помещались рецензии на книги писателей-реалистов, в оценке которых в большинстве случаев не сказывалось предвзятого отношения к враждебной литературной партии. Отклики на сборники товарищества «Знание», на произведения Горького, Куприна, Андреева отличались сдержанностью тона, аргументированностью критических доводов. Попыткой выйти за пределы узкого корпоративного круга и объединить в одном печатном органе представителей различных литературных направлений «Перевал» предвосхитил опыт альманахов издательства «Шиповник» (начавших выходить почти одновременно, с февраля 1907 г.), но действовал на этом пути с гораздо меньшим успехом: подлинно значительных произведений, этапных для литературного процесса, журналу получить не удалось. Надежное пристанище нашли в «Перевале» прозаики, чей опыт тогда осознавался как синтезирующий особенности символистского и реалистического методов, — А. Ремизов, напечатавший там несколько рассказов, и С. Сергеев-Ценский, давший в «Перевал» фрагмент из своего романа «Бабаев» под заглавием «От трех бортов» (№ 4, февраль). Столь же промежуточной, гибридной символистско-реалистической формой воспринималась импрессионистическая проза, которая преобладала в беллетристике «Перевала». Повествовательные миниатюры Б. Зайцева, О. Дымова, Н. Пояркова, В. Зоргенфрея, В. Стражева, с ослабленной сюжетной линией, подчиненной господствующему лирическому настроению, отвечали тогдашнему веянию литературной моды, так же как и античные стилизации в прозе, которым было уделено немало места на страницах журнала: рассказы А. Кондратьева и «идиллическая повесть» С. Ауслендера «Флейты Вафила» (№ 8/9, июнь — июль), ядовито задетая Андреем Белым в сатирическом монологе «Сорок тысяч курьеров»[1776]. Несмотря на широту и «всеядность», на стремление отразить новейшие тематические и стилевые тенденции в прозе, литературный отдел «Перевала» в целом оставался маловыразительным. В нем задавали тон небольшие и непритязательные рассказы, большей частью малозначительные и по своему художественному потенциалу. Начав издавать «Перевал», Соколов стремился заверить сотрудников, что дела журнала обстоят отлично: «…читательские круги хвалят вовсю (подписка прибывает, в розницу №№ идут превосходно)» [1777]; «Расходится как нельзя лучше: я даже не ждал. Трогательный симптом: „Перевал“ страшно распространен среди студенчества»[1778]; «„Перевал“ встречен везде (кроме, конечно, „Руна“ и „Весов“) отлично. Расходится тоже очень бойко. Получаем трогательные письма от читателей. Остается только умиляться» [1779], и т. д. Соколов все же излишне самообольщался или выдавал желаемое за действительное. Во всяком случае, за год журнал не смог накопить достаточных доходов, необходимых для продолжения своего существования, а издатель не захотел терпеть дальнейших финансовых убытков. «Линденбаум еще весной определенно объявил, что продолжать на II год не хочет и чтобы я искал нового издателя», — писал Соколов Ходасевичу 10 июня 1907 г.[1780]. Осенью 1907 г. он еще предпринимал какие-то попытки изыскать средства и возобновить издание журнала, но безуспешно[1781]. «Перевал» прекратил свое существование на двенадцатом номере, вышедшем в ноябре 1907 г. При всей своей активности и любви к литературе Соколов оказался бессилен придать определенное «направление» символистскому журналу, которое на деле свелось к беспорядочному сочетанию либеральных и анархических настроений. Отразив в какой-то степени всплеск общественной активности среди представителей «нового» искусства, «Перевал» был неспособен завоевать себе той репутации, которой пользовались «Весы» или ранее «Мир Искусства», и за время своего непродолжительного существования так и не смог выйти на авансцену литературной жизни.«ТРУДЫ И ДНИ»
История журнала «Труды и Дни», выходившего в Москве с 1912 г. как «двухмесячник издательства „Мусагет“», неотъемлемо связана с судьбой этого масштабного издательского начинания, объединившего на рубеже 1900–1910-х гг. приверженцев и теоретиков символизма религиозно-философской и мистико-«жизнетворческой» направленности с философами-идеалистами и эстетиками-культурологами. «Труды и Дни» как таковые были лишь конкретным применением «мусагетской» программы на страницах периодического издания. Важнейшая большая тема — подробное освещение истории «Мусагета» и его идейно-эстетических принципов; в данном случае их придется касаться лишь постольку, поскольку они определяли практику «мусагетского» двухмесячника. Во вступительном слове, предпосланном первому номеру «Трудов и Дней», редакция объявляла о своей двойной цели. «Первое, специальное назначение журнала — способствовать раскрытию и утверждению принципов подлинного символизма в области художественного творчества». Под «подлинным» символизмом здесь понимался творческий метод, базированный на глубоких историко-культурных и религиозно-философских основаниях и противопоставленный символизму «неподлинному» — «самоценному», самодовлеюще эстетическому, сближенному с «декадентско»-модернистической литературно-художественной продукцией; метод, прокламированный философско-эстетическими декларациями Андрея Белого и Вячеслава Иванова и ориентированный на «вечные» духовные скрижали. «Другое и более общее его назначение, — говорилось далее во вступлении, — служить истолкователем идейной связи, объединяющей разносторонние усилия группы художников и мыслителей, сплотившихся под знаменем „Мусагета“»[1782]. Этой формулировкой было заявлено о первом «внешнем», хотя и изрядно запоздавшем, объединении вокруг специального органа печати группы символистов-литераторов, контуры которой обозначились еще в начале 1900-х гг. Истоки «Трудов и Дней» коренились в родственных для символистов «теургов», прежде всего Белого и Блока, мистических устремлениях начала века, в специфическом околосимволистском объединении — кружке «аргонавтов», характернейшие выразители которого (Белый, Э. К. Метнер, Эллис) стали идеологами и фундаторами «Мусагета», в неоднократно предпринимавшихся и ранее попытках «материализовать» этот внутренний, проецированный в глубины «несказанного» союз как нечто самостоятельное и самоценное по отношению к символистскому направлению в целом, наконец — в стремлении выразить в коллективном литературном деянии культивируемую ими, по меткому определению современного исследователя, связь каждой личности с каждой другой «без отчуждающих средостений „цивилизации“»[1783]. Утопическое по самой сути, это стремление не могло, естественно, найти себе адекватного воплощения — задуманные Эллисом сборники «Арго» остались проектом, выпущенные же в свет два литературно-философских сборника «Свободная совесть» (1906) отличались эклектичностью и весьма низким общелитературным уровнем и, но единодушному мнению, оказались неспособными хотя бы в малой мере реализовать возлагавшиеся на них задачи. Идея «своего» журнала вынашивалась будущими «мусагетцами» на протяжении ряда лет, и возникла она даже раньше, чем идея собственного издательства. В марте 1907 г. Эллис писал Э. К. Метнеру: «…вы обязаны создать художеств<еиный> орган в России и создать эстетич<еский> центр, вроде братства Ст. Георге»[1784]. Еще 27 января 1907 г. Метнер изложил Эллису свою «мимолетную мысль»: «У меня в голове одно, правда несколько претенциозное название журнала; именно: Мусагет. Этим 1) объединяются не только чисто эстетические темы и произведения, но и научные <…> эллин все понимал артистически, и только такое понимание — культуропроизводительно»[1785]. В письме к Эллису от 14 апреля 1907 г. Метнер уже сообщал о своем решении стать редактором будущего журнала «Мусагет», который собирался начать с 1908 г., а также намечал предварительно организовать издательство «Культура» и выпустить в свет несколько книжек, дающих представление «о культуре в нашем новом синтетическом смысле»[1786]. В 1907 г., в самый разгар внутрисимволистской полемики, воплотить в жизнь этот замысел не представилось возможности, да и потребность в нем еще не приобрела первостепенной важности, но два года спустя, на фоне доживавших последние месяцы «Весов» и «Золотого Руна» и стремительно начавшего свою деятельность, во многих отношениях им преемственного «Аполлона» идея журнала, объединяющего символистов религиозно-философского склада, разгорелась с новой силой. «„Весы“ кончаются, „Руно“ кончается, в Петербурге усиливается „Аполлон“, так что если мы год просрочим, будет поздно», — писал Андрей Белый Метнеру в конце августа — начале сентября 1909 г.[1787]. В начале 1910 г. Эллис излагал Метнеру свои «доводы в пользу журнала», подчеркивая «исключительно благоприятный момент» для того, чтобы утвердить гегемонию своей идейно-эстетической линии[1788]. Однако, несмотря на единодушие Белого, Эллиса и Метнера, тогда уже вынашивавшего планы по составу, композиции и оформлению задуманного журнала, начать его издание одновременно с организацией «Мусагета» не удалось[1789].Вновь разговор о будущих «Трудах и Днях» был поднят лишь в 1911 г., когда издательская деятельность «Мусагета» надежно наладилась и круг «мусагетцев» обрисовался со всей определенностью. Если в 1909 г. предполагалось, что замышляемый журнал будет в общих чертах развивать традиции «Весов» и опираться на круг «весовских» авторов («Необходимо продолжить линию „Весов“ (идейную) во что бы то ни стало»[1790]), но с преимущественным вниманием к религиозно-философским и культурологическим аспектам, то установки «Трудов и Дней» стали принципиально иными: главной задачей журнала было выдвинуто обоснование символизма как философско-«жизнетворческого» мироощущения, синтезирующего важнейшие, с точки зрения его адептов, жизнеспособные, творчески стимулирующие начала и достижения мировой культуры в области отвлеченного мышления, эстетического самосознания и художественной реализации. В этом смысле позиции «Трудов и Дней» были во многом полярными по отношению к «весовской» практике: «Весы» прежде всего отстаивали символизм как современное, новаторское в сравнении с прежними направлениями литературное течение — «Труды и Дни», как бы в противовес преходящей литературной повседневности, пытались опереться на нетленные ценности, проследить связь символистских построений с величайшими достижениями человеческой культуры минувших веков; «Весы» выступали в защиту модернистских исканий и не чурались «декадентства» — теоретики «Трудов и Дней» демонстративно отвергали самодовлеющий модернизм и считали его враждебным тем культурным началам, которым, как они полагали, наследует «подлинный» символизм; в плане международных культурных ориентаций «Весы» были непосредственно связаны, в первую очередь, с французскими новейшими поэтическими школами — установки «Трудов и Дней» были откровенно германофильскими, немецкая философская и художественная культура была для издателя журнала Э. К. Метнера точкой отсчета во всех программных заявлениях, преемственность по отношению к ней, согласно его позиции, должна была обеспечить новый подъем и расцвет русской культуры, поскольку Германия и Россия — «двоюродные братья»[1791]. Основное же отличие «Трудов и Дней» от «Весов» заключалось в том, что журнал Брюсова отразил эпоху расцвета символистской литературной школы, а «мусагетскому» двухмесячнику суждено было стать одним из наиболее красноречивых аргументов, свидетельствовавших о кризисе символизма и его разложении как целостного жизнеспособного направления. Эта кризисность и бесперспективность сказывались несмотря на то, что обоснованию универсального значения символистского художественного метода было уделено на страницах «Трудов и Дней» первостепенное внимание. Такое положение дел не было тайной и для самых рьяных приверженцев идейно-эстетических установок журнала; не случайно признание Эллиса еще в дни организации «Трудов и Дней»: «…наш Арго стал Мусагетом, III Думой гибнущего символизма»[1792]. В объявлении о подписке на «Труды и Дни» оповещалось, что журнал выходит «под редакцией Андрея Белого и Эмилия Метнера, при ближайшем участии Александра Блока и Вячеслава Иванова». В 1910 г. Иванов, Блок и Белый в полемике о символизме оказались на принципиально близких позициях: в статьях «Заветы символизма» Иванова, «О современном состоянии русского символизма» Блока, «Венок или венец» Белого с равной убежденностью отстаивались пророческая, «жизнестроительная» миссия символизма, представление о «высшем долге» его служителей и идея верности «внутреннему канону», основанному на платоновском миросозерцании и философии Вл. Соловьева, на тяготении к постижению «тайны», сверхреальной сути запечатлеваемого художником мира явлений[1793]. Стремление к самостоятельному, обособленному литературному выражению этого тройственного союза возникло в начале 1911 г. — тогда вынашивалась идея издания в Петербурге символистского органа под контролем трех писателей (с привлечением других писателей-единомышленников), при вероятном содействии «Мусагета». 20 января 1911 г. Вяч. Иванов писал Блоку: «…давайте издавать Дневник трех поэтов, в котором мы на первом месте заявим, что пишем вместе, под одним заголовком, потому что просто так хотим, но не стремимся ни к единогласию, ни даже к гармонии трех безусловно не зависящих один от другого отделов, — не боимся даже и тройных повторений одной мысли, если таковые случатся, одним словом — не читаем друг друга, и все это потому, что знаем, что жили и живем об одном. Трое, конечно, — Вы, Андрей Белый и я. Можем как-нибудь сложиться, что ли <…> — или же, быть может, издание возьмет на себя „Мусагет“. Ведь „Мусагет“ и я давно, как Вы знаете, подумывали о периодическом издании совсем иного, чем обычно бывает, порядка»[1794]. Не получив возможности реализоваться в Петербурге, проект действительно перекочевал в Москву, на «мусагетскую» почву. Вернувшись из длительного заграничного путешествия, Андрей Белый писал Блоку в конце мая 1911 г.: «Меня очень порадовала Твоя инициатива (как и Вячеслава) в Мусагете. Пойми, что для меня было бы счастьем превратить Мусагет в наш общий орган <…> У меня в Каире независимо от сообщения Метнера созрел аналогичный план»[1795]. Осенью 1911 г. началась подготовка первых выпусков «Дневника Мусагета» (или «Хроники Мусагета»), предполагалось издавать либо восемь, либо шесть номеров в год[1796]. В октябре, говоря в письме к Блоку уже вполне конкретно о журнале «Дни и Труды Мусагета», Белый подчеркивал опять же его специальную предназначенность для выражения «нашей духовной связи»: «Это прежде всего место, где хотелось бы соединиться в тихих речах друг с другом <…> вот такое-то общение духом я мечтал в виде маленького журнальчика»[1797]. И позднее, уже когда лицо журнала определилось не совсем в соответствии с этими протезами, Белый не терял связанных с ним упований: «В „Тр<уды> и Дни“ буду много писать, но писать свое, интимное. Был бы рад, если б Ред<акц>ия уделила мне „свой угол“ à la „своего угла“ Розанова в былой памяти „Новом Пути“»[1798]. Двойное редакторское управление «Трудов и Дней» явилось следствием десятилетней интенсивной духовной связи, соединявшей Андрея Белого и его «старинного друга» Э. К. Метнера (литературный псевдоним — Вольфинг). Эмилий Карлович Метнер (1872–1936), брат знаменитого композитора Н. К. Метнера, музыкальный критик, философ и культуролог, был одним из первых ценителей юношеских «симфоний» и стихотворений Белого, его единомышленником в важнейших мировоззренческих позициях и духовным конфидентом. Метнер не раз признавался, что в числе важнейших причин организации «Мусагета» и «Трудов и Дней» было стремление обеспечить Белому наиболее благоприятные условия для всестороннего раскрытия своего дарования. Опираясь в первую очередь на деятельное сотрудничество и творческую энергию Белого, а также на философско-эстетические концепции символизма Вяч. Иванова, Метнер намеревался сделать «Труды и Дни» центром борьбы за культуру, в целом осмыслявшуюся достаточно широко, но под специфическим углом зрения. Развивая мысли Канта и Ницше, Метнер (в статье «„Мусагет“. Вступительное слово редактора») рассматривал культуру как самоценное движение «от интуитивно-предвосхищенного невыразимого знания культурно-должного к реализации этого должного», как «естественно проявляющуюся власть художественного и религиозного творчества над жизнью»; в соответствии с этим подходом религия вступает в отношения соподчиненности с культурным творчеством, «нисколько не теряя при этом и своего сверхкультурного значения»[1799]. Современность, по Метнеру, переживает эпоху культурного кризиса; искание же и проложение путей к новой, органической культуре является центральной задачей «мусагетского» объединения. Выраженные в предельно общей форме и далекие от каких бы то ни было социально-исторических проекций представления Метнера о культурном созидании, безусловно, предполагали творческую деятельность на объективно-идеалистической основе, в идеале равноценно сочетающую художественный и философский аспекты и опирающуюся на традиции недогматического и в то же время духовно преемственного мышления, на некие безусловные ценности, накопленные философией, религией и искусством. Универсальной творческой личностью, символом той культуры, которую «Мусагет» провозглашал своим знаменем, был для Метнера Гёте, к нему по значению и масштабу приближался Вагнер — тоже синкретическая фигура, в чьем творчестве «поэзия, музыка и религия сплетены»[1800]. Кроме выступлений в «Трудах и Днях» (статьи под общим заглавием «Инвективы на музыкальную современность»), идейно-эстетической декларацией Метнера явился также сборник его статей «Модернизм и музыка», в котором общие культурологические вопросы были затронуты в связи с последними музыкальными новациями. Решительное ниспровержение музыкального модернизма, выраженного в творчестве Рихарда Штрауса и Макса Регера, было для Метнера конкретным опытом критики всей современной культуры, растратившей свое высокое предназначение в сомнительных эффектах и внешних виртуозных приемах. Отмечая взаимосвязь крайнего индивидуализма и беспочвенного модернистского новаторства, Метнер настаивал на единстве подлинной культуры с основами народного творчества, противопоставлял современному художественному упадочничеству и пессимизму искусство положительных ценностей, верное культуросозидательной миссии[1801]. Резкий протест против снижения общественной роли искусства, против «рыночного», потребительского отношения к нему был у Метнера, однако, скорректирован и приглушен его догматическим германофильством, к которому примешивалась настойчивая проповедь «арийства», в противовес «неарийским» элементам, еврейскому «эстрадному» интернационализму, якобы разлагающему европейскую культуру (которая, в свою очередь, сводилась по преимуществу к «нордическо»-германскому началу). Руководя изданием «Трудов и Дней» и всемерно стараясь выдерживать в них свою культурологическую линию, Метнер специально не занимался разработкой вопросов символистского мировоззрения и символистской эстетики, — эта задача решалась в основном усилиями Вячеслава Иванова и Андрея Белого. Первый номер журнала открывали статьи «Мысли о символизме» Иванова и «О символизме» Белого; заново был поднят вопрос о том, какое именно творчество имеет право называться символическим. Общим убеждением теоретиков «Трудов и Дней» было то, что новейшая литературная школа символизма лишь сумела осознать извечную символическую природу подлинного искусства. Показательна в этом отношении статья Ю. Н. Верховского «О символизме Баратынского». В ней утверждалось, что «символизм искусства лежит вне эстетических категорий», он фактически уподоблялся вызыванию «чувства связи вещей, эмпирически разделенных», передаче «эха иных звуков», пробуждению «непередаваемых ощущений» и т. д.[1802]. Иванов, обходя вопрос о символизме как сравнительно недавно возникшем литературном направлении, ограничивал свои размышления областью чистых идей: истинный символизм, по его убеждению, не может умереть, ибо смерти нет, он — «энергия, высвобождающая из граней данного», он ставит целью освобождение души, не порывая с земным, «он хочет сочетать корни и звезды и вырастает звездным цветком из близких, родимых корней»[1803]. Символизм, в трактовке Иванова, оказывается созвучным вообще искусству, так или иначе касающемуся кардинальных философских основ бытия. В более поздней статье «О границах искусства» Иванов подчеркивал, что необходимо утвердить символизм «не в легенде и не в истории», «но в общих заданиях искусства и в искусстве грядущем»[1804]. Сходное решение проблемы предлагал и Андрей Белый. Символическим он признавал искусство, являющее нераздельное единство формы и содержания и основанное на «бессознательной любви к метафоре-символу»[1805], искусство, осознавшее свою свободу и в то же время свободно ставящее перед собой высшие, теургические цели. В другой статье под тем же заглавием «О символизме» Белый сопоставляет понятия символизма как школы и символизма как миросозерцания, явленные, соответственно, в литературах Франции и Германии и не давшие необходимого единства («Что германской расы не сочеталось с как латинской»), и настаивает на необходимости их синтеза для грядущего расцвета русского символизма: «Русские символисты лишь потому утверждают себя символистами, что твердо верят они: символизм пока был утренней зарей»[1806]. Символизм, по Белому, — некая единая идея, могущая проявиться в различных формах творчества; художник-символист предельно свободен в проявлениях своей души: «Сегодня он пропоет нам систему, пропоет завтра песню, послезавтра молитву». Такое отстаивание безграничности и универсальности возможностей символизма скрывало под собой и полемику с эстетической программой журнала «Аполлон» с его пафосом «поэтической чистоты»: «Создается <…> новое увлеченье всем законченным, ясным; и мы предвидим уже в увлеченье том и новую ложь. Появляется добровольная полиция, возникает новый участок ясности»[1807]. Проблему грядущего символистского синтеза, вслед за Белым и Ивановым, затрагивал в статье «Нечто о каноне» (1912. № 1) и Вл. Пяст, отстаивавший идею следования «внутреннему канону», завещанному величайшими художниками как императив свободного творческого самовыражения. Имена, на которые опирались теоретики «Трудов и Дней», обосновывая свои представления о символизме, возникали с разной частотой и в различных сочетаниях, но все они неизменно выводили за рамки символизма как исторически сформировавшегося литературного направления. Гомер, Данте, Шекспир, Гёте, Тютчев, Гоголь, Ницше, Вагнер служили утверждению надысторической концепции символизма как некоего сверхискусства, опирающегося на величайшие художественные достижения человечества. Подобно «Весам» в первые годы их издания, «Труды и Дни» не имели беллетристического отдела. Журнал был теоретическим, печатавшим и чисто философские статьи, но, в отличие от «Весов», в нем почти не было «злобы дня». Критические отклики, хроникальные материалы встречались скорее в виде исключения, чем как непременное для периодического издания правило, и трактовали они избранный предмет не на фоне современной литературной панорамы, а в сугубо умозрительном ключе. Примечательна в этом отношении статья С. Н. Дурылина «О лирическом волненьи» (1913, № 1/2), написанная в связи с выходом первой книги стихов Юлиана Анисимова «Обитель». Стихи начинающего автора рассмотрены в ней вне поэтического контекста, да и самый критический анализ как таковой заменен возвышенными и отвлеченными медитациями, которые подкреплены цитатами из «Обители» и ссылками на «Цветочки Франциска Ассизского», св. Серафима Саровского, П. А. Вяземского, Пушкина, Фета и т. д. Такой подход был прямым следствием того понимания символизма и подлинных художественных задач, которое насаждалось мэтрами «Трудов и Дней». «Дни» «Мусагета», если пытаться судить о них только по «Трудам и Дням», вообще протекали как бы вне движущегося времени, по собственным имманентным предустановлениям. Ориентация на «вечные» ценности и тщательно оберегаемая эзотеричность[1808] замыкали теоретиков журнала в сферах, далеких от живого литературного процесса. Подобное отрешенное отстаивание «заветов символизма» на вечные времена гораздо очевиднее свидетельствовало о кризисе, переживавшемся символистским направлением, чем любые критические приговоры, провозглашенные извне. Более года спустя после начала издания журнала А. С. Петровский (переводчик, близкий друг Белого и Метнера) сообщал: «Слышал (не без приятного удивления) от нескольких посторонних и не кружковых лиц большие похвалы „Трудам и Дням“. Их очень ценят и выделяют. Подите же!»[1809] Удивление Петровского не должно, в свою очередь, удивлять: действительно, «Труды и Дни» с самого начала зарекомендовали себя как издание сугубо «кружковое» и неспособное вызвать сколько-нибудь широкий общественный резонанс. Откликались на «Труды и Дни» по существу только «в своем углу», и эти отклики, как правило, заключали весьма серьезную критику. Даже столь сочувственно относящийся к символизму и его приверженцам мыслитель, как Н. А. Бердяев, ощутил историческую несвоевременность и обреченность красноречиво начатой «мусагетским» двухмесячником символистской проповеди. «Думаю, что журнал этот преждевременен, и боюсь, как бы он не оказался мертворожденным, — со всей откровенностью писал он Белому по прочтении первого номера „Трудов и Дней“. — В нем слишком чувствуется компания добрых друзей и есть опасность кружковщины. Лозунг символизма вряд ли может соединить и вызвать живую активность. Может образоваться догматика и даже схоластика символизма, что, конечно, нежелательно. Журнал должен быть боевым, внутренно, идейно боевым, должно чувствоваться, что от этой идейной борьбы зависит жизненная судьба. Боевыми журналами были „МирИскусства“, „Новый Путь“, „Весы“. Символизм не может быть сейчас боевым лозунгом <…> Мы живем во времена такого потрясения основ культуры, такого кризиса культуры, что вряд ли годен для нас идеал культуртрегерства. Вот этот запах германского культуртрегерства в „Трудах и Днях“ вызывает во мне протест»[1810]. Ту же искусственность и самозамкнутость «Трудов и Дней» сразу почувствовал и А. Блок, при всей своей первоначальной близости к организационному ядру «Мусагета». «Первый № — номер Вячеслава Иванова; над печальными людьми, над печальной Россией в лохмотьях он с приятностью громыхнул жестяным листом» — так охарактеризовал Блок программные ивановские «Мысли о символизме», увидев их ущербность в оторванности не только от реального жизненного трагизма, но и от исторического развития: Иванов, подчеркивает Блок, восклицает о катарсисе «тем же тоном в 1912 году, как в 1905 году»[1811]. Превознесение философических отвлеченностей над собственно человеческим, непосредственным началом представлялось Блоку слабейшей стороной деятельности журнала. «…Опять я в недоумении от „Трудов и Дней“, — признавался он Белому по получении второго номера. — Ужасно все „умно“! <…> Мне очень дорог тот лад, на который себя настроили „Труды и Дни“, но не исполнение»[1812]. Для подлинного «жизнетворчества» («лад» «Трудов и Дней»), по Блоку, «надо воплотиться, показать свое печальное человеческое лицо, а не псевдо-лицо несуществующей школы»[1813]. Этим принципом он, видимо, и руководствовался, публикуя в «Трудах и Днях» свою статью «От Ибсена к Стриндбергу» (1912. № 2) и предполагая написать туда же вторую статью, специально посвященную Стриндбергу[1814], чей образ зримо вобрал для него тогда представления об искомом сугубо человеческом начале. Блок очень быстро охладел к «Трудам и Дням» (и вообще к «мусагетскому» объединению, в особенности после организации осенью 1912 г. в Петербурге издательства «Сирин», с которым он сблизился), и статья «От Ибсена к Стриндбергу» осталась его единственным вкладом туда, вопреки предварительно заявленному «ближайшему участию» и еще ранее вынашивавшейся идее «тройственного союза». «Если я Вам — помощник, то, конечно, только внутренно, так мало, к сожалению, умел я для Вас сделать», — писал Блок Э. К. Метнеру 18 ноября 1912 г., как бы официально устраняясь от дальнейшей деятельности в журнале[1815]. «Компания добрых друзей», о которой говорил применительно к «Трудам и Дням» Бердяев, также не смогла выдержать необходимого единства. Среди сотрудников журнала, кроме маститых и начинающих символистов, числились и философы-идеалисты, участвовавшие в выходившем при «Мусагете» «международном ежегоднике по философии культуры» «Логос», — С. И. Гессен, Ф. А. Степун, Б. В. Яковенко. Между этими двумя группами с самого начала происходили трения и конфликты. Действительно, трудно было согласовать методологически строгие неокантианские построения Яковенко, например, с мистическим визионерством Эллиса и импровизационной метафорической стихией статей Белого. «Культуртрегер» Метнер, оставаясь верным своему рационалистическому, регламентированному строю мышления, поддерживал «философскую» фракцию, триумвирату же символистов она была в целом антипатична, и Белый всеми силами, пуская в ход свои редакторские полномочия, стремился приглушить роль «Логоса» в «Трудах и Днях»[1816], вплоть до снятия принятых Метнером материалов (в частности, он приостановил печатание резко критической статьи Яковенко о «Философии свободы» Бердяева). Опубликованная в «Трудах и Днях» статья Белого «Круговое движение (Сорок две арабески)» (1912. № 4/5), важнейшая для понимания его духовных исканий этого времени, стала основанием для печатной полемики: Ф. Степун поместил в том же номере журнала «открытое письмо» Белому, в котором, отдавая должное его исключительному дарованию и критическому мастерству, упрекал в совершении «головоломных скачков» и «безответственных обобщений»[1817], в неправомерном переносе на действительность событий своей внутренней жизни; в ответе Степуну (1912. № 6) Белый стремился убедить в подспудной закономерности своих идейных исканий. Эллис подметил в выступлении Степуна лишь «абсолютное непонимание, что на афоризмы и гениальные парадоксы нельзя отвечать стилем чеховского учителя», и дополнительное доказательство того, что в «Трудах и Днях» между символистами и «филозофутиками» заключен «ложный брак», переходящий в «добрую ссору»[1818]. Однако гораздо более конфликтной оказалась другая внутримусагетская оппозиция, наметившаяся на сей раз в среде прежних единомышленников-символистов, — оппозиция между культурологическими установками Метнера и антропософией Рудольфа Штейнера, завоевавшей активных сторонников среди «мусагетцев». 18 сентября 1911 г., еще до основания «Трудов и Дней», за границу, на курсы лекций Штейнера уехал Эллис, сделавшийся там фанатическим приверженцем антропософского учения. В феврале 1912 г. за границу отправился Андрей Белый, который также в скором времени стал убежденным штейнерианцем. Уже во второй половине 1912 г. в редакции «Трудов и Дней» назрел раскол: Белый, один из полномочных руководителей журнала, и Эллис, входивший в число наиболее деятельных сотрудников, стремились сделать «мусагетский» орган трибуной для распространения антропософских воззрений, что наталкивалось на решительное противостояние Метнера и неприятие Вяч. Иванова. «Статьи оккультистские, если они подписаны Белым, — конечно, желанны! — писал Иванов Метнеру 22 сентября / 5 октября 1912 г. — Но синтеза между оккультизмом и символизмом я не признаю, как эстетической платформы или программы журнала. Здесь огромная опасность для искусства вообще, а кроме прочего, просто я защищаю знамя символизма, а не выдаю его, не подмениваю его, не укрываюсь в чужие ряды»[1819]. В другом письме, выражая недовольство усилением влияния Эллиса во внутренних делах «Трудов и Дней», Иванов сообщал о своем решении «выйти из числа ближайших сотрудников» журнала: «Это снимает с меня ответственность за тот сдвиг платформы, который совершился в журнале <…> Во всяком случае, в идейные авантюры я не пущусь и ответственность за модификацию символических учений в теософическом смысле нести не хочу»[1820]. Метнер в свою очередь утверждал, что «проповеди оккультизма, да еще с определенной (штейнерианской) окраской, ни Мусагет, ни Труды и Дни допустить не могут»[1821], что «Мусагет должен остаться верным Канту, Гёте, Вагнеру, или его существование есть ложь, есть фикция»[1822]. Определенный крен в сторону антропософии все же сказался на «Трудах и Днях». В первом из своих «Мюнхенских писем» (1912. № 4/5) Эллис утверждал близость между религиозным символизмом и современным немецким «научным оккультизмом». Белый в «Круговом движении» воспевал «простую, честную правду», заключенную в мистерии Штейнера[1823]. Деятельные «мусагетцы» А. С. Петровский и М. И. Сизов также, под влиянием Белого, приобщились к антропософии. Однако Метнер всячески старался поставить заслон антропософской проповеди на «мусагетской» почве, и это порождало бурные конфликты и подспудную борьбу, не вылившуюся на страницы журнала, но сделавшую невозможным редакторское взаимопонимание и сотрудничество[1824]. В № 4/5 «Трудов и Дней» за 1912 г. было помещено оповещение: «Андрей Белый намеревается остаться за границей на неопределенное время; поэтому, сохраняя за собой права и обязанности члена литературного комитета издательства „Мусагет“, он вынужден отказаться от редактирования „Трудов и Дней“, так как эта работа издалека, в особенности при частых переездах, сопряжена для него с большими внешними неудобствами»[1825]. Внешние обстоятельства, конечно, неблагоприятствовали редакционной работе — Белый в эти месяцы ездил за Штейнером, читавшим лекционные курсы в различных городах Европы, — однако принципиальный характер его устранения от руководства был очевиден. Идейный разброд, разнонаправленность редакторских установок и неудобства практической работы (кроме Белого Метнер и Иванов также месяцами жили в это время за границей) губительно сказывались на ведении журнала. Сообщая Вяч. Иванову о комплектовании очередного номера за 1912 г., Метнер отмечал, что статья Конст. Эрберга «Искусство-вожатый» «не „ахти-что“», а статья «студента Сидорова» (А. А. Сидорова, впоследствии известного искусствоведа и книговеда) «В защиту книги» «тоже неважная», — «но надо и разбавлять, иначе мы сядем на мель»[1826]. В мае 1912 г. секретарь «Мусагета» В. Ф. Ахрамович информировал Метнера: «Статей для „Трудов и Дней“ нет совсем, никто не отвечает на письма, по выражению Степуна „Труды и Дни“ похожи на „чумных щенят“. Нам придется выпустить двойной номер (июль — октябрь) <…> Придется, вероятно, пополнить недостаток литературного (в специфическом смысле) материала музыкальным» [1827]. Сложность отношений между руководителями «Трудов и Дней», взаимные veto на те или иные материалы и сравнительно узкий круг участников — все это вело к тому, что журнал не способен был выдержать заявленную периодичность. В письме к Белому от 13/26 сентября 1912 г. Метнер провозглашал: «Если журнал не может выходить вовремя (что зависит только от сотрудников) и если он должен влачить жалкое и для никого почти не нужное существование, то я его закрываю с 1913 г.»[1828]. Оставшись единоличным редактором, Метнер фактически так и поступил. 1912-й г. оказался первым и последним годом существования «Трудов и Дней» как строго периодического издания. Рядом с извещением об отказе Белого от редактирования было помещено объявление о том, что со следующего года «Труды и Дни» будут выходить без регламентированной периодичности, в количестве 4–6 выпусков в год — ввиду того, что каждый выпуск «представляет собою вполне самостоятельный сборник статей <…> которые никогда не имеют только интерес дня, а часто с этим интересом вовсе не считаются, и ввиду того, что составление таких сборников затрудняется обязательством перед подписчиками относительно своевременного выхода их в свет»[1829]. В 1913 г. удалось издать по этой программе, однако, только один сдвоенный выпуск; при следующем выпуске уже оповещалось, что решено «вовсе отказаться от внешнего характера повременного издания и выпускать в свет сборники по мере накопления подходящего материала»[1830]. За 1914–1916 гг. вышло в свет два таких сборника. Из числа четырех учредителей в реформированных «Трудах и Днях» деятельно участвовал только Метнер и одну статью поместил Вяч. Иванов. Основной контингент сотрудников стал составлять теперь «Молодой Мусагет» — кружок молодежи, преемственный по отношению к старым «мусагетцам» и составлявший своеобразный резерв этого издательского объединения [1831]; среди них активно проявили себя в «Трудах и Днях» С. Н. Дурылин, А. А. Сидоров, С. И. Бобров, Н. П. Киселев. Еще в пору соредакторства Белого Метнер учредил в «Трудах и Днях» отдел «Wagneriana», в котором печатал свои «Наброски к комментарию» к музыкальным драмам Вагнера. С 1913 г. этот раздел стал одним из ведущих, наряду с вновь учрежденными отделами «Goetheana» и «Danteana». Материал последних трех выпусков был распределен по новому композиционному принципу: второй отдел заключал в себе «статьи по вопросам символизма и культуры», а первый был посвящен «усвоению наследия великих творцов культуры» — Гёте, Вагнера, Данте[1832]. Такое исключительное внимание к «великим теням» являлось не только следствием программной установки творить вне «интересов дня», но и позицией по отношению к текущему дню, намерением показать современности поучительный пример. Ориентация на «олимпийца» Гёте, на грандиозный синтез культуры, воплощенный в его творческой личности, была, по убеждению Метнера, спасительным курсом в хаосе современного модернизма, выходом из «лжи декадентских вывертов», освобождением «от призрачности и от жизневраждебности». «Болеет наша культура, — утверждал Метнер во введении к разделу „Goetheana“, — и здесь, пока не появятся верховные водители, за которыми мы вольно или невольно должны будем следовать, единственным упованием нашим являются великие мертвецы <…>»[1833]. «Goetheana» стала наиболее содержательным из специальных разделов «Трудов и Дней». Кроме программного «Введения» Метнера, в нем были помещены статьи А. К. Топоркова «Лесной царь» (философский анализ одноименной баллады Гёте) и «Гёте и Фихте», статьи «Воля к власти» Мариэтты Шагинян (которую связывала в ту пору с Метнером «гетеанская дружба»[1834]) и «Гёте и переводчик» А. А. Сидорова, затрагивавшая вопросы перевода поэзии Гёте на русский язык. Преклоняясь перед Гёте и стремясь к возможно более глубокому постижению его творческого наследия, авторы «Трудов и Дней» воспринимали немецкого классика все же в специфическом символистском ракурсе: в Гёте видели носителя символистского мироощущения, на первый план выдвигались мистические, иррациональные начала его творческого духа — это зримо сказалось в статьях Топоркова, а также в книге Метнера «Размышления о Гете» (1914), посвященной критике взглядов Штейнера на Гёте[1835]. Философско-эстетическое значение Вагнера для «мусагетского» символизма было лишь декларировано на страницах «Трудов и Дней», но не истолковано с достаточной глубиной и отчетливостью, несмотря на довольно большой объем «вагнерианы». Мифологические «комментарии» Метнера к «Кольцу Нибелунга», при всей своей основательности, не претендовали на обобщающую характеристику Вагнера в свете актуальных культуросозидательных задач[1836], то же можно сказать и о небольшой статье М. Шагинян «О „конце“ и „окончании“» (тетрадь 7). Что касается статьи Эллиса «„Парсифаль“ Рихарда Вагнера» (1913, № 1/2), то она гораздо содержательнее говорила о новом повороте в идейных исканиях поэта-символиста (который быстро разочаровался в антропософии и укрепился в своем преклонении перед средневековым религиозным искусством и идеей духовного рыцарства), чем собственно о последней опере-мистерии немецкого композитора. Эллисом определенно был инспирирован отдел «Danteana», открытый в предпоследнем выпуске «Трудов и Дней». Самое примечательное в нем — статья Эллиса «Учитель веры» (тетрадь 7), фанатически восторженная, воспевающая «Божественную Комедию» как христианскую мистерию и прославляющая религиозный догматизм Средневековья. Статьи второго отдела «Трудов и Дней», даже если и касались новейших литературных произведений, то характеризовали их лишь в отвлеченно-метафизическом ракурсе; философско-культурологический анализ преобладал над художественным. Таковы, например, статьи «О „Серебряном голубе“» В. О. Станевич и «Луг и цветник. О поэзии Сергея Соловьева» С. Дурылина (тетрадь 7). Парадоксальным образом журнал, начинавшийся как символистский, и в этом смысле все же преимущественно литературный, менее всего касался собственно литературных проблем вне их подчинения тем или иным философско-эстетическим или «жизнестроительным» вопросам. На деле едва ли не единственной нитью, которая связывала «Труды и Дни» с литературой, взятой в своем самостоятельном значении, были диалоги Б. А. Садовского «Жизнь и поэзия» и «О „Синем журнале“ и о „бегунах“», — но характерно, что и они заключали в себе безоговорочное отвержение современной литературной действительности и были исполнены «пассеистского» пафоса: ныне поэзия утратила связь с подлинной жизнью и лишь лепит «жалкое подобие былой красоты»[1837], в ней господствуют «лакированные безделушки цеховых ремесленников» и сама она превратилась в «бумажное чучело»[1838]. В статье «О сальеризме» Садовской, убежденный неоклассик и пушкинианец, с горечью утверждал, что в ближайшем будущем рассудочные и ограниченные Сальери «окончательно победят Моцартов, если только последних не возродит новая стихийная волна жизни»[1839]. «Золотой век» русской поэзии служил для Садовского такой же опорой в современной ему культурной ситуации, как для Метнера Гёте, однако сама по себе подобная позиция не могла указать нового, перспективного для литературы пути. Мало-помалу «Труды и Дни» превращались в специальное, по преимуществу научное издание. Работы Сергея Боброва по поэтике соседствовали, например, со строго философской статьей А. К. Топоркова «О сущностях», музыковедческие штудии Н. Я. Брюсовой и анализ планетных сфер Дантова «Рая», выполненный Иоганной Ван дер Мейлен, новой духовной спутницей Эллиса и автором эзотерических сочинений, — со стиховедческими исследованиями Н. П. Киселева и обстоятельным текстологическим разбором С. Н. Дурылина «Академический Лермонтов и лермонтовская поэтика»[1840]. Последние выпуски «Трудов и Дней» более чем наполовину были заполнены материалами подобного рода. Их преобладание, независимо от профессионального качества, ясно говорило об исчерпанности «мусагетских» объединяющих идейных установок. «Аристократическая» замкнутость на «вечных» темах и отвлеченных принципах, узкоаспектная специализация мстили за себя: деятельность журнала не вызывала заинтересованной реакции со стороны. В. Ф. Ходасевич иронически замечал о «Трудах и Днях», что у них «больше корректоров, чем читателей»[1841]. Впоследствии Андрей Белый истолковывал судьбу журнала как свидетельство полного фиаско «мусагетской» программы: «…уже совершеннейшим трупом выглядел феномен скуки, журналик „Труды и Дни“»; ответственность за это он возлагал исключительно на Метнера с его культурным ригоризмом и начетничеством, с его неизменным «„veto“ на все молодое и творческое»[1842], однако, думается, существовали и более глубокие причины, определившие участь последнего объединения символистов, и коренились они в неуклонно совершавшемся изживании символистской школой своих творческих возможностей, в постепенной утрате активной и стимулирующей роли в литературном процессе. Ведущие символисты заявляли о себе новыми достижениями, многие из их вершинных созданий были еще впереди, но цельное литературное направление, каким был ранее символизм, в середине 1910-х гг. уже вступило в стадию распада, и история «Трудов и Дней» служит этому убедительным подтверждением. В 1914 г. Метнер подводил неутешительные итоги «мусагетской» деятельности: «5 лет тревог, беспокойств, неприятностей, дрязг, забот, ушло время, ушли силы; я все на той же мели; а то, что сделано, никому не нужно или нужно десятку-двум приятелей»[1843]. Начавшаяся мировая война поставила и внешнюю преграду: Метнер оказался в Швейцарии, откуда руководить издательской деятельностью в Москве не было возможности. Передавая «мусагетские» дела В. В. Пашуканису, организовавшему на этой базе собственное издательство (уже не идейного, а чисто делового характера), Метнер выдвигал определенные условия, среди них: «„Труды и Дни“ должны выходить спорадически»[1844]. В результате этого в 1916 г. вышел в свет после двухлетнего перерыва последний, восьмой выпуск «Трудов и Дней», в котором были напечатаны немногочисленные разнородные работы, скопившиеся в редакционном портфеле. Символистскому объединению, стоявшему у истоков «Трудов и Дней», впрочем, суждено было воскреснуть, но уже в иных, пореволюционных условиях: Белый, Блок, Иванов вновь встретились как идейные вдохновители и участники альманаха «Записки Мечтателей». Но это уже принципиально другая, новая страница литературной истории.III РЯДОМ С СИМВОЛИСТАМИ
ЛИТЕРАТОР ПЕРЦОВ
Петр Петрович Пе́рцов (1868–1947) имел все основания для того, чтобы стать одной из самых заметных, самых представительных фигур в литературе своего времени. В интенсивной переписке с Мережковским, З. Гиппиус, Брюсовым, Розановым он — равнозначащий, соизмеримый с ними собеседник[1845]; в историко-литературных же анналах, с их более или менее определившимися уже пропорциями отдельных личностей, Перцов и упомянутые его корреспонденты располагаются на разных уровнях известности, признанности, читательской востребованности. При этом в рубрику «забытых имен» Перцова отнести нельзя — прежде всего потому, что и в годы своего активного писательства он не пользовался широкой популярностью. Критик, публицист, искусствовед, поэт, книгоиздатель, активно участвовавший в литературной жизни на протяжении трех десятилетий, Перцов и в кругу своих современников, и тем более в восприятии последующих поколений никогда не выдвигался на первый план — был скорее фигурой фона, чем героем общественной авансцены. Не завоевал популярности он по совокупности многих причин. На поверхности — может быть, главнейшая: дисбаланс между знанием и умением, намерением и осуществлением, силой, проницательностью, остротой интеллекта — и талантом активного творческого самовыражения. Еще в 1898 г. Брюсов заметил, что Перцов — это «человек, идущий туда, куда дойти у него нет сил»[1846]; и Розанов — не хуже, чем Брюсов, знавший Перцова — дал ему в «Опавших листьях» своеобразно-прихотливую, но по сути не противоречащую брюсовской характеристику: «Недостаток Перцова заключается в недостаточно яркой и даже недостаточно определенной индивидуальности. Сотворяя его, Бог как бы впал в какую-то задумчивость, резец остановился, и все лицо стало матовым. Глаза „не торчат“ из мрамора, и губы никогда не закричат. Ума и далекого зрения, как и меткого слова (в письмах) у него, „как Бог дай всякому“, и особенно привлекательно его благородство и бескорыстие: но все эти качества заволакиваются туманом неопределенных поступков, тихо сказанных слов; какого-то „шуршания бытия“, а не скакания бытия»[1847]. Для подобных суждений имелись, вероятно, достаточные основания. Но были и другие причины, индивидуально-психологического свойства, сказавшиеся в литературной судьбе Перцова со всей определенностью. В воспоминаниях он приводит хорошо запомнившиеся ему, хотя и заведомо «безответственные», продиктованные лишь минутным воодушевлением, слова Н. К. Михайловского: «…если вы пойдете по верной дороге — вы можете сделаться новым Белинским, т. е. первым человеком в России!» Перцов свернул с «верной дороги» радикально-демократического направления — но и на других путях всячески избегал соблазна воплотиться в литературно-общественного лидера. Вся его писательская карьера может быть осмыслена как череда уклонений от ведущих ролей в той или иной сфере. «Публике я неизвестен, конечно, да, по правде, и не желаю быть известным», — признавался Перцов в 1897 г. в одном из писем к отцу[1848], и похоже, что такая позиция была продиктована не одной избыточной скромностью. Он был в 1903–1904 гг. редактором-издателем журнала «Новый Путь» — но воспользовался этой литературной трибуной лишь для того, чтобы напечатать под псевдонимом свою книжку о Венеции, лежавшую в рукописи с 1897 г. Во второй половине 1890-х гг. он наладил самостоятельную издательскую деятельность — выпустил в свет несколько книг других авторов и лишь одну свою: в цитировавшихся уже «Опавших листьях» упоминается «Перцов, с его великодушными (при небольших своих средствах) изданиями чужих трудов…»[1849] — и прежде всего трудов самого Розанова (в 1899–1900 гг. Перцов напечатал четыре его книги, во многом определившие литературный облик Розанова в глазах читателе). Собственный библиографический «послужной список» Перцова довольно скромен: до 1917 г. увидели свет всего четыре небольшие книжки, подписанные его именем, — три сборника статей («Письма о поэзии», 1895; «Первый сборник», 1902; «Панруссизм или панславизм?», 1913) и очерк «Венеция» (1905). Скромность этих внешних итогов особенно заметна, если учесть, что работал Перцов весьма интенсивно: в частности, согласно его собственным подсчетам, только с 1908 по 1917 г. в «Новом Времени» было помещено 553 его статьи, а в «Голосе Москвы» с 1911 по 1914 г. — 90 статей[1850]. Даже небольшая часть этих публикаций, извлеченная из газет и объединенная в авторские книги, позволила бы читателю составить представление о литературном облике и интеллектуальном потенциале их автора с достаточной ясностью и полнотой. Похожая картина — и в других жанрах, в которых Перцов пробовал свои силы. Он напечатал множество стихов в периодике, но сборника собственных стихотворений не опубликовал — хотя выпустил в свет в 1900 г. «Стихотворения» своего друга, Д. П. Шестакова. Много трудился как искусствовед, историк живописи — но реализовался главным образом в путеводителях. Более выразительно, чем условные библиографические показатели, о масштабе личности Перцова говорят факты его биографии — и прежде всего имена тех деятелей русской литературы и общественной мысли, с которыми он был тесно связан на протяжении многих лет. В числе этих лиц — Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус: в 1890-е гг. Мережковский воспринимал Перцова как исключительно близкого себе человека, интимного собеседника, сопутника в литературных и мировоззренческих исканиях. «Перцов был наш „содеятель“, — вспоминает Гиппиус. — Сам, как писатель, не очень яркий, но человек с большим вкусом и большим умом»[1851]. С 1894 г. завязывается переписка Перцова с В. Я. Брюсовым; пожалуй, это — наиболее пространный, многообразный по содержанию и напряженный по мысли эпистолярный диалог из всех, которые вел сначала отверженный поэт-декадент, а потом мэтр русских символистов со своими именитыми современниками[1852]. В 1896 г. Перцов познакомился с В. В. Розановым: их многолетняя дружба — при отсутствии единомыслия по основным жизненным вопросам — сопровождалась столь же многолетней перепиской (в письме к Д. Е. Максимову от 5 октября 1930 г. Перцов, сообщив, что Розанов считал свои послания к нему «самыми интересными» из написанных им, добавлял: «…м<ожет> б<ыть>, это преувеличение, но, кажется, их интерес первоклассный»[1853]). В «Литературных воспоминаниях», доведенных лишь до рубежа веков, Перцов освещает далеко не все значимые события своей жизненной и писательской биографии. Сжатую и в то же время достаточно полную и объективную характеристику своего литературного пути он дал в 1925 г. в краткой биографической справке, хранящейся в его архиве[1854]:CURRICULUM VITAE П. П. ПЕРЦОВА Петр Петрович Перцов родился 4(16) июня 1868 г. в г. Казани в дворянской семье. Отец был земским деятелем[1855]. Кончил курс казанской 2-й гимназии в 1887 г. с серебряной медалью и казанский университет по юридическому факультету по первому разряду в 1892 г. Литературная деятельность началась с 10-го апреля 1890 г. и в текущем 1925 г. ей исполнилось 35 лет. Сперва корреспондировал в столичные газеты («Неделя», «Новости») и сотрудничал в казанских (стихи, рассказы, критические статьи). Первое стихотворение было напечатано в «Книжках Недели» за сентябрь 1890 г. В 1891 г. переписывался с Фетом и Полонским; с последним, так же как с Майковым, впоследствии был лично знаком. Осенью 1892 г. переехал в Петербург, где принял близкое участие в журнале «Русское Богатство» народнической редакции, под руководством Н. К. Михайловского. Весной 1893 г., расходясь с журналом во взглядах на искусство и начинавшееся движение модернизма, возвратился в Казань, где в местной печати проводил свою точку зрения (статьи эти вошли в брошюру «Письма о поэзии», СПб., 1895 — первое мое отдельное издание). Летом 1894 г. посетил Ясную Поляну. В конце 1894 г. переехал вновь в Петербург, где сблизился с представителями раннего символизма (кружок Д. С. Мережковского; кружок «Северного Вестника»). В то же время знакомство и оживленная переписка с Валер. Брюсовым на темы тогдашнего литературного новаторства. Весной 1895 г. выпустил составленную в сотрудничестве с двоюродным моим братом Влад. Влад. Перцовым (f 1921 г.) антологию «Молодая Поэзия» (стихотворения 42-х поэтов, выступивших в предшествовавшие 10–15 лет). В следующем году составил сборник «Философские течения русской поэзии», куда вошли критические статьи Д. С. Мережковского, С. А. Андреевского, Влад. Соловьева, Б. Никольского и мои — о 12-ти крупнейших русских поэтах прошлого с избранными их стихотворениями. В 1897 г. издал сборник критических статей Мережковского «Вечные Спутники», а в 1899–1900 гг. проредактированные мною сборники статей В. В. Розанова: «Сумерки Просвещения», «Религия и Культура», «Литературные Очерки», «Природа и История» — и некоторые другие книги. В течение 90-х годов помещал стихи и статьи, преимущественно литературного содержания, в различных журналах и газетах. С появлением журнала «Мир Искусства» (редакция С. Дягилева) вошел в состав его постоянных сотрудников. С весны 1897 г. по весну 1898 г. прожил за границей, преимущественно в Италии, изучая искусство Ренессанса. Осенью 1897 г. написал книгу «Венеция» (очерки венецианского искусства), а в 1899 г. очерки «Царьград и Афины» (помещены в книге «Первый сборник», в которую вошли также избран<ные> статьи 1898–1901 гг.). В 1903–1904 был редактором и официальным издателем литературно-философского журнала «Новый Путь», явившегося органом кружка писателей-символистов (близкое участие Мережковского, Минского, Сологуба, Гиппиус, Бальмонта, Брюсова, Вяч. Иванова, Ремизова, Блока, Белого, Чулкова, Розанова; в этом журнале дебютировал Блок). С 1905 г. и особенно с 1908 г. обильно писал в газетах и журналах. Из журнальных статей отмечу статью в «Вопросах философии и психологии» — «Гносеологические недоразумения», посвященную критическому разбору гносеологии Генр<иха> Риккерта[1856]. С осени 1910 г. поселился в Москве. В 1913 г. выпустил книжку «Панруссизм или панславизм?» — сборник статей по злободневному тогда славянскому вопросу. В те же годы перевел Ип. Тэна «Путешествие по Италии» (оба тома)[1857]. В 1919–1920 гг. написал очерки о Щукинской и Третьяковской галереях и биографию художника Александра Иванова (остающуюся неизданной)[1858]. В 1921–22 читал лекции в Костромском университете (история русской живописи и курс о Гоголе) и в Костромском же педагогическом техникуме (история русских общественных движений XVIII–XIX вв.). В 1922 г. издал воспоминания о Блоке. В течение 1921–24 гг. написал обширное исследование «История русской живописи» от Петра I до наших дней, в 4-х частях (36 печати, листов; не издана)[1859]. В 1924–25 гг. составил путеводитель по окрестностям Москвы и московским художественным музеям[1860]. Наконец, с 1897 г. по настоящее время работаю над обширным философским трудом «Основания диадологии», представляющим попытку установления точных законов мировой морфологии (аналогия, хотя не очень близкая, с построениями Вико, Гегеля, Конта, [Маркса], Шпенглера и русских мыслителей, как Хомяков, Данилевский, К. Леонтьев и Влад. Соловьев). Отсутствие возможности сколько-нибудь сосредоточенной работы над этим трудом замедляет его полное осуществление, хотя все главные основания и важнейшие приложения уже выработаны.Лаконично сформулированные пункты этого документа нуждаются, конечно, в дополнительных пояснениях. Литератором Перцов стал осознавать себя уже в гимназические годы. В пятнадцатилетием возрасте он изготавливал, вместе с В. Н. Соловьевым — другом юношеских лет, позже казанским журналистом, рано умершим[1861], — рукописные газеты «Ежедневный листок» и «Летний вестник»; в четырех сохранившихся номерах за 1883–1884 гг.[1862] представлены традиционные тематические рубрики: «Дневник происшествий и слухи», хроника, беллетристика, объявления — у начинающих газетчиков исключительно юмористические: «Желающим сломать ногу, руку или шею рекомендуют гулять по казанской мостовой» и т. п. В первый год студенчества Перцов, также в сотрудничестве с Соловьевым, — уже редактор-издатель рукописного «журнала науки, литературы и современной жизни» «Слово»: в пяти номерах за январь — март 1888 г. помещены (под различными псевдонимами) статья «Памяти Надсона», стихотворения, прозаические опыты, рецензии (в том числе на наиболее яркие литературные новинки той поры — «Очерки и рассказы» Короленко и «Пестрые рассказы» Чехова)[1863]. Естественным и логичным был переход от домашнего рукоделья к первым выступлениям в периодической печати. Дебютировав в апреле 1890 г. в петербургских газетах анонимными корреспонденциями из Казани, Перцов в том же году опубликовал стихотворение в столичном журнале и начал печататься в казанской периодике — публиковать стихи, рассказы, критические статьи и рецензии (часть за своей подписью или под инициалами, часть под псевдонимом Посторонний). Пробуя свои силы в разных жанрах, юноша Перцов поначалу ощущал себя прежде всего поэтом. Впитав столь характерные для интеллигенции тех лет радикально-народнические убеждения, в студенческой среде столь же непререкаемые, как символ веры, восприняв их в поэтической огласовке Надсона, заглушавшей тогда любые иные лирические тембры, он с самозабвенной искренностью пытался настроиться на главенствующий тогда в стихотворчестве лад:1925 24/XI П. Перцов
Милостивый Государь Николай Константинович! Я прочел в последней книжке «Русского Богатства» Вашу статью о Розанове, в которой Вы, в числе прочих аргументов, утверждаете, будто Р<озанов> «лечился в Пятигорске от неприятной болезни», о чем будто сообщает он сам в своих статьях «С юга». Вам очень хорошо известно, конечно, что в этом утверждении нет ни малейшего соответствия с действительностью, но «по нынешним временам» Вы не выбираете аргументов. Прочитав это, я невольно подумал — что если бы 30 лет тому назад — в ту пору, когда Вы начинали в «Отеч<ественных> Зап<исках>», — кто-нибудь предсказал бы Вам, как Вы будете кончать? — каким негодованием встретили бы Вы такое предсказание. Чувство глубокого стыда за Вас, которое я испытал, читая Вашу статью, разделяется, вероятно, многими — и, кто знает, может быть отчасти и Вами самими. Во всяком случае в эту минуту Вы мне внушаете и что-то вроде невольного сожаления.Л. В. Кострова, конторщица «Русского Богатства», признавая в письме к Перцову от 9 января 1900 г. «неприятный lapsus», допущенный в статье по случайному недоразумению, и «рискованность» «упоминаемой подробности», сообщала: «Н. К., кажется, хотел Вам сперва отвечать <…>, но потом сказал: „да ведь все равно не поверит“. <…> В одном он прав: когда люди настроены так враждебно, как Вы, они ничему не верят, и оправдываться действительно бесполезно»[1886]. Во второй половине 1890-х гг. Перцов пытался наладить сотрудничество еще с одним столичным журналом, «Северным Вестником», но без особенного успеха — несмотря на то, что идейно-эстетические установки А. Волынского, фактического руководителя журнала, были ему во многом близки[1887]. Наиболее заметные его литературные выступления этого времени — не на страницах периодических изданий. Почти одновременно с «Письмами о поэзии» появилась антология «Молодая Поэзия. Сборник избранных стихотворений молодых русских поэтов» (СПб., 1895), составленная и выпущенная в свет Перцовым вместе с двоюродным братом, В. В. Перцовым. В ней на практике были применены те подходы и требования к поэтическому творчеству, о которых Перцов возвещал в своих статьях. В сборнике были представлены 42 поэта 1880–1890-х гг., стихотворения отбирались прежде всего по принципу отражения в них «вечных истин», сообразно их художественной содержательности, без учета критериев «партийности», «прогрессивности» и общественной значимости. Нет нужды подробно распространяться об этом издании, всесторонне охарактеризованном в перцовских воспоминаниях. Стоит подчеркнуть, однако, что благодаря этому собранию чужих текстов Перцову удалось осуществить один из самых характерных опытов собственного литературного самовыражения. Составленная им антология оказалась первой итоговой манифестацией целого периода в истории русской поэзии, и Перцову принадлежит бесспорный приоритет в осознании его как некоего целостного явления, наделенного определенными, именно ему присущими, признаками. Перцовская «Молодая Поэзия», включившая образцы стихотворчества авторов известных, малоизвестных и совершенно безвестных, отразила переходное состояние отечественной лирики, терминологически обозначавшееся на разные лады: фофановский постромантизм, поэзия «безвременья», протосимволистские веяния и т. д., — состояние промежутка между эпохой зрелого классического стиля и эпохой модернизма[1888]. Умение Перцова распознавать за отдельными, казалось бы, случайно сополагающимися явлениями контуры единой системы, за калейдоскопом бесчисленных повседневных фактов — становящуюся и оформляющуюся историю сказалось на свой лад уже в этой его сугубо «селекционной» работе; живая современность предстала в ней как бы с исторической дистанции. «Молодая Поэзия» вызвала широкий резонанс в печати, что свидетельствовало, конечно, о своевременности и симптоматичности представленной панорамы. Своих стихов Перцов в антологию не включил, хотя именно в ней они оказались бы чрезвычайно уместны. Писавший в русле традиций, восходивших к эстетическому триумвирату (Фет — Майков — Полонский), который осознавался как действенная и убедительная оппозиция по отношению к господствовавшему «утилитарному» течению[1889], Перцов-стихотворец так и не сумел выработать собственный поэтический голос; стилистика его стихов лишена неповторимо индивидуальных примет, это — стилистика фетовской школы, и только. Как поэт Перцов всецело принадлежит эпохе промежутка, отраженной в «Молодой Поэзии»; литератором промежутка он выступает и в других сферах своей писательской деятельности. Отвергнув идейно-эстетические заветы народнической, позднеразночинной эпохи, он так и не стал последовательным адептом новых заветов, провозглашенных «новым искусством» и «новым религиозным сознанием». В своей критике и публицистике он больше ориентируется на «старые» ценности, обретаемые в литературе минувших десятилетий, и с изрядным скепсисом и настороженностью воспринимает многие литературные новации, свершающиеся у него на глазах; подобно символистам, преклоняется перед Тютчевым и Фетом, отрицает «утилитаризм» и проповедует «идеализм», приоритеты искусства, но безраздельным приверженцем символистских духовных и творческих устремлений не становится — при том, что эволюция эстетических и общественных взглядов Перцова способствовала его сближению с кругом символистов. Стремление к системным построениям отразилось еще в одном осуществленном литературном проекте Перцова тех лет — составленном им сборнике «Философские течения русской поэзии» (СПб., 1896); для него были отобраны произведения 12 поэтов, сопровождавшиеся аналитическими очерками (статьи об Огареве, А. К. Толстом, Полонском, Апухтине и Голенищеве-Кутузове написал сам Перцов). Весь материал сборника представлял собой попытку раскрытия одной проблемы — отражения в художественном творчестве вечных тем бытия и их преломления в миросозерцании и эстетическом сознании художника. Примечательно, что один из рецензентов сборника, нашедший неосновательным подход к поэзии «под знаком философии» и отрицательно отозвавшийся об очерках Перцова в нем, отметил соответствие статей сборника «духу эстетической критики 1840-х годов»[1890]. Осмысляя в 1898 г. проделанный им путь внутреннего развития, Перцов писал А. Г. Горнфельду: «Некогда Гарин <…> назвал меня „несобранным“. И вот теперь, если не ошибаюсь, „сборка“ закончилась, по крайней мере, в „общих чертах“. Не скажу, чтобы результаты были особенно приятны. Правда, я не сжег ничего из того, чему поклонялся, но зато поклонился многому из того, что сжигал»[1891]. Письмо это было написано в Риме, во время одного из продолжительных пребываний Перцова за рубежом (начиная с 1894 г., он совершил за свою жизнь 11 поездок за границу, в том числе 5 раз подолгу жил в Италии), где он «поклонился», в частности, искусству итальянского Возрождения — в полном равнодушии к которому признавался на заре своей литературной карьеры в Казани. Для духовно-психологической «сборки» Перцова заграничные впечатления имели исключительно важное значение; в своей совокупности они составили для него «второй университет»[1892]. Эти впечатления дали возможность осязательно постичь мир европейской культуры, осмыслить различные ее типы; они способствовали формированию и структурированию его собственных историософских и культурологических представлений. Сам Перцов склонен был объяснять свой «европоцентризм» тяготениями специфически национального свойства, подмеченными у россиян еще Достоевским. «Я думаю, что Достоевский <…> был прав, когда мечтал о „всечеловечестве“ русского человека, — писал Перцов А. С. Суворину 26 марта 1900 г. — В этом „всечеловечестве“ — в этой способности почувствовать чужое как свое, — и заключается, как мне кажется, корень нашего влечения и нашего увлечения чужим. Так ведь повелось еще со времен варяг и греков. <…> А ввиду таких больших горизонтов, может быть извинительна и „центробежность“ Вашего покорнейшего слуги <…>»[1893]. Первым плодом «центробежных» тяготений Перцова стала его книга «Венеция», которую сам он впоследствии называл «любимой моей книжкой»[1894]. Написана она была осенью 1897 г., развившись из дневниковых записей «туристических» впечатлений и размышлений по поводу увиденного: «…сперва начал записывать, потом писать, а потом уж забыл и глядеть, а только знай себе пишу. В конце концов получается статья о Венеции и главным образом о венецианской живописи <…> чуть не целая книга»[1895]. «Венеция» — единственная книга Перцова, вызвавшая в печати единодушно высокую оценку: «В непритязательной, но изящной самой своей непритязательностью, форме беглых заметок автор дает нам ценный исторический очерк венецианского искусства» (И. Ф. Анненский)[1896]; город описан «яркой и сочной кистью» (H. Н. Брешко-Брешковский)[1897]; книжка Перцова «заражает чувством Венеции» и дает «как бы формулы этого очарования»[1898]; «одно из больших достоинств книги — обилие чудесно написанного венецианского пейзажа, венецианской природы и жизни. В этих описаниях <…> много артистического, хотя и безбурного чувства» (А. Б. Дерман)[1899]; и т. д. «Пассивный созерцательный художник»[1900], Перцов сочетал непосредственные личные впечатления и эмоционально-аналитические оценки памятников венецианской архитектуры и живописи с историко-психологическими экскурсами, в совокупности дававшими цельное представление о специфических особенностях венецианской культуры. К «Венеции» вполне приложима характеристика, данная Перцовым другой, гораздо более прославленной книге на сходную тему — «Образам Италии» П. П. Муратова: автор «сумел сохранить изысканность, оставаясь общепонятным, и быть беспристрастным, не поступаясь субъективностью вкусов»[1901]. Перцову принадлежат и другие циклы очерков, аналогичные «Венеции», — «Флоренция» (1914) и «Очерки Испании» (1911–1915)[1902]; публиковавшиеся в газетах, они так и не были изданы отдельными книгами. В своих очерках и статьях Перцов, раскрывая, как правило, локальные, конкретно очерченные темы, в то же время пытался осмыслить их как часть глобального целого; в любой исторической фигуре, в любом общественном явлении, попадавшем в поле его зрения, он распознавал черты некоего общего культурно-типологического феномена. Та же «Венеция» наглядно демонстрировала умение автора осмыслять любые формы искусства и быта в системе мирового культурного развития. Стремление к анализу частных явлений как необходимых элементов выстраивающейся всемирно-исторической конструкции присуще и многочисленным газетным статьям Перцова: любую из них подкрепляет общая идея, впрямую не сформулированная, но угадываемая, подразумеваемая, над обоснованием которой писатель трудился не одно десятилетие. С 1897 г. и до конца своих дней Перцов работал над фундаментальным философским сочинением «Основания космономии» (или «Основания диадологии»), краткую характеристику которого он дал в приведенном выше «Curriculum vitae». Пытаясь вывести универсальную формулу мироустройства — мировой морфологии — и эволюции мировой культуры, он противопоставлял европейскому антропологизму начала «русского космизма». Развитию своей концепции Перцов мог уделять необходимое внимание лишь во время не слишком продолжительных перерывов в текущей работе — редакторско-издательской и критико-публицистической журналистской деятельности, порой отнимавшей у него все силы. Предварительных публикаций фрагментов из своей книги он своевременно не предпринял, а в 1920-е гг., когда его произведение приобрело более или менее законченные формы, помышлять о его обнародовании в большевистской России, где никакой современной философии, кроме «диамата», существовать не могло, уже, конечно, не приходилось. С горечью осознавая невостребованность своих трудов в условиях нового режима, Перцов более всего сокрушался о безнадежной судьбе главного и любимого — философского — детища: «…настоящие мои работы лежат в параличе… <…> ведь у меня на руках ребенок с серьезнейшим будущим — эмбрион (и больше, чем эмбрион) новой и самостоятельно-русской философии, завершение и подлинное раскрытие славянофильства. <…> Это во мне растет, как какой-то внутренний процесс, — с января 1897 г., а теперь ребенок этот вырос и развился настолько, что хочет наружу… „Сидеть“ с этим довольно-таки скучно, — особенно когда знаешь, что мог бы одним движением неузнаваемо изменить „течение умов“»[1903]. «Эмбриональный» период развития системы «мировой морфологии» нашел отражение в ряде печатных выступлений Перцова на рубеже XIX–XX вв. — в журналах «Вопросы философии и психологии», «Наблюдатель», «Русское Обозрение», «Мир Искусства», в газетах «Новое Время» и «Русский Труд», в «Торгово-Промышленной Газете». Критико-публицистические статьи 1898–1901 гг., а также путевые очерки «Царьград и Афины», написанные по впечатлениям поездки в Константинополь и Грецию летом 1899 г. и содержащие важные для автора историософские заключения, составили его книгу «Первый сборник», в которой были обозначены главные идеологические установки мировоззрения Перцова, каким оно окончательно определилось в конце 1890-х гг. Статьи первого раздела сборника («Славянофильство») объединены идеей «культурного всеславянского единства», обосновываемой в различных аспектах: марксизм на русской почве трактуется как новейший «воздушный замок» и показатель «оскудения подражательных течений русской мысли» («Психология русского марксизма»), фигура Герцена, провозглашаемого «одним из лучших русских писателей» (в 1899 г. Перцов пытался издать в России собрание его сочинений), — как «психологический мост между русским либерализмом и славянофильством» («А. И. Герцен»), толстовство — как «промежуточная форма» «между прошедшим русским реализмом и наступающим русским идеализмом», мыслимым как национальное движение («„Воскресение“ и толстовцы»)[1904]. Проникнутый, по оценке Конст. Эрберга (К. А. Сюннерберга), «бодрым оптимизмом и верой во все самобытно-русское»[1905], «Первый сборник», однако, вызвал и сожаления о том, что автор «ни единою строкою не помогает читателю разобраться в том, где же пути для нашего национального самосознания»[1906]. Неославянофильские идеологические установки Перцова закономерным образом отражались в постоянном скептическом отношении к новейшим либерально-«западническим» и радикально-демократическим тенденциям общественной мысли (в этом плане давние «эстетические» разногласия с платформой «Русского Богатства» послужили первотолчком к переоценке ее идейных основ); специфика же этих установок заключалась в неприятии государственно-бюрократического консерватизма и монархизма, в котором Перцов видел вариант западного индивидуалистического цезаризма, чуждого подлинно русскому соборному началу. Вполне определенно заявленные идейные предпочтения при этом сочетались у него с широтой и недогматичностью воззрений и аналитических оценок: в своих неославянофильских убеждениях он мыслил и ощущал себя прямым наследником, опять же, русских идеалистов 40-х годов, испытывая равный пиетет как к Хомякову и Киреевскому, так и к «западникам» Герцену и Грановскому; считал необходимым в новых идейных построениях опираться на все ценное и значимое в истории русской культуры и русской мысли. Полемизируя с Розановым по поводу его «антилиберальных» выступлений в печати, Перцов выносил свой диагноз: «Это утрированный Восток, восстающий против утрированного Запада. Здесь та же добровольная слепота, та же воспаленность мысли, то же догматизирование собственных взглядов, та же анафема несогласно-верующим. <…> Вы зовете нас назад — к черному собору Соловецкого монастыря, к Александровской слободе, к московским застенкам и московскому сну наяву, а народ — тот же самый Вами представляемый и на этот раз уже бесспорный, фактический русский народ отвечает Вам… Ломоносовым, Карамзиным, Пушкиным, Тютчевым, славянофилами, Страховым. <…> Вот я — русский человек, который смеет думать, что он предан своей стране не меньше Вас и не меньше Вашего думает об ее истории и жизни. И ни малейшей не вижу я надобности перекрашивать прошедшее и настоящее под цвет моего флага. Я принимаю нашу историю и жизнь, как они были, и оттого нисколько не менее верю в будущее <…> истинный консерватизм, точнее, подлинная русская культура достаточно сильна, чтобы не требовать своего насаждения огнем и мечом. <…> По всему прошедшему, по воспитанию, по привычкам, по образу жизни я — типичный русский „барич“, и, однако, смею Вас заверить, никогда, даже в бытность мою русским либералом, не чувствовал себя отрезанным ломтем от народного каравая. <…> Мне не нужно смиряться перед народом, так же как нельзя гордиться перед ним, п<отому> ч<то> я сам — народ»[1907]. Историософские взгляды и общественно-политические устремления Перцова предполагали отказ от ретроспективных идеалов старого славянофильства, а также от исчерпавшей себя тяжбы с Западом, и обоснование идеи нового славянского мира как становящегося историко-культурного целого, грядущей новой интеграции. В статьях, объединенных в сборнике «Панруссизм или панславизм?» (написанных в основном в период боснийского кризиса 1908 г. и стимулированного им в русском обществе новославянофильского движения), он противопоставляет отжившему «панруссизму» старого славянофильства, его утопизму, «досадному прекраснодушию» и «дешевой удовлетворенности» «панславизм» на новый лад: «Ново-славизм — прежде всего политический реализм, трезвость зрелого возраста, заменяющая эстетические грезы и пристрастия юности „практическим“ взглядом на вещи, „как они есть“. <…> Осуществление общеславянской культуры может дать только равнодействующая всех частных культур и психологий, впадающих в общее русло»[1908]. В этой связи Перцов констатирует глобальную отсталость России — не только в экономической жизни и политических формах, но и отсталость «самой народной психологии, самой „души“, „психеи“ данного народа» — и предлагает (вполне в традиции своих «центробежных» устремлений) «всем нашим „самобытникам“», возводящим свою «старомодность» в норму жизни, «попросту съездить за границу <…> для излечения психического зрения»[1909]. Считая насущно необходимым для России переместиться из первой половины XIX в., где она, по его убеждению, продолжает пребывать, в первую половину XX в., Перцов отказывается лишь от ретроспективных идеалов родоначальников славянофильства, но разделяет их убежденность в том, что «славянский мир не только вариант западного, <…> а некое новое „целое“ — самостоятельная планета, хотя и не горящая еще полным светом»[1910]. Апеллируя к «практическим» критериям в выстраивании общих выводов и положений, Перцов, однако, в своих предчувствиях и предвестиях «ново-славизма» не сумел выйти за пределы отвлеченного умозрения, что не осталось незамеченным. В отклике на его книгу филолог-славист А. Л. Погодин, придерживавшийся либерально-кадетских взглядов, утверждал, что сама жизнь устранила «славянский вопрос», что ныне «существует больше того, что разъединяет славянские народы, чем того, что их соединяет»; разделяя мысли Перцова об «историческом анахронизме» России в семье европейских народов и даже сопоставляя их с взглядами П. Я. Чаадаева, Погодин призывал Перцова сделать логически вытекающие из его построений выводы о том, что «панруссизм давно погребен, а панславизм, немыслимый без России, превратился из здоровой политической идеи в прекрасную мечту поэта»[1911]. Из всех литературных начинаний, с которыми было связано имя Перцова, наиболее общественно значимым оказалось издание в 1903–1904 гг. в Петербурге литературного и религиозно-философского журнала «Новый Путь» (Перцовым были предложены его название и форма). Журнал возник как печатный орган Религиозно-философских собраний, посвященных диалогу между представителями интеллигенции и церкви и попыткам нового осмысления христианских заветов. С января 1903 г. Перцов — официальный редактор-издатель «Нового Пути», наряду с ним во главе журнала стояли Мережковский и З. Н. Гиппиус[1912]. В программной статье за подписью Перцова, предпосланной журналу, противопоставлялись задачи нового издания ранее обозначившимся идейным веяниям — «самодовлеющей эстетике» (декадентство), «умозрительному идеализму» и «отрицательной гражданственности» (марксизм): «Мы стоим на почве нового религиозного миропонимания. Мы поняли, что осмеянный отцами „мистицизм“ есть единственный путь к твердому и светлому пониманию мира, жизни, себя <…> Гоголь, Достоевский, Владимир Соловьев — вот наша родословная. Постепенное раскрытие и уяснение новой религиозной мысли в последовательности этих имен — вот основание наших надежд, залог нашего будущего»[1913]. Предоставив значительную сумму для издания «Нового Пути» и неся за него официальную ответственность, Перцов, однако, не был фактическим руководителем журнала и мало участвовал в редакционно-издательском процессе (большинство забот по формированию журнала приняла на себя Гиппиус) — отчасти потому, что постоянно жил в Казани и появлялся в Петербурге более или менее продолжительными наездами; отчасти по причине быстрого охлаждения к начатому делу и разуверения в его перспективах (что, в свою очередь, привело к обострению отношений с соредакторами). На деле религиозно-мистические устремления и общественно-церковные темы, доминировавшие в «Новом Пути» и представлявшие живой интерес прежде всего для Мережковских, волновали его в гораздо меньшей степени, чем проблемы «умозрительного идеализма», не отвечавшие программным установкам издания. В процессе издания «Нового Пути» Перцов старался приобщить к журналу яркие литературные силы (в частности, содействовал поэтическому дебюту в нем А. Блока), но, убедившись в неосуществимости своих попыток превратить «Новый Путь» «в действительно крупный литературный орган нового направления»[1914], в феврале 1904 г. принял решение отойти от журнала (в № 6 за 1904 г. редактором-издателем «Нового Пути» значится помимо Перцова Д. В. Философов, в № 7 редактор — Философов). После ухода из «Нового Пути» отношения Перцова с представителями «нового» искусства пошли на убыль, а связи с Мережковскими оказались фактически разорванными: Перцов не приемлет их политического радикализма в период революции 1905 г. и в последующие годы. Очередное литературное пристанище он обрел в газете, которую основал его двоюродный брат H. Н. Перцов. В биографической справке о нем Перцов сообщает: «…нажив огромные деньги на постройке порта имп. Александра III в Виндаве (около полмиллиона), он вдруг вздумал издавать большую газету в Петербурге („Слово“), не имея до того никакого касательства к литературе. Разумеется, пришлось пригласить случайных людей, которые налетели со всех сторон и живо расклевали пирог: через 1 ½ года (газета выходила с декабря 1904 г. по июль 1906 г.) Ник. Ник. разорился совершенно, газету продал П. Б. Струве, а сам вернулся к инженерии»[1915]. В «Слове» Перцов вел «Обзор печати», опубликовал множество своих статей, а с января 1906 г. стал редактором литературного приложения («Понедельники газеты „Слово“»), к участию в котором привлек многих значительных писателей — Брюсова, Блока, Ф. Сологуба, И. Ф. Анненского и др. После перехода «Слова» осенью 1906 г. к другому издателю Перцов сотрудничества в газете не возобновлял и вообще на какое-то время почувствовал себя не у дел: «…из тех газет, какие существуют, — в революционные и кадетские меня не примут, да я и не могу писать ничего для них подходящего, а в реакционные и сам не пойду, да опять-таки и для них не гожусь»[1916]. Работе в столичных печатных органах не способствовали и изменившиеся личные обстоятельства: в 1906 г. Перцов сблизился с Марией Павловной Перцовой, бывшей женой двоюродного брата, В. В. Перцова[1917], и, по причине слабого здоровья ее и пасынка, обосновался в Крыму. С осени 1910 г. он поселился вместе с семьей в Москве. С сентября 1908 г. Перцов возобновил активное сотрудничество в «Новом Времени». Сделал этот шаг он не без колебаний, памятуя о нелестной репутации, которую имело в глазах широкой общественности суворинское издание. «Газета явно гаснет, — делился он своими сомнениями в письме к Розанову от 13 июля 1908 г. — <…> Внутри — пустыня. Никого кроме друга нашего, Миши Меньшикова. Суворин стар; через 2–3 года что будет? А „нововременство“ раз навсегда „портит будущее“ — пусть это предрассудок, но он есть, он факт, и с ним нельзя не считаться. „Субъективно“ — правда, в „Нов<ое> Время“ мне всего легче, ибо меня там знают»[1918]. Последнее обстоятельство, видимо, и стало для Перцова решающим наряду с осознанием того, что вполне «своего», во всем созвучного его требованиям и умонастроениям печатного органа попросту не существует. В том же письме к Розанову он заключал свои рассуждения по поводу «Нового Времени» сакраментальной сентенцией: «…мой минус (как и Ваш) — вне- и бес-партийность. В России нужно быть непременно „причисленным к“. Без того нет „карьеры“. Посмотрите, как выгодно сейчас служить в Декадентском Главном Управлении, не говоря уже о Департаменте Левых». Тематический диапазон газетных выступлений Перцова чрезвычайно широк: вопросы текущей политики, отклики на события повседневной жизни, путевые очерки (частично под рубрикой «Попутные заметки»), отдельные образцы художественной прозы (в этом жанре он выступал еще в начале 1890-х гг. в казанских газетах), юбилейные статьи о деятелях русской и мировой культуры, рецензии, статьи о современной литературе (частично под рубрикой «Литературные заметки»), фельетоны (в том числе полемико-иронические заметки по поводу различных выступлений в печати, составившие цикл «Литературные ракушки», который Перцов помещал в «Новом Времени» под псевдонимом «Искатель жемчуга»), В историко-культурных экскурсах Перцова центром наибольшего притяжения по-прежнему остается эпоха 1840-х гг.: высоту умственного мира людей этого времени воплощает Герцен, который «возвышается над ним, как Гете над Германией XVIII века» («Западник-москвич»)[1919], а красоту — Грановский, «одно из самых красивых имен русской истории и русской духовной жизни», «едва ли не самая художественная внутренне фигура — поэт не литературного творчества, а своей личности» «Рафаэль сороковых годов»)[1920]; художественные вершины этой эпохи — Фет, Полонский, Майков: «трехгранный самоцвет», «самые лирические поэты» русской поэзии, «певцы интимной стороны человеческой жизни, чисто личных переживаний», «эти поэты — женская сторона нашей литературы» («Памяти Я. П. Полонского»)[1921]. Своими газетными статьями Перцов подтверждает мнение Розанова о нем как о «критике конструкционисте», которого «более всего занимают конструкции всемирной истории»[1922]. Любая историческая фигура осмысляется искателем законов «мировой морфологии» как проявление общего культурно-типологического феномена, как часть целого, имеющая соответствия — по сходству или по контрасту — с другими его частями. Так, творчество Державина с его «упоением природной жизнью» отражает «психологию раннего возраста народа, <…> еще не исчерпавшего себя и своих сил и даже не сознавшего их границ» («Столетний юбилей Державина»)[1923], а успех Надсона — свидетельство духовно-психологической незрелости русской демократической интеллигенции 1880-х гг.: «Поэт-отрок новой отроческой полосы русской истории — таково психологическое определение Надсона и такова его историческая роль» («Надсон»)[1924]. H. Н. Страхов — «мудрый старик», вынесший «всю тяжесть созерцательного призвания», — осмысляется по контрасту с «юношей» Н. А. Добролюбовым, посвятившим себя «злободневной журнальной сутолоке», а также в аспекте противостояния «тихого» творчества «консерваторов» «шумной литературе „левого“ лагеря» («H. Н. Страхов»)[1925]; напротив, Михайловский 1890-х гг., «с его слепой и нетерпимой радикальной цензурой», помещается в один ряд «с его „правым“ антиподом — таким же „охранителем“ à outrance» К. П. Победоносцевым: «Они противоположны друг другу и в то же время как-то эстетически и необходимо дополняют друг друга. <…> Наследники богатых традиций, сами они не оставили после себя ни обширного лично-ценного труда, ни прямых преемников своего дела. Как личности, они <…> сами пали жертвою возвеличивших их традиций» («Наследник традиций»)[1926]. Аналитический метод Перцова часто подводил его к выводам, контрастировавшим с установившимися критическими мнениями; например, распространенной идее о «конце Горького» он противопоставил убежденность в положительном развитии творчества писателя: как художник Горький усовершенствовался, «кончилась только мода на него, т. е. прошла та полоса общественной психологии, с которой был связан бунтарско-бескультурный дух ранних его рассказов» («Рождение человека»)[1927]. В целом статьи, написанные в предреволюционное десятилетие и рассеянные по сотням газетных номеров, подтверждают правомерность позднейшей оценки Перцова, данной М. В. Нестеровым: «Он, как критик, работает с мастерством большого художника»[1928]. Революционные события 1917 г. и конец царствования «Николая Гнилого» (как он величал последнего императора) Перцов встретил, подобно большинству русской интеллигенции, с воодушевлением («…я, конечно, рад перевороту <…>, всецело за республику. Вижу великие горизонты, вдруг распахнувшиеся впереди, хотя и ранее уже мерещившиеся»[1929]), которое, однако, очень скоро сменилось самыми мрачными предчувствиями: «Ну, Рассеюшка! Похоже, что и эта наша революция оказывается, как и все прежние (Смутное время; 1905 г.), только бунтом — русским бунтом, „бессмысленным и беспощадным“»[1930]; «…впереди, конечно, ужас <…> для нас всех. Кончится, вероятно, страшной и общей катастрофой»[1931]. Когда эти предчувствия воплотились в жизнь, Перцов заметил в связи с последним, предсмертным произведением Розанова «Апокалипсис нашего времени»: «Приходится признать, что это были предсмертные страницы не одного только Розанова. <…> По-моему, самым благоразумным и самым счастливым (как всегда) из современников явился Бальмонт. Следовало бы нам всем последовать его примеру»[1932]. Однако вырваться, подобно Бальмонту, за границу Перцову не довелось. В 1922 г., узнав об аресте с последующей высылкой за границу десятков крупнейших представителей русского культурного сообщества, он признавался: «Я бы хотел такого наказания — не придумаешь только, как бы его заслужить»[1933]. В пореволюционные годы Перцов длительное время жил в Костромской губернии (одно время преподавал в Костромском университете), бывая в Москве наездами; работал в Музейном отделе Наркомпроса и в Отделе охраны памятников искусства, занимался спасением художественных ценностей в Казанской губернии, в Москве и в Подмосковье[1934]. В Москве участвовал в неофициальных собраниях и диспутах интеллигенции — пока это еще было возможно. Сохранились тезисы его выступлений о Шпенглере (у Г. И. Чулкова, ноябрь 1922 г.), а также на темы «О государстве» (июнь 1923 г.), «Три формы власти» (26–27 августа 1923 г.), «Куда идет Россия?» (у Бердяева, 27 декабря 1921 г.)[1935]. В тезисах последнего выступления, возводя начало крушения России к «роковому 1915 году» — военным поражениям весны и лета, Перцов пытался выявить глубинные корни революционной «самоизмены» («Пусть эта самоизмена России — гнусна, но должно быть объяснение и для гнусности») и находил их в имперской сущности России как «насильственного единства», проявлявшейся как в государственном устройстве, так и в «нетерпимости русского радикализма» («Николай Добролюбов — pendant к Николаю Романову»): «Так вплоть до Ленина, который является естественным наследником всего предыдущего, вполне „русским“ (чрезвычайка; казни; цензура). Всё это тип Великороссии. <…> Это не есть только проявление якобы „немецкого“ и „европейского“ Петербурга — напротив: сам Петербург есть одно из проявлений великорусского духа. Он есть Россия, а не Европа: в Европе нигде не было ничего подобного <…>. Великоросс неспособен к свободе: он недостаточно индивидуален, слишком эпичен для нее <…>. В этом корень всего. Отсюда неизбежное крушение России — Великороссии: в нашем XX веке нужно уметь быть свободным. <…> Россия вдруг почувствовала себя „конченной“, как Империя, — и полезла на печкуотдыхать от двухвековых имперских трудов. „Народ“ в конце концов прав (инстинкт, как у зверя)». Делая эти выводы, — во многом созвучные с теми, к которым тогда же приходили Бердяев, Аскольдов и другие авторы сборника «Из глубины» (1918), а также Волошин в историософских стихах тех лет, — Перцов, однако, в очередной раз предлагает свою панацею — идею всеславянства, соединения православных и католических элементов в одно целое: «Только объединение Всеславянства возвращает нам наши надежды и смысл русской истории»[1936]. Промелькнувшее в печати замечание о том, что Перцов «после революции <…> вполне интегрировался в советскую культуру»[1937], можно объяснить либо огорчительным недомыслием, либо незнанием фактов. Его не арестовывали, даже не отправляли в ссылку — и в этом отношении годы, прожитые им при советской власти, правомерно охарактеризовать, с оглядкой на многие другие судьбы, как относительно благополучные; однако к механизмам функционирования «советской культуры» Перцов не был причастен ни в малой мере. Представление о своем месте в новой действительности у него было самое трезвое и отчетливое: «…кругом поднялось „племя младое, незнакомое“, с которым и языка-то общего нет, а все свое — на кладбище или на путях к нему»[1938]. Драматизм этого положения особенно усугублялся тем, что Перцов ощущал в себе живые потенции для творчества, способности к новым и по сути уже итоговым опытам самовыражения (сам он осознавал себя принадлежащим к типу «позднего цветения»[1939]), но опубликовать самое значимое и существенное из написанного был не в состоянии. В рукописи осталась, помимо главного философского «исповедания веры», фундаментальная «История русской живописи» от эпохи Петра I до современности (объемом в 36 печатных листов), не удалось напечатать и замечательные «Литературные афоризмы», окончательно оформленные в 1920–1930-е гг., — своего рода перцовские «опавшие листья», синтез многолетних размышлений автора о личностном потенциале и природе творчества классиков русской литературы[1940]. Отчужденность от печати закономерно сопровождалась тяжелой и постоянной материальной нуждой. Борясь с нею, Перцов выпустил в 1920-е гг. несколько художественных путеводителей; эти книжки, выполняя свое прикладное назначение, имели также и самостоятельную — «контрабандную» — историко-культурную ценность. Так, очерк «Щукинское собрание французской живописи» (М., 1921) включает в себя общую характеристику эволюции живописи от эпохи классицизма до Матисса и Пикассо, тонкий эстетический анализ творчества крупнейших французских мастеров с использованием характерных для Перцова «конструкций» — историко-психологических и типологических параллелей из литературы и живописи: Э. Мане — Г. Флобер, К. Писсарро — братья Гонкур, О. Ренуар — А. Доде; триада титанов Возрождения (Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рафаэль) и триада величайших новейших реформаторов живописи, отразивших символическое восприятие, — соответственно П. Сезанн, В. Ван-Гог, П. Гоген. Одной из немногих литературных сфер, в которой писателю еще открывалась возможность выявить себя, оказалась мемуаристика. Первыми воспоминаниями Перцова, увидевшими свет, стала его небольшая книжка «Ранний Блок» (1922); в ней уже были налицо те особенности мемуарной манеры автора, которые отличают и его более поздние «Литературные воспоминания»: «объективный» стиль изложения, спокойная фактографическая манера, опора на документальные материалы (в тексте приводятся письма Блока к Перцову: это одна из первых публикаций эпистолярного наследия поэта). В последнем отношении образцом для Перцова, возможно, послужил столь любимый им Фет, автор «Моих воспоминаний», включающих десятки писем к нему ряда видных литераторов. Мемуары о Блоке были восприняты в большинстве критических отзывов очень сочувственно: «Написаны они с исключительной бережливостью к нежной теме, точно, языком простым и на редкость чистым» (Б. А. Грифцов)[1941]; «В этюде Перцова чувствуется глубокая любовь к Блоку, как личности, и не менее глубокое понимание Блока-поэта. Все это делает книжку очень ценным вкладом в литературу о поэте» (И. А. Оксенов)[1942]; «Много незаменимых штрихов, все вместе — прекрасное, отвлеченное, замкнутое в грезе, мечте. Таким, вероятно, и был Блок этого раннего периода» (К. Г. Локс)[1943]. Вслед за «Ранним Блоком» в 1926 г. появился мемуарный очерк «Русская поэзия 30 лет назад», послуживший прообразом книги «Литературные воспоминания. 1890–1902 г.», которой суждено было стать одним из ценнейших источников для ознакомления с российской литературной жизнью конца XIX в. Литератор «промежутка», Перцов обрисовал переходную эпоху от «утилитаризма» к модернизму, в которую сформировалась и определилась его личность, опираясь в основном на факты своей биографии, но дал им такое освещение, при котором вехи пройденного жизненного пути выступают опять же как часть некой системы, как конкретное воплощение «бега времени» и «шума времени». И из собственной биографии Перцов включает в книгу лишь то, что, видимо, представлялось ему существенным главным образом в «общественном» плане: значимо отсутствуют в книге интимно-личные темы и мотивы, автор не стремится к раскрытию своего внутреннего мира, к описанию и толкованию событий своей индивидуальной жизни. Частному он предпочитает общее, исповеди — изложение и анализ «внешних» фактов. Работая над мемуарной книгой в расчете на скорейшее ее опубликование, Перцов не мог не считаться с дополнительной трудностью — необходимостью, по его словам, «проскользнуть между Сциллою нецензурности и Харибдою советской стилистики»[1944], и это испытание он преодолел с честью. В «Литературных воспоминаниях» он не говорит всего, что мог бы сказать, однако и не говорит того, чего не хочет сказать; выдерживает собственный тон повествования, нимало не считаясь с теми оценочно-описательными нормами, которые при характеристике литературно-общественной жизни рубежа веков в советской печати были единственно допустимыми. Издательство «Academia», опубликовавшее в 1933 г. воспоминания, предпослало тексту Перцова, явно во избежание нареканий за выпуск в свет «ошибочной» книги, «идеологически выдержанное» предисловие Б. Ф. Поршнева (обычная издательская практика тех лет), в котором на тридцати страницах читателю преподносились «правильные» оценки лиц, фактов и явлений, освещенных мемуаристом лишь в меру собственного разумения. Мемуарные очерки Перцова, написанные после «Литературных воспоминаний», уже несут на себе, в большинстве своем, отпечаток еще более ожесточившегося времени: в них — более осторожные и сдержанные характеристики, больше недоговоренностей, появляются — правда, в очень умеренных дозах — расхожие словесные клише, позаимствованные из арсенала казенной печати. Писатель не мог пренебречь возможностью хотя бы изредка публиковать свои небольшие мемуарные этюды, а также материалы из своего архива (который был им упорядочен, снабжен пояснениями и частично передан на государственное хранение): для поддержания минимального уровня существования требовались какие-то средства, помимо ничтожной «персональной пенсии». В попытках исправить бедственное положение была предпринята коллективная акция по приему престарелого литератора в Союз советских писателей[1945]. Сохранилась стенограмма заседания Президиума Союза от 21 октября 1942 г., посвященного обсуждению новых кандидатур; в ней, в частности, значится: «Тов. Бахметьев: П. П. Перцов — старый литератор, один из организаторов символизма в литературе. Автор ряда мемуарных работ, автор ряда книг. Из наиболее известных работ его можно назвать „Рай-блок“ <sic!>, затем очень интересные работы „Литературные воспоминания“. В последнее время Перцов работает над продолжением „Литературных воспоминаний“ и над самостоятельной работой о Л. Н. Толстом. Рекомендуют его Дурылин, покойный Нестеров и Федорченко. Комиссия рассмотрела его вопрос и единогласно просит Президиум утвердить его членом Союза. Вполне квалифицированный старый литератор. Тов. Фадеев: Было письмо покойного Нестерова, очень рекомендующего Перцова, в котором говорится, что это чрезвычайно знающий и квалифицированный критик. По-моему, его необходимо принять. (Принимается)»[1946]. Такой саркастической метаморфозой откликнулась реальность на потаенные мысли Перцова о собственном «позднем цветении». Скончался Перцов в Москве 19 мая 1947 г., погребен 21 мая на Алексеевском кладбище. Был подготовлен, по инициативе С. Н. Дурылина, некролог, в котором значились также подписи Т. Л. Щепкиной-Куперник, H. Н. Гусева, А. М. Эфроса, Н. К. Гудзия, И. Н. Розанова, Н. Л. Бродского, А. А. Сидорова, А. В. Щусева, Н. И. Тютчева: умер «старейший из русских литературных и художественных критиков, отдавший писательству более 55 лет труда <.. > Чуткий критик, прекрасный мастер русской речи, один из образованнейших наших писателей, Петр Петрович в жизни был олицетворенная скромность. Все, знавшие его, как писателя и человека, навсегда сохранят о нем теплую благодарную память»[1947]. Некролог этот был направлен в «Литературную газету», опубликован не был.Ваш бывший ученик П. Перцов 31 XII 99 г.
В. М. ЖИРМУНСКИЙ В НАЧАЛЕ ПУТИ
Статью об одном из своих университетских учителей, руководителей семинара, ставшего для него «настоящей школой понимания поэзии»[1948], Д. С. Лихачев озаглавил: «Академик Виктор Максимович Жирмунский — свидетель и участник литературного процесса первой половины XX в.». Сосредоточивая внимание на ряде биографических фактов, относящихся к ранней поре деятельности будущего крупнейшего филолога, Д. С. Лихачев отмечает: «В своем анализе творчества Блока, Ахматовой, Брюсова, Мандельштама, Кузмина молодой В. М. Жирмунский выступает как их современник. Он анализирует то, что привлекало наибольшее внимание читателей тех лет. Он был знаком со всеми названными поэтами и дружил, особенно в последние годы ее жизни, с А. А. Ахматовой, а также со многими выдающимися литературоведами и критиками своего времени. <…> Он жил как современник всех наиболее значительных людей своего времени. <…> Он был именно участником, и при этом одним из виднейших, литературной жизни и литературной науки. И его труды — это не просто труды ученого, который прочно вошел в нашу науку, с которым мы связываем многие собственные идеи и знания, — это также, бесспорно, события русской культурной жизни своего времени»[1949]. Статья «Преодолевшие символизм», опубликованная в 1916 г. в декабрьском номере «Русской Мысли», — самая известная из работ Жирмунского, подтверждающих его глубокую укорененность в литературном процессе начала века, наглядно демонстрирующая, что ее автор «был человеком, дышавшим самим воздухом десятых годов»[1950]. Ей предшествует, однако, почти десятилетняя творческая деятельность начинающего литератора, до сих пор не освещенная с необходимой пристальностью и полнотой. Духовное становление Виктора Максимовича Жирмунского (1891–1971) проходило в 1900–1910-е гг. — в эпоху расцвета и торжества символизма как литературной школы и, шире, способа восприятия бытия. Характернейшая черта этой эпохи — стремление к культурному синкретизму, к стиранию демаркационных линий между поэзией, философией и религией, попытка обретения нового целостного жизненного опыта, построения единой культурологической (а в последнем приближении — жизнетворческой) системы. Явственно сказывалась тенденция к преодолению позитивистских методологических средостений — и в области самых общих проблем бытия и творчества, и в плане конкретных изысканий. Пронизанный специфически символистской атмосферой, Жирмунский, начинающий филолог-германист, видел насущную задачу в том, чтобы оживить, насытить этой атмосферой области своих профессиональных интересов. Вспоминая (в статье «Новейшие течения историко-литературной мысли в Германии», 1927) о своем пребывании в немецких университетах в 1911–1913 гг., Жирмунский писал: «Признаюсь, что я испытал тогда некоторое разочарование. Я приехал в Германию с теми научными запросами, которые наше поколение тщетно предъявляло в самой России к преподаванию науки о литературе: с интересом к широким синтетическим обобщениям в области философских, эстетических, культурно-исторических проблем. Вместо этого я столкнулся с исключительным господством филологических частностей, черновой работы собирания и регистрации мелких фактов <…> Новейшая литература из сферы научного изучения исключалась: только окончательно отошедшие в область исторического прошлого явления, законченные, отстоявшиеся и утратившие всякую связь с живым опытом сегодняшнего дня, становились предметом объективного исторического знания»[1951]. Идея синтетизма, бывшая побудительным творческим началом и характернейшей чертой мироощущения символистской эпохи, находила свое частное воплощение в том, что в начале века писательская деятельность, индивидуальное художественное творчество, и исследование литературы соприкоснулись наиболее тесно. Именно тогда художник и ученый-филолог нередко объединялись в одном лице, причем эта особенность была характерна для представителей различных поколений — символистов (В. Брюсов, Вяч. Иванов, И. Анненский) и постсимволистов (С. Бобров, В. Шкловский, Ю. Тынянов). Многие поэты символистского круга (А. Блок, Ю. Верховский, А. Кондратьев, Б. Садовской, Г. Чулков и др.) писали статьи исследовательского характера о русских классиках и подготавливали вполне профессиональные издания их сочинений; иные из этих авторов, как А. А. Смирнов, М. Л. Гофман или В. Н. Княжнин, не став крупными поэтическими индивидуальностями, обретали себя в историко-литературной деятельности, источниковедческих и архивных изысканиях. Типичным для многих сборников и альманахов первых десятилетий XX в. становилось сочетание художественных произведений с теоретическими и историко-литературными работами. Филологические штудии, освобожденные от рутинного академизма, но не утратившие подлинно исследовательского содержания и пафоса, становились живой, неотъемлемой частью текущего культурно-исторического процесса, и эта особенность сказывалась во всех сферах литературной повседневности, в том числе и в сфере личных контактов писателей и ученых. Эти общие закономерности непосредственным образом подтверждаются фактами юношеской биографии В. М. Жирмунского. Не только его первые историко-литературные работы были повернуты лицом к современной ему, становящейся и развивающейся литературе; сам он на первых порах пробовал свои силы в области художественного творчества. В наброске своих воспоминаний Жирмунский отмечал, что с юношеских лет он стремился «быть ученым и в то же время учителем, заниматься литературным творчеством и литературной критикой. Этот комплекс включал <…> представление об изучении и познании жизни в ее поэтическом отражении, о поисках мировоззрения и в то же время об активном воздействии на жизнь, раскрытии своего мировоззрения, о проповеди и учительстве»[1952]. Первые пробы пера будущего ученого относятся к периоду его обучения в петербургском Тенишевском училище, которое он окончил в 1908 г. Литературу там с 1906 г. преподавал Владимир Васильевич Гиппиус — один из первых русских поэтов «декадентов», участник символистского движения, ближайший друг Александра Добролюбова («болезненного утонченника, юноши-поэта», упоминаемого Жирмунским на заключительных страницах его первой книги «Немецкий романтизм и современная мистика»[1953]). Преподавателем литературы в училище был также известный педагог А. Я. Острогорский, преподавателем истории — И. М. Гревс, крупнейший медиевист, один из близких друзей Вяч. Иванова. И круг наставников, и самая атмосфера Тенишевского училища, одного из лучших средних учебных заведений России, способствовали развитию у воспитанников литературных интересов, пробуждению индивидуальных творческих наклонностей. Первые литературные пробы пера В. М. Жирмунского относятся к гимназической поре: в 1906 г. были напечатаны его стихи в гимназическом журнале «Звенья. Литературно-художественный сборник» (вып. 1–2; за подписью: Фауст) и различные материалы в журнале «Тенишевец». Семь номеров «Тенишевца», выпущенные в свет с 1 октября 1906 г. по 1 апреля 1907 г., представляют собой одновременно и первый опыт редакционно-издательской деятельности будущего ученого-филолога: в заметке «От редакции» оповещалось, что «публицистику и литературный отдел» в журнале «редактируют В. Валенков и В. Жирмунский»[1954]. Первый номер журнала, вслед за программным заявлением о задачах нового издания («Мы будем стремиться к оживлению школьной жизни, к созданью интересов, могущих сплотить учеников в нечто целое»), открывался — по всей видимости, столь же программным — прозаическим этюдом Жирмунского «Свобода» (подписанным, как и большинство его публикаций в «Тенишевце», криптонимом: В. Ж.); вдохновенные юношеские переживания общественного обновления, принесенного революционными событиями 1905–1906 гг., воплотились здесь в формах традиционной тираноборческой риторики, знакомой по бесчисленным образцам «вольной» поэзии и прозы: «Когда народ встает, могучий великан в своем величьи, разорвав цепи позорного рабства; когда дрожат во всей вселенной тираны от грозного крика, прошедшего все сердца; когда падают в трясину гнилые идолы, жалкие боги поколенья рабов, и звуки бича и стоны невольников сменяются радостной песнью вольности, — кому курится фимиам с новых жертвенников, украшенных цветами, в честь кого сжигаются дары разбивших цепи людей? Это она — великая богиня борьбы, это она — великая богиня свободы. Вечно юная, вечно прекрасная, она царит в борьбе стихий, ее дух вдохновляет борца, ее дух призывает к победе, вперед, вечно вперед! Смотрите! Вот она идет. Красное знамя колышется в ее руке, красное, кровавое знамя, знамя свободы. В белой одежде жрицы она стремится туда, в бесконечную даль. Нет ей отдыха. Высоко держит она свое знамя, маяк несчастному, изнемогающему от работы рабу» и т. д.[1955]. Тем же пафосом проникнуто и гимназическое стихотворение Жирмунского, напечатанное в «Тенишевце»:«Многоуважаемая Редакция! Не может ли одно из моих стихотворений, прилагаемых ниже, быть помещено в „Весах“. Буду очень благодарен за ответ.Одно из отправленных в «Весы» стихотворений открывалось эпиграфом из блоковской «Сольвейг», однако не было откровенно подражательным; на торжествующий мажор знаменитого первоисточника Жирмунский откликается более приглушенными лирическими интонациями:В. ЖирмунскийС.-Петербург. Казанская 33, кв. 4» [1959]
И пою Про весеннюю Сольвейг мою.А. Блок
«All this is when he comes»…Dante G. Rossetti «The Blessed Damosel».
«СПб. 21-го ноября 1910 г. Многоуважаемый Вячеслав Иванович! Простите, что я позволяю себе обратиться к Вам, будучи с Вами едва знаком (в поэтической Академии я возражал на Ваш доклад о судьбах русского символизма). Я бы хотел услышать отзыв о своих стихах от человека, которому я так верю и которого так уважаю, как я Вам верю и уважаю Вас, после того как я читал статьи Ваши „По звездам“ и слушал слова Ваши в Академии. Я не решился бы обеспокоить Вас, если бы не было порой слишком тяжело думать о себе только своими мыслями. Я был бы Вам очень благодарен за письменный ответ. Мой адрес: СПБ. Казанская 33, кв. 4. Еще раз извиняюсь, что побеспокоил Вас.Все стихотворения, посланные Иванову, свидетельствуют об упорном стремлении их автора освоить характерно символистские образно-стилевые приемы, приобщиться к тому поэтическому мироощущению, которое отличало представителей «нового» искусства. Среди них встречаются и сугубо лирические мотивы, как в стихотворении, датированном августом 1909 г.:Уважающий Вас В. Жирмунский»[1962].
«СКИФСКОЕ» — НЕОПУБЛИКОВАННАЯ КНИГА ИВАНОВА-РАЗУМНИКА
«Скифство» — символическое определение важнейших стимулов мироощущения и основ идеологических построений, обозначившееся в сознании Иванова-Разумника (псевдоним Разумника Васильевича Иванова; 1878–1946), крупнейшего критика и публициста предреволюционных лет, в 1910-е гг. и особенно глубоко осмысленное им в годы мировой войны и революции[1988], — нашло свое отражение в целом ряде его статей; потребность объединения этих печатных выступлений в программный сборник специфически «скифского» звучания была отчетливо осознана их автором уже в 1918 г. К этому времени относится составленный Ивановым-Разумником план издания своих «Сочинений» в десяти томах: тт. I–III — «История русской общественной мысли», т. IV — «О смысле жизни», т. V — «Великие искания» (монографии о В. Г. Белинском и Л. Н. Толстом), т. VI — «Пушкин и Белинский» (историко-литературные статьи), т. VII — «Литература и жизнь» (публицистика), т. VIII — «Творчество и критика» (литературно-критические статьи), т. IX — «Скифское», т. X — «Год революции» (публицистика 1917 г.)[1989]. 9-й том («Скифское»), согласно этому плану, должен был состоять из следующих работ: «Скифское. — Скиф в Европе. — Драмы Герцена. — Герцен и революция 1848 года. — Герцен о демократии и мещанстве. — Юношеский роман Герцена, — Грановский. — Роман о революции, — Черная Россия, — Моховое болото и клопиные шкурки, — Осипы и Никодимы, — Земля и железо, — Восток или Запад? — Иго войны, — Испытание огнем, — Социализм и революция, — С Антихристом за Христа, — Бобок, — Две России, — Испытание в грозе и буре, — Россия и Инония». Том открывался предисловием, текст которого в основе своей восходил ко 2-й части (написанной Ивановым-Разумником) редакционного манифеста «Скифы (Вместо предисловия)», открывавшего одноименный сборник[1990]; приводим этот текст по авторизованной машинописи, сохранившейся в архиве Иванова-Разумника[1991].СКИФСКОЕ[1992] …«Скифское» — глубокая непримиримость, непримиримость не по форме своей, а по сущности, по духу, эту сущность проникающему. «Скифское» — вечная революционность, революционность — для любого строя, для любого «внешнего порядка» тех исканий непримиренного и непримиримого духа, отблеск которых — пусть слабый — лег и на страницы этой книги. И пусть эта неудовлетворенность, эта непримиренность всегда будет уделом мятущихся духовных «скифов», пусть в укор им неправильно ставится спокойная гармония и закругленная примиренность духовных «эллинов», — пусть: да, вечно существует это разделение, это разграничение, но не между «эллином» и «скифом», а между ними и кем-то третьим, радующимся… Радующимся — и рядящимся самозванно в эллинские одежды. И пусть когда-нибудь сбудется, по слову писания — «несть эллин и иудей»[1993], но мы твердо знаем, что всегда будут в разных станах «эллин» и «скиф», с одной стороны, и этот некто «третий» — с другой, что непримирима их сущность, несоизмерима их душа. Великий русский поэт, воплотившись на минуту в древнего эллина-эпикурейца, воспел умеренность, закругленность, примиренность во всем, в великом и в малом, в жизни и в смерти, в любви и круговой чаше…Ни десятитомное издание «Сочинений», ни отдельный сборник «Скифское» тогда света не увидели, и часть статей, намеченных для 9-го, «скифского», тома, Иванов-Разумник ввел в другие свои книги. Четыре статьи о Герцене — «„Маленький роман“ Герцена (Герцен и Медведева)» (в плане: «Юношеский роман Герцена»; впервые под заглавием «Неизвестная повесть Герцена (А. И. Герцен и П. П. Медведева)»: Русское Богатство. 1912. № 5)[2000], «Драмы Герцена» (впервые: Русское Богатство. 1912. № 3), «Герцен и революция 1848 года» (впервые под заглавием «Герцен в 1848 году»: Русские Ведомости. 1912. № 71, 25 марта), «Герцен о демократии и мещанстве» (впервые под заглавием «Три письма Герцена»: Современник. 1912. № 5) — вошли в его сборник «А. И. Герцен» (1920). Перечень книг Иванова-Разумника, помещенный в этом издании, завершался следующим объявлением: «13. Скифское. — Сборник статей в трех частях (Печатается). I. Моховое болото (статьи 1912–1914 гг.). II. Испытание огнем (статьи 1914–1917 гг.). III. Две России (статьи 1917–1920 гг.)»[2001]. «Скифское» в трех частях не увидело света, но несколько статей, предполагавшихся в 1920 г. к включению в это издание, вошло в книгу Иванова-Разумника «Заветное. О культурной традиции. Статьи 1912–1913 гг. I. Черная Россия» (Пб.: «Эпоха», 1922); все статьи этой книги, за исключением «Калифа на час», впервые напечатанного (под заглавием «О Куприне») в «Русских Ведомостях» (1912. № 41, 19 февраля), ранее были опубликованы в журнале «Заветы». Из статей, зафиксированных в приведенном выше плане «Скифского», в «Заветном» напечатаны: «Было или не было?» (в плане — «Роман о революции»), «Черная Россия», «Моховое болото и клопиные шкурки», «Осипы и Никодимы»[2002]. Вышедшая в свет 1-я книга «Заветного» оказалась единственной реализованной частью общего замысла — собрания статей Иванова-Разумника в четырех книгах, готовившегося к печати в издательстве «Эпоха» и представлявшего собой новую, более развернутую модификацию все того же «скифского» замысла[2003]. В перечне книг Иванова-Разумника, помещенном в «Заветном» (С. 174), значилось:Как далек он был душою, как далек он был всей жизнью своею от этой проповеди тихого, умеренного приятия жизни, тихого, размеренного житейского горения! И если вино не должно проливаться «бесчинно», то бывают времена и сроки, когда еще преступнее «жизни пьяное вино растворять водою трезвой»[1995]:Мы не Скифы; не люблю,Други, пьянствовать бесчинно…[1994]И эти времена и сроки — всегда перед нами; всегда кипит перед нами вечное вино жизни. Бесчинно проливают его безумцы, по каплям смакуют его духовные скопцы. Но если безумец может быть оправдан, то скопец — всегда осужден. Или Бранд — не безумец? «…Когда-нибудь поймут, что лучше пасть, чем победить, и пораженье назовут победой высшей!»[1997] — Или это — не безумие? Его «воля до конца», его «бой без отступленья» — разве это не безумие тоже? Его борьба с духом Зла, духом Компромисса — разве это не духовное «бесчинство»? Его завет «все или ничего» — разве это не «пьяное вино жизни»? И «quantum satis Бранда воли»[1998] — не есть ли преступление, бесчинство, безумие в глазах всех мещан всего мира? Ибо не Эллин противостоит Скифу, а Мещанин — всесветный, «интернациональный», вечный. В подлинном «эллине» всегда есть святое безумие «скифа», и в стремительном «скифе» есть светлый и ясный ум «эллина». Мещанин же — рядится в одежды Эллина, чтобы бороться со Скифом, но презирает обоих. Слово его не совпадает с делом, мораль личная не совпадает с моралью партийной, общественной, государственной, но зато «деяние» для него — самоценно и совпадает с «личностью». Это он, бескрылый и серый, поклоняется духу Компромисса; это он гнусаво смеется над «безумными» словами Бранда: «знайте ж вы: дух Компромисса — Сатана!..» Это он, трезвый и плоский, заменяет непонятную ему истину «в начале бе Слово» — другой, понятной и простой: «im Anfang war die That»[1999]. Ибо для него не Личность, а Деяние есть самоценность, цель и высший Судия. Это он, всесветный Мещанин, погубил мировое христианство плоской моралью, это он губит искусство — в эстетстве, науку — в схоластике, жизнь — в прозябании, революцию — в мелком реформаторстве. И компромиссный социализм, и замаранное моралью христианство, и эстетствующее искусство, и вырождающаяся в реформизм революция — его рук это дело, и злорадно хихикает он, потирая руки, он, «третий радующийся», он, рядящийся в платья Эллина, он, и мелкий, и злобный, и безустанный враг Скифа. И здесь — их вечная вражда, здесь — их «смертная борьба», борьба реакционности в разных масках — в маске «прогресса», в маске «социализма», в маске «христианства» — с революционной сущностью, с «волей до конца» во всех областях, во всех кругах жизни и творчества — в политике, в науке, в искусстве, в религии. И если есть «скифы», если есть «эллины», то враг у них все же общий: это он, «третий», вечный победитель в ближайшем, вечно побеждаемый в грядущем. Пусть торжествует в настоящем всесветный Мещанин: смех его смешан со злобою и опасением. Ибо чует он, что и личина Эллина не поможет ему скрыть свое лицо, ибо знает он, что стрела Скифа — его не минует.Теперь некстати воздержанье:Как дикий Скиф хочу я пить![1996]Июнь 1917 г.
«14. Заветное. Статьи о культурной традиции I. Черная Россия. — Статьи 1912–1913 г. II. Вечные пути. — Статьи 1913–1914 г. Изд. „Эпоха“, 1922 г. (Печатается). 15. Скифское. Статьи о духовном максимализме I. Иго войны. — Статьи 1914–1917 г. II. Две России. — Статьи 1917–1918 г. Изд. „Эпоха“, 1922 (Печатается)»[2004].О предполагавшемся содержании 2-й книги «Заветного» («Вечные пути») можно составить представление по общему плану этого цикла, составленному Ивановым-Разумником еще до того, как был окончательно определен состав 1-й книги («Черная Россия»): Содержание
НЕОСУЩЕСТВЛЕННЫЕ ИЗДАТЕЛЬСКИЕ ПРОЕКТЫ ИВАНОВА-РАЗУМНИКА (1922–1923)
Активная редакторско-издательская и организационная деятельность Иванова-Разумника, прерванная в 1914 г., с началом мировой войны (закрытие в этой связи журнала «Заветы» и почти одновременное прекращение деятельности издательства «Сирин»), возобновилась сразу после Февральской революции: с марта 1917 г. Иванов-Разумник взял в свои руки литературный отдел петроградской газеты «Дело Народа», центрального органа партии социалистов-революционеров. Впрочем, еще до Февральской революции он приступил к составлению сборников «Скифы» — нового литературного начинания, призванного манифестировать то революционно-максималистское умонастроение, которое получило, по формулировке, найденной Ивановым-Разумником, определение «скифства», «скифского» мироощущения. В оформлении «скифского» идейно-творческого объединения, литературными проекциями которого стали прежде всего два сборника «Скифы», Иванов-Разумник сыграл решающую роль; он же, как о том свидетельствуют многочисленные эпистолярные и другие документальные данные, был основным редактором и составителем этих сборников. В «скифское» сообщество оказались вовлечены многие литераторы, крупные и второстепенные; среди них — писатели символистской школы (Андрей Белый, А. Блок, А. Ремизов, Конст. Эрберг), «новокрестьянские» поэты (Н. Клюев, С. Есенин, А. Ганин, П. Орешин), прозаики, выдвинувшиеся в 1910-е гг. из круга «Заветов» (Е. Замятин, О. Форш) и др. 1-й сборник «Скифы» был сформирован Ивановым-Разумником совместно с А. И. Иванчиным-Писаревым и С. Д. Мстиславским и сдан в типографию еще в конце 1916 г., вышел в свет, с существенным опозданием против предварительно намеченных сроков, 1 августа 1917 г.; 2-й сборник — соредактором которого наряду с Ивановым-Разумником и Мстиславским стал Андрей Белый, — сформированный летом 1917 г., вышел в свет в середине декабря того же года. Готовился и 3-й сборник. 8 декабря 1917 г. Иванов-Разумник писал Белому об ожидавшемся «III-м „Скифе“»: «Уже есть в предположении и предложении — стихи Клюева, Есенина, Сологуба, две небольшие вещи Ремизова, повестушка Чапыгина, рассказ Терека»[2014]. В письме к Белому от 11 января 1918 г. Иванов-Разумник выражал надежду издать сборник к Пасхе[2015] — к 22 апреля / 5 мая 1918 г., — однако этот проект вообще не осуществился. Литературные материалы, собиравшиеся для 3-го сборника «Скифы», впрочем, в значительной своей части смогли увидеть свет в других изданиях, курировавшихся Ивановым-Разумником, — в органах партии левых социалистов-революционеров (интернационалистов), газете «Знамя Труда» и журнале «Наш Путь»: в обоих изданиях Иванов-Разумник заведовал литературным отделом. В частности, в 1-м номере «литературно-политического журнала революционного социализма» «Наш Путь» (апрель 1918), выходившего под редакцией Р. В. Иванова-Разумника, Б. Д. Камкова, С. Д. Мстиславского, были напечатаны некоторые из произведений, первоначально предполагавшиеся к опубликованию в «Скифах», — поэмы Есенина «Пришествие», «Октоих», «Преображение», начало романа А. Чапыгина «Одна душа», рассказ О. Д. Форш «Поголовщина» (под псевдонимом А. Терек), — а также глубоко «скифские» по духу и идеологическому пафосу произведения А. Блока («Двенадцать», «Скифы», «Интеллигенция и революция»). Непосредственная преемственность по отношению к «Скифам» была заявлена и списком постоянных сотрудников «Нашего Пути», включенным в объявления о подписке; в нем были перечислены А. Авраамов, Александр Блок, Андрей Белый, А. Ганин, Сергей Гедройц, Сергей Есенин, Н. Клюев, Евгений Лундберг, С. Мстиславский, Петр Орешин, Свен (Е. Г. Лундберг), А. Терек (О. Д. Форш), А. Чапыгин, А. Ширяевец, Шах-Эддин (О. Д. Форш), Константин Эрберг — участники «Скифов» и всё те же писатели «из разумниковского гнезда» (по позднейшей формулировке А. З. Штейнберга)[2016]. Тот же контингент постоянных сотрудников значился и в анонсах газеты «Знамя Труда». В ее литературном отделе (формировавшемся под редакцией Р. В. Иванова-Разумника) были заявлены постоянные авторские рубрики (отделы), также обозначенные именами писателей — в большинстве своем — «скифской» ориентации: Арсений Авраамов — «Искусство в свете революции», Александр Блок — «Россия и интеллигенция», Андрей Белый — «На перевале» (статьи), Иванов-Разумник — «Литература и революция», Евгений Лундберг — «Под знаком Зодиака», В. Шимановский — «Искусство и труд» (о театре), Шах-Эддин — «Живопись и скульптура», К. Эрберг — «Письма о творчестве». После запрета в июле 1918 г. всей левоэсеровской печати издание «Знамени Труда» и «Нашего Пути» прекратилось (вышло в свет всего два номера «Нашего Пути» — за апрель и май 1918 г.), и после этого «скифские» объединительные усилия Иванова-Разумника стали воплощаться главным образом не в печатной, а в устной форме — в лекциях, рефератах, собеседованиях, устраивавшихся в рамках деятельности Вольной Философской Ассоциации («Вольфила»), которая была учреждена в Петрограде в 1919 г. и проводила регулярные публичные заседания и кружковые занятия на протяжении четырех с половиной лет[2017]. Иванов-Разумник, по должности — товарищ председателя Совета «Вольфилы» (председатель — Андрей Белый), на деле был не только главным инициатором ее создания, но и фактическим организатором и руководителем всей деятельности Ассоциации. Предполагались к изданию несколько сборников, составленных по материалам «вольфильских» заседаний («О пролетарской культуре», «Кризис христианства», «Философия религии» и др.)[2018], однако удалось осуществить всего одно издание — по материалам 83-го открытого заседания (28 августа 1921 г.), посвященного памяти А. Блока (Памяти Александра Блока. Андрей Белый. Иванов-Разумник. А. З. Штейнберг. Пб., 1922). Темы «вольфильских» заседаний и «вольфильские» авторы преобладали в журнальном проекте, который задумано было осуществить на базе петроградского издательства «Эпоха», основанного в 1921 г.[2019]. Сведения о подготовке первого номера журнала содержатся в письмах Иванова-Разумника к Конст. Эрбергу (также имевшему ближайшее отношение к задуманному изданию) за январь — март 1922 г.[2020]; в одном из них (от 6 февраля 1922 г.) критик, в частности, предлагает своему корреспонденту написать редакционное предисловие к первому номеру: «Теперь о предисловии: — ничего не вышло. Посылаю 2 проекта — именной и безымянный. Оба плохи, но, быть может, безымянный лучше? Будьте другом — напишите сами!»[2021]. Ни «именной», ни «безымянный» вариант предисловия к готовившемуся журналу в архиве Иванова-Разумника и в архиве Конст. Эрберга не сохранились. Среди бумаг Иванова-Разумника отложился, однако, лист, заполненный с двух сторон и имеющий позднейшую пояснительную карандашную помету, сделанную его рукой: «Неосуществленный весною 1922 журнал изд-ва „Эпоха“»[2022]. На одной стороне листа, также рукой Иванова-Разумника, сделан эскиз обложки (или титульного листа) и дан перечень лиц, входящих в редакцию журнала: ЭПОХА I Март 1922 г. Редакция Андрей Белый Иванов-Разумник Конст. Эрберг Секр<етарь> ред<акции> — Д. Пинес Представ<итель> изд<ательства> (Белицкий)[2023] По намеченному составу редакции, включавшему трех членов-учредителей «Вольфилы» и ее постоянного участника и (с 1922 г.) секретаря Ассоциации (Д. М. Пинес), можно судить, что новый журнал задумывался как, по существу, «вольфильский» печатный орган. Примечательно, что в редакционный список был включен Андрей Белый, с осени 1921 г. находившийся за границей, в Берлине; предполагалось, по всей вероятности, что издание будет осуществляться в контакте с Белым и пополняться как его произведениями, так и текстами других литераторов, обосновавшихся к тому времени в Берлине или в других центрах русского рассеяния[2024]. В добрых отношениях со многими «вольфильцами», и прежде всего с Белым, состоял и «представитель издательства» — Е. Я. Белицкий, представлявший также своего рода семейный клан, который имел ближайшее касательство к делам «Вольфилы» и вместе с тем к петроградским властным инстанциям (Белицкий был женат на Марии Гитмановне Каплун; ее сестра, Софья Каплун, — одна из деятельнейших «вольфилок»; брат, Борис Каплун, — в 1918–1923 гг. управляющий делами Петроградского промбанка; другой брат, Соломон Каплун-Сумский, возглавлял берлинское отделение издательства «Эпоха»)[2025]. На оборотной стороне листа Иванов-Разумник привел развернутые сведения о содержании подготавливаемого журнала: «ЭПОХА» № 1 Вступительная статья ¼ печ. л. Влад. Гиппиус — «Лик человеческий», поэма. Песни 1—IV 5[2026] Елена Данько — «Простые муки» ¼ Александр Блок — Письма к Андрею Белому (1903–1905 гг.) 1½ Андрей Белый — «Вячеслав Иванов» 2 [Конст. Эрберг] — «По нагорьям искусства» 2 — «По нагорьям мысли»[2027] 1* * *
Андрей Белый — «О смысле познания»[2028] 2 «Глоссолалия»[2029] М. Гершензон — «Труд»[2030] 1 А. Штейнберг — «Достоевский», гл. I–II 1 Хроника искусств и философии 1 Библиография 17½ п.л.. Материал для дальнейших №№-ов Стихи: Н. Клюев, А. Ахматова, Е. Данько, В. Брюсов, Н. Тихонов[2031], Н. Павлович, В. Ходасевич, Вл. Пяст, Казин, Александрович, Герасимов, К. Эрберг, Маяковский, В. Хлебников, Ф. Сологуб, Вяч. Иванов, М. Кузмин, Влад. Гиппиус (трилогия). Проза: А. Белый, А. Чапыгин («На лебяжьих озерах»), Никандров, Сергеев-Ценский, О. Форш, М. Пришвин, Всев. Иванов, Б. Пильняк, А. Ремизов, Е. Замятин. Статьи: Авраамов, М. Гершензон, С. Мстиславский («Шесть дней»), Серг. Соловьев, Игорь Глебов, Л. Шестов, Е. Лундберг, Петров-Водкин («Наука видеть»), Л. Бруни, М. Шагинян, Шах-Эддин («Андрей Белый»), К. Эрберг, Иванов-Разумник («Итоги»), Андрей Белый, В. Розанов (письма), Александр Блок (письма и статьи), Л. Пумпянский («Размышления о Ревизоре»), Н. Пунин, Артур Лурье, Е. Полетаев, Пиотровский, Ф. Зелинский, А. Штейнберг, Б. Кушнер, В. Шкловский, Б. Эйхенбаум, А. Гизетти, В. Жирмунский, А. Волынский, А. Иванов, Сабанеев, Лернер, Денисов, Каратыгин, А. Смирнов.[2032]В проекте содержания 1-го номера «Эпохи» отчетливо сказывается руководящая роль Иванова-Разумника. Отпечаток его индивидуальных литературных предпочтений налицо уже в первых двух заглавиях, значащихся в перечне, — поэме Вл. В. Гиппиуса «Лик человеческий», высоко оцененной Ивановым-Разумником в статье «Три богатыря»[2033], и стихотворном цикле Е. Я. Данько «Простые муки» (тогда же планировалось под маркой «Вольфилы» отдельное издание сборника Данько «Простые муки» с предисловием Иванова-Разумника, оставшееся неосуществленным[2034]). «Глоссолалия. Поэма о звуке» (1917) Андрея Белого предполагалась к печати сначала во 2-м, а затем в 3-м сборнике «Скифы»; эта книга вышла в свет в издательстве «Эпоха» отдельным изданием (Берлин, 1922), равно как и теоретическая работа Белого «О смысле познания» (Пб., 1922)[2035]. Письма А. Блока к Андрею Белому, публикацию которых предполагалось начать также в 1-м номере «Эпохи», позднее стали темой 136-го заседания «Вольфилы» (13 августа 1922 г.)[2036]. С «вольфильским» выступлением А. З. Штейнберга «Достоевский как философ», произнесенным 16 октября 1921 г. на одном из заседаний, приуроченных к 100-летию со дня рождения писателя[2037], безусловно, соотносились и готовившиеся к публикации в журнале начальные главы его монографии о Достоевском, вскоре вышедшей в свет отдельным изданием под заглавием «Система свободы Достоевского» (Берлин: «Скифы», 1923). Более разностороннюю программу и более широкий спектр литературных имен, чем в содержании 1-го, почти всецело «вольфильского», выпуска «Эпохи», находим в списке «Материал для дальнейших №№-ов»: видимо, в нем отражены не только результаты конкретных договоренностей с писателями, но и общие соображения и расчеты Иванова-Разумника, его представления о наиболее желательных авторах для задуманного журнала. В перечне имен живые классики символистской эпохи соседствуют с новейшими поэтами, в том числе с наиболее яркими футуристами и даже с отдельными представителями «пролетарской» поэзии: характерно, что из этой среды критик отбирает тех авторов, которых с похвалой выделял Андрей Белый, — В. Казина и В. Александровского (в списке ошибочно: Александрович)[2038]; прежние участники «Заветов» и писатели, которых Иванов-Разумник подробно анализировал десятилетием ранее (М. М. Пришвин, С. Н. Сергеев-Ценский), перемежаются именами, только что вошедшими в литературный обиход (Всеволод Иванов, Борис Пильняк). В разделе статей преобладает «скифско-вольфильский» авторский круг, но и он заметно расширен за счет «посторонних» участников — критиков и филологов, связанных с Петроградским университетом (Ф. Ф. Зелинский, В. М. Жирмунский, А. А. Смирнов), представителей ОПОЯЗа и формального метода (Виктор Шкловский, Б. М. Эйхенбаум), искусствоведов и музыковедов. «Вольфильское» по своим исходным авторским резервам и ориентациям, издание, задуманное Ивановым-Разумником, в перспективе должно было развернуться в периодический орган, опирающийся на самые разнообразные по своим идейным и эстетическим устремлениям творческие силы, которые представлялись теоретику «скифства» живыми и продуктивными. Единственное произведение самого Иванова-Разумника, зафиксированное в этих записях, — «Итоги»; по всей вероятности, этим заглавием обозначен замысел обзорной критической работы о новейшей русской литературе, которая позднее увидит свет под заглавием «Взгляд и нечто». Причины нереализованности этого журнального проекта документально не прояснены; скорее всего, сыграли свою роль финансовые затруднения: издательство «Эпоха», широко и энергично развернув в 1922 г. свою деятельность, столь же быстро прекратило существование. Еще один издательский замысел, связанный с именем Иванова-Разумника, зародился несколько месяцев спустя. В декабре 1922 г. Иванов-Разумник предпринял поездку в Москву, где встречался с С. Д. Мстиславским — в прошлом соредактором «Скифов». Тогда, вероятно, и окрепла идея нового, петроградско-московского, журнала, которую инициировал Мстиславский[2039]. Результаты обсуждений нашли свое отражение в беглых полустертых карандашных записях Иванова-Разумника, имеющих самый предварительный характер; зафиксированы они в его записной книжке, на обложке которой значится: «1922 г. Вольфила и „Эпоха“». Заметки, относящиеся к новому журнальному проекту, сопровождаются «инструкцией» для себя: «Написать: Клюеву. Ар<ону> Захар<овичу>. Лундбергу. Белому»[2040]. Таким образом, в число участников задуманного издания предполагалось пригласить авторов, находившихся тогда за границей (А. З. Штейнберга, Евг. Лундберга, Андрея Белого). Записи Иванова-Разумника представляют собой черновой набросок содержания двух номеров журнала, издание которого надеялись организовать, по всей вероятности, с января 1923 г.[2041]: Журнал «Основы» Ред<акция>: Ив<анов>-Р<азумник> и С. Мст<иславский> Предполаг<аемое> содержание: Журнал Основы, № 1 Ант<окольский>, Данько, И. Анн<енский>, Крив<ич> Гипп<иус> — «Сон в пустыне» С. Мст<иславский> И<ванов>-Р<азумник> — статьи о «Сне в пустыне» Леонов — «Петуших<инский> пролом» Frater Tert<ius> — 2 сказки Блок — Белый Восп<оминания> — И<ванов>-Р<азумник> Восп<оминания> — Книпов<ич> Форм<альный> метод (<нрзб>) С. К<нрзб> — Форм<альный> мет<од> С. Бобров — О Кроче С. Мст<иславский> — <2 нрзб> С. Мст<иславский> — Восход<ящая?> демократия Основы, № 2 [Февраль] Стихи: Хлебн<иков>, Гуро «Мы», роман Замятина Вольнов? Никандров? Блок — Белый Пришвин: По гр<адам> и весям Эрберг — Эст<етика> Шпенгл<ера> Блок — о Вагнере И. Глебов — о Вагнере И<ванов>-Р<азумник> — Хлебн<иков>, Гуро И<ванов>-Р<азумник> — Опр<авдание> челов<ека> С. Бобров — Опоязники С. Мст<иславский> — Филос<офия> единого фронта. Шоу — Пенталогия (отрывки)
В «Основы» — предлагаются архивные документы: I 1) «Секретная дворцовая охрана в России». 4 л. 2) «Из дневника герм<анского> ген<ерала>». 5 стр. 3) «Письмо волостн<ого> писаря», 1 стр. 4) «Анархисты» (противл<енцы>) — в Риме. ½ п. л. 5) «Песни и гимны» — просмотреть. 4 стр. 6) Л. Фейербах. Часть материалов, намеченных для «Основ», должна была перекочевать из невостребованного редакционного портфеля «Эпохи»: стихотворения Е. Данько, письма А. Блока к Андрею Белому; часть, и весьма значительная, представляла собой произведения, оглашавшиеся перед аудиторией петроградской «Вольфилы»: драматическая поэма Владимира Гиппиуса «Сон в пустыне» (101-е заседание, 24 ноября 1921 г.)[2042], статья Конст. Эрберга «Эстетика Шпенглера» (согласно записям Иванова-Разумника, выступление Эрберга на эту тему планировалось на 11 марта 1923 г.[2043]), статья А. Блока «Искусство и революция», прочитанная на заседании, посвященном 40-летию со дня смерти Р. Вагнера (1923), неизданные произведения И. Ф. Анненского (представленные сыном поэта, В. И. Анненским-Кривичем) и Е. Г. Гуро, которым были посвящены отдельные заседания в первой половине 1923 г. (Елене Гуро уделили два заседания, одно из них было занято чтением «Бедного рыцаря»[2044]), стихотворения П. Г. Антокольского, выступавшего на «вольфильском» Вечере поэтов в 1923 г.[2045]. К числу произведений, впервые представленных широкой аудитории в «Вольфиле», принадлежали намеченный к опубликованию — однако впервые напечатанный на родине автора лишь в 1988 г, — знаменитый роман Евг. Замятина «Мы» (1920): чтению его было посвящено заседание 10 августа 1923 г.[2046]. Содержание «Основ» предполагало вобрать в себя не только «вольфильскую» современность, но и более ранние пласты литературных интересов и связей Иванова-Разумника, восходившие к периоду издания «Заветов» (И. Вольнов, Н. Никандров); характерно в этом отношении заглавие «По градам и весям», которым обозначены намеченные для публикации тексты Пришвина: цикл пришвинских миниатюр под таким заглавием появился некогда в «Заветах»[2047]. Ко временам «Заветов» восходит у Иванова-Разумника и традиция печатания собственных критических отзывов в одном номере журнала с произведениями, оказывающимися предметом разбора; в «Основах» он собирался сопроводить своими статьями публикации «Сна в пустыне» Вл. Гиппиуса и стихотворений В. Хлебникова и Е. Гуро. В этом же журнале он надеялся поместить свое центральное произведение — «Оправдание человека», опыт «антроподицеи», — неоднократно объявленное как готовящееся к печати, света не увидевшее и, возможно, утраченное[2048]. В «московской» части проекта «Основ», формировавшейся, вероятно, единолично С. Д. Мстиславским, обращают на себя внимание прежде всего повесть Леонида Леонова «Петушихинский пролом» (впервые опубликованная отдельной книгой в московском издательстве М. и С. Сабашниковых в 1923 г.) и «2 сказки» за подписью Frater Tertius. Под этим псевдонимом скрывался один из своеобразнейших писателей, начинавший в первые пореволюционные годы, но впервые нашедший доступ к читателю и получивший определенную известность лишь в наши дни, Сигизмунд Доминикович Кржижановский (1887–1950)[2049]; для публикации, безусловно, предназначались две новеллы из его книги «Сказки для вундеркиндов», сформированной в 1922 г., готовившейся к печати в издательстве «Денница», но так и не увидевшей света[2050]. В кругу «московских» авторов обращает на себя внимание ожидавшееся активное участие поэта, критика и стиховеда С. П. Боброва, обещавшего статьи об итальянском философе и теоретике искусства Бенедетто Кроче и о теоретиках формального метода (дискуссии о формальном методе также предполагалось уделить на страницах журнала немалое внимание). Имеются все основания предположить, что героем намеченных к публикации мемуарных текстов был А. Блок: Иванов-Разумник опубликовал свой небольшой мемуарный очерк о Блоке («Надписи на книгах (Из воспоминаний об А. А. Блоке)») тогда же, в 1923 г.[2051], а Е. Ф. Книпович, организатор московской Ассоциации по изучению творчества Блока, обнародовала воспоминания о нем лишь на склоне своих лет[2052]. Журнальным проектом предусматривались также разработка актуальной общественно-политической проблематики (статьи Мстиславского), общеэстетических вопросов и конкретно — музыкальной эстетики (намеченная статья Игоря Глебова (Б. В. Асафьева) — скорее всего, текст его вступительного слова о Р. Вагнере для концертов в Петроградской филармонии, напечатанный в 1923 г.[2053]), публикация новинок зарубежной литературы: перевод фрагментов пенталогии (метабиологической драмы в 5 частях) Бернарда Шоу «Назад к Мафусаилу» («Back to Methuselah», 1918–1920). Замысел «Основ» оказался не менее эфемерным, чем проект журнала на базе издательства «Эпоха». Инициатор издания С. Д. Мстиславский позднее заключал: «В начале 1923 года я убедился окончательно, что с журналом ничего не выйдет <…> по причинам чисто органического характера. До революции было мыслимо содружество „Скифов“, содружество „одиноких“, объединяемых одним признаком — отрицанием старого режима, мещанской „культуры“. <…> В 1922 подбор по „скифскому“ признаку был нелеп: „одиночество“ мыслилось только в формах „дурногоодиночества“, и люди, пять лет назад дружно сидевшие за одним столом, — разошлись по разным дорогам, все дальше уходя друг от друга — даже по разные стороны баррикады»[2054]. Единственным коллективным изданием, которое Иванову-Разумнику все же удалось подготовить и выпустить в свет в первой половине 1920-х гг., был скомплектованный в 1924 г. сборник статей «Современная литература» (Л.: «Мысль», 1925). Условием выхода этой книги в свет стало снятие имени ее редактора-составителя с титульного листа; напечатанная там же (упоминавшаяся выше) обзорная статья Иванова-Разумника «Взгляд и нечто» уже не могла, по цензурным обстоятельствам, появиться за его литературным именем: подписана она весьма красноречивым псевдонимом, заимствованным из «Горя от ума», — Ипполит Удушьев. После издания «Современной литературы» возможность участвовать в текущем, живом литературном процессе была для Иванова-Разумника окончательно исчерпана.
ИСТОРИКО-ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЗАМЫСЛЫ ИВАНОВА-РАЗУМНИКА
В 1923 г. вышла в свет книга Иванова-Разумника «Вершины. Александр Блок. Андрей Белый» — последняя, в которой он мог дать свою трактовку явлений новейшей русской литературы и сформулировать свои критические оценки. После этого деятельности Иванова-Разумника как критика и публициста, активно участвовавшего в живом литературном процессе на протяжении двух десятилетий, в советской печати был поставлен прочный заслон. В письме к Ф. И. Седенко (Витязеву) от 26 февраля 1928 г. он с горькой иронией называет себя «бывшим литератором»[2055]. Оставалась, однако, возможность работать на более «тихом», удаленном от злобы дня поприще — историко-литературном: в амплуа интерпретатора явлений и имен давно прошедших десятилетий Иванов-Разумник еще был, до поры до времени, приемлем. Имея большой опыт литературоведческой, в том числе текстологической и комментаторской, работы (в 1911 г. под редакцией и с примечаниями Иванова-Разумника было выпущено в свет Собрание сочинений В. Г. Белинского в трех томах, в 1911–1913 гг. — несколько подготовленных им изданий классиков в серии «Историко-литературная библиотека» и т. д.), с середины 1920-х гг. он занимался главным образом историко-литературным трудом. В течение трех лет увидели свет четыре подготовленные им книги — одна в издательстве «Прибой»: «Альбом ипохондрика. Эпиграммы и сатиры» Н. Ф. Щербины (<Л.>, 1929) — и три в издательстве «Academia»: «Литературные воспоминания» И. И. Панаева (Л., 1928), «Воспоминания» Аполлона Григорьева (М.; Л., 1930), «Записки о моей жизни» И. И. Греча (М.; Л., 1930; совместно с Д. М. Пинесом). Кроме того, с предисловиями Иванова-Разумника были изданы романы Д. Н. Мамина-Сибиряка «Приваловские миллионы», «Хлеб», «Черты из жизни Пепко»[2056], а с его комментариями — романы И. А. Гончарова «Обыкновенная история», «Обломов», «Обрыв»[2057]. Эти книги являют собой результат лишь части тех историко-литературных проектов, которые Иванов-Разумник тогда готов был осуществить. В письме к Витязеву от 7 июня 1928 г. он перечисляет ряд отдельных изданий (определенно, для серии «Памятники литературного быта» в издательстве «Academia»), которые мог «сравнительно скоро представить»: «1) Греч, „Записки“. По новым рукописям и материалам, первое полное издание, с комментариями. К сожалению — 25 печ. листов. 2) Нестор Кукольник, Записки и воспоминания. Никогда не были собраны, а частью (значительной) и не были напечатаны. Материал очень интересный для быта и эпохи 30-х годов. Размер с комментариями — около 15 печ. л. 3) М. Ф. Каменская, Воспоминания. Они никому не известны, никогда не выходили отдельной книгой, а между тем это блестящий и талантливый литературный памятник, описывающий эпоху 20–30-х годов; читается „взасос“. Чуть больше 15–16 п. л. 4) Никитенко, Записки. Выборка в 15–18 п. л. всего ценного, что есть в его двухтомии, при этом — по рукописи и с обильным числом неизвестных и нецензурных доселе мест»[2058]. Из этих замыслов Ивановым-Разумником был осуществлен только один — «Записки о моей жизни» Н. И. Греча. «Воспоминания» М. Ф. Каменской, впервые опубликованные в 1894 г. в «Историческом Вестнике» и подготовленные к печати в 1930 г. Н. О. Лернером, вышли в свет отдельным изданием только в наши дни[2059]; дневник А. В. Никитенко издан в трех томах[2060], заявка же на «Записки и воспоминания» Н. В. Кукольника никем не реализована и по сию пору. В архиве Иванова-Разумника сохранилось еще несколько заявок на подготовку книг, которые не были востребованы издательствами и так и остались его предварительными рабочими проектами. Среди них — заявки на отдельные издания сочинений писателя-петрашевца Александра Ивановича Пальма (1822–1885) и прозаика-семидесятника А. О. Новодворского (1853–1882), печатавшегося под псевдонимом А. Осипович. В последующие десятилетия произведения этих авторов в том объеме, в каком задумывал их собрать Иванов-Разумник, так и не были изданы[2061]. Другие два его проекта оказались в числе первых подступов к исследовательской и книгоиздательской разработке больших тем, которые станут предметом внимательного литературоведческого изучения на протяжении длительного времени. Замысел книги «Подпольные сатиры XIX века», в частности, осуществился в расширенном виде в ряде томов сатирической и «вольной» поэзии, выпущенных в Большой серии «Библиотеки поэта»[2062]. Монография «„Современник“ и „Отечественные Записки“», если бы Иванову-Разумнику была предоставлена возможность ее написать, явилась бы первым в отечественной историко-литературной науке капитальным исследованием этих важнейших для формирования русской общественной мысли журналов, уже в 1930-е гг. ставших предметом внимательного изучения и на сегодняшний день пристально и в самых различных аспектах проанализированных и библиографически описанных[2063]. Составленный Ивановым-Разумником проект издания избранных сочинений Глеба Успенского также можно рассматривать как один из предварительных подступов к научному изданию произведений этого писателя — академическому Полному собранию сочинений в 14 томах, осуществленному Пушкинским Домом в 1940–1954 гг. Два основных направления литературоведческой деятельности Иванова-Разумника в советское время связаны с изданием и изучением творчества Александра Блока и М. Е. Салтыкова-Щедрина. О работе Иванова-Разумника над Блоком нам уже приходилось писать[2064]; что же касается его щедриноведческих трудов, то и по сей день исследовательский приоритет Иванова-Разумника в этой области должным образом не обозначен. Работа Иванова-Разумника над Щедриным, начатая еще в предреволюционные годы публикацией в «Заветах» (1914. № 4) его неизданной «драматической сатиры» «Тени», развернулась с большой интенсивностью во второй половине 1920-х гг.; результаты ее — биографический очерк и примечания в книге «Избранные отрывки из сочинений» Салтыкова-Щедрина (М.; Л.: ГИЗ, 1926); подготовка юбилейного издания «Сочинений» Салтыкова-Щедрина в 6 томах (М.; Л.: ГИЗ, 1926–1928) с обстоятельными комментариями, в совокупности составляющими 30 печатных листов; сборник «Неизданный Щедрин» (Изд-во Писателей в Ленинграде, <1931>, 328 с.) с предисловием и примечаниями Иванова-Разумника[2065], — а также монографическое исследование «М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество. Ч. 1. 1826–1868» (М.: «Федерация», 1930), вышедшее в свет благодаря энергичным хлопотам Ф. И. Седенко-Витязева[2066]. Первая часть задуманного трехтомного труда о Салтыкове-Щедрине, по достоинству оцененная подлинными учеными (в частности, Вас. Гиппиус в рецензии подчеркивал: «Книга Иванова-Разумника — научное событие большого значения и интереса прежде всего для историка литературы, а затем — для историка русской культуры вообще <…> творчество Салтыкова впервые систематизировано и социологически прокомментировано <…> впервые установлен ряд фактов, которые необходимо должны войти в науку и составить основу всего дальнейшего щедриноведения»[2067]), «идейно выдержанными» критиками была встречена, естественно, в штыки. В. Архангельский, отмечая, что в работе Иванова-Разумника «эпигонско-народнический идеализм автора сохранился в полной своей неприкосновенности», расценивал книгу как «склад интересных, далеко не малоценных, но все же только сырых материалов». «Марксистская же монография о великом сатирике, — сетовал рецензент, — увы, еще не написана»[2068]. В разрешении поставленной задачи Иванов-Разумник, по мнению другого рецензента, «терпит жесточайшее фиаско, ибо <…> методом диалектического материализма <…> в своей работе не пользуется»: «…труд Иванова-Разумника страдает недостатками совершенно неустранимыми, поскольку автор стоит на методологической платформе, не только ни в какой степени не созвучной принципам марксистского метода, но и прямо противоположной им»[2069]. Столь недвусмысленные вердикты, разумеется, прочитывались как предварительный, заблаговременно вынесенный приговор второй, еще не написанной, части монографии Иванова-Разумника. 14 мая 1932 г., за восемь с половиной месяцев до ареста, Иванов-Разумник писал Витязеву: «…последние полтора года я сиднем сидел за Блоком; теперь эта работа пришла к концу. Но зато подошла другая работа — полное собрание сочинений Салтыкова-Щедрина, в 20-ти томах. План и распределение материала выработал я; издает „Гихл“ — „в ударном порядке“: все 20 томов должны лежать на прилавках книжных магазинов к 1 дек<абря> 1933 года. Забронировано 300 тонн бумаги и сколько-то там сотен тысяч рублей. В этом издании я делаю три тома (всю публицистику) и реальный комментарий ко всем томам. Таким образом, впереди, если будем живы и здоровы, — полтора года напряженнейшей работы. <…> Хорошо бы, если б удалось, закончив ее, осуществить второй и третий темы монографии о Салтыкове, переработав и первый том»[2070]. Вследствие ареста Иванова-Разумника (2 февраля 1933 г.) этим планам не суждено было осуществиться. О том, что его участие в 20-томном Собрании сочинений Салтыкова-Щедрина, осуществленном не в 1932–1933., как намечалось, а в 1933–1941 гг., предполагало не только комментирование и подготовку отдельных томов, но и контрольное рецензирование томов, редактировавшихся другими исследователями, свидетельствуют сохранившиеся в архиве Иванова-Разумника машинописные замечания и исправления текстологического характера — результат скрупулезного изучения и проверки текстов произведений Щедрина. К этим рецензентским отзывам Иванов-Разумник приложил следующую пояснительную записку:Замечания на тт. I–VII полного собр. сочинений Салтыкова-Щедрина. Ленгихл. 1932–1933 г. Составленный мною (и осуществляемый) план полного собр. сочинений Салтыкова (приложен здесь) — предполагал обработку отдельных томов разными редакторами. Обработанные редакторами тома должны были поступать на мое заключение. Письменные отзывы на тт. I–VII показывают, что с текстологической стороны это издание полн. собр. соч. — крайне неблагополучно (особенно — тома под редакцией Эйхенбаума и Халабаева).Машинописный текст плана Полного собрания сочинений М. Е. Салтыкова-Щедрина в 20 томах, составленного Ивановым-Разумником (с подробной росписью содержания каждого тома и указанием объемов произведений в печатных листах), также сохранился в его архиве. Сопоставление этого текста с планом издания, обнародованным в 1934 г. в щедринском томе «Литературного наследства», позволяет сделать вывод об их полной идентичности. Нет нужды приводить текст Иванова-Разумника целиком; достаточно сравнить на выбор предполагаемое содержание хотя бы трех томов. В машинописи Иванова-Разумника указано:1936 г. Декабрь. Д<етское> СелоР. Иванов [2071]
Тома V и VI
Публицистика 1861–1864 гг. Газетные статьи 1861 года. «Современник» 1863–1864 гг.: Статьи (Наша общественная жизнь. Московские письма. Петербургские театры. Несколько слов по поводу «Заметки». Драматурги-паразиты во Франции. Известие из Полтавской губернии. Дополнение к известию из Полтавской губернии. Еще по поводу заметки из Полтавской губернии. Несколько полемических предположений. В деревне). Рецензии (всего 28 рецензий). Сатира и юмор. (Литературная подпись. Тревоги «Времени». Цензор впопыхах. Письма отца к сыну. Московские песни. Неблаговонный анекдот. Секретное занятие. Песнь московского дервиша. «Сопелковцы». Программа «Свистка». Литературные мелочи. Стрижи. Гг. «Семейству М. М. Достоевского», издающему журнал «Эпоха»). Приложения: Рукописные наброски 1863–1864 годов. Русская Правда. Замечания на проект устава о книгопечатании. Новонайденные статьи: Современные призраки. Современное движение в расколе. Всего около — 60 п. л.Том VII.
Признаки времени (1866–1869) — 10 п. л. Письма о провинции (1868–1870) — 17 п. л. Годовщина (1869). Добрая душа (1869). Испорченные дети (1869). Похвала легкомыслию (1870). Рукописные отрывки конца 60-х годов. Всего около — 32 п. л.[2072] В хроникальной заметке «Полное собрание сочинений Щедрина», включающей план издания, содержание томов расписано в более краткой форме, но с точным повторением состава и композиционной структуры, установленных Ивановым — Разумником: «5-й и 6-й тт. Публицистика 1861–1864[2073] гг. Газетные статьи 1861 г. Современник (1863–1864) Рецензии Сатира и юмор 7-й том. Признаки времени (1865–1869) Письма о провинции (1868–1870) Годовщина (1869) Добрая душа (1869) Испорченные дети (1869) Похвала легкомыслию (1870) Рукописные отрывки»[2074].В той же заметке приведен состав редакционной коллегии издания, скомплектованной сплошь из коммунистических функционеров высокого ранга (В. Я. Кирпотин, П. Н. Лепешинский, П. И. Лебедев-Полянский, Н. Л. Мещеряков, М. М. Эссен) — идеологических начетчиков и надсмотрщиков, паразитировавших на труде Иванова-Разумника и других участников издания; следом дан перечень редакторов и комментаторов, работающих над Собранием сочинений: в этом списке из 14 имен Иванов-Разумник не значится. Не значится он и как публикатор обнаруженных им неизданных публицистических статей Щедрина из цикла «Наша общественная жизнь» и статьи «Современные призраки», впервые напечатанных в томе 11/12 «Литературного наследства» (Щедрин, I. М., 1934) с предисловием А. В. Луначарского и комментариями Я. Е. Эльсберга. Как свидетельствует С. А. Макашин, получивший от Иванова-Разумника эти произведения Щедрина, публикатору был перечислен гонорар в Саратов, по месту ссылки, «но имя Иванова-Разумника как подготовителя текста не было разрешено указать»[2075]. Установившаяся в 1930-е гг. традиция замалчивания щедриноведческих трудов Иванова-Разумника дошла и до позднейших времен. В новом 20-томном Собрании сочинений Салтыкова-Щедрина, выпущенном в свет издательством «Художественная литература» в 1965–1977 гг., в предисловии «От редакции» о приоритете Иванова-Разумника в разработке проекта предшествовавшего, первого научного издания 1933–1941 гг. не сообщается; обойден надлежащим вниманием и 1-й том его монографии: в частности, утаена от читателя работа Иванова-Разумника по выявлению ряда рецензий Салтыкова 1840-х гг., а заслуга в атрибуции этих текстов приписана другому лицу (о рецензиях, принадлежность которых Салтыкову впервые обоснована Ивановым-Разумником[2076], говорится, что они были обнаружены и атрибутированы «лишь при подготовке к изданию первого тома Полного собрания сочинений 1933–1941 годов Е. М. Макаровой»[2077]). Находясь в саратовской ссылке, Иванов-Разумник не оставлял надежды завершить задуманный большой труд о Салтыкове-Щедрине. «…Буду здесь приводить к окончанию II и III тт. монографии о Салтыкове — из чистой любви к искусству», — писал он 28 декабря 1933 г. А. Г. Горнфельду[2078]. Однако, по всей вероятности, этим планам тогда не суждено было сбыться. О содержании и масштабе осуществлявшегося замысла можно судить по подробно разработанному проспекту монографии «Творчество Салтыкова», учитывавшему весь литературный путь писателя. В изданной в 1930 г. 1-й части исследования этот план воплощен частично и в существенно исправленном виде: изменена общая композиция, некоторые обозначенные в проспекте темы не нашли своего развития или интерпретированы иначе, чем изначально предполагалось. Более чем за семьдесят лет, прошедших с той поры, вышли в свет десятки книг и сотни статей о Салтыкове-Щедрине, но, думается, далеко не все темы и аспекты, затронутые в проспекте Иванова-Разумника, уже нашли свое истолкование. Некоторые наблюдения и догадки, впервые им высказанные или только обозначенные, разделяются современными щедриноведами[2079]; другие, возможно, послужат стимулом для новых интерпретаций и разысканий.
Тексты книжных заявок-аннотаций и проспекта «Творчество Салтыкова» печатаются по авторизованной машинописи, хранящейся в архиве Иванова-Разумника: «Сочинения А. И. Пальма» и «Сочинения. А. О. Новодворский-Осипович» — ИРЛИ. Ф. 79. Оп. 1. Ед. хр. 127. Л. 1,2; «Подпольные сатиры XIX века» — Там же. Ед. хр. 106. Л. 1 (л. 2,3 — краткие редакции текста, оба с датировкой: «Июнь 1930»); «„Современник“ и „Отечественные записки“» — Там же. Ед. хр. 125. Л. 2; «Глеб Успенский. Сочинения» — Там же. Ед. хр. 141. Л. 1–3; «Творчество Салтыкова» — Там же. Ед. хр. 133. Л. 2–6 (сокращенные написания отдельных слов исправлены без оговорок).
СОЧИНЕНИЯ А. И. ПАЛЬМА
Основным произведением петрашевца А. И. Пальма является роман «Алексей Слободин» («Семейная история из времен петрашевцев»), появившийся в 1872–1873 гг. Не меньшей известностью, чем этот роман, пользуется пьеса его «Старый барин», напечатанная тоже в 1873 году в «Отечественных Записках». Эти два главные произведения А. И. Пальма должны составить главную часть однотомника избранных его сочинений. Остальную часть тома должен ставить роман «Больные люди», являющийся соединением в одно целое двух больших повестей, тесно связанных со всеми другими произведениями А. И. Пальма. Приблизительный размер текста этого однотомника — около 20 печ. листов (по 40 000 знаков). Кроме того — небольшая вступительная биографическая заметка (½ печ. лист.) и краткие примечания после текста (около 1 ½ печ. лист.).СОЧИНЕНИЯ. А. О. НОВОДВОРСКИЙ-ОСИПОВИЧ
Как известно, А. О. Новодворский напечатал первую и прошумевшую свою повесть «Эпизод из жизни ни павы ни вороны» в 1877 году, а скончался в начале 1882 года. За это пятилетие своей литературной жизни он написал и напечатал не так много повестей и рассказов («Роман», «Сувенир», «Мечтатели», «Карьера», «Тетушка» и др.), избранные из которых составят том размером в 18–20 печ. листов. Небольшая вступительная заметка биографического характера (½ печ. лист.) и небольшие примечания после текста (от одного до полуторых печ. листов) позволяют определить размер всего тома приблизительно в 20–22 печ. листов.ПОДПОЛЬНЫЕ САТИРЫ XIX ВЕКА
Особенный интерес к вопросу об истории сатиры, преимущественно сатиры русской, нашел свое отражение между прочим и в постановлениях майской сессии Академии Наук о необходимости детального изучения проблем, связанных с этой историей. Одной из главных задач в этой области является в настоящее время изучение еще неизвестных или малоизвестных материалов. Таким материалом первостепенной важности явился бы подбор в хронологическом порядке стихотворных рукописных сатир XIX века, сохранившихся в многочисленных рукописных сборниках, имеющихся в наших архивах. Если ограничиться эпохой до 1905 года, то по приблизительному подсчету такого литературного материала будет около 12–15 печатных листов, причем в число это лишь в незначительной степени войдут произведения, уже напечатанные в специальных исторических журналах последнего полувека[2080]. Так как русская сатира XIX века теснейшим образом связана с сатирой второй половины XVIII века, то в хронологической последовательности предлагаемые исторические материалы должны затронуть собою рукописные сатиры и той эпохи. Не перечисляя всего материала, входящего в предлагаемую книгу, укажу только на рукописные сатиры Кириака Андреевича Кондратовича, сохранившиеся в двух рукописных списках конца XVIII века; на сборник стихотворных сочинений С. Н. Марина (начала XIX века); на рукописный сборник, хранящийся в Публичной Библиотеке под номером 50. Д. 808 — в котором между прочим имеется рукописная сатира по поводу пожара Зимнего Дворца в царствование Николая I; на сборник, состоящий из 344 рукописных листов, относящихся к 60-м годам XIX века, где между прочим напечатано доныне неизвестное «Письмо действительного ябеды и крючкотворства советника Грабилова»; на рукописный сборник стихотворений XIX века (там же, под номером О. Б. 153), где между прочим находятся «Запрещенные стихи, написанные недовольными моряками в Кронштадте». Не приводя дальнейших материалов, полагаю, что сказанного достаточно для характеристики содержания книги «Подпольные сатиры XIX века».«СОВРЕМЕННИК» И «ОТЕЧЕСТВЕННЫЕ ЗАПИСКИ»
Биографии литературных деятелей и монографии о них появляются довольно часто; но до сих пор еще не было монографии ни об одном большом журнале, как бы биографии его, основанной на архивных материалах. А между тем сохранился богатый архивный материал, по которому можно восстановить «биографию» двух главнейших русских журналов XIX века, тесно связанных между собою преемственностью руководителей и выдержанных в социалистическом направлении. Это — «Отечественные Записки» и «Современник». Богатый архивный и до сих пор почти никем не разработанный материал об этих журналах позволяет совершенно по-новому подробно рассказать биографии их; обилие материала заставляет каждому из этих журналов от вести особую монографию, размером около 15 печатных листов. Хотя первыми появились «Отечественные Записки» (1818 г.), но так как жизнь их (до 1884 года) была значительно продолжительнее жизни «Современника» (1836–1866), то начать приходится со второго журнала и рассказать об основании его Пушкиным, последующем десятилетии редакторства Плетнева, переходе его в руки Белинского и Некрасова, эпохе упадка после смерти Белинского и новом возрождении в последнем десятилетии жизни под руководством Некрасова, Чернышевского, Добролюбова, а позднее — Салтыкова, Антоновича и Елисеева. Особенно много неиспользованного архивного материала, касающегося последнего десятилетия жизни этого журнала вплоть до 1866 года. То же самое относится и к «Отечественным Запискам», основанным Свиньиным в 1818 году, влачившим существование до перехода под редакцию Краевского и до десятилетия работы в них Белинского (1839–1846 гг.), затем снова пережившим период упадка (1847–1867) и возродившимся под редакцией Некрасова, Елисеева и Салтыкова в 1868 году. Богатейший архив Краевского до сих пор никем еще не использован для «биографии» этого журнала. «Биографии» этих журналов не должны быть собранием сухих архивных материалов, но связным рассказом на основании их и на основании целого ряда других привходящих материалов. Желательно было бы иллюстрировать текст небольшим числом репродукций, особенно таких, которые воспроизводились бы впервые.ГЛЕБ УСПЕНСКИЙ СОЧИНЕНИЯ
Собрание избранных произведений Гл. Успенского может быть составлено по двум планам. Можно дать полностью сравнительно небольшое число основных циклов этого писателя; к таким циклам несомненно принадлежат — «Крестьянин и крестьянский труд», «Власть земли», «Из разговоров с приятелями» (составляющие один том в 15 печ. листов), «Новые времена, новые заботы» (в этот цикл входят такие знаменитые очерки, как «Книжка чеков», «Неизлечимый» и «Больная совесть»), «Беглые наброски» (куда входят не менее знаменитые «Сон нод Новый Год» и «На травке»), «Волей-неволей» и «Кой про что» (заключающие в себе «Записки Тяпушкина» и очерк «Выпрямила»). Если к указанным циклам, которые составят два тома по 18–20 п. л. каждый, прибавить еще том отдельных избранных рассказов, то при таком плане сочинения Гл. Успенского следующим образом распределились бы в четырех томах[2081]: Том I. Крестьянин и крестьянский труд (1880) Власть земли (1882) Из разговоров с приятелями (1883) 15 п. л. Том II. Новые времена, новые заботы (1873–1878) Беглые наброски (1881) 20 п. л. Том III. Волей-неволей (1884) Кой про что (1886–1887) 17 п. л. Том IV. Рассказы (1868–1888) (Будка. [Нужда песенки поет.] Хорошая встреча. Умерла за «направление». С конки на конку. [Парамон Юродивый.] Овца без стада. [Малые ребята.] Не случись. «Пока что». [Скучающая публика. Живые цифры.][2082] 20 п. л. Всего 72 п. л. Этот план издания, не разбивающий циклы, имеет то преимущество, что позволяет впоследствии дополнительно издавать следующие томы того же автора с другими циклами. Но если такое дополнительное издание не предполагается, то читателю этого издания останется неизвестным ряд основных произведений Гл. Успенского, входящих в другие циклы. Так, например, при указанном выше плане, останутся неизвестными такие основные произведения, как — «Нравы Растеряевой улицы», «Разоренье», «Старый бурмистр», «Заячья совесть», «Расцеловали» (последние три — из цикла «Очерки переходного времени» ), «Маленькие недостатки механизма» (из цикла «Бог грехам терпит»), «Захотел быть умней отца», «„Пинжак“ и черт» (из цикла «Через пень-колоду») и др. В таком случае более целесообразным представляется другой план: не давая циклов полностью, выбрать из них наиболее знаменитые и характерные очерки, сохранив в неприкосновенности только 1-й том из вышеприведенного плана. Произведения Гл. Успенского в этом случае могут быть расположены в хронологическом порядке так: «Нравы Растеряевой улицы» (1866) 4 п. л. (4 очерка[2083], в том числе и «Нужда песенки поет» и позднейший «Парамон Юродивый») «Разоренье» (1869) 5 п. л. (3 очерка) [2084] «Новые времена, новые заботы» (1873–76) 5 п. л. (3 очерка: «Больная совесть», «Неизлечимый», «Книжка чеков») Рассказы 60–70-х гг. 10 п. л. («Будка», «Хорошая встреча», «Овца без стада» и др.) «Беглые наброски» (1881) 3 п. л. (2 очерка: «Сон под Новый Год», «На травке») «Бог грехам терпит» (1881) 3 п. л. (2 очерка: «Маленькие недостатки механизма», «Опустошители») «Пришло на память» (1881) 2 п. л. «Крестьянин и крестьянский труд», «Власть земли», «Из разговоров с приятелями» (1880–3) 15 п. л. «Волей-неволей» (1884) 5 п. л. «Скучающая публика» (1884) 5 п. л. «Через пень-колоду» (1885) 3 п. л. (2 очерка)[2085] «Кой про что» (1886–1888) 4 п. л. (4 очерка: «Развеселил господ», «Не быль, да и не сказка», «Взбрело в башку», «Выпрямила») «Живые цифры» (1888) 3 п. л. Всего 67 п. л. Весь этот материал должен быть разбит на четыре — или три — тома, к первому из которых будет дан биографический очерк (около 1 п. л.), а к каждому из них — примечания в конце текста (около 3–5 п. л. ко всему изданию).ТВОРЧЕСТВО САЛТЫКОВА (ПРОСПЕКТ)
I. История творческого пути Салтыкова. II. Итоги наблюдений над поэтикой Салтыкова. III. Литературная позиция Салтыкова.I. ИСТОРИЯ ТВОРЧЕСКОГО ПУТИ САЛТЫКОВА. 1. «ПРОТИВОРЕЧИЯ» (1847) И «ЗАПУТАННОЕ ДЕЛО» (1848). Биографические и идеологические предпосылки. Дебюты С. (лирические стихи) и отказ от стиховой формы. Салтыков-петрашевец. Подготовка психологической повести в 30-х гг. (Кудрявцев); ее развитие и социологическая окраска в 40-х (Тургенев, Герцен). Традиционные мотивы в «Противоречиях», связь с Кудрявцевым и с Герценом в теме («кто виноват») и в композиции. Психологизм С. и путь к роману тургеневского типа. Дилемма: утопия или действительность. Разрушение романтической эстетики и романтия идеологии в целом. От «Противоречий» к «Запутанному делу». Переоценка утопизма. Близость к «натуральной школе», параллели из Гоголя, Некрасова и др. Сны и кошмары Мичулина и их социо-психологическая мотивировка. Отклики «Запутанного дела» в «Брусине» и в «Тихом пристанище». 2. «ГУБЕРНСКИЕ ОЧЕРКИ» И КРУТОГОРСКИЙ ЦИКЛ. «Обличительный жанр» в русской литературе. Важнейшие мотивы в композиции обличительного рассказа (взятка, шантаж, судьба бедного чиновника). Литературные параллели (Печерский, Селиванов и др.). Композиция крутогорского («свиногорского») цикла. «Записки чиновника» и «Записки следователя», как элементы сюжетные — рядом с фельетоном и психологическим очерком. Социальный диапазон «Губернских очерков». «В остроге» и «Мертвый дом» Достоевского. Патетически-народный тип очерка и связь с славянофильством. Несколько данных из истории текста. Пародийные элементы в «Губернских очерках». Пейзаж и портрет. «Невинные рассказы» и замысел «Книги об умирающих». Ожидания критики; точка зрения Чернышевского и Добролюбова. 3. «ЖЕНИХ» (1857) И «ЯШЕНЬКА» (1859). Связь с крутогорским циклом и особенности «Жениха». Связь с шаржами Григоровича и Панаева. Бытовые и фантастические реминисценции из Гоголя. Примитив как центральный прием (от «детского» примитива — к примитивному восприятию гражданственности). Фигура Махоркина и сказочные мотивы в развязке. «Яшенька» и Шпонька. Элементы шаржа и литературной пародии. Развитие элементов «детского примитива». Путь к «семейной хронике»; ближайшие опыты в «Тихом пристанище» и неосуществленном замысле «Как вам угодно». 4. ДРАМАТУРГИЯ. Социологическая мотивировка комедийной интриги (от Гоголя к Островскому). Драматические фрагменты крутогорского цикла и «Смерть Пазухина». Генезис «денежной интриги», динамика борьбы за завещание. Сценическая композиция «Смерти Пазухина». «Тени»; возможность «бюрократической» динамики и замена ее личной драмой. Отклики темы «теней» в последующем творчестве. 5. ФЕЛЬЕТОН 60-х гг. Фактические данные о журнальной деятельности С. в 60-х гг. Разнообразие элементов в его фельетоне: сюжет и комментарий, пародия и журнальная полемика (прямая и косвенная). Циклизация фельетонов. Пережитки крутогорского цикла и зарождение глуповского. «Глуповское распутство», «Глупов и глуповцы», «Каплуны». Стилистические средства социальной сатиры и литературной пародии. Отношение критики (Писарев и др.). Связь сатиры С. с графической карикатурой 60-х гг. 6. «ПОМПАДУРЫ И ПОМПАДУРШИ» (1863–1873). История замысла; первоначальный текст очерков с романсными заглавиями, неосуществленные замыслы. Связь с глуповским циклом и путь к «Истории одного города». Глупов и Семиозерск. Композиция: начальник и обыватели как подлинная антитеза; подмен ее пародийной антитезой (борьба партий). Сцены из детства помпадура как средство поэтики примитива. Стилистические приемы: портрет-шарж, условная реплика и др. Последующие добавления к циклу. 7. «ИСПОРЧЕННЫЕ ДЕТИ» (1869). Жанр «детской сказочки» в прошлом русской сатиры. Замысел цикла «Для детей» у С. Детский примитив как прием социальной сатиры; путь к разнообразным приемам упрощений. Первая «зоологическая» сказка («Добрый патриот»). Элементы литературной пародии. Связь с «Историей одного города». 8. «ИСТОРИЯ ОДНОГО ГОРОДА» (1869–1870). Историческая или злободневная сатира? Ответ самого автора в полемике с «Вестником Европы». Данные истории текста: упоминания о губернаторах, замена Перехват-Залихватского Угрюм-Бурчеевым; ссылки на историческую беллетристику. Литературная история сатиры: Раблэ, Свифт, В. Ирвинг, Рабенер, Виланд, Лабулэ, «анекдоты» Березайского, Пушкин, «Сказания» Сахарова. Внутренний генезис глуповских образов. Гротеск и сказка: романтические мотивы «игрушки» и «живой вещи» в функции социальной сатиры. Критика — отрицательная и сочувственная. Отклики Глупова в дальнейшем творчестве. 9. «ГОСПОДА ТАШКЕНТЦЫ» (1869–1872). Формировка ташкентского цикла; старые и новые герои. Неосуществленный замысел большой эпопеи и распад замысла. Отрывки, позже опубликованные, и другие отклики «Ташкента». Связь ташкентских хроник с экспериментальным романом. Эпизод о борьбе с нигилистами; его судьба в нелегальной прессе. Эпизод о Митрофанах и история типа Митрофана после Фонвизина — вплоть до нелегально-революционной сатиры «Митрофан на коронации». Стиль: зоологические образы, разрушение метафоры, роль французского языка, названия учреждений. 10. «ДНЕВНИК ПРОВИНЦИАЛА В ПЕТЕРБУРГЕ» (1872–1873). История замысла — «В погоне за счастьем» и «Итоги». «Похвала легкомыслию». 1870. Связь с ташкентским циклом. Социологические предпосылки для нового типа авантюрного романа или его пародии. Литературные параллели к теме дворянских «проектов» (Некрасов, Островский, Терпигорев). Теория пенкоснимательства и разные виды пародии. Мистификация как художественный прием; связь с водевилем. Выведение на сцену литературных героев (гоголевских, тургеневских и др.). «В больнице умалишенных» — продолжение «Дневника», новые сатирические мотивы. Отклики «Дневника» в «Культурных людях». Стиль. 11. «БЛАГОНАМЕРЕННЫЕ РЕЧИ» (1872–1876). Генезис новобуржуазной типологии у С. («Тихое пристанище» и др.). Литературные параллели к ней. Связь с петербургским циклом; мотив путешествий и его социальная мотивировка. Организация цикла; перестановка глав. Элементы фельетона и хроники, переписка, пародийные вставки. Гоголевские герои. «Волки и Овцы» как эмбриональная сказка. Речь Дерунова; старый и новый «высокий стиль»; речь героев и речь автора, пейзаж и портрет. 12. «ГОСПОДА ГОЛОВЛЕВЫ» (1875–1880) Головлевский цикл среди «благонамеренных речей»; смыкание «чемезовского» цикла с «головлевским» и обособление головлевского. Из истории текста: переработка очерка «Выморочный» и др. варианты. Композиция семейной хроники, динамические моменты и портрет Иудушки. Речь Иудушки и речь других героев. Элементы психологизма, его особенности, связь с экспериментальным романом; литературные параллели. Элементы трагизма. 13. «ГОСПОДА МОЛЧАЛИНЫ» (1876–1878). Прием стабилизации литературного героя. Молчалин от Грибоедова до Салтыкова. Социология молчалинского типа; дети Молчалина. «Чужую беду руками разведу» — цензурная история этого очерка. Литературные параллели к теме «отцов и детей». История темы у Салтыкова. Повесть «Больное место», ее тематические и стилистические особенности. Молчалин — бюрократ, мотив «теней»; Молчалин — журналист — варианты. В лаборатории «эзоповского языка». 14. «СОВРЕМЕННАЯ ИДИЛЛИЯ» и ГЛУМОВСКИЙ ЦИКЛ (1877–1883). Фигура Глумова; ее появление в фельетонах 1873–1874 гг. («Между делом»), возникновение всей сатиры из 1-й главы; связь с молчалинским циклом. Композиция; пародийное использование мотивов авантюры, романа тайн, дорожного романа, экзотики, истории и пр. Пародия на судебный процесс и др. пародийные вставки. Роль собеседника в фельетонной части сатиры. Фигура Балалайкина — его литературная генеалогия; мотивы кукольности в его роли. Стиль: цитаты, фамилии, звуковая и морфологическая внимательность. Критика — о шаржах С. Продолжение глумовского цикла в «Отголосках», «Недоконченных беседах», связь с «Современной идиллией». «Тряпичкины-очевидцы» (рецидив глумовского цикла). Балканская война как художественная тема и быт военной поры как объект сатиры. Трагический «сценарий» и разрушение экзотики (на фоне ее восстановления Немировичем-Данченко, Каразиным и др.). 15. «УБЕЖИЩЕ МОНРЕПО» (1878–1879). Социальная позиция «Щедрина» и ее восприятие современной критикой. Тема поместно-дворянского разложения в композиции салтыковской сатиры; связь с сюжетами «Благонамеренных речей», с очерком «Дворянская хандра» и «Старческое горе». Выживание владельца как динамический мотив; пародия на динамику заговора. Типология «Убежища Монрепо» — Грацианов, священник. Разуваев. Стиль: эволюция эзоповского языка, двустильность и пародия, рядом с новой патетикой. 16. «КРУГЛЫЙ ГОД» (1879). Формировка цикла, его цензурная и текстуальная история. Композиция: фельетон и элементы сюжета, роль собеседника; роль писем. Смешение своих и литературных героев. Речь в защиту литературы и ее пафос. Реакционная действительность как «мир призраков». «Куколка» Натали: путь от «куколки» к марионетке. Речь Натали и речь Дроздова; роль французского языка и др. элементы стиля. 17. «ИГРУШЕЧНОГО ДЕЛА ЛЮДИШКИ» (1880). Замыслы большого цикла; отклики Крутогорска и Глупова. История мотива кукольности в западной и русской литературе и внутри творчества Салтыкова. Путь от условных жестов и реплик к кукольному театру (связь с «Круглым годом»). Социологическая мотивировка и литературные параллели. Психологический портрет Изуверова на фоне кукольного театра. 18. «ЗА РУБЕЖОМ» (1880–1881). Россия и Запад как социально-тематическая антитеза. Позиция автора. Использованье темы в композиции дорожного романа. Литературные параллели. Старые и новые герои. Пародийные вставки «Мальчики» и «Торжествующая свинья» (происхождение этого образа из полемики с Достоевским). Путь к «Сказкам». Речь обоих мальчиков и другие наблюдения над стилем. 19. «ПИСЬМА К ТЕТЕНЬКЕ» (1881–1882). Реакция до и после 1-го марта и новые эзоповские приемы. Пародийная «благонамеренность» и ее разоблачение. Связь с глумовским циклом. Композиция эпистолярной сатиры: собеседник, «посещения» и исторические анекдоты, пародии («Помои» и др.). Свои герои и герои литературные (Ноздрев, Чацкий и др.). Последний помпадур. Стиль: антитеза подлинная и мнимая; психологические абсурды; обоснование шаржа. 20. «ПОШЕХОНСКИЕ РАССКАЗЫ» (1883–1884). Возвращение к буффонаде и срыв ее в трагедию. Пошехонский цикл. История пошехонских типов и сюжетов от 18 века до лубочной литературы 70–90-х гг.; использованье их в революционной сатире. Элементы зоологизма, гротеска, народной сказки в первых «вечерах»; дальнейший путь к Сказкам. «Благонамеренная повесть» — ее связь с пошехонским циклом. Крамольниковская трилогия («Сон в летнюю ночь» — «Грачи» — «Приключение с Крамольниковым»). Собственно «пошехонские» главы — связь их с глуповским циклом и с намеками в предшествующем творчестве. Трагическая фантастика финала. 21. «ПЕСТРЫЕ ПИСЬМА» (1884–1886). Мотивировка «пестрой» композиции. Элементы фельетона (приемы полемики с реакционной прессой и пародии на нее) и сюжета. История Оконцевой. Появление Глумова. Шарж и его реалистическая мотивировка; политические предсказания в плане шаржа. Другие стилистические факты (борьба с сентенциями, новые названия и пр.). Сказка о Передрягине и медведях — непосредственная связь со «Сказками». «Пестрые люди» (связь со сказкой «Вяленая вобла»). 22. СКАЗКИ О ЖИВОТНЫХ (1884–1889). Генезис зоологических образов и сюжетов в творчестве С. и цензурная история «Сказок». Литографские и зарубежные издания. Место сказок С. в животном эпосе. Приемы очеловечивания зверей: быт, костюмы, аксессуары. Сказки и Брэм. Элементы политической сатиры и литературной пародии; связь с графической карикатурой. Элементы стиля. «Дикий помещик» (1869) как сказка с обратным содержанием. «Гиена» — на границе патетических сказок. 23. МОРАЛИТЭ И ПАТЕТИЧЕСКИЕ СКАЗКИ. Из истории аллегорических образов в 18 и 19 веке. Пережитки в серьезном стиле, народированье. «Проект современного балета» (1868). «Пропала совесть» (1869) — связь с андерсеновской сказкой и с циклом «Для детей». Правда, Стыд и История. «Добродетели и Пороки» (1884). Приемы изображения. Сказки патетические и серьезные; сходство и разница с собственно «сказками». Патетический стиль. Литературные параллели (Л. Толстой, Лесков, Вагнер). Тип «народной сказки» («Богатырь»). 24. «МЕЛОЧИ ЖИЗНИ» (1886–1887). Социальный диапазон. Введение — последние фельетоны. Физиологический очерк и психологическая новелла («Девушки»). Социальная позиция автора; отношение к народничеству. Литературная и социологическая параллель с Гл. Успенским. Генезис крестьянских тем и типов у С. вплоть до «хозяйственного мужичка» в «Мелочах жизни». Мироед и интеллиг<ентный> пролетарий. Композиция и сюжеты отдельных очерков: Чудинов и литературные параллели к нему; «Портной Гришка» и новые авантюрные возможности. Любовная и «служебная» динамика; отклики семейной динамики в «Счастливце». Стиль: натуралистическая детализация рядом с откликами пародийных приемов. 25. «ПОШЕХОНСКАЯ СТАРИНА» (1887–1889). Замысел хроники и ее осуществление. Проблема «правды и вымысла» в художественной литературе — в мемуарах в частности. Связь с пошехонским циклом и с прежними хрониками. Структура всего произведения и поэтика деталей (портрет, пейзаж, детали быта и др.). Реалистические и пародийные детали, их взаимоотношение и социальная функция тех и других. Сюжетные возможности (мотивы «чужого имени», борьбы за наследство, недолгого романа и пр.) и их натуралистическое сглаживанье. Семейная драма Бурмакиных и параллели из Островского. Тематическая роль крестьянской реформы в композиции «Пошехонской старины».
II. ИТОГИ НАБЛЮДЕНИЙ НАД ПОЭТИКОЙ САЛТЫКОВА. I 1. Сопоставление контрастных стилевых элементов (стиль разночинца и стили враждебной среды); заострение фразы вульгаризмом, «переводы» с иностранных языков на русский и обратно. 2. Использованье пословиц и поговорок — родственных и враждебных, ирония над враждебными сентенциями. 3. Роль стихотворной цитаты. 4. Лексика и фоника. 5. Элементы «неопрятного» в стиле Салтыкова и «предельные обозначения». 6. Интонация (в сатире, в мнимо-серьезной речи и в патетике). 7. Парадоксальные сопоставления и стилистическая антитеза (подлинная и мнимая); ее социологическая мотивировка. 8. Абсурды — логические и психологические; использованье логических ошибок в полемике; прием «приведения к нелепости». 9. Эзоповский язык и его техника. II. 1. Метафора —ироническая и намеренно-распространенная; отклики образа в виде потускневшей метафоры; метафорический круг. 2. Шарж (нарушение перспективы и устранение мотивировки). 3. Пародия (на общественную жизнь, литературу, науку; география, история, живопись и т. п. в пародийной функции). 4. Театральность (от метонимии к моралитэ и от мотива мистификаций к театру). 5. Примитив (примитивное мышление, примитивная культура и примитив как схема). Физиологическое и детское в функции примитива. 6. Зоологизм. 7. Кукольность. Подготовка ее — в жестикуляции, мимике и репликах героев. Высшее напряжение: появление живых кукол и механизированных людей. 8. Гротеск и сказка: двойственная семантика и прямой гротеск, использование мотивов мертвецов, призраков, сна, фантазий, безумия; фантастичность и призрачность; трагикомизм и чистый трагизм. 9. Портрет: портреты-шаржи, портреты психологизованные и портреты дета, газованные. 10. Пейзаж — перебои между патетическим и пародийным пейзажем. 11. Динамика (итоги вышеприведенных наблюдений). 12. Композиция циклов. III. ЛИТЕРАТУРНАЯ ПОЗИЦИЯ САЛТЫКОВА. 1. Салтыков в смене литературных направлений. Школьные уроки и литературные впечатления. «Пепино свинство» — учебник Георгиевского. Добивание классицизма. Отношение к Пушкину. Путь от лирических стихов — к разрушению романтической эстетики. С. — рецензент «Современника». Отношение к Гейне, Фету, Ап. Майкову, Полонскому, Вс. Крестовскому и др. Параллели: отношение к поэзии и к стихам в критике и среди практических работников литературы. 2. От психологической повести к отрицанию психологизма. Отзывы о Тургеневе, Гончарове, Писемском, Достоевском, Л. Толстом, Зола и Гонкурах. Борьба с любовной интригой. Высказыванья С. о повествовательной прозе и о драме. 3. Салтыков и натурализм в его эволюции. С. как продолжатель Гоголя; гротескная линия в послегоголевской литературе. Связь с новыми течениями. Отзывы об Островском, Решетникове и др. Экзотический и психологический уклон в литературе 1870–1880-х гг. Позиция С. в последние годы жизни. Уступки психологизму; переоценка «старого» и «нового».
БИБЛИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Некоторые из работ, входящих в настоящее издание, печатаются с более или менее пространными дополнениями и уточнениями по сравнению с указываемыми здесь первоначальными публикациями (в том числе с восстановлением фрагментов, изъятых по различным причинам в ходе подготовки этих публикаций). Переработка ранее опубликованного текста по существу его содержания не проводилась; обновлен лишь библиографический аппарат (в частности, указания архивных шифров заменены отсылками на издания, в которых были в позднейшее время опубликованы используемые документы, и т. п.). З. Н. Гиппиус и ее поэтический дневник. — Гиппиус З. Н. Стихотворения. СПб.: «Академический проект», 1999. С. 5–68 («Новая Библиотека поэта»). З. Н. Гиппиус во «Всемирной литературе». — Res Traductorica. Перевод и сравнительное изучение литератур. К восьмидесятилетию Ю. Д. Левина. СПб.: «Наука», 2000. С. 280–288. Проза поэта. — Брюсов В. Я. Избранная проза. М.: «Современник», 1989. С. 5–20. Брюсов и Иван Коневской. — Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. М.: «Наука», 1991. Кн. 1. С. 424–445. (Вступительная статья к публикации переписки Брюсова и Коневского, подготовленной совместно с В. Я. Мордерер и А. Е. Парнисом). Брюсов и Ремизов. — Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. М.: «Наука», 1994. Кн. 2. С. 137–149. (Вступительная статья к публикации переписки Брюсова и Ремизова, подготовленной совместно с С. С. Гречишкиным и И. П. Якир). Брюсов и Эллис. — Брюсовские чтения 1973 года. Ереван: «Советакан грох», 1976. С. 217–236. Брюсов в Париже (осень 1909 года). — Взаимосвязи русской и зарубежных литератур. Л.: «Наука», 1983. С. 304–315. «Новые стихи Нелли» — литературная мистификация Валерия Брюсова. — Памятники культуры. Новые открытия: Письменность. Искусство. Археология. Ежегодник 1985. М.: «Наука», 1987. С. 70–96. Вокруг гибели Надежды Львовой. Материалы из архива Валерия Брюсова. — De Visu. 1993. № 2. С. 5–11. «Король на площади»: Блок на фоне Пшибышевского. — Эткиндовские чтения. I. Сборник статей по материалам Чтений памяти Е. Г. Эткинда (27–29 июня 2000). СПб., 2003. С. 135–145. Стивенсон по-русски: Доктор Джекил и мистер Хайд на рубеже двух столетий. — Toronto Slavic Annual. 2003. № 1. С. 168–185; Эротизм без берегов. М.: «Новое литературное обозрение», 2004. С. 7–25. Жизнь и поэзия Максимилиана Волошина. — Волошин Максимилиан. Стихотворения и поэмы. СПб.: «Петербургский писатель», 1995. С. 5–66 («Библиотека поэта». Большая серия). Итальянское путешествие М. А. Волошина. — Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. I. СПб.: «Наука», 1991. С. 216–232. (Вступительная статья к публикации «Итальянские заметки М. А. Волошина (1900)»). «Дух готики» — неосуществленный замысел М. А. Волошина. — Русская литература и зарубежное искусство. Сборник исследований и материалов. Л.: «Наука», 1986. С. 317–346. Два меморандума Максимилиана Волошина. 1. Письмо к Борису Савинкову. — Накануне. 1995. № 4 (апрель). С. 32 (под заглавием: «Взрыв — молния — действие. Максимилиан Волошин о Борисе Савинкове»). 2. Письмо к Борису Талю. — De Visu. 1993. № 10. С. 24–27. «Владимирская Богоматерь» Максимилиана Волошина: проблема основного текста. — Свободный взгляд на литературу. Проблемы современной филологии. Сборник статей к 60-летию научной деятельности академика Н. И. Балашова. М.: «Наука», 2002. С. 228–234. Виктор Гофман: между Москвой и Петербургом. — Писатели символистского круга: Новые материалы. СПб.: «Дмитрий Буланин», 2003. С. 193–222. «Продолжатель рода» — Сергей Соловьев. — Соловьеве. Воспоминания. М.: «Новое литературное обозрение», 2003. С. 5–32. А. Волынский и журнал «Аполлон». — Шестое чувство. Памяти Павла Вячеславовича Куприяновского. Сборник научных статей и материалов. Иваново: «Иваново», 2003. С. 50–65. Вячеслав Иванов — «Другой» в стихотворении И. Ф. Анненского. — Иннокентий Анненский и русская культура XX века. Сборник научных трудов. СПб., 1996. С. 110–117. Вячеслав Иванов в неосуществленном журнале «Интернационал искусства». — Лица. Биографический альманах. Вып. 9. СПб.: «Феникс», 2002. С. 516–530; Вячеслав Иванов и его время. Материалы VII Международного симпозиума, 1998. Frankfurt am Main… Wien, Peter Lang, 2003. C. 421–436. Наполеон Неизвестный Д. С. Мережковского. — Мережковский Д. С. Наполеон. СПб.: Изд-во С.-Петербургского университета, 1998. С. 5–28. История как мистерия. Египетская дилогия Д. С. Мережковского. — Мережковский Д. С. Мессия. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2000. С. 5–27. «Золотое Руно». — Русская литература и журналистика начала XX века. 1905–1917. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М.: «Наука», 1984. С. 137–173. «Перевал». — Там же. С. 174–190. «Труды и Дни». — Там же. С. 191–211. Литератор Перцов. — Перцов П. П. Литературные воспоминания 1890–1902 гг. М.: «Новое литературное обозрение», 2002. С. 5–34. В. М. Жирмунский в начале пути. — Русское подвижничество. <Сборник статей к 90-летию академика Д. С. Лихачева >. М.: «Наука», 1996. С. 337–352. «Скифское» — неопубликованная книга Иванова-Разумника. — Иванов-Разумник. Личность. Творчество. Роль в культуре. СПб., 1996. С. 57–63. Неосуществленные издательские проекты Иванова-Разумника (1922–1923). — Иванов-Разумник. Личность. Творчество. Роль в культуре. Публикации и исследования. СПб., <1998>. Вып. II. С. 136–147. Историко-литературные замыслы Иванова-Разумника. — Иванов-Разумник. Личность. Творчество. Роль в культуре. СПб., 1996. С. 98–116.ИЛЛЮСТРАЦИИ
Владимир Соловьев. Портрет работы неизвестного художника. 1900-е. ГЛМ
Дмитрий Мережковский Портрет работы И. Е. Репина. Музей-квартира И. И. Бродского. СПб
Зинаида Гиппиус. Портрет работы Л. С. Бакста. 1906. ГТГ
Вячеслав Иванов. Портрет работы И. Ф. Юона. 1920. ГЛМ
Александр Бенуа. Портрет работы Л. С. Бакста. 1898. ГРМ. Л. С. Бакст.
Обложка проспекта подписки журнала «Мир Искусства». СПб., 1903
Валерий Брюсов. Портрет работы М. А. Врубеля. 1906. ГТГ
Константин Бальмонт. Портрет работы В. А. Серова. 1905. ГТГ
Александр Блок. Портрет работы К. А. Сомова. 1907. ГТГ
Андрей Белый. Портрет работы Л. С. Бакста. 1906. ГЛМ
Федор Сологуб. Портрет работы Б. М. Кустодиева. 1907. ГТГ
Василий Розанов. Портрет работы Л. С. Бакста. 1902. ГТГ
Владислав Ходасевич. Портрет работы Валентины Ходасевич. 1915. ГЛМ
Алексей Ремизов. Портрет работы Б. М. Кустодиева. 1907. ГЛМ
Михаил Кузмин. Портрет работы К. А. Сомова. 1909. ГТГ
Максимилиан Волошин. Портрет работы К. С. Петрова-Водкина. 1927 Дом-музей М. А. Волошина. Коктебель.
Сергей Соловьев Портрет работы С. Родионова. 1920. Собрание H. С. Соловьевой
Владимир Соловьев. Открытка. 1900-е Стихотворения Владимира Соловьева. М.,1891
Дмитрий Мережковский. Открытка. 1900-е Д. Мережковский. Символы (Песни и поэмы). СПб., 1892 Д. Мережковский. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. СПб., 1893. Д. Мережковский. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества. СПб., Пантеон, 1909
Зинаида Гиппиус. Открытка. 1900-е Антон Крайний (З. Н. Гиппиус). Литературный дневник (1399–1907). СПб… 1908 З. Н. Гиппиус. Собрание стихов. М., Скорпион. 1904
Валерий Брюсов. Открытка. 1900-е Валерий Брюсов. Chefs d’oeuvre. М., 1896 Русские символисты. Выпуск второй. М… 1894. С дарственной надписью К. Д. Бальмонту. ИМЛИ РАН Валерий Брюсов. Urbi et Orbi. М., Скорпион. 1903
Константин Бальмонт. 1890-е. ГЛМ К. Бальмонт. Будем как солнце. Книга символов. М., Скорпион. 1903 Обложка работы художника Фидуса
Вячеслав Иванов. Силуэт работы Е. С. Кругликовой. 1921 Вячеслав Иванов. Кормчие Звезды. Книга лирики. СПб… 1903 Вячеслав Иванов. Cor ardens. М., Скорпион. 1911–1912. Фронтиспис работы К. А. Сомова. 1907
Иннокентий Анненский. 1890-е. ГЛМ Ник. Т-о (Иннокентий Анненский). Тихие песни. СПб., 1904
Александр Блок. 1907. ПД Александр Блок. Стихи о Прекрасной Даме. М., Гриф, 1904. Обложка работы В. В. Владимирова Н. Дмитревский. Король на площади. 1922. (Памяти А. Блока. Вологда. 1922) Александр Блок. Нечаянная Радость. Второй сборник стихов. М., Скорпион, 1906 Александр Блок. Лирические драмы. СПб, Шиповник, 1907. Обложка работы К. А. Сомова)
Андрей Белый. 1912. ГМП. Андрей Белый. Золото в лазури. М., Скорпион, 1904. Обложка работы Н. П. Феофилактова. Андрей Белый. Возврат. III симфония. М., Гриф, 1905. Обложка работы В. В. Владимирова. Андрей Белый. Символизм. М., Мусагет, 1910 Андрей Белый. Пепел. СПб., Шиповник, 1909
Алексей Ремизов. Открытка. 1900-е Алексей Ремизов. Лимонарь, сиречь луг духовный. СПб, Оры, 1907
Михаил Кузмин. 1900-е. ГЛМ. М. Кузмин. Сети. Первая книга стихов. М., Скорпион. 1908. Обложка работы Н. П. Феофилактова М. Кузмин. Осенние озера. Вторая книга стихов. М., Скорпион, 1912. Обложка работы С. Ю. Судейкина
Сергей Соловьев. 1904. ГЛМ. Сергей Соловьев. Цветы и ладан. Первая книга стихов. М., 1907. Обложка работы А. А. Моргунова. Сергей Соловьев. Апрель. Вторая книга стихов. М., Мусагет, 1910. Сергей Соловьев. Цветник царевны. Третья книга стихов. М… Мусагет, 1913 Обложка работы Ю. А. Оленина
Эллис (Л. Л. Кобылинский). 1905. ГЛМ. Эллис. Русские символисты. М., Мусагет, 1912. Эллис. Иммортели. Вып.2. М., 1904. Эллис. Vigilemus! Трактат. М., Мусагет, 1914
Максимилиан Волошин. 1906. Максимилиан Волошин. Демоны глухонемые. Харьков, Камена, 1919. Портрет поэта на обложке работы К. А. Шервашидзе Максимилиан Волошин. Верхарн. Судьба. Творчество. Переводы. М., Творчество, 1919
Максимилиан Волошин. Эскиз занавеса для Гетеанума. Дорнах. 1914
Максимилиан Волошин. Коктебель. Акварель. 1927. Дом-музей М. А. Волошина.
Федор Сологуб и Анастасия Чеботаревская. Харьков. 1910. ПД. Федор Сологуб. Пламенный круг. Стихи. Книга восьмая. М., Золотое Руно, 1908 Обложка работы Н. П. Рябушинского Федор Сологуб. Мелкий бес. Роман. СПб., Шиповник, 1907. Обложка работы М. В. Добужинского
Николай Минский (Н. М. Виленкин). Открытка. 1890-е Г. И. Нарбут. Розы. 1916
Аким Волынский. (Х. Л. Флексер). 1890-е. ГЛМ К. Д. Бальмонт, А. Л. Волынский, С. П. Филиппов. Открытка. 1900-е А. Волынский. Что такое идеализм. СПб, Парфенон, 1903. Памяти А. Л. Волынского. Издание Всероссийского Союза писателей. Л., 1928
Петр Перцов. 1890-е. Открытка. 1900-е. Петр Перцов. Первый сборник. СПб… 1902. П. Перцов. Венеция. СПб. 1905. Ипполит Тэн. Путешествие по Италии. Перевод П. П. Перцова. Т.1 Неаполь и Рим. М., Наука, 1913
Юргис Балтрушайтис. 1910. ГЛМ. Ю. Балтрушайтис. Горная тропа. Вторая книга стихов. М., Скорпион, 1912
С. А. Поляков. Венеция. 1912.Весы. 1907. № 2. Редактор-издатель С. А. Поляков. Художник Н. П. Феофилактов. Н. П. Феофилактов. Виньетка в журнале «Весы». М.,1905, № 5
Александр Добролюбов. 1890-е. РГИА.Александр Добролюбов. Собрание стихов. Предисловия Ив. Коневского и Валерия Брюсова. М., Скорпион, 1900
Иван Коневской (И. И. Ореус). 1890-е. РГИА. Иван Коневской (И. И. Ореус). Бюст работы неизвестного художника. ГЛМ. Иван Коневской. Стихи и проза. Посмертное собрание сочинений (1894–1901 г.) с портретом автора, сведениями о его жизни и статьей Валерия Брюсова о его творчестве. М., Скорпион. 1904
Дмитрий Мережковский. 1900-е. ГЛМ
Зинаида Гиппиус, Дмитрий Философов, Дмитрий Мережковский. 1900-е. ПД
Александр Блок. Киев, 1907. ГЛМ
Участники литературного вечера в Киеве 4 октября 1907. В первом ряду (слева направо) — И. А. Новиков, А. Блок, Н. И. Петровская, Г. Г. Бурданов; во втором ряду — И. Я. Дриллих, А. И. Филиппов, А. Белый, С. А. Кречетов (Соколов) и неустановленное лицо. ГЛМ
Георгий Чулков. Открытка. 1900-е. Георгий Чулков. О мистическом анархизме. Со вступительной статьей Вячеслава Иванова. О неприятии мира. СПб., Факелы, 1906. Георгий Чулков. Кремнистый путь. М., изд. В. М. Саблина. 1904. На обложке рисунок Фр. Штука
Сергей Городецкий. Открытка. Сергей Городецкий. Ярь. Стихи лирические и лирико-эпические. Обложка работы Н. К. Рериха. СПб… 1907
Надежда Львова. 1900-е. Стихи Нелли. С посвящением Валерия Брюсова. М., Скорпион, 1913. Н. Львова. Старая сказка. Издание второе, дополненное посмертными стихотворениями. М., Альциона, 1914
Виктор Гофман. Портрет. 1900-е. Виктор Гофман. Искус. Новые стихи. СПб., изд-во т-ва М. О. Вольф, 1910. Виктор Гофман. Любовь к далекой. Рассказы. СПб., 1910
Виктор Жирмунский. 1913. ПД. В. Жирмунский. Валерий Брюсов и наследие Пушкина. Петроград, изд-во Альзевич. 1922
Р. В. Инанов-Разумник. 1900-е. ГЛМ. Иванов-Разумник. Русская литература XX века (1890–1915). Петроград, изд-во Колос, 1920
Станислав Пшибышевский. Открытка. 1900-е Станислав Пшибышевский. Заупокойная месса. М., Скорпион, 1906 Обложка работы художника Фидуса
Мир Искусства. СПб… 1899. № 23–24. Эскиз обложки работы М. В. Якунчиковой. 1898
Северные Цветы. Третий альманах. М… Скорпион, 1903 Обложка при участии Л. С. Бакста и М. А. Волошина
Новый Путь. СПб., сентябрь 1903. Вопросы Жизни. СПб., 1905. № 6
Н. П. Феофилактов. Рисунок в журнале «Весы», М., 1905. № 5
Весы. Μ., 1906. № 3–4. Обложка работы Н. П. Феофилактова
Альманах «Гриф». М., 1904
Перевал. Μ., 1906, № 1
Золотое Руно. М., 1906, № 1. Обложка работы художника И***
Золотое Руно. М., 1906, № 4. Обложка работы Евгения Лансере
Золотое Руно. М., 1906. № 7,8,9. Обложка — рисунок М. А. Врубеля и шрифт Евгения Лансере
Аполлон. СПб., 1909, № 2. Обложка работы Л. С. Бакста
Аполлон. СПб., 1910, № 9. Обложка работы М. В. Добужинского
Аполлон. СПб., 1909, № 1. Титульный лист работы Л. С. Бакста
Труды и Дни. М., Мусагет. 1912. № 1
Любовь к трем апельсинам. Петроград, 1915, № 2. Обложка работы А. Г. Головина
Записки Мечтателей. Петроград, Алконост, 1922. Обложка работы А. Г. Головина
Примечания
1
Гиппиус З. Все непонятно (О Сергее Аркадьевиче Андреевском) // Звено. 1926. № 171, 9 мая; Гиппиус З. Н. Чего не было и что было: Неизвестная проза 1926–1930 годов. СПб., 2002. С. 188–119. (обратно)2
Волынский А. Л. Русские женщины /Предисл., коммент., публ. А. Л. Евстигнеевой // Минувшее. Исторический альманах. М.; СПб., 1995. Вып. 17. С. 264. (обратно)3
Злобин В. Тяжелая душа. Вашингтон, 1970. С. 14. (обратно)4
Там же. С. 9–10. (обратно)5
См.: Pachmuss Temira. Zinaida Hippius. An Intellectual Profile. Carbondale — Edwardsville, 1971; Matich Olga. Paradox in the Religious Poetry of Zinaida Gippius. München, 1972. В России общей характеристике творческой деятельности Гиппиус посвящена популярная брошюра: Савельев С. Н. Жанна д’Арк русской религиозной мысли. Интеллектуальный профиль З. Гиппиус. М., 1992. См. также: Пахмусс Темира. Зинаида Гиппиус: Hypatia двадцатого века. Frankfurt / М.; Wien, 2002. (обратно)6
Опубликована в кн.: Русская литература XX века (1890–1910) / Под ред. проф. С. А. Венгерова. М., 1914. T. 1, кн. II. С. 173–177; перепечатана в кн.: Гиппиус З. Чертова кукла. Проза. Стихотворения. Статьи. М., 1991. С. 17–22; Гиппиус 3. Стихи и проза. Тула, 1992. С. 5–8. (обратно)7
РНБ. Ф. 481. Ед. хр. 160. Дмитрий — Д. С. Мережковский. (обратно)8
См.: Гиппиус-Мережковская З. Дмитрий Мережковский. Париж, 1951. С. 5. Ср. запись В. В. Розанова, сделанную со слов сестер Гиппиус, Татьяны и Наталии: «А Дим<итрий> Серг<еевич> и Зина никогда в жизни не расставались на полный день» (РГБ. Ф. 249. Карт. М 3872. Ед. хр. 2. Л. 1 об.; В. В. Розанов о ближних и дальних (Пометы к письмам корреспондентов) / Вступ. статья, публ. и коммент. А. В. Ломоносова // Литературоведческий журнал. 2000. № 13/14. Ч. 1. (Василий Розанов. Исследования и материалы). С. 90). (обратно)9
ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 205. (обратно)10
РНБ. Ф. 322. Ед. хр. 4. Л. 162, 163. (обратно)11
РГБ. Ф. 249. Карт. М 3872. Ед. хр. 2. Л. 1 об.; Литературоведческий журнал. 2000. № 13/14. Ч. 1.С. 90. (обратно)12
Гиппиус-Мережковская З. Дмитрий Мережковский. С. 42–43. (обратно)13
См.: Мережковский Д. С., Гиппиус З. Н. Данте. Борис Годунов. Киносценарии / Под ред. и со вступ. статьями Темиры Пахмусс. New York, [1990]; Мережковский Д. С., Гиппиус З. Н. Борис Годунов. Неизвестный вариант киносценария / Публ. Н. В. Королевой // Зинаида Николаевна Гиппиус. Новые материалы. Исследования. М., 2002. С. 9–87. (обратно)14
См. примечания К. А. Кумпан в кн.: Мережковский Д. С. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000. С. 760 («Новая Библиотека поэта»). (обратно)15
РНБ. Ф. 322. Ед. хр. 10. Л. 54. Упомянутые статьи Гиппиус, опубликованные под именем Мережковского, — «Все против всех» (Золотое Руно. 1906. № 1. С. 90–97), «Декадентство и общественность» (Весы. 1906. № 5. С. 30–37). (обратно)16
См.: Колоницкий Б. А. Ф. Керенский и Мережковские в 1917 году // Литературное обозрение. 1991. № 3. С. 100. (обратно)17
Письма В. Я. Брюсова к П. П. Перцову 1894–1896 гг. (К истории раннего символизма.) М., 1927. С. 52. (обратно)18
См Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. СПб.; М.: Изд. т-ва М. О. Вольф, 1914. Т. 15. С. 14; Oxford Slavonic Papers. New Series. 1991. Vol. XXIV. P. 136–137 (публикация Стэнли Рабиновича); Письма З. Н. Гиппиус к А. Л. Волынскому / Публ. А. Л. Евстигнеевой и Н. К. Пушкаревой // Минувшее. Исторический альманах. Paris, 1991. Вып. 12. С. 283, 326–327. (обратно)19
Гиппиус З. Стихи и проза. С. 6. (обратно)20
Ясинский Иер. Роман моей жизни. Книга воспоминаний. М.; Л., 1926. С. 255. (обратно)21
Волынский А. Л. Сильфида // Минувшее. Исторический альманах. Вып. 17. С. 260–261. Ср.: Гуревич Л. История «Северного Вестника» // Русская литература XX века (1890–1910). T. I, кн. H. С. 240. (обратно)22
Злобин В. Тяжелая душа. С. 22. (обратно)23
Мережковский Д. Ночью о солнце //Русское Слово. 1910. № 138, 18 июня. С. 1. (обратно)24
Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1967. Т. 9. С. 281 («Из записей», 1927). (обратно)25
Маковский С. На Парнасе «Серебряного века». Мюнхен, 1962. С. 90. (обратно)26
Андреев В. Детство. М., 1966. С. 138. (обратно)27
См.: Морев Г. А. Полемический контекст рассказа М. А. Кузмина «Высокое искусство» // А. Блок и русский символизм: проблемы текста и жанра. Блоковский сборник X. (Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 881). Тарту, 1990. С. 92–100; Из переписки B. Ф. Ходасевича (1925–1938) / Публ. Джона Мальмстада // Минувшее. Исторический альманах. Paris, 1987. Вып. 3. С. 286; Долинин А. Три заметки о романе Владимира Набокова «Дар». 2. Христофор Мортус // В. В. Набоков: pro et contra. Антология. СПб., 1997. C. 717–721. (обратно)28
Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. М., 1997. Т. 5. С. 229–230. Попутно укажем на полную недостоверность в этом тексте Есенина (его комментаторами нигде не отмеченную) высказываний о Гиппиус, приписанных им А. Блоку («Не верь ты этой бабе. Ее и Горький считает умной. Но, по-моему, она низкопробная дура»): немыслимое в контактах между Блоком и Есениным обращение на «ты» (ср. письмо Блока к Есенину от 22 апреля 1915 г. // Блок А. Собр. соч. В 8 т. М.; Л., 1963. Т. 8. С. 444–445) изобличает более чем вольную передачу блоковских оценок, даже если они имели место в действительности. (обратно)29
Шкловский В. Гамбургский счет. Статьи — воспоминания — эссе (1914–1933). М., 1990. С. 372. (обратно)30
Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996. С. 282–283. (обратно)31
Чеботаревская Ан. На празднике «нового» искусства // Прометей. 1906. № 2. С. 30. (обратно)32
Новый журнал. Нью-Йорк, 1971. Кн. 104. С. 293. (обратно)33
Письмо к В. Д. Комаровой от 12 сентября 1897 г. // In memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина / Публ. Н. А. Богомолова. СПб.; Париж, 2000. С. 202. (обратно)34
Кузнецова Г. Грасский дневник. Рассказы. Оливковый сад. М., 1995. С. 42 (запись от 15 сентября 1927 г.). (обратно)35
Шагинян М. Человек и время. История человеческого становления. М., 1982. С. 213, 261. См.: Письма Зинаиды Николаевны Гиппиус к Мариэтте Сергеевне Шагинян 1908–1910 годов. Из частных собраний Е. В. Шагинян и М. В. Гехтмана / Публ. И. В. Королевой // Зинаида Николаевна Гиппиус. Новые материалы. Исследования. С. 89–140. (обратно)36
ГЛМ. Ф. 348. Оп. 1. Ед. хр. 58. Оф 9549. (обратно)37
Гиппиус З. Стихи и проза. С. 7. (обратно)38
Письмо к О. Н. Чюминой от 9 января 1903 г. // ИРЛИ. Ф. 333. Ед. хр. 57. (обратно)39
Письмо к З. А. Венгеровой от 27 мая 1897 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 542. (обратно)40
Письмо к В. Я. Брюсову от 13 июля 1903 г. // Российский литературоведческий журнал. 1994. № 5/6. С. 303 / Публ. М. В. Толмачева. (обратно)41
Письмо к Ф. Сологубу от 7 августа 1900 г. // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 185. (обратно)42
Письмо от 25 апреля 1911 г. // РГБ. Ф. 386. Карт. 82. Ед. хр. 42. (обратно)43
Письмо от 26 июня 1926 г. // Гиппиус З. Письма к Берберовой и Ходасевичу / Ed. by Erika Freiberger Sheikholeslami. Ann Arbor, 1978. C. 45. (обратно)44
Волынский А. Л. Сильфида // Минувшее. Исторический альманах. Вып. 17. С. 262–263. (обратно)45
См.: Радченко Пол., свящ. Характеристика декадентства как литературного направления по стихотворениям Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус // Странник. 1915. Апрель. С. 574–586. (обратно)46
Гиппиус З. Стихи и проза. С. 7. (обратно)47
Брюсов В. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 453. Цитаты из стихов Гиппиус приводятся по изданию: Гиппиус З. Н. Стихотворения. СПб, 1999 («Новая Библиотека поэта»). (обратно)48
Из писем к Вл. В. Гиппиусу от 8/19 апреля и 24 февраля / 7 марта 1896 г. // РНБ. Ф. 481. Ед. хр. 38. (обратно)49
Письмо к Ф. Сологубу от 7 июня 1897 г. // РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 2. Ед. хр. 21. (обратно)50
Письмо от 2/15 мая 1907 г. // ГЛМ. Ф. 104. Оф 3331. (обратно)51
Возрождение. 1970. № 218. С. 52. Публ. Темиры Пахмусс. (обратно)52
Подробнее см.: Там же. С. 56–60, 69; Возрождение. 1970. № 219. С. 57–59. Молитвенник с текстами выработанного Мережковскими чина богослужений опубликован в кн.: Pachtnuss Temira. Intellect and Ideas in Action. Selected Correspondence of Zinaida Hippius. Из переписки З. H. Гиппиус. München, 1972. С. 714–770. См. также: Молитвенная книга Зинаиды Гиппиус / Публ. Темиры Пахмусс // Новый Журнал. Кн. 234. Нью-Йорк, 2004. С. 142–167. (обратно)53
Письмо Гиппиус к Е. В. Дягилевой от 11 августа 1905 г. // ИРЛИ. Ф. 102. Ед. хр. 118. (обратно)54
Берберова Н. Предисловие // Гиппиус З. Петербургские дневники. 1914–1919. Нью-Йорк, 1990. С. 14. Ср. замечание Гиппиус в письме к М. М. Винаверу от 11 сентября 1926 г.: «А все люди интересны, даже считающиеся „неинтересными“, если уметь к ним подойти!» (РГАЛИ. Ф. 2475. Оп. 1. Ед. хр. 21). (обратно)55
Гиппиус З. Н. Искусство и любовь // Опыты (Нью-Йорк). 1953. № 1. С. 116. (обратно)56
Гиппиус З. Правда о земле (К истории русского христианства) // Мосты. Мюнхен, 1961. №. 7. С. 306. (обратно)57
О работе Гиппиус в «Новом Пути» см.: Письма З. Н. Гиппиус к П. П. Перцову / Вступ. заметка, подг. текста и примем. М. М. Павловой // Русская литература. 1991. № 4. С. 124–159; 1992. № 1. С. 134–157; Максимов Д. «Новый Путь» // Евгеньев-Максимов В., Максимов Д. Из прошлого русской журналистики. Л., 1930. С. 131–254; Корецкая И. В. «Новый Путь». «Вопросы Жизни» // Литературный процесс и русская журналистика конца XIX — начала XX века. 1890–1904. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М., 1982. С. 179–233. О ее критических выступлениях в журнале см.: Орлова М. В. Зинаида Гиппиус в журнале «Новый Путь» (1903–1904) // Литературоведческий журнал. 2001. № 15 (Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус. Исследования и материалы). С. 27–45. (обратно)58
Антон Крайний (Гиппиус З.). Литературный дневник (1899–1907). СПб., 1908. С. 168. (обратно)59
См. об этом в мемуарном очерке Гиппиус «Мой лунный друг. О Блоке» (Гиппиус З. Н. Стихотворения. Живые лица. М., 1991. С. 214–250), а также: Минц З. Г. А. Блок в полемике с Мережковскими // Наследие А. Блока и актуальные проблемы поэтики. Блоковский сборник IV. (Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 535). Тарту, 1981. С. 116–222. Воспоминания Андрея Белого, в которых подробно описываются встречи с Мережковскими, не являются вполне безукоризненным фактическим источником: в книге «Воспоминания о Блоке» (1922–1923) на портреты Мережковского и Гиппиус легли тени от разрыва взаимоотношений между ними и Белым, вызванного октябрьскими событиями, а в позднейших книгах «Начало века» и «Между двух революций» эти искажения усугубились вынужденным стремлением автора соответствовать в своих интерпретациях былого советским цензурно-идеологическим нормам. (обратно)60
ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 205. (обратно)61
Письмо от 11 июля 1902 г. // Там же. Ед. хр. 542. (обратно)62
Последние новости. 1931. № 3896, 22 ноября. (обратно)63
Подробно о формировании и издании этой книги см.: Богомолов Н. А., Котрелев Н. В. К истории первого сборника стихов Зинаиды Гиппиус // Русская литература. 1991. № 3. С. 121–132. (обратно)64
Анненский Ин. О современном лиризме. 3. «Оне» // Аполлон. 1909. № 3. Отд. I. С. 8. (обратно)65
ИРЛИ. P. 1. Оп. 42. Ед. хр. 70. Л. 3. (обратно)66
Письмо к В. Д. Комаровой от 29 июля 1897 г. // In memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. С. 199. Исправлено по автографу: РГАЛИ. Ф. 238. Оп. 1. Ед. хр. 154. (обратно)67
Святополк-Мирский Д., кн. Годовщины // Версты. 1928. № 3. С. 142, 143. (обратно)68
Шагинян М. О блаженстве имущего. Поэзия З. Н. Гиппиус. М., 1912. С. 26–27. (обратно)69
Лосев А. Ф. Из ранних произведений. М., 1990. С. 512. (обратно)70
Андрей Белый. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 154. (обратно)71
Антон Крайний <Гиппиус З. Н.>. Весна пришла (Поэзия г-жи Галиной) // Новый Путь. 1903. № 4. С. 175. (обратно)72
Гиппиус З. Письма к Берберовой и Ходасевичу. С. 45. (обратно)73
Хроника журнала «Мир Искусства». 1903. № 16. С. 182. (обратно)74
Гофман М. З. Н. Гиппиус // Книга о русских поэтах последнего десятилетия / Под ред. М. Гофмана. СПб.; М., <1909>. С. 183. (обратно)75
Ср : Гаспаров М. Л. Антиномичность поэтики русского модернизма// Гаспаров М. Л. Избранные статьи. М., 1995. С. 295. (обратно)76
Русские Записки. 1938. № 10. С. 194. (обратно)77
См.: Гиппиус (Мережковская) З. Н. Зеркала. Вторая книга рассказов. СПб., 1898. С. 385–402. (обратно)78
Кузмин М. Письма о русской поэзии // Аполлон. 1910. № 8. С. 62; Эренбург И. Г. Портреты русских поэтов / Изд. подгот. А. И. Рубашкин. СПб., 2002. С. 188. («На тонущем корабле», 1918); Адамович Г. <Рец. на кн.:> Temira Pachmuss. «Zinaida Hippius. An Intellectual Profile» // Новый Журнал. Нью Йорк, 1971. Кн. 104. С. 294; Адамович Г. Зинаида Гиппиус // Мосты. 1968. № 13/14. С. 208. (обратно)79
Письмо к В. Ф. Нувелю от 13 ноября 1906 г. // Диаспора. Новые материалы. СПб., 2001. Вып. II. С. 335 / Публ. Н. А. Богомолова. (обратно)80
Шагинян М. О блаженстве имущего. С. 41. (обратно)81
См.: Гофман В. Язык символистов //Литературное наследство. М., 1937. Т. 27/28. С. 99–101; Барзах А. Е. Материя смысла // Иванов Вяч. Стихотворения. Поэмы. Трагедия. СПб., 1995. T. 1. С. 38–41, 47–48 («Новая Библиотека поэта»). (обратно)82
Гиппиус (Мережковская) З. Н. Зеркала. С. 397. (обратно)83
Звено. 1926. № 159, 14 февраля. С. 4; Гиппиус З. Н. Чего не было и что было. С. 90. (обратно)84
Запись в альбоме А. В. Ширяевца (30 мая 1915 г.) // De Visu. 1993. № 3 (4). С. 39 / Публ. Ю. Б. Орлицкого, Б. С. Соколова, С. И. Субботина. (обратно)85
Письмо к В. Д. Комаровой от 29 июля 1897 г. // In memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. С. 199. Ср. сходные признания в письме Гиппиус к З. А. Венгеровой (27 мая 1897 г.): «Я ведь редко пишу стихи и пишу их особенно, с тем чувством, с каким другие молятся. И потому для меня, только для меня одной, тут каждое слово важно, а для других оно не имеет силы, я это понимаю и покоряюсь» (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 542). (обратно)86
Адамович Г. Литературные заметки // Последние новости. 1938. № 6283, 9 июня. С.3. (обратно)87
Ходасевич В. Двадцать два // Возрождение. 1938. № 4136, 17 июня. С. 9. (обратно)88
Адамович Г. Литературные заметки // Последние новости. 1938. № 6283, 9 июня. С.3. (обратно)89
См.: Гаспаров М. Л. Русские стихи 1890-х — 1925-го годов в комментариях. М., 1993. С. 50–53; Богомолов Н. А. Стихотворная речь. М., 1995. С. 124–125. (обратно)90
Письмо к Д. В. Философову от 13 апреля 1912 г.// РНБ. Ф. 481. Ед. хр. 158. (обратно)91
Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1976. Т. 15. С. 86. (обратно)92
Каррик В. Хобиасы (Английская сказка). СПб., 1912. С. 14. (обратно)93
См.: Гиппиус З. Н. Сочинения: Стихотворения. Проза. Л., 1991. С. 575–576. (обратно)94
Лундберг Е. Религия и лирика несвободной души (З. Н. Гиппиус) // Лундберг Е. Мережковский и его новое христианство. СПб., 1914. С. 186–187. (обратно)95
Адамович Г. Собр. соч.: Одиночество и свобода. СПб., 2002. С. 162. (обратно)96
Гиппиус З. На берегу Ионического моря // Мир Искусства. 1899. T. I. № 10. С. 166. (обратно)97
Анненский Ин. О современном лиризме. 3. «Оне» // Аполлон. 1909. № 3. Отд. I. С. 10. (обратно)98
Гофман М. З. Н. Гиппиус // Книга о русских поэтах последнего десятилетия. С.181. (обратно)99
Письмо от 8 августа 1926 г. // Гиппиус З. Письма к Берберовой и Ходасевичу. С. 50. (обратно)100
Минувшее. Исторический альманах. Вып. 12. С. 286; Гиппиус (Мережковская) З. Н. Новые люди. Рассказы. СПб., 1896. С. 331. (обратно)101
ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 205. (обратно)102
Минц З. Г. А. Блок в полемике с Мережковскими. С. 127. (обратно)103
Гиппиус З. Н. Алый меч. Четвертая книга рассказов. СПб., 1906. С. 380–381. (обратно)104
Новости литературы (Берлин). 1922. № 1, август. С. 54. Подпись: А. Черный. (обратно)105
РНБ. Ф. 290. Ед. хр. 96. (обратно)106
Бальзак Оноре де. Серафита / Пер. Л. Гуревича. М., 1996. С. 204. (обратно)107
Письмо к Д. В. Философову от 16 июля 1905 г. // Pachmuss Temira. Intellect and Ideas in Action. P. 71. (обратно)108
Гиппиус (Мережковская) З. H. Зеркала. C. 397. (обратно)109
Шагинян M. О блаженстве имущего. С. 18, 16. (обратно)110
Новая русская книга. 1922. № 8. С. 16 (рецензия на книгу Гиппиус «Стихи. Дневник 1911–1921»), Ср. более раннее аналогичное высказывание о природе поэтической натуры Гиппиус: «Джиокондовская, двойственная улыбка — превыше добра и зла — вот истинный пафос этой тончайшей и дерзостной поэтической натуры» (Малахиева-Мирович В. О смерти в современной поэзии // Заветы. 1912. № 7. Отд. II. С. 100). (обратно)111
Чуковский К. Лица и маски. СПб., [1914]. С. 170, 167, 171. (обратно)112
Из письма к З. А. Венгеровой от 6 июля 1897 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 542. (обратно)113
Гиппиус З. Зверебог // Образование. 1908. № 8. Отд. III. С. 27. (обратно)114
Анненский Ин. О современном лиризме. 3. «Оне» //Аполлон. 1909. № 3. Отд. I. (обратно)115
Хроника журнала «Мир Искусства». 1903. № 16. С. 182. (обратно)116
Письмо к З. А. Венгеровой от 4 мая (н. ст.) 1900 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 542. (обратно)117
Бердяев Н. Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. М., 1994. Т. 2. С. 336 (статья «Преодоление декадентства», 1909). (обратно)118
Анненский Ин. О современном лиризме. 3. «Оне» // Аполлон. 1909. № 3. Отд. I. (обратно)119
ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 542. (обратно)120
Письмо к Д. В. Философову от 16 июля 1905 г. // Pachmuss Temira. Intellect and Ideas in Action. P. 69. (href=#r120>обратно)121
Гиппиус З. H. Арифметика любви //Числа. Париж, 1931. Кн. 5. С. 153, 154. (обратно)122
См.: Злобин В. Тяжелая душа. С. 23. (обратно)123
Письмо к М. П. Перцовой от 22 сентября 1903 г. // РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 67. (обратно)124
Гиппиус З. Contes d’amour // Возрождение (Париж). 1969. № 211. С. 29. (обратно)125
РГБ. Ф. 249. Карт. М 3872. Ед. хр. 2. Л. 1 об.; Литературоведческий журнал. 2000. № 13/14.4. 1.С. 90. (обратно)126
РНБ. Ф. 322. Ед. хр. 4. Л. 161–162. (обратно)127
РГАЛИ. Ф. 154. Оп. 1. Ед. хр. 9. (обратно)128
См.: Письма З. Н. Гиппиус к А. Л. Волынскому / Публ. А. Л. Евстигнеевой и Н. К. Пушкаревой // Минувшее. Исторический альманах. Вып. 12. С. 274–341: Злобин В. Тяжелая душа. С. 47–93 (глава «Гиппиус и Философов»). (обратно)129
Волынский А. Л. Сильфида // Минувшее. Исторический альманах. Вып. 17. С. 261. (обратно)130
См.: Гиппиус З. Моя первая любовь // Звено. 1924. № 71,9 июня. С. 2–3; Гиппиус З. Н. Мечты и кошмар. СПб., 2002. С. 59–68. (обратно)131
Pachmuss Temira. Intellect and Ideas in Action. P. 110. (обратно)132
См.: Яновский В. С. Поля Елисейские. Книга памяти. Нью-Йорк, 1983. С. 138; Маковский С. На Парнасе «Серебряного века». С. 114–115. (обратно)133
Бердяев Н. Собр. соч. T. 1: Самопознание. Paris, 1989. С. 162. (обратно)134
Письмо к В. Д. Комаровой от 21 августа 1898 г. // In memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. С. 213. Ср. рассуждения Гиппиус в письме к Б. В. Савинкову (июнь 1908 г.): «Дм<итрий> Влад<имирович> (Философов. — Ред.) говорит, что я женщин ненавижу <…> Это неверно; я очень люблю женщин, очень, но очень понимаю их непонятность (больше них самих). Очень жалею их, ясно вижу, где „не то“. Но помочь им нельзя, пока у них не будет сознания, что они „не то“. А сознания не будет, пока они будут только женщинами. (Впрочем, я против „эмансипации“ так, как она доселе понималась)» (Русская литература. 2001. № 3. С. 147. Публ. Е. И. Гончаровой). См. также: Паолини Марианджела. Игра З. Гиппиус-критика с псевдонимами // Имя: внутренняя структура, семантическая аура, контекст: Тезисы международной научной конференции 30 января — 2 февраля 2001 г. М., 2001. С. 192–194. (обратно)135
Гиппиус З. Зверебог // Образование. 1908. № 8. Отд. III. С. 20, 21,24. (обратно)136
Там же. С. 23. Позднее Гиппиус в подробностях развила эти положения в речи «Арифметика любви», в которой утверждала, что андрогинизм — «коренное свойство человека»: «Человек <…> существо или мужеженское, или женомужское; причем само сложение двух начал в каждом — лично, т. е. как личности единственно и неповторимо» (Числа. Кн. 5. С. 156). (обратно)137
Анненский Ин. О современном лиризме. 3. «Оне». С. 9. (обратно)138
Русские Ведомости. 1917. № 269, 6 декабря. С. 2. Подпись: W. (обратно)139
Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк, 1953. С. 39. (обратно)140
Из писем к З. А. Венгеровой от 27 мая, 2 июля и 18 августа 1897 г. // ИРЛИ Ф. 39. Ед. хр. 542. (обратно)141
Современник. 1912. № 5. С. 363. Подпись: Б. С. (обратно)142
Адамович Г. Собр. соч.: Одиночество и свобода. С. 149. (обратно)143
Маковский С. На Парнасе «Серебряного века». С. 101. (обратно)144
Брюсов В. Среди стихов. С. 459, 462. (обратно)145
Бердяев Н. Философия творчества, культуры и искусства. Т. 2. С. 338. Ср. позднейшие рассуждения Гиппиус о двух ликах своего авторского «я» в письме к М. М. Винаверу от 12 июля 1926 г. (в связи с окончанием работы над статьей «Лик человеческий и лик времени („Недавнее“)», напечатанной в парижской газете «Звено» 25 июля 1926 г. за подписью Гиппиус): «…я непременно хотела исполнить ваше желание и дать статейку З. Гиппиус. А она пишет критику гораздо медленнее (и скучнее, по правде сказать). Как это ни странно, но психологическое перевоплощение в А. Крайнего дает мне другие способности, хотя иных, в то же время, лишает»; высылая Винаверу рукопись статьи, Гиппиус заметила (13 июля 1926 г.): «Хотя и не А<нтон> Кр<айний> ее писал, но некоторая „суховатость“ в ней все-таки заметна» (РГАЛИ. Ф. 2475. Оп. 1. Ед. хр. 21). (обратно)146
Гиппиус З. О Бывшем // Возрождение. 1970. № 219. С. 71, 72. (обратно)147
См.: Мережковский Д., Гиппиус З., Философов Д. Царь и революция [Париж, 1907]. Первое русское издание / Под ред. М. А. Колерова. Вступ. статья М. М. Павловой. Пер. с фр. О. В. Эдельман. Подгот. текста Н. В. Самовер. М., 1999. См. также: Соболев А. Л. Мережковские в Париже (1906–1908) // Лица. Биографический альманах. М.; СПб., 1992. Вып. 1. С. 319–371. Политические воззрения и «компрометирующие» личные связи Мережковских не могли остаться вне поля зрения надзорных и полицейских инстанций; в этой связи постоянно обсуждалась тема возможной эмиграции. 4 февраля 1912 г. Гиппиус писала Б. В. Савинкову из Парижа: «…по тому судя, чем в России сейчас пахнет — очень просто: пошпыняют и вышлют. Мы — надоели. Мы — редкие „неуспокоившиеся“ обыватели. На нас глядят с досадой. Сыщик буквально не отходит от наших дверей, другой приник к нашему телефону, а вместо писем мы просто получаем пустые конверты, с пометкой, что „письмо вынуто“» (ГАРФ. Ф. 5831. Оп. 1. Ед. хр. 126). (обратно)148
Антон Крайний. Добрый хаос // Образование. 1908. № 7. Отд. III. С. 14, 18. В своих актуальных выводах и призывах, направленных к современникам, Гиппиус оставалась последовательно верна основаниям собственной метафизики. Например, 11 марта 1911 г. она писала Б. В. Савинкову: «…я не очень верю в пассивное ожидание, думаю, что воля и дело важны в каждое мгновение жизни <…>. К вере толкает жизнь; вера же толкает к жизни, — и вот так получается необходимая цепь, — или, если хотите, лестница вверх» (Русская литература. 2005. № 1. С. 199 / Публ. Е. И. Гончаровой). (обратно)149
Андрей Белый. О Блоке. С. 93. (обратно)150
Королева Н. В. Неизвестные письма А. А. Блока к Д. С. Мережковскому и З. Н. Гиппиус в американском архиве // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1994. М., 1996. С. 41. Те же некрасовские строки приводит Г. В. Адамович, рассуждая о двух тенденциях в поэтическом творчестве Гиппиус, наглядно выявляющих двойственность и «диалогичность» ее мировосприятия: «То, что Гиппиус, не переставая быть поэтом, так страстно увлекается то общественностью, то религией, то политикой, резко выделяет ее из ряда российских Орфеев. <…> Это вполне новые ноты в русской литературе. Помните:151
Ср. замечание Гиппиус в письме к В. А. Злобину от 26 сентября 1916 г.: «…уж очень много „хороших“ стихов, которые так плохи… по какому-то… (выражение Андр<ея> Белого), а я скажу — плохи по неуловимой их „неединственности“ (каждое стихотворение, в конечном счете и суде, или „единственное“, или не существует)» (РНБ. Ф. 481, Ед. хр. 41). (обратно)152
Письмо от 20 декабря 1909 г. // Литературоведческий журнал. 2001. № 15 (Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус. Исследования и материалы). С. 221 / Публ. М. В. Толмачева. (обратно)153
Письмо от 24 мая 1915 г. // De Visu. 1993. № 3 (4). С. 27. (обратно)154
Слонимский Н. Солдатские письма (Новая книга З. Гиппиус) // Журнал журналов. 1915. № 33, декабрь. С. 10. (обратно)155
Как мы воинам писали и что они нам отвечали. Книга-подарок. Составлено З. Гиппиус. М., 1915. С. 9–10. (обратно)156
О позиции Гиппиус во время мировой войны см.: Hellman Ben. Poets of Hope and Despair. The Russian Symbolists in War and Revolution (1914–1918). Helsinki, 1995. P. 139–155. (обратно)157
Гиппиус З. Старая, новая и вечная // Сегодня (Рига). 1933. № 194, 17 июля. (обратно)158
См. очерки Гиппиус «Мальчик в пелеринке (Встреча)» (Сегодня. 1924. № 69, 70, 23 и 25 марта), «Два разговора с поэтами» (Звено. 1926. № 159, 14 февраля), заметку А. Л. Соболева «„Грядущее“ Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус» (De Visu. 1993. № 2 (3). С. 43) и дополнение к ней Р. Тименчика (De Visu. 1993. № 5 (6). С. 99), а также статью Константина Петросова «Опавшие лепестки. Стихи Мориса Део» (Русская мысль. 1998. № 4222, 14–20 мая. С. 14), излагающую, наряду с биографическими сведениями о М. Део содержание его единственной книги стихотворений «Опавшие лепестки» (Кисловодск, 1915). См. также: Петросов Константин. В содружестве с поэзией более полувека. Коломна, 2000. С. 238–244. (обратно)159
См.: Гиппиус З. «Судьба Аполлона Григорьева» (по поводу статьи А. А. Блока <…>) //Огни. Пг., 1916. Кн. 1. С. 263–278. (обратно)160
Минц З. Г. А. Блок в полемике с Мережковскими. С. 199, 200. (обратно)161
Гиппиус З. Петербургские дневники. 1914–1919. Нью-Йорк, 1990. С. 68, 132–133, 190. (обратно)162
Святополк-Мирский Д., кн. Годовщины // Версты. 1928. № 3. С. 142. (обратно)163
Гиппиус З. Петербургские дневники. С. 230, 253, 299, 303, 304. (обратно)164
См.: Антон Крайний. Литературный фельетон // Вечерний звон. 1917. № 3, 8 декабря. С. 3. Часть статей Гиппиус этого времени вошла в нашу публикацию «„Люди и нелюди“. Из публицистики З. Н. Гиппиус первых послеоктябрьских месяцев» (Литературное обозрение. 1992. № 1. С. 52–62). (обратно)165
См.: Гиппиус З. Роман о мистере Уэльсе // Грани. Мюнхен, 1972. № 83. С. 117–128 / Публ. Т. Пахмусс. (обратно)166
«Черные тетради» Зинаиды Гиппиус / Подгот. текста М. М. Павловой. Вступ. статья и примеч. М. М. Павловой и Д. И. Зубарева // Звенья. Исторический альманах. М.; СПб., 1992. Вып. 2. С. 44, 117, 131. (обратно)167
См.: Гиппиус-Мережковская З. Дмитрий Мережковский. С. 249–292; Гиппиус З. Польша 20-го года (Записи из дневника) // Возрождение. 1950. № 12. С. 118–132; Гиппиус З. Варшавский дневник // Возрождение. 1969. № 214. С. 77–86; № 215. С. 90–111; № 216. С. 27–44. (обратно)168
Глубокое разочарование итогами своей варшавской деятельности Гиппиус отразила в «Коричневой тетради» — дневниковых записях 1921–1925 гг., обращенных к Философову и полных резких суждений по адресу Савинкова — по ее мнению, злого гения Философова, соблазнившего его бесплодными политическими комбинациями (см.: Возрождение. 1970. № 221. С. 28–39). (обратно)169
Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996. С. 283, 284. (обратно)170
Новый Корабль (Париж). 1927. № 2. С. 41. (обратно)171
См. статью Гиппиус «Оправдание свободы» (Современные Записки. 1924. № 22. С. 293–315). (обратно)172
См. осуществленные Темирой Пахмусс публикации программных документов этого объединения, составленных Гиппиус: «Зинаида Гиппиус: profession de foi» (Новый Журнал. Нью-Йорк, 1975. Кн. 121. С. 127–143), «Зинаида Гиппиус: о непримиримости, о коммуно-большевизме и его противниках» (Современник (Торонто). 1975. № 28/29. С. 34–47), «Из архивов Зинаиды Николаевны Гиппиус: Ранние годы эмиграции» (Записки Русской Академической группы в США. New York, 1990. T. XXIII. С. 213–222). (обратно)173
«Что делать русской эмиграции». Статьи З. Н. Гиппиус и К. Р. Кочаровского с предисловием И. И. Бунакова. Париж, 1930. С. 14. (обратно)174
Терапиано Ю. Встречи. С. 45. (обратно)175
Фельзен Ю. У Мережковских по воскресеньям // Даугава. 1989. № 9. С. 105. (обратно)176
Терапиано Ю. Встречи. С. 46. О деятельности «Зеленой лампы» см. также: Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924–1974). Париж; Нью-Йорк, 1987. С. 38–79. (обратно)177
Антон Крайний. Прописи //Новый Дом (Париж). 1926. № 1. С. 20. (обратно)178
РНБ. Ф. 207. Ед. хр. 29. (обратно)179
Гиппиус З. Выбор? // Возрождение. 1970. № 222. С. 69. Подробная интерпретация образа св. Терезы в связи с метафизическими концепциями Мережковских дана во вступительной статье Темиры Пахмусс в кн.: Мережковский Д. Маленькая Тереза. Ann Arbor, 1984. С. 14–76. (обратно)180
Святая Тереза имени Младенца Иисуса. Повесть об одной душе, ею самою написанная. С предисловием В. Н. Ильина. <Abbeville, 1955>. С. 223, 295. (обратно)181
Злобин В. Тяжелая душа. С. 129. (обратно)182
См.: Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека. С. 93–97. (обратно)183
Гиппиус З. Серое с красным. Дневник 1940 // Новый Журнал. 1953. Кн. 33. C. 221. См. также: Pachmuss Temira. Zinaida Hippius. An Intellectual Profile. P. 279–283. (обратно)184
См.: Берберова H. Курсив мой. Автобиография. С. 496–497. (обратно)185
Литературный смотр. Свободный сборник / Ред. З. Гиппиус и Д. Мережковский. Париж, 1939. С. 10. (обратно)186
См.: Злобин В. Тяжелая душа. С. 133–140. (обратно)187
А. М. Горький — организатор издательства «Всемирная литература» (1918–1921 гг.) // Исторический архив. 1958. № 2. С. 67–95; Самарин P. М. А. М. Горький и «Всемирная литература» //Вестник Московского университета. 1963. № 1. С. 3–14; Хлебников Л. М. Из истории горьковских издательств: «Всемирная литература» и «Издательство З. И. Гржебина» // Литературное наследство. Т. 80: В. И. Ленин и А. В. Луначарский. Переписка, доклады, документы. М., 1971. С. 668–703. (обратно)188
См.: Левин Ю. Д. Поэты о дровах // Прометей. М., 1967. Т. 4. С. 414–421; Левин Ю. Д. Николай Гумилев и Федор Сологуб о дровах // Труды Отдела древнерусской литературы. СПб., 1996. Т. 50. С. 646–648. (обратно)189
См. договорные документы об организации издательства, опубликованные Н. И. Дикушиной и А. Е. Погосовой в кн.: Архив А. М. Горького. М. Горький и советская печать. Т. 10, кн. 1. М., 1964. С. 16–18. (обратно)190
См.: Шомракова И. А. Книгоиздательство «Всемирная литература» (1918–1924) // Книга. Исследования и материалы. Сб. XIV. М., 1967. С. 176–178. (обратно)191
Каталог издательства «Всемирная Литература» при Народном Комиссариате по просвещению. Пб., 1919. С. 167. Далее ссылки на это издание приводятся сокращенно («Каталог») с указанием страницы. (обратно)192
См. новейшую публикацию двух ее «французских» рассказов — «Три дамы сердца» и «Ошибка» — в переводе Флоры Перовской (Новое литературное обозрение. 1994. № 8. С. 5–24 / Публ. и послесловие М. М. Павловой). (обратно)193
Письмо к В. Д. Комаровой от 29 июля 1897 г. // In memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. СПб.; Париж, 2000. С. 199 / Публ. Н. А. Богомолова. (обратно)194
Письмо к М. С. Шагинян, конец января 1910 г. // Шагинян М. Человек и время. История человеческого становления. М., 1982. С. 314. (обратно)195
Так в автографе. Имеется в виду Вилье де Лиль-Адан (Villiers de IʼIsle-Adam). (обратно)196
Здесь и далее указываемые номера страниц относятся к предварительному машинописному тексту «Каталога» «Всемирной литературы». Из произведений Поля Эрвье (1857–1915) в «Каталог» (С. 50) вошли: «В собственном изображении» («Peints par eux même», 1893), «Арматура» («L’armature», 1895), Рассказы (Contes), пьеса «Загадка» («L’énigme», 1901). (обратно)197
Из произведений Эдуарда Рода (Rod; 1857–1910) в «Каталог» (С. 50) вошли: «Частная жизнь Мишеля Тессье» («La vie privée de Michel Teissier», 1893), «Бег к смерти» («La course à la mort», 1885). (обратно)198
Из произведений братьев Жозефа-Анри Рони (1856–1940) и Жюстена Рони (1859–1948) в «Каталог» (С. 49) вошли: «Марк Фан» («Marc Fane», 1888), «Повелительная доброта» («L’impérieuse bonté», 1894), «Двусторонний» («Le bilatéral», 1887), «Даниэль Вальгрев» («Daniel Valgraive», 1891). (обратно)199
Из произведений Анри Бордо (1870–1963) в «Каталог» (С. 53) вошел роман «Семья Роквильяр» («Les Roquevillard», 1906). (обратно)200
Из произведений Леона Фрапье (1863–1949) в «Каталог» (С. 51) вошли роман «Ясли» («La maternelle», 1904) и Рассказы (Contes). (обратно)201
Из произведений Жана Ришпена (1849–1926) в «Каталог» (С. 48) вошли: «Топь» («La glu», 1881), пьесы «Бродяга» («Le chemineau», 1897) и др., Стихи (Poésies). (обратно)202
Из произведений Жюля Леметра (1853–1914) в «Каталог» (С. 49) вошли: «Короли» («Les rois», 1893), Критика (Pages choisies de critique), Пьесы (Théâtre). (обратно)203
Из произведений Абеля Германа (Эрман; 1862–1950) в «Каталог» (С. 51) вошли: «Г-н де Курпьер» («Souvenirs du vicomte de Courpières», 1901), «Трансатлантики» (отрывки) («Les transatlantiques», 1897). (обратно)204
Ср. характеристику этого писателя в письме Гиппиус к М. С. Шагинян (конец января 1910 г.): «Abel Hermant очень талантливый человек, романы его весьма любопытны для интересующихся духом истории Франции. Он почти классик» (Шагинян М. Человек и время. С. 313). (обратно)205
ИРЛИ. P. I. Оп. 27. Ед. хр. 199. На письме проставлен штамп издательства «Всемирная литература», помета: «отвечено 19 декабря 1918 г.». (обратно)206
Там же. (обратно)207
Подразумевается «Каталог» «Всемирной литературы». См. сведения, содержащиеся в примеч. 10–17. (обратно)208
Книги А. Эрмана из серии «Mémoires pour servir à l’histoire de la Société»: «Chronique du Cadet de Coutras» (1909), «Coutras Soldat» (1909), «Les Confidences d’une biche. 1859–1871» (1909), «Coutras voyage» (1912). (обратно)209
Упоминаются роман братьев Рони «Жертва» («L’immolation», 1887) и романы Рони Старшего «La mort de la terre» (1912) в русском переводе В. Керженцева (Гибель Земли. СПб., изд. М. Н. Семенова, 1913; рец.: А. X. // Современник. 1913. № 7. С. 369–370), «Marthe Baraquin» (1909; русский перевод — 1910), «Dans les rues» (в переводе Г. Тастевена — «Власть улицы» (М., 1914) — неоднократно переиздавался). (обратно)210
Имеется в виду издание: Вилье де Лиль-Адан. Жестокие рассказы / Пер. Б. Рунт. Подред. В. Брюсова. СПб., «Пантеон», 1907; 2-е изд.: М., «Польза», <1908>. Из произведений графа Огюста Вилье де Лиль-Адана (1838–1889) в «Каталог» (С. 45) вошли: «Бунт» («La révolte», 1870), «Грядущая Ева» («L’Eve future», 1886), «Жестокие рассказы» («Contes cruels», 1883), «Новый свет» («Le nouveau monde», 1875), «Аксель» («Axel», 1886). (обратно)211
Это издание было осуществлено: По Э. Полн. собр. поэм и стихотворений / Пер., предисл. и критико-библиог. коммент. В. Брюсова. М.; Л.: Гос. изд-во, 1924. (обратно)212
РГАЛИ. Ф. 2163. Оп. 1. Ед. хр. 61 а. (обратно)213
См.: По Э. Рассказы / Пер. М. А. Энгельгардт. Берлин, Госиздат — «Всемирная литература», 1923. Т. 1–3. Это издание представляет собой перепечатку дореволюционного Собрания сочинений Э. По в том же переводе (Т. 1–2. СПб.: Изд. Г. Ф. Пантелеева, 1896). (обратно)214
ИРЛИ. P. I. Оп. 27. Ед. хр. 199. (обратно)215
Шомракова И. А. Книгоиздательство «Всемирная литература» (1918–1924). С. 179. (обратно)216
См.: Там же. С. 184. (обратно)217
Гиппиус З. Дневники. М., 1999. Т. 2. С. 212–213. (обратно)218
Весы. 1907. № 3. С. 69–70. (обратно)219
Речь. 1910. № 300, 1 ноября. (обратно)220
Кузмин М. Художественная проза «Весов» // Аполлон. 1910. № 9, июль — август. Отд. 1. С. 39. (обратно)221
ИМЛИ. Ф. 13. Оп. 3. Ед. хр. 45. (обратно)222
Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1991. Кн. 1. С. 117 / Подгот. текста А. А. Нинова. (обратно)223
Письмо к Е. А. Ляцкому от 24 декабря 1906 г. // Новый мир. 1932. № 2. С. 191 / Публ. И. Ямпольского. (обратно)224
Studia slavica Gunnaro Gunnarsson sexagenario dedicata. Göteborg; Stockholm; Uppsala, 1960. C. 80 / Публ. Нильса Оке Нильссона. (обратно)225
Письмо к Брюсову от 1/14 февраля 1907 г. // Литературное наследство. Т. 98. Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1994. Кн. 2. С. 429 / Публ. Р. Л. Щербакова. (обратно)226
Иванов Вячеслав. О творчестве Валерия Брюсова // Утро России. 1916. № 77, 17 марта. (обратно)227
См.: Гречишкин С. С. Ранняя проза В. Я. Брюсова // Русская литература. 1980. № 2. С. 200–208. (обратно)228
Опубликован по рукописи Р. Л. Щербаковым в кн.: Фантастика 73–74. М., 1975. С. 187–236. По тексту этого издания перепечатан в кн.: Брюсов В. Огненный Ангел: Роман. Повести. Рассказы / Сост. и примеч. Николая Климова. СПб., 1993. С. 9–63. (обратно)229
Ответы М. А. Волошина на вопросы Е. Я. Архиппова (30 июня 1932 г.) // Советская библиография. 1989. № 2. С. 87 / Подгот. текста Г. И. Нехорошева. (обратно)230
Письмо к Андрею Белому от 15–20 апреля 1907 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 5, Ед. хр. 4. (обратно)231
Русская Мысль. 1909. № 2. Отд. III. С. 29. (обратно)232
Весы. 1909. № 9. С. 91. (обратно)233
Измайлов А. На переломе. Литературные размышления. <СПб.>, 1908. С. 23. (обратно)234
Кадмин Н. <Абрамович Н. Я.>. Критические очерки // Новая Жизнь. 1911. № 10. Стб. 136. (обратно)235
Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1978 год. Л., 1980. С. 238 / Публ. Э. С. Литвин. (обратно)236
См.: Ясинская З. И. Исторический роман Брюсова «Огненный Ангел» // Брюсовские чтения 1963 года. Ереван, 1964. С. 106. (обратно)237
См.: Пуришев Б. И. Брюсов и немецкая культура XVI века // Брюсовские чтения 1966 года. Ереван, 1968. С. 452–472. (обратно)238
См.: Белецкий А. И. Первый исторический роман В. Я. Брюсова // Научные записки Харьковского гос. педагогического института. Харьков, 1940. T. III. С. 5–32; Гречишкин С. С., Лавров А. Б. О работе Брюсова над романом «Огненный Ангел» // Гречишкин С. С., Лавров А. В. Символисты вблизи: Статьи и публикации. СПб., 2004. С. 63–77. (обратно)239
Весы. 1909. № 9. С. 92. (обратно)240
Аполлон. 1910. № 9, июль — август. Отд. I. С. 39. (обратно)241
См.: Гречишкин С. С., Лавров А. В. Биографические источники романа Брюсова «Огненный Ангел» //Гречишкин С. С., Лавров А. В. Символисты вблизи. С. 6–62; Бенькович М. А. «Огненный Ангел» Валерия Брюсова (этап интеллектуальной дуэли) // Из истории русской литературы и литературной критики. Кишинев, 1984. С. 18–36; Минц З. Г. Граф Генрих фон Оттергейм и «московский ренессанс». Символист Андрей Белый в «Огненном Ангеле» В. Брюсова // Минц З. Г. Поэтика русского символизма. СПб., 2004. С. 242–262. (обратно)242
Письмо Н. И. Петровской к Брюсову от 21–22 октября / 3–4 ноября 1908 г. // Валерий Брюсов — Нина Петровская. Переписка: 1904–1913. М., 2004. С. 323. См. также: Мирза-Авакян М. Л. Образ Нины Петровской в творческой судьбе В. Я. Брюсова // Брюсовские чтения 1983 года. Ереван, 1985. С. 223–234. (обратно)243
РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 35. (обратно)244
Обстоятельства инцидента отражены в переписке Брюсова и Белого (Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 381–383). (обратно)245
Андрей Белый. Материал к биографии // РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 2. Ед. хр. 3. Л. 51. (обратно)246
Валерий Брюсов — Нина Петровская. Переписка. С. 82. (обратно)247
Андрей Белый. Начало века. М., 1990. С. 313–314. (обратно)248
Максимов Д. Русские поэты начала века. Л., 1986. С. 50. (обратно)249
Адрианов С. Критические наброски // Вестник Европы. 1912. № 7. С. 349. (обратно)250
Брюсов В. Избр. соч.: В 2 т. М., 1955. Т. 2. С. 558. (обратно)251
См.: Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1975. Т. 5. С. 548. (обратно)252
См.:.Литвин Э. С. Эволюция исторической прозы Брюсова (роман «Алтарь Победы») // Русская литература. 1968. № 2. С. 154–163; Абрамович С. Некоторые аспекты стиля романов Брюсова «Алтарь Победы» и «Юпитер поверженный» // Валерий Брюсов. Проблемы мастерства. Ставрополь, 1983. С. 115–128. (обратно)253
Чудовский Валериан. «Русская Мысль» и романы В. Брюсова, З. Гиппиус, Д. Мережковского // Аполлон. 1913. № 2. С. 75–76. (обратно)254
Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. Т. 5. С. 185, 186. (обратно)255
Ср. статью М. Л. Гаспарова «Брюсов и античность» (Там же. С. 545–546). (обратно)256
Московские Ведомости. 1913. № 112, 16 мая; подпись: И. Л. (обратно)257
Ходасевич В. «Лед и пламень» // Голос Москвы. 1913. № 114, 18 мая; Ходасевич В. Собр. соч. / Под ред. Джона Мальмстада и Роберта Хьюза. Т. 2: Статьи и рецензии 1905–1926. Ann Arbor, «Ardis», <1990>. С. 127. (обратно)258
Войтоловский Л. Летучие наброски // Киевская Мысль. 1913. № 79, 7 апреля. (обратно)259
Сохранившиеся черновые фрагменты этого романа опубликованы Ю. П. Благоволиной в кн.: Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 114–164. (обратно)260
Книга о русских поэтах последнего десятилетия: Очерки. Стихотворения. Автографы / Под ред. Модеста Гофмана. СПб.; М.: Изд. т-ва М. О. Вольф, <1909>. С. 63. (обратно)261
Письмо от 15 августа 1901 г. // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 646–647 / Публ. В. Г. Дмитриева. В обзоре «Русская литература в 1902 году», написанном для журнала «The Athenaeum», Брюсов, перечисляя умерших в последнее время деятелей русской культуры, подчеркивал, заключая свой мартиролог: «Лично для меня куда более горестной потерей явилась смерть молодого поэта Ивана Коневского, которая, однако, не привлекла большого внимания» (Ильёв С. П. Обзоры русской литературы Валерия Брюсова для английского журнала «The Athenaeum» (1901–1906) // Брюсовские чтения 1980 года. Ереван, 1983. С. 310). (обратно)262
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 2. С. 64. О посещении Брюсовым могилы Коневского см. также: Парнис А., Тименчик Р. Эпизод из жизни Валерия Брюсова // Даугава. 1983. № 5. С. 113–116. Отметим попутно, что о Коневском упоминал, рассказывая о своем юношеском пребывании в Зегевольде, О. Мандельштам (в главе «Эрфуртская программа» автобиографической книги «Шум времени», 1925; см.: Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. М., 1993. Т. 2. С. 376). (обратно)263
Жизнь и смерть Нины Петровской / Публ. Э. Гарэтто // Минувшее. Исторический альманах. Paris, 1989. Вып. 8. С. 42, 43. (обратно)264
Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 206 / Публ. Т. В. Анчуговой. (обратно)265
См.: Ореус И. Снаряды («Мир тайных сил, загадок естества…») // Книжки Недели. 1896, ноябрь. С. 96. (обратно)266
Псевдоним восходит к названию острова Коневец (Konivets, Kononsaari) на Ладожском озере, приблизительно в 100 км к северу от Шлиссельбурга; на острове располагался Коневецкий Рождественский мужской монастырь. Стихотворение «С Коневца» («Я — варяг из-за синего моря…», 1898) — одно из ключевых для поэзии Коневского, символизирующее единство «варяжского» и русского начал в душе автора (Коневской Иван. Стихи и проза. Посмертное собрание сочинений. М.: «Скорпион». 1904. С. 36–37. Далее ссылки на это издание приводятся сокращенно в тексте (Стихи и проза) с указанием страницы). В статье «Иван Коневской (1877–1901 г.)» (1917) Брюсов упоминал о сожалениях Коневского, «что он не избрал себе другого псевдонима, Иван Езерский, который прямо напоминал бы, что автор происходит „от тех вождей, чей в древни веки парус дерзкий поработил брега морей…“» (Брюсов Валерий. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 483). О намерении издать сборник под заглавием «Мечты и Думы Ивана Езерского» Коневской писал А. Я. Билибину 2 июля 1899 г. (Писатели символистского круга: Новые материалы. СПб., 2003. С. 177). (обратно)267
В архиве H. М. Минского сохранились автографы стихотворений Коневского «На лету» и «Меж нив», отправленные 31 июля 1896 г. в конверте с надписью: «В редакцию журнала „Северный Вестник“ (Троицкая, 9) с просьбой передать или переслать г-ну Виленкину» (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 302; Виленкин — настоящая фамилия Минского). Брюсов свидетельствует в очерке «Иван Коневской (1877–1901 г.)»: «Коневской посылал <…> тетрадь своих стихов H. М. Минскому, которому одно стихотворение очень понравилось (так, что он заучил его наизусть), но знакомство на том и оборвалось. Коневской взял у Минского свою тетрадь обратно и больше не появлялся» (Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 486). В целом справедливы в отношении Коневского позднейшие слова Вл. Пяста, характеризовавшего литературную ситуацию в Петербурге на рубеже веков: «Отдельными островитянами проходили в те годы по университету немногочисленные студенты-поэты. В 1901 году умер гениальный Иван Коневской. Он <…> не мог в Петербурге найти для себя почти ни одного достойного собрата-товарища» (Пяст Вл. Встречи. М., 1997. С. 24). (обратно)268
Брюсов Валерий. Дневники. 1891–1910. <М.>, 1927. С. 57. Далее ссылки на это издание приводятся сокращенно в тексте (Дневники) с указанием страницы. Ср. свидетельство Вл. Гиппиуса в его воспоминаниях о Коневском, записанных в 1930-е гг. Н. Л. Степановым: «Читал стихи он нараспев, с истеризмом и с усилением согласных, как финны» (Архив Н. Л. Степанова). (обратно)269
26 января 1899 г. Брюсов писал Коневскому: «Что говорим мы о наслаждениях искусством, все было мне в Ваших стихах. Теперь неизменно повторяю отрывочные стихи, слова, созвучия. Высшим, самым желанным считаю я сонеты, и среди них „Сын Солнца“, круг всем блистающий, где заключительная речь — изумительная, потрясающая… „Пребудешь ты ожесточенно жив“ — этого стиха мне довольно, чтобы любить Вас отныне вечно» (Литературное наследство. Т. 98. Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1991. Кн. 1. С. 451 / Публ. А. В. Лаврова, В. Я. Мордерер, А. Е. Парниса). (обратно)270
В биографическом очерке о Коневском Брюсов несколько иначе излагает обстоятельства своего знакомства с его поэзией, называя другого посредника — Владимира Гиппиуса: «Лично я, прочтя переданную мне Вл. Гиппиусом тетрадь с первыми поэмами Коневского, без колебания признал в нем уже сложившегося мастера и поспешил познакомиться с их автором как с „товарищем по оружию“. Через меня Коневского узнал К. Бальмонт, и я помню, с каким восторгом одно время он говорил о юноше-поэте» (Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 482). Однако эта позднейшая версия не подтверждается фактами, зафиксированными в дневнике Брюсова и в его переписке с Коневским. Ср. свидетельство в одном из писем знакомой Коневского, студентки-бестужевки О. В. Яфы, относящемся к осени 1898 г.: «Ореус преуспевает: говорят, недавно он читал свои стихи пред лицом Бальмонта, Минского и других поэтов и был ими признан большим талантом» (Яфа-Синакевич О. В. Жили-были. Воспоминания // РНБ. Ф. 163. Ед. хр. 328. Л. 5). (обратно)271
Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 486, 487. (обратно)272
Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 345–346 / Публ. Р. Л. Щербакова. (обратно)273
Там же. С. 400. Публ. Н. А. Трифонова. (обратно)274
Подробнее об эволюции миросозерцания Добролюбова и его отношениях с Брюсовым см.: Reeve F. D. Dobroljubov and Brjusov: Symbolist Extremist // The Slavic and East-European Journal. 1964. Vol. VIII. № 3. P. 292–301; Азадовский К. M. Путь Александра Добролюбова // Творчество А. А. Блока и русская культура XX века. Блоковский сборник. III. (Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 459). Тарту, 1979. С. 121–146; Иванова Е. В. Один из «темных» визитеров // Прометей. М., 1980. Вып. 12. С. 303–313; Иванова Е. В. Валерий Брюсов и Александр Добролюбов // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1981. Т. 40. № 3. С. 255–265; Иванова Е. В. Александр Добролюбов — загадка своего времени // Новое литературное обозрение. 1997. № 27. С. 191–236. (обратно)275
«Едет в Москву Ореус-Коневской; этот меня разыщет», — сообщал Брюсов 12 июня 1901 г. А. А. Шестеркиной (Литературное наследство. Т. 85; Валерий Брюсов. С. 636). (обратно)276
Брюсов Валерий. Автобиография // Русская литература XX века (1890–1910) / Под ред. проф. С. А. Венгерова. М.: «Мир», 1914. T. I, кн. I. С. 112. (обратно)277
Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 493. (обратно)278
Характеризуя творчество Ф. Сологуба и Коневского в письме к А. Л. Волынскому (1902), Брюсов отмечал: «Эти два поэта-мыслителя (первый бессознательный, второй сознательный) <…>» (ГЛМ. Ф. 51. Оф 1351). (обратно)279
Смирнов А. Поэт бесплотия // Мир Искусства. 1904. № 4. С. 81. (обратно)280
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1975. Т. 6. С. 243. (обратно)281
Там же. С. 244. (обратно)282
Книга о русских поэтах последнего десятилетия. С. 110. (обратно)283
Там же. С. 123. Ср. сходные впечатления от поэзии Коневского другого критика 1900-х гг.: «Душа Коневского была открыта и доступна для всех трепетаний и волнений жизни, она жаждала широты „полнообразья“, она желала обнять весь мир, со всеми его чувствами, мыслями и ощущениями. И эта, если можно так выразиться, панкосмическая жажда существования делала из Коневского настоящего, призванного, стихийного поэта <…> В его поэзии играет и бьется нерв чисто растительной радости, слышен пульс какого-то органического восторга перед величьем и красотой мироздания. Более цельного, экстатического отношения к природе я не запомню в нашей молодой поэзии» (Крымский С. <С. Г. Кара-Мурза>. Неизвестный поэт // Семья. 1904. № 6, 8 февраля. С. 10–11). (обратно)284
См.: Максимов Д. Брюсов. Поэзия и позиция. Л., 1969. С. 118–120; Сукиасова И. М. Афористичность творчества Брюсова // Брюсовские чтения 1971 года. Ереван, 1973. С. 228–243. Ср. наблюдения Д. П. Святополк-Мирского в статье «В. Я. Брюсов»: «Именно у Коневского, стремившегося создать метафизическую поэзию, постигающую и обнимающую весь мир, — Брюсов научился так насыщать свои стихи мыслью. К Коневскому же восходит и идея, столь близкая Брюсову в эти годы — „поэзия — познание“» (Современные Записки. Париж, 1924. Т. 22. С. 421). (обратно)285
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. Т. 2. С. 98–99. (обратно)286
Смирнов А. Поэт бесплотия. С. 82. (обратно)287
Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 519. (обратно)288
Брюсов Валерий. Ко всем, кто ищет. Как предисловие // Миропольский А. Л. Лествица. Поэма в VII главах. М., «Скорпион», 1903. С. 10, 12; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 62, 63. (обратно)289
Смирнов А. Поэт бесплотия. С. 82. (обратно)290
См. письмо Коневского к Брюсову от 20 ноября 1900 г. (Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 518). (обратно)291
В статье «Тютчев в поэтической культуре русского символизма» Н. К. Гудзий справедливо отмечает: «Из ранних русских символистов наиболее органически связан с Тютчевым И. Коневской» (Известия по русскому языку и словесности АН СССР. 1930. T. III. № 2. С. 480). С миросозерцанием Тютчева Коневского роднит, по наблюдению Н. К. Гудзия, прежде всего «ощущение избыточной радости от погружения в животворящие силы природы»; крометого, «патетика Тютчева, неравнодушие его к ораторским приемам речи, и в связи с этим увлечение архаизмами, восклицаниями и риторическими вопросами, повторениями рядом одних и тех же слов — все это присуще и Коневскому» (Там же. С. 481, 486). (обратно)292
Маковский Сергей. На Парнасе «Серебряного века». Мюнхен, 1962. С. 180. (обратно)293
Брюсов Валерий. Tertia vigilia. Книга новых стихов. 1897–1900. М., «Скорпион», 1900. С. 137; Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. T. 1. С. 165. (обратно)294
Брюсов Валерий. Tertia vigilia. С. 85; Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. T. 1. С. 171. (обратно)295
Параллель между Коневским и Веневитиновым ранее проводил П. Н. Зайцев (в неопубликованной статье о Коневском «Жертва Утренняя», датированной апрелем 1914 г.): «У Коневского есть в истории странный, таинственный прообраз, хотя, б<ыть> м<ожет>, меньшего объема — это Дм. Веневитинов, юноша-поэт, смерть которого оплакивал сам Пушкин. И как Веневитинов, умирая, являл миру Лермонтова, еще мальчика, но пред которым, однако, предносилось уже Виденье Демона, так и Ив. Коневской оставлял по себе симфонии и стихи из „Золота в лазури“ А. Белого и „Стихи о Пр<екрасной> Даме“ Блока» (РГБ. Ф. 190. Карт. 71. Ед. хр. 27. Л. 3). (обратно)296
Маймин Е. А. Русская философская поэзия. Поэты-любомудры, А. С. Пушкин, Ф. И. Тютчев. М., 1976. С. 56. (обратно)297
Коневской Иван. Мировоззрение поэзии Н. Ф. Щербины // Северные Цветы на 1902 г. М.: «Скорпион», 1902. С. 206. (обратно)298
С. К. Маковский, вспоминая о своей последней встрече с Коневским весной 1901 г., сообщает, что тогда они беседовали о поэзии и что Коневской больше всего читал наизусть стихотворения Брюсова (Маковский Сергей. На Парнасе «Серебряного века». С. 192). (обратно)299
Коневской Иван. Об отпевании новой русской поэзии // Северные Цветы на 1901 год. М.: «Скорпион», 1901. С. 186. (обратно)300
Из стихотворения «Мыслей настойчивых воля…», 1899 (Стихи и проза. С. 94). (обратно)301
Подробнее о восприятии Брюсовым творчества Верхарна см. во вступительной статье Т. Г. Динесман к публикации их переписки (Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 546–559), а также в статье В. С. Дронова «Валерий Брюсов и Эмиль Верхарн» (Брюсовские чтения 1962 года. Ереван, 1963. С. 216–231). (обратно)302
Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов. С. 549. (обратно)303
Гинзбург Лидия. О старом и новом. Статьи и очерки. Л., 1982. С. 219–220. (обратно)304
См. письмо Коневского к Брюсову от 24 октября 1899 г. (Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 473). (обратно)305
Там же. С. 522. (обратно)306
Коневской Иван. Мечты и думы. СПб., 1900. С. 67–68. Далее ссылки на это издание приводятся сокращенно в тексте (Мечты и думы) с указанием страницы. (обратно)307
См.: Иван Коневской. Письма к Вл. В. Гиппиусу / Публ. И. Г. Ямпольского // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977 год. Л., 1979. С. 82. (обратно)308
Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 486. (обратно)309
Там же. С. 494. (обратно)310
Смирнов Л. Поэт бесплотна. С. 82. Ср. восприятие поэтической стилистики Коневского поэтом и критиком-символистом H. Е. Поярковым: «Большинство его страниц девственны в своей искренности <…> Шлифовки нет, все первобытно, неподдельно и поэтому интересно. Является полная возможность проследить многие движения души, узнать, как постепенно она кристаллизуется, принимает определенную форму, делается более и более многогранной» (Поярков Ник. Поэты наших дней. (Критические этюды). М., 1907. С. 16). «Прекрасная корявость» Коневского упоминается и в книге Д. П. Святополк-Мирского «Русская лирика. Маленькая антология от Ломоносова до Пастернака» (Париж, 1924. С. XII). (обратно)311
Литературный вестник. 1901. T. I, кн. IV. С. 451. (обратно)312
Образование. 1904. № 3. Отд. III. С. 136. Стоит подчеркнуть, что нередко неприятие стихов Коневского происходило в первую очередь от их элементарного непонимания; в архаизированных, усложненных, но отчетливых по смыслу строках критики прочитывали — или старались прочитывать — только «декадентскую» абракадабру. Показательна в этом отношении рецензия А. В. Амфитеатрова на «Книгу раздумий». Приведя в ней четверостишие из стихотворения Коневского «В роды и роды»:313
См.: Русский Вестник. 1904. № 6. С. 739–742. Автор этой рецензии на «Стихи и прозу» Коневского Николай Матвеевич Соколов (1860–1908) обратил, в частности, внимание на извещение в «Предисловии»: «Работу по собиранию рукописей, сличению их и подбору вариантов исполнил H. М. Соколов» (Стихи и проза. С. VI) — т. е. близкий друг Коневского Николай Михайлович Соколов (см. письмо Коневского к нему от 19 декабря 1900 г. в кн.: Писатели символистского круга. С. 188–189). «Увы! Под этою библиографическою заметкою будет стоять та же фамилия, с теми же инициалами… Не знаю, чем я провинился перед судьбой, но, должно быть, мой грех был велик, если она послала мне такую тяжелую кару в инициалах имени моего однофамильца», — писал рецензент (С. 742). Это невольное смешение друга Коневского с его ниспровергателем произошло в наши дни: во вступительной статье к публикации писем Коневского к Вл. Гиппиусу первый текстолог Коневского охарактеризован как поэт Николай Матвеевич Соколов (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977 год. С. 86). (обратно)314
Русская Мысль. 1904. № 6. Отд. III. С. 172. (обратно)315
Перцов П. Литературные воспоминания 1890–1902 гг. М., 2002. С. 188. (обратно)316
Березин Александр. Одинокий труд. Статья и стихи. М., 1899. С. 6. (обратно)317
Измайлов А. Новый хмель на старых руинах. (Новые веяния в русском стихотворстве) // Биржевые Ведомости. Утр. вып. 1909. № 10 926, 25 января. (обратно)318
РГБ. Ф. 386. Карт. 71. Ед. хр. 8. Л. 7. См. также: Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 486, 493–494. (обратно)319
Горький М. Стихи К. Бальмонта и В. Брюсова // Нижегородский Листок. 1900. № 313, 14 ноября; Горький М. Несобранные литературно-критические статьи. М., 1941. С. 43–50. (обратно)320
Ежемесячные Сочинения. 1901. T. V, июнь. С. 153. (обратно)321
Северные Цветы на 1901 год. С. 181. В свою очередь, и З. Гиппиус была невосприимчива к творческим опытам Коневского, видя в них лишь безуспешные попытки самовыражения замкнутого «декадентского» сознания. В статье «Критика любви» (1901), касаясь предисловия Коневского к «Собранию стихов» А. Добролюбова — «мучительного, уродливого — но и детски жалкого, совершенно непонятного», — она характеризует Коневского как «духовного брата Добролюбова, такого же бедного человека наших дней, который хочет и не может высказать себя, человека в отчаяньи, погибающего, одного из тех, кого не слышат» (Антон Крайний (З. Гиппиус). Литературный дневник (1899–1907). СПб.: Изд. М. В. Пирожкова, 1908. С. 55–56). (обратно)322
Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 482–483. (обратно)323
Литературное наследство. М., 1937. Т. 27/28. С. 272 / Публ. К. Локса. (обратно)324
Вопросы языкознания. 1970. № 2. С. 107 / Публ. С. И. Гиндина. (обратно)325
См. письмо Коневского к Вл. В. Гиппиусу от 12 апреля 1900 г. (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977 год. С. 97). (обратно)326
Мир Искусства. 1901. № 8/9. С. 136–137. Высокая оценка творчества Коневского сказалась у Брюсова и в ходе редакторской правки статьи А. Л. Волынского «Современная русская поэзия», печатавшейся в «Северных Цветах». Сообщая в письме к Волынскому (датированном: «1902») о предполагаемых коррективах в тексте, Брюсов, в частности, указывает: «…совершенно неверно, что у „Скорпиона“ особым фавором пользуется Сологуб. Я предложил бы изменить это место так: „Бальмонт и Ив. Коневской“» (ГЛМ. Ф. 51. Оф 1351). В опубликованном тексте статьи Волынского о пристрастиях «московских символистов» говорится: «Большим фавором у этих поэтов пользуются Бальмонт и Ив. Коневской <…>» (Северные Цветы на 1902 год. С. 244). (обратно)327
Письмо к Н. Л. Степанову от 8 декабря 1933 г. // Архив Н. Л. Степанова. Слова «нападал на Коневского» восходят к цитате из письма Брюсова к Н. О. Лернеру (август 1901 г.): «…тот Ив. Коневской, на которого Вы так жестоко нападаете <…>» (РГАЛИ. Ф. 300. Оп. 1. Ед. хр. 90). В письме к Брюсову от 25 июля 1901 г. Лернер, характеризуя содержание «Северных Цветов на 1901 год», замечал: «Воображаю, как Вы хохочете, когда какой-нибудь идиот не на шутку хвалит драму m-me Гиппиус или стихи Коневского»; в сходном тоне Лернер отзывался о Коневском и в письме к Брюсову от 8 августа 1901 г.: «Надеюсь, что Вы, с Вашим умом и свойственной Вам терпимостью, не рассердились на мои замечания о „Сев<ерных> Цветах“. Стыдно автору таких стихотворений, как „Осенние цветы“, быть в обществе Ивана Коневского и Анастасии Мирович» (РГБ. Ф. 386. Карт. 92. Ед. хр. 12). Позднее Лернер изменил свое отношение к творчеству Коневского. 8 мая 1904 г., ознакомившись с посмертным изданием произведений Коневского, он признавался Брюсову: «Теперь я вынужден расписаться в своей прежней дерзости. Мне стыдно и больно за мои прежние (3 года назад) слова о Коневском. Я тогда еще не дорос до него. А теперь — теперь я читаю его как близкое, родное» (РГБ. Ф. 386. Карт. 92. Ед. хр. 14). (обратно)328
Это стихотворение было известно Брюсову по публикации при письме В. К. Кюхельбекера к Н. Г. Глинке в «Русском Архиве» (1901. № 2. С. 239). Ср.: Кюхельбекер В. К. Избр. произведения: В 2 т. М.; Л., 1967. T. 1. С. 295 («Библиотека поэта». Большая серия). (обратно)329
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. T. 1. С. 352. (обратно)330
См.: Переписка <В. Я. Брюсова> с И. И. Ореусом-отцом / Публ. А. В. Лаврова, B. Я. Мордерер и А. Е. Парниса // Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 532–550. (обратно)331
Н. Мих. Соколов писал Брюсову в этой связи осенью 1901 г.: «Я виделся с двумя, которых очень любил наш милый Иван Иванович, передал им о Вашем прекрасном плане, и они откликнулись. Имя одного, кажется, Вам известно: Павел Павлович Конради; другой — очень талантливый мыслитель — Сергий Петрович Семенов. С радостью принимаю и я Ваш вызов. Каждый из нас может дать описание или изображение светлой личности нашего Ореуса, и от Вас зависит определить приблизительно время, к которому следовало бы подготовить воспоминания, чтобы издание не затормозилось» (РГАЛИ. Ф. 56. Оп. 2. Ед. хр. 50). В ответном письме Брюсов предлагал: «…не начнете ли Вы уже теперь розыски писем Ив<ана> Ив<ановича>, из которых многие непременно должны бы войти в сборник? <…> Далее, не пора ли уже составлять те „воспоминания“ и „характеристики“, которые мы приложим к изданию? Кто именно предлагает их? Вы, Семенов, Конради — трое? или еще кто? Вот что мне кажется самым первым делом. Во всяком случае раньше осени 1902 года нельзя надеяться напечатать книгу, значит, время есть. Хорошо бы весь материал собрать (хоть непереписанным) к середине декабря» (ИРЛИ. Ф. 444. Ед. хр. 42). 27 декабря 1901 г. Соколов сообщал Брюсову о перспективах работы над задуманным циклом воспоминаний о Коневском: «… на Рождестве будут составлены воспоминания о нем его любимого наставника Ф. А. Лютера, друга его детства И. Я. Билибина и друга его молодости А. Я. Билибина <…> Старший Билибин (Иван) опишет гимназические и первые университетские годы Ореуса, второй — последние. Лютер познакомит с его нравственным обликом, как друга и ученика. Все философские фрагменты и очерки переданы мною на просмотр и оценку C. П. Семенову» (РГАЛИ. Ф. 56. Оп. 2. Ед. хр. 50). См. также фрагмент из письма Соколова — отклик на кончину Коневского (Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 535). (обратно)332
В сокращенной редакции эта статья была перепечатана в 1909 г. в антологии «Книга о русских поэтах последнего десятилетия» (С. 103–107); с присоединением «постскриптума» (1910) вошла в книгу Брюсова «Далекие и близкие. Статьи и заметки о русских поэтах от Тютчева до наших дней» (М., «Скорпион», 1912). Многие характеристики, содержащиеся в статье «Мудрое дитя», повторены в позднейшем биографическом очерке Брюсова «Иван Коневской (1877–1901 гг.)», написанном для издания «Русская литература XX века» под редакцией С. А. Венгерова (T. III, кн. VIII. М., <1918>. С. 150–163). Брюсов выслал его в издательство «Мир» 15 сентября 1917 г. (см.: РГАЛИ. Ф. 597. Оп. 1. Ед. хр. 80). (обратно)333
Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 218 / Публ. Н. А. Трифонова. (обратно)334
Смирнов А. Поэт бесплотия. С. 83. (обратно)335
Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов. С. 446. Аналогичную параллель проводит П. Н. Зайцев в статье «Жертва Утренняя»: «…B. Иванов в некоторых отношениях близко соприкасается с Коневским, приводя к согласному ладу не успевшие найти форму образы последнего и с величайшим правом оспаривая у других принадлежавшие Коневскому права и обязательства к Символизму, как вождя и учителя» (РГБ. Ф. 190. Карт. 71. Ед. хр. 27. Л. 3). С. Крымский (С. Г. Кара-Мурза), указывая, что Коневской в своих стихах «нередко употребляет архаические русские слова, из боязни банальным обиходным словом навлечь оттенок будничной пошлости на изображаемый предмет», также подмечает: «В этом отношении Коневской несколько напоминает другого, также мало известного, но весьма оригинального поэта Вячеслава Иванова» (Семья. 1904. № 6, 8 февраля. С. 11). (обратно)336
Золотое Руно. 1908. № 7/9. С. 100. (обратно)337
Письмо от 19 февраля / 3 марта 1904 г. // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 447. В статье «Символизм» («Simbolismo»), написанной в 1936 г. для Итальянской энциклопедии Треккани, Вяч. Иванов упоминает Коневского в числе крупнейших русских представителей этого направления наряду с Блоком, Андреем Белым, Мережковским, Бальмонтом, Анненским, Сологубом, Брюсовым, З. Гиппиус, Волошиным и Балтрушайтисом (Иванов Вячеслав. Собр. соч. Брюссель, 1974. T. II. С. 667). Имеются также сведения, что к творчеству Коневского проявлял интерес С. М. Городецкий. Вяч. Иванов сообщал Л. Д. Зиновьевой-Аннибал в письме от 20 июля 1906 г., что Городецкий пишет о Коневском статью (Литературное наследство. Т. 92. Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 248); этот замысел Городецкого, видимо, остался неосуществленным. В другом письме к Зиновьевой-Аннибал (от 8 июля 1906 г.) Иванов сообщал о своих беседах с Городецким, в ходе которых обсуждалась поэзия Коневского и прослеживалась линия преемственности по отношению к ней: «…мы пришли к соглашению, что нить действительно такова: (Коневской, я, он)» (Иванов Вячеслав. Собр. соч. T. II. С. 757–758). (обратно)338
См. письмо Блока к П. П. Перцову от 9 декабря 1903 г. (Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1963. Т. 8. С. 75). Ср. запись Блока, относящуюся к этому же времени: «Рецензии для „Нового Пути“ 1904 <…> Коневской?» (Блок Александр. Записные книжки. 1901–1920. М.; Л., 1965. С. 57). (обратно)339
Блок Александр. Собр. соч. В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 599. (обратно)340
Там же. Образ Петербурга — «города зыбкого, как мост на плотах», с «немыми, глухими домами», погруженного в «мир демонов, зловонных и холодных», — воссоздаваемый в стихотворениях Коневского «Убийственный туман сгустился над столицей…» (1899), «Ведуны» (1900), «Среда» (1901) (Стихи и проза. С. 98–99, 112–113, 119–121), Блок воспринимает как цельное и верное поэтическое видение и развивает его в своей статье «Безвременье» (Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. Т. 5. С. 78), в письме к Е. И. Иванову от 25 июня 1905 г. (Там же. Т. 8. С. 130) и в ряде стихотворений из урбанистических циклов. Влияние Коневского на трактовку Блоком петербургской темы отмечал В. Н. Орлов (см.: Орлов Вл. Поэт и город. Александр Блок и Петербург. Л., 1980. С. 45–47). Подробный анализ воздействия Коневского на творчество Блока см. в статье: Мордерер В. Я. Блок и Иван Коневской // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1987. Кн. 4. С. 151–178. В своей бегло намеченной историософской концепции Петербурга и образно-символической трактовке русской столицы Коневской был также одним из предшественников Андрея Белого и его романа «Петербург». (обратно)341
Бобров Сергей. О лирической теме // Труды и Дни на 1913 год. Тетрадь 1 и 2. С. 135. Вспоминая о своих и Б. Л. Пастернака литературных пристрастиях в пору создания поэтической группы «Центрифуга», Бобров писал: «Ужасно любили Коневского, а за него и Брюсова (который уже от нас как-то отходил <…>)» (Рашковская М. А. Поэт в мире, мир в поэте. (Письма Б. Л. Пастернака к С. П. Боброву) // Встречи с прошлым. М., 1982. Вып. 4. С. 140). Ср. противопоставление Коневского Блоку в дневниковой записи Боброва от 7 января 1913 г. (Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 3. С. 407). Б. Л. Пастернак дает своеобразную интерпретацию творческого метода Коневского в письме к К. Г. Локсу от 13 февраля 1917 г. (Пастернак Борис. Собр. соч.: В 5 т. М., 1992. Т. 5. С. 105). В. Г. Шершеневич проводил параллели между опытами Коневского и принципами «научной поэзии», сформулированными Рене Гилем (Шершеневич Вадим. Футуризм без маски. Компилятивная интродукция. М., 1913. С. 32). Н. Поярков видел черты сходства с поэзией Коневского в творчестве малоизвестного поэта-символиста А. Диесперова (см.: Поярков Ник. Молодые искатели // Юность. 1907. № 1. С. 8). Следы влияния Коневского находили и в творчестве В. Хлебникова; ср.: «Хлебников шел во многом от таких символистов, как Коневской, Вяч. Иванов <…>» (Саянов В. Очерки по истории русской поэзии XX века. М., 1929. С. 96). (обратно)342
Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 495. Отметим попутно, что еще более высокую оценку, чем Брюсов, дал творчеству Коневского П. Н. Зайцев в неопубликованной статье «Жертва Утренняя» (1914). Отталкиваясь от брюсовской характеристики, Зайцев утверждал, что Коневской «не только „мудрое дитя“, но и муж высоких деяний», проводил параллели между Коневским и поэтами-символистами 1900-х гг., надеялся на пробуждение широкого интереса к безвременно погибшему поэту в будущем: «В символической поэзии можно проследить влияние Коневского полосами, местами. Например, внутренняя преемственность от Коневского видна во многих произведениях „Нечаянной Радости“ Блока, который соприкасается порой с Коневским <ближе?> чем В. Иванов. Но у Блока нет крепости, нет и властного утверждения своей личности. В его поэзии в целом отсутствует фокус, которым так сильна поэзия Коневского. Его лады звучат и в других поэтах. Но вся сила его поэзии, ее влияние — в будущем. Как Тютчева — Коневского не хотят помнить теперь. И это почти хороший радующий признак: еще не пришло его время. Но с тем большей радостью, с тем большей любовью придут к нему…» (РГБ. Ф. 190. Карт. 71. Ед. хр. 27. Л. 3–4). В 1913–1914 гг. Вл. Нарбут готовил к печати неизданные произведения Коневского и статью о нем (см.: Чертков Л. Судьба Владимира Нарбута // Нарбут Владимир. Избранные стихи. Paris, 1983. С. 10–11). В частности, 8 ноября 1911 г. Нарбут писал Брюсову: «Не взяли бы Вы у меня статьи (больше — биографической) „И. И. Коневской“? При составлении ее (она еще не совсем закончена) в мои руки случайно попали новые данные, относящиеся, главным образом, к характеристике этого юноши поэта. Упомяну, что в статью вошло и несколько стихотворений последнего периода жизни Ореуса. В сборнике изд<ательства> „Скорпион“ их нет <…> Или, быть может, лучше издать отдельно, книжкой (2–3 листа) — „И. И. Коневской“?..» (приведено В. Я. Мордерер в кн.: Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 4. С. 173). Замышлявшееся Нарбутом издание в свет не вышло, упомянутые им стихи остались неизвестными. (обратно)343
Первые литературные шаги: Автобиографии современных русских писателей. Собрал Ф. Ф. Фидлер. М., 1911. С. 225. (обратно)344
РГБ. Ф. 386. Карт. 1. Ед. хр. 16. Л. 22. При публикации этой записи слова «если не сыщик» были сняты. См.: Брюсов В. Дневники. 1891–1910. <М.>, 1927. С. 122. (обратно)345
Там же. С. 123. (обратно)346
Луначарский А. В. Воспоминания и впечатления. М., 1968. С. 78. (обратно)347
Там же. С. 29. (обратно)348
Ремизов А. М. Собр. соч. Т. 8: Подстриженными глазами. Иверень. М., 2000. С. 477, 484. Ср. характеристику вологодской колонии политических ссыльных в кн.: Струмилин С. Г. Из пережитого. 1897–1917 гг. М., 1957. С. 139–144. См. также: Кохно И. П. Вологодская ссылка Луначарского // Литературное наследство. Т. 82: А. В. Луначарский. Неизданные материалы. М., 1970. С. 603–620. (обратно)349
Подробнее см.: Гречишкин С. С. Архив А. М. Ремизова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1975 год. Л., 1977. С. 21–23; Грачева А. М. Революционер Алексей Ремизов: миф и реальность // Лица. Биографический альманах. М.; СПб., 1993. Вып. З. С. 419–447. (обратно)350
Ремизов А. М. Собр. соч. Т. 8. С. 456. (обратно)351
Нинов А. Так жили поэты. Документальное повествование // Нева. 1984. № 10. С. 124. (обратно)352
Письмо от 21 апреля 1903 г. // РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 249. Л. 21. (обратно)353
Письмо от 7 апреля 1903 г. // Там же. Л. 39 об. (обратно)354
В «Северном Крае» в 1903 г. были напечатаны стихотворения в прозе Ремизова «Кутьи-войсы» (№ 42, 14 февраля), «Музыка» (№ 56, 2 марта), «Влага» (№ 102, 20 апреля), «Над колыбелькою» (№ 118, 6 мая). (обратно)355
В газете «Юг» в 1903 г. были напечатаны стихотворения в прозе Ремизова «Чайка» (№ 1558, 12 августа), «Лепесток» (№ 1560, 14 августа) и стихотворение в прозе Ст. Пшибышевского «Памяти Шопена» в переводе Ремизова (№ 1556, 9 августа). Библиографические данные о публикациях произведений Ремизова сосредоточены в работах: Bibliographie des oeuvres de Alexis Remizov / Établie par Hélène Sinany. Paris, 1 978 256 p.; Lampl Horst. Bemerkungen und Ergänzungen zur Bibliographie A. M. Remizovs // Wiener slawistischer Almanach. 1978. Bd. 2. S. 301–326. (обратно)356
Ремизов A. M. Собр. соч. T. 8. C. 453. (обратно)357
См.: Курьер. 1902. № 325, 24 ноября; подпись: A. Ремизов (H. Молдаванов). В этом же номере газеты было помещено стихотворение в прозе Ремизова «Колыбельная песня». (обратно)358
В 1902 г. в «Русском Богатстве» были напечатаны, как явствует из Книги гонораров сотрудникам журнала за 1902 г. (РНБ. Ф. 211. Ед. хр. 1262. Л. 5–7, 9, 13), 8 рецензий Б. В. Савинкова. В хронологическом указателе анонимных рецензий с раскрытием авторства «Литературная критика и история литературы в журнале „Русское Богатство“ (1895–1918)» М. Д. Эльзона эти рецензии ошибочно приписаны сестре Савинкова В. В. Савинковой (Литературное наследство. Т. 87: Из истории русской литературы и общественной мысли 1860–1890 гг. М., 1977. С. 669–670). (обратно)359
РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 249. Л. 3. Ср. запись о том же произведении в редакторской книге В. Г. Короленко: «Написано Савинкову. Ответ автору 5 сент<ября>. (Прислано Б. Савинковым). Не будет напечатано. Литературно, но производит впечатление „записи“ слов и движений ребенка, без переработки и обобщения в типических образах. Миниатюра» (РГБ. Ф. 135. Разд. I. Карт. 21. Ед. хр. 1329. Л. 136 об. Текст любезно сообщен М. Г. Петровой). (обратно)360
Ремизов А. М. Собр. соч. Т. 8. С. 478. (обратно)361
Письмо к А. М. Ремизову от 17 или 21 мая 1902 г. // Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. М., 1997. Т. 3. С. 60. (обратно)362
Ремизов А. Собр. соч. Т. 10: Петербургский буерак. М., 2003. С. 280. (обратно)363
ИРЛИ. Ф. 627. Оп. 4. Ед. хр. 1581; ср.: Письма А. М. Ремизова к П. Е. Щеголеву. Ч. I. Вологда (1902–1903) / Вступ. статья, подгот. текстов и коммент. А. М. Грачевой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. СПб., 1999. С. 145. «Ежемесячное Обозрение» — журнал И. И. Ясинского «Ежемесячные Сочинения». (обратно)364
Ильёв С. П. Обзоры русской литературы Валерия Брюсова для английского журнала «The Athenaeum» (1901–1906) // Брюсовские чтения 1980 года. Ереван, 1983. С. 315. (обратно)365
Ремизов предложил H. М. Минскому в письме от 10 февраля 1903 г. (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 322) переводы семи стихотворений Метерлинка из «Теплиц» и выслал их ему 21 февраля. Предполагалось, что переводы будут напечатаны в «Новом Пути», однако Минский сообщил Ремизову 1 марта 1903 г., что «редакция „Нового Пути“ боится печатать эти стихи, чтобы не дать критике слишком зоркую мишень для нападок» (РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 249. Л. 38). Ремизовские переводы стихотворений Метерлинка («Госпиталь», «Душа», «Стеклянные колпаки», «Теплица») были опубликованы в 6-м выпуске Сочинений Метерлинка, выходивших в 1903 г. в виде приложения к петербургскому журналу «Звезда» (С. 142–146). В архиве Минского сохранились автографы ремизовских переводов из Метерлинка с правкой Минского; кроме указанных выше имеется также перевод стихотворения «Водолазный колокол» (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 1135). (обратно)366
В этой связи представляется не вполне точным замечание Н. В. Резниковой: «В 1902 г., в ссылке, Ремизов переписывается с Валерием Брюсовым, который считается с ним, как со зрелым писателем» (Резникова Н. В. Огненная память. Воспоминания о Алексее Ремизове. Berkeley, 1980. С. 134). (обратно)367
Об этом Брюсов сообщил Ремизову в начале ноября 1904 г.: «Истинная причина — не повод — это отношение С. А. Полякова к Вашему творчеству. Оно ему чуждо. <…> У него нет личного желания, для него не дело страсти — издать Вашу книгу. Вы понимаете, что, поняв это, я решительно не могу настаивать на ее издании» (Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1994. Кн. 2. С. 182). (обратно)368
Письмо к А. С. Элиасбергу от 7/20 августа 1907 г. (Лазарев В. А. Из истории литературных отношений первой четверти двадцатого столетия // Ученые записки Московского обл. пед. ин-та им. Н. К. Крупской. Т. 116: Очерки по истории советской литературы. Сб. 3. М., 1962. С. 102). (обратно)369
См.: Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. С. 185. (обратно)370
Там же. С. 205–206. (обратно)371
См.: Келдыш В. А. Русский реализм начала XX века. М., 1975. С. 267–268. (обратно)372
РГАЛИ. Ф. 2571. Оп. 1. Ед. хр. 309. (обратно)373
Письмо к О. Маделунгу от 2 марта 1904 г. // Письма А. М. Ремизова и В. Я. Брюсова к О. Маделунгу / Сост., подгот. текста, предисл. и примеч. П. Альберга Енсена и П. У. Мёллера. Copenhagen, 1976. С. 22. (обратно)374
Кодрянская Наталья. Алексей Ремизов. Париж, <1959>. С. 149–150. Ср. письмо Ремизова к А. П. Зонову от 4 апреля 1904 г. — о пьесе Ст. Пшибышевского «Снег», переведенной Ремизовым совместно с женой: «Коммиссаржевской наш перевод не понравился, говорит, слишком много там „необычного“, ремизовского. Пшибышевский и не думал о таких вещах» (копия из Собрания Р. Л. Щербакова, Москва; автографы писем хранятся в Киеве: РО ЦИБ АН Украины. III. 11958–12046). (обратно)375
См.: Цыбенко Е. З. Польская литература рубежа XIX и XX веков в России // Русская и польская литература конца XIX — начала XX века. М., 1981. С. 246–253; Barański Zbigniew. Literatura polska w Rosji na przełomie XIX–XX wieku. Wrocław, 1962. S. 121–126; Galska Hanna. Przybyszewski i literatura rosyjska // Przegląd Humanistyszny. 1972. № 4. S. 79–89; Tichomirowa I. Dramat Stanisława Przybyszewskiego na scenie rosyjskiej // Materiały Międzynarodowej sesji naukowej Uniwersytetu Jagiellońskiego. Kraków, 1976. S. 63–73. (обратно)376
Так, Вяч. Иванов, в целом сочувственно воспринявший первопечатную редакцию романа Ремизова «Пруд», с укоризной писал ему 25 мая 1905 г.: «Только вот внешний легкий налет Пшибышевского как-то застит…» (Вячеслав Иванов. Материалы и исследования. М., 1996. С. 87. Подготовка текста О. А. Кузнецовой). Слабую сторону романа Ремизова «Часы» (ранняя редакция) Андрей Белый видел в том, что в нем «стилистика разбита рублеными строчками à la Пшибышевский» (Весы. 1908. № 6. С. 68; подпись: Яновский). В статье «Противоречия» (1910) А. Блок связывал творческие завоевания Ремизова-прозаика с освобождением «от влияния С. Пшибышевского, которое некогда связывало его» (Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 407). (обратно)377
См. письмо Ремизова к П. Е. Щеголеву от 18 ноября 1902 г. (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. С. 158–159). (обратно)378
Беловая рукопись «Демона» сохранилась в архиве П. Е. Щеголева (ИРЛИ. Ф. 627. Оп. 2. Ед. хр. 69. Л. 1–3). (обратно)379
Так, редактор «Нового Пути» П. П. Перцов писал Ремизову 29 января 1903 г.: «Может быть, у Вас найдется что-либо еще, подходящее для нас — особенно по части беллетристики?» (РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 249. Л. 13 об.); редактор журнала «Правда» В. А. Кожевников, в ответ на предложение Ремизова опубликовать его переводы из Пшибышевского, писал ему 26 октября 1903 г.: «…несравненно интересней была бы Ваша оригинальная беллетристика, в коей, как я слышал, Вы уже далеко не начинающий. Почему Вы не присылаете мне Ваших рассказов?» (Там же. Л. 32). (обратно)380
Письмо к П. П. Перцову от 7 июля 1903 г. // ИМЛИ. Ф. 13. Оп. 3. Ед. хр. 23. (обратно)381
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. T. 1. С. 89. (обратно)382
Ремизов Алексей. Товарищество новой драмы. Письмо из Херсона // Весы. 1904. № 4. С. 36. (обратно)383
См. письмо Ремизова к Брюсову от 12 октября 1904 г. (Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. С. 181–182). (обратно)384
РГБ. Ф. 386. Карт. 69. Ед. хр. 5. (обратно)385
20 ноября 1906 г. Брюсов писал Ремизову: «Мне очень нравится „Посолонь“. Ваше творчество явно растет» (Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. С. 201). (обратно)386
Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. Т. 5. С. 407 (статья «Противоречия», 1910). (обратно)387
ИРЛИ. Ф. 444. Ед. хр. 43. Свою общую позицию по отношению к Ремизову Струве отчетливо сформулировал в письме к Брюсову от 7 сентября 1910 г.: «…признавая таланты и важность сотрудничества Сологуба и Ремизова, я все-таки относительно этих двух писателей считаю необходимой особую осторожность и осмотрительность для редакции „Русской Мысли“, ибо они сами, на мой взгляд, недостаточно осторожно „печатаются“» (ИРЛИ. Ф. 444. Ед. хр. 59). (обратно)388
Литературный архив. Материалы по истории литературы и общественного движения. М.; Л., 1960. Т. 5. С. 334 / Публ. А. Н. Михайловой. (обратно)389
Укажем лишь на краткую характеристику, данную Брюсовым книжке Ремизова «Электрон» (Пб.: «Алконост», 1919): «„Электрон“ А. Ремизова написан тщательно и вдумчиво; это — ряд „мыслей“, изложенных ритмической прозой; но, во всяком случае, книжка — для весьма ограниченного круга читателей» (Художественное слово. Временник И. К. П. М., 1920. Кн. 1. С. 57; подпись: В. Б.). Ср.: Брюсов Валерий. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 530. (обратно)390
Письмо к П. Б. Струве от 10 марта 1911 г. // Литературный архив. Т. 5. С. 333. (обратно)391
О «предэкзистенциалистском» характере творчества и мировоззрения Ремизова см.: Сёке Каталин. «Апофеоз беспочвенности»: Лев Шестов и Алексей Ремизов // Dissertations slavicae, XV. Szeged, 1982. С. 105–120. (обратно)392
См.: Безродный М. Генезис лейтмотивов у А. М. Ремизова // Сборник трудов СНО филологического факультета. Русская филология, V. Тарту, 1977. С. 98–109. (обратно)393
Ремизов А. М. Собр. соч. Т. 8. С. 275. (обратно)394
Там же. С. 399. (обратно)395
Из письма Ремизова к Н. В. Кодрянской от 2 декабря 1948 г. (Кодрянская Наталья. Алексей Ремизов. С. 216). (обратно)396
Дневниковая запись Ремизова от 19 ноября 1956 г. (Там же. С. 301). (обратно)397
Ремизов А. Собр. соч. Т. 10. С. 246–247. (обратно)398
Там же. С. 314. О глубоком интересе Ремизова к Аввакуму см.: А. М. Ремизов. Письма к В. И. Малышеву / Публ. С. С. Гречишкина и А. М. Панченко // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977 год. Л., 1979. С. 203–215. Подробному анализу древнерусской традиции в творчестве Ремизова посвящена монография А. М. Грачевой «Алексей Ремизов и древнерусская культура» (СПб., 2000). (обратно)399
Письмо от 25 ноября 1906 г. // Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. С. 203. (обратно)400
О связи между стилем «плетения словес» XIV–XV вв. (Епифаний Премудрый) и орнаментальной прозой начала XX в. см.: Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. 3-е изд. М.,1979. С. 115–118. (обратно)401
Запись Ремизова от 24 июня 1948 г. // Кодрянская Наталья. Алексей Ремизов, вклейка между с. 48–49. (обратно)402
Пяст В. Встречи. М., 1997. С. 36. Подробный анализ внутреннего смысла «игрового» поведения Ремизова, представлявшего собой своеобразный вариант символистского «жизнетворчества», претворения быта в искусство, дан в статье З. Г. Минц «Переписка <Блока> с А. М. Ремизовым» (Минц З. Г. Александр Блок и русские писатели. СПб., 2000. С. 663–669), а также — во множестве разнообразных аспектов — в монографии Елены Обатниной «Царь Асыка и его подданные. Обезьянья Великая и Вольная Палата А. М. Ремизова в лицах и документах» (СПб., 2001). (обратно)403
Письмо от 10 января 1906 г. // РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 57. (обратно)404
РГБ. Ф. 386. Книги, № 1318. Ремизов неточен, указывая на 18 ноября; знакомство его с Брюсовым состоялось 1 ноября 1902 г. (обратно)405
Письмо к М. К. Морозовой (около 28 августа / 10 сентября 1912 г.) // РГБ. Ф. 171. Карт. 24. Ед. хр. 1в. (обратно)406
Тема взаимоотношений Эллиса с Брюсовым впервые затронута в заметке А. А. Кайева «Неизвестный автограф В. Я. Брюсова» (Брюсовские чтения 1962 года. Ереван, 1963. С. 412–413. В этом сообщении Эллис, проживавший за границей с 1911 г., без всяких оснований назван «белым эмигрантом»), А. А. Кайев воспроизводит дарительную надпись Брюсова на книге «Французские лирики XIX века» (СПб.: «Пантеон», 1909): «Льву Львовичу Кобылинскому дружески. Валерий Брюсов. 1909». В нашей новейшей публикации «Эллис в „Весах“» воспроизводятся по рукописным источникам заметки Эллиса «Материалы для литературного манифеста» и 17 его писем к Брюсову за 1907–1910 гг. (см.: Писатели символистского круга: Новые материалы. СПб., 2003. С. 287–327). (обратно)407
Валентинов Н. Два года с символистами. Stanford, California, 1969. С. 151. Аналогичным образом Эллис обрисован в воспоминаниях Ф. А. Степуна: «Бодлерианец <…>, чистопородный „bohémien“ и благороднейший скандалист <…>. И статьи и стихи Эллиса были, конечно, талантливы, но не первозданны. Настоящий талант этого странного человека, с красивым мефистофельским лицом, в котором тонкие, иронические губы „духа зла“ были весьма негармонично заменены полными красными губами вампира, заключался в ином. Лев Львович был совершенно гениальным актером-имитатором. Его живые портреты не были скучно натуралистическими подражаниями. Остроумнейшие шаржи в большинстве случаев не только разоблачали, но и казнили имитируемых людей. Эллис <…> был прозорливейшим тайновидцем и исступленнейшим ненавистником духа благообразно-буржуазной пошлости» (Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. 2-е изд. London, 1990. T. 1. С. 271–272). (обратно)408
Андрей Белый. Материал к биографии (1923) // РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 2. Ед. хр. 3. Л. 28. (обратно)409
Письмо к Андрею Белому <1903 г.> // РГБ. Ф. 25. Карг. 35. Ед. хр. 46. Подробнее см.: Лавров А. В. Мифотворчество «аргонавтов» // Миф — фольклор — литература. Л., 1978. С. 137–170. (обратно)410
Андрей Белый. Материал к биографии. Л. 41 об. (href=#r410>обратно)411
Андрей Белый. Начало века. М., 1990. С. 52. (обратно)412
Там же. С. 258. (обратно)413
Письмо к Андрею Белому <1903 г.> // РГБ. Ф. 25. Карт. 35. Ед. хр. 46. (обратно)414
Андрей Белый. Материал к биографии. Л. 36 об. Вечер описан также в дневнике М. И. Пантюхова (Михаил Иванович Пантюхов — автор повести «Тишина и старик». — Киев, 1911. С. 115) и в «Начале века» Андрея Белого (С. 258–263). (обратно)415
Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 357. (обратно)416
Даже когда между Брюсовым и Андреем Белым в феврале 1905 г. возникло столкновение, едва не приведшее к дуэли, Брюсов, затрагивая вопрос о возможных секундантах, писал Белому 20 февраля 1905 г.: «…большим снисхождением ко мне с Вашей стороны было бы, чтобы то не был г. Эллис» (Там же. С. 382). (обратно)417
Сбирко Д. <В. Я. Брюсов>. Альманах «Гриф» // Весы. 1904. № 3. С. 53–54; Брюсов Валерий. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 105. (обратно)418
Этот отзыв Эллиса (1906 г) о Бодлере приводит Н. Валентинов в книге «Два года с символистами» (С. 154). (обратно)419
Эллис. Иммортели. Вып. I: Ш. Бодлэр. М., 1904. С. 31. (обратно)420
Брюсов Валерий. Полн. собр. соч. и переводов. T. XXI: Французские лирики XIX века. СПб.: «Сирин», 1913. С. 253–254. (обратно)421
См.: Зарубежная поэзия в переводах Валерия Брюсова. М., 1994. С. 270–279, 830 / Коммент. С. И. Гиндина; Солодуб Ю. П., Храповицкая Г. Н. Перевод «Красоты» Бодлера как отражение нового этапа в творческом развитии В. Брюсова // Брюсовские чтения 1983 года. Ереван, 1985. С. 352–363. (обратно)422
Аврелий <В. Я. Брюсов>. Новый перевод Бодлэра // Весы. 1904. № 4. С. 42. (обратно)423
Там же. С. 48. (обратно)424
Весы. 1904. № 7. С. 50. Подпись: Аврелий. Брюсов указывает на рецензию Л. М. Василевского (Мир Божий. 1904. № 7. Библиог. отд. С. 61–62. Подпись: Л. В.), который, как и Брюсов, пришел к выводу о том, что «переводы г. Эллис не только значительно хуже переводов г. П. Я., но и безотносительно плохи». Оба выпуска «Иммортелей» рецензировал и H. Н. Вентцель (за подписью: Ю-н), который также дал примеры неточностей, неправильностей понимания, передачи характерных выражений общими местами (Новое Время. 1904. № 10 224, 18 августа). (обратно)425
Андрей Белый вспоминает в «Начале века»: «…Эллис, возмущенный убийственным разносом его переводов Бодлера, напечатанным в „Весах“, грозился при встрече побить Брюсова, а меня упрекал за то, что я допустил выход рецензии Брюсова (увы, — Брюсов был прав); и Эллис, и Брюсов постоянно бывали у меня; и надо было держать ухо востро, чтобы не произошла случайная встреча их у меня и чтобы не случилось чего-нибудь непоправимого» (С. 453). (обратно)426
См.: Брюсов Валерий. Звенья. 1. Сборник «Свободная совесть» // Литературное приложение № 3 газеты «Слово». 1906. № 389, 20 февраля; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 175. Ср. характеристику: «малограмотный Эллис» — в письме Брюсова к Г. И. Чулкову от 20 августа 1905 г. (Чулков Георгий. Годы странствий. Из книги воспоминаний. М., 1930. С. 328). (обратно)427
Андрей Белый. Между двух революций. М., 1990. С. 194–195. (обратно)428
На первом собрании «Общества Свободной Эстетики», 8 ноября 1906 г., «поэт Эллис (Кобылинский) читал о Бодлере»; 29 ноября — «чтение стихов (Эллис, Рубанович) и беседа о реализме в искусстве (Ларионов, Переплетчиков, Кузнецов, Брюсов)» (Краткие отчеты о деятельности Общества // РГБ. Ф. 386. Карт. 114. Ед. хр. 36). (обратно)429
РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 5. См. также: Шик Н. Валерий Брюсов в переписке Метнера и Эллиса // Брюсовский сборник. Ставрополь, 1977. С. 152–156. (обратно)430
Писатели символистского круга. С. 297. Ср. замечание Эллиса в рецензии на издание «Цветов Зла» в переводе А. А. Панова (СПб., 1907): «Из выпущенных мною 4 года тому назад 80 моих переводов из „Цветов Зла“ я считаю решительно неудачными по крайней мере 50 и сколько-нибудь удовлетворительными не более 3–5…» (Весы. 1907. № 7. C. 75). (обратно)431
См.: Бодлэр Шарль. Цветы Зла / Пер. Эллиса. С вступ. статьей Теофиля Готье и предисл. Валерия Брюсова. М.: «Заратустра», 1908. (Эти переводы Эллиса получили признание и переиздаются по сей день.) Ср. запись Брюсова от 19 мая 1907 г.: «У меня Эллис и рабочие, устраивавшие вечер Бодлэра в пользу безработных» (Брюсов Валерий. Дневники. <М>, 1927. С. 138). (обратно)432
Андрей Белый. Начало века. С. 46. (обратно)433
Письмо к Андрею Белому от 1 апреля 1911 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 5. Ед. хр. 23. (обратно)434
Письмо к Андрею Белому<1909 г.> // РГБ. Ф. 25. Карт. 25. Ед. хр. 31. (обратно)435
Характеристика, данная Эллису Вяч. Ивановым (в письме к Андрею Белому от 9/22 декабря 1912 г. // РГБ. Ф. 25. Карт. 16. Ед. хр. 2). (обратно)436
Андрей Белый. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 274. (обратно)437
РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 6, 7. Ср. письмо Эллиса к М. И. Сизовой от 24 января 1909 г.: «…всего больнее для меня нападки на единствен<ного> человека, к<ото>рому я еще верю, на Брюсова. Его жизнь — великий нравственный урок одиночества» (РГАЛИ. Ф. 575. Оп. 1. Ед. хр. 20); см. также свидетельства А. И. Цветаевой о «восторженных рассказах» Эллиса о Брюсове (Цветаева Анастасия. Воспоминания. М., 2003. С. 301, 329). (обратно)438
См.: Писатели символистского круга. С. 302–304. (обратно)439
Письмо от 8 августа 1907 г. // Там же. С. 309. (обратно)440
Летом 1907 г. Белый дописывал «четвертую симфонию» «Кубок метелей» (М.: «Скорпион», 1908). (обратно)441
Возможно, имеется в виду статья Эллиса «Поворот» (Весы. 1907. № 8. С. 65–68). (обратно)442
Статья Андрея Белого «О теургии» была опубликована в журнале «Новый Путь» в 1903 г. (№ 9). (обратно)443
Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1981. Кн. 2. С. 276–277. Упоминаются рецензии Белого на альманах «Цветник ОР» и драму Г. Чулкова «Тайга» в № 6 «Весов» за 1907 г. 12 июня 1907 г. Эллис соответственно писал Брюсову: «Спишитесь, возможно скорее, с Бугаевым по поводу сборника. Кроме калоши он мог бы дать нам и панталоны и пальто и шляпу. Он дьявольски зол на Петербург, а из злобы родятся лучшие страницы» (Писатели символистского круга. С. 299. В цитате — намек на полемическую статью Белого «Штемпелеванная калоша», опубликованную в № 5 «Весов» за 1907 г.). Не менее красноречиво Эллис писал Брюсову (апрель-май 1908 г.) в сопроводительном письме к рукописи рецензии С. Я. Рубановича на издание «Цветов Зла» Бодлера в переводе Арсения Альвинга (СПб.: «Гелиос», 1908), напечатанной в «Весах» (1908. № 6. С. 69–71): «Нужно оборвать хулиганов и необходимо привлекать к „Весам“ армии из простых солдат. А то в Петербурге армия без вождей, а у нас в Москве вожди без армии. Исправляйте и сокращайте эту рецензию как угодно. Если не прикормить к „Весам“ подобной армии (из к<ото>рой 99 % могут оказаться = 0), то откуда же, как не путем естественного отбора, явится 1 % будущих творцов и тружеников, тем более что многие и из „отцов символизма“ становятся гнилыми мухоморами или проститутами, негодяями и изменниками. Нужно вспомнить о методах иезуитов» (Писатели символистского круга. С. 318). (обратно)444
Письмо к Э. К. Метнеру // РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 6. (обратно)445
Брюсов Валерий. Звенья. 2. «Золотое Руно» // Литературное приложение № 8 газеты «Слово». 1906. № 424, 27 марта; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 178. (обратно)446
Бакулин В. <В. Я. Брюсов>. Торжество победителей // Весы. 1907. № 9. С. 56; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 245. (обратно)447
Андрей Белый. О Блоке. С. 274. (обратно)448
Андрей Белый. Начало века. Берлинская редакция // РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 12. Л. 152. (обратно)449
Письмо к Вяч. И. Иванову от 12 ноября 1908 г. // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 516. (обратно)450
Весы. 1907. № 6. С. 56–57. (обратно)451
Бакулин В. <В. Я. Брюсов>. Всем сестрам по серьгам // Весы. 1908. № 1. С. 93; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 254. (обратно)452
Эллис. О современном символизме, о «чёрте» и о «действе» // Весы. 1909. № 1. С. 77. (обратно)453
«Думается мне, что „мистический реализм“ сродни „мистическому анархизму“, а последний синтез уже достаточно известен всем, и по справедливости может считаться самой большой несообразностью за последние 20–30 лет», — писал Эллис уже в самом начале своей «весовской» деятельности в рецензии на «Корабли. Сборник стихов и прозы» (Весы. 1907. № 5. С. 74). (обратно)454
Эллис. Наши эпигоны // Весы. 1908. № 2. С. 64. (обратно)455
Весы. 1907. № 8. С. 66. (обратно)456
Весы. 1907. № 11. С. 15, 17. Имя Брюсова в стихотворении не называется, но тексту недвусмысленно предпослан эпиграф из Брюсова. (обратно)457
Эллис. Кризис современного театра // Весы. 1908. № 9. С. 65. (обратно)458
Эллис. Еще о соколах и ужах // Весы. 1908. № 7. С. 58. (обратно)459
Эллис. Литературный невод // Весы. 1908. № 10. С. 86. (обратно)460
Эллис. Наши эпигоны // Весы. 1908. № 2. С. 64. (обратно)461
Письмо к В. Я. Брюсову (июнь — июль 1907 г.) // Писатели символистского круга. С. 304. (обратно)462
Брюсов стремился смягчить при публикации тон этой статьи, но Эллис с жаром возражал ему в письме (декабрь 1907 г.): «Если к вам явится Демон скромности, то скажите ему, чтобы он сперва угомонил Демона улицы и тогда бы говорил с Вами!» (Там же. С. 315). (обратно)463
Эллис. Пути и перепутья // Весы. 1908. № 1. С. 84, 86. (обратно)464
Письмо к Ю. А. Сидорову от 16 марта 1908 г. // РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 40. (обратно)465
Письмо от 4 августа 1907 г. // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 502. (обратно)466
Эллис. Русские символисты. М.: «Мусагет», 1910. С. 336. (обратно)467
Речь. 1910. № 349, 20 декабря. (обратно)468
Эллис. Русские символисты. С. 146, 162. (обратно)469
Там же. С. 205. (обратно)470
Там же. С. 201–202. (обратно)471
По письму Эллиса к Брюсову от 30 июня 1910 г. («Ваше одобрение — доказывает, что я шел правильным путем» // Писатели символистского круга. С. 326) можно судить, что тот приветствовал выход его книги. Брюсов собирался заказать рецензию на «Русских символистов» для журнала «Русская Мысль» Б. Садовскому (см. письмо Брюсова к П. Б. Струве от 16 сентября 1910 г.// Литературный архив. Под ред. К. Д. Муратовой. М.; Л., 1960. Т. 5. С. 283), но последний поместил ее в газете «Речь»; затем Брюсов предложил написать ее Вяч. Иванову (в письме от 28 ноября 1910 г.): «Не захочешь ли Ты написать для „Русской Мысли“ о книге Эллиса „Русские символисты“? Я имею в виду, конечно, простую рецензию, так как, по разным причинам, считаю неудобным в „Русской Мысли“ уделять этой книге много места (хотя она и может дать повод для весьма важных и интересных соображений)» (Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 531). Иванов рецензии не написал. (обратно)472
См., например: «Дело г. Эллиса-Кобылинского» // Русское Слово. 1909. № 222, 29 сентября. (обратно)473
Письмо к Э. К. Метнеру <осень 1909 г.> // РГБ. Ф. 25. Карт. 30. Ед. хр. 10. (обратно)474
Письмо к Н. И. Петровской от 8/21 ноября 1908 г. // Валерий Брюсов — Нина Петровская. Переписка: 1904–1913. М., 2004. С. 333. (обратно)475
См.: Лица. Биографический альманах. М.; СПб., 1994. Вып. 5. С. 386–398. (обратно)476
РГБ. Ф. 25. Карт. 25. Ед. хр. 31. (обратно)477
РГАЛИ. Ф. 575. Оп. 1. Ед. хр. 20. (обратно)478
Брюсов Валерий. Дневники. С. 142. (обратно)479
РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 29. (обратно)480
См.:Виллих X. Л. Л. Кобылинский-Эллис и антропософское учение Рудольфа Штейнера (К постановке проблемы) // Серебряный век русской литературы: Проблемы, документы. М., 1996. С. 134–146; Rizzi Daniela. Эллис и Штейнер // Europa Orientalis. 1995. Vol. 14. № 2. С. 281–294; Майдель Рената фон. «Спешу спокойно…»: К истории оккультных увлечений Эллиса // Новое литературное обозрение. 2001. № 51. С. 214–239. (обратно)481
Письмо к М. И. Сизовой (получено 3 ноября 1911 г.) // РГАЛИ. Ф. 575. Оп. 1. Ед. хр. 20. (обратно)482
Там же. (обратно)483
Письмо к Э. К. Метнеру от 3 марта 1912 г.// РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 58. (обратно)484
Письмо к Э. К. Метнеру от 22 ноября 1912 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 79. (обратно)485
Эллис. «Парсифаль» Рихарда Вагнера // Труды и Дни на 1913 год. Тетрадь 1 и 2. С. 53. (обратно)486
Письмо к Э. К. Метнеру (ноябрь — декабрь 1911 г.) // РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 38. (обратно)487
Эллис. Stigmata. Книга стихов. М.: «Мусагет», 1911. С. <V>. (обратно)488
Брюсов Валерий. Новые сборники стихов // Русская Мысль. 1911. № 7. Отд. III. С. 23; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 345. О внешней стороне издания ср. свидетельство М. И. Сизова в письме к Андрею Белому от 10 февраля 1911 г.: «Брюсову очень понравилось, как издана Stigmata, очень хвалил обложку» (РГБ. Ф. 25. Карт. 22. Ед. хр. 26). (обратно)489
Русская Мысль. 1911. № 7. Отд. III. С. 23; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 345. Сходную оценку Брюсова получил и цикл стихотворений Эллиса «Гобелены», помещенный в альманахе «Антология» (М.: «Мусагет», 1911) (Брюсов Валерий. Будущее русской поэзии//Русская Мысль. 1911.№ 8. Отд. III. С. 17; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 350). Любопытен отзыв о «Stigmata» Н. Гумилева: по его заключениям, Эллис «пользуется прекрасным стихом, в главных частях выработанным Брюсовым», но тем не менее истинно поэтических произведений не создает (Гумилев H. С. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 121). (обратно)490
Эллис. Vigileinus! Трактат. М., «Мусагет», 1914. С. 48. (обратно)491
Брюсов Валерий. Год русской поэзии. (Апрель 1913 г, — апрель 1914 г.). Продолжатели // Русская Мысль. 1914. № 7. Отд. III. С. 21; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 450. (обратно)492
Эллис. Арго: Арго — Забытые обеты — Мария. Две книги стихов и поэма. М.: «Мусагет», 1914. С. XI. (обратно)493
Брюсов Валерий. Неизданные стихотворения. М., 1935. С. 245; Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1974. Т. 3. С. 332. (обратно)494
Брюсов Валерий. Неизданные стихотворения. С. 460. (обратно)495
РГБ. Ф. 386. Карт. 15. Ед. хр. 1. Л. 29–30. (обратно)496
Письмо к Н. И. Петровской от 16/29 ноября 1908 г. // Валерий Брюсов — Нина Петровская. Переписка: 1904–1913. М., 2004. С. 341. (обратно)497
Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. T. 1. С. 304. (обратно)498
Брюсов В. Дневники. 1891–1910. <М.>: Изд. М. и С. Сабашниковых, 1927. С. 131. (обратно)499
Брюсов В. Полн. собр. соч. и переводов. T. XXI: Французские лирики XIX века. СПб.: «Сирин», 1913. С. VIII. Ср.: Григорьян К. Н. Верлен и русский символизм // Русская литература. 1971. № 1. С. 114. (обратно)500
См.: Брюсов В. Дневники. С. 140–141. (обратно)501
«Сегодня или самое позднее завтра я высылаю Вам рукопись „Французских лириков“», — писал Брюсов 12 января 1909 г. М. С. Фарбману (ИРЛИ. Ф. 444. Ед. хр. 47). Книга вышла в свет весной 1909 г. (обратно)502
Брюсов В. Дневники. С. 141. (обратно)503
Литературоведческий журнал. 2001. № 15 (Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус. Исследования и материалы). С. 219 / Публ. М. В. Толмачева. (обратно)504
Брюсов В. Дневники. С. 141. (обратно)505
Брюсов В. Автобиография // Русская литература XX века (1890–1910) / Под ред. проф. С. А. Венгерова. М.: «Мир». T. I. 1914. С. 187. (обратно)506
Письмо Брюсова к Эмилю Верхарну от 1/14 октября 1909 г. // Литературное наследство. Т. 85. С. 589–590 / Публ. Т. Г. Динесман. (обратно)507
РГБ. Ф. 109. Карт. 13. Ед. хр. 84. (обратно)508
Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1974. Т. 3. С. 299. (обратно)509
Письмо к А. А. Шестеркиной (1 octobre 1909. Paris) // Литературное наследство. Т. 85. С. 655 / Публ. В. Г. Дмитриева. (обратно)510
Письма Брюсова к И. М. Брюсовой из Парижа хранятся в архиве Брюсова в РГБ (Ф. 386. Карт. 142. Ед. хр. 12 (сентябрь 1909 г.), 13 (октябрь 1909 г.). В дальнейшем при цитировании писем по архивному источнику шифры не оговариваются). (обратно)511
В своих кратких характеристиках поэтов «Аббатства» Брюсов неизменно подчеркивал преемственную связь с идеями Р. Гиля: в статье «Научная поэзия» он прямо называет их «приверженцами» этой эстетической доктрины (Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1975. Т. 6. С. 173); позднее утверждает более осторожно, что «аббеисты», «отчасти исходя из теорий Ренэ Гиля о „научной поэзии“, отчасти самостоятельно, стремятся создать поэзию мысли» (Брюсов В. Полн. собр. соч. и переводов. T. XXI. С. 277). Ср.: Голенищев-Кутузов И. Н. Унанимисты // Голенищев-Кутузов И. Н. Романские литературы: Статьи и исследования. М., 1975. С. 407. (обратно)512
См. письмо Брюсова к Рене Гилю от 14/27 февраля 1904 г. (Маргарин А. Е. Валерий Брюсов и Рене Гиль // Брюсовские чтения 1966 года. Ереван, 1968. С. 524). О влиянии идей «научной поэзии» Гиля на литературно-эстетические концепции Брюсова см.: Donchin G. The Influence of French Symbolism on Russian Poetry. s’Gravenhage, 1958. P. 53–59; Schmidt A. Valerij Brjusovs Beitrag zur Literaturtheorie. München, 1963. S. 26–29. (обратно)513
Брюсов В. Полн. собр. соч. и переводов. T. XXI. С. 230. (обратно)514
Французские лирики XIX века. Переводы в стихах и библиографические примечания Валерия Брюсова. СПб.: «Пантеон», <1909>. С. 187. (обратно)515
Письмо к Андрею Белому (ноябрь 1906 г.) // Литературное наследство. Т. 85. С. 402. Жорж Дюамель вспоминает о своем литературном дебюте: «В то время всем нам было немногим более двадцати лет. Жюль Ромэн готовился занять профессорскую кафедру, Шарль Вильдрак был помощником присяжного поверенного, Ренэ Аркос был рисовальщиком и художником-декоратором; что же касается меня, то я был студентом-медиком <…> Мое первое произведение называлось „Des légendes, des batailles“. Я отправил тогда один экземпляр этой книги нашему знаменитому другу, русскому поэту Валерию Брюсову» (Дюамель Ж. Как я стал наборщиком // Огонек. 1927. № 16, 17 апреля. С. 3). (обратно)516
См.: Богомолов Н. А. Символистская Москва глазами французского поэта; Мерсеро Александр. Дьявольская тройка / Пер. И. И. Кузнецовой // Наше наследие. 2004. № 70. С. 108–119. (обратно)517
Свидетельство Э. Верхарна в письме к Брюсову от 30 января /12 февраля 1909 г. (Литературное наследство. Т. 85. С. 584–585). Ср.: Брюсов В. Эмиль Верхарн. По письмам и личным воспоминаниям // Русская Мысль. 1917. № 1. Отд. II. С. 7. (обратно)518
Он умеет приспосабливаться к обстоятельствам (фр.). (обратно)519
Он далеко пойдет (фр.). (обратно)520
Благоволина Ю. П. Архив В. Я. Брюсова. (Материалы, поступившие после 1966 г.) // Записки Отдела рукописей ГБЛ. М., 1978. Вып. 39. С. 84. (обратно)521
Карьеристы (фр.). (обратно)522
Весьма, весьма, весьма любезен (франц.). (обратно)523
9 октября Брюсов сообщал жене: «Познакомился с одной художницей-офортисткой, m-lle Laurencin. Она пригласила меня к себе во вторник. Кажется, из этого выйдет некоторое, более прочное знакомство». (обратно)524
В 1914 г. Аполлинер объединил свои статьи и этюды, помещенные в этих изданиях, в сборник «Les Diables amoureux» (Œuvres complètes de Guillaume Apollinaire / Edition établie sous la direction de Michel Décaudin. Paris, s. a. P. 72–289, 795–808). Cp.: Divis V. Apollinaire. Chronik eines Dichterlebens. <Prag, 1966>. S. 79, 82; Adéma P. -M. Guillaume Apollinaire. <Paris>, 1968. P. 138–140. (обратно)525
Французские лирики XVIII века. Сборник переводов, составленный И. М. Брюсовой. Под редакцией и с предисловием Валерия Брюсова. М.: Книгоизд-во К. Ф. Некрасова, 1914. (обратно)526
30 сентября 1909 г. Бальмонт сообщал Брюсову: «Валерий, я приезжаю в Париж 6-го вечером, 7-го в полдень приходи ко мне завтракать, на 60, rue de la Tour» (Литературное наследство. T. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1991. Кн. 1. С. 212 / Публ. А. А. Нинова). (обратно)527
Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 2. С. 83, 414–415. Одна из первоначальных редакций сонета, датированная 10 октября, опубликована в кн.: Брюсов В. Неизданные стихотворения. М., 1935. С. 239. (обратно)528
О. П. Буайе и его отношениях с Л. Толстым см.: Литературное наследство. Т. 75: Толстой и зарубежный мир. М., 1965. Кн. 1. С. 388–395. (обратно)529
Со славистом Андре Лиронделем Брюсов общался в 1909 г. в Москве. «Позвольте представить Вам г. Андрэ Лиронделя, профессора Лилльского университета, прекрасного знатока русского языка и русской литературы. Г. Лирондель работает в настоящее время над изучением поэзии и жизни гр. А. К. Толстого и надеется, что Вы не откажетесь помочь ему своими просвещенными советами», — писал Брюсов 2 мая 1909 г. П. И. Бартеневу (РГАЛИ. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 601. Л. 82). Лиронделю принадлежит объемистая монография об А. К. Толстом (Lirondelle A. Le poète Alexis Tolstoï. L’homme et l’œuvre. Paris, 1912), он же в 1926 г. издал избранные сочинения Пушкина в своем переводе на французский язык. (обратно)530
Ильинский А. Литературное наследство Валерия Брюсова // Литературное наследство. М., 1937. Т. 27/28. С. 460, 468–469. (обратно)531
Как свидетельствует со слов Вяч. Иванова И. Н. Голенищев-Кутузов, Брюсов собирался переводить поэму Данте в содружестве с Ивановым: «Ад» должен был перевести Брюсов, «Чистилище» и «Рай» — Иванов (Голенищев-Кутузов И. Н. Творчество Данте и мировая культура. М., 1971. С. 467–468). В 1908–1909 гг. Брюсов предполагал написать рассказ «Свадьба Данте» (Литературное наследство. Т. 27/28. С. 460). См. также: Бэлза Св. Брюсов и Данте // Данте и славяне. М., 1965. С. 67–94. (обратно)532
Впервые опубликована в кн.: Северные Цветы. Альманах V. М.: «Скорпион», 1911. С. 135–141; вошла в книгу стихов Брюсова «Зеркало теней» (1912). (обратно)533
Подмечено, что в поэме «Подземное жилище» «своеобразно глубоко перекрещиваются влияния Данте и Эдгара По» (Гумилев H. С. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 129). Ср.: Бэлза И. Данте и славяне//Данте и славяне. С. 42. (обратно)534
Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. Т. 2. С. 19–22. (обратно)535
Валерий Брюсов в автобиографических записях, письмах, воспоминаниях современников и отзывах критики / Сост. Н. Ашукин. М., 1929. С. 259. (обратно)536
Северные Цветы. Альманах V. С. 176. (обратно)537
Там же. С. 173. (обратно)538
Там же. С. 171. (обратно)539
Максимов Д. Поэзия Валерия Брюсова. Л., 1940. С. 214. Подробнее об этом произведении см.: Литвин Э. С. Незаконченный утопический роман В. Я. Брюсова «Семь земных соблазнов» // Брюсовские чтения 1973 года. Ереван, 1976. С. 116–140. (обратно)540
См. очерк Брюсова «В гостях у Верхарна. Из записной книжки» (Брюсов В. За моим окном. М.: «Скорпион», 1913. С. 23–32). (обратно)541
В частности, в редакционных примечаниях к Собранию сочинений Брюсова в семи томах — наиболее полному на сегодняшний день изданию его произведений — указывается: «В первые три тома настоящего издания входят почти все стихотворения из 14 сборников В. Я. Брюсова, изданных при жизни поэта, а также: из подготовленного к печати, но неопубликованного сборника „Девятая Камена“, незаконченной книги „Сны человечества“ и избранные стихотворения, в эти сборники не включенные» (Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. T. 1. С. 561); отсутствие же в издании 15-го сборника, изданного при жизни поэта, «Стихов Нелли», вообще никак не оговаривается и не аргументируется. (обратно)542
Максимов Д. Поэзия Валерия Брюсова. Л., 1940. С. 258. (обратно)543
Мочульский К. Валерий Брюсов. Paris, 1962. С. 162. (обратно)544
Дмитриев В. Г. Скрывшие свое имя. (Из истории анонимов и псевдонимов). 2-е изд., доп. М., 1977. С. 178. (обратно)545
Брюсовские чтения 1973 года. Ереван, 1976. С. 13; Гаспаров М. Л. Избранные статьи. М., 1995. С. 103. (обратно)546
Письмо к К. И. Чуковскому от 10 февраля 1910 г.// Чуковский Корней. Из воспоминаний. М., 1959. С. 453. (обратно)547
Укажем хотя бы на книгу рассказов Брюсова «Земная ось», в большинстве своем составленную из стилизаций чужой повествовательной манеры. В предисловии к книге Брюсов обосновывал свой исходный принцип: «Мне казалось нужным, в большинстве случаев, дать говорить за себя другому: итальянскому новеллисту XVI века, фельетонисту будущих столетий, пациентке психиатрической лечебницы, утонченному развратнику времен грядущей Революции и т. д. Само собой разумеется, было бы в высшей степени неверно отожествлять все эти разные „я“ с личностью автора. Пытаясь видеть мир чужими глазами, он старался войти и в чужое миросозерцание, перенять чужие убеждения и чужой язык» (Брюсов Валерий. Земная ось. Рассказы и драматические сцены (1901–1906 г.). М.: «Скорпион», 1907. С. IX). Отметим попутно, что использование женской маски в «Стихах Нелли» имело в творческой практике Брюсова отдаленную предысторию: еще во 2-м и 3-м выпусках «Русских символистов» (М., 1894–1895) он поместил два стихотворения за подписью «З. Фукс» (Зинаида Фукс). Приписывавшиеся Брюсову, эти стихотворения были переатрибутированы как принадлежащие (в их изначальном виде) А. Н. Емельянову-Коханскому, с опорой на свидетельства последнего; однако Брюсов, единовластный редактор «Русских символистов», как известно, кардинально перерабатывал при подготовке этих сборников произведения сторонних авторов (см.: Тяпков С. Н. К истории первых изданий русских символистов (В. Брюсов и А. Емельянов-Коханский) // Русская литература. 1979. № 1. С. 149–151). В ответ были выдвинуты вполне убедительные контраргументы в пользу того, что за подписью З. Фукс все же скрывался сам Брюсов: «…с именем З. Фукс Брюсов связывал далеко идущие планы, он намеревался под этим именем выпустить сборник стихов <…> его замыслы, связанные с именем З. Фукс, не ограничивались помещением двух стихотворений в стиле Бодлера за ее подписью в „Русских символистах“, Брюсов вынашивал более сложный замысел, намереваясь создать вокруг имени безвременно умершей поэтессы целую легенду» (Иванова Е., Щербаков Р. Альманах В. Брюсова «Русские символисты»: судьбы участников // Блоковский сборник. XV. Русский символизм в литературном контексте рубежа XIX–XX вв. Тарту, 2000. С. 69). (обратно)548
Ср.: Валерий Брюсов в автобиографических записях, письмах, воспоминаниях современников и отзывах критики / Сост. Н. Ашукин. М., 1929. С. 303; Дмитриев В. Г. Скрывшие свое имя. С. 178. (обратно)549
РГБ. Ф. 386. Карт. 13. Ед. хр. 4. Л. 14–16 об. (обратно)550
Там же. Л. 52 об. (обратно)551
Сохранился проект титульного листа: «Валерий Брюсов. Стихи Иры Ялтинской. С автобиографией автора». Имя «Иры Ялтинской» зачеркнуто, сверху надписано: «Нелли» (Там же. Л. 52). (обратно)552
«Повесть о женской душе. Стихи Нелли. С посвящением Валерия Брюсова. 1913» (Там же. Л. 54). (обратно)553
Проект тематики сборника стихов Марии Райской: «Стихи, написанные до 1897; 1897–1898. Стихи о грехе. Бодлэр? Воспом<инания> о первой любви; 1899. Любовь II; 1900. Отчаянье; 1901—<190>2. Мистические. Верлэн?; 1904. О войне; 1905. О революции; 1906—<190>7. Предсмертные; Переводы: Верлэн. Мистич<еские>. Бодлэр. Греховные» (Там же. Л. 53). Проект композиции книги Иры Ялтинской «Крестный Путь»: «I. Стихи юности. 1893–1899; II. Годы отчаянья. 1900–1904; III. В народную бурю. 1905–1907; IV. Гибель. 1908–1913; V. Стихи на случай. 1893–1912». Предположительный объем книги, по замыслу Брюсова, — 42–52 стихотворения (Там же. Л. 52 об.). Такого же типа первоначальный план «посмертного» сборника стихов Нелли: «Стихи Нелли. Посвящение Валерия Брюсова. Предисловие автора. — Мои стихи. I. Воспоминания юности (1897–1899); 2. Из жизни (1900–1904); 3. Ненужная любовь (1905–1907); 4. Погибель (1908–1912); [5. Последн<ий> крик (1910–1912);] 6. Альбом. — Примечания. Оглавление» (Там же. Л. 55). Сохранился черновой, записанный скорописью и плохо поддающийся расшифровке текст «Предисловия автора» к этому сборнику (за подписью «Нелли», дата: «1912»), начинающийся словами: «Со всей искренностью, я имею право сказать, что никогда не предназначала <?> стихов, собранных в этой книге, для печати: я их писала для себя самой и для немногих друзей, близко знакомых с моей жизнью» (Там же. Л. 9). (обратно)554
Гумилев Н. Письма о русской поэзии //Аполлон. 1914. № 1/2. С. 122; Гумилев H. С. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 169. (обратно)555
Подобная игровая установка, предполагавшая одновременно сокрытие подлинного автора и его косвенное саморазоблачение, — явление не новое в истории литературных мистификаций. Так, Проспер Мериме, издавая «Театр Клары Гасуль» (1825) — сборник собственных пьес, приписанных молодой испанской комедиантке, — сопроводил его не только биографией вымышленной сочинительницы, но и ее портретом, для которого позировал он сам, — в мантилье с обнаженной шеей, украшенной жемчужным ожерельем с крестом; другая мистификация Мериме — сборник иллирийских песен, приписанных вымышленному сказителю Иакинфу Маглановичу (1827), — в своем заглавии «Гузла» заключала анаграмму имени «Гасуль» (Guzla — Gazul); это не ускользнуло от внимания Гёте. См.: Ланн Евгений. Литературная мистификация. М.; Л., 1930. С. 98, 190–192. (обратно)556
«Львову я знал еще гимназисткой, руководительницей социал-демократического союза учащихся средней школы. Ее судили, но тогда ей было 16 лет <…> Судьи оправдали ее якобы за недостатком улик» (Родин А. Ф. Из минувшего. Воспоминания педагога-краеведа. М., 1965. С. 46). В эту пору с Львовой общался И. Г. Эренбург, написавший о ней в мемуарах «Люди, годы, жизнь» (Эренбург Илья. Люди, годы, жизнь: Воспоминания: В 3 т. М.,1990. T. 1.С. 75–77). (обратно)557
Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 207 / Публ. Т. В. Анчуговой. (обратно)558
Львова Н. Старая сказка. Стихи 1911–1912 года. М.: «Альциона», 1913. С. 5–6. (обратно)559
Эту особенность констатировали многие критики, обращавшиеся к «Старой сказке». Н. С. Ашукин (Н. Новинский) в статье «Современные женщины-поэты» писал: «В Н. Львовой узнается терпеливый, требовательный к себе художник, чеканящий свои вещи. Но также чувствуется и изобилие (бессознательное?) заимствований из словарей других поэтов, особенно из Брюсова и Бальмонта» (Мир Женщины. 1913. № 19. С. 6). Сходное мнение высказывал В. Г. Шершеневич: «Н. Львова начала свою деятельность под созвездием Бальмонта и Брюсова. Роковое созвездие, так как все подражатели первого обращались в скучных имитаторов журчащего ручья, а ученики второго — в бесплодных версификаторов. Но Львова скоро отошла от подражаний <…>» (Шершеневич Вадим. Поэтессы // Современная Женщина. 1914. № 4. С. 75); он же добавлял в другой статье: «Львова была ученицей В. Брюсова, но не прежнего Брюсова, а автора „Зеркала теней“ <…> Структура стиха, манера письма, наращение образов и их параллелизм в пьесах Брюсова несомненно влияли на стихи Львовой, и в этом отношении были не совсем ошибочны упреки критиков» (Венич <В. Г. Шершеневич>. Смерть поэтессы // Руль. 1914. № 452, 3 марта). На зависимость стихов Львовой от сборников Брюсова конца 1900-х — начала 1910-х гг. указывал и В. Ходасевич: «…г-жа Львова гораздо сильнее переживает влияние его последних книг: „Все напевы“ и „Зеркало теней“. Ее следует причислить ко второму поколению учеников Брюсова» (Х<одасеви>ч В. Новые стихи. Поэты «Альционы» // Голос Москвы. 1913. № 127, 4 июня; Ходасевич Владислав. Собр. соч. / Под ред. Джона Мальмстада и Роберта Хьюза. Ann Arbor, «Ardis», 1990. T. 2. С. 129). Очевидно, именно подчиненность Львовой направляющему воздействию Брюсова подразумевалась в словах другого отзыва: «Мне кажется, что Н. Львова ломала свое нежное дарование, заставляя себя писать рондо, газеллы, сонеты <…> В книге „Старая сказка“ — это наименее удачные страницы» (Ахматова Анна. О стихах Н. Львовой // Русская Мысль. 1914. № 1. Отд. III. С. 28; Ахматова Анна. Собр. соч.: В 6 т. М., 2001. Т. 5. С. 256–257. Были высказаны предположения, что в написании этой рецензии участвовал Н. В. Недоброво (Ахматова Анна. Поэма без героя. М., 1989. С. 143 / Примеч. Р. Д. Тименчика при участии В. Я. Мордерер), а также о том, что ее подлинным автором был Н. Гумилев; см.: Черных В. А. Ахматова или Гумилев? (Кто автор рецензии «О стихах Н. Львовой»?) // Новое литературное обозрение. 1995. № 14. С. 151–153. Ср. также слова Львовой о своих стихах, направленных для публикации в журнале «Северные Записки», в недатированном письме к Б. А. Садовскому: «Я выбирала их очень тщательно и всегда прибегала к высшей „санкции“, т. е. к мнению Валерия Яковлевича» (РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 1. Ед. хр. 89). (обратно)560
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 2. С. 84. (обратно)561
Львова Н. Старая сказка. 2-е изд., дополненное посмертными стихотворениями. М.: «Альциона», 1914. С. 30. (обратно)562
РГБ. Ф. 386. Карт. 93. Ед. хр. 5. Ср. стихотворение Львовой «Не только пред тобою — и предо мной оне…», которому предпослан эпиграф из Брюсова («Вот они, скорбные, гордые тени <// Женщин, обманутых мной>»):(Львова Н. Старая сказка. 2-е изд. С. 51).
(Стихи Нелли с посвящением Валерия Брюсова. М.: «Скорпион», 1913. С. 53–54).
563
Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 4. С. 32 («Брюсов», 1925). (обратно)564
Подробности, относящиеся к последнему дню жизни Львовой, сообщает В. Ф. Ходасевич: «…Львова позвонила по телефону к Брюсову, прося тотчас приехать. Он сказал, что не может, занят. Тогда она позвонила к поэту Вадиму Шершеневичу: „Очень тоскливо, пойдемте в кинематограф“. Шершеневич не мог пойти — у него были гости. Часов в 11 она звонила ко мне — меня не было дома. Поздним вечером она застрелилась» (Там же. С. 32). (обратно)565
Гиппиус З. Н. Стихотворения. Живые лица. М., 1991. С. 270 («Одержимый. О Брюсове», 1925). В ночь после самоубийства Львовой Брюсов уехал из Москвы в Петербург. См. с. 201–203 наст. изд. (обратно)566
Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 32. (обратно)567
Примечательна вэтом отношении курьезная статья «Трагедия чувства и жизни» А. Малхазова, провинциального журналиста, по-своему истолковавшего газетные сообщения о смерти Львовой и о том, что ею был выпущен в свет сборник стихов с предисловием Брюсова. Не зная о существовании книги Львовой «Старая сказка», А. Малхазов восклицает: «…поэтесса, выпустившая лишь недавно сборник стихов, отмеченных Валерием Брюсовым, предпославшим им посвящение <…> Надежда Григорьевна и была „Нелли“!» — и далее на свой лад, не пренебрегая явными натяжками, пытается обнаружить в «Стихах Нелли» побудительные мотивы, приведшие Львову к трагическому концу: «…так изумительна сила выраженных в них переживаний, так глубоко передан трагический конец стремящейся к эстетическим восторгам души, что <…> смерть их автора кажется каким-то завершенным кругом, каким-то естественным концом, мыслимым и допустимым <…> Глубокая, драматическая коллизия между невозможностью жить без экстаза и необходимостью, в силу этого, жить жизнью куртизанки…» (Баку. 1913. № 290, 29 декабря). (обратно)568
Стихи Нелли. С. 39. (обратно)569
Брюсов Валерий. Повести и рассказы. М., 1983. С. 115–164. Впервые повесть была опубликована в журнале «Русская Мысль» (1910, № 12). (обратно)570
Гумилев Н. Письма о русской поэзии//Аполлон. 1914. № 1/2. С. 122, 123; Гумилев Н. С. Письма о русской поэзии. С. 169, 170. (обратно)571
Стихи Нелли. С. 57. (обратно)572
Шмидт В. Об одном сборнике стихотворений // Русская Мысль. 1913. № 10. Отд. III. С. 23. (обратно)573
Львова Н. Старая сказка. 2-е изд. С. 45. (обратно)574
Стихи Нелли. С. 43. (обратно)575
Тунина А. Надломленная роза // Женское Дело. 1913. № 24, 15 декабря. С. 12. (обратно)576
Русское Богатство. 1914. № 9. С. 340, 342 (анонимная рецензия А. Б. Дермана на «Старую сказку»). (обратно)577
Ахматова Анна. О стихах Н. Львовой // Русская Мысль. 1914. № 1. Отд. II. С. 28; Ахматова Анна. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 256. (обратно)578
Гизетти А. Три души. (Стихотворения Н. Львовой, А. Ахматовой, М. Моравской) // Ежемесячный Журнал. 1915. № 12. Стб. 149–150. (обратно)579
Там же. Стб. 152. (обратно)580
Жатва. Кн. V. М., 1914. С. 247 (анонимный некролог Н. Г. Львовой). (обратно)581
Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 32. (обратно)582
Цветаева Марина. Собр. соч.: В 7 т. М., 1994. Т. 4. С. 29 («Герой труда (Записи о Валерии Брюсове)», 1925). (обратно)583
Мур К. <С. Г. Кара-Мурза>. Стихи Н. Г. Львовой // Русское Слово. 1913. № 272, 26 ноября. (обратно)584
См., например, стихотворение Львовой «У тебя в петлице белая ромашка…», обнаруживающее определенную близость к «Стихам Нелли»: Нынче день весенний… Солнце нежит ярко…(Львова Н. Старая сказка. 2-е изд. С. 48).
(Там же. С. 115; дата: «1913, осень»).
585
См.: РГБ. Ф. 386. Карт. 104. Ед. хр. 20, 21. (обратно)586
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. Т. 2. С. 279, 455. Ср. запись в «Канве моей жизни» Брюсова: «1911 <…> Начало романа с Еленой (Е<леной> А<лекс>андр<овной> Сырейщиков<ой>). С Еленой в Петерб<урге>» (РГБ. Ф. 386. Карт. 1. Ед. хр. 1. Л. 42). Явно об отношениях с Сырейщиковой идет речь в стихотворном «Дневнике поэта» Брюсова (запись от 20 марта 1917 г.):587
РГБ. Ф. 386. Карт. 93. Ед. хр. 7. (обратно)588
Брюсов привлек Сырейщикову к участию в готовившихся им переводных антологиях, где напечатан ряд ее стихотворных переводов: Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней. М., 1916 (6 стихотворений); Сборник латышской литературы / Под ред. В. Брюсова и М. Горького. М.: «Парус», <1916> (7 стихотворений); Сборник финляндской литературы / Под ред. В. Брюсова и М. Горького. Пг.: «Парус», <1917> (4 стихотворения). Упоминая о Сырейщиковой в статье «О некоторых русских поэтах — переводчиках „Поэзии Армении“», К. В. Айвазян отметил, что, «несмотря на поиски и запросы, не удалось установить ничего достоверного» о ее жизни и творчестве (Брюсовские чтения 1966 года. Ереван, 1968. С. 231). (обратно)589
РГБ. Ф. 386. Карт. 104. Ед. хр. 21. Л. 35–36. Строфы 6 и 11 перечеркнуты карандашом — по-видимому, Брюсовым. (обратно)590
Стихи Нелли. С. 38, 51–52. (обратно)591
Ежемесячный Журнал. 1917. № 1. Стб. 7. См. также стихотворения Сырейщиковой «Остывшая зола» (Там же. № 2/4. Стб. 10), «Помнишь, взоры огневые…» (Женское Дело. 1913. № 7. С. 5). (обратно)592
Брюсов Валерий. Ночи и дни. Вторая книга рассказов и драматических сцен. 1908–1912. М.: «Скорпион», 1912. С. <V>. (обратно)593
Максимов Д. Е. Поэтическое творчество Валерия Брюсова // Брюсов Валерий. Стихотворения и поэмы. Л., 1961.С.51 («Библиотека поэта». Большая серия). (обратно)594
См.: Русская Жизнь. 1894. № 334, 15 декабря. (обратно)595
Борисов Б. <Б. А. Садовской>. Поэтессы // Утро России. 1913. № 218, 21 сентября. См. новейшее издание: Сто поэтесс Серебряного века. Антология / Сост. и авторы биогр. статей: М. Л. Гаспаров, О. Б. Кушлина, Т. Л. Никольская. СПб., 1996. (обратно)596
Аполлон. 1909. № 3, декабрь. Отд. I. С. 5, 8, 29. (обратно)597
Гизетти А. Три души. (Стихотворения Н. Львовой, А. Ахматовой, М. Моравской) // Ежемесячный Журнал. 1915. № 12. Стб. 149. (обратно)598
Волошин Максимилиан. Женская поэзия // Утро России. 1910. № 323, 11 декабря. (обратно)599
Городецкий Сергей. Женские стихи // Речь. 1914. № 100, 14 апреля. (обратно)600
Шершеневич Вадим. Поэтессы // Современная Женщина. 1914.№ 4. С. 74. (обратно)601
Шагинян М. Женская поэзия // Приазовский Край. 1914. № 116, 4 мая. (обратно)602
Львова Н. Холод утра. (Несколько слов о женском творчестве) // Жатва. Кн. V. М., 1914. С. 250. (обратно)603
См.: Русская Мысль. 1914. № 7. Отд. III. С. 19–20; Брюсов Валерий. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 444–447. (обратно)604
См.: Маковский Сергей. Портреты современников. Нью-Йорк, 1955. С. 333–358; Guenther Johannes von. Ein Leben im Ostwind. Zwisehen Petersburg und München. Erinnerungen. München, 1969. S. 284–300; Давыдов З. Д., Купченко В. П. Максимилиан Волошин. Рассказ о Черубине де Габриак // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1988. М., 1989. С. 41–61. В популярной статье Святослава Бэлзы «Внучки Козьмы Пруткова» — о литературных масках женщин-поэтов — Черубина де Габриак была охарактеризована наряду со «Стихами Нелли» (Неделя. 1969. № 10, 9 марта. С. 23). (обратно)605
Брюсов Валерий. Новые течения в русской поэзии. III. Эклектики // Русская Мысль. 1913. № 8. Отд. II. С. 78; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 410. (обратно)606
См.: Михайлов А. Д. «Португальские письма» и их автор // Гийераг. Португальские письма. М., 1973. С. 223–230, 252. (обратно)607
Так, В. Ф. Ходасевич собирался тогда же, в 1913 г., печатать свои стихи под псевдонимом «Елисавета Макшеева»; одно стихотворение за этой подписью он опубликовал еще в 1908 г. См.: Письма В. Ф. Ходасевича Б. А. Садовскому / Послесл., сост. и подгот. текста И. Андреевой. Ann Arbor: «Ardis», 1983. С. 14, 20, 77; Ходасевич Владислав. Стихотворения. Л., 1989. С. 256–257, 415 / Примеч. Н. А. Богомолова и Д. Б. Волчека («Библиотека поэта». Большая серия). В 1915 г. в одесском альманахе «Авто в облаках» были напечатаны стихотворения Нины Воскресенской — под этой маской скрывался Э. Багрицкий. См.: Багрицкий Эдуард. Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1964. С. 235–236, 530 / Примеч. С. А. Коваленко («Библиотека поэта». Большая серия). Под именем Анжелики Сафьяновой, «внучатой племянницы Знаменитого Российского поэта, чиновника Пробирной палатки Козьмы Пруткова», выступал Лев Никулин. Стихи Анжелики Сафьяновой представляют собой иронические стилизации с отчетливым пародийным налетом на темы женской поэзии и «городской» любви; мистификация была разоблачена самим автором (см.: Никулин Л. История и стихи Анжелики Сафьяновой с приложением ее родословного древа и стихов, посвященных ей. М., 1918). Грузинский поэт Паоло Яшвили печатал во второй половине 1910-х гг. свои стихи под именем Елены Дариани (см.: Поэты Грузии / Сост. Николай Мицишвили. Тифлис, 1921. С. 40–41). Г. Робакидзе (заведомо знавший о подлинном авторе) утверждал: «Елена Дариани замечательна прежде всего тем, что она единственная из грузинских поэтов, которая заговорила настоящим женским словом <…> в ее творчестве слышится подлинное эротическое переживание влюбленности, и притом переживание чисто женской стихии» (Робакидзе Григорий. Грузинский модернизм // Ars. 1918. № 1. С. 49–50). Елена Дариани возникла у Яшвили, по всей вероятности, под влиянием аналогичных мистификаций в русской поэзии 1910-х гг., и прежде всего «Стихов Нелли» (см.: Никольская Татьяна. Грузинская сестра Ахматовой (из истории одной литературной мистификации) // Преображение. Русский феминистский альманах. 1998. № 6. С. 84–88). (обратно)608
Брюсов Валерий. Новые течения в русской поэзии. III. Эклектики // Русская Мысль. 1913. № 8. Отд. II. С. 79; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 411–412. (обратно)609
Брюсов Валерий. Сегодняшний день русской поэзии. (50 сборников стихов 1911–1912 г.) // Русская Мысль. 1912. № 7. Отд. III. С. 20; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 366. Как предтечу футуризма трактует Брюсова в это же время критик А. А. Шемшурин, дотошно проанализировавший его стилистику и словосочетания. См.: Шемшурин Андр. Футуризм в стихах В. Брюсова. М., 1913. (обратно)610
Брюсов Валерий. Новые течения в русской поэзии. Футуристы // Русская Мысль. 1913. № 3. Отд. II. С. 128; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 387. Позднее В. Шершеневич противопоставлял брюсовский урбанизм 1900-х гг. урбанизму футуристическому: «…надо писать о городе по-городскому; вот истинный урбанизм. И риторически-кабинетные рассуждения Брюсова о городе менее урбанистичны, чем монолог о любви в пьесе Маяковского или деревенские стихи С. Третьякова <…> Там, где есть риторика, — там уже нет городского, так как город чужд логике рассуждений» (Шершеневич Вадим. Зеленая улица. М.: «Плеяды», 1916. С. 46). (обратно)611
Стихи Нелли. С. 27, 14, 17. (обратно)612
Брюсов Валерий. Сегодняшний день русской поэзии // Русская Мысль. 1912. № 7. Отд. III. С. 21; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 367. Подробнее см.: Анчугова Т. Брюсов и Игорь Северянин (к истории литературных взаимоотношений) // Брюсовский сборник. Ставрополь, 1977. С. 51–62. (обратно)613
Стихи Нелли. С. 27, 33. (обратно)614
Львова Н. Холод утра // Жатва. Кн. V. С. 256. (обратно)615
Игорь Северянин. Собрание поэз. T. 1: Громокипящий кубок. М., 1916. С. 97. Впервые: Петербургский глашатай. 1912, 12 февраля. (обратно)616
Стихи Нелли. С. 25. (обратно)617
Брюсов Валерий. Новые течения в русской поэзии. Футуристы // Русская Мысль. 1913. № 3. Отд. II. С. 132; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 392. (обратно)618
См. литературный портрет Брюсова в книге Шершеневича «Великолепный очевидец. Поэтические воспоминания 1910–1925 гг.» (Мой век, мои друзья и подруги: Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова / Сост. С. В. Шумихина и К. С. Юрьева. Вступ. статья, коммент. С. В. Шумихина. М., 1990. С. 443–446). Подвергнув острой критике книгу подражательных стихов Шершеневича «Carmina» (М., 1913), Брюсов приветствовал его новейшие опыты в эгофутуристическом стиле: «…нам знакомы позднейшие стихи этого автора, гораздо более значительные, чем те, которые собраны в его книге» (Брюсов Валерий. Новые течения в русской поэзии. III. Эклектики // Русская Мысль. 1913. № 8. Олд. И. С. 73; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 404). Подробнее о футуристическом периоде творчества Шершеневича и о «Мезонине поэзии» см.: Lawton Anna. Vadim Shershenevich: from Futurism to Imaginism. Ann Arbor, 1981. P. 13–22. (обратно)619
РГБ. Ф. 386. Карт. 108. Ед. xp. 24. Л. 6–7. (обратно)620
Шершеневич Вадим. Футуризм без маски. Компилятивная интродукция. М., 1913. С. 9, 55, 68. (обратно)621
«Увертюра» // Верниссаж (Мезонин поэзии. Вып. I). <М.>, Сентябрь 1913. С. <4–5>. (обратно)622
См.: Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 431–433. (обратно)623
Шершеневич Вадим. Романтическая пудра. Поэзы. СПб.: «Петербургский глашатай», <1913>. С. 15. В сходной стилистике выдержан шуточный «Рондальон» Шершеневича — цикл из трех стихотворений, посвященный Брюсову и высланный ему 27 февраля 1913 г.; приведем первое стихотворение цикла — «Rondo amoroso»:624
РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 1. Ед. хр. 89. Ср. письмо Ходасевича к Садовскому от 27 октября 1913 г.: «Бедная Надя потолстела и стала футуристкой. А стишки плохенькие…» (Письма В. Ф. Ходасевича Б. А. Садовскому. С. 22). Противоположного мнения о последних стихотворных опытах Львовой придерживался Шершеневич: «…как раз к моменту смерти лик Львовой начал определяться, и все прошлое, что казалось подражанием, приобрело новую окраску» (Шершеневич Вадим. Поэтессы // Современная Женщина. 1914. № 4. С. 75); «Откинув прежнее, переменив нежность на иронию, поэтесса укрепила свой стих и почти создала свою манеру» (Венич <В. Г. Шершеневич>. Смерть поэтессы // Руль. 1914. № 452, 3 марта). (обратно)625
Пир во время чумы (Мезонин поэзии. Вып. II). <М.>. Октябрь 1913. С. <9–10>. (обратно)626
Верниссаж. С. <6>. 23 августа 1913 г. Шершеневич писал Брюсову: «Редакция альманахов „Мезонин поэзии“ имеет честь принести Вам свою глубокую благодарность за полученное ею от Вас стихотворение и позволяет себе надеяться, что Ваше имя украшает не в последний раз страницы альманахов» (РГБ. Ф. 386. Карт. 108. Ед. хр. 24). Во втором альманахе «Мезонина поэзии» опубликовано стихотворение Шершеневича «Тост» — месостих; в тексте по двум диагоналям и по вертикали прочитывается: «Валерию Брюсову от автора»; последние строки: «…чашку пунша пьем с радостью за Брюсова» (Пир во время чумы. С. <3>; см. также: Шершеневич Вадим. Листы имажиниста / Сост., предисл., примеч. В. Ю. Бобрецова. Ярославль, 1997. С. 93); Брюсов откликнулся на него аналогичным образом (см. его «Запоздалый ответ. Вадиму Шершеневичу»: Гаспаров М. Л. Русские стихи 1890-х — 1925-го годов в комментариях. М., 1993. С. 25). (обратно)627
Крематорий здравомыслия (Мезонин поэзии. Вып. III/IV). <М.>, Ноябрь — декабрь 1913. С. <14>. (обратно)628
Жатва. Кн. V. С. 251, 254. (обратно)629
Крематорий здравомыслия. С. <8>. (обратно)630
Там же. С. <9–10>. (обратно)631
Борисов Б. <Б. А. Садовской>. Поэтессы //Утро России. 1913. № 218, 21 сентября; см. также: Танин Г. <Г. В. Рочко>. Город и поэзия // Русские Ведомости. 1913. № 188, 15 августа; Московские Ведомости. 1913. № 177, 1 августа (рец. за подписью «А.»). (обратно)632
См.: Избранные стихи русских поэтов. Серия сборников по периодам. Период третий. Вып. II. <СПб.>, 1914. С. V–VI, 171–176. (обратно)633
Речь. 1913. № 323, 25 ноября. Подлинного автора распознал в рецензии на «Стихи Нелли» И. И. Ясинский, также неодобрительно отозвавшийся о том, что Брюсова смутила «тень Игоря Северянина» (Новое Слово. 1913. № 11. С. 156. Подпись: М. Чуносов). (обратно)634
Речь. 1913. № 326, 28 ноября. (обратно)635
Гумилев Н. Письма о русской поэзии//Аполлон. 1914. № 1/2. С. 122, Гумилев H. С. Письма о русской поэзии. С. 169. (обратно)636
Жатва. Кн. V. С. 254. (обратно)637
5 сентября 1913 г. Ходасевич писал Б. Садовскому: «Напечатал я презабавную статейку о Нелли. Дамы много смеялись» (Письма В. Ф. Ходасевича Б. А. Садовскому. С. 20). Ср. воспоминания Н. Асеева о посещениях дома Брюсова вместе с другими молодыми поэтами (К. А. Липскеровым, С. Я. Рубановичем, Шершеневичем и др.): «Спорят о новом сборнике стихов, как выясняется, принадлежащем творчеству хозяина дома. Но не все знают об этом. <…> „Стихи Нелли“ вызывают одобрительные споры. Брюсов — как будто не слышит. Наконец, на обращенный к нему вопрос о достоинстве их — бросает два-три критических замечания. Поднимается спор, Брюсов не настаивает на утверждениях, уступая напору двадцати хвалебных отзывов…» (Асеев Н. У Валерия Брюсова //Литературная газета. 1967. № 46, 15 ноября. С. 6). (обратно)638
Ходасевич Владислав. Стихи Нелли // Голос Москвы. 1913. № 199, 29 августа; Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. М., 1996. T. 1. С. 400–402. (обратно)639
Шмидт В. Об одном сборнике стихотворений // Русская Мысль. 1913. № 10. Отд. III. С. 21–23. (обратно)640
РГБ. Ф. 386. Карт. 13. Ед. хр. 4. Л. 1, 2, 8. М. Л. Гаспаров в статье «Брюсов-стиховед и Брюсов-стихотворец» пишет, что «после самоубийства Н. Львовой в 1913 г. никакие „новые стихи Нелли“ уже не были возможны» (Брюсовские чтения 1973 года. С. 13; Гаспаров М. Л. Избранные статьи. С. 103). Однако это замечание не подтверждается обозначенными в рукописных проектах титульного листа книги датировками, а также и временем создания ряда стихотворений, для нее предназначавшихся. Обращение Брюсова к маске «Нелли» после смерти Львовой — дополнительный аргумент в пользу того, что этот образ соотносился в его сознании не только с погибшей поэтессой, но и с Е. А. Сырейщиковой. (обратно)641
РГБ. Ф. 386. Карт. 13. Ед. хр. 4. Л. 10–12. (обратно)642
См.: Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. Т. 2. С. 262. (обратно)643
Текст стихотворения — машинопись; дата проставлена карандашом. Гоанго — Хуанхэ, река в Китае. Ср. стихотворение Брюсова «С Ганга, с Гоанго…» (192) (Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1974. Т. 3. С. 142–143). Стихотворение, безусловно, было написано до самоубийства Львовой, претворившей тем самым в реальность его сюжетный мотив. В силу этого, маловероятно, чтобы Брюсов решился напечатать его в «Новых стихах Нелли»; однако принадлежность стихотворения к корпусу произведений «Нелли» бесспорна. Биографический подтекст стихотворения — постоянные помышления Львовой об уходе из жизни, в возможность осуществления которых Брюсов, видимо, не верил, — иначе невозможно объяснить то, что он отдал ей свой револьвер, после ее многочисленных и настоятельных просьб. В одном из писем к Брюсову 1913 г. Львова писала: «…я спрашиваю только то, что мне уже обещано. А обещания свои исполнять должно (твои вчерашние слова). Пришли мне свой револьвер. Все те „возможности“ уйти, кот<орые> у меня есть, — очень мучительны. <…> Встань на ту точку зрения, что если у меня хватит сил нажать курок, у меня хватит сил и выпить порошок. Избавь меня от последних мучений» (РГБ. Ф. 386. Карт. 93. Ед. хр. 7). (обратно)644
Черновой автограф. Под текстом карандашные пометы: «H. Н.»; «Нелли». Как отмечено В. Э. Молодяковым, помета «H. Н.» на листах брюсовского архива (сделанная самим Брюсовым или И. М. Брюсовой) обозначает: «Н<е> н<апечатано>» (Брюсов Валерий. Неизданное и несобранное. М., 1998. С. 277–278). (обратно)645
Было: Шоссе пологое (обратно)646
Было:647
Далее зачеркнуто:648
Черновой автограф. Под текстом карандашные пометы: «Нелли»; «H. Н.». (обратно)649
Было: И многое узнать довелось! (обратно)650
Беловой автограф с правкой; под текстом — запись Брюсова: «Вздор»; карандашная помета: «Из папки Нелли». (обратно)651
Было: Сны июльские — предатели, (обратно)652
Черновой автограф (датированный: «Сент<ябрь> 1913») и машинопись. Печатается по машинописному тексту. Пометы под текстом: «H. Н.»; «Нелли». Текст, помещенный в альманахе «Крематорий здравомыслия», имеет отдельные пунктуационные расхождения с публикуемым; последний стих: «А на груди трепещут живые кружева»; помета под текстом: «Кавказ». (обратно)653
В автографе: В венецианской неге моих грудей овал! (обратно)654
Черновой автограф. (обратно)655
Было: В час печально-вечерний над усадьбой разгромленной, (обратно)656
Было:657
Было: Иль под рваной перчаткой из шкатулочки твой портрет? (обратно)658
Было: Все равно, все равно мне, — все было отброшено! (обратно)659
Было: Навсегда удержать бы это счастье слепой тоски. (обратно)660
Было:661
Под текстом зачеркнутые наброски (предполагались между 3-й и 4-й строфами):662
Машинопись; дата проставлена карандашом. (обратно)663
Беловой автограф с правкой. Над текстом помета Брюсова: «шутка»; подтекстом карандашная помета: «H. Н.». (обратно)664
Далее было начато: Кто запрется (обратно)665
Далее было начато:666
Было: Им, за час, что изведать дано? (обратно)667
Черновой автограф. Под текстом карандашная помета: «H. Н». (обратно)668
Было: В ангела преображенный труп. Далее зачеркнуто:669
Черновой автограф. Под текстом карандашная помета: «H. Н». (обратно)670
Было: Далекий мол; (обратно)671
Было: И там, далеко, чья-то белая тень на прибрежном щебне. (обратно)672
Было:673
Черновой автограф. Под текстом карандашная помета: «Н. Н»; «Из папки „Нелли“». (обратно)674
Было: Известность, — хотя б она была для позора оправой, (обратно)675
Далее было начато: Я была счастлива, (обратно)676
Черновой автограф — скоропись с пропуском отдельных букв; ряд мест расшифровывается предположительно. Под текстом карандашные пометы: «Н. Н»; «Из папки Нелли». (обратно)677
Было: Трамваи, авто, в три ряда экипажи (обратно)678
Было: Но, что было, — во сне! (обратно)679
Беловой автограф с правкой. Под текстом карандашные пометы: «H. Н.»; «Из папки Нелли». (обратно)680
Было начато: Вновь (обратно)681
Было начато: Мир в вуале слез тускне<ет> (обратно)682
Черновой автограф. Карандашные пометы Брюсова: «плохо»; внизу: «Нелли». Под текстом стихотворения бессвязные черновые наброски. (обратно)683
Было: На небе снова роза будет! (обратно)684
Было: Пусть ум забудет! Далее зачеркнуто: В прохладной тени леса — снова (обратно)685
Черновой автограф. Под текстом карандашные пометы: «плохо. 1916»; «Из панки Нелли». Первое стихотворение цикла «Из дневника», согласно помете Брюсова на этом же листе, — «Безумец, думал плыть ты по…», впервые опубликованное в «Литературной газете» (1931. № 54, 7 октября; см.: Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. Т. 3. С. 320, 607). (обратно)686
Черновой автограф. Под текстом карандашная помета: «H. Н.» (обратно)687
Было: Жутко вспомнить мне об ней (обратно)688
Было: В хрупком, томном сне саней! (обратно)689
Список рукой И. М. Брюсовой. Сверху карандашная помета: «книгу Нелли». (обратно)690
Беловой автограф. Под текстом карандашные пометы: «H. Н.»; «Нелли». (обратно)691
Беловой автограф. Под текстом карандашные пометы: «H. Н.»; «Нелли». (обратно)692
Черновой автограф. Под текстом карандашные пометы: «H. Н.»; «Нелли». Эпиграф — из стихотворения Ф. И. Тютчева «Ты зрел его в кругу большого света…». (обратно)693
Было начато: Даль и (обратно)694
Было: И на небе лиловатом (обратно)695
Черновой автограф. Под текстом карандашные пометы: «H. Н.»; «Нелли». (обратно)696
Было:697
Было: И он сдавил мне груди грубо, (обратно)698
Было: И я сдержала тихий вздох. (обратно)699
Черновой набросок — на том же листе, что и предыдущее стихотворение. (обратно)700
Было:701
Машинопись с правкой. Под текстом карандашные пометы: «к Нелли»; «из папки: Стихи из книги „S<ed> n<on> s<atiatus>“, сохраняемые для ее 2 изд<ания>». «Sed non satiatus» — первоначальное заглавие книги Брюсова «Семь цветов радуги. Стихи 1912–1915 года» (М., 1916). (обратно)702
Было: Что если б было только две копейки, (обратно)703
Было: Забрасывают удочки на ловлю (обратно)704
Черновой автограф. Под воспроизводимым текстом — черновые наброски еще двух четверостиший, записанные скорописью и не поддающиеся связному прочтению. Над текстом карандашные пометы: «H. Н.»; «Нелли». Эпиграф — неточная цитата из стихотворения Брюсова «Орфей и Эвридика» (1904); в оригинале: «Вспомни, вспомни! луг зеленый, // Радость песен, радость пляск!» (Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. T. 1. С. 386). (обратно)705
Далее зачеркнуто:706
Черновой автограф. Под текстом — запись: «Начало хорошо, дальше плохо. В. Б.»; карандашом: «H. Н.»; «Из „Нелли“». (обратно)707
Было: Чьи-то губы надо мною свешивались, (обратно)708
Было: Расцветало утро, яркое, сверкающее, (обратно)709
Черновой автограф на конверте рукой И. М. Брюсовой (видимо, стихотворение было Брюсовым продиктовано); помета: «к Нелли». Приложены также списки стихотворения рукой И. М. Брюсовой. (обратно)710
Было: В кругу излюбленных гостей. (обратно)711
Было: В толпе стреляющих детей (обратно)712
Было начато: Мир (обратно)713
Было: Дадим свободу иноверцу (обратно)714
Было начато: Закрой в свой час (обратно)715
Было: Зажжет свой розовый фонарь (обратно)716
Дата проставлена над текстом. (обратно)717
Зилов Л. Памяти Н. Г. Львовой // Путь. 1913. № 12. С. 36. (обратно)718
Шершеневич В. Великолепный очевидец. Поэтические воспоминания 1910–1925 гг. // Мой век, мои друзья и подруги: Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М., 1990. С. 472. В. Ф. Ходасевич в мемуарном очерке о Брюсове передает обстоятельства, предшествовавшие моменту самоубийства, несколько иначе (см. с. 160 наст, изд., примеч. 24). (обратно)719
Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 4. С. 32 («Брюсов», 1925). (обратно)720
Там же. С. 32, 16 («Конец Ренаты», 1928). (обратно)721
Брюсов В. Я. Канва моей жизни // РГБ. Ф. 386. Карт. 1. Ед. хр. 1. Л. 42. Ср. записи Брюсова в «Моем „Дон-Жуанском списке“» (в рубрике «А. Серьезное»): «1911–12 Надя (Львова)» — и в списке «Mes amantes»: «1910–1912 Надя (Н. Гр. Львова)» (Там же. Ед. хр. 4. Л. 1,3). (обратно)722
Подробнее об этой книге и об ее биографическом подтексте см. в нашей работе «„Новые стихи Нелли“ — литературная мистификация Валерия Брюсова». (обратно)723
См.: Ходасевич Владислав. Собр. соч. / Под ред. Джона Мальмстада и Роберта Хьюза. Ann Arbor: «Ardis», 1990. T. 2. С. 129. Впервые: Голос Москвы. 1913. № 127, 4 июня. Подпись: В. Х-ч. (обратно)724
См. переписку Брюсова и Верхарна за октябрь — ноябрь 1913 г. и комментарии к ней Т. Г. Динесман (Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976, С. 614–620). Ср. письмо Брюсова к жене из Петербурга от 25 ноября 1913 г.: «Пытаюсь успокоиться. <…> Верхарн приезжает в среду курьерским. <…> Устрой, если можешь, встречу» (РГБ. Ф. 386. Карт. 142. Ед. хр. 14). (обратно)725
Адрес редакции журнала «Русская Мысль», в котором Брюсов до 1913 г. заведовал литературно-критическим отделом. (обратно)726
РГБ. О. Р. Карт. 129. Ед. хр. 2. (обратно)727
Цитируемое письмо датировано Брюсовым: «25 ноября 1913. Северная гостиница»; однако, судя по упоминанию о посланных «вчера» письмах к Шестеркиной (дата на почтовых штемпелях: СПб., 25.11.13), оно написано 26 ноября: Брюсов ошибся в датировке. (обратно)728
РГБ. Ф. 386. Карт. 142. Ед. хр. 14. (обратно)729
РГБ. О. Р. Карт. 129. Ед. хр. 2. (обратно)730
Гиппиус З. Н. Стихотворения. Живые лица. М., 1991. С. 270. (обратно)731
Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 538. (обратно)732
Цикл опубликован в альманахе «Жатва» (Кн. VI / VII. М., 1915. С. 3–7). (обратно)733
Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 33. (обратно)734
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 2. С. 132, 139. Последние строки цитированного стихотворения в биографическом плане соотносятся с Марией Вульфовной (Владимировной) Вульфарт (сохранились 59 писем ее к Брюсову за 1913–1915 и 1918 гг.; см.: РГБ. Ф. 386. Карт. 81. Ед. хр. 16–18); связь Брюсова с нею завязалась во время его пребывания в Майоренгофе и продолжалась на протяжении 1914–1915 гг. К М. Вульфарт обращен 14-й сонет («Последняя») из венка сонетов «Роковой ряд», в котором Брюсов воспевает возлюбленных, оставивших след в его жизни (см.: Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. Т. 2. С. 309); «безымянность» героини 14-го сонета («Пребудешь ты неназванной, безвестной») отражает сугубо потаенный характер отношений Брюсова с М. Вульфарт, пребывавшей в отдалении от столичных литературных кругов (в Риге и Тальсене Курляндской губернии, затем в Варшаве). (обратно)735
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 33. (обратно)736
Имеется в виду записка, отправленная 25 ноября 1913 г.; текст ее воспроизводится выше. (обратно)737
Неглинный, дом Обидиной № 27. (Примеч. автора). (обратно)738
Приводим заключительные строки этого последнего письма Львовой к Брюсову: «И мне уже нет <сил?> смеяться и говорить теб<е>, без конца, что я тебя люблю, что тебе со мной будет совсем хорошо, что не хочу я „перешагнуть“через эти дни, о которых ты пишешь, что хочу я быть с тобой. Как хочешь, „знакомой, другом, любовницей, слугой“, — какие страшные слова ты нашел. Люблю тебя — и кем хочешь, — тем и буду. Но не буду „ничем“, не хочу и не могу быть. Ну, дай же мне руку, ответь мне скорее — я все-таки долго ждать не могу (ты не пугайся, это не угроза: это просто правда). Дай мне руку, будь со мной, если успеешь прийти, приди ко мне. А мою любовь — и мою жизнь взять ты должен. Неужели ты не чувствуешь <1 нрзб> этого. В последний раз — умоляю, если успеешь, приди. Я.» (РГБ. Ф. 386. Карт. 93. Ед. хр. 7). 15 декабря 1913 г. Брюсов извещал А. А. Шестеркину: «Я прочел последнее письмо Нади. <…> Это и жестокое и прекрасное письмо. Конечно, я плакал, читая его. Она говорит много тяжелого для меня, но вместе с тем в письме столько любви, что в самой боли читать его была и какая-то мучительная радость. <…> Я должен был все разбить, все уничтожить и все же радостным прийти к ней. Этого я не мог сделать, и в этом я виноват» (РГБ. О. Р. Карт. 129. Ед. хр. 2). (обратно)739
Брюсов здесь фактически повторяет аргументацию, содержавшуюся в одном из писем Львовой к нему, цитированных в наст. изд. (С. 184, примеч. 103); в том же письме: «Я не хочу больше мучений. И не хочу, чтобы у меня было искаженное, синее лицо. Пусть оно останется спокойным и красивым. Это моя последняя просьба, а в них, кажется, отказывать не принято. Встань на ту точку зрения, что если у меня хватит сил нажать курок, у меня хватит сил и выпить порошок». В другом письме к Брюсову она вновь касалась той же темы: «А все-таки ты не прав: ты должен был прислать мне то, о чем я просила» (РГБ. Ф. 386. Карт. 93. Ед. хр. 7). (обратно)740
Текст приводится по машинописной копии из архива Брюсова, поэтому в нем отсутствует подпись. (обратно)741
Имеется в виду Анна Александровна Шестеркина. (обратно)742
Рубек — герой драмы Ибсена «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» (1899). (обратно)743
Имеется в виду Елена Александровна Сырейщикова. (обратно)744
Летом 1913 г. Брюсов вместе с женой посетил Голландию. (обратно)745
Павлович Н. Из воспоминаний об Александре Блоке // Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1980. Т. 2. С. 397. (обратно)746
См.: Ленчик Л. Е. Семантика сюжетно-образных связей в драме А. Блока «Король на площади» // Блоковский сборник. II. Тарту, 1972. С. 206–217. (обратно)747
Громов П. Герой и время: Статьи о литературе и театре. Л., 1961. С. 412; Нива Ж. Александр Блок // История русской литературы. XX век: Серебряный век. М., <1995>. С. 138. (обратно)748
Родина T. М. Александр Блок и русский театр начала XX века. М., 1972. С. 151; Федоров А. В. Ал. Блок — драматург. Л., 1980. С. 90; Герасимов Ю. К. Драматургия символизма // История русской драматургии. Вторая половина XIX — начало XX века (до 1917 г.). Л., 1987. С. 576. (обратно)749
Федоров А. В. Ал. Блок — драматург. С. 89–90; Шахадат Шамма. Чужое слово в драматургии А. А. Блока: «Король на площади» и «Пришедший» Андрея Белого // Тезисы докладов научной конференции «А. Блок и русский постсимволизм». Тарту, 1991. С. 20–26. (обратно)750
Магомедова Д. М. Автобиографический миф в творчестве А. Блока. <М., 1997>. С. 132–134. (обратно)751
См.: Федоров А. В. Ал. Блок — драматург. С. 28–53. (обратно)752
См.: Цыбенко Е. З. Польская литература рубежа XIX и XX веков в России // Русская и польская литература конца XIX — начала XX века. М., 1981. С. 246–253. (обратно)753
Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1961. Т. 4. С. 43. Далее текст «Короля на площади» в окончательной авторской редакции цитируется по этому изданию с указанием (в скобках) страницы. В первопечатной редакции «Короля на площади» (первая публикация — Золотое Руно. 1907. № 4. С. 32–45) далее следуют еще две строки: «Юность народное сердце // Пронзила, как солнце!» (Блок Александр. Лирические драмы. СПб., 1908. С. 82). (обратно)754
Андрей Белый. Критика. Эстетика. Теория символизма: В 2 т. М., 1994. Т. 2. С. 285 (статья «Символический театр», 1907). (обратно)755
Яцимирский А. И. Новейшая польская литература. От восстания 1863 года до наших дней. СПб., 1908. Т. 2. С. 280, 281. (обратно)756
Пшибышевский Ст. Вечная сказка: Драма в трех действиях // Весы. 1906. № 3/4. Приложение. С. 59. Далее драма Пшибышевского цитируется по этому изданию с указанием (в скобках) страницы. (обратно)757
Пшибышевский Ст. Вечная сказка: Драматическая поэма / Единственный разрешенный автором перевод Е. Троповского. М.: «Скорпион», 1907. (обратно)758
Пшибышевский Ст. Полн. собр. соч. T. VII. Requiem aeternam. Вечная сказка / Пер. В. Высоцкого. М.: Изд. В. М. Саблина, 1907; Пшибышевский Ст. Вечная сказка: Драматическая поэма / Пер. Е. и И. Леонтьевых. М.: Польза, 1907 (Универсальная библиотека, № 24). Оба перевода неоднократно переиздавались. «Вечная сказка» также была выпущена в свет литографированным изданием в переводе М. Шевлякова (М.: Рассохин, 1906). (обратно)759
Полный комплект «Весов» сохранился в библиотеке Блока, в № 3/4 за 1906 г. имеются его пометы (см.: Библиотека А. А. Блока. Описание / Сост. О. В. Миллер, Н. А. Колобова, С. Я. Вовина. Л., 1986. Кн. 3. С. 170). (обратно)760
См.: Медведев П. В лаборатории писателя. Л., 1971. С. 202–203; Блок А. Театр / Вступ. ст., сост. и примеч. П. П. Громова. Л., 1981. С. 483–485 («Библиотека поэта». Большая серия). На обложке черновой рукописи драмы рукой Блока обозначены датировки: «Лето 1906», «Осень — октябрь» (ИРЛИ. Ф. 654. Оп. 1. Ед. хр. 143). (обратно)761
Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 199–200. (обратно)762
См.: Минц З. Г. Блок и русский символизм // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 132–138. (обратно)763
Письмо к матери от 30 апреля 1904 г. // Письма Александра Блока к родным. Л., 1927. <Т. 1>. С.119. (обратно)764
Запись от сентября — октября 1906 г. // Блок А. Записные книжки. 1901–1920. М., 1965. С. 77. (обратно)765
См.: Рыбакова Ю. П. В. Ф. Коммиссаржевская. Летопись жизни и творчества. СПб., 1994. С. 323, 326–327, 341–342. (обратно)766
См. пригласительные письма Коммиссаржевской, отправленные К. А. Сомову (О Коммиссаржевской. Забытое и новое: Воспоминания. Статьи. Письма. М., 1965. С. 170) и Вяч. Иванову (Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 259). Ср. свидетельства А. А. Дьяконова (Ставрогина) («Александр Блок в театре В. Ф. Коммиссаржевской»): «Чтение „Короля на площади“ прошло с большим успехом. Блок был героем вечера. <…> Несмотря на многие трудности для постановки, „Король“ был признан прекрасным сценическим материалом и мог явиться дополнением к постановке „Балаганчика“» (Там же. С. 83); М. А. Бекетовой (дневниковая запись от 21 октября 1906 г.): «Саша написал драму „Король на площади“ <…> ее читали в клубе Коммиссаржевской, и она произвела бурю» (Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 3. С. 619). См. также: Веригина В. П. Воспоминания. Л., 1974. С. 89. (обратно)767
Об этом решении Мейерхольд известил Блока письмом от 16 октября 1906 г., прося «как можно скорее прислать» экземпляр текста для представления в цензуру (Мейерхольд В. Э. Переписка. 1896–1939. М., 1976. С. 78–79); в ответном письме от 17 октября Блок обещал доставить рукопись не позднее 21 октября (Новый мир. 1979. № 4. С. 160 / Публ. В. П. Енишерлова). См. также письмо Блока к матери от 18 октября 1906 г. (Письма Александра Блока к родным. <Т. 1>. С. 157–158). (обратно)768
Письмо к Е. П. Иванову от 6 августа 1906 г. // Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1963. Т. 8. С. 159. (обратно)769
Эткинд Е. «Демократия, опоясанная бурей»: Композиция поэмы А. Блока «Двенадцать» // Эткинд Е. Там, внутри. О русской поэзии XX века: Очерки. СПб., 1996. С. 114. (обратно)770
В окончательной редакции «Вечной сказки» одна декорация только в 1-м и 3-м действиях; в постановке, осуществленной в театре Коммиссаржевской, однако, использовалась одна декорация во всех трех действиях драмы. (обратно)771
Среди подготовительных материалов к «Королю на площади» имеется запись Блока: «Единство мест, времен и действий» (ИРЛИ. Ф. 654. Оп. 1. Ед. хр. 143. Л. 18); в черновике пролога, произносимого Шутом, — строфа, не вошедшая в опубликованный текст:772
Блок А. Собр. соч. Л., 1933. Т. 6. С. 298. (обратно)773
Блок А. Лирические драмы. С. 110. (обратно)774
Там же. С. 55. (обратно)775
Театр В. Ф. Коммиссаржевской. «Вечная сказка» Пшибышевского в переводе г. Троповского // Товарищ. 1906. № 132, 6 декабря. С. 5. (обратно)776
Блок А. Лирические драмы. С. 82. (обратно)777
Товарищ. 1906. № 132, 6 декабря. С. 5. (обратно)778
Луначарский А. Заметки философа. Еще об искусстве и революции // Образование. 1906. № 12. Отд. II. С. 89. (обратно)779
Аничков Евг. Предтечи и современники. I. На Западе. СПб., <1910>. С. 409. (обратно)780
Максимов Д. Е. Александр Блок и революция 1905 года // Революция 1905 года и русская литература. М.; Л., 1956. С. 271. (обратно)781
Мочульский К. Александр Блок//Блок А. Собр. соч.: В 12 т. М., 1997. Т. 2 (Книга-альбом). С. 113. (обратно)782
Письмо от 17 октября 1906 г. // Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 164. (обратно)783
Прибыткова З. Коммиссаржевская, Рахманинов, Зилоти // Вера Федоровна Коммиссаржевская: Письма актрисы. Воспоминания о ней. Материалы. Л.; М., 1964. С. 247. (обратно)784
Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 5. С. 315. (обратно)785
Ср. отдельные параллели: «Я сердце вырву из груди и брошу им в подарок!», «… Я сердце из груди прочь вырвала бы и кровь его тебе бы в жертву принесла» (слова Сонки, с. 26, 51) — «Я бросил сердце с белых гор <…> Я сам иду на твой костер! / Сжигай меня!» («Сердце предано метели»); «… Без тебя <…> лечу я <…> в бесконечную пропасть без дна…» (слова Короля, с. 19) — «Мы летим в миллионы бездн…» («Снежная вязь»), «Ты влечешь меня к безднам!» («Голоса»), В «Вечной сказке» дважды встречается словосочетание «Ночь — глуха» (с. 19, 53), оно же — в стихотворении «Насмешница» из «Снежной Маски». См.: Блок А. А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М., 1997. Т. 2. С. 170, 144, 158, 166. (обратно)786
Мейерхольд В. Э. Статьи, письма, речи, беседы. М., 1968. Ч. 1. С. 140 («К истории и технике театра», 1908). (обратно)787
Бальмонт К. Д. Горные вершины. Сб. статей. М.: «Гриф», 1904. Кн. 1. С. 131. (обратно)788
Литературное наследство. Т. 90: У Толстого. 1904–1910. «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого. М., 1979. Кн. 2. С. 282 (запись от 24 октября 1906 г.). Ср. отзыв Толстого о «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда» в письме к В. Г. Черткову от 15–16 июля 1886 г.: «Hide <так!> очень хорош — я прочел <…>» (Толстой Л. Н. Полн, собр. соч. М., 1935. Т. 85. С. 368). (обратно)789
Булгаков Ф. С того берега // Новое Время. 1888. № 4521, 29 сентября. С. 2. (обратно)790
См.: Роберт Луи Стивенсон. Биобиблиографический указатель / <Сост. И. М. Левидова>. М., 1958. С. 30, 32. (обратно)791
Пантеон Литературы. 1888. T. III. № 12. Современная летопись. С. 15. (обратно)792
Русское Богатство. 1888. № 9. С. 212. (обратно)793
Там же. С. 213. Автором этого отзыва был публицист и литературный критик, издатель и фактический редактор «Русского Богатства» в те годы Л. Е. Оболенский. См.: Книгин И. А. Литературная критика, история и теория литературы в журнале «Русское Богатство» 1883–1891 годов. Указатель статей, рецензий и аннотаций // Русская литературная критика. Исторические и теоретические подходы. Межвузовский сб. научных трудов. Саратов, 1991. Вып. 2. С. 134; Книгин И. А. Леонид Егорович Оболенский — литературный критик. Саратов, 1992. (обратно)794
См.: Аникин Г. В. Идеи и формы Достоевского в произведениях английских писателей // Русская литература 1870–1890-х годов. Сб. 3. Свердловск, 1970. С. 20–21; Котова Ю. П. «Маркхейм» Р. Л. Стивенсона и «Преступление и наказание» // XXV Герценовские чтения. Литературоведение. Краткое содержание докладов. Л., 1972. С. 89–91; Дьяконова Н. Я. Стивенсон и английская литература XIX века. Л., 1984. С. 84–86; Поддубная P. Н., Проненко В. В. Отражение творческого опыта Достоевского в прозе Стивенсона // Филологические науки. 1986. № 2. С. 28–35. (обратно)795
См.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1976. Т. 15. С. 513 / Коммент. А. А. Долинина. (обратно)796
Стивенсон Роберт Луис. Собр. соч.: В 5 т. М., 1967. Т. 2. С. 463 / Пер. Н. Волжиной. (обратно)797
См. развернутый обзор произведений на эту тему в статье Д. Е. Максимова «Об одном стихотворении (Двойник)» (Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1981. С. 154–157). (обратно)798
Вестник Иностранной Литературы. 1895. № 2. Иллюстрированное приложение. С. 37. (обратно)799
Исторический Вестник. 1895. T. LIX. № 2. С. 672. См. также: Семья. 1894. № 51, 18 декабря. С. 10; Всемирная Иллюстрация. 1895. T. LIII. № 1 (1353). С. 15; Книжки Недели. 1895. Январь. С. 215–216. (обратно)800
Av. Письма из Англии // Русское Богатство. 1895. № 2. Отд. II. С. 107–108. За подписью «Av.» в «Русском Богатстве» печатались корреспонденции дочери К. Маркса Элеоноры Эвелинг (Marks-Aveling; 1856–1898). (обратно)801
Булгаков Ф. Литературные заметки. III. Роберт Стивенсон //Новое Время. 1894. № 6746, 8 декабря. С. 3. (обратно)802
См.: Олдингтон Р. Стивенсон. Портрет бунтаря. М., 1985. С. 68–71. (обратно)803
Фаулз Джон. Подруга французского лейтенанта. Л., 1985. С. 360 / Пер. И. Комаровой. (обратно)804
З. В. Новости иностранной литературы//Вестник Европы. 1895. № 3. С. 415. (обратно)805
Венгерова Зин. Роберт-Луи Стивенсон // Космополис (Cosmopolis). 1897. T. VIII. № XXIII. Ноябрь. С. 156–157. (обратно)806
Там же. С. 157–158. (обратно)807
Там же. С. 158, 160. (обратно)808
См.: Необыкновенная история доктора Джекилля и г. Гайда. Роман Роберта Стивенсона / Пер. с англ. Ад. Острогорской. (Библиотека «Юного Читателя»), СПб., 1904. Это издание не учтено в упомянутом выше указателе публикаций Стивенсона на русском языке. (обратно)809
«Журналы „Всходы“ и „Юный Читатель“ за 1-е полугодие 1904 г.» // Вестник Воспитания. 1904. № 7. Отд. II. С. 26, 25. (обратно)810
Необыкновенная история доктора Джекилля и г. Гайда… С. 106. (обратно)811
Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 15. С. 195. (обратно)812
Там же. (обратно)813
Бальмонт К. Д. Горные вершины. С. 131. (обратно)814
Бинокль <В. Л. Величко>. Арабески // Кавказ. 1899. № 35, 7 февраля. С. 2. (обратно)815
Стивенсон Роберт Луис. Собр. соч.: В 5 т. Т. 2. С. 557 / Пер. И. Гуровой. (обратно)816
Бальмонт К. Д. Стихотворения. Л., 1969. С. 314–315 («Библиотека поэта». Большая серия). (обратно)817
См.: Купченко В. П. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1877–1916. СПб., 2002. С. 131. (обратно)818
Волошин Максимилиан. История моей души. М., 1999. С. 125. (обратно)819
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 107. Л. 32 об. — ЗЗ об. (обратно)820
Там же. Ед. хр. 1059. Л. 8–8 об. «Я устал от лунных слов» — строка из стихотворения Волошина «Эпилог», обращенного к Сабашниковой (см. примеч. 37). (обратно)821
Там же. Л. 10. (обратно)822
Стивенсон Роберт Луис. Собр. соч.: В 5 т. Т. 2. С. 564. (обратно)823
Подразумевается стихотворение «Эпилог» («Тихо, грустно и безгневно…»), написанное 8–9 мая 1905 г. (позднейшее заглавие — «Таиах»). См.: Волошин Максимилиан. Собр. соч. М.,2003. T. 1. С. 58–59. (обратно)824
В. Харт выехала из Парижа в Галицию 13 мая 1905 г. См ..Купченко В. П. Труды и дни Максимилиана Волошина. С. 135. (обратно)825
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 107. Л. 43 об.-44 об. (обратно)826
9 июля Волошин писал Сабашниковой: «Я весь замер в ожидании приговора. <…> Может, сегодня я не решился бы написать об этом. Но сказать нужно было, нужно. Лучше пусть будет все ясно. Но когда я думаю о том, что Вы, может, и не подадите м<исте>ру Хайду руки…» (Там же. Л. 45). (обратно)827
Волошин Максимилиан. История моей души. С. 127–128. Ощущение того же внутреннего разлада Волошин сохранил и в последующие годы. А. К. Герцык в письме к сестре, Е. К. Герцык, приводит его доверительные признания (начало 1908 г.): «У меня <…> трагическое раздвоение: когда меня влечет женщина, когда я духом близок ей и между нами возникает дружба — я не могу ее коснуться, мне кажется кощунством даже поцеловать руку той, кого я люблю. <…> И с другой стороны — когда я физически приближаюсь к женщине — мне кажется оскорбительной самая возможность заговорить с ней и общаться духом» (Сестры Герцык. Письма / Сост. и коммент. T. Н. Жуковской. СПб.; М., 2002. С. 180). (обратно)828
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1059. Л. 6–7. Цитаты из этого письма Волошин занес 12 июля в свой дневник (см.: Волошин Максимилиан. История моей души. С. 128). (обратно)829
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 107. Л. 46. Ср. запись Волошина от 12 июля: «Я тронут, у меня выступают слезы, когда я читаю письмо М. В. Там ни одного личного чувства, ни одного слова о себе. И потом сейчас же мысль со стороны: „Такого понимания не было раньше у людей. Это завоевание любви“. И мне вспоминается признание Вайолет» (Волошин Максимилиан. История моей души. С. 129). (обратно)830
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 107. Л. 47–48. (обратно)831
Там же. Л. 49 об. (обратно)832
Там же. Ед. хр. 1059. Л. 12 об., 13 об. (обратно)833
Каверин В. Идея призвания / Беседу вел Л. Антопольский // Вопросы литературы. 1969. № 6. С. 125. (обратно)834
См.: Набоков Владимир. Лекции по зарубежной литературе. М., 1998. С. 239–272. (обратно)835
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 4. Ед. хр. 1. Л. 25. (обратно)836
См.: Купченко В. П. О некоторых проблемах изучения жизни и творчества М. А. Волошина // Волошинские чтения. Сб. науч. трудов. М., 1981. С. 106. (обратно)837
См.: Волошин Максимилиан. Лики творчества. Л., 1988. С. 520–522; Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1981. Л., 1983. С. 70 (Рассказ М. А. Волошина об И. Ф. Анненском). (обратно)838
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 4. С. 7 («Конец Ренаты», 1928). (обратно)839
Ланн Евгений. Писательская судьба Максимилиана Волошина. М., 1927. С. 21. (обратно)840
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 4. Ед. хр. 1. Л. 22 об.-23. (обратно)841
См.: Первые литературные шаги. Автобиографии современных русских писателей. Собрал Ф. Ф. Фидлер. М., 1911. С. 166. Подробнее о родословной Волошина см. в комментариях В. П. Купченко и З. Д. Давыдова в кн.: Воспоминания о Максимилиане Волошине. М., 1990. С. 625–626. (обратно)842
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 4. Ед. хр. 1. Л. 22 об. (обратно)843
Дневниковая запись от 26 апреля 1893 г. // Волошин Максимилиан. «Средоточье всех путей…»: Избранные стихотворения и поэмы. Проза. Критика. Дневники. М., 1989. С. 501. (обратно)844
Там же. С. 478. (обратно)845
Из автобиографии М. Волошина (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 4. Ед. хр. 1. Л. 24; Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 30). (обратно)846
Дневниковая запись от 9 марта 1893 г. // Волошин Максимилиан. «Средоточье всех путей…». С. 495. (обратно)847
Формулировки из студенческого дела М. А. Кириенко-Волошина // ЦГИАМ. Ф. 418. Оп. 311. Дело 436. Л. 19 об. См. также: Купченко Вл. Вольнолюбивая юность поэта. М. А. Волошин в студенческом движении // Новый мир. 1980. № 12. С. 216–223. (обратно)848
Волошин Максимилиан. Собр. соч. М., 2004. Т. 2. С. 83. (обратно)849
Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 37. (обратно)850
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. СПб., 1991. Вып. 1. С. 126 / Публ. В. П. Купченко. См. также: Грякалова Н. Ю. Война на Востоке и кризис европейских ценностей (евро-азиатский маршрут Максимилиана Волошина) // Русская литература. 2004. № 3. С. 33–35. (обратно)851
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 4. Ед. хр. 1. Л. 18. (обратно)852
Там же. Л. 24. (обратно)853
Книга о русских поэтах последнего десятилетия / Под ред. Модеста Гофмана. СПб.; М.,<1909>. С. 365. (обратно)854
Зайцев Борис. Соч.: В 3 т. М., 1993. Т. 3. С. 371. (обратно)855
Волошин Максимилиан. Собр. соч. М., 2003. T. 1. С. 47. (обратно)856
Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 31. (обратно)857
Антон Крайний <Гиппиус З. Н.>. Нужны ли стихи? // Новый Путь. 1903. № 9. С. 250–251. (обратно)858
Письмо к С. К. Маковскому от 15 августа 1909 г. // РНБ. Ф. 124. Ед. хр. 975. (обратно)859
Письмо к Л. Н. Андрееву от 5 января 1903 г. // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 4. Ед. хр. 4. (обратно)860
См.: Купченко В. П. М. Горький и М. Волошин // Русская литература. 1976. № 2. С. 145–146. (обратно)861
«Чукоккала». Рукописный альманах Корнея Чуковского. М., 1979. С. 316. (обратно)862
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 5. Л. 2 об. (обратно)863
Письмо Волошина к М. В. Сабашниковой (декабрь 1906 г.) // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 112. (обратно)864
Письмо Волошина к М. В. Сабашниковой (август 1904 г.) // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 107. (обратно)865
См.: Опалов В. У Максимилиана Волошина в Коктебеле // Красный Крым. 1929, № 140, 23 июня. С. 3. (обратно)866
См. письмо Волошина к И. Ф. Анненскому от 18 августа 1909 г. // РГАЛИ. Ф. 6. Оп. 1. Ед. хр. 307. (обратно)867
Эренбург И. Портреты современных поэтов. М., 1923. С. 37. (обратно)868
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 73. Л. 1. (обратно)869
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. СПб., 2003. Вып. 3. С. 431 / Публ. В. П. Купченко и А. В. Лаврова. (обратно)870
Письмо от 16 марта 1910 г. //ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 853. (обратно)871
Аполлон. 1910. № 7, апрель. Отд. II. С. 37. (обратно)872
Свидетельство В. И. Язвицкого (1917 г.) // Валерий Брюсов в автобиографических записях, письмах, воспоминаниях современников и отзывах критики / Сост. Н. Ашукин. М., 1929. С. 347. Примечательно также, что Л. П. Гроссман в статье «Поэтика сонета» для демонстрации основных требований сонетного канона избрал сонет Волошина «Диана де Пуатье» (см.: Проблемы поэтики. Сб. статей под ред. В. Я. Брюсова. М.; Л., 1925. С. 124–126). (обратно)873
Голлербах Э. Поэт-ювелир // Жизнь искусства. 1920. № 509, 21 июля. (обратно)874
Аполлон. 1910. № 7, апрель. Отд. II. С. 38. (обратно)875
Волошин Максимилиан. История моей души / Сост. В. П. Купченко. М., 1999. С. 74. (обратно)876
Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 51. (обратно)877
Волошин Максимилиан. История моей души. С. 127. (обратно)878
Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 58. (обратно)879
Волошин Максимилиан. Путник по вселенным. М., 1990. С. 95. (обратно)880
Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 252–253. (обратно)881
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 107. См. также: Евстигнеева Л. А. Прозревая будущее… (М. А. Волошин и революция 1905–1907 гг.) // Волошинские чтения. С. 12–19. (обратно)882
См.: Двадцатый век. 1906. № 92, 30 июня; Купченко В. П. М. Волошин о Великой французской революции // Русская литература. 1989. № 3. С. 58–62. (обратно)883
Волошин Максимилиан. Лики творчества. С. 207. (обратно)884
См.: Купченко В. П. Ф. Достоевский и М. Волошин // Достоевский. Материалы и исследования. 8. Л., 1988. С. 203; Волошин Максимилиан. Лики творчества. С. 267–268. (обратно)885
Встречи с прошлым. М., 1984. Вып. 5. С. 228 / Публ. К. Н. Суворовой. (обратно)886
Лихтенберг Георг Кристоф. Афоризмы. М., 1965. С. 94. (обратно)887
Волошин Максимилиан. Лики творчества. С. 55. (обратно)888
Карцевский Сергей. Максимилиан Волошин // Последние новости (Париж). 1922. № 609, 15 апреля. С. 2. (обратно)889
Утро России. 1910. № 109, 30 марта. С. 7. Подпись: О. Б. (обратно)890
РГАЛИ. Ф. 102. Оп. 1. Ед. хр. 10; Альтман М. Царь Киммерии (Из дневника 1929 г.) // Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 584. (обратно)891
Свободная жизнь. 1918. № 3, 4 июля. (обратно)892
Волошин Максимилиан. История моей души. С. 73. (обратно)893
Седых Андрей. Далекие, близкие. <New York>, 1962. С. 24–25. (обратно)894
Волошин Максимилиан. Собр. соч. Т. 2. С. 595. О сходстве характера единства поэзии и живописи у Волошина с классической китайской и японской эстетикой см.: Завадская Е. В. Поэтика киммерийского пейзажа в акварелях М. А. Волошина (Отзвуки культуры Востока) // Волошинские чтения. С. 55–56. (обратно)895
Письмо Волошина к Ю. Л. Оболенской от 20 октября 1917 г. // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 84. (обратно)896
Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 43, 360. (обратно)897
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 198. (обратно)898
Эти слова Иванова Волошин приводит в одном из писем к жене (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 111). (обратно)899
Там же. Ед. хр.112. (обратно)900
Письмо Волошина к Вяч. И. Иванову от 18 августа 1907 г. // РГБ. Ф. 109. Карт. 15. Ед. хр. 4. (обратно)901
Толстой А. Н. О Волошине / Публ. А. И. Хайлова // А. Н. Толстой. Материалы и исследования. М., 1985. С. 218. (обратно)902
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 196. (обратно)903
Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 119. (обратно)904
Аполлон. 1910. № 7, апрель. Отд. II. С. 37. (обратно)905
ИРЛИ. Ф. 474. Ед. хр. 100. (обратно)906
См.: Давыдов З., Купченко В. Черубина// Памир. 1989. № 8. С. 124–160; Давыдов З. Д., Купченко В. П. Максимилиан Волошин. Рассказ о Черубине де Габриак // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1988. М., 1989. С. 41–61. (обратно)907
Ауслендер С. А. Воспоминания о H. С. Гумилеве / Публ. К. М. Поливанова // Панорама искусств. 11. М., 1988. С. 200. (обратно)908
Маковский Сергей. Портреты современников. Нью-Йорк, 1955. С. 314. (обратно)909
См.: Волошин Максимилиан. О Репине. М., 1913; Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 294–301, 669–671. (обратно)910
Там же. С. 31–32. (обратно)911
РГАЛИ. Ф. 2182. Оп. 1. Ед. хр. 163. (обратно)912
Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 588. (обратно)913
Фейнберг Л. Из книги «Три лета в гостях у Максимилиана Волошина» // Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 277. (обратно)914
Волошин Максимилиан. Лики творчества. С. 43, 50. (обратно)915
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 54. (обратно)916
Шульц Н. Планерское (Коктебель): Очерк-путеводитель. Симферополь, 1966. C. 17. (обратно)917
Письмо Волошина к А. М. Пешковскому от 23 марта 1925 г. // ИМЛИ. Ф. 79. Оп. 1. Ед. хр. 27. (обратно)918
Андрей Белый. Дом-музей М. А. Волошина // Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 508, 509. (обратно)919
Седых Андрей. Далекие, близкие. С. 18. (обратно)920
Соболь Андрей. Обломки. Третья книга рассказов 1920–1923 гг. М.; Пб., 1923. С. 105, 108, 115, 126; А. Н. Толстой. Материалы и исследования. С. 218. (обратно)921
См.: Антология. М.: «Мусагет», 1911. С. 143–146; Каннегисер Леонид. Стихи о Франциске // Русская Мысль. 1915. № 8. Отд. I. С. 181–182. (обратно)922
Купченко Вл. Странствие Максимилиана Волошина: Документальное повествование. СПб., 1996. С. 411. (обратно)923
Письмо к Л. Н. Андрееву от 5 января 1903 г. // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 4. Ед. хр. 4. (обратно)924
Ракитин Ю. Л. О Максимилиане Волошине. (Рукопись); Бальмонт Е. А. Воспоминания о Волошине // РГАЛИ. Ф. 57. Оп. 2. Ед. хр. 11. Л. 7. (обратно)925
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 84. (обратно)926
Гаврилов Б. А. «Как европеец, как художник, как поэт…» //Ново-Басманная, 19. М., 1990. С. 221. (обратно)927
Толстой А. Н. Полн. собр. соч. М., 1949. Т. 2. С. 558. (обратно)928
Давыдов З. Д., Купченко В. П. Письма К. Д. Бальмонта к М. А. Волошину // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1989. М., 1990. С. 48. (обратно)929
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 126; Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: В 20 т. М., 1972. Т. 13. С. 334. (обратно)930
Письмо Волошина к К. В. Кандаурову от 22 октября 1914 г. // РГАЛИ. Ф. 796. Оп. 1. Ед. хр. 41. (обратно)931
Цетлин Мих. (Амари). Силуэты. 5. Максимилиан Волошин // Понедельник. 1918. № 8, 9/22 апреля. (обратно)932
Биржевые ведомости. Утр. вып. 1916. № 15 791, 9 сентября. (обратно)933
Вересаев В. В. Невыдуманные рассказы о прошлом. Литературные воспоминания. Записи для себя. М., 1984. С. 499. (обратно)934
Письмо к Р. В. Иванову-Разумнику от 17 июля 1924 г. // Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998. С. 295. (обратно)935
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 901. (обратно)936
Письмо к А. М. Петровой от 9 мая 1917 г. // Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. СПб., 1999. Вып. 2. С. 157. (обратно)937
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 114. (обратно)938
Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 32. (обратно)939
Зелинский Корнелий. На рубеже двух эпох. Литературные встречи 1917–1920 годов. М., 1960. С. 162. (обратно)940
См.: Долгополов Л. К. Волошин и русская история (на материале крымских стихов 1917–1921 годов) // Русская литература. 1987. № 4. С. 173. (обратно)941
См. с. 337 наст. изд. (обратно)942
Оболенский В. А. Моя жизнь. Мои современники. Paris, 1988. С. 649. (обратно)943
Урал. 1990. № 3. С. 160 / Публ. Вл. Купченко. (обратно)944
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 136. (обратно)945
Цицерон. Диалоги. М., 1966. С. 100. (обратно)946
Время и мы. 1978. № 28. С. 200. (обратно)947
РГАЛИ. Ф. 769. Оп. 1. Ед. хр. 41. (обратно)948
Бенуа А. О Максимилиане Волошине // Последние новости. 1932. № 4176, 28 августа. (обратно)949
Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 32. (обратно)950
Время и мы. 1978. № 28. С. 200. (обратно)951
Цит. по копии из собрания В. А. Мануйлова. Волошин имеет в виду отзыв Васильевой о присланных ей двух стихотворениях из письма к нему от 3 февраля 1923 г.: «…они — прекрасны <…>. Только язык твой порой прямо страшен, даже непонятно, что эта „варварская“ кисть могла касаться Эредиа и других» (Черубина де Габриак. Исповедь / Сост. В. П. Купченко, М. С. Ланда, И. А. Репина. М., 1998. С. 312). (обратно)952
Свифт Джонатан.. Памфлеты. М., 1955. С. 157, 158. (обратно)953
Цит. по копии из собрания В. А. Мануйлова. (обратно)954
См.: Куприянов И. Т. Судьба поэта. С. 202. (обратно)955
Мельгунов С. П. Красный террор в России. 1918–1923. М., 1990. С. 66. (обратно)956
РГАЛИ. Ф. 769. Оп. 1. Ед. хр. 41. (обратно)957
Волошин Максимилиан. Предисловие // Синайская-Финкельштейн В. «Нерасцветшая» (История юной души). М.; Л., 1924. С. 7. (обратно)958
Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 33. (обратно)959
Письмо к А. М. Пешковскому от 9 ноября 1901 г. // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 99. (обратно)960
Волошин Максимилиан. Стихотворения и поэмы: В 2 т. / Общ. ред. Б. А. Филиппова, Г. П. Струве и Н. А. Струве. Paris, 1982. T. 1. С. 379. (обратно)961
Письмо к А. М. Петровой от 25 декабря 1917 г. // Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 2. С. 185. (обратно) name=t999>962
Волошин Максимилиан. «Жизнь — бесконечное познанье» / Сост. В. П. Купченко. М., 1995. С. 309. Наследник престола Алексей родился в 1904 г. (обратно)963
См.: Волошин Максимилиан. Суриков / Публ., вступ. статья и примеч. В. Н. Петрова. Л., 1985. (обратно)964
Из глубины. Сборник статей о русской революции. М., 1991. С. 52, 57. (обратно)965
Там же. С. 16, 24. Ср.: Завалишин Вяч. Максимилиан Волошин // Волошин Максимилиан. Пути России. Стихотворения. Paris, 1969. С. 11–12. (обратно)966
Хомяков А. С. Стихотворения и драмы. Л., 1969. С. 136 («Библиотека поэта». Большая серия). (обратно)967
Так, И. А. Бунин в мемуарном очерке о Волошине (1930) иронизировал над тем, что «убийцы чекисты» в его стихах суть «снежные, древние стихии» (Бунин И. Окаянные дни. Воспоминания. Статьи. М., 1990. С. 288). Ср. замечание З. Н. Гиппиус в письме к М. В. Вишняку от 23 января 1924 г.: «…вы <…> все „христианством“ меня хотите уязвить. Есть христианство Макса Волошина: „Божий бич, приветствую тебя!“ (о большевиках). Ну, так это не мое» (Cahiers du Monde russe et soviétique. 1982. Vol. XXIII. № 3/4. P. 425). (обратно)968
Из глубины. С. 90. (обратно)969
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1276. (обратно)970
Волошин Максимилиан. Путник по вселенным. С. 116. (обратно)971
Иванов Георгий. О новых стихах // Аполлон. 1916. № 6/7. С. 71. (обратно)972
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 84. (обратно)973
Опубликовано в статье В. П. Купченко «С. Я. Парнок и М. А. Волошин. К истории взаимоотношений» (Лица. Биографический альманах. М.; СПб., 1992. Вып. 1. С. 421). (обратно)974
Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 216. (обратно)975
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 2. С. 197. (обратно)976
Волошин М. Видение Иезекииля//Дело (Одесса). 1919. № 2, 17/30 марта. С. 2. (обратно)977
Волошин Максимилиан. Собр. соч. Т. 2. С. 67. (обратно)978
См.: Коновалова О. Ф. «Написание о царях московских» И. М. Катырева-Ростовского в переложении М. А. Волошина // Труды Отдела древнерусской литературы. T. XXXIII: Древнерусские литературные памятники. Л., 1979. С. 380–384. (обратно)979
Ященко А. Русская поэзия за последние три года //Русская книга. 1921.№ 3. С. 16. (обратно)980
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 79. Л. 4. (обратно)981
См.: Никитин В. А., Купченко В. П. К истории взаимоотношений П. А. Флоренского и М. А. Волошина (Документы и свидетельства) // Минувшее. Исторический альманах. Paris. 1988. Вып. 6. С. 328–330. (обратно)982
Маковский Сергей. Портреты современников. С. 323. Ср. мнение В. В. Вересаева о поэме «Космос» (в письме к Волошину от 8 июля 1923 г.): «Я не представлял себе, чтоб изложение космических теорий можно было так блистательно вложить в поэтическую форму. Это для меня что-то совсем новое и изумительное» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 331). Примечателен и курьезный эпизод, отраженный в воспоминаниях А. А. Арендт «В стране голубых холмов»; некий незадачливый слушатель после чтения Волошиным того же «Космоса» предложил автору: «Вы так прекрасно в поэтической форме изложили историю астрономии, может быть Вы взялись бы изложить „Капитал“ Маркса в стихах, и таким образом его легче и интереснее было бы изучать…» (Копия из собрания В. А. Мануйлова). (обратно)983
Святополк-Мирский Д. П. Поэты и Россия: статьи, рецензии, портреты, некрологи / Сост., подгот. текстов, примеч. и вступ. статья В. В. Перхина. СПб., 2002. С. 31 («Русское письмо. Символисты-II», 1921). (обратно)984
Письмо к А. М. Петровой от 17 июля 1917 г. // Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 2. С. 166. (обратно)985
Баратынский Е. А. Полн. собр. стихотворений. СПб., 2000. С. 253–254 («Новая Библиотека поэта»). (обратно)986
Лелевич Г. По поводу стихотворного отдела «Красной нови» // Молодая гвардия. 1923. № 1. С. 273; Сосновский Л. На идеологическом фронте. Кто и чему обучает нашу молодежь? // Правда. 1923. 1 июня. (обратно)987
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 84. (обратно)988
РНБ. Ф. 1015. Ед. хр. 517. (обратно)989
Архиппов Е. Я. Коктебельский дневник (1931) // Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 600. (обратно)990
РГАЛИ. Ф. 1611. Оп. 1. Ед. хр. 78. (обратно)991
Письмо к Волошину от 20 сентября 1923 г. // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1303. (обратно)992
Там же. Ед. хр. 38. (обратно)993
Там же. Ед. хр. 2. (обратно)994
Цветаева Марина. Стихотворения и поэмы. Л., 1990. С. 428 («Библиотека поэта». Большая серия). (обратно)995
Из стихотворения «Сквозь сеть алмазную зазеленел восток…», 1904 (Волошин Максимилиан. Собр. соч. М., 2003. T. 1. С. 47). (обратно)996
О первом чтении Волошиным этого стихотворения в кругу московских символистов в 1903 г. см.: Андрей Белый. Начало века. М., 1990. С. 253. (обратно)997
Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 13. (обратно)998
Кругликова Е. С. Из воспоминаний о Максе Волошине // Воспоминания о Максимилиане Волошине / Сост. и коммент. В. И. Купченко, З. Д. Давыдова. М., 1990. С. 89. (обратно)999
Волошин Максимилиан. Стихотворения. 1900–1910. М., 1910. С. 13; Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 383–384. (обратно)1000
Об этой поре жизни Волошина см. публикацию Р. П. Хрулевой «Из студенческих лет М. А. Волошина» (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год. Л., 1976. С. 136–154). (обратно)1001
См. письмо Волошина к А. М. Петровой от 28 декабря 1899 г. / 9 января 1900 г. (Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. СПб., 1991. Вып. 1. С. 94). (обратно)1002
В «Курьере» была помещена лишь одна заметка Волошина — «Новая книга Октава Мирбо» (8 сентября 1901 г.). (обратно)1003
См.: Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 299–301. (обратно)1004
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 647. Упоминается Ольга Михайловна Струкова (ум. в 1908 г.) — мать Михаила Павловича Свободина, однокурсника Волошина по юридическому факультету. (обратно)1005
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. СПб., 2003. Вып. 3. С. 207. Леонид Васильевич Кандауров (1877–1962) — физик, брат художника Константина Васильевича Кандаурова, ставшего впоследствии другом Волошина. В 1899 г. Л. Кандауров сопровождал известного художника В. Д. Поленова в путешествии на Восток. Он был «любимым собеседником Поленова по вопросам философии искусства, медицины и пр. Разница лет (33 года) не мешала их дружеским отношениям» (см.: Сахарова Е. В. Василий Дмитриевич Поленов. Елена Дмитриевна Поленова. Хроника семьи художников. М., 1964. С. 621–623, 798). Князь Василий Петрович Ишеев (1878–1920), также студент Московского университета (учился на юридическом факультете), принадлежал к старинному тамбовскому роду, пожалованному княженьем над Копяльской мордвою в первую четверть XVI в. См.: Нарцев А. Н. Материалы для истории тамбовского, пензенского и саратовского дворянства. Тамбов, 1904. T. 1. Отд. II. С. 383, 388 (Известия Тамбовской ученой архивной комиссии. Вып. XLVII). (обратно)1006
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 3. С. 210. (обратно)1007
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 202. (обратно)1008
Письмо к А. М. Петровой (конец апреля 1900 г.) // Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 109. (обратно)1009
Письмо Волошина к матери от 26 апреля 1900 г. // Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 3. С. 204. (обратно)1010
Текст записан рукой Л. Кандаурова и В. Ишеева, хранится в архиве Волошина (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 438). (обратно)1011
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 438 (Тетрадь I. Л. 1). К трем эпиграфам Волошина Л. Кандауров приписал четвертый: «Все пути ведут в Рим». В полном объеме «Журнал путешествия» опубликован в кн.: Волошин Максимилиан. Автобиографическая проза. Дневники / Сост., статья, примеч. З. Д. Давыдова, В. П. Купченко. М., 1991. С. 7–88; тексты Волошина, занесенные в «Журнал путешествия», и фрагменты из его записной книжки, относящиеся к этому путешествию, опубликованы (с развернутыми комментариями) в кн.: Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 216–298 / Публ. А. В. Лаврова. (обратно)1012
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 437. Л. 4. (обратно)1013
Запись В. Ишеева от 27 мая / 9 июня 1900 г. // Волошин Максимилиан. Автобиографическая проза. Дневники. С. 10. (обратно)1014
А. В. Смирнову принадлежит только одна запись в «Журнале путешествия» — от 30 мая /12 июня (Там же. С. 14–15). (обратно)1015
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 3. С. 216. (обратно)1016
Муратов П. Образы Италии. М., 1911. T. 1. С. 11. Подробный обзор итальянских путешествий ряда русских литераторов конца XIX — начала XX в. см. в кн.: Lo Gatto Ettore. Russi in Italia. Dal secolo XVII ad oggi. Roma, 1971. P. 221–332. (обратно)1017
Блок А. Собр. соч.: В 8 т. M.; Л., 1962. Т. 5. С. 392. (обратно)1018
Веселовский Александр Н. La bella Italia и наши северные туристы // Огни. Пг., 1916. Кн. 1. С. 7–8. См. также фрагменты путевых заметок Веселовского, относящихся к его первой поездке в Италию в 1861 г. (Веселовский А. Н. Собр. соч. СПб., 1911. Т. 4, вып. 2. С. 1–27; Из «Памятной книжки». 1860–1862 // Веселовский А. Избранные труды и письма. СПб., 1999. С. 25–43 / Публ. И. П. Володиной и П. Р. Заборова). (обратно)1019
Осоргин Мих. Очерки современной Италии. М., 1913. С. 5, 58. (обратно)1020
Пять записных книжек Анненского с итальянскими заметками хранятся в его архиве (РГАЛИ. Ф. 6. Оп. 1. Ед. хр. 262–266). Отрывки из писем Анненского, отправленных из Италии, опубликовал его сын В. И. Анненский-Кривич (см.: Кривич В. Иннокентий Анненский по семейным воспоминаниям и рукописным материалам // Литературная мысль. Альманах III. Л., 1925. С. 232–245); см. также: Письма И. Ф. Анненского из Италии / Публ. М. Г. Эдельман // Встречи с прошлым. М., 1996. Вып. 8. С. 21–47. (обратно)1021
Там же. С. 33. (обратно)1022
Письмо к родным из Рима от 1/13 апреля 1891 г. // Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем.: В 30 т. Письма.: В 12 т. М., 1976. Т. 4. С. 210. (обратно)1023
Там же. С. 202. (обратно)1024
Русская литература. 1991. № 2. С. 170 / Публ. М. Ю. Кореневой. См. также итальянский дневник З. Н. Гиппиус 1896 г. (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 1187). (обратно)1025
Русская литература. 1991. № 2. С. 175. (обратно)1026
Перцов П. Венеция. СПб., 1905. С. 4. (обратно)1027
Брюсов Валерий. Дневники. 1891–1910. <М>, 1927. С. 120. См. также путевые заметки Брюсова «Венеция» (Русский Листок. 1902. № 149, 2 июня; № 155, 9 июня; № 169, 23 июня; № 186, 10 июля; подпись: Аврелий). Фрагменты из очерков Брюсова «Венеция» и «Флоренция» опубликованы в сборнике «Советские писатели об Италии» (Л., 1986. С. 41–48). (обратно)1028
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. T. 1. С. 300–301. (обратно)1029
См.: Шишкин Андрей. Вячеслав Иванов и Италия // Русско-итальянский архив / Сост. Даниэла Рицци и Андрей Шишкин. Trento, 1997. С. 503–562. (обратно)1030
См.: Муратов П. Образы Италии. T. 1. С. 10–11. (обратно)1031
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 256. (обратно)1032
Там же. С. 279. (обратно)1033
Волошин М. Русская живопись в 1908 г. «Союз» и «Новое общество» // Русь. 1908. № 64, 5/18 марта. (обратно)1034
Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 288. (обратно)1035
Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 44. (обратно)1036
См.: Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 21. (обратно)1037
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 617. (обратно)1038
Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год. С. 140. См. также: Купченко Вл. Странствие Максимилиана Волошина: Документальное повествование. СПб., 1996. С. 7–18. (обратно)1039
Русский Туркестан. 1901. № 1, 1 января. (обратно)1040
Письмо к А. М. Петровой от 11 декабря 1900 г. // Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 120. (обратно)1041
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 29. (обратно)1042
См.: Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 282–284; Волошин Максимилиан. Собр. соч. М., 2004. Т. 2. С. 518–519. (обратно)1043
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 437. Л. 22–22 об. Ср.: Волошин Максимилиан. Собр. соч. Т. 2. С. 522. (обратно)1044
Русский Туркестан. 1901. № 34, 18 марта; Волошин Максимилиан. Путник по вселенным. М., 1990. С. 46–47. (обратно)1045
Русский Туркестан. 1900. № 1,1 октября; Волошин Максимилиан. Путник по вселенным. С. 28–29. (обратно)1046
См.: Русский Туркестан. 1901. № 13, 28 января; № 18, 9 февраля; № 20, 16 февраля; № 26, 2 марта; № 34, 18 марта. (обратно)1047
Там же. 1901. № 13, 28 января; Волошин Максимилиан. Путник по вселенным. С. 29. (обратно)1048
Русский Туркестан. 1901. № 26, 2 марта; Волошин Максимилиан. Путник по вселенным. С. 44. Марнара — видимо, искаженная форма имени генерала Ламарморы. (обратно)1049
См.: Муратов П. Образы Италии. T. 1. С. 3–13. (обратно)1050
Соловьев Сергей. Италия. Поэма. М., 1914. С. 5–6. (обратно)1051
См.: Вишневецкий Игорь. Живые и «блистательная тень»: трансформация образа Италии в поздней поэзии Сергея Соловьева // Русско-итальянский архив. С. 341–371. (обратно)1052
Андрей Белый. Путевые заметки. T. 1: Сицилия и Тунис. М.; Берлин, 1922. С. 77. См. также: Де Микелис Чезаре. «Путешествие по Италии» Андрея Белого // Andrej Belyj: pro et contra. Atti del I° Simposio Intemazionale «Andrej Belyj». Milano, 1986. C. 53–59; Heфедьев Георгий. Итальянские письма Андрея Белого: ракурс к «посвящению» // Русско-итальянский архив II / Сост. Даниэла Рицци и Андрей Шишкин. Салерно, 2002. С. 115–139. (обратно)1053
Трубников А. А. Моя Италия. <СПб.>, 1908. С. 87, 93. (обратно)1054
Розанов В. Итальянские впечатления. СПб., 1909. С. 148, 242–243. (обратно)1055
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 291. Зачеркнутые Волошиным варианты текста не воспроизводятся. Эта рецензия (как установлено итальянской исследовательницей Патрицией Деотто) была напечатана в московской газете «Русские Ведомости» 25 января 1911 г. (№ 9) за подписью «А-ръ» (см.: Купченко В. П. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1877–1916. СПб., 2002. С. 264); другие публикации Волошина в периодике, подписанные подобным образом, не зафиксированы. (обратно)1056
Имеются в виду известные книги английского писателя, историка и искусствоведа Джона Рескина (1819–1900) «Современные живописцы» в 5 томах (1843–1860), «Семь светочей архитектуры» (1849), «Камни Венеции» (1851–1853). (обратно)1057
Ср.: «…у английских писателей мне не только пришлось учиться Италии, но и учиться писать об Италии. Высокие примеры Дж. А. Симондса и Уолтера Патэра были у меня всегда перед глазами» (Муратов П. Образы Италии. T. 1. С. 15). Называя далее четыре книги американского историка искусства (с 1900 г. жившего в Италии) Бернарда Беренсона (1865–1959), Муратов утверждает, что они «являются лучшими среди всех современных книг об итальянском искусстве и классическими по принятому в них методу исследования» (Там же. С. 98). Филипп Монье (1867–1911) — швейцарский писатель, автор книг «Кватроченто» (1901), «Венеция XVIII века» (1908). Уолтер Патер (Пейтер; 1839–1894) — английский писатель и критик, автор книги о художниках и поэтах итальянского Возрождения — «Очерки по истории Ренессанса» (1873). Вернон Ли (1856–1935) — английская писательница, эссеист, автор книг «Очерки восемнадцатого века в Италии» (1880), «Дух Рима: страницы из дневника» (1906), «Эвфорион» (1884). (обратно)1058
Книга французского писателя Мориса Барреса (1862–1923) «Amori et dolori sacrum» (1902). (обратно)1059
Имеются в виду главы «Церковь на Арене» (о падуанских фресках Джотто в церкви, расположенной на месте арены древнего амфитеатра) и «Андреа Мантенья» (о фресках Мантеньи в церкви Эремитани) (С. 93–106). (обратно)1060
В главе «Бронзино и его время», касаясь событий флорентийской истории XVI в., Муратов параллельно рассматривает сюжеты трагедий английского драматурга Джона Уэбстера (1580–1625) «Герцогиня Амальфи» и «Белый дьявол, или Виттория Коромбона», замечая, что «никто лучше не чувствовал дух этого ужасного времени и не выразил его с такой потрясающей силой слов и драматического действия» (С. 196). (обратно)1061
Второй том «Образов Италии», включающий разделы о Риме, римской Кампанье, Неаполе и его окрестностях и Сицилии, вышел в свет в 1912 г. Третий том («Лациум — Умбрия — Из Умбрии в Тоскану — Северные города — Венецианский эпилог») был издан в Берлине в 1924 г., вместе с переизданием первых двух томов. (обратно)1062
См. запись Волошина в «Журнале путешествия» от 28 июня /11 июля 1900 г. (Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. Вып. 1. С. 265). (обратно)1063
См.: Лихачев Д. С. «Готические окна» Достоевского // Лихачев Д. С. Литература — реальность — литература. Л., 1984. С. 104–105; Баршт К. «Готика» Достоевского// Нева. 1984. № 10. С. 192–195; Баршт К. Рисунки в рукописях Достоевского. СПб., 1996. (обратно)1064
Подробнее см. об этом в статье В. Е. Багно «Зарубежная архитектура в русской поэзии конца XIX — начала XX века» (Русская литература и зарубежное искусство. Сб. исследований и материалов. Л., 1986. С. 156–188). (обратно)1065
Парнок С. Стихотворения. Пг., 1916. С. 11. (обратно)1066
Эрберг Конст. Цель творчества: Опыты по теории творчества и эстетике. М., 1913. С. 171–172. Ср. интерпретацию готики у Д. С. Недовича — литератора, близкого к символистам: «Я знаю храм. Темный, уводит он взоры в небо. Стремительный, осиливает он землю и взбрасывается стрельчато: взбегают арки и одна в другую с легкостью перекидываются. Истаивают в воздухе башенки. И святые, прижавшись к стенам, восходят, уносят. Захватил их храм и тонкий свой профиль сузив — вот исходит он крайним шпицем, и вот — исчезает из глаз… Готический собор плетет каменные кружева, и здесь камень уже не камень, но дымчатый мираж» (Недович Д. Символичность еллинов // Труды и Дни. 1913. Тетрадь 1 и 2. С. 85). (обратно)1067
Мандельштам О. Полн. собр. стихотворений. СПб., 1995. С. 101 («Новая Библиотека поэта»). В статье «Утро акмеизма» Мандельштам, прибегая к тем же образам, пишет о готической архитектуре как о символе творческого «строительства», стремясь к обоснованию положений уже не символистской, а акмеистской эстетики: «Камень как бы возжаждал иного бытия. Он сам обнаружил скрытую в нем потенциально способность динамики — как бы попросился в „крестовый свод“ участвовать в радостном взаимодействии себе подобных. <…> Строить — значит бороться с пустотой, гипнотизировать пространство. Хорошая стрела готической колокольни — злая, — потому что весь ее смысл — уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто» (Сирена. 1919. № 4/5. Стб. 71 ; Мандельштам О. Соч.: В 2 т. М.,1990. Т. 2. С. 143). (обратно)1068
Письмо к Э. К. Метнеру от 27 июня 1913 г.// РГБ. Ф. 167. Карт. 8. Ед. хр. 12. Подразумевались стихотворения из книги Эллиса «Арго» (М.: «Мусагет», 1914). Столь же «готический» колорит имела и книга стихов Эллиса «Stigmata» (М.: «Мусагет», 1911); обложка ее, выполненная А. А. Тургеневой, представляет собой стилизацию в готическом духе. (обратно)1069
В письме к Э. К. Метнеру от 6 октября 1913 г. Эллис сообщал, что собирается написать «о христианском искусстве (искусство катакомб, готика, византизм)»; указывая, что центром его интересов «есть и будет XIII век», он также при перечислении конкретных тем называет: «готика в архитектуре» (РГБ. Ф. 167. Карт. 8. Ед. хр. 18). (обратно)1070
Волошин Максимилиан. Лики творчества. Книга первая. СПб., 1914. С. 310 (статья «Демоны Разрушения и Закона»). Ср. черновые наброски Волошина «Символизм»: «В средневек<овье> было единое миросозерцание, из которого исходило и лучилось все. Там была точка зрения с солнца. Все вещи были освещены в упор, без тени; только о<д>ни сильнее, другие слабее по мере их удаления от первоисточника света. Перспектива располагалась кругами. Солнцем была Голгофа. Она была и Страсть. <…> И в этом трагическом свете мир располагался с нестерпимой четкость<ю>, отчетливостью деталей, с геометрической стройностью» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 378. Л. 2). (обратно)1071
Волошин Максимилиан. Собр. соч. М., 2004. Т. 2. С. 47. (обратно)1072
Там же. (обратно)1073
Волошин Максимилиан. Тайная доктрина средневекового искусства // Око. 1906. № 14, 22 августа. (обратно)1074
Письмо к М. В. Сабашниковой (август 1904 г.) // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 107. (обратно)1075
Волошин Максимилиан. Собр. соч. М., 2003. T. 1. С. 53. (обратно)1076
Бицилли П. Элементы средневековой культуры. <Одесса>: «Гносис», 1919. С. 63–64. Ср. во многом сходную интерпретацию пространства готического храма в новейшем исследовании: Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М., 1972. С. 64–65, 81–82. (обратно)1077
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 108. (обратно)1078
Там же. (обратно)1079
См.: Волошин Максимилиан. Собр. соч. T. 1. С. 81–85. В статье «М. А. Волошин» поэт и критик Б. Дикс отмечал: «М. Волошин единственный русский поэт, сумевший понять и передать нам сложное очарование готики и воплотить в русском стихе опьянение мистикой католицизма, с таким искусством переданное им в цикле стихов, названных поэтом „Руанским собором“» (Книга о русских поэтах последнего десятилетия: Очерки. Стихотворения. Автографы / Под ред. Модеста Гофмана. СПб.; М.: Изд. т-ва М. О. Вольф, <1909>. С. 368). (обратно)1080
Перевал. 1907. № 8/9, июнь — июль. С. 4. (обратно)1081
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 108. Ср. дневниковую запись Волошина, отражающую те же переживания: «Конец июля — Шартр. Набат в душе» (Волошин Максимилиан. История моей души. М., 1999. С. 136). (обратно)1082
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 108. (обратно)1083
Белов С. Книгоиздатели Сабашниковы. М., 1974. С. 84. (обратно)1084
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 230. Л. 1–1 об. (обратно)1085
Из переписки М. В. и С. В. Сабашниковых с авторами / Публ. С. В. Белова // Книга. Исследования и материалы. Сб. XXXVIII. М., 1979. С. 145. (обратно)1086
Письмо к М. А. Волошину от 2 июня 1913 г. // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1057. (обратно)1087
РГАЛИ. Ф. 769. Оп. 1. Ед. хр. 41. К этому же времени относится предложение Волошина написать статью о готике для журнала «Аполлон». Редактор «Аполлона» С. К. Маковский отвечал ему 30 декабря 1913 г.: «Приветствую также статью на тему о готическом искусстве. Мне лично больше всего улыбалась бы гот<ическая> скульптура, при условии, что можно найти подходящие фотографии <…>» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 812). Замысел статьи для «Аполлона» не был реализован. (обратно)1088
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 82. (обратно)1089
РГБ. Ф. 261. Карт. 3. Ед. хр. 29. (обратно)1090
Книга. Исследования и материалы. Сб. XXXVIII. С. 146. (обратно)1091
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 82. Темы, обозначенные в этом письме (соотношения между античной и христианской культурами, латинские корни католицизма и пр.), не нашли связного отражения в сохранившихся фрагментах «Духа готики». О том, что Волошин собирался разработать их в своем исследовании, свидетельствуют отдельные наброски и сжатые формулировки идей: «Христианство покрыло собою языческий мир. Католицизм возник в Лациуме задолго до христианства. <…> Статуя Марса была сброшена с цоколя. Но на него ставилась женская статуя. Марс превращался в св. Марту. <…> Те боги, которых христианство приняло, — стали святыми. Те, которых отвергло, стали бесами, злыми духами, и культ их не умер, но превратился в колдовство. Гр<игорий> Великий пишет монаху Августину: „Сокрушайте идолов, но не разрушайте храмов; если храмы крепки — ими надо пользоваться“»; «Часто идол, почитаемый народом, не разрушался. А только меняли имя. Но качества оставили» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 230. Л. 4, 5); «В то время как христианство стало официальной религией Римской империи — язычество было еще в полной силе. Церковь не в состоянии была его истребить и потому приняла в себя целиком. Деметра-кормилица <…> становится Девой с младенцем. Голубь Венеры — св. Духом. Венера — S-te Venise — св. Венизой, изображаемой совсем нагой с лентой вокруг чресл» (Там же. Л. 6); «Христианское искусство как в темной утробе матери зарождается в катакомбах языческого мира (А. Мишель. 1 т<ом>, послесл<овие>)» (Там же. Л. 8). (обратно)1092
В этом отношении ходом работы и творческой атмосферой при строительстве Гетеанума Волошин не был удовлетворен. «…B смысле работы я все-таки ждал большего, — писал он 19 ноября / 2 декабря 1914 г. Ю. Л. Оболенской. — Готические соборы строились иначе, думается мне. Много все-таки здесь обособленности остается. Нет полного погашения себя в искусстве» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 82). (обратно)1093
О своем намерении закончить в Париже в 1915 г. «книгу о готике» Волошин сообщал матери в письме от 1 января 1915 г. (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 63). (обратно)1094
Из письма Волошина к матери от 12 февраля 1915 г. (Там же). (обратно)1095
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 231. 16 л. (обратно)1096
Там же. Ед. хр. 233. 17 л. (обратно)1097
Там же. Ед. хр. 232. 19 л. (обратно)1098
Там же. Ед. хр. 230, 8 л. (обратно)1099
Другой вариант заглавия: О происхождении слова «Готика». (обратно)1100
Было: в лицо, заслужившее (обратно)1101
Было: а заботливо одухотворяла камень б заботливо одухотворяла его (обратно)1102
Фраза вписана. (обратно)1103
Фраза вписана. (обратно)1104
Далее было начато: впоследствии часто стан<овилось> (обратно)1105
Далее было начато: Это явление (обратно)1106
Далее следует запись: это<го> имени, [вопрек<и>] (обратно)1107
В данном случае Волошин неправ. Термин «Плеяда» как обозначение группы выдающихся французских поэтов-современников (по аналогии с группой из семи крупнейших александрийских поэтов III в.) был изобретен самим Ронсаром (впервые употреблен им в «Элегии Кретофлю Шуазелю», 1556 г.). См.: Виппер Ю. Б. Поэзия Плеяды: Становление литературной школы. М., 1976. С. 16–17. (обратно)1108
Было: старых (обратно)1109
Было: Слово (обратно)1110
Было: одним (обратно)1111
По всей вероятности, подразумеваются слова Рафаэля в письме, обращенном не к итальянскому писателю Пьетро Аретино (1492–1556), а к папе Льву X (1519): «Здания же из времен готов до такой степени лишены всякого изящества и всякой манеры, что они не сходны ни с античными, ни с современными» (Мастера искусства об искусстве. М., 1966. Т. 2. С. 160). (обратно)1112
Было: употреблением (обратно)1113
Было: термином (обратно)1114
Далее было: а средневек<ового> б исключительно (обратно)1115
Цитата заимствована Волошиным из введения к кн.: Michel A. Histoire de l’art depuis les premiers temps chrétiens jusqu’à nos jours. T. II: Formation, expansion et évolution de l’art gothique. Première partie. Paris, 1906. P. I (далее это издание указывается сокращенно: Michel). Жан-Франсуа Фелибьен (Félibien, 1658–1733) — французский архитектор, автор «Рассуждения об античной и готической архитектуре» (1699). Доменико Гирландайо (1449–1494) — флорентийский живописец. (обратно)1116
Michel. P. I (контаминация определений из статьи «Architecture» в кн.: Dictionnaire universel françois et latin, vulgairement appellé Dictionnaire de Trévoux. Paris, 1743. T I. P. 639). (обратно)1117
Было: тронут (обратно)1118
Цитата из Монтеня приведена в кн.: Michel. P. I. (обратно)1119
Ibid. P. I. Филибер Делорм (De LʼOrme, Delorme, ок. 1512 / 1515–1570) — один из крупнейших архитекторов и теоретиков зодчества французского Возрождения, автор трактата «Первый том архитектуры» (1567). (обратно)1120
Michel. P. I–II. Франсуа Малерб (Malherbe, ок. 1555–1628) — основоположник поэзии французского классицизма, реформатор литературного языка и стиха. (обратно)1121
Цитата вписана позднее. (обратно)1122
Цитата из «Поэтического искусства» («L’art poétique», 1674) Никола Буало (песнь II, ст. 21–22). В переводе С. С. Нестеровой:1123
Michel. P. II. В этом источнике, которым пользовался Волошин, цитата из стихотворения Мольера «Слава куполу Валь-де-Грас» («La Gloire du Val de Grâce», 1669) приведена неточно; в оригинале 1-я строка: «Et non du fade goust des ornemens Gothiques». В переводе А. Эфрон:1124
Michel. P. II. (обратно)1125
Ibid. (обратно)1126
Ibid. — цитата из «Письма о французской музыке» («Lettre sur la musique française», 1753) Руссо. См.: Руссо Ж.-Ж. Избр. соч.: В 3 т. М., 1961. T. 1. С. 197. (обратно)1127
Фраза вписана позднее. (обратно)1128
Церковь Сен-Жерве в Париже (1616–1621 гг., архитекторы С. де Бросс и Л. Метезо) построена в традициях архитектуры Ренессанса; собор Парижской Богоматери (Notre-Dame de Paris; строительство начато в 1163 г., закончено в середине XIV в.) — шедевр ранней французской готики. (обратно)1129
Michel. P. II. Луи Шарль Пети-Радель (1740–1818) — французский архитектор, рисовальщик и гравер. (обратно)1130
Было: Но выступление ни Шатобриана, ни Гюго не помешало отрицаниям готического искусства, раздававшимся до самой второй половины XIX века. (обратно)1131
Цитата из статьи «Gothique» (Quatremère de Quincy. Dictionnaire historique d’architecture. Paris, 1832. T. I. P. 674). Антуан Кризостом Катрмер де Кенси (1755–1849) — французский теоретик искусства; благодаря своему преклонению перед искусством классической древности заслужил репутацию «французского Винкельмана». (обратно)1132
Альфонс де Ламартин (Lamartine, 1790–1869) — французский поэт, представитель романтизма. Цитата заимствована Волошиным, по всей вероятности, из статьи «Готика» («Gothique») в Энциклопедическом словаре П. Ларусса (Grand Dictionnaire universel du XIX-e siècle, par Pierre Larusse. Paris, s. a. T. 8. P. 1382). (обратно)1133
Michel. P. III. (обратно)1134
Резюме положений из статьи «Gothique» (Quatremère de Quincy. Dictionnaire historique d’architecture. P. 647–679). (обратно)1135
Michel. P. III. (обратно)1136
Ibid. Андре Мишель (1853–1925) — французский искусствовед. В 1901 г. Волошин слушал в Париже его лекции (см. письмо Волошина к Ю. А. Галабутскому от 30 апреля 1925 г. // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 30). (обратно)1137
Собор был разрушен немецкими войсками в сентябре 1914 г. при артиллерийском обстреле Реймса (реставрационные работы, начатые после окончания Первой мировой войны, были закончены в 1938 г.). Реймсский собор (XIII в.) — памятник зрелой французской готики, «благороднейший из всех соборов Франции» (Карл VIII), традиционное место коронации французских королей. 19 февраля 1915 г. Волошин написал, в связи с разрушением собора, стихотворение «Реймская Богоматерь»:(Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 2. С. 157).
1138
Было: эпохи (обратно)1139
Было: времени (обратно)1140
Конгрегации — объединения католических монастырей, принадлежащих к одному и тому же ордену. В начале XX в., в период деятельности премьер-министра радикала Эмиля Комба (1902–1905), правительством Франции был предпринят ряд мер, направленных к отделению церкви от государства, а также к ограничению (и частичному запрещению) деятельности конгрегаций. (обратно)1141
Драгоннады (фр. dragonnades) — постои драгун, введенные во Франции в 1681 г. с целью терроризировать гугенотов и предупредить их восстания в связи с запрещением кальвинистского культа; гугеноты, обязанные содержать драгун, подвергались с их стороны грабежам и насилиям. (обратно)1142
Морис Баррес (Barrès, 1862–1923) — французский романист и публицист, ревностный сторонник идей национализма и католицизма. Цитируется книга Барреса «La Grande pitié des églises de France» (Paris, 1914. P. 24–25), составленная из его статей и выступлений в палате депутатов. (обратно)1143
В VII части драматической поэмы Гюстава Флобера «Искушение Святого Антония» («La Tentation de Saint Antoine», 1874) появляется Катоблеп, черный буйвол со свиной головой, говорящий Антонию: «Был случай, что я сожралсобственные лапы, сам того не заметив»; Антоний замечает: «Его глупость привлекает меня» (Флобер Г. Собр. соч.: В 10 т. М., 1936. Т. 4. С. 196 / Пер. М. А. Петровского). (обратно)1144
Bondieuserie (фр.) — ханжество. (обратно)1145
Тридентский (Триентский) собор — вселенский собор католической церкви, заседавший в Триенте и Болонье с 1545 по 1563 г. (с перерывами) и определивший доктрину и политику католической церкви в эпохи Контрреформации. Постановления Тридентского собора утвердили все традиционные догматы католического вероучения, организационно укрепили католическую церковь; их результатом было усиление гонений на ересь и свободомыслие, расширение деятельности инквизиции. (обратно)1146
Bric-à-brac (фр.) — старье, хлам, подержанные вещи. (обратно)1147
Было: готического (обратно)1148
Было: под сенью (обратно)1149
Было: жидкие (обратно)1150
Между вековые деревья вписано: думы <?> (обратно)1151
Жан-Франсуа Шампольон (1790–1832) — французский ученый, основатель египтологии. (обратно)1152
Было: образный (обратно)1153
Герой рассказа «Записки волонтера», входящего в сборник Анатоля Франса «Перламутровый ларец» («L’Étui de nacre», 1892), сопоставляет архитектурные памятники Средневековья и Нового времени: «Гений искусств в течение двух веков расточал свои сокровища на прославленных берегах Сены. Мне же знакомы были лишь готические замки и соборы, мрачность и суровость которых навевает грустные мысли. В Париже, впрочем, сохранилось несколько таких варварских зданий. Кафедральный собор, что высится в старинной части города, свидетельствует нарушением пропорций и смешением стилей о низкой архитектурной культуре той эпохи, в которую он был воздвигнут. Парижане прощают ему его безобразие ради его древности. <…> Но совершенно иное впечатление оставляют памятники утонченного века! Цельность архитектурного замысла, гармоническое соотношение частей, широкое применение колонн всех ордеров, наконец красота ансамбля, возрождающего классические формы, — вот отличительные качества блистательных творений зодчих нового времени» (Франс А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1958. Т. 2. С. 750–751 / Пер. Н. Г. Яковлевой). (обратно)1154
Было: готического (обратно)1155
Было: в пользу (обратно)1156
Иоганн Иоахим Винкельман (Winckelmann, 1717–1768) — немецкий эстетик и историк античного искусства; утверждал нормативный характер античной красоты. (обратно)1157
Далее было начато: а С этого времени слово «Готика» б Дидрон задумал (обратно)1158
Эжен Эмманюэль Виолле-ле-Дюк (Viollet-le-Duc, 1814–1879) — французский архитектор и историк архитектуры, авторитетнейший исследователь готики и автор ряда проектов реставрации готических памятников. (обратно)1159
Далее было: [Ленуар в истории св. Дионисия видевший] историю Диониса (обратно)1160
Сведения заимствованы Волошиным из предисловия к книге Эмиля Маля «Религиозное искусство XIII века во Франции». См.: Mâle É. L’art religieux du XIII-е siècle en France. 5-e d. Paris, 1923. P. II. Бернар де Монфокон (Montfaucon, 1655–1741) — французский ученый, исследователь древней и средневековой культуры. Гобино де Монлюизан (Gobineau de Montluisant) — поэт и алхимик, герметист XVII в. Шарль-Франсуа Дюпюи (Dupuis, 1742–1809) — французский ученый-астроном, пытавшийся согласовать с астрономией и физикой мифологические и религиозные представления. Александр Ленуар (Lenoir, 1762–1839) — французский археолог, директор учрежденного в 1795 г. Музея французских памятников. (обратно)1161
Людовик Вите (Vitet, 1802–1873) — французский писатель и историк, в 1830–1834 гг. — главный инспектор исторических памятников. Анри-Леонар Гримуар де Сен-Лоран (Grimouard de Saint-Laurent, 1814–1885) — французский искусствовед. (обратно)1162
Далее было: XVIII века, ка<к> (обратно)1163
Было: заглавие (обратно)1164
Далее было: а [(Книга убьет собор).] b [(Книгопечатанье убьет собор).] Этой мысли, что (обратно)1165
Было: делает [бессмысленным] (обратно)1166
Во II главе пятой книги «Собора Парижской Богоматери» «Вот это убьет то» («Ceci tuera cela») Гюго дает развернутую трактовку слов архидьякона Клода Фролло (одного из героев романа): «Вот это убьет то. Книга убьет здание». По мысли Гюго, книгопечатание, являющееся выражением и важнейшим признаком культуры Нового времени, приходит на смену зодчеству — символу культуры Средневековья. (обратно)1167
Французские археологи и искусствоведы Адольф-Наполеон Дидрон (Didron, 1806–1867) и Шарль Кайе (1807–1882). (обратно)1168
Далее было начато: Но несмотря на (обратно)1169
См. работу Фридриха Шлегеля «Основные черты готического зодчества» («Grundzüge der gotischen Baukunst», 1806) (Шлегель Ф. Эстетика, философия, критика: В 2 т. М.,1983. Т. 2. С. 259–260, 425–426). (обратно)1170
Далее было начато: Мы не можем для готики (обратно)1171
Было: последние искры средневековья (обратно)1172
Далее было: лишь (обратно)1173
Было: с расцветом самого Ренессанса. (обратно)1174
Далее было: только (обратно)1175
Далее было начато: Правда (обратно)1176
Было: на котором встают (обратно)1177
Было: собственных (обратно)1178
Было: Готику (обратно)1179
Далее было: вновь (обратно)1180
Было: Фома Аквинский (обратно)1181
Фома Кемпийский (ок. 1380–1471) — религиозный мыслитель. По всей вероятности, он является автором трактата «О подражании Христу» («De imitatione Christi»), получившего широчайшее распространение у всех христианских народов. Винсент из Бовэ (1190–1264) — доминиканец, автор «Зерцала» («Speculum universale»), одной из самых популярных средневековых энциклопедий. (обратно)1182
Франциск Ассизский (1182–1226) — итальянский религиозный деятель и поэт, основатель францисканского движения и нищенствующего монашеского ордена, в котором точное следование Евангелию было поставлено выше регламентированных норм монашеского образа жизни. (обратно)1183
В трактате Франсуа Рене де Шатобриана (1768–1848) «Гений христианства» («Génie du Christianisme», 1802) характеристике готических соборов посвящена специальная глава (ч. III, кн. 1, гл. 8). Утверждая, что истоки готической архитектуры коренятся в самой природе, Шатобриан пишет: «Галльские леса <…> передали свой облик храмам наших предков <…> Своды, украшенные каменной листвой, столбы, поддерживающие стены и неожиданно обрывающиеся, подобно срубленным стволам, прохлада святилища, сень алтаря, сумрачные приделы, тайные ходы, низкие двери — все в готическом храме воспроизводит лабиринт лесов, все внушает священный трепет, все исполнено таинственности и напоминает о Боге. <…> Зодчий-христианин не только создал храм, подобный лесу внешним обликом; он наполнил его лесной музыкой: вздохи органа вторят вою ветра, а звон колокола перекликается с раскатами грома в чаще» (Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 190 / Пер. О. Э. Гринберг). (обратно)1184
Было: археологами (обратно)1185
Было: И если теперешнее знание не дает (обратно)1186
Было: смысл (обратно)1187
Было: душу и мировоззрение (обратно)1188
Было: а наполнено иным содержанием б наполняется иным содержанием (обратно)1189
Было: формулой (обратно)1190
Далее было: (вернее «подобие») (обратно)1191
Слова, произносимые Мистическим хором в заключительной сцене «Фауста» Гете («Alles Vergängliche ist nur ein Gleichniß»), интерпретируются Волошиным в том смысле, в каком они признаны одним из основоположений символистской эстетики. (обратно)1192
Формула из «Изумрудной скрижали» — оккультного текста, приписываемого Гермесу Трисмегисту (модификация мифологического образа Гермеса в поздней античности как покровителя оккультных, «герметических» наук). (обратно)1193
Было: Поэтому (обратно)1194
Было: к историческому прошлому (обратно)1195
Было: в глубине души (обратно)1196
Было: смысле (обратно)1197
Далее было начато: Человечество в течение (обратно)1198
Было: Еще недавно было принято (обратно)1199
Было: о рассвете Ре<нессанса> (обратно)1200
Далее было начато: а В XVI веке замыкается б В XV веке человечество пережило (обратно)1201
Далее было: конечно (обратно)1202
Далее было: прежде всего (обратно)1203
Было: с миросозерцанием (обратно)1204
Было: Наш символизм (обратно)1205
Далее было начато: В то время как в готике мы имеем де<ло> (обратно)1206
Было: Из зыбкой и произвольной ткани сменяющих образов (обратно)1207
Далее было начато: Это процесс фиксирования (обратно)1208
Было: Гиератическое (обратно)1209
Другой вариант фрагмента Символизм нашего времени. Это его нормальное и здоровое развитие: Наш символизм — символизм поэтический, символизм чувства. Он находится в периоде творческого исследования. Он руководится интуицией. Он ощупью намечает грани будущего идеалистического миросозерцания. Символизм же Средневековья шел как раз с обратной стороны. В основе его лежало заранее данное, догматически обоснованное религиозное мировоззрение. Он исходил от догмата и следил во внешнем мире его проявления — прообразы, уподобления христианской трагедии, лежащей в основе мира. Пластическому искусству церковь диктовала свои символы. В начале романского периода, когда техника мастеров была косноязычна, этот символизм был почти гиероглифическим письмом. Но после на всем протяжении Средних веков мы можем наблюдать удивительный процесс — знаки гиератического алфавита постепенно, с развитием средств изобразительности, начинают преображаться изнутри, становиться самодовлеющими художественными величинами и приходить естественным логическим путем к свободному искусству Ренессанса. (обратно)1210
Далее было начато: Но не следует (обратно)1211
Ниже следующий текст зафиксирован в двух вариантах; приводим один, более обработанный. (обратно)1212
Ср. наброски Волошина к разделу «Символизм готики»: «Иерархия. Место по правую руку — почетное. <…> Поэтому Св. Петр всегда изображается по правую руку от Христа при Распятии и Стр<ашном> Суде. Богоматерь — справа» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 232. Л. 14); «В иконографии Средневековья имеет громадное значение место, соответствие, симметрия, число. Вся церковь распределена от востока к западу. <…> Значение стран света: север (ночь, холод) посвящен Ветхому Завету. Полдень — Новому. Западный фасад почти всегда посвящен Страшному Суду. Заходящее солнце освещает великую сцену последнего вечера мира» (Там же. Л. 15); «Симметрия — внешнее выражение таинств<енной> гармонии. 12 патриар<хов>. 12 пророк<ов>. 12 апостолов. 4 велик<их> проро<ка> — 4 евангелист<а> (Шартр. Исаия, Иезек<ииль>, Даниил, Иерем<ия> несут на плеча<х> евангелис<тов>). 24 старца Апокалип<сиса> и 12 пр<ороков> и 12 апос<толов>. Параллели между добродетелями <и> искусствами. Средневековье наследовало от пифагорейцев и неоплатоников учение о смысле числ. Св. Августин считает числа выражением мысли Божией. „Божественная мудрость постигается по числам, свойственным всем вещам“. <…> 12 — число вселенской церкви = 3 × 4. 3 — Троица и душа. 4 — стихии. <…> 7=3+4 — число человеческое по преимуществу. Все относящееся к человеку идет сериями семи: семь эпох человечес<кой> жизни. 7 добродетелей. Семь чтений Отче наш. 7 таинств. 7 грехов. 7 планет. <…> 7 дней творения — соответствуют семи эпохам человеч<еской> истории. Семь тонов григорианск<ого> пения — есть чувственное выражение мирового порядка» (Там же. Л. 16). (обратно)1213
Далее было: искусства (обратно)1214
В другом варианте: XIII век создает искусство внеличное и глубокое. Достигает величия тех произведений, в творчестве которых участвовали столетия. (обратно)1215
15 писем Савинкова к Волошину (1 июня 1915 г. — 26 марта 1916 г.) и письмо Волошина к Савинкову от 28 сентября /11 октября 1920 г. опубликованы Захаром Давыдовым и Владимиром Купченко; публикации предпослан краткий очерк тех же авторов, характеризующий историю взаимоотношений Волошина и Савинкова. См.: Волошин М. Избранное: Стихотворения. Воспоминания. Переписка. Минск, 1993. С. 363–383. (обратно)1216
См.: Письма З. Гиппиус к Б. Савинкову: 1908–1909 годы / Вступ. статья и публ. Е. И. Гончаровой // Русская литература. 2001. № 3. С. 126–162; «Религиозная общественность» и террор. Письма Д. Мережковского и З. Гиппиус к Борису Савинкову (1908–1909) / Вступ. статья, публ. и примеч. Е. И. Гончаровой // Русская литература. 2003. № 4. С. 140–161; «Революционное христовство»: З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов и Б. В. Савинков в 1911 году / Вступ. статья, публ. и примеч. Е. И. Гончаровой // Русская литература. 2005. № 1. С. 187–213. (обратно)1217
Воспоминания о Максимилиане Волошине. М., 1990. С. 324 / Пер. с англ. В. Купченко. (обратно)1218
Волошин Максимилиан. Собр. соч. М., 2003. T. 1. С. 195. (обратно)1219
Волошин М. Избранное: Стихотворения. Воспоминания. Переписка. С. 373, 375. (обратно)1220
Там же. С. 365. (обратно)1221
Текст приводится по черновому автографу, хранящемуся в архиве Волошина (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 114). (обратно)1222
На посту. 1923. № 4 (ноябрь). Стб. 3–4. (обратно)1223
Прудников В. Красный комиссар // Московский литератор. 1987. № 9, 27 февраля. Биографические сведения о Б. Тале почерпнуты нами из этой статьи. (обратно)1224
Таль Б. Поэтическая контрреволюция в стихах М. Волошина // На посту. 1923. № 4. Стб. 154. (обратно)1225
Там же. Стб. 155–156, 157, 160. (обратно)1226
Там же. Стб. 164. (обратно)1227
Наровчатов С. С. Максимилиан Волошин // Волошин Максимилиан. Стихотворения. Л., 1977. С. 27, 29 («Библиотека поэта». Малая серия). (обратно)1228
См.: Шешуков С. Неистовые ревнители. Из истории литературной борьбы 20-х годов. М., 1984. С. 42–74. (обратно)1229
Красная новь. 1924. № 1. С. 312. В автографе текст «письма в редакцию» завершается постскриптумом: «Единственный способ, который я счел бы для себя достойным, бороться против злоупотребления моим творчеством: это издать в Сов. России книгу всех моих стихов о Войне и Революции без искажений и без пропусков. Но, к сожалению, при нынешнем „идеологическом фронте“ это совершенно невозможно, и вовсе не благодаря их „контрреволюционности“, а потому, что дух мой совершенно не приемлет трех обязательных идей: партийности, политики и экономического материализма — в самом широком смысле этих понятий» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 121. Л. 5 об.). (обратно)1230
На посту. 1924. № 1 (5). Стб. 300. (обратно)1231
Текст письма Волошина к Б. М. Талю приводится по авторизованной машинописи, хранящейся в архиве Волошина (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 121. Л. 2–2 об.). Там же (Л. 1–1 об.) хранится черновой автограф письма, фрагменты из которого приводятся в примечаниях. (обратно)1232
Пояснительная приписка Волошина: Письмо автору статьи «К<онтр>революция в стихотв<орениях> Мак<симилиана> Волошина». (обратно)1233
Евгений Александрович Зноско-Боровский (1884–1954) — критик, драматург; в 1909–1912 гг. — секретарь журнала «Аполлон», в котором Волошин был ближайшим сотрудником. Имеется в виду его статья «„Стихи о терроре“ М. Волошина» (Последние новости (Париж). 1923, 20 сентября), извлечения из которой приводит Б. Таль (На посту. 1923. № 4. Стб. 153–154). (обратно)1234
Первоначальная редакция стихотворения «Поэту», датируемая 12 октября 1923 г. (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 7.Л. 128 об. — 129). (обратно)1235
В черновом автографе: «Оно является моим исповеданием; и напечатать его сейчас в другом органе, кроме „На посту“, — невозможно по его идеологической нецензурности». (обратно)1236
Приводя цитаты из статьи Зноско-Боровского, касающиеся истории спасения генерала Маркса, Таль заключает: «У нас, к сожалению, нет другого материала, который свидетельствовал бы о „нейтралитете“ поэта, или о преданности его революции или хотя бы о лояльности его по отношению к „Красным“» (На посту. 1923. № 4. Стб. 154). (обратно)1237
В черновом автографе: «Я достаточно близко наблюдал органы террора обеих сторон, чтобы констатировать, что они есть только проявления трусости, неустойчивости власти». (обратно)1238
В черновом автографе: «„Государство“, „политика“, „партийность“ для меня понятия отрицательные». (обратно)1239
Первоначальный вариант абзаца в черновом автографе: «Ваши домыслы о моем „монархизме“ — ерунда и прокурорская подтасовка. Вы даже прямого смысла напечатанного не хотите понять. А я ведь пишу четко и ясно. [Особенно в „Путях Каина“]». (обратно)1240
В черновом автографе: «Приехать в Москву я не могу за отсутствием средств: статьи вроде Вашей закрывают для меня советские издания и возможность публичных лекций, которые могли бы окупить мне поездку; [кроме того, они ставят меня в такие обостренные отношения с „властью на местах“, что я не могу оставить без себя своей библиотеки и мастерской, которыми дорожу, как орудиями работы и возможностью оставаться в России]». (обратно)1241
В черновом автографе: «Если Вы не боитесь отравиться моими стихами, предлагаю Вам самому приехать ко мне в Коктебель побеседовать, послушать моих „нецензурных“ стихов и посмотреть, каков я в действител<ьности>. Из Москвы — прямой вагон до Феодосии и 15 верст пешком по горам». (обратно)1242
В черновом автографе — вместо этого предложения: «Умеете Вы быть корректным?» (обратно)1243
Волошин М. Стихотворении и поэмы / Общая ред. Б. А. Филиппова, Г. П. Струве и Н. А. Струве при участии А. Н. Тюрина. Paris, YMCA-Press, 1984. T. 2. С. 105–108. (обратно)1244
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 76. 2 л. (обратно)1245
Там же. Ед. хр. 7. Л. 180 об. — 181. (обратно)1246
Там же. Ед. хр. 77. Л. 1–1 об. (обратно)1247
Волошин М. Избранные стихотворения / Сост., вступ. статья и примеч. А. В. Лаврова. М.: «Советская Россия», 1988. С. 329–331, 375–376; Волошин М. Стихотворения и поэмы / Вступ. статья А. В. Лаврова. Сост. и подгот. текста В. П. Купченко и А. В. Лаврова. Примеч. В. П. Купченко. СПб.: «Петербургский писатель», 1995. С. 394–396, 549, 653–654 («Библиотека поэта». Большая серия). Те же восемь строк вычеркнуты в авторизованной машинописи стихотворения, посланной Волошиным С. Ф. Платонову вместе с письмом от 6 апреля 1929 г. (De Visu. 1993. № 5 (6). С. 55–56 / Публ. В. А. Колобкова). (обратно)1248
Балашов Н. И. Антиномия в пореволюционных стихотворениях Волошина и его стремление восстановить Храм Поэзии в стихах-откровениях середины 20-х годов // Материалы Волошинских чтений 1991 года (тезисы докладов, статьи, сообщения). Коктебель, 10–15 мая 1991 г. Коктебель, 1997. С. 37–38. Цитируем статью по этому малотиражному изданию, а не по перепечатке ее в 1998 г. в «Академических тетрадях» (Вып. 4. С. 72–97), поскольку в последнем случае редакция перенесла часть основного текста статьи в примечания (принеся за это извинения автору, см. с. 72). (обратно)1249
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 878. (обратно)1250
Балашов Н. И. «Дом поэта» Максимилиана Волошина (на путях анализа поэтики одного стихотворения) // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1978. Т. 37. № 5. С. 418. (обратно)1251
Письмо к М. А. Волошину от 1 мая 1929 г. // ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 186. (обратно)1252
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1129. (обратно)1253
Волошин М. Стихотворения и поэмы. С. 348 («Доблесть поэта», 1925). (обратно)1254
В списке, посланном Дурылину, видимо, был зафиксирован другой вариант стиха 65. (обратно)1255
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 525. (обратно)1256
Материалы Волошинских чтений 1991 года. С. 40. (обратно)1257
Берберова Н. Рассказы в изгнании. М., 1994. С. 228. (обратно)1258
Гофман В. Собр. соч. Т. 2: Книга вступлений. Искус. Стихи. М.: Изд. В. В. Пашуканиса, 1918. С. 170–171. (обратно)1259
Ср. замечание Н. И. Харджиева (в заметке «Марши Маяковского») о том, что стихотворение «Valse masquée» Гофмана построено «на характерных трехдольных вальсовых ритмах» (Харджиев Н. И. Статьи об авангарде: В 2 т. М., 1997. Т. 2. С. 136). (обратно)1260
Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. М., 1994. С. 463, 467, 464–465. (Впервые: Речь. 1911. № 288, 20 октября). (обратно)1261
Лев Выготский в воспоминаниях С. Ф. Добкина // Л. С. Выготский: начало пути. Публ., ред., предисл. и коммент. И. М. Фейгенберга. Иерусалим, 1996. С. 45. (обратно)1262
Подробнее см. в биографии Гофмана, составленной его сестрой, Л. В. Гофман (Писатели символистского круга: Новые материалы. СПб., 2003. С. 223–232). (обратно)1263
Ходасевич В. Виктор Викторович Гофман (Биографический очерк) // Гофман В. Собр. соч. М.: изд. В. В. Пашуканиса, 1917. T. 1. С. XI. (обратно)1264
Там же. С. XII. (обратно)1265
РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 3. За подписью «Дм. Баратов» Гофман поместил в «Заре» стихотворение «Война» и «Критические замечания о статье г. Л. Р. „Что такое искусство?“». (обратно)1266
Дим. Яв. Памяти юного дарования // Русская Ривьера (Ялта). 1911. № 176, 6 августа. (обратно)1267
Диплом хранится в архиве Гофмана (РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 15). (обратно)1268
Северные Цветы. Третий альманах книгоиздательства «Скорпион». М., 1903. С. 121–122. Оба послания были с раздражением встречены в литературной среде. 20 апреля 1903 г. Гофман сообщал Брюсову (со слов М. И. Пантюхова): «…во всех редакциях очень ожесточенно ругают меня за стихи к Вам и к Бальмонту, так что можно ожидать всенародной экзекуции» (РГБ. Ф. 386. Карт. 83. Ед. хр. 42). (обратно)1269
Письмо к Э. К. Метнеру от 9 апреля 1903 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 13. (обратно)1270
В этом недатированном письме Гофман сообщал о себе: «Всего полгода прошло с тех пор, как я стал печатать свои стихотворения. Появлялись они до сих пор в „Русском Слове“, „Семье“, „Искрах“ и недавно одно было помещено в „Русском Листке“ и притом в одном номере с Вашим. Будучи самым горячим поклонником Вашего блестящего таланта (я обстоятельно изучил все выпущенные Вами сборники, начиная с „Juvenilia“ и кончая „Tertia Vigilia“), считая Вас бесспорно первым из современных русских поэтов <…>, я осмеливаюсь обратиться к Вам с довольно смелою просьбою, а именно прочесть несколько моих, прилагаемых при письме стихотворений и дать о них Ваш, в высшей степени для меня драгоценный, отзыв» (РГБ. Ф. 386. Карт. 83. Ед. хр. 42). Обращает на себя внимание в письме Гофмана указание на сборник «Juvenilia»: эта книга, подготовленная к печати в 1896 г. и неоднократно анонсировавшаяся, была издана лишь в 1913 г. в составе 1-го тома Полного собрания сочинений и переводов Валерия Брюсова (см. примечания М. В. Васильева и Р. Л. Щербакова в кн.: Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. T. 1. С. 565–566). В приложении к газете «Русский Листок» (1902. № 337, 8 декабря. С. 750) было помещено стихотворение Гофмана «Из осенних напевов» («Говоришь ты, что сердце тоскою сжимается…»), однако в этом номере газеты стихотворения Брюсова нет. (обратно)1271
Брюсов В. Дневники. 1891–1910. <М.>, 1927. С. 121, 122, 130. В мемуарных фрагментах, посвященных Брюсову, М. Волошин также упоминает о встречах в 1904 г. в его доме с «совсем юными гимназистами, еще нигде не печатавшимися, как Виктор Гофман» (Литературное наследство. Т. 98. Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1994. Кн. 2. С. 392). Б. Садовской, описывая свой первый визит к Брюсову осенью 1903 г., свидетельствует: «В заключение Брюсов с похвалой отозвался о юном поэте Викторе Гофмане. <…> Это был скромный, близорукий юноша в пенсне с землистым лицом и большими, будто испуганными глазами»; в другом мемуарном фрагменте Садовской добавляет о Гофмане: «…он до того был близорук, что при чтении сверх очков надевал еще пенсне» (Садовской Б. Записки (1881–1916) /Публ. С. В. Шумихина//Российский архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII–XX вв. М., 1991. T. 1.С. 150–151, 181). (обратно)1272
Брюсов В. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 509. (обратно)1273
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 4. С. 285. Ср. мемуарный фрагмент в рецензии Ходасевича на книгу Бальмонта «Ясень» (1916): «Я вспоминаю прозрачную весну 1902 года <…> в укромных классах 3-й московской гимназии два мальчика: Гофман Виктор и Ходасевич Владислав читают, и перечитывают, и вновь читают и перечитывают всеми правдами и неправдами раздобытые корректуры скорпионовских „Северных Цветов“. <…> А Гофман, стараясь скрыть явное сознание своего превосходства, говорит мне: „Я познакомился с Валерием Брюсовым“. Ах, счастливец!» (Ходасевич В. Собр. соч. / Под ред. Джона Мальмстада и Роберта Хьюза. Ann Arbor, 1990. T. 2. С. 237). (обратно)1274
Брюсов приводит весь текст стихотворения в «Моих воспоминаниях о Викторе Гофмане» (см.: Брюсов В. Среди стихов. С. 511). В архиве Брюсова — автограф стихотворения с датировкой: 1903 (РГБ. Ф. 386. Карт. 15. Ед. хр. 1. Л. 7). Там же (Л. 12) — шуточное стихотворение Брюсова «Виктор Гофман Елене 2-ой» с авторским примечанием: «Ибо Еленой 1-ой почитается та, которая путешествовала со старшим альбатросом по странам Кветцаль-Коатля» (подразумеваются Бальмонт, его возлюбленная Е. К. Цветковская и их совместное путешествие в Мексику весной 1905 г.). (обратно)1275
См.: Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 204. (обратно)1276
Рецензия Гофмана была опубликована в журнале «Искусство» (1905. № 1. С. 39–40); см. о ней в статье З. Г. Минц «О первом томе лирики Блока» (Блок А. А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М., 1997. T. 1. С. 410). (обратно)1277
Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 3. С. 219. (обратно)1278
Полностью приведено Брюсовым в «Моих воспоминаниях о Викторе Гофмане» (Брюсов В. Среди стихов. С. 510. См. также: Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1974. Т. 3. С. 278–279). Ср. письмо Брюсова к А. А. Шестеркиной от 24 июня 1903 г.: «Мне наскучило <…> с важным видом поучать юнцов, вроде ликтора — Виктора Гофмана» (Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 653 / Публ. В. Г. Дмитриева). (обратно)1279
Гофман В. Собр. соч. Т. 2. С. 27, 55, 68, 94. (обратно)1280
Там же. С. 63–64. (обратно)1281
Цензурное разрешение на издание было получено 8 декабря 1904 г.; 12 декабря Гофман извещал Георга Бахмана: «На днях <…> выйдет моя первая книга <…>» (ИРЛИ. Ф. 22. Ед. хр. 81); в письме к А. С. Рославлеву от 30 декабря 1904 г. он обещал выслать только что вышедший сборник «завтра или послезавтра» (РНБ.Ф. 124. Ед. хр. 1311). (обратно)1282
Мир Божий. 1905. № 6. Отд. II. С. 78–80. Подпись: Л. В. (обратно)1283
Живописное Обозрение. 1905. № 10, 6 марта. С. 234. Подпись: С. (обратно)1284
Новое Время. 1905. № 10 434, 23 марта. Приложение. С. 11. Подпись: Ю-н. (обратно)1285
Искусство. 1905. № 2. С. 63. (обратно)1286
Киевские Отклики. 1905. № 73, 14 марта. Подпись: М. (обратно)1287
Петербургская Жизнь. 1905. № 809, 3 апреля. (обратно)1288
Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 552–553. (обратно)1289
Брюсов В. Среди стихов. С. 132–133. (обратно)1290
Там же. С. 513. Ср. признания Брюсова в незаконченной заметке об отношении к молодым поэтам (1913): «Может быть, мне следовало более внимательно отнестись к Виктору Гофману. Я <…> первый начал печатать его стихи (в „Северных Цветах“), но потом, под влиянием чисто личных отношений, несколько разошелся с ним как с человеком <…>» (Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов. С. 207 / Публ. Т. В. Анчуговой). (обратно)1291
Брюсов В. Среди стихов. С. 513–514. Косвенную реакцию Гофмана на брюсовский отзыв можно видеть в опубликованном им (не исключено, что и инспирированном) «Письме в редакцию» некоего Аратова (возможно, псевдоним Н. Я. Абрамовича), в котором утверждалось, что рецензия «пристрастно-недобросовестна и голословна», и давались указания на внелитературные причины предпринятой критики: «Книгу Виктора Гофмана, какова бы она ни была, талантлива или бездарна, надо было подвергнуть категорическому осуждению; вопрос этот был предрешен еще до прочтения ее рецензентом» (Искусство. 1905. № 2. С. 69–70). (обратно)1292
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 287. (обратно)1293
Там же. С. 288. (обратно)1294
Брюсов В. Среди стихов. С. 512. (обратно)1295
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 287. (обратно)1296
Жизнь и смерть Нины Петровской / Публ. Э. Гарэтто // Минувшее. Исторический альманах. Paris, 1989. Вып. 8. С. 37. Та же ситуация затрагивается в письме С. А. Соколова, руководителя издательства «Гриф» и мужа Н. И. Петровской, к А. А. Шемшурину от 14 марта 1904 г. — в ответ на предпринятую последним попытку заступиться за Гофмана: «…не нахожу все же оснований изменить мою точку зрения на Гофмана. Говорят, я — доверчивый человек и слишком отдаюсь порыву, чтоб отличить верное от неверного. Не знаю, Андрей Акимович, кто слишком доверчивый человек, — тот ли, кто видит низость в действиях взрослого лица, позволяющего себе непристойными виршами позорить доброе имя порядочной женщины из самого низкопробного желания прослыть Дон-Жуаном, или тот, кто, допуская себя поддаться его уверениям и запоздалому, лицемерному раскаянию, видит в его действиях лишь детскую шалость. <…> Нимало не сомневаюсь, что Гофман очень не прочь примириться со мной, т<ак> к<ак> это открыло бы ему много дверей, для него очень ценных, куда ему теперь бесполезно стучаться. Но мне, при всей моей доверчивости, слишком ясны белые нитки его раскаяния. Жаль, что они неясны для Вас. Объясняю это чрезмерной симпатией к Гофману, — чрезмерной даже в ущерб для себя, — ибо Вы лично говорили мне, что, явившись в Ваш дом, с Рославлевым, — Гофман начал с сообщения всяких сплетен и вздорных измышлений обо мне и моем деле, — а теперь, после беседы с Гофманом, в Вашем письме говорите, что Гофман никогда ни при Вас, ни при Ваших друзьях не говорил ни слова худого про меня и жену, а к моей деятельности всегда относился с уважением. <…> В уважении людей, подобных Гофману и Рославлеву, я не нуждаюсь, — напротив, их враждебное отношение почитаю весьма лестным для себя» (РГБ. Ф. 339. Карт. 5. Ед. хр. 19). (обратно)1297
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 287. (обратно)1298
15 февраля 1906 г. Гофман выслал вместе с письмом к Брюсову (РГБ. Ф. 386. Карт. 83. Ед. хр. 42) для напечатания в «Весах» стихотворный цикл «Светлые песни», однако тогда эта публикация не состоялась. (обратно)1299
Минувшее. Исторический альманах. М.; СПб., 1993. Вып. 13. С. 51 / Примеч. Р. Л. Щербакова. (обратно)1300
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 287. (обратно)1301
В архиве Гофмана сохранились две большие тетради с вклеенными в них вырезками его газетных и журнальных публикаций (РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 7, 8). (обратно)1302
Подробнее об этом издании см.: Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 3. С. 227; наст. изд. С. 457–458. (обратно)1303
Искусство. 1905. № 4. С. 37. (обратно)1304
Искусство. 1905. № 1. С. 22, 23. (обратно)1305
6 сентября 1905 г. Гофман писал в этой связи А. С. Рославлеву: «Я более не секретарь „Иск<усства>“ и не имею к нему никакого касательства теперь, кроме разве пребывания моего имени в списке сотрудников журнала. Произошло это так: Тароватый вступил в какой-то таинственный договор с Соколовым, по которому тот оказался вторым полновластным редактором журнала (по литературно-критическому отделу). Моя роль, следов<ательно>, естественным образом окончилась» (РНБ. Ф. 124. Ед. хр. 1311). (обратно)1306
Ходасевич В. Виктор Викторович Гофман. С. XIX. (обратно)1307
Брюсов В. Среди стихов. С. 514. (обратно)1308
Там же. С. 515. Одна из непроясненных и весьма интригующих литературных связей Гофмана этого времени — его дружба с юношей В. Маяковским, якобы имевшая место в 1907–1909 гг.; о ней сообщает (со слов Маяковского) Д. Д. Бурлюк: Маяковский «знал много стихов своего раннего друга наизусть, а также хранил в памяти бульварные его похождения»; Бурлюк воспроизводит и слова Маяковского: «Странно, Давид, что Гофману не удалось убедить меня сделаться поэтом. Правда, я уже в 1907 году что-то писал, но бросил и позабыл» (Катанян В. Маяковский. Хроника жизни и деятельности. 5-е изд., доп. / Отв. ред. А. Е. Парнис. М., 1985. С. 510). (обратно)1309
Анненский И. Книги отражений. М., 1979. С. 369 («О современном лиризме», 1909). (обратно)1310
Гофман В. Собр. соч. Т. 2. С. 136, 140, 172. (обратно)1311
Вестник Европы. 1910. № 5. С. 359. (обратно)1312
Речь. 1909. № 343, 14 декабря. С. 3. Подпись: Л. Вас-ий. (обратно)1313
Руль. 1910. № 209, 2 января. С. 3. (обратно)1314
Новый Журнал для всех. 1910. № 15, январь. Стб. 144, 143. Подпись: Б. Кремнев. (обратно)1315
Современный Мир. 1910. № 2. Отд. II. С. 124. (обратно)1316
Аполлон. 1910. № 4, январь. Отд. II. С. 63–64. См. отзывГофмана о рецензии Кузмина в письме к А. А. Шемшурину от 23 марта 1910 г. (Писатели символистского круга: Новые материалы. С. 276). (обратно)1317
Вестник Литературы (Известия книжных магазинов Т-ва М. О. Вольф по литературе, наукам и библиографии). 1910. № 1. Отд. I. Стб. 26. (обратно)1318
Брюсов В. Среди стихов. С. 305–307. Рецензию на «Искус» Брюсов включил в свою книгу «Далекие и близкие. Статьи и заметки о русских поэтах от Тютчева до наших дней» (М., 1912). См.: Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1975. Т. 6. С. 344–345. (обратно)1319
Гофман В. Собр. соч. Т. 2. С. 230. (обратно)1320
РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 9. Письмо процитировано в биографическом очерке Ходасевича «Виктор Викторович Гофман» (Гофман В. Собр. соч. T. 1. С. XIX–XX). (обратно)1321
РГБ. Ф. 386. Карт. 83. Ед. хр. 42. См. также: Писатели символистского круга. С. 271. (обратно)1322
Ходасевич В. Виктор Викторович Гофман. С. XX. Ср. свидетельства Л. В. Гофман в набросках к биографии ее брата: «В 1906 году <…> В. В. готовил к печатанию 1-ую книгу в прозе. Об этом свидетельствует Каталог к выставке картин молодых художников <…> Что это были за сказки — я не знаю, лишь смутно помню, что В. В. рассказывал мне однажды сюжеты из них, — но были ли они уже написаны или только создавались образы, написал ли он их стихами или прозой, я ничего не знаю» (РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 21. Л. 1–1 об.). (обратно)1323
Брюсов В. Среди стихов. С. 516. (обратно)1324
РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 10. (обратно)1325
В письме к М. Г. Веселковой-Кильштет от 14 апреля 1909 г. С. В. фон Штейн рекомендовал принять Гофмана («хорошего товарища и человека, с творчеством которого я знаком не понаслышке, а с самого начала его литературной деятельности») в состав кружка (ИРЛИ. Ф. 43. Ед. хр. 418). (обратно)1326
См.: Сапожков С. «Пятницы» К. К. Случевского (по новым материалам) // Новое литературное обозрение. 1996. № 18. С. 273–274. (обратно)1327
Поярков Н. Памяти Виктора Гофмана//Кубанский Курьер. 1911. № 885, 22 сентября. С. 3. (обратно)1328
См. письмо Гофмана к А. А. Шемшурину от 6 января 1910 г. (Писатели символистского круга: Новые материалы. С. 273–274). (обратно)1329
В периодике были опубликованы также выполненные Гофманом переводы новелл Генриха Манна «Мнаис» (Русская Мысль. 1909. № 7; Новое Слово. 1909. № 6) и «Джиневра дельи Амьери» (Современный Мир. 1910. № 4). (обратно)1330
Гофман В. Генрих Ман // Новый Журнал для всех. 1910. № 23. Стб. 80. (обратно)1331
Современный Мир. 1909. № 5. Отд. II. С. 141, 142. (обратно)1332
Современный Мир. 1909. № 4. Отд. II. С. 104. (обратно)1333
Слово. 1909. № 757, 6 апреля. С. 3. (обратно)1334
Мир. 1910. № 9/10. С. 704. (обратно)1335
Там же. (обратно)1336
Весы. 1909. № 1. С. 89. (обратно)1337
Абрамович Н. Памяти Виктора Гофмана // Новая Жизнь. 1911. № 9. С. 5. (обратно)1338
Всеобщий журнал литературы, искусства, науки и общественной жизни. 1911. № 9. Стб. 12. (обратно)1339
Речь. 1912. № 49, 20 февраля. С. 4. (обратно)1340
Аполлон. 1912. № 1. С. 68–69. (обратно)1341
Ожигов Ал. <Ашешов Н. П.>. Литературные мотивы//Современное Слово. 1912. № 1619, 11 июля. С. 2. (обратно)1342
Речь. 1912. № 49, 20 февраля. С. 4 (рецензия Л. М. Василевского). О соответствии состава и композиции книги «Любовь к далекой» авторскому замыслу свидетельствует Л. В. Гофман: «После смерти она была найдена вполне приготовленная к печати. Рукописи лежали в порядке оглавления, помещенного в конце, сверху — предполагаемая обложка с заглавием „Любовь к Далекой“ и предполагаемым годом издания. Так книга и была издана уже после смерти В. В.» (РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 21. Л. 2). (обратно)1343
Бернер Н. О В. В. Гофмане // Путь. 1911. № 2, декабрь. С. 66. (обратно)1344
Янтарев Е. Сгоревший (Памяти Виктора Гофмана) // Московская Газета. 1911. № 91,7 августа. С. 2. (обратно)1345
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 289. (обратно)1346
РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 10. Письмо приводится в комментариях Н. А. Богомолова в кн.: Ходасевич Вл. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 581. В тексте упоминается Анна Мар (см. о ней в письмах Гофмана к А. А. Шемшурину в кн.: Писатели символистского круга: Новые материалы. С. 240–244, 250). (обратно)1347
См. биографическую справку Т. П. Каждая в кн.: Тугендхольд Я. А. Из истории западноевропейского, русского и советского искусства. М., 1987. С. 292. Тугендхольд был свидетелем составления (15 августа н. ст. 1911 г.) акта о смерти Гофмана; подлинник этого документа на французском языке и писарская копия на русском языке сохранились в архиве Гофмана: «Акт о смерти Виктора Гофман, студента, родившегося в Сэн-Приесте (Австро-Венгрия) 14 мая (1884 г.); умершего у себя на квартире, бульвар Сэн-Мишель 43, 13 августа (с. г., ок. 10 ч. утра); сына Виктора Якова Гофман и его супруги Марии Сусанны Томашки, живущих в Москве (Россия); холостого. Составлен мною, Артуром Тэр, товарищем мэра <…> согласно заявлению Жака Тугендольд <sic!>, двадцати девяти лет, журналиста, живущего в „Ла-Сель-Сэн-Клу“ (Сена и Уаза), и Леи Шлуммер, двадцати пяти лет, студентки юридического факультета <…>» (РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 18. Л. 2). «Студентом» Гофман был назван и в сообщении о самоубийстве, помещенном 14 августа 1911 г. в «Пти Паризьен»; как поясняет Ходасевич, «студентом тогда назывался каждый русский, читавший книги и живший в Латинском квартале» (Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 290). (обратно)1348
Речь. 1911. № 218, 11 августа. С. 2. О полученной ране в результате случайного выстрела из револьвера Гофман сообщает в письме к А. Ю. Киренской от 9 августа 1911 г. (Крапивина Е. М. Предсмертное письмо Виктора Гофмана // Русская литература. 2000. № 4. С. 154). (обратно)1349
Его боязнь полиции, очевидно, объясняется тем, что недавно его соседку, румынку, сошедшую с ума, увезла полиция. (Примеч. Тугендхольда). (обратно)1350
Согласно свидетельству Ходасевича, «Гофман застрелился, оставив письма к сестре и матери. В одном из них он писал: „Надо попытаться ухитриться застрелиться“» (Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 290), — однако в подборке писем Гофмана к сестре, Л. В. Гофман, письма такого содержания нет. Не исключено, что адресатом второго предсмертного письма была Анна Мар. Письма Гофмана к ней, видимо, не сохранились. Ср. свидетельство в очерке Анны Мар «Памяти Виктора Гофмана»: «Ирониею и болью звучит его фраза, написанная в письме из Парижа от 20-го июня <…>: „Конечно, ничего не пишу. Я отучился от дурных привычек“» (Новый Журнал для всех. 1911. № 35, сентябрь. Стб. 94). (обратно)1351
Ср. свидетельства Тугендхольда в «Последних днях Виктора Гофмана»: «Хозяин гостиницы признался, что в 9 часов утра В. В. вызвал его звонком и, расхаживая по комнате, сказал: „Зовите полицию, я сошел с ума“. Когда же хозяин принялся успокаивать его, думая, что он шутит, В. В. прибавил: „Хорошо, хорошо — можете идти; я напишу письма и немного пройдусь; надо прибрать комнату; ко мне должна прийти барышня“…» (обратно)1352
Есть еще одно утешение — смерть его была моментальна (Примеч. Тугендхольда). (обратно)1353
Семен Афанасьевич Венгеров (1855–1920), историк русской литературы и общественной мысли, библиограф, был одним из руководителей Литературного Фонда (в 1916–1919 гг, — его председателем); в августе 1911 г. находился в Париже. Ср. газетное оповещение «К смерти В. В. Гофмана»: «2 августа редакцией получена из Парижа телеграмма от С. А. Венгерова, извещающая, что безвременная смерть Виктора Викторовича Гофмана — результат самоубийства. <…> Похороны молодого писателя состоятся в Париже; необходимые хлопоты взял на себя С. Венгеров» (Современное Слово. 1911. № 1284, 3 августа. С. 2). (обратно)1354
РГБ. Ф. 560. Карт. 1. Ед. хр. 23. (обратно)1355
Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 291. (обратно)1356
См.: Современное Слово. 1911. № 1283, 2 августа; № 1284, 3 августа; Речь. 1911. № 209, 2 августа; Лидин Л. <Василевский Л. М.>. Двойной ужас // Биржевые Ведомости. Веч. вып. 1911. № 12 468, 9 августа; Гроссман Л. Виктор Гофман // Одесские Новости. 1911. № 8484, 3 августа; Новый Журнал для всех. 1911. № 34. Стб. 129–130; Новая Жизнь. 1911. № 9. С. 2–6; Бернер //. О В. В. Гофмане // Путь. 1911. № 2. С. 64–66; Исторический Вестник. 1911. № 9. С. 1193–1194; Нива. 1911. № 36. С. 667–668; Вестник Европы. 1911. № 9. С. 431; и т. д. (обратно)1357
См.: Чхартишвили Г. Писатель и самоубийство. М., 1999. С. 210–211; «А сердце рвется к выстрелу…» / Сост., вступ. статья, сопроводительные тексты А. А. Кобринского. М., 2003 (сборник включает произведения 13 русских поэтов-самоубийц, живших в начале XX в., в том числе и В. Гофмана). Примечателен в этом отношении отклик в письме Б. К. Зайцева к В. И. Стражеву (6 августа 1911 г.): «Читал ли ты о самоубийстве Гофмана? Что за ужас кругом! Это первый из нас. Слабый мы род. И несчастный, в конце концов, литераторский род. Насколько буржуа крепче нас. Отчего он погиб, я не знаю. На нем смерти я не замечал никогда — может быть, потому, что мало его знал. Зимой я разговаривал с ним о Золя и Бальзаке, а он, пожалуй, думал уже совсем о другом, но защищал Золя. Жуткой очень мне показалась его смерть» (РГАЛИ. Ф. 1647. Оп. 2. Ед. хр. 18). (обратно)1358
Василевский Л. В. В. Гофман // Всеобщий журнал литературы, искусства, науки и общественной жизни. 1911. № 9. Стб. 9. (обратно)1359
Новая Жизнь. 1911. № 9. С. 2 (Редакционный некролог без подписи). Сходную трактовку самоубийства Гофмана дает Г. И. Чулков, встретившийся с ним в Париже «за несколько дней до этой неожиданной смерти», в очерке «Самоубийцы»: «Мне почему-то кажется, что причиною этого самоубийства была не психическая болезнь, а страх перед этой болезнью. Незадолго до смерти несчастный случайно ранил себе палец. У него была лихорадка. Я представляю себе, как метался по номеру, ломая руки, этот юноша, испугавшийся безумия. <…> Быть может, юноша принял лихорадочный бред за беспросветную ночь сумасшествия» (Чулков Г. Вчера и сегодня: Очерки. М., 1916. С. 60). (обратно)1360
Ожигов Ал. <Ашешов Н. П>. Литературные мотивы // Современное Слово. 1912. № 1619, 11 июля. С. 2. (обратно)1361
Дим. Яв. Памяти юного дарования // Русская Ривьера (Ялта). 1911. № 176, 6 августа. С. 3–4. (обратно)1362
Янтарев Е. Сгоревший (Памяти Виктора Гофмана) // Московская Газета. 1911. № 91,7 августа. С. 2. (обратно)1363
Мар А. Памяти Виктора Гофмана // Новый Журнал для всех. 1911. № 35. Стб. 94, 96. (обратно)1364
См.: Ходасевич В. Виктор Викторович Гофман. С. XXIV–XXVI. (обратно)1365
Ожигов Ал. <Ашешов Н. П. >. Литературные мотивы. С. 2. (обратно)1366
Л. В. <Василевский Л. М.>. В. В. Гофман // Речь. 1911. № 209, 2 августа. С. 1. (обратно)1367
Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. С. 466. (обратно)1368
Речь. 1912. № 49, 20 февраля. С. 4. (обратно)1369
Гофман В. Любовь к далекой. Рассказы и миниатюры 1909–1911 гг. СПб., 1912. С. 127. Позднее эту же цитату приведет А. Г. Левенсон, но с противоположной целью — чтобы подчеркнуть ее полное несоответствие с обстоятельствами самоубийства Гофмана: «…даже и с этой точки зрения смерть В. В. Гофмана нельзя признать „естественной“: он не считал продолжение своей жизни ненужным, он верил в свое творчество, усиленно занимался, готовил новую книгу, но случайный испуг перед призраком якобы наступающего безумия, и не стало молодого поэта» (Левенсон А. Г. Певец беспомощной любви // Гофман В. <Сочинения.> Берлин, 1923. T. I. С. 27). (обратно)1370
Колтоновская Е. А. Критические этюды. СПб., 1912. С. 288, 290. (обратно)1371
Солнце России. 1911. № 41, август. С. 5. Подпись: Д. Ц. (обратно)1372
Л. М. Виктор Викторович Гофман // За 7 дней. 1911. № 25, 26 августа. С. 13. (обратно)1373
Гроссман Л. Виктор Гофман // Одесские Новости. 1911. № 8484, 3 августа. С. 2. (обратно)1374
Медведев П. Узоры влюбленного сердца // Свободным Художествам. 1912. № 6/8. С. 46. (обратно)1375
Гумилев H. С. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 128–129. (обратно)1376
См.: Брюсов В. Среди стихов. С. 520. 7 октября 1911 г. И. М. Брюсова сообщала Н. Я. Брюсовой: «Первый вечер Свободной Эстетики был посвящен памяти Виктора Гофмана. Был принесен его портрет, который дала мать покойного; присутствовали между прочим его родственники. Читал Шик, Рубанович, исполнила его стихи Барановская <…>. Читал стихи его Валя, читала рассказ даже Броня» (РГБ. Ф. 386. Карт. 145. Ед. хр. 35. Броня — Б. М. Рунт, сестра И. М. Брюсовой). (обратно)1377
Айхенвальд Ю. Памяти Виктора Гофмана // Речь. 1911. № 288, 20 октября. С. 2; Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. С. 467. (обратно)1378
См. стихотворение Юрия Бочарова «Паж. Памяти Виктора Гофмана» (Сполохи. Кн. 9.М., 1914. С. 82). Квинтэссенция этого образа — в стихотворении Игоря Северянина «Виктор Гофман. Памяти его» («Его несладкая слащавость…», 1918): «Капризничающий ребенок, // Ребенок взрослый и больной», «К самопожертвованью склонный», «В Мечту испуганно-влюбленный», «Так трогательно сердцу милы // Стихи изящные его» (Игорь Северянин. Соловей: Поэзы. Берлин; М., 1923. С. 147–148). В книгу Северянина «Миррэлия» (1922) также входит «Поэза Южику» с подзаголовком «На мотив Виктора Гофмана» («Весеннее! весеннее! как много в этом слове!», 1917). См.: Северянин И. Тост безответный: Стихотворения. Поэмы. Проза. М., 1999. С. 273. См. также «Грустную серенаду» (1916) Екатерины Галати, которой предпослано посвящение «Памяти Виктора Гофмана» (Галати Е. Тайная жизнь: Стихотворения. Пг., 1916. С. 38–39). (обратно)1379
См.: Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 286, 291. (обратно)1380
Андрей Белый. Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1966. С. 415–416 («Библиотека поэта». Большая серия). (обратно)1381
Письмо к Андрею Белому от 6 июня 1911 г. // Андрей Белый и Александр Блок. Переписка. 1903–1919. М., 2001. С. 407. (обратно)1382
Андрей Белый. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 27. Об О. М. Соловьевой см. также: Мисочник С. М. Письма О. М. Соловьевой к А. А. Кублицкой-Пиоттух // Шахматовский вестник. 1997. № 7. С. 133–138. (обратно)1383
Судьба наследия Вл. Соловьева в сознании и интерпретациях Сергея Соловьева подробно прослежена в работе П. Гайденко «Соблазн „святой плоти“ (Сергей Соловьев и русский серебряный век)» (Вопросы литературы. 1996. № 4. Июль — Август. С. 72–127); см. также: Гайденко П. П. Владимир Соловьев и философия Серебряного века. М., <2001>. С. 356–406 (Гл. 10. «Софиология и символизм. Сергей Соловьев»). (обратно)1384
Подробно об их взаимоотношениях см.: Переписка Блока с С. М. Соловьевым (1896–1915) / Вступ. статья, публ. и коммент. Н. В. Котрелева и А. В. Лаврова // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 308–413. (обратно)1385
РГБ. Ф. 696. Карт. 1. Ед. хр. 2. См. также другие автографы ранних стихотворений и стихотворных переводов С. Соловьева: РГАЛИ. Ф. 475. Оп. 1. Ед. хр. 1, 3, 4; РГБ. Ф. 696. Карт. 1. Ед. хр. 1. (обратно)1386
См.: Юношеские стихотворения Сергея Соловьева в рабочих тетрадях Александра Блока / Предисл. и публ. А. Лаврова // Блоковский сборник. XV. Русский символизм в литературном контексте рубежа XIX–XX вв. Тарту, 2000. С. 210–238. (обратно)1387
Письмо к Л. Д. Блок от 23 декабря 1914 г. // Литературное наследство. Т. 89: Александр Блок. Письма к жене. М., 1978. С. 342. (обратно)1388
Блоковский сборник. XV. С. 216–217. (обратно)1389
Соловьев С. Воспоминания об Александре Блоке // Письма Александра Блока. Л., 1925. С. 22. (обратно)1390
Весы. 1905. № 2. С. 33. Подпись: С. С. (обратно)1391
Сам Соловьев в автобиографии называет своим первым печатным выступлением публикацию в альманахе «Северные цветы ассирийские» (М., 1905) стихотворного цикла «Предания» (РГАЛИ. Ф. 341. Оп. 1. Ед. хр. 288), однако указанный альманах вышел в свет поздней весной 1905 г., в то время как заметка «Айсадора Дёнкан в Москве» была опубликована в февральском номере «Весов» за тот же год. (обратно)1392
Соловьев Сергей. Цветы и ладан. Первая книга стихов. М., 1907. С. 65, 68. (обратно)1393
Так, в одном из писем к Блоку (от 24 декабря 1903 г.) Соловьев критически отзывается о Брюсове в связи с его «некрофильским» стихотворением «Призыв» («Приходи путем знакомым…», 1900), тогда еще не опубликованным, но получившим скандальную известность в авторском исполнении: «Я вижу у Брюсова весьма последовательную цепь противоестественных настроений. Начинается с любви к живым трупам, кончается уже определенной любовью к настоящему трупу. <…> Эта черта в Брюсове меня отталкивает. В общем: я Брюсова очень ценю и весьма к нему расположен, особенно высоко ставя его отзывы о моих стихотворениях, хотя во многом мы с ним принципиально и практически расходимся» (РГАЛИ. Ф. 55. Оп. 1. Ед. хр. 406. Цитируется фрагмент письма, изъятый при публикации (см. примеч. 5) редакцией «Литературного наследства»). Год с небольшим спустя Соловьев уже вполне «принимает» упомянутое стихотворение, признаваясь в письме к его автору (10 марта 1905 г.): «Думая о ваших стихах, заметил в них Леонардовскую черту. В вас сильно сладострастие познания, вы зорко проникаете туда, куда страшно и не надо заглядывать:1394
РГБ. Ф. 696. Карт. 3. Ед. хр. 7. Л. 1. Соловьев продолжал высоко ценить Брюсова и в зрелые годы. В частности, 9 января 1929 г. он выступил на 38-м заседании Брюсовского кружка с докладом «Философские воззрения Брюсова» (Ашукин Н. Заметки о виденном и слышанном / Публ. и коммент. Е. А. Муравьевой // Новое литературное обозрение. 1999. № 38. С. 199). Эволюция восприятия Соловьевым Брюсова прослежена в статье: Анчугова Т. В. От обожания к отрицанию (Отклики Сергея Соловьева на поэзию Брюсова. 1903–1912 гг.) // Брюсовские чтения 1996 года. Ереван, 2001. С. 245–258. (обратно)1395
Русская поэзия серебряного века. 1890–1917. Антология. М., 1993. С. 271. (обратно)1396
Четыре стихотворения Эредиа в переводе Соловьева были опубликованы в сборнике «Хризопрас» (М.: «Самоцвет», 1906–1907), еще одно («На Офрисе») — в журнале «Зори» (1906. № 11/14. С. 15–16). Три перевода из «Хризопраса» (кроме «Антония и Клеопатры») перепечатаны в кн.: Эредиа Жозе-Мариа де. Трофеи / Изд. подгот. Н. И. Балашов, И. С. Поступальский. М., 1973. С. 59, 66, 75 («Литературные памятники»); «Антоний и Клеопатра» — в кн.: Эредиа Жозе-Мариа де. Сонеты в переводах русских поэтов / Сост., предисл. и примеч. Бориса Романова. М., 2005. С. 262. (обратно)1397
Ср. свидетельство в цитированном мемуарном наброске Соловьева о Брюсове: «Однажды Брюсов зашел ко мне и, не застав, оставил мне сборник „Знания“ с запиской, где просил <…> разругать книгу и кончал словами: „Пора указать Горькому и К° их настоящее место“» (РГБ. Ф. 696. Карт. 3. Ед. хр. 7. Л. 4 об.). (обратно)1398
РГАЛИ. Ф. 427. Оп. 1. Ед. хр. 2903. (обратно)1399
Соловьев Сергей. На перевале. XIII. Символизм и декадентство // Весы. 1909. № 5. С. 54. (обратно)1400
Соловьев интерпретирует таким образом эти формулы в статье «Идея церкви в поэзии Владимира Соловьева» (1913). См.: Соловьев Сергей. Богословские и критические очерки. Собрание статей и публичных лекций. Томск, 1996. С. 124, 130. (обратно)1401
Соловьев С. Заметки // РГБ. Ф. 190. Карт. 55. Ед. хр. 6 (текст в гранках, предполагавшихся к публикации в журнале «Труды и Дни», 1912). (обратно)1402
Соловьев Сергей. Юрий Сидоров // Сидоров Юрий. Стихотворения. М., 1910. С. 20. См. также: Долинин А. История, одетая в роман. Вальтер Скотт и его читатели. М., 1988. С. 291–293. (обратно)1403
Соловьев Сергей. Цветы и ладан. С. 10. (обратно)1404
Перевал. 1907. № 7 (май). С. 58–60. (обратно)1405
Разбор книги Соловьева Блок дал в статье «О лирике», впервые опубликованной в «Золотом Руне» (1907. № 6). См.: Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 151–156. (обратно)1406
Новая Книга. 1907. № 1, 21 июня. С. 20. Подпись: Н. Я. А-вич. (обратно)1407
Русская Мысль. 1907. № 6. Отд. III. С. 106–107. (обратно)1408
Дурылин С. Луг и цветник. О поэзии Сергея Соловьева // Труды и Дни. 1914. Тетрадь 7. С. 152. См. также новейший опыт интерпретации поэзии С. Соловьева: Скрипкина В. А. «Мира невольник» (О поэзии Сергея Соловьева) // Российский литературоведческий журнал. 1994. № 5/6. С. 105–119. (обратно)1409
Брюсов Валерий. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 231–232. (Впервые: Весы. 1907. № 5.) (обратно)1410
Там же. С. 313. (Впервые: Русская Мысль. 1910. № 6.) (обратно)1411
Соловьев Сергей. Цветник царевны. Третья книга стихов (1909–1912). М., 1913. C. X–XI. О том, что реакция Соловьева на отзыв Брюсова об «Апреле» была бурной, свидетельствует письмо автора к рецензенту от 5 октября 1910 г.: «…мне очень грустно, что до Вас дошло известие о минутном раздражении, которое вызвали во мне некоторые слова Вашей рецензии. Во всяком случае ни о какой обиде не может быть речи. <…> Но как бы низко ни оценивали Вы мои литературные способности, я всегда был и остаюсь горячим поклонником Вашей поэзии» (РГБ. Ф. 386. Карт. 103. Ед. хр. 23). (обратно)1412
Русская Мысль. 1913. № 10. Отд. IV. С. 367. (обратно)1413
Современный Мир. 1910. № 6. Отд. II. С. 103. (обратно)1414
Гумилев H. С. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 106, 167. (обратно)1415
Аполлон. 1910. № 10. Литературный альманах. С. 23. (обратно)1416
Гаспаров М. Л. Стих начала XX в.: строфическая традиция и эксперимент // Связь времен. Проблемы преемственности в русской литературе конца XIX — начала XX в. М., 1992. С. 351. (обратно)1417
Соловьев Сергей. Crurifragium. М., 1908. С. XIII. (обратно)1418
См.: Лавров А. В. Дарьяльский и Сергей Соловьев. О биографическом подтексте в «Серебряном голубе» Андрея Белого // Новое литературное обозрение. 1994. № 9. С. 93–110; Топоров В. Н. О «блоковском» слое в романе Андрея Белого «Серебряный голубь» // Москва и «Москва» Андрея Белого. М., 1999. С. 231–242, 309–316. (обратно)1419
См.: Гиацинтова Софья. С памятью наедине. М., 1985. С. 443–463. (обратно)1420
См.: Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 1. С. 323; Андрей Белый и Александр Блок. Переписка. С. 420–421, 423. (обратно)1421
Ср. сообщение в недатированном письме В. Ф. Ахрамовича к Э. К. Метнеру: «Сергей Соловьев женится 16 сентября в Дедове (на Татьяне Тургеневой). Звал туда всех „мусагетцев“» (РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 16). (обратно)1422
РГАЛИ. Ф. 2049. Оп. 1. Ед. хр. 296. (обратно)1423
Письмо к Н. А. Поццо от 30 мая 1912 г. (цит. по: Вишневецкий Игорь. Живые и «блистательная тень»: трансформация образа Италии в поздней поэзии Сергея Соловьева // Русско-итальянский архив / Сост. Даниэла Рицци и Андрей Шишкин. Trento, 1997. С. 343, 345). (обратно)1424
См. фрагменты писем Соловьева, отправленных из Италии, в указанной статье И. Вишневецкого (Там же. С. 349–352). (обратно)1425
РГАЛИ. Ф. 1303. Оп. 1. Ед. хр. 1067. (обратно)1426
Заглавия разделов в книгах «Цветы и ладан» и «Апрель». (обратно)1427
Соловьев Сергей. Возвращение в дом отчий. Четвертая книга стихов. 1913–1915. М., 1915. С. 43. (обратно)1428
См. предисловие В. Э. Молодякова к публикации стихов Сергея Соловьева («О чем поет мне этот полдень синий?..» // Простор. 1993. № 11. С. 240). (обратно)1429
17 ноября 1915 г. Соловьев оповестил А. К. Виноградова: «21-го, в субботу, я буду посвящен во диакона, в Сергиевом Посаде, в академической церкви» (РГАЛИ. Ф. 1303. Оп. 1. Ед. хр. 1067). (обратно)1430
Книга переиздана в Томске издательством «Водолей» в 1996 г. (обратно)1431
Соловьев Сергей, свящ. Гете и христианство. Сергиев Посад, 1917. С. 75. Эта работа Соловьева подробно освещена в кн.: Жирмунский В. Гете в русской литературе. Л., 1937. С. 596–599. (обратно)1432
Соловьев Сергей. Богословские и критические очерки. Собрание статей и публичных лекций. Томск, 1996. С. 13–14. (обратно)1433
Там же. С. 44. (обратно)1434
Соловьев Сергей. К войне с Германией. М., 1914. С. 4. (обратно)1435
Соловьев Сергей. Богословские и критические очерки. С. 25 (Статья «Эллинизм и церковь», 1912). (обратно)1436
См.: Там же. С. 152–158, 180 (Статья «Идея церкви в поэзии Владимира Соловьева», 1913); Гайденко П. Соблазн «святой плоти» (Сергей Соловьев и русский серебряный век) // Вопросы литературы. 1996. № 4. Июль — Август. С. 112–117. (обратно)1437
Соловьев Сергей. Богословские и критические очерки. С. 105. (Статья «Религиозный смысл борьбы с Германией», 1914.) (обратно)1438
Там же. С. 218. (Очерк «Впечатления Галиции», 1915.) (обратно)1439
Соловьев Сергей, свящ. Национальные боги и Бог истинный // Христианская Мысль. 1917. Март — Апрель. С. 147–148, 149, 151. (обратно)1440
Соловьев Сергей, свящ. Вопрос о соединении церквей в связи с падением русского самодержавия. М., 1917. С. 9, 13. (обратно)1441
Соловьев Сергей, свящ. Гонение на церковь // Накануне. 1918. № 6. Май. С. 7. (обратно)1442
См.: Наше наследие. 1993. № 27. С. 66–69; Соловьев Сергей. Стихотворения 1917–1928 г. М.,1999. С. 11–23. (обратно)1443
Многие сведения о пореволюционных годах жизни Соловьева восходят к мемуарным очеркам его дочери H. С. Соловьевой «Штрихи к портрету отца» (Там же. С. 5–8; Шахматовский вестник. <1993>. № 2. С. 25–34), «Отцом завещанное» (Наше наследие. 1993. № 27. С. 60–65). (обратно)1444
См.: Смирнов Марк. Последний Соловьев. Жизнь и творчество поэта и священника Сергея Соловьева. Главы из книги // Russian Studies. 2001. Т. III. № 4. С. 106–107. (обратно)1445
Опыты. Нью-Йорк, 1953. Кн. 2. С. 186–187. (обратно)1446
Венгер Антоний, иеромонах. Материалы к биографии Сергея Михайловича Соловьева // Соловьев С. М. Жизнь и творческая эволюция Владимира Соловьева. Брюссель, 1977. С. 3; Смирнов Марк. Последний Соловьев. С. 112–114. (обратно)1447
Опыты. Кн. 2. С. 187. (обратно)1448
См.: Павлович Надежда. Московские впечатления // Литературные записки. 1922. № 2, 23 июня. С. 7. (обратно)1449
Наиболее полная их подборка — в указанной выше (примеч. 63) книге «Стихотворения 1917–1928 гг.»; см. также: Вишневецкий И. Неизданный мистический цикл С. М. Соловьева // Символ. 1993. № 29. С. 241–254; Соловьев С. Из стихов 1920-х годов / Предисл. И. Вишневецкого. Публ. H. С. Соловьевой // Знамя. 1994. № 11. С. 138–141; «Диккенсовский цикл» С. М. Соловьева//Тайна Чарльза Диккенса. М., 1990. С. 514–524; Гениева Е. Эти Большие Надежды. О «диккенсовском цикле» С. М. Соловьева // Вышгород. 1999. № 4/5. С. 6–21; Соловьев С. Святой Сергий Радонежский // Вышгород. 1998. № 4. С. 71–77 (неоконченная поэма с послесловием Е. Ю. Гениевой). (обратно)1450
Фрагменты соловьевских переводов 6 трагедий Сенеки вошли в новейшее издание (серия «Литературные памятники»): Сенека Луций Анней. Трагедии / Изд. подгот. С. А. Ошеров, Е. Г. Рабинович. Примеч. Е. Г. Рабинович. М., 1983. С. 322–348, 427. (обратно)1451
См.: Гете. Собр. соч.: В 13 т. М.;Л., 1932. Т. 1;М.;Л., 1933. Т. 4. (обратно)1452
Ему предшествовала более краткая биография Вл. Соловьева, составленная С. Соловьевым и впервые опубликованная в кн.: Соловьев Владимир. Стихотворения. 6-е изд. М., 1915. См. также: Соловьев Владимир. Стихотворения. 7-е изд. / Под ред. и с предисл. С. М. Соловьева. М., 1921. (обратно)1453
Гайденко П. Соблазн «святой плоти» (Сергей Соловьев и русский серебряный век) // Вопросы литературы. 1996. № 4. Июль — Август. С. 123. (обратно)1454
РГБ. Ф. 696. Карт. 4. Ед. хр. 3. Л. 2. (обратно)1455
См.: Смирнов Марк. Последний Соловьев. С. 124–125, 142. (обратно)1456
Соловьев Сергей. Crurifragium. С. XIII, XV. (обратно)1457
Весы. 1909. № 10/11. С. 82–112. (обратно)1458
Аполлон. 1910. № 10. Литературный альманах. С. 21–54. (обратно)1459
Весы. 1909. № 6. С. 91–92. (обратно)1460
Соловьев Сергей. Богословские и критические очерки. С. 180–181. (обратно)1461
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1129. (обратно)1462
Соловьева Н. Отцом завещанное // Наше наследие. 1993. № 27. С. 63. (обратно)1463
Соловьев Сергей. Стихотворения 1917–1928 г. С. 60. (обратно)1464
Опыты. Кн. 2. С. 187. (обратно)1465
Рукопись очерка и примечаний сохранилась в архиве Сергея Соловьева (РГАЛИ. Ф. 475. Оп. 1. Ед. хр. 16). (обратно)1466
Соловьев Сергей. Богословские и критические очерки. С. 86 (Статья «Путь русской культуры», 1914). (обратно)1467
Недатированное письмо к Ф. И. Витязеву // РГАЛИ. Ф. 106. Оп. 1. Ед. хр. 156. (обратно)1468
Соловьев Сергей. Цветник царевны. С. 27 (Стихотворение «Предкам Коваленским»). (обратно)1469
Там же. С. 121. (обратно)1470
Гумилев H. С. Письма о русской поэзии. С. 105. (обратно)1471
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1129. (обратно)1472
Там же. См.: Соловьев С. Воспоминания. М., 2003. (обратно)1473
См.: Смирнов Марк. Последний Соловьев. С. 114–121. (обратно)1474
Голубцов Сергий, протодиакон. Профессура МДА в сетях Гулага и ЧеКа. М., 1999. С. 56–57. См. также: Осипова И. И. «В язвах своих сокрой меня…» Гонения на Католическую Церковь в СССР. По материалам следственных и лагерных дел. М., 1996. С. 201; Юдин А. «Россия и Вселенская Церковь»: судьбы русского католичества // Религия и демократия. На пути к свободе совести. II. М., 1993. С. 504; Венгер Антоний, иеромонах. Материалы к биографии Сергея Михайловича Соловьева // Соловьев С. М. Жизнь и творческая эволюция С. М. Соловьева. С. 8–10; Венгер Антуан. Рим и Москва. 1900–1950. М., 2000. С. 294–302. В указанной выше работе М. Смирнова «Последний Соловьев» (С. 132–133, 140–142) использованы материалы следственного дела С. М. Соловьева из Центрального архива ФСБ. (обратно)1475
РГАЛИ. Ф. 1458. Оп. 1. Ед. хр. 78. Ср. свидетельство Б. И. Пуришева о встрече с С. М. Соловьевым в 1930-е гг.: «…я встретил его на Сретенском бульваре. Он в одиночестве сидел на скамейке. Пальцами перебирал что-то незримое. Глаза его были отмечены печатью безумья» (Пуришев Б. И. Воспоминания старого москвича. М., 1998. С. 42). (обратно)1476
Соловьева H. С. Штрихи к портрету отца // Шахматовский вестник. <1993>. № 2. С. 32. (обратно)1477
Андрей Белый. О Блоке. С. 182. (обратно)1478
Соловьева Наталья. Отцом завещанное // Наше наследие. 1993. № 27. С. 65. (обратно)1479
См.: Шахматовский вестник. <1993>. № 2. С. 35–38. (обратно)1480
Виталий Лазаревич Гинзбург (род. в 1916 г.) — физик-теоретик, впоследствии академик, лауреат Нобелевской премии. (обратно)1481
Шахматовский вестник. <1993>. № 2. (обратно)1482
Куприяновский П. А. Волынский-критик (Литературно-эстетическая позиция в 90-е годы) // Творчество писателя и литературный процесс. Межвузовский сборник научных трудов. Иваново, 1978. С. 49–50. (обратно)1483
См.: Волынский А. Л. Книга ликований. Азбука классического танца / Подгот. текста, вступ. статья и коммент. В. Гаевского. М.: «Артист. Режиссер. Театр», 1992; Волынский А. Л. Статьи о балете / Сост., вступ. статья, коммент., список статей Г. Н. Добровольской. СПб.: «Гиперион», 2002. (обратно)1484
См. статью Д. Е. Максимова «Журналы раннего символизма. „Северный Вестник“ и символисты», положившую начало историко-литературному изучению мировоззрения и творчества Волынского (в кн.: Евгеньев-Максимов В., Максимов Д. Из прошлого русской журналистики. Статьи и материалы. Л., 1930. С. 83–128). (обратно)1485
См. прежде всего статьи П. В. Куприяновского «Из истории русского символизма. (Символисты и журнал „Северный Вестник“)» (Русская литература XX века (Дооктябрьский период): Сб. статей. Калуга, 1968. С. 149–173); «Поэты-символисты в журнале „Северный Вестник“» (Русская советская поэзия и стиховедение (Материалы межвузовской конференции). М., 1969. С. 113–135); «История журнала „Северный Вестник“» (Ученые записки Ивановского пед. ин-та. Т. 59. Русский язык. Литература. Иваново, 1970. С. 51–89); «Отдел поэзии в журнале „Северный Вестник“ в 1892–1894 гг.» (Ученые записки Ивановского пед. ин-та. Т. 135: Творчество писателя и литературный процесс. Иваново, 1974. С. 23–28). См. также: Куприяновский П. В. Доверие к жизни. Литературоведческие и литературно-критические статьи. Ярославль, 1981. С. 27–78. Роль Волынского как руководителя журнала анализируется также в статьях о «Северном Вестнике» Л. В. Крутиковой (в кн.: Очерки по истории русской журналистики и критики. Л., 1965. Т. 2. С. 394–412) и Е. В. Ивановой (в кн.: Литературный процесс и русская журналистика конца XIX — начала XX века. 1890–1904. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М., 1982. С. 91–128). (обратно)1486
Маковский С. Портреты современников. Нью-Йорк, 1955. С. 281. (обратно)1487
Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Иннокентий Анненский в неизданных воспоминаниях // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1981. Л., 1983. С. 69. (обратно)1488
См.: И. Ф. Анненский. Письма к С. К. Маковскому / Публ. А. В. Лаврова и Р. Д. Тименчика // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1976 год. Л., 1978. С. 223. Общую характеристику «Аполлона» см. в статье И. В. Корецкой об этом журнале (в кн.: Русская литература и журналистика начала XX века. 1905–1917. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М., 1984. С. 212–256). (обратно)1489
ИРЛИ. Ф. 673. Ед. хр. 74. Далее письма Маковского кВолынскому приводятся и цитируются по этому источнику без указания архивного шифра. Анатолий Ефимович Шайкевич (1879–1947) — либреттист, художественный критик. См. вступительную заметку Г. А. Морева к публикации очерка Шайкевича «Петербургская богема (М. А. Кузмин)» (Русская литература. 1991. № 2. С. 104). (обратно)1490
Голлербах Э. Жизнь А. Л. Волынского // Памяти Акима Львовича Волынского. Сб. под ред. П. Н. Медведева. Л., 1928. С. 23–24. (обратно)1491
Белый Андрей. Критика. Эстетика. Теория символизма. В 2 т. М., 1994. T. II. С. 250. (Впервые: Весы. 1905. № 12). (обратно)1492
Брюсов В. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 103–104. (Впервые: Весы. 1904. № 2). (обратно)1493
Это мнение было сформулировано Брандесом в письме к И. Мельнику по прочтении осуществленного им немецкого перевода «Книги великого гнева» Волынского: «Он не только выдающийся критик, но и вообще духовная сила». «Мнение датского критика, — добавлял газетный репортер, — тем более интересно, что он идейно стоит на совершенно иной почве, чем А. Л. Волынский, проповедующий философский идеализм» (Русь. 1907. № 115, 26 апреля. С. 5). (обратно)1494
Браудо Евг. Книга «старого энтузиаста» // Слово. 1909. № 777, 26 апреля. С. 6. (обратно)1495
Новая Русь. 1908. № 53, 7 октября. С. 5. (обратно)1496
Там же. № 29, 13 сентября. С. 3. (обратно)1497
Речь. 1908. № 79, 2 апреля. С. 5. (обратно)1498
Королицкий М. С. А. Л. Волынский. Странички воспоминаний. Л., 1928. С. 12–13. (обратно)1499
См.: Маковский С. На Парнасе «Серебряного века». Мюнхен, 1962. С. 198. (обратно)1500
Новый День. 1909. № 2, 27 июля. С. 4. (обратно)1501
Сектор рукописей Гос. Русского музея. Ф. 137. Ед. хр. 1182. (обратно)1502
ИРЛИ. Ф. 673. Ед. хр. 5. (обратно)1503
РНБ. Ф. 124. Ед. хр. 979. Евгений Максимович Браудо (1882–1939) — музыкальный и художественный критик, историк музыки; вошел в круг авторов «Аполлона» по рекомендации Волынского, впоследствии стал там, вместе с В. Г. Каратыгиным, заведующим музыкальным отделом. 11 сентября 1909 г. Волынский выслал секретарю «Аполлона» Е. А. Зноско-Боровскому рукопись статьи Браудо и заявил о своем желании прочесть ее в корректуре (Там же. Ед. хр. 978). Корректуру Маковский отправил Волынскому 24 сентября, отметив в сопроводительном письме: «Статья мне очень нравится». «Музыка после Вагнера. Статья первая» Евг. Браудо была помещена в № 1 «Аполлона» (Отд. I. С. 54–69). (обратно)1504
РНБ. Ф. 124. Ед. хр. 979. Черновик этого письма сохранился в архиве Волынского (ИРЛИ.Ф. 673. Ед. хр. 5). (обратно)1505
РНБ. Ф. 124. Ед. хр. 978. См. также письмо Е. А. Зноско-Боровского к Волынскому от 15 октября 1909 г. (ИРЛИ. Ф. 673. Ед. хр. 56). (обратно)1506
Новое литературное обозрение. 1994. № 10 (Вячеслав Иванов. Материалы и публикации). С. 141–142. Подгот. текста Н. А. Богомолова и С. С. Гречишкина. (обратно)1507
Куда мы идем? Настоящее и будущее русской интеллигенции, литературы, театра и искусств… Сборник статей и ответов. М., 1910. С. 29–30. (обратно)1508
Там же. С. 32. (обратно)1509
Анненский И. Стихотворения и трагедии. Л., 1990. С. 575. («Библиотека поэта». Большая серия). (обратно)1510
См.: Bazzarelli E. La poesia di Innokentij Annenskij. Milano, 1965. P. 46; Alexander J. Annenskij and the «Other»: a Reading of «Drugomu» // Canadian Slavonic Papers. 1982. Vol. XXIV. № 3. P. 221–228. (обратно)1511
Громов П. А. Блок, его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С. 218–219. (обратно)1512
Корецкая И. Вячеслав Иванов и Иннокентий Анненский // Культура и память. Третий международный симпозиум, посвященный Вячеславу Иванову. II: Доклады на русском языке / Под ред. Фаусто Мальковати. Firenze, 1988. С. 83–91. См. также: Корецкая И. Над страницами русской поэзии и прозы начала века. М., 1995. С. 128–142. (обратно)1513
Kelly Catriona. Vjačeslav Ivanov as the «Other»: A contribution to the «Drugomu» debate // Cultura e memoria. Atti del terzo Simposio Internazionale dedicate a Vjačeslav Ivanov. I: Testi in italiano, francese, inglese / Acuradi Fausto Malcovati. Firenze, 1988. P. 151–161. (обратно)1514
Cm. Анненский И. Книги отражений. M., 1979. С. 328–330 (Серия «Литературные памятники»). Стихотворение Иванова, цитированное Анненским, было впервые напечатано под заглавием «Перед жертвой» (Факелы. Кн. 1. СПб., 1906. С. 59–61), впоследствии получило заглавие «Мэнада» (Иванов Вячеслав. Cor Ardens. M., 1911. Ч. 1. С. 7–8). (обратно)1515
См.: Весы. 1908. № 4. С. 14; Иванов Вячеслав. Cor Ardens. Ч. 1. С. 79 (под заглавием «Exit Cor Ardens»). (обратно)1516
См.: Дешарт О. Введение // Иванов Вячеслав. Собр. соч. Брюссель, 1971. T. 1. С. 119. (обратно)1517
Анненский И. Стихотворения и трагедии. С. 208. (обратно)1518
Первоначальное заглавие — «Петербург летом» (РГАЛИ. Ф. 6. Оп. 1. Ед. хр. 19. Л. 45 об.); в примечаниях к этому стихотворению (Анненский И. Стихотворения и трагедии. С. 584) заглавие приведено неверно: «На башню мифа». (обратно)1519
Kelly Calriona. Vjačeslav Ivanov as the «Other»… P. 152–154. Другие аспекты творческого взаимодействия поэтов затронуты в статьях: Мусатов В. В. К истории одного спора (Вячеслав Иванов и Иннокентий Анненский) // Творчество писателя и литературный процесс. Нравственно-философская проблематика в русской литературе XX века: Межвузовский сб. научных трудов. Иваново, 1991. С. 26–38; Хан Анна. «Ассоциативный символизм» И. Анненского в оценке Вяч. Иванова // Studia Slavica Hung. 1996. Vol. 41. С. 247–278. (обратно)1520
Kelly Catriona. Vjačeslav Ivanov as the «Other»… P. 157. (обратно)1521
Анненский И. Книги отражений. С. 337. (обратно)1522
Ср. строку в «Другому»: «Ты — в лепестках душистого венца»; она может ассоциироваться с заглавием книги Брюсова, посвященной Иванову, и с открывающим ее стихотворением — посвящением «Вячеславу Иванову», прославляющим «поэта, мыслителя, друга». (обратно)1523
См.: Маковский С. Портреты современников. Нью-Йорк, 1955. С. 252–253; Анненский И. Ф. Письма к С. К. Маковскому / Публ. А. В. Лаврова и Р. Д. Тименчика // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1976 год. Л., 1978. С. 222–241. В журнальном разделе «Пчелы и осы Аполлона» — разговоре (участники которого скрыты под условными обозначениями) о предмете и задачах нового издания — различное понимание «аполлонического» начала обозначено в репликах «философа» (Иванова) и «профессора» (Анненского); «философ» утверждает: «Корни аполлонического искусства в Дионисе. <…> Аполлон. Это строго-священное видение встает, однако, уже за пределами жизни. Белый лик Аполлона мне рисуется, как лик смерти. Я не вижу, куда может вести Аполлон в жизни»; «профессор» парирует: «Для меня Аполлон — символ культуры. Бог строя, меры, ясности, которого так недостает в наши дни смятенного хаоса. Я приветствую его возвращение на землю» (Аполлон. 1909. № 1, октябрь. Отд. I. С. 81). См. также: Тарановский К. Ф. Заметка о диалоге «Скучный разговор» в первом номере «Аполлона» // Russian Literature. 1989. Vol. XXVI. № 3. С. 419–423. (обратно)1524
РГАЛИ, Ф. 6. Оп. 1. Ед. хр. 347. (обратно)1525
Ср. письмо Маковского к Вяч. Иванову от 19 мая 1909 г.: «Только что я получил телеграмму от Ин. Фед. Анненского: он очень рад будет видеть нас у себя в пятницу. Итак, я надеюсь, что мы встретимся в этот день, в 2 часа, на Царскосельском вокзале. Я уверен, что Вы не пожалеете об этом маленьком путешествии, а мне — доставите настоящую радость» (Новое литературное обозрение. 1994. № 10. С. 139–140 / Подгот. текста Н. А. Богомолова и С. С. Гречишкина). (обратно)1526
РГАЛИ. Ф. 6. Оп. 1. Ед. хр. 347. (обратно)1527
РГАЛИ. Ф. 998. Оп. 1. Ед. хр. 1930. (обратно)1528
См.: Тименчик Р. О составе сборника Иннокентия Анненского «Кипарисовый ларец» // Вопросы литературы. 1978. № 8. С. 311. «Скорее всего, — пишет Р. Тименчик, — этот план относится к весне 1909 года и связан с проектом издания при „Аполлоне“». В силу этого нельзя признать оправданным предположение И. В. Корецкой («Вячеслав Иванов и Иннокентий Анненский». С. 85–86) о том, что «Другому» является ответом на стихотворное послание Иванова Анненскому «Зачем у кельи Ты подслушал…» (позднее получившее заглавие «Ultimum vale»), отосланное адресату 16 октября 1909 г. (обратно)1529
Иванов Вячеслав. Борозды и межи. Опыты эстетические и критические. М., 1916. С. 297 (статья «О поэзии Иннокентия Анненского», 1910). (обратно)1530
Анненский подразумевает свою предполагаемую отставку с должности инспектора Санкт-петербургского учебного округа. См.: Федоров А. Иннокентий Анненский. Личность и творчество. Л., 1984. С. 54–55. (обратно)1531
Амиклы — город в Спарте (Елена — супруга спартанского царя Менелая). По одной из версий мифа, зафиксированной Павсанием в «Описании Эллады» (III. 19, 13), Елена была после смерти перенесена на остров Левка в устье Дуная, где соединилась вечным союзом с погибшим в Троянской войне Ахиллом — сыном нереиды Фетиды. (обратно)1532
РГБ. Ф. 109. Карт. 11. Ед. хр. 43. (обратно)1533
Ср.: Тименчик Р. Д. Поэзия И. Анненского в читательской среде 1910-х гг. // А. Блок и его окружение. Блоковский сборник VI (Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 680). Тарту, 1985. С. 103. (обратно)1534
Ср. свидетельство М. А. Волошина в недатированном письме к Анненскому: «Я только что вернулся с великой при в редакции Аполлона <…> Статья Ваша многих заставила сердиться. Это безусловный успех» (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1976 год. С. 229). Первый номер «Аполлона», в котором была начата печатанием статья «О современном лиризме», вышел в свет 24 октября 1909 г. См. также: Корецкая И. Вячеслав Иванов и Иннокентий Анненский. С. 83–85. (обратно)1535
Анненский И. Книги отражений. С. 332–333. О реакции Иванова на статью «О современном лиризме» можно судить по замечанию в письме к нему С. К. Маковского (2 февраля 1910 г.): «Вы остались недовольны статьями Бенуа и Анненского <…>» (Новое литературное обозрение. 1994. № 10. С. 142). Среди черновых заготовок к статье «О современном лиризме» имеются сделанные Анненским выписки из книги стихов Иванова «Прозрачность», а также наброски к поэтическому портрету Иванова (РГАЛИ. Ф. 6. Оп. 1. Ед. хр. 137. Л. 12–17 об.): «Как пленяет эта смарагдная красота просветов в мучительстве достижений. Что-то редкое, самоцветное и любовное» (Л. 12); «Неужто не поднимешься ты: над Красотою. Неужто?» (Л. 13 — в связи с цитатами из триптиха «Прекрасное — мило»); «И только тогда она прекрасна, когда в ней есть сомнение, трепет, мольба о прощении — когда она живая человеческая краса, только тогда может эта мысль, пронизав нашу чувствительность, родить Красоту». А у Вяч. Иванова1536
То же стремление прочитывается и в отправленном Анненскому, видимо, одновременно со стихотворением «Зачем у кельи Ты подслушал…» письме Иванова:«Пятница. 16 Х<1909>. Дорогой и глубокоуважаемый Иннокентий Федорович, Во вторник я не могу быть в „Академии“ — а как хотелось бы слышать Вас, и как было бы нужно для дела! — Но во вторник заседание Совета Религ<иозно->Философ<ского> Общества, и я обязан сделать длинный, важный и безотлагательный доклад (по корректурам новой книги Розанова), определяющий ближайшие работы Общества. Об этом просто Вас извещаю. Сердцем благодарный Вам за все, что Вы вложили в свое слово обо мне, — и дружески преданный(РГАЛИ. Ф. 6. Оп. 1. Ед. хр. 328. «Академия» — «Общество ревнителей художественного слова» при редакции «Аполлона»; вторник — 20 октября. Книга В. В. Розанова — «В темных религиозных лучах», ее издание было запрещено цензурой — см. примечания Е. В. Барабанова в кн.: Розанов В. В. T. 1: Религия и культура. М., 1990. С. 621–622; состав ее реконструирован и воспроизведен в новейшем издании: Розанов В. В. Собр. соч.: В темных религиозных лучах / Сост. и коммент. А. Н. Николюкина и П. П. Апрышко. М., 1994. С. 93–438). В книге Иванова «Cor Ardens» (Ч. 1. С. 174) стихотворение «Ultimum vale», посвященное Анненскому, датировано неточно: «Сентябрь 1909» — вероятно, по памяти. (обратно)Вяч. Иванов».
1537
Анненский И. Книги отражений. С. 494, 667 / Примеч. И. И. Подольской. В этом издании письмо Анненского напечатано по автографу, сохранившемуся в его архиве; текст, отосланный адресату, хранится в архиве Иванова (РГБ. Ф. 109. Карт. 11. Ед. хр. 43); существенных различий между ними нет. (обратно)1538
Иванов Вячеслав. Борозды и межи. С. 311. (обратно)1539
Луначарский А. В. Очерк русской литературы революционного времени (1923) / Публ. и пер. с немецкого Л. М. Хлебникова // Литературное наследство. Т. 82: А. В. Луначарский. Неизданные материалы. М., 1970. С. 221. (обратно)1540
Иванов Вяч. Собр. соч. Брюссель, 1987. Т. 4. С. 677. О негативном отношении Иванова к новой власти сразу же после Октябрьского переворота свидетельствуют также его публицистические статьи, опубликованные в 1917 г. в газете «Луч правды» (перепечатка: «Совесть народная уже смущена…»: Вячеслав Иванов о событиях семнадцатого года / Вступ. заметка и публ. Г. В. Обатнина и А. Л. Соболева // Независимая газета. 1992. 30 сентября. С. 5). См. также: Обатнин Г. В. Штрихи к портрету Вяч. Иванова эпохи революций 1917 года // Русская литература. 1997. № 2. С. 227–228. (обратно)1541
Степун Федор. Встречи. Мюнхен, 1962. С. 151. Ср.: Барзах А. Е. Материя смысла // Иванов Вячеслав. Стихотворения и поэмы. Трагедия. СПб., 1995. Кн. 1. С. 36–37; Зубарев Л. Метаморфозы теории «хорового действа» Вячеслава Иванова после революции // Русская филология. Вып. 9: Сб. науч. работ молодых филологов. Тарту, 1998. С. 140–147. О преломлении «соборного» учения Вяч. Иванова в ранней революционной эстетике см. также: Мазаев А. И. Праздник как социально-художественное явление. М., 1978. С. 135–159; Мазаев А. И. Проблема синтеза искусств в эстетике русского символизма. М., 1992. С. 228–234. (обратно)1542
Иванова Лидия. Воспоминания. Книга об отце / Подгот. текста и коммент. Дж. Мальмстада. Paris, 1990. С. 81. (обратно)1543
См.: Зубарев Л. Д. Вячеслав Иванов и театральная реформа первых послереволюционных лет // Начало: Сб. работ молодых ученых. М., 1998. Вып. 4. С. 184–216. См. также: Зубарев Л. Вячеслав Иванов в Театральном отделе Наркомпроса // Русская филология. Вып. 8: Сб. науч. работ молодых филологов. Тарту, 1997. С. 127–133. (обратно)1544
Известия. 1919. № 174, 8 августа. С. 2. В последнем из упомянутых имен, вероятно, допущена опечатка; может подразумеваться Е. К. Тегер. (обратно)1545
РГБ. Ф. 109. Карт. 5. Ед. хр. 54. Л. 3. (обратно)1546
Ошибочная датировка; заседание состоялось в пятницу 8 августа 1919 г. (обратно)1547
Съезд по внешкольному образованию состоялся в мае 1919 г.; тезисы доклада Иванова, прочитанного на съезде, опубликованы в «Вестнике театра» (1919. № 26. С. 4). См.: Зубарев Л. Д. Вячеслав Иванов и театральная реформа первых послереволюционных лет. С. 206–207. (обратно)1548
Неотмеченный пропуск в тексте. (обратно)1549
Вероятно, в машинописи пропущено: «Мирликийского». (обратно)1550
На этом текст обрывается. (обратно)1551
Известия. 1919. № 176, 10 августа. С. 4. На следующий день после появления этой заметки, 11 августа 1919 г., с письмом к Иванову обратился руководитель петроградского издательства «Алконост» С. М. Алянский: «Я прочел в воскресном номере „Известий“, что Вы делали в „Худож<ественных> Коммунах“ доклад о коллективном творчестве. Этот доклад как нельзя лучше подошел бы к сборнику статей на тему о старом и новом искусстве, разрешенному питерскими властями „Алконосту“. Сборник этот состоит из статей, заслушанных научно-теоретической секцией ТЕО в Питере, и содержит в себе статьи: К. Эрберга, Иванова-Разумника, Штейнберга, В. Пяста, В. В. Гиппиуса и Эйхенбаума, материал крайне интересный, и если бы в этом же сборнике была Ваша статья о коллективном творчестве, большего желать не следовало бы. Если перечисленная компания Вас не шокирует и если Вы по-прежнему расположены к „Алконосту“ — Вы дадите эту статью именно в этот сборник, который, быть может, будет назван по заглавию первой статьи К. Эрберга „О догматах и ересях в искусстве“» (ИРЛИ. Ф. 607. Ед. хр. 390). В упомянутом сборнике под редакцией Конст. Эрберга, вышедшем в свет под заглавием «Искусство старое и новое» (Пб.: Алконост, 1921), Иванов участия не принял; в письме к Алянскому от 6 октября 1919 г. он просил передать Эрбергу: «Константину Ал<ексан>др<ови>чу скажите, что моя статья о коллективном творчестве давно отдана „Изобраз<ительным> Искусствам“» (РГАЛИ. Ф. 20. Оп. 1. Ед. хр. 7). (обратно)1552
См.: А. Белый и П. Н. Зайцев. Переписка / Публ. Дж. Мальмстада // Минувшее: Исторический альманах. М.; СПб., 1993. Вып. 13. С. 224. (обратно)1553
Луначарский А. В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1965. Т. 5. С. 390. (Впервые: Художественная жизнь. 1920. № 4/5, май — октябрь). Примечательны в этом отношении свидетельства поэта и историка литературы Ю. А. Никольского: «Меня приглашали работать в театральном отделе комиссариата по просвещению. Я довел до сведения кого надо, что я могу выполнять только общекультурную аполитическую работу. У каждого из искусств была своя великая княгиня-покровительница. Театром ведала О. Д. Каменева, под ней — Вячеслав Иванов и др. — Ну, быть может, вы еще изменитесь, — сказала она с милой улыбкой, — теперь многие идут к нам. Вот даже Вячеслав Иванович (Иванов) склоняется к историческому материализму. Оставляю на совести произносившей эти слова. Соборно-христианствовавший Вячеслав, на которого я привык смотреть, как на „царский поезд“, по слову поэта, и Маркс вязались во мне плохо. Тут была или безнадежная самоуверенность одной, или… царедворство другого». (Никольский Ю. В Советской России (По личным впечатлениям) // Русские сборники. София, <1921>. Кн. 2. С. 83). Тема взаимоотношений Иванова с большевистским режимом подробно освещена в работе: Бёрд Р. Вяч. Иванов и советская власть (1919–1924): Неизвестные материалы // Новое литературное обозрение. 1999. № 40. С. 305–331. (обратно)1554
Информационные сообщения об организации этого журнала, основанного на заседании Международного бюро при Московском отделе изобразительных искусств 14 марта 1919 г., появлялись в московской газете «Искусство» (1919. № 1–8), издававшейся Отделом изобразительного искусства Наркомпроса. Сведения о несостоявшемся издании собраны в заметке Н. И. Харджиева «„Интернационал искусства“: Из материалов по истории советского искусства» (Russian Literature. <1974>. Vol. 6. P. 55–57; Харджиев Н. И. Статьи об авангарде: В 2 т. М., 1997.T. 1. С. 257–258) и в статье А. Е. Парниса «Хлебников и Малевич — художники-изобретатели: К истории взаимоотношений» (Творчество. 1991. № 7. С. 1–3). См. также вступительную заметку А. Е. Парниса к публикации «Ранние статьи Р. О. Якобсона о живописи» (Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 412). Дополнительные сведения и новонайденные материалы, относящиеся к истории этого издания, см. в работе Рашита Янгирова «„Великий красный лик“ авангарда: Василий Кандинский и „Интернационал искусств“ (Новые материалы и документы)» (Wiener Slawistischer Almanach. 1998. Bd. 42. S. 129–146). (обратно)1555
Сектор рукописей Государственного Русского музея. Ф. 100. Ед. хр. 249. Л. 49. (обратно)1556
Там же. Л. 69. (обратно)1557
См.: Харджиев Н. И. Статьи об авангарде. С. 258. (обратно)1558
См.: Центральный государственный архив литературы и искусства СССР: Путеводитель. М., 1968. Вып. 3. С. 285. (обратно)1559
РГАЛИ. Ф. 665. Оп. 1. Ед. хр. 35, 36. (обратно)1560
Там же. Ед. хр. 32, 43 л. (обратно)1561
Харджиев Н. И. Статьи об авангарде. С. 258. (обратно)1562
ИРЛИ. P. 1. Оп. 6. Ед. хр. 205. Л. 1–8. (обратно)1563
Роллан Ромэн. Народный театр / Предисл. Вячеслава Иванова. Пг.; М., 1919. С. VIII, IX, XI. (обратно)1564
Цит. по: Обатнин Г. В. Из материалов Вячеслава Иванова в Рукописном отделе Пушкинского Дома // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1991 год. СПб., 1994. С. 45. Ср.: Обатнин Г. В. Штрихи к портрету Вяч. Иванова эпохи революций 1917 года. С. 228–229. См. также текст речи Иванова на диспуте «Будущее поэзии» в Политехническом музее 27 апреля 1920 г. (Вопросы онтологической поэтики. Потаенная литература. Исследования и материалы. Иваново, 1998. С. 240–244 / Публ. и послесл. Н. П. Крохиной). (обратно)1565
Степун Федор. Встречи. С. 152. (обратно)1566
Струве Глеб. Русская литература в изгнании. Paris, 1984. С. 253. (обратно)1567
Фрагменты из нее первоначально были опубликованы в парижских журналах «Современные Записки» (1928. Кн. 34, 35 — «Наполеон — человек») и «Новый Корабль» (1927. № 2 — «Судьи Наполеона»), отдельным изданием «Наполеон» был напечатан (в двух томах) в Белграде в 1929 г. Далее в тексте приводятся в скобках цитаты по этому изданию. (обратно)1568
Бердяев Н. Мережковский о революции // Московский еженедельник. 1908. № 25, 25 июня. С. 3, 4. (обратно)1569
Письма В. Я. Брюсова к П. П. Перцову. 1894–1896 гг. М., 1927. С. 69 (письмо от 20 марта 1896 г.). (обратно)1570
Мережковский Д. С. Реформаторы. Лютер, Кальвин, Паскаль / Под ред. и с предисл. Темиры Пахмусс. Брюссель, 1990. Отд. III. С. 64. (обратно)1571
Мережковский Д. С. Не мир, но меч. К будущей критике христианства. СПб., 1908. С. 104. (обратно)1572
См.: Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. СПб.; М.: Изд. т-ва М. О. Вольф, 1912. Т. 8. С. 108–109, 175. (обратно)1573
Арсеньев К. Новая форма старой мечты // Вестник Европы. 1901. № 5. С. 323. (обратно)1574
Лундберг Е. Мережковский и его новое христианство. СПб., 1914. С. 95. (обратно)1575
Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. Т. 8. С. 101. (обратно)1576
Грифцов Б. Три мыслителя. В. Розанов, Д. Мережковский, Л. Шестов. М., 1911 С. 118. (обратно)1577
Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. Т. 8. С. 50. (обратно)1578
Там же. С. 54, 57. (обратно)1579
Мережковский Д. С. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000, С. 476, 483–484 («Новая Библиотека поэта»). (обратно)1580
Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. Т. 8. С. 66. (обратно)1581
Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1973. Т. 6. С. 211. (обратно)1582
Лундберг Е. Мережковский и его новое христианство. С. 96–97. (обратно)1583
Развернутый обзор этих интерпретаций см. в статье: Грунский Н. К. Наполеон I в русской художественной литературе // Русский филологический вестник. 1898. Т. 40. С. 193–324. (обратно)1584
Одоевский А. И. Полн. собр. стихотворений. Л., 1958. С. 146 («Библиотека поэта». Большая серия). (обратно)1585
Мережковский Дм. С. Было и будет. Дневник 1910–1914. Пг., 1915. С. 122. (обратно)1586
Там же. С. 121. (обратно)1587
Мережковский Д. С. Зачем воскрес? Религиозная личность и общественность. Пг., 1916. С. 19. (обратно)1588
Мережковский Дм. С. Было и будет. С. 122–123. (обратно)1589
Мережковский Д. С. Реформаторы. Отд. I. С. 5. (обратно)1590
Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. Т. 8. С. 46. (обратно)1591
Мережковский Дм. С. Было и будет. С. 108. (обратно)1592
Долинин А. Дмитрий Мережковский // Русская литература XX века (1890–1910) / Под ред. проф. С. А. Венгерова. М., 1914. T. I. С. 333. (обратно)1593
Эти особенности писательского метода Мережковского отметил в рецензии на «Иисуса Неизвестного» Б. П. Вышеславцев (Современные Записки. 1934. Кн. 55. С. 431). (обратно)1594
Мережковский Д. С. Реформаторы. Отд. III. С. 13. (обратно)1595
Стендаль. Собр. соч.: В 15 т. М., 1959. T. 11. С. 71, 98, 188. (обратно)1596
Там же. С. 67, 148. (обратно)1597
Поплавский Борис. По поводу… // Числа. Париж, 1930–1931. Кн. 4. С. 162. (обратно)1598
Мережковский Д. Тайна Трех. М., 1999. С. 339. (обратно)1599
Там же. С. 333. (обратно)1600
Там же. С. 301. (обратно)1601
Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. (Библиотека «Русского слова»), М., 1914. Т. 1. С. V. (обратно)1602
Там же. С. VIII. (обратно)1603
Роман «Рождение богов. Тутанкамон на Крите» впервые опубликован в парижском журнале «Современные Записки» в 1924 г. (Кн. 21,22), отдельным изданием вышел в Праге в издательстве «Пламя» в 1925 г.; роман «Мессия» впервые был напечатан в «Современных Записках» в 1926–1927 гг. (Кн. 27–32), отдельное издание — в двух томах (Париж, 1928). Новейшее издание обоих романов — в кн.: Мережковский Д. С. Мессия. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2000. Книга «Тайна Трех. Египет и Вавилон» (Прага: «Пламя», 1925) до выхода в свет отдельного издания публиковалась в парижском трехмесячнике «Окно» (1923. Кн. 1, 2 — с подзаголовком «Египет-Озирис») и в «Современных Записках» (1923. Кн. 15–17 — под заглавием «Тайная мудрость Востока»). (обратно)1604
Мережковский Д. О свободе и России // Новый Корабль (Париж). 1927. № 1. С. 21–22. (обратно)1605
Мережковский Д. Тайна Трех. Египет и Вавилон. Прага, 1925. С. 65–66, 64. (обратно)1606
Злобин Вл. О «Тайне Трех» // Новый Дом (Париж). 1926. № 1. С. 33. (обратно)1607
Андрей Белый. Между двух революций. М., 1990. С. 393. (обратно)1608
Мережковский Д. Тайна Трех. Египет и Вавилон. С. 204. (обратно)1609
Садовской Б. Позднее утро. Стихотворения 1904–1908. М., 1909. С. 55–56. (обратно)1610
Бальмонт К. Край Озириса. Египетские очерки. М., 1914. С. 15, 19. (обратно)1611
Мережковский Д. Тайна Трех. Египет и Вавилон. С. 81, 85, 109, 111, 112. (обратно)1612
См.: Розенталь Бернис Г. Мережковский и Ницше (к истории заимствований) // Д. С. Мережковский: мысль и слово. М., 1999. С. 119–135. (обратно)1613
Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. М., 1994. Т. 4. С. 590 (запись от мая 1920 г.). (обратно)1614
Последние новости (Париж). 1925. № 1597, 9 июля. (обратно)1615
Мережковский Д. Тайна Трех. Египет и Вавилон. С. 27, 28. (обратно)1616
Бальмонт К. Край Озириса. С. 59–60, 221, 250. (обратно)1617
Масперо Г. Египет. М., <1916>. С. 228. (обратно)1618
Перепелкин Ю. Я. Переворот Амен-хотпа IV. М., 1984. Ч. 2. С. 176. (обратно)1619
История Древнего Востока. Зарождение древнейших классовых обществ и первые очаги рабовладельческой цивилизации. Ч. 2. Передняя Азия. Египет. М., 1988. С. 519. (обратно)1620
Возрождение (Париж). 1925, № 90, 31 августа. (обратно)1621
Из архива Мережковских. Ранние годы эмиграции / Публ. Темиры Пахмусс // Новый журнал (Нью-Йорк). 1990. Кн. 180. С. 205. (обратно)1622
Раевский Г. «Мессия» Мережковского // Последние новости. 1927. № 2122, 13 января. М. О. Цетлин в своем отзыве о «Мессии» («Два романа») также подмечал, что в описании бунта черни «ясно чувствуются отзвуки большевизма» (Там же. 1927. № 2388, 6 октября). (обратно)1623
Ильин И. А. Мережковский-художник // Русская литература в эмиграции. Сб. статей под ред. Н. П. Полторацкого. Питтсбург, 1972. С. 186, 180–181. (обратно)1624
Амфитеатров А. Литературный альбом. <СПб., 1904>. С. 126 (статья «Русский литератор и римский император»). Ср. новейшие сопоставления пейзажей в «Мессии» с театральными декорациями «в стиле постановок опер Верди» (Задражилова Милуша. Символизированное пространство в исторической прозе Мережковского // Д. С. Мережковский: мысль и слово. С. 23). (обратно)1625
Последние новости. 1925. № 1597, 9 июля. (обратно)1626
Ходасевич В. Колеблемый треножник. Избранное. М., 1991. С. 538 (впервые: Возрождение. 1927. 18 августа). (обратно)1627
Поплавский Б. По поводу… //Числа. Париж, 1930–1931. Кн. 4. С. 162, 164. (обратно)1628
Последние новости. 1926. № 1919, 24 июня. С. 3. (обратно)1629
Ходасевич В. Колеблемый треножник. С. 539. (обратно)1630
См., например, письма к И. Э. Грабарю С. П. Яремича (от 15/28 августа 1905 г.) и А. Н. Бенуа (от 8/21 августа 1905 г.) (Грабарь Игорь. Письма. 1891–1917. М., 1974. С. 378, 380–381). (обратно)1631
См.: Ходасевич Владислав. Виктор Викторович Гофман. (Биографический очерк) // Гофман Виктор. Собр. соч. М.: Изд. В. В. Пашуканиса, 1917. T. 1. С. XVIII. (обратно)1632
РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 78. (обратно)1633
РГБ. Ф. 386. Карт. 103. Ед. хр. 16. 10 сентября 1905 г. Соколов писал об «Искусстве» H. М. Минскому: «С Нового года думаем о беллетристическом и литературном отделе. К „Искусству“ продолжают примыкать люди» (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 343). (обратно)1634
Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977 год. Л., 1979. С. 102. Ср.: «Финансовые трудности скоро заставили Н. Я. Тароватого распрощаться с журналом, и он сам вместе с редакционным портфелем „Искусства“ перешел в „Золотое Руно“» (Лобанов В. М. Кануны. Из художественной жизни Москвы в предреволюционные годы. М., <1968>. С. 191). (обратно)1635
Письмо М. Д. Бахрушина к С. Гаккелю от 11 мая 1971 г. // Собрание Д. Е. Максимова. Ср. характеристику Рябушинского в мемуарах А. Н. Бенуа: «Считаясь баснословным богачом, он возглавлял всю художественную молодежь и в своей вилле „Черный Лебедь“ стал устраивать какие-то удивительные пиры, а то и настоящие „афинские ночи“. В той же вилле он держал на свободе, пугая тем соседей, диких зверей <…> Наподобие Алкивиада, он всячески бравировал филистерское благоразумие старосветской Первопрестольной и швырял деньги охапками» (Бенуа Александр. Мои воспоминания. М., 1980. Кн. IV, V. С. 439). Различные легенды, связанные с именем Рябушинского, передает Андрей Белый в мемуарах «Между двух революций» (М., 1990. С. 68–69). См. также: Думова Наталья. Московские меценаты. М., 1992. С. 198–216; Малинин Николай. Николай Павлович Рябушинский // Московский комсомолец. 1990. № 151, 5 июля. С. 4; Петров Ю. А. Династия Рябушинских. М., <1997>. С. 143–150. (обратно)1636
См.: Золотое Руно. 1906. № 7/9. С. 111–112; 1908. № 6. С. 17–18. Далее ссылки на «Золотое Руно» даются в тексте в скобках (указываются год, номер и страница). Анализ журнала предпринят в монографии: Richardson William. Zolotoe Runo and Russian Modernism. 1905–1910. Ann Arbor, <1986>. См. также: «Золотое Руно». Художественный, литературный и критический журнал (1906–1909). Роспись содержания / Сост. В. В. Шадурский. Под ред. Н. А. Богомолова. Великий Новгород, 2002. (обратно)1637
Так, 9 декабря 1905 г. Соколов писал Брюсову: «Николаю Павловичу Рябушинскому хотелось бы познакомиться с Вами. Если Вы разрешите, мы приедем к Вам вместе с ним завтра, в 1 час дня» (РГБ. Ф. 386. Карт. 103. Ед. хр. 16). (обратно)1638
Брюсов Валерий. Мои воспоминания о Викторе Гофмане // Брюсов Валерий. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии / Сост. Н. А. Богомолов и Н. В. Котрелев. Вступ. статья и коммент. Н. А. Богомолова. М., 1990. С. 512. (обратно)1639
Брюсов В. Я. Речь на обеде «Золотого Руна», 31 янв. 1906 г. <Черновой автограф> // РГБ. Ф. 386. Карт. 36. Ед. хр. 406. (обратно)1640
Письмо Г. И. Чулкова к В. Я. Брюсову от 1 декабря 1905 г. // РГБ. Ф. 386. Карт. 107. Ед. хр. 46. (обратно)1641
Бенуа Александр. Мои воспоминания. Кн. IV, V. С. 439–440, 446. (обратно)1642
Письмо к К. А. Сомову (июнь — июль 1906 г.) // Константин Андреевич Сомов. Письма. Дневники. Суждения современников. М., 1979. С. 452. (обратно)1643
Письмо к А. Н. Бенуа от 12/25 декабря 1905 г. // ГРМ. Ф. 137. Ед. хр. 1672. (обратно)1644
Письмо к А. Н. Бенуа от 24 августа (н. ст.) 1906 г. // Там же. «La Toison d’Or» — французское заглавие «Золотого Руна». Ср. аналогичное замечание Л. Шестова: «…Николай Рябушинский, издатель, и есть истинное золотое руно, вовсе и в Колхиду нечего таскаться» (Письмо к А. М. Ремизову от 8 января 1906 г. // Русская литература. 1992. № 3. С. 161 / Публ. И. Ф. Даниловой и А. А. Данилевского). (обратно)1645
Письмо к А. М. Ремизову от 3 февраля 1906 г. // Там же. С. 165. (обратно)1646
Письмо к А. Н. Бенуа от 5 января 1906 г. // Константин Андреевич Сомов. С. 596–597 / Примеч. Ю. Н. Подкопаевой и А. Н. Свешниковой. (обратно)1647
Вспоминая об Эллисе — одном из учредителей «аргонавтизма», Белый писал: «Каково же было негодование Эллиса, когда присяжный поверенный Соколов через пять лет „спер“ у Эллиса его лозунг и преподнес Рябушинскому в качестве заглавия журнала; и появился первый номер никчемно-„великолепного“ „Золотого Руна“, вызвавшего в публике ассоциации, обратные эллисовским: „Золотое Руно“ — издатель-капиталист, которого-де можно „стричь“ <…>» (Андрей Белый. Начало века. М., 1990. С. 124). (обратно)1648
Письмо С. А. Соколова к Е. Л. Янтареву от 14 января 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 1714. Оп. 1. Ед. хр. 7. (обратно)1649
Ср. замечания в письмах Соколова: «…тяжесть „Руна“ лежит на моих плечах» (Л. Н. Вилькиной, 4 марта 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 927); «…журнал — таким, как он существовал, организован и создан мной <…>» (Конст. Эрбергу, 15 июля 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 474. Ед. хр. 244). (обратно)1650
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1975. Т. 6. С. 117. (обратно)1651
Там же. С. 119. (обратно)1652
См.: Азадовский К. М., Максимов Д. Е. Брюсов и «Весы» (К истории издания) // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 295. (обратно)1653
Весы, 1906. № 2. С. 81–83. В журналах противоположного литературного лагеря первые номера «Золотого Руна» также были подвергнуты критике: неприятие вызывали декадентские «гримасы», «затхлая, растлевающая атмосфера кружковщины», «вульгарно-затейливое» оформление. См.: Современная Жизнь. 1906. № 1. С. 155–157. Типичен в этом отношении отзыв о «Золотом Руне» Вл. Кранихфельда: «На каждой странице читателя поджидают сюрпризы белогорячечного бреда и кошмаров (напр., рассказ Ф. Сологуба „Призывающий Зверя“), уродливого сладострастия (две из „Воскресших песен“ В. Брюсова) и гримас, гримас без конца» («Журнальные отголоски» // Мир Божий. 1906. № 4. Отд. II. С. 58–59). Склонность к эпатажу и нарочитомудекадансу действительно была весьма характерна для стихов и художественной прозы «Золотого Руна» (в особенности в первых номерах журнала). (обратно)1654
Сам Соколов расценивал отказ от прямой полемики в этой заметке как верный тактический ход. Позднее, предлагая Г. Чулкову писать в адрес «Весов» не возражения и ответы на их критику «мистического анархизма», а лишь «свои мысли по поводу их брани», он отмечал: «Помню, когда в „З<олотом> Руне“ я ответил отповедью, построенной по системе „по поводу“, — как мне хорошо известно, попало это очень метко и напортило им много крови» (Письмо к Г. И. Чулкову от 9 ноября 1906 г. // РГБ. Ф. 371. Карт. 4. Ед. хр. 2). (обратно)1655
Сделано это было с намерением развеять догадки о подлинном авторе первой заметки по поводу «Золотого Руна». «Но неужели открыт псевдоним Тов<арища> Германа? Соколов-Гриф нам не отвечает на письма», — спрашивал Д. С. Мережковский Брюсова в письме от 12/25 апреля 1906 г. (Литературоведческий журнал. 2001. № 15 (Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус. Исследовании и материалы). С. 128 / Публ. М. В. Толмачева). В ответ Брюсов сообщал: «Псевдоним т<оварища> Германа действительно известен большему числу лиц, нежели это должно было бы быть <…> Мы просим теперь позволения подписать тем же именем Германа вторую нашу статью „Золотому Руну“ — ответ на его ответ <…> Полагаю, что появление второй статьи, за прежней подписью, но все же написанной несколько иным слогом, рассеет подозрения» (РГБ. Ф. 386. Карт. 71. Ед. хр. 60; ср.: Азадовский К. М., Максимов Д. Е. Брюсов и «Весы». С. 318). Старания Брюсова не дали желаемых результатов. Соколов писал 10 мая 1906 г. В. Ф. Ходасевичу о второй заметке «Товарища Германа»: «„Весы“ изругали меня паскудно… Опять „Герман“, хотя, послухам, это уже не Гиппиус… Тон редкостно наглый» (РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 78). (обратно)1656
Весы. 1906. № 5. С. 88; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 199. (обратно)1657
РГБ. Ф. 386. Карт. 103. Ед. хр. 17. (обратно)1658
РГБ. Ф. 386. Карт. 71. Ед. хр. 60. (обратно)1659
Весы. 1906. № 6. С. 73–76. Авторство Брюсова установлено в кн.: Библиография B. Я. Брюсова. 1884–1973 / Сост. Э. С. Даниелян. Ред. К. Д. Муратова. Ереван, 1976. C. 44. (обратно)1660
Весы. 1906. № 6. С. 74; Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 204–205, 207. Для параллельного перевода стихов на французский язык редакцией «Золотого Руна» был приглашен французский поэт Эсмер-Вальдор (псевдоним Александра Мерсеро) (см.: Французские писатели — корреспонденты М. А. Волошина / Публ. П. Р. Заборова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1979 год. Л., 1981. С. 257; Богомолов Н. А. Символистская Москва глазами французского поэта // Наше наследие. 2004. № 70. С. 108–116); подстрочники для него готовила жена Соколова Л. Д. Рындина (ср. ее дневниковую запись от 28 марта 1906 г.: «Я перевожу пословно с рус<ского> стихи, а Вальдор уже их рифмует» // Лица. Биографический альманах. СПб., 2004. Вып. 10. С. 191 / Публ. Н. А. Богомолова). Уже во втором номере «Золотого Руна» было объявлено, что переводы стихотворений будут даваться лишь в случае их соответствия «всем требованиям точной передачи содержания, художественности формы и непогрешимости версификации» (С. 134); со второго же полугодия французский перевод вообще был отменен. (обратно)1661
Письмо Соколова к В. Ф. Ходасевичу от 21 июля 1906 г. //РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 78. (обратно)1662
Письмо Соколова к Л. Н. Вилькииой от 13 июля 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 927. (обратно)1663
Письмо Соколова к В. А. Зоргенфрею от 15 июля 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 172. Ед. хр. 1561. (обратно)1664
Письмо опубликовано в полном объеме в работе И. А. Богомолова «К истории „Золотого Руна“» (Богомолов Н. А. От Пушкина до Кибирова. Статьи о русской литературе, преимущественно о поэзии. М., 2004. С. 42–46). (обратно)1665
В письме к В. Я. Брюсову от 5 июля 1906 г. (РГБ. Ф. 386. Карт. 92. Ед. хр. 22). (обратно)1666
В своем открытом письме к Рябушинскому Соколов разоблачал владельца «Золотого Руна» в намерении «перевоспитывать» писателей, требовать от них, чтобы они писали «тургеневским слогом» и на задаваемые темы. Это произвело сильное впечатление на Ф. Сологуба, писавшего 25 июля 1906 г. А. М. Ремизову: «А какие варвары в „Золотом Руне“! <…> я думаю, что надо не дожидаться, когда „З<олотое> Р<уно>“ станет что-нибудь поправлять, а наперед и решительно оговорить неприкосновенность написанного» (РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 206). Из чувства солидарности с Соколовым Сологуб собирался порвать с «Золотым Руном», однако Рябушинскому удалось убедить его остаться сотрудником журнала (см. его письма к Ф. Сологубу от 7 июля и 26 сентября 1906 г., опубликованные в кн.: Богомолов Н. А. От Пушкина до Кибирова. С. 54–56). (обратно)1667
Письмо к В. Я. Брюсову от 5 июля 1906 г. // РГБ. Ф. 386. Карт. 101. Ед. хр. 23. (обратно)1668
Брюсов Валерий. Дневники. 1891–1910. <М.>: Изд. М. и С. Сабашниковых 1927. С. 137. 31 июля 1906 г. Брюсов писал З. Н. Гиппиус об уходе Соколова: «Думаю, что „Золотое Руно“ через это потеряло мало, а выиграло много. Хуже оно, конечно, не станет, а, может быть, станет лучше» (Литературоведческий журнал. 2001. № 15. С. 134). (обратно)1669
Садовской Б. А. «Весы» (воспоминания сотрудника) / Публ. Р. Л. Щербакова / Минувшее. Исторический альманах. М.; СПб., 1993. Вып. 13. С. 30. См. также: Переписка <В. Я. Брюсова> с А. А. Курсинским. 1895–1916 / Вступ. статья А. А. Козловского и Р. Л. Щербакова. Публ. и коммент. Р. Л. Щербакова // Литературное наследство. Т. 98. Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1991. Кн. 1. С. 269–358. (обратно)1670
Письмо к Б. А. Садовскому от 13 июля 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 1.Ед. хр. 124. (обратно)1671
Письмо к В. Ф. Ходасевичу от 21 июля 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 78. (обратно)1672
Литературоведческий журнал. 2001. № 15. С. 152. Ср. письмо Курсинского Ф. Сологубу от 2 августа 1906 г.: «…уезжая за границу, Николай Павлович предоставил мне временно ведение литературных дел редакции <…>» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 382). (обратно)1673
Письмо к Л. Н. Вилькиной от 9 декабря 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 927. (обратно)1674
Письмо к Ф. Сологубу от 31 августа 1907 г. // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год. Л., 1976. С. 110 / Публ. В. Н. Орлова и И. Г. Ямпольского. (обратно)1675
Письмо к З. Н. Гиппиус от 27 декабря 1906 г. // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 688 / Публ. А. Н. Дубовикова. См. также фрагмент из письма Соколова к Андрею Белому от 2 декабря 1906 г. (Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 262–263). (обратно)1676
«Злые чары» (1906) К. Д. Бальмонта, «Исповедь» (1906) Н. Шинского, «Посолонь» (1907) А. Ремизова, «Очерки по истории русского искусства» (1907) А. И. Успенского, «Пламенный круг» (1908) Ф. Сологуба, «Земля в снегу» (1908) А. Блока, «Покрывало Изиды» (1909) Г. Чулкова. (обратно)1677
РГБ. Ф. 389. Карт. 1. Ед. хр. 22. (обратно)1678
Письмо к Ф. Сологубу от 31 августа 1907 г. // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год. С. 110. (обратно)1679
Утро. 1907. № 75, 18 марта. С. 6. В своем «письме в редакцию» Курсинский заявлял, что 16 марта он «вынужден был выйти как из числа сотрудников, так и из состава редакции» «Золотого Руна». См. также подробное освещение этого конфликта в работе Н. А. Богомолова «К истории „Золотого Руна“» (Богомолов Н. А. От Пушкина до Кибирова. С. 62–64). (обратно)1680
Обстоятельства этого разбирательства изложены в письме издателя «Весов» С. А. Полякова в редакцию «Утра» (1907. № 79, 23 марта. С. 5). (обратно)1681
Эти слова Рябушинского, произнесенные в редакции «Весов», приводит Брюсов в цитированном письме к Ф. Сологубу от 31 августа 1907 г. (обратно)1682
Андрей Белый. Между двух революций. С. 220. 10–11 августа 1907 г. Белый сообщал Блоку о характере своего разрыва с Рябушинским: «Я ушел из „Руна“ после дикого произвола Рябушинского над помощником: этически счел себя вправе проучить „кулака“, полагающего, что деньги позволяют ему оскорблять сослуживцев по журналу» (Андрей Белый и Александр Блок. Переписка 1903–1919. М., 2001. С. 318). (обратно)1683
Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 694. (обратно)1684
«Новость: „З<олотое> Руно“ <…> уничтожает литер<атурный> отдел, допечатает лишь уже принятый материал», — сообщал 17 марта 1907 г. Соколов Сологубу (РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 1. Ед. хр. 426); Сологубу же в конце марта 1907 г. писал М. Ф. Ликиардопуло: «Литературный отдел окончательно упраздняется в „Зол<отом> Руне“ через 2–3 №№. Библиографии уже не будет с № 3» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 410). Около месяца спустя, 16 апреля, Соколов писал И. А. Новикову: «„З<олотое> Руно“ скоро вовсе прекращает литер<атурный> отдел и становится узко-худож<ественным> органом. Литер<атурный> отдел они протянут лишь месяца 2, чтоб использовать уже купленные рукописи» (РГАЛИ. Ф. 343. Оп. 2. Ед. хр. 47). (обратно)1685
См.: Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 675. (обратно)1686
Рындина Лидия. Ушедшее // Мосты. 1961. № 8. С. 302. (обратно)1687
Чулков Георгий. Памяти Г. Э. Тастевена (12 июня 1915 г.) // Русская Мысль. 1915. № 7. Отд. III. С. 17. (обратно)1688
Там же. (обратно)1689
Там же. С. 18. (обратно)1690
Любопытна в этом отношении позднейшая книга Тастевена «Футуризм». Признавая в футуризме характернейшее идейно-эстетическое веяние времени, Тастевен подметил в нем «первую попытку нового синтеза», стремление «найти новую красоту нашей эпохи», тяготение к синтезу искусств и к «будущему всенародному искусству»; в этом аспекте футуризм связывается им с мифотворческими идеями символизма и понимается как развитие и завершение символистского «преодоления индивидуализма». См.: Тастевен Генрих. Футуризм. (На пути к новому символизму). М.: «Ирис», 1914. С. 46, 49, 61, 78. (обратно)1691
См.: Пентаур < В. Я. Брюсов >. «Золотое Руно», 1907, №№ 1 и 2 // Весы. 1907. № 3. С. 74–76; Брюсов Валерий. Писать или списывать? // Там же. С. 76–80. См. также: Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 228–230. (обратно)1692
В письме к М. А. Кузмину от 1 июня 1907 г. Ликиардопуло делился слухами «о появлении в след<ующем> № „Руна“ <…> весьма бранной статьи (написанной Рябушинским пополам с Тастевеном) против „Весов“ и, кажется, Брюсова в частности <…>» (De Visu. 1993. № 5 (6). С. 7 / Публ. Н. А. Богомолова). Ср. сообщение в письме Андрея Белого к З. Н. Гиппиус (7–11 августа 1907 г.): «Теперь „Руно“ — разлагающийся труп, заражающий воздух. Там процветает идиотизм Рябушинского вкупе с хамским кретинизмом некоего „Тастевена“ (заведующий литературным отделом), который мне сознался, после того, как я нецензурными словами изругал при нем заметку Эмпирика против Вас, что ее писал он» (Неизвестное письмо Андрея Белого / Публ. В. Аллоя // Минувшее. Исторический альманах. Paris, 1988. Вып. 5. С. 211). Более чем вероятно, что и последующие редакционные статьи «Золотого Руна», подписанные псевдонимом «Эмпирик», сочинялись при ближайшем участии Тастевена, а скорее всего, им единолично. Об этом свидетельствуют и почти дословные совпадения многих формулировок «Эмпирика» с высказываниями Тастевена в статьях, помещенных в «Золотом Руне» за его подписью или инициалами (Г. Т.), и личных письмах. Как принадлежащие Тастевену атрибутированы все публикации за подписью «Эмпирик» в указанной выше (примеч. 7) росписи содержания «Золотого Руна». (обратно)1693
Весы. 1907. № 6. С. 75–76. Подпись: Р. (обратно)1694
См. письмо Брюсова к М. А. Волошину от 4/17 марта 1904 г. (Литературное наследство. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1994. Кн. 2. С. 320). (обратно)1695
Весы. 1907. № 7. С. 84. Множество документальных материалов, характеризующих обстоятельства полемического противостояния «Весов» и «Золотого Руна», приведено в разделе «Блок в неизданной переписке и дневниках современников» в кн.: Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. См. также: Азадовский К. М., Максимов Д. Е. Брюсов и «Весы» (К истории издания) // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 284–288; Лавров А. В., Максимов Д. Е. «Весы» // Русская литература и журналистика начала XX века. 1905–1917. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М., 1984. С. 109–129. (обратно)1696
Письмо к Конст. Эрбергу от 14 мая 1907 г. // ИРЛИ. Ф. 474. Ед. хр. 259. (обратно)1697
См.: Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1981. С. 263–264; Минц З. Г. Блок и русский символизм // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 132–138. (обратно)1698
Брюсов еще до этого инцидента задумывал коллективный выход писателей из «Золотого Руна» и даже согласовывал с З. Н. Гиппиус формулировку соответствующего заявления и имена участников. См. его письмо к ней от 18 июня (н. ст.) 1907 г. (Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 700). В июне Брюсов вел предварительные переговоры на этот счет и с другими писателями. (обратно)1699
Письмо Г. Э. Тастевена к Андрею Белому от 3 августа 1907 г. // РГБ. Ф. 25. Карт. 28. Ед. хр. 6. «Письмо в редакцию» было опубликовано в журнале «Перевал» (1907. № 10, август. С. 58–59) с примечанием Белого, разъясняющим суть конфликта с «Золотым Руном»: «Между прочим мне было указано на то, что в моем письме есть „выходки“ против некоторых писателей. Предоставляю на суд публики, представляет ли мое письмо „выходку“ или нет». Документальные материалы, имеющие отношение к этому инциденту, суммированы в работе Н. А. Богомолова «К истории „Золотого Руна“» (Богомолов Н. А. От Пушкина до Кибирова. С. 64–83). (обратно)1700
Тастевен, характеризуя несколько иначе конфликт в письме к Э. К. Метнеру от 31 августа 1907 г., отмечает: «…перед этим А. Белый заявлял намерение вернуться в „Руно“ и даже обещал статью „Об искусстве Будущего“. Когда он резко переменил свое настроение под впечатлением „Весов“, он стал заявлять, что не хочет иметь ничего общего с журналом отказывается вступить в число сотрудников и тем не менее требует помещения статьи Естественно, что мы ему и ответили, что раз Вы открыто заявляете сочувствие „Весам“ и враждебность „Руну“, то мы статью не можем напечатать» (РГБ. Ф. 167. Карт. 9. Ед хр. 1). В другом письме к Метнеру Тастевен подчеркивал, что «Андрей Белый в данном случае являлся только пассивным орудием» лиц, недовольных «новым направлением» «Золотого Руна» (Там же. Ед. хр. 6). «Весовскую» версию происшедшего излагает Ликиардопуло недатированном августовском письме к Ф. Сологубу: «Тастевен от имени Рябушинского согласился напечатать письмо и воспользовался случаем предложить Белому вернуться число сотрудников „Руна“. Тогда Белый по соглашению с группой „Весов“ ответил, что он, а с ним и остальные (фактически с весны не принимавшие участия в „Руне“) согласны возобновить сотрудничество при условии, что будет избрана редакц<ионная> комиссия с широкими полномочиями (дабы Ряб<ушинскому> не давать возможности самодурничать) будут прекращены выходки против „Весов“. Тастевен принципиально было согласился, и на следующий день Белый получил от него письмо, в резких выражениях извещающее его, что его „письмо в редакцию“ может быть напечатано лишь под условием, что он, Белый, заявит в газетах о своем возвращении в „Руно“» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 410). (обратно)1701
Столичное Утро. 1907. № 58, 5 августа. (обратно)1702
Там же. № 60, 9 августа. (обратно)1703
Там же. № 62, 11 августа. (обратно)1704
Весы. 1907. № 8. С. 78–79. (обратно)1705
Так, например, в газетной хронике сообщалось: «Н. Рябушинский, обладатель <…> журнала, покинутого почти поголовно всеми видными сотрудниками, тщетно разыскивает заведующего литературным отделом. В числе прочих „Руно“ обращалось к Л. Андрееву, В. Иванову и Б. Зайцеву. Ответ писателей неизменно один: Н. Рябушинский должен вверить ведение журнала редакционному комитету, сам же фактического участия в идейной стороне журнала не принимать» (Час. 1907. № 24, 11 сентября). Ср. в этой связи письмо Б. К. Зайцева к Г. И. Чулкову от 10 сентября 1907 г.: «Образуется ли какой-нибудь редакционный комитет, который возьмет в свои руки ведение дела? <…> Моя позиция такова: если будет устроена форменная конституция <…> — и если меня пригласит эта коллегия — в таком случае я согласен. (Кажется, в этом роде смотрит и Бунин.). С самим же Рябуш<инским> я никаких переговоров вести не желаю и от него приглашения не приму» (Зайцев Борис. Собр. соч. Т. 10: Письма 1901–1922 г. М., 2001. С. 40). (обратно)1706
Еще 15 июня 1907 г. Кузмин сообщал В. Ф. Нувелю: «…„Скорпионы“, ожидая ругательной статьи против них, предлагают и мне участвовать в их демонстративном выходе из „Руна“. Думаю отмолчаться» (Богомолов Н. А. Михаил Кузмин: статьи и материалы. М., 1995. С. 260). В письме от 7 августа 1907 г. Ликиардопуло, излагая Кузмину «грязную историю» с Белым, подчеркивал, что «после этой нахальной выходки „Руна“ оставаться в нем нет возможности», и настоятельно предлагал «присоединиться к нашей демонстрации» (Там же. С. 198). Впоследствии Кузмин восстановил свое сотрудничество в «Золотом Руне». Подробнее см.: Богомолов Н. А. От Пушкина до Кибирова. С. 57–61. (обратно)1707
См. письмо Городецкого к Брюсову от 25 июня 1907 г. (Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 3. С. 288). (обратно)1708
ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 636. (обратно)1709
Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год. С. 111. (обратно)1710
ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 672. (обратно)1711
После описанного разрыва Л. Андреев, И. Бунин, Б. Зайцев и Г. Чулков, прекратившие сотрудничество в «Золотом Руне» в пору руководства Брюсова и Курсинского, заявили в коллективном письме о своем возвращении в журнал Рябушинского «ввиду реорганизации редакции» и изменения теоретических установок (1907. № 7/9. С. 160). Л. Андреев сочувственно относился к «мистико-анархическим» исканиям Чулкова, Зайцев считался «мистическим реалистом», вступление же Бунина в «Золотое Руно» определялось прежде всего его нетерпимостью к «Весам». Л. Андреев, однако, после этого ничего в журнале не опубликовал, а участие Бунина и Зайцева было эпизодическим. (обратно)1712
Андрей Белый. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 282. Возникали даже слухи о переезде редакции «Золотого Руна» в Петербург. Отвечая на вопрос Сологуба в связи с этим, Тастевен сообщал в недатированном письме: «…несмотря на наше идейное „стремление к северу“, мы полагаем, что практически это трудно осуществимо» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 672). (обратно)1713
Чулков Георгий. Годы странствий. Из книги воспоминаний. М., 1930. С. 183–184. (обратно)1714
Блоковский сборник. II. Тарту, 1972. С. 373 / Публ. Е. Л. Белькинд. (обратно)1715
ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 672. В недатированном письме к Ремизову Тастевен писал с еще большей определенностью: «…все эти дни шли переговоры с Вяч<еславом> Ивановичем и Г. Чулковым <…> Теперь, кажется, принципиально уже решено, что Вяч<еслав> Иванович берет на себя ведение философским отделом» (РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 214). Сведения о предполагаемом редакторстве Иванова появлялись и в печати (см.: Свободные Мысли. 1907. № 16, 3 сентября; № 17, 10 сентября). Это вызвало особое примечание Иванова к статье «Ты еси», в котором подчеркивалось, что его отношение к «Золотому Руну» «остается по-прежнему отношением простого авторского сотрудничества» (1907. № 7/9. С. 102). Тем не менее Иванов не отказывался окончательно от мысли принять на себя руководство журналом. 23 ноября 1907 г. датирован составленный им проект «редакционного сотрудничества» в «Золотом Руне» с № 1 на 1908 г. на определенных условиях: «Мне предоставляется единоличное ведение отдела статей не беллетристических, за исключением технических статей, посвященных другим искусствам, кроме искусства слова, и за исключением критического обзора литературы, составляемого, в форме связных текущих статей, Александром Блоком»; «Статьи, посвященные театру, подлежат всецело моему ведению и принятию или отвержению»; «Мне и Ал. Блоку предоставляется налагать коллективно (т. е. в случае нашего единогласного решения) запрещение на отдельные беллетристические вклады в журнал». В проекте оговаривались и другие требуемые полномочия, в частности, право veto по отношению к материалам полемическим, а также размер гонорара за участие в редакционной работе (ИРЛИ. Ф. 94. Ед. хр. 70). (обратно)1716
Письмо от 31 марта 1909 г. //Сестры Герцык. Письма / Сост. и коммент. T. Н. Жуковской. СПб., 2002. С. 574. (обратно)1717
См.: РГБ. Ф. 371. Карг. 4. Ед. хр. 69, 70. Многочисленные фрагменты из писем Г. Э. Тастевена к Г. И. Чулкову 1907–1909 гг. опубликованы в кн.: Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 3. С. 287–302, 317–319, 326–328,333,334, 347, 348, 366, 367. (обратно)1718
Товарищ. 1907. № 379, 23 сентября. (обратно)1719
Письмо к Я. К. Брюсову от 21 июня — 24 июля 1907 г., приведено И. Г. Ямпольским в статье «Валерий Брюсов и первая русская революция» (Литературное наследство. М., 1934. Т. 15. С. 214; Ямпольский И. Поэты и прозаики. Статьи о русских писателях XIX — начала XX в. Л., 1986. С. 339–340). (обратно)1720
Ср.: Ермилова Е. В. Поэзия «теургов» и принцип «верности вещам» // Литературно-эстетические концепции в России конца XIX — начала XX в. М., 1975. С. 200–201; Из переписки Александра Блока с Вяч. Ивановым / Публ. Н. В. Котрелева // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1982. T. LX. № 2. С. 164–166. (обратно)1721
См.: Весы. 1908. № 8. С. 116. Ликиардопуло писал Брюсову в августе 1908 г.: «Посоветовавшись с С. А. <Поляковым>, я написал Городецкому письмо, в котором сообщил ему, „что „Весы“, не желая ставить его в неловкое положение — работать в одном органе с сотрудниками, кот<орые> не имели счастия родиться его компатриотами, и под редакторством „редактора, печатающего циничные глупости“, и неоднократно печатавшего произведения того же Городецкого <…> принуждены отказаться от напечатания цикла его стихов и от дальнейшего его сотрудничества“. Думаю, что и Вы одобрите эту меру» (РГБ. Ф. 386. Карт. 92. Ед. хр. 22). Брюсов, однако, нашел эту «меру» «и неуместной и нетактичной» (см. его письмо к Вяч. Иванову от 3 ноября 1908 г. // Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов. С. 512). (обратно)1722
В петербургской газете «Новая Русь» (1908. № 4, 19 августа) статья Городецкого была истолкована как выпад против «Весов» «значительной группы молодых писателей», сплотившихся в кружок «антивалерианцев-брюсофобов». После этого в «письме в редакцию» «Новой Руси» (1908. № 9, 24 августа) Ликиардопуло оповестит, что Городецкому отказано от сотрудничества в «Весах» за «издевательства над национальностями и личностью наших сотрудников»; на следующий день в той же газете появилось письмо Городецкого с обвинениями Ликиардопуло в «передержке». (обратно)1723
Письмо Городецкого к Блоку от 4 сентября 1908 г. // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1981. Кн. 2. С. 34–36 / Публ. и коммент. В. П. Енишерлова и Р. Д. Тименчика. (обратно)1724
ИРЛИ. Ф. 474. Ед. хр. 259. (обратно)1725
См.: Чулков Георгий. Покрывало Изиды. Критические очерки. М.: Изд. журнала «Золотое Руно», 1909. С. 36–38 (статья «Лилия и Роза», 1908). (обратно)1726
Там же. С. 17 (статья «Покрывало Изиды», 1908). (обратно)1727
Там же. С. 43. (обратно)1728
Номер «Золотого Руна» с пометами Блока хранится в его библиотеке в ИРЛИ. См.: Библиотека А. А. Блока. Описание / Сост. О. В. Миллер, Н. А. Колобова, С. Я. Вовина. Л., 1986. Кн. 3. С. 175–177. (обратно)1729
«Подстрелился Н. Рябушинский <…>, — сообщал Ликиардонуло Брюсову 12 сентября 1908 г. — Причина — безденежье, осталось у него только 10–12 тысяч годового дохода» (РГБ. Ф. 386. Карт. 92. Ед. хр. 22). По другой версии поступок Рябушинского объяснялся любовной историей. (обратно)1730
ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 660. О том, что «„Руно“ кончается», Андрей Белый информировал Э. К. Метнера в конце августа — начале сентября 1909 г. (РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 4); в это же время Метнеру писал Эллис: «„З<олотое> Руно“ умрет через 1–2 месяца (это сам Рябушинский говорит открыто)» (РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 16). (обратно)1731
Рындина Л. Д. Ушедшее // Мосты. 1961. № 8. С. 302. Единственный вышедший в свет сборник стихов Вл. Линденбаума «Уклоны» (Ярославль, 1905) был заполнен эпигонскими подражаниями Бальмонту; достаточно привести названия его разделов: «Лазурные звоны», «Воздушность», «В блеске мгновений». Столь же несамостоятелен и цикл стихотворений Линденбаума «В обитель голубую», сохранившийся в архиве издательства «Скорпион» (ИРЛИ. Ф. 240. Оп. 2. Ед. хр. 114). (обратно)1732
РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 78. (обратно)1733
Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 543 / Публ. К. Н. Суворовой. (обратно)1734
См. письмо Соколова к В. Ф. Ходасевичу от 5 августа 1906 г. (РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 78). (обратно)1735
Письмо С. А. Соколова к Б. А. Садовскому от 9 июля 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 1. Ед. хр. 124. (обратно)1736
Письмо С. А. Соколова к В. А. Зоргенфрею от 15 июля 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 172. Ед. хр. 1561. (обратно)1737
Письмо С. А. Соколова к И. А. Новикову от 12 сентября 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 343. Оп. 2. Ед. хр. 47. (обратно)1738
Письмо С. А. Соколова к H. М. Минскому от 26 августа 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 343. (обратно)1739
См. письмо Андрея Белого к А. А. Блоку (первая половина ноября 1903 г.) (Андрей Белый и Александр Блок. Переписка 1903–1919. М., 2001. С. 118). (обратно)1740
ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 927. (обратно)1741
Кречетов Сергей. Алая книга. Стихотворения. М.: «Гриф», 1907. С. 9. (обратно)1742
Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 158. (обратно)1743
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1975. Т. 6. С. 336. (обратно)1744
Перевал. 1906. № 1. Ноябрь. С. 3–4. «Перевал» издавался в течение одного года с единой нумерацией — с ноября 1906 (№ 1) по октябрь 1907 г. (№ 12). Далее ссылки на помещенные в нем материалы даются в тексте в скобках (указываются номер, месяц и страница). См. также: Соболев А. Л. «Перевал. Журнал свободной мысли». 1906–1907: Аннотированный указатель содержания. М., 1997. (обратно)1745
Письмо от 25 сентября / 8 октября 1906 г. // РГБ. Ф. 386. Карт. 82. Ед. хр. 38. Опубликовано с искажением текста в цитированном фрагменте (см.: Литературоведческий журнал. 2001. № 15 (Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус. Исследования и материалы). С. 149 / Публ. М. В. Толмачева). (обратно)1746
Там же. С. 153. (обратно)1747
См. письмо Брюсова к З. Н. Гиппиус от 18 июня (н. ст.) 1907 г. // Литературное наследство. Т. 85: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 698–699 / Публ. А. Н. Дубовикова. Брюсовская характеристика основывалась на том, что Соколов был деятельным членом кадетской партии. В нору издания «Перевала» он, однако, признавал недостаточной меру ее радикальности. «Осенью 1907 года вышел из состава партии, находя, что она утрачивает оппозиционную яркость», — писал Соколов в автобиографии (Писатели символистского круга: Новые материалы. СПб., 2003. С. 449 / Публ. О. А. Кузнецовой). (обратно)1748
Письмо от 4 сентября 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 343. (обратно)1749
Письмо H. М. Минского к Л. Н. Вилькиной от 7 января 1907 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 884 (2). (обратно)1750
Бурнакин Анат. От Сциллы к Харибде и оттуда… в пролет двух стульев // Белый камень. Альманах первый. М., 1907. С. 102. (обратно)1751
Там же. С. 120. (обратно)1752
Письмо от 12 сентября 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 343. Оп. 2. Ед. хр. 47. (обратно)1753
Письмо от 20 сентября 1906 г. // РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 203. (обратно)1754
Письмо от 28 августа 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 636. (обратно)1755
Письмо от 5 августа 1906 г. // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 1. С. 544. (обратно)1756
РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 1. Ед. хр. 426. (обратно)1757
Письмо С. А. Соколова к В. Ф. Ходасевичу от 21 июля 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 537, Оп. 1. Ед. хр. 78. (обратно)1758
См. статью А. Койранского «Выставка картин „Голубая роза“» (№ 5, март С. 48). (обратно)1759
Письмо к А. М. Ремизову от 6 декабря 1906 г. // РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 203. (обратно)1760
«Принимая в расчет, что с будущего года я намерен посвящать „Весам“ еще больше внимания и сил, чем до сих пор, и что у меня нет причин прервать свое деятельное участие в „Золотом Руне“, в которое между прочим я был введен лично Вами, — я полагаю, что для меня будет фактически невозможно сотрудничать еще в третьем издании», — писал Брюсов Соколову 18 августа 1906 г. в ответ на приглашение в «Перевал» (РГБ. Ф. 499. Карт. 1. Ед. хр. 8). (обратно)1761
См. его письмо к С. А. Соколову от 8 октября 1906 г. (РГБ. Ф. 499. Карт. 1. Ед. хр. 5). (обратно)1762
Письмо от 23 ноября 1906 г. // РГБ. Ф. 499. Карт. 1. Ед. хр. 16. (обратно)1763
РГАЛИ. Ф. 6. Оп. 1. Ед. хр. 364. (обратно)1764
Письмо от 28 ноября 1906 г. // РГБ. Ф. 371. Карт. 4. Ед. хр. 2. (обратно)1765
Андрей Белый. Между двух революций. М., 1990. С. 221. (обратно)1766
Весы. 1906. № 12. С. 73–75. (обратно)1767
См. письмо Соколова к Г. И. Чулкову от 11 ноября 1906 г. (РГБ. Ф. 371. Карт. 4. Ед. хр. 2). (обратно)1768
Письмо к Г. И. Чулкову от 5 февраля 1907 г. // Там же. (обратно)1769
Чуковский Корней. Из воспоминаний. М., 1959. С. 435. (обратно)1770
Весы. 1907. № 5. С. 72, 68. (обратно)1771
Там же. С. 69. Еще более резкие, чем в статье Гиппиус, нападки на «Перевал» были допущены в статье «О мертворожденном», опубликованной за подписью «W» (см.: Хризопрас. Художественно-литературный сборник издательства «Самоцвет». М., 1906–1907. С. 81–83). В ней утверждалось: «По названию — „Перевал“, а по содержанию <…> что-то среднее между „Провалом“ и еще кое-чем, что-то нехорошее, гнусное. Он вышел в свет мертвым, зараженным двумя болезнями — некультурностью и наглостью», и т. д. Характеризуя эту статью, Соколов по праву писал Андрею Белому (24 декабря 1906 г.): «Здесь уже не критика, даже не брань, а прямо ругань и грязные помои» (РГБ. Ф. 25. Карт. 23. Ед. хр. 2). В связи со статьей «О мертворожденном» было составлено (12 января 1907 г.) по инициативе А. А. Кондратьева, активного сотрудника «Перевала», заявление протеста, которое кроме него подписали также А. Блок и Ф. Сологуб. См.: Гречишкин С., Лавров А. Блок и «Перевал» (Эпизод из литературной жизни 900-х гг.) // Материалы XXVII научной студенческой конференции. Литературоведение. Лингвистика. Тарту, 1972. С. 61–65; Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 267–268. (обратно)1772
Письмо к Л. Н. Вилькиной от 26 августа 1906 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 927. (обратно)1773
Рындина Л. Д. Ушедшее // Мосты. 1961. № 8. С. 302. (обратно)1774
Жизнь и смерть Нины Петровской / Публ. Э. Гарэтто // Минувшее. Исторический альманах. Paris, 1989. Вып. 8. С. 32. (обратно)1775
Черновик письма к З. Н. Гиппиус (весна 1907 г.) // РГБ. Ф. 386. Карт. 70. Ед. хр. 38. (обратно)1776
См.: Русская литература. 1980. № 4. С. 167–170. (обратно)1777
Письмо к Г. И. Чулкову от 28 ноября 1906 г. // РГБ. Ф. 371. Карт. 4. Ед. хр. 2. (обратно)1778
Письмо к А. М. Ремизову от 6 декабря 1906 г. // РНБ. Ф. 634. Ед. хр. 203. (обратно)1779
Письмо к И. А. Новикову от 28 ноября 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 343. Оп. 2. Ед. хр. 47. (обратно)1780
РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 78. (обратно)1781
Так, 13 октября 1907 г. Соколов сообщал Ф. Сологубу: «Подыскиваем нового издателя для „Перевала“. Еще не решено дело, но шансы есть сильные» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 636); 25 октября — Конст. Эрбергу: «…Самый вопрос о бытии „Перевала“ на II год еще не вырешен» (ИРЛИ. Ф. 474. Ед. хр. 244); 17 ноября — Андрею Белому: «„Перевал“ умирает. Вчера вышел № 12 и разослан. Дальше, как видно, конец» (РГБ. Ф. 25. Карт. 23. Ед. хр. 2). (обратно)1782
Труды и Дни. 1912. № 1, январь — февраль. С. 1. Предисловие «От редакции» было подготовлено Вяч. Ивановым; сохранился написанный им предварительный черновой текст (ИРЛИ. Ф. 607. Ед. хр. 166). Общие сведения о деятельности «Мусагета» см. в работах: Толстых Г. А. Издательство «Мусагет» // Книга. Исследования и материалы. Сб. LVI. М., 1988. С. 112–133; Безродный М. В. Издательство «Мусагет»: групповой портрет на фоне модернизма // Русская литература. 1998. № 2. С. 119–131; Безродный Мих. Из истории русского германофильства: издательство «Мусагет» // Исследования по истории русской мысли. Ежегодник за 1999 год. М., 1999. С. 157–198; Безродный М. В. Издательство «Мусагет» // Книжное дело в России в XIX — начале XX века. Сб. научных трудов. СПб., 2004. Вып. 12. С. 40–56. (обратно)1783
Котрелев Н. В. Неизвестные автографы ранних стихотворений Блока // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 226. Характеристику «аргонавтического» коллектива см. в статье: Лавров А. В. Мифотворчество «аргонавтов» // Миф — фольклор — литература. Л., 1978. С. 137–151. (обратно)1784
РГБ. Ф. 167. Карт. 7. Ед. хр. 3. (обратно)1785
Там же. Карт. 6. Ед. хр. 1. (обратно)1786
Там же. Карт. 6. Ед. хр. 4. (обратно)1787
Там же. Карт. 2. Ед. хр. 4. (обратно)1788
Там же. Карт. 7. Ед. хр. 23. Сохранился относящийся, видимо, к этому же времени проект книгоиздательства «Арго», составленный Эллисом. При издательстве предполагалось организовать журнал под редакцией Э. К. Метнера, себе Эллис отводил роль секретаря, функции помощника секретаря намечено было возложить на А. М. Кожебаткина (впоследствии секретарь «Мусагета», организовавший собственное издательство «Альциона»); предполагалось также ближайшее участие Андрея Белого (РГБ. Ф. 25. Карт. 31. Ед. хр. 5). (обратно)1789
«Журнала не будет, а лишь книгоиздательство», — сообщал 2 ноября 1909 г. В. О. Нилендер Б. А. Садовскому (РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 148). Год спустя Андрей Белый развивал (в письме к Э. К. Метнеру от 2 октября 1910 г.) другой проект коллективного выступления «мусагетской» группы — «выпустить громовый сборник, написанный на самую горячую тему» (РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 18), но и эта идея осталась далека от воплощения. См. также главу «Мусагет» в кн.: Юнггрен Магнус. Русский Мефистофель. Жизнь и творчество Эмилия Метнера. СПб., 2001. С. 42–50. (обратно)1790
Письмо Эллиса к Э. К. Метнеру (январь — февраль 1910 г.) //РГБ. Ф. 167. Карт. 7, Ед. хр. 23. (обратно)1791
Письмо Э. К. Метнера к Эллису от 24 октября 1911 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 6. Ед. хр. 17. «Великими двоюродными нациями» называл Метнер немцев и русских и в статье «Лист» (Труды и Дни. 1912. № 1. С. 48). Ориентация «Мусагета» и «Трудов и Дней» на германскую культуру была, кроме того, непременным условием, выдвинутым Хедвиг (Ядвигой) Фридрих, финансировавшей издательство, — близким другом Э. К. Метнера (см.: Метнер Н. Письма. Сост. и ред. З. А. Апетян. М., 1973. С. 125; Юнггрен Магнус. Русский Мефистофель. С. 41), сам Метнер писал в этой связи Эллису (26 августа 1909 г.): «Направление журнала (по желанию издателя) должно быть германофильское (в широком неполитическом нефанатическом культурном смысле слова) и отнюдь не враждебное Вагнеру; вот и все» (РГБ. Ф. 167. Карт. 6. Ед. хр. 13). Имя издательницы держалось в строгой тайне от сотрудников «Мусагета». М. К. Морозова сообщает об отношениях X. Фридрих и Э. К. Метнера: «Это быладевушка лет 25-ти, немка, жившая постоянно в Пильнице, близ Дрездена, довольно красивая, культурная, имевшая большие личные средства, мечтала его превратить в немца и перевести на постоянное жительство в Пильниц, но „этого никогда не будет“, писал мне Эмилий Карлович. <…> Так как Эмилий Карлович всегда мечтал основать культурное издательство в Москве, то она дала ему довольно крупную сумму денег, чтобы начать это дело. Так возникло книгоиздательство „Мусагет“. Протянувшись шесть лет, отношения его с этой девушкой кончились разрывом <…>» (Морозова М. К. Метнер // Наше наследие. 1991. № 6 (24). С. 106 / Публ. Е. М. Буромской-Морозовой). (обратно)1792
Письмо к М. И. Сизовой (начало ноября 1911 г.) // РГАЛИ. Ф. 575. Оп. 1. Ед. хр. 20. (обратно)1793
См.: Белькинд Е. Л. Блок и Вячеслав Иванов // Блоковский сборник, II. Тарту, 1972. С. 370–371; Минц З. Г. Блок и русский символизм // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 1. С. 138–142; Кузнецова О. А. Дискуссия о состоянии русского символизма в «Обществе ревнителей художественного слова» (обсуждение доклада Вяч. Иванова) // Русская литература. 1990. № 1. С. 200–207; Богомолов Н. А. Русская литература начала XX века и оккультизм. Исследования и материалы. М., 1999. С. 186–198 («К истолкованию статьи Блока „О современном состоянии русского символизма“»). (обратно)1794
Из переписки Александра Блока с Вяч. Ивановым / Публ. И. В. Котрелева // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1982. Т. 41. № 2. С. 173–174. 21 января 1911 г. Блок, излагая матери замысел «дневника трех писателей», отмечал: «Этот последний план всех заманчивей, конечно» (Письма Александра Блока к родным. М.; Л., 1932. T. II. С. 113). (обратно)1795
Андрей Белый и Александр Блок. Переписка 1903–1919. М., 2001. С. 402. (обратно)1796
См. письмо А. М. Кожебаткина к Э. К. Метнеру от 4 октября 1911 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 14. Ед. хр. 20. (обратно)1797
Андрей Белый и Александр Блок. Переписка 1903–1919. С. 416. (обратно)1798
Письмо к Э. К. Метнеру от 11 октября 1912 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 71. (обратно)1799
Труды и Дни. 1912. № 1. С. 56, 57. (обратно)1800
Метнер Эмилий. Wagneriana. Наброски к комментарию // Труды и Дни. 1912. № 6, ноябрь — декабрь. С. 29. См. также: Юнггрен Магнус. Русский Мефистофель. С. 67–69. Сходную с метнеровской концепцию отстаивал в «Трудах и Днях» М. И. Сизов (псевдоним — М. Седлов). Образно определяя культуру как «кремль сознания», Сизов видел в ней триединство научных, эстетических и религиозных ценностей; живой синтез этих начал — залог созидания «грядущей цельной, „праведной“ культуры» (Седлов М. Кремль // Труды и Дни. 1912. № 3, май — июнь. С. 53–54). (обратно)1801
См.: Вольфинг. Модернизм и музыка. Статьи критические и полемические. М.: «Мусагет», 1912. С. 153–154, 165–166 и др. О музыковедческих концепциях Э. Метнера см. также: Волков С., Редько Р. А. Блок и некоторые музыкально-эстетические проблемы его времени // Блок и музыка. Сб. статей. М.; Л., 1972. С. 106–109; Келдыш Ю. В. Музыкальная полемика // Русская художественная культура конца XIX — начала XX века (1908–1917). М.,1977. Кн. 3. С. 307–308. (обратно)1802
Труды и Дни. 1912. № 3. С. 6. (обратно)1803
Там же. № 1. С. 9. (обратно)1804
Труды и Дни. М., 1914. Тетрадь 7. С. 93. (обратно)1805
Труды и Дни. 1912. № 1. С. 18. (обратно)1806
Там же. № 2, март — апрель. С. 6, 7. (обратно)1807
Cunctator <Андрей Белый>. О журавлях и синицах. (Поправка к одной истине) // Там же. № 1. С. 84. (обратно)1808
«Соединяться нужно с тем, кто душевно нужен; союз с тем, кто внешне нужен или только пригоден и полезен, — ложь», — писал Иванов Блоку 21 января 1911 г., еще имея в виду идею «дневника троих» (Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1982. Т. 41. № 2. С. 174–175). В «Трудах и Днях» старались выдерживать этот принцип. Даже Брюсов, признанный вождь «нового» искусства, указанный в числе сотрудников и давший для журнала свои афоризмы, был там после продолжительного внутриредакционного обсуждения отвергнут. (обратно)1809
Письмо к Э. К. Метнеру от 8 июля 1913 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 14. Ед. хр. 35. (обратно)1810
Письмо к Андрею Белому от 16 мая 1912 г. //De Visu. 1993. № 2(3). С. 18–19/ Публ. А. Г. Бойчука. (обратно)1811
Письмо к Андрею Белому от 16 апреля 1912 г. // Блок Александр. Собр. соч. В 8 т. М.; Л., 1963. Т. 8. С. 386–387. Ср. замечание Блока на полях «Мыслей о символизме»: «Средневековые чертежи, мертвое» (Новый мир. 1955. № 11. С. 154–155 / Публ. Вл Орлова; Библиотека А. А. Блока. Описание / Сост. О. В. Миллер, Н. А. Колобова, С. Я Вовина. Л., 1986. Кн. 3. С. 200–201). См. также: Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока Л., 1981. С. 445–446. (обратно)1812
Письмо к Андрею Белому от 26 мая 1912 г.// Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 390. (обратно)1813
Там же. М.; Л., 1963. Т. 7. С. 140 (дневниковая запись от 17 апреля 1912 г.). (обратно)1814
«Стриндберг — для „Трудов и Дней“ (к августу)», — записал Блок в дневник 30 мая 1912 г. (Там же. С. 147). Этот замысел остался нереализованным. Ср.: Магомедова Д. М. Комментируя Блока. М., 2004. С. 16–21. (обратно)1815
Неизданная переписка А. Блока и Э. К. Метнера / Публ., предисл. и коммент А. В. Лаврова // Александр Блок. Исследования и материалы. СПб., 1998. С. 206. См также: Фрумкина Н. А., Флейшман Л. С. А. А. Блок между «Мусагетом» и «Сирином» (Письма к Э. К. Метнеру) // Блоковский сборник. II. С. 387–388. (обратно)1816
Так, в процессе формирования первого номера журнала Белый писал Метнеру (в середине февраля 1912 г.): «…предстоит выбор: между Ивановым и Гессеном, Яковенко <…> если передвинуть центр первого №, Иванов душой и пером — наш навсегда, а Гессен и Яковенко все-таки будут, но не в столь густом виде» (РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 55). (обратно)1817
Труды и Дни. 1912. № 4/5, июль — октябрь. С. 75. (обратно)1818
Письмо к Э. К. Метнеру от 13 января 1913 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 8. Ед. хр. 1. Подробнее см.: Безродный М. В. Из истории русского неокантианства (журнал «Логос» и его редакторы) //Лица. Биографический альманах. М.; СПб., 1992. Вып. 1. С. 372–407. (обратно)1819
В. И. Иванов и Э. К. Метнер. Переписка из двух миров / Вступ. статья, публ. и коммент. В. Сапова //Вопросы литературы. 1994. Вып. III. С. 287. (обратно)1820
Письмо к Э. К. Метнеру от 2/15 ноября 1912 г. // Там же. С. 290–291. (обратно)1821
Письмо к Вяч. И. Иванову от 29 сентября 1912 г. // Там же. С. 283. (обратно)1822
Письмо к Андрею Белому и Эллису от 1/14 октября 1912 г. // РГБ. Ф. 167. Карт. 5. Ед. хр. 29. (обратно)1823
Труды и Дни. 1912. № 4/5. С. 72. (обратно)1824
Так, Метнер информировал Блока (3 октября 1912 г.) о «новых оскорблениях, обвинениях, инсинуациях и возмутительных несправедливостях в письмах и различных „„досье“ Эллиса и Бугаева“, слившихся „в одно существо Белоэлис“: „Белоэлис требует штейнеризации Мусагета“ <…> Если же в 1913 г. Белоэлис будет требовать изменения платформы журнала, то я закрываю журнал и ликвидирую Мусагет» (Александр Блок. Исследования и материалы. С. 202–203). (обратно)1825
Труды и Дни. 1912. № 4/5. С. 149. Ср. сообщение в письме Метнера к Блоку от 24 ноября / 7 декабря 1912 г.: «Бугаев уходит как редактор» (Александр Блок. Исследования и материалы. С. 209). Белый впоследствии говорил о своем «немотивированном упразднении» от редактирования «Трудов и Дней» (в письме к М. К. Морозовой от 11 марта 1916 г. //РГБ. Ф. 171. Карт. 24. Ед. хр. 1 г). (обратно)1826
Письмо от 29 сентября 1912 г.// Вопросы литературы. 1994. Вып. III. С. 283. Обе статьи были напечатаны в № 3 за 1912 г. (обратно)1827
РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 16. (обратно)1828
Там же. Карт. 5. Ед. хр. 28. (обратно)1829
Труды и Дни. 1912. № 4/5. С. 148. (обратно)1830
Труды и Дни. М., 1914. Тетрадь 7. С. 7. (обратно)1831
Учредитель этого кружка скульптор К. Ф. Крахт информировал Э. К. Метнера 15 сентября 1912 г.: «По соображениям внешним мы решили легализоваться и уже составили устав. В уставе этом формально <…> мы определяем цель кружка как „исследование проблемы эстетической культуры вообще и символизма во всех видах искусства в частности“» (РГБ. Ф. 167. Карт. 14. Ед. хр. 23). (обратно)1832
Труды и Дни. Тетрадь 7. С. 8. (обратно)1833
Труды и Дни. 1913. Тетрадь 1/2. С. 5, 3. (обратно)1834
См.: Шагинян Мариэтта. Человек и время. История человеческого становления. М., 1982. С. 459. (обратно)1835
Подробнее о гетеанстве теоретиков «Трудов и Дней» см.: Жирмунский В. Гёте в русской литературе. Л., 1937. С. 576–578, 589–592. (обратно)1836
См. их оценку в статье: Лосев А. Проблема Рихарда Вагнера в прошлом и настоящем // Вопросы эстетики. М., 1968. Вып. 8. С. 107–113. См. также: Willich-Lederbogen Heide. Richard Wagner im russischen Symbolismus. Metner und Ellis als Vermiltler Richard Wagners // Die Welt der Slaven. 1998. Bd. XLIII, Heft 2. S. 285–294. (обратно)1837
Труды и Дни. 1912. № 2. С. 64. (обратно)1838
Там же. № 4/5. С. 133, 134. (обратно)1839
Труды и Дни. Тетрадь 7. С. 140. (обратно)1840
В этой статье Дурылина, дающей критический анализ Полного собрания сочинений Лермонтова под редакцией Д. И. Абрамовича (1910–1913), уже было употреблено слово «текстология» (Труды и Дни. М., 1916. Тетрадь 8. С. 107), возникновение которого обычно относят к 1920-м гг. и связывают с трудами Б. В. Томашевского (Основы текстологии. М., 1962. С. 8; Рейсер С. А. Палеография и текстология нового времени. М., 1970. С. 85). (обратно)1841
Письмо к Б. А. Садовскому от 10 июня 1913 г. //Письма В. Ф. Ходасевича Б. А. Садовскому / Послесл., сост., подгот. текста И. Андреевой. Ann Arbor: «Ardis», 1983. С. 18. (обратно)1842
Андрей Белый. Между двух революций. М., 1990. С. 343. (обратно)1843
Письмо к М. К. Морозовой (Цюрих, 13 сентября (н. ст.) 1914 г.)//РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 12. (обратно)1844
Письмо к В. В. Пашуканису (Цюрих, 5 мая 1915 г.) // РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 13. (обратно)1845
Это очевидно и в случае с Мережковским и Гиппиус, когда мы располагаем только их письмами к Перцову; ответные письма не выявлены — возможно, и не сохранились (см.: Письма Д. С. Мережковского к П. П. Перцову / Вступ. заметка, публ. и примеч. М. Ю. Кореневой // Русская литература. 1991. № 2. С. 156–181; № 3. С. 133–159; Письма З. Н. Гиппиус к П. П. Перцову / Вступ. заметка, подгот. текста и примеч. М. М. Павловой // Русская литература. 1991. № 4. С. 124–159; 1992. № 1. С. 134–157). (обратно)1846
Брюсов В. Дневники. 1891–1910. <М.>, 1927. С. 51. (обратно)1847
Розанов В. В. О себе и жизни своей. М., 1990. С. 499. (обратно)1848
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 74. (обратно)1849
Розанов В. В. О себе и жизни своей. С. 459. (обратно)1850
РНБ. Ф. 1136. Ед. хр. 58. Л. 1 об. (обратно)1851
Гиппиус-Мережковская З. Дмитрий Мережковский. Париж, 1951. С. 87. (обратно)1852
Перцов сам опубликовал часть писем Брюсова к нему — отдельным изданием, выпущенным Государственной Академией Художественных Наук (Письма В. Я. Брюсова к П. П. Перцову 1894–1896 гг. (К истории раннего символизма). <М.>, 1927), и в периодике (Красная газета. Веч. вып. 1924. № 295, 27 декабря. С.З; Русский современник. 1924. № 4. С. 227–235; Печать и революция. 1926. № 7. С. 40–47; Там же. 1928. № 7. С. 36–50); кроме того, 15 писем Брюсова к Перцову напечатал Д. Е. Максимов («Валерий Брюсов и „Новый Путь“» // Литературное наследство. М., 1937. Т. 27/28. С. 276–298). (обратно)1853
РНБ. Ф. 1136. Ед. хр. 35. В архиве Перцова сохранилось 231 письмо Розанова к нему и 267 писем Перцова к Розанову (РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1.Ед. хр. 77–87, 176–186). 32 письма Розанова к Перцову напечатаны в кн.: Розанов В. В. Сочинения. М., 1990. С. 489–516 / Публ. А. Л. Налепина и Т. В. Померанской; см. также 2 письма Розанова к Перцову за 1918 г. (Литературная учеба. 1990. № 1. С. 78–81 / Публ. Евг. Ивановой и Т. Померанской). (обратно)1854
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 235. Л. 1–2 об. См. также сведения о Перцове в кн.: Писатели современной эпохи. Биобиблиографический словарь русских писателей XX века/Ред. Б. П. Козьмина. М., 1992.T. 1.С. 199. (Воспроизведение издания 1928 г.). (обратно)1855
Согласно свидетельству о рождении Перцова (РГАЛИ. Ф. 1796.Оп. 1.Ед.хр. 225), его отец, Петр Петрович Перцов, был надворным советником, имя матери — Варвара Николаевна. (обратно)1856
Эта статья Перцова, свидетельствующая о неприятии им немецкой неокантианской философии, опубликована в «Вопросах Философии и Психологии» в 1909 г. (Кн. 1 (96). Отд. II. С. 27–72). (обратно)1857
См.: Тэн Ипполит. Путешествие по Италии / Пер. П. П. Перцова. T. I. Неаполь и Рим. М.: «Наука», 1913; T. II: Флоренция и Венеция. М.: «Наука», 1916. (обратно)1858
Имеются в виду книги Перцова «Щукинское собрание французской живописи» (М., 1921) и «Третьяковская галерея. Историко-художественный обзор собрания» (М., Изд. М. и С. Сабашниковых, 1922). Биографический очерк «Александр Иванов» (1918–1919) сохранился в архиве Перцова (РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 27). (обратно)1859
Эта книга готовилась к опубликованию в издательстве М. и С. Сабашниковых. Авторская машинопись «Истории русской живописи» хранится в фонде Перцова (Р-1356) в Гос. архиве Костромской области. (обратно)1860
Имеются в виду книги Перцова «Подмосковные экскурсии. Трамвайные поездки» (М.: Гос. изд-во, 1924) и «Художественные музеи Москвы. Путеводитель» (М.; Л.: Гос. изд-во, 1925). (обратно)1861
Впоследствии Перцов выпустил в свет «Посмертный сборник» В. Н. Соловьева (СПб., 1901), включавший 18 рассказов, 3 стихотворения и путевые очерки «По русской Ривьере», «В Стамбул и Элладу»; сборнику предпослан очерк Перцова «В. Н. Соловьев. Биографические сведения» (С. 7–12). (обратно)1862
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 13. (обратно)1863
Там же. Ед. хр. 14. (обратно)1864
Волжский Вестник. 1891. № 1, 1 января. С. 7. В подписи фамилия автора воспроизведена ошибочно: П. Перцев. (обратно)1865
Волжский Вестник. 1891.№ 30, 1 февраля. (Рецензия на кн.: С. А. Андреевский. Литературные чтения. СПб., 1891). (обратно)1866
Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. М., 1993. Т. 2. С. 357–358. (обратно)1867
Книжки Недели. 1890. № 9. С. 398. Подпись: П. П-в. (обратно)1868
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 89. (обратно)1869
История кратковременного сотрудничества Перцова в «Русском Богатстве», с привлечением больших цитатных фрагментов из его писем, прослежена в статье М. Г. Петровой «Мемуарная версия при свете архивных документов (Чехов, Михайловский и другие)» (Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка. 1987. T. LXV. № 2. С. 156–172). Выявляя «разночтения» в описании и трактовке фактов, отразившихся в письмах Перцова 1892–1893 гг., с одной стороны, и их интерпретацией в его «Литературных воспоминаниях», с другой, М. Г. Петрова склонна видеть в этом проявление намеренной тенденциозности автора по отношению к Михайловскому и его единомышленникам, — в то время как правомерно отметить и другие причины неадекватной передачи в мемуарах содержания эпистолярных текстов, возникших почти сорока годами ранее (при том, что Перцов щедро использовал их при работе над воспоминаниями): отражение идейной и духовной эволюции автора; кардинально различную жанровую принадлежность сопоставляемых текстов; «сиюминутное» назначение документа, адресованного лишь определенному лицу, — и задачу ретроспективного отображения пережитого с учетом исторической дистанции и с установкой на стороннего читателя, и т. д. (обратно)1870
Петрова М. Г., Хорос В. Г. Диалог о Михайловском // Михайловский Н. К. Литературная критика и воспоминания. М., 1995. С. 18. 30. (обратно)1871
См., например, подробную характеристику повестей Чехова «Жена» (Перцов П. Обзор журналов // Волжский Вестник. 1892. № 27, 28 января), «Соседи» (Перцов П. А. Чехов и его «Соседи» // Там же. 1892. № 195, 4 августа) или разбор психологического типа Лаевского из повести «Дуэль» (Посторонний <Перцов П.>. Еще об «идейных пустоцветах» // Там же. 1892. № 103, 26 апреля). Заслуживает внимания также письмо Перцова к Чехову от 24 марта 1899 г., в котором, дав попутно косвенную оценку «Изъянам творчества» («…мне было бы весьма неприятно, если б Вы считали эту мою статью („плод недолгой науки“) за выражение теперешнего моего отношения к Вам»), он призывал писателя включить в подготавливавшееся собрание сочинений максимально большое количество произведений (РГБ. Ф. 331. Карт. 55. Ед. хр. 18). Подбор фрагментов из писем Перцова, по которым восстанавливается история печатания «Изъянов творчества» в «Русском Богатстве», дан в указанной статье М. Г. Петровой (С. 166–167). (обратно)1872
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 89. (обратно)1873
Перцов П. Мысли вслух. О г. Скабичевском и об его юбилее // Волжский Вестник. 1894. № 90, 8 апреля. С. 3. (обратно)1874
Перцов П. Письма о поэзии. СПб., 1895. С. 33–34. (обратно)1875
Там же. С. 10. Иронически отозвался об этой концепции Короленко (в дневниковой записи о Перцове от 23 ноября 1893 г.): «Сделав экскурсию в С.-П-бург, где он пытал свои силы в критике (в „Р. Бог.“), — он увы! вынужден вернуться в Казань. Несмотря на всю ревность, с какой он старался попасть в тон Мих<айловского> и Протопопова, — этот „несобранный“ господин, как его характеризовал Гарин, — оказался совершенно неподходящим. И вот теперь он берет критический жезл в Казани и примыкает к „новаторам“. В „Русск. Бог.“ он еще недавно иронизировал над взглядами Мережковского. Здесь он объявляет того же Мережковского вместе с Андреевским и Меньшиковым (из „Недели“) глубокими критиками, сказавшими уже „новое слово“. В чем же оно? В идеализме! В чем же идеализм? В том, что художник не должен только списывать с натуры, но еще и воссоздавать. Первого якобы требует „реализм“!» (Короленко В. Г. Полн. собр. соч. Дневник. 1893–1894. Полтава, 1926, T. II. С. 222). (обратно)1876
Перцов П. Письма о поэзии. С. 31. (обратно)1877
Соловьев Е. А. Д. И. Писарев, его жизнь и литературная деятельность. СПб., 1893. С. 146. (обратно)1878
Перцов П. Письма о поэзии. С. 42. (обратно)1879
Волжский Вестник. 1893. № 215, 22 августа. Впоследствии Перцов включил статью Михайловского по поводу смерти Тургенева (из цикла «Письма постороннего в редакцию „Отечественных Записок“», 1883) в сборник «О Тургеневе. Русская и иностранная критика» (Сост. П. П. Перцов. М., 1918. С. 61–82). (обратно)1880
Михайловский Н. Литература и жизнь // Русское Богатство. 1895. № 6. Отд. II. С. 50, 62. (обратно)1881
Характеристика из письма Перцова к А. Г. Горнфельду от 26 мая 1895 г. // РГАЛИ. Ф. 155. Оп. 1. Ед. хр. 421. (обратно)1882
Перцов П. Первый сборник. СПб., 1902. С. 153 («Литературные окаменелости», 1899, декабрь). (обратно)1883
Характеристика из письма Перцова к А. Г. Горнфельду от 5 мая 1895 г. // РГАЛИ. Ф. 155. Оп. 1. Ед. хр. 421. (обратно)1884
Михайловский Ник. Литература и жизнь. О г. Розанове // Русское Богатство. 1899. № 9 (12). Отд. II. С. 155. Михайловский подразумевает цикл очерков Розанова «С юга» (Розанов В. Литературные очерки. СПб., 1899. С. 185–210). (обратно)1885
ИРЛИ. Ф. 181. Оп. 1. Ед. хр. 524. (обратно)1886
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 136. Копию своего письма к Михайловскому Перцов послал Розанову, ему же сообщил сведения, полученные от Костровой, добавив (в письме от 16 января 1900 г.): «Ну что скажете о Михайловском? Мое письмо, кажется, ущипнуло его. <…> М<ожет> б<ыть>, и в самом деле посовестился» (Там же. Ед. хр. 81). (обратно)1887
Как явствует из письма Перцова к отцу (24 октября / 5 ноября 1897 г.), от близкого сотрудничества в «Северном Вестнике» он уклонялся главным образом по причине редакторского диктата Волынского: «…насколько в „Богат<стве>“ дело стоит очень чисто и хорошо, но мне нельзя там писать из-за моих взглядов, настолько в „Сев<ерном> В<естнике>“ взгляды приблизительно совпадают с моими (или, вернее, не очень им противоречат), но нельзя писать по причинам личным. <…> Статья, которую я сейчас пишу, очень подходит по содержанию к „Сев<ерному> Вест<нику>“, но я ее туда и предлагать не стану, п<отому> ч<то> не хочу, чтобы мне ее испачкали сокращениями и вставками по усмотрению г. Волынского. И между тем больше не знаю ни одного журнала, куда бы она подходила» (РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 75). (обратно)1888
См.: Сапожков С. В. Русские поэты «безвременья» в зеркале критики 1880–1890-х годов. М., 1996. С. 92–94. (обратно)1889
См.: Елизаветина Г. Г. Литературная судьба А. А. Фета // Время и судьбы русских писателей. М., 1981. С. 174–183. (обратно)1890
Глинский Б. Б. Литературная молодежь // Исторический Вестник. 1896. Т. 64. № 6. С. 939. (обратно)1891
Письмо от 2/14 февраля 1898 г. // РГАЛИ. Ф. 155. Оп. 1. Ед. хр. 421. (обратно)1892
Характеристика из письма Перцова к А. Г. Горнфельду от 19/31 мая 1897 г. // Там же. (обратно)1893
РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 3236. (обратно)1894
Письмо к А. В. Звенигородскому от 17/30 декабря 1925 г. // РГБ. Ф. 218. Карт. 1071. Ед. хр. 39. «Венеция» впервые была опубликована в «Новом Пути» (1903. № 3 — под заглавием «Венеция. Путевые очерки», подпись: Владимир Ф.; № 8, 9 — под заглавием «Венеция и венецианская живопись»); отдельное издание — «Венеция» (СПб., 1905), издание 2-е, пересмотренное и исправленное — «Венеция и венецианская живопись» (М., 1912). (обратно)1895
Письмо Перцова к отцу от 24 октября / 5 ноября 1897 г. // РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 75. (обратно)1896
Журнал Министерства Народного Просвещения. 1906. Ч. 5. № 9. Отд. III. С. 91–92. (обратно)1897
С.-Петербургские Ведомости. 1906. № 58, 14 марта. (обратно)1898
Русское Богатство. 1913. № 3. С. 373. Без подписи. (обратно)1899
Заветы. 1912. № 6. Отд. II. С. 177. (обратно)1900
Розанов В. В. Среди художников. СПб., 1914. С. 411. (обратно)1901
Перцов П. Книга об Италии // Новое Время. 1911. № 12 586, 27 марта. (обратно)1902
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 23–25. (обратно)1903
Письмо к Д. Е. Максимову от 24 октября 1930 г. // РНБ. Ф. 1136. Ед. хр. 34. Машинописный текст, рукописные варианты и черновики философского труда Перцова хранятся в его фонде в РГАЛИ (Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 1–11). 1-я глава этого труда, содержащая изложение основной концепции автора, опубликована нами по авторизованной машинописи, хранящейся в архиве Д. Е. Максимова. См.: Полярность в культуре (Альманах «Канун». Вып. 2.). СПб., 1996. С. 204–243. (обратно)1904
Перцов П. Первый сборник. СПб., 1902. С. 36, 37, 41, 75. (обратно)1905
Новое Время. Иллюстрированное приложение. 1903. № 9671, 5 февраля. С. 10–11. Подпись: К. С — г. (обратно)1906
Литературный Вестник. 1903. Т. 6, кн. 5. С. 59 (Рецензия А. П. Налимова). (обратно)1907
Письмо к В. В. Розанову от 15 ноября 1896 г. // РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 77. (обратно)1908
Перцов П. Панруссизм или панславизм? М., 1913. С.9. (обратно)1909
Там же. С. 25–26, 59. (обратно)1910
Там же. С. 48. (обратно)1911
Биржевые Ведомости. Утр. вып. 1913. № 13 709, 21 августа. (обратно)1912
См.: Максимов Д. «Новый Путь» // Евгеньев-Максимов В. и Максимов Д. Из прошлого русской журналистики. Статьи и материалы. Л., 1930. С. 129–254; Корецкая И. В. «Новый Путь». «Вопросы Жизни» // Литературный процесс и русская журналистика конца XIX — начала XX века. 1890–1904. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М., 1982. С. 179–233. (обратно)1913
Новый Путь. 1903. № 1. С. 5–6. (обратно)1914
Письмо Перцова к В. Я. Брюсову от 30 июля 1903 г. // РГБ. Ф. 386. Карт. 98. Ед. хр. 11. (обратно)1915
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 46. Л. 68–69. (обратно)1916
Письмо к отцу от 12 ноября 1906 г. // РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 76. (обратно)1917
27 ноября 1907 г. Перцов писал отцу из Ялты: «Уже много лет тому назад я полюбил Марью Павловну, жену двоюр<одного> брата Володи, и так как я встретил с ее стороны ответное чувство, то осенью прошлого года она оставила Казань, и мы живем с того времени вместе. Мы любим друг друга вполне серьезно, и вообще, по внутреннему смыслу нашего чувства, можем назвать друг друга мужем и женой, в настоящем значении этих слов. Что же касается внешней стороны, то оформить ее, т. е. обвенчаться, нам можно будет, вероятно, еще не так скоро, так как развод займет немало времени. Володя согласен на него <…>» (Там же). (обратно)1918
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 84. (обратно)1919
Голос Москвы. 1912. № 71, 25 марта. (обратно)1920
Новое Время. 1913. № 13 287, 9 марта. (обратно)1921
Новое Время. 1913. № 13 509, 20 октября. (обратно)1922
Розанов В. Письмо в редакцию // Мир Искусства. 1900. № 9/10. С. 206. (обратно)1923
Приднепровский Край. 1916. № 5894, 8 июля. (обратно)1924
Голос Москвы. 1912. № 15, 19 января. В том же аспекте Перцов проводит параллели между Надсоном и Писаревым, а также Т. Майн Ридом: все трое — выразители отроческой психологии («Кумиры молодости». 1900, декабрь // Перцов П. Первый сборник. С. 164–167). (обратно)1925
Новое Время. 1916. № 14 325, 25 января. (обратно)1926
Новое Время. 1914. № 13 606, 27 января. (обратно)1927
Голос Москвы. 1912. № 105, 9 мая. (обратно)1928
Нестеров М. В. Письма. Л., 1988. С. 446 (письмо к В. Г. Лидину, август.1942 г.). Анализу статей Перцова о русских классиках посвящено диссертационное исследование М. Ю. Эдельштейна «Концепция развития русской литературы 19 века в критическом наследии П. П. Перцова» (автореферат — Иваново, 1997); см. также его статьи «Комедия Н. В. Гоголя „Ревизор“ в трактовке П. П. Перцова» (Филологические штудии. Иваново, 1995. С. 146–152), «П. П. Перцов: проблема критического метода» (Русская литературная критика серебряного века. Новгород, 1996. С. 69–71), «Образ Пушкина в критическом наследии П. Перцова» (Наш Пушкин. Юбилейный сборник статей и материалов. Иваново, 1999. С. 70–82), «П. П. Перцов о К. Д. Бальмонте» (Творчество писателя и литературный процесс: Слово в художественной литературе, стиль, дискурс. Иваново, 1999. С. 80–88). (обратно)1929
Письмо к В. В. Розанову от 20 марта 1917 г.// РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 87. (обратно)1930
Письмо к В. В. Розанову от 16 апреля 1917 г. // Там же. (обратно)1931
Письмо к жене от 17 мая 1917 г. // РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 69. (обратно)1932
Письмо к Б. А. Грифцову от 1 декабря 1920 г. // РГАЛИ. Ф. 2171. Оп. 1. Ед. хр. 61. (обратно)1933
Письмо к жене от 13 августа 1922 г. приведено в статье Г. Давыдовой «Здесь все теперь воспоминанье…» (Костромская старина. 1998. № 10/11. С. 50). (обратно)1934
См.: Кончин Е. Нет, не эпизод в биографии // В мире книг. 1980. № 4. С. 73–74. (обратно)1935
РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 28. (обратно)1936
Там же. Л. 3 об.—5. Развитие той же идеи — в позднейших (1929–1944) заметках «О Новой Церкви» (РГАЛИ. Ф. 1796. Оп. 1. Ед. хр. 33). (обратно)1937
Агурский М. У истоков национал-большевизма // Минувшее. Исторический альманах. Paris, 1987. Вып. 4. С. 143. (обратно)1938
Письмо к А. Г. Горнфельду от 14 февраля 1926 г. // РГАЛИ. Ф. 155. Оп. 1. Ед. хр. 421. (обратно)1939
Письмо к А. В. Звенигородскому от 4/17 января 1926 г. //РГБ. Ф. 218. Карт. 1071. Ед. хр. 39. (обратно)1940
Опубликованы Т. В. Померанской в кн.: Российский архив. I. М., 1991. С. 212–236. (обратно)1941
Шиповник. Сборники литературы и искусства / Под ред. Ф. Степуна. М., 1922. № 1.С. 180. (обратно)1942
Книга и революция. 1922. № 8 (20). С. 50. (обратно)1943
Печать и революция. 1922. № 6. С. 283. (обратно)1944
Письмо к Д. Е. Максимову от 5 июля 1930 г. // РНБ. Ф. 1136. Ед. хр. 34. (обратно)1945
См. очерк И. Андроникова «Рекомендация Перцову Петру Петровичу» (Андроников И. Избранные произведения: В 2 т. М., 1975. Т. 2. С. 327–332). (обратно)1946
РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 15. Ед. хр. 590. Л. 32. Постановление о принятии Перцова в Союз советских писателей зафиксировано в протоколе этого заседания (Там же. Ед. хр. 573. Л. 112). (обратно)1947
РГАЛИ. Ф. 634. Оп. 3. Ед. хр. 247. Л. 491–492. (обратно)1948
Лихачев Д. Заметки и наблюдения. Из записных книжек разных лет. Л., 1989. С. 94. (обратно)1949
Лихачев Д. С. Прошлое — будущему. Статьи и очерки. Л., 1985. С. 421, 424. (обратно)1950
Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. «Печальну повесть сохранить…» М., 1989. С. 188. (обратно)1951
Жирмунский В. М. Из истории западноевропейских литератур. Л., 1981. С. 106, 107. (обратно)1952
Приведено Н. А. Жирмунской в статье о В. М. Жирмунском в кн.: Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. М., 1992. Т. 2. С. 271. (обратно)1953
Жирмунский В. Немецкий романтизм и современная мистика. СПб., 1914. С. 198. (обратно)1954
Тенишевец. 1906. № 2, 20 октября. С. 13. (обратно)1955
Там же. 1906. № 1,1 октября. С. 3, 5. (обратно)1956
Там же. 1906. № 4, 10 декабря. С. 41. (обратно)1957
Там же. 1907. № 5, 15 января. С. 62. (обратно)1958
Там же. 1907. № 6, 20 февраля. С. 94–95. (обратно)1959
ИМЛИ. Ф. 76. Оп. 3. Ед. хр. 76. Точную датировку этого письма установить не представляется возможным; очевидно, что оно отослано не ранее 1907 г. (время выхода в свет книги А. Блока «Нечаянная Радость», из которой взят эпиграф к одному из стихотворений) и не позднее 1909 г, — последнего года издания «Весов». (обратно)1960
Новый Журнал для всех. 1909. № 7, май. Стб. 47. Возможно, что эта публикация состоялась благодаря посредничеству другого начинающего поэта и впоследствии известного литературоведа, Василия Гиппиуса, друга Жирмунского с гимназических лет и его товарища по историко-филологическому факультету Петербургского университета; стихотворения Вас. Гиппиуса были опубликованы в № 2 «Нового Журнала для всех» за 1908 г., его же стихотворение «Ипполит» было помещено в изданном «Новым Журналом для всех» «Альманахе Смерть» (СПб., 1910) следом за стихотворением В. Жирмунского (С. 19), начинающимся строками:1961
См.:Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. «Печальну повесть сохранить…» С. 186–187. Конспективные записи Вяч. Иванова, отражающие содержание выступления Жирмунского, приведены в статье: Кузнецова О. А. Дискуссия о состоянии русского символизма в «Обществе ревнителей художественного слова» (обсуждение доклада Вяч. Иванова) // Русская литература. 1990. № 1. С. 206. (обратно)1962
РГБ. Ф. 109. Карт. 18. Ед. хр. 49. В библиотеке В. М. Жирмунского сохранился экземпляр (приобретенный им в 1909 г.) книги Вяч. Иванова «По звездам. Статьи и афоризмы» (СПб., 1909) с его многочисленными пометами и записями на полях, в ряде случаев весьма развернутыми, которые свидетельствуют о тщательной аналитической проработке им ивановских статей (Библиотека ИРЛИ, шифр 115 5/141). (обратно)1963
Фрагменты из писем К. В. Мочульского к В. М. Жирмунскому, касающиеся деятельности романо-германского семинара, приводятся в статье К. М. Азадовского и Р. Д. Тименчика «К биографии H. С. Гумилева (вокруг дневников и альбомов Ф. Ф. Фидлера)» (Русская литература. 1988. № 2. С. 182–183). Книге В. М. Жирмунского «Валерий Брюсов и наследие Пушкина» (Пб., 1922) предпослано посвящение: «Дорогому другу Константину Васильевичу Мочульскому на память о наших первых работах в области поэтики» (С. 3). Подробные наблюдения над поэтикой Брюсова содержатся в письме Мочульского к Жирмунскому от 31 декабря 1916 г. Переписка между ними продолжалась и в 1920-е гг., когда Мочульский оказался в эмиграции; его письма к Жирмунскому этого времени вдохновлены воспоминаниями о годах их юношеской дружбы. В частности, 6 сентября 1921 г. он писал Жирмунскому из Софии: «…преклоняюсь перед твоим мужеством и терпением. Ты даешь мне пример преодоления материи духом… жить можно и в Inferno, если гореть в Духе. Из всех людей, которых я встречал в жизни, ты кажешься мне самым чистым образцом духовного человека. И сейчас, в величайших испытаниях, — ты как-то еще укрепился… чувствуется, что ты, как и раньше, весь горишь любовью к делу, к нашему общему делу. Ах, нам надо жить вместе. Несправедливо и бессмысленно, что мы разлучены, — помнишь наши споры, наши беседы о Мандельштаме и Ахматовой, нашу совместную работу над Брюсовым. Эти минуты огромного духовного — хочется сказать, творческого — подъема искупают годы отупения и уныния». 14 апреля 1922 г. Мочульский вновь писал Жирмунскому из Парижа: «Помню наши беседы и споры с Тобой. Это была настоящая, кипучая жизнь, настоящее веселое творчество — и в форме разговора с тобой или обсуждения какого-нибудь стихотворения вырабатывалось и выяснялось для меня самое важное и нужное». Получив книгу «Валерий Брюсов и наследие Пушкина», Мочульский признавался (в письме от 21 июня 1922 г.): «Не могу Тебе передать, как меня тронуло твое посвящение и как мне понравилась твоя книга. <…> Мне ужасно приятно, что остался такой след наших споров и бесед» (ИРЛИ. P. I. Оп. 17. Ед. хр. 582). В полном объеме письма Мочульского к Жирмунскому опубликованы нами в «Новом литературном обозрении» (1999. № 35. С. 117–214). (обратно)1964
См.: Переписка Б. М. Эйхенбаума и В. М. Жирмунского / Публ. Н. А. Жирмунской и О. Б. Эйхенбаум. Вступ. статья Е. А. Тоддеса. Примеч. Н. А. Жирмунской и Е. А. Тоддеса // Тыняновский сборник. Третьи Тыняновские чтения. Рига, 1988. С. 256–329. (обратно)1965
См.: Там же. С. 259. (обратно)1966
ИРЛИ. Ф. 89. Ед. хр. 19 910. См. также: Гапоненков А. А. Журнал «Русская Мысль» 1907–1918 гг. Редакционная программа, литературно-философский контекст. Саратов, 2004. С. 112–114. (обратно)1967
23 сентября 1913 г. Жирмунский извещал Эйхенбаума: «Завтра или послезавтра выходит моя книга о романтизме <…>» (Тыняновский сборник. Третьи Тыняновские чтения. С. 272). (обратно)1968
4 мая 1913 г. Жирмунский сообщал Л. Я. Гуревич: «Мои статьи о романтизме Петру Бернгардовичу не пригодились для журнала, т<ак> к<ак> в сентябре месяце я думал уже напечатать книгу. Но сейчас этот последний вопрос находится в совершенно неопределенном положении, т<ак> к<ак> издатель еще не отыскался» (ИРЛИ. Ф. 89. Ед. хр. 19 910). (обратно)1969
Жирмунский В. Немецкий романтизм и современная мистика. С. 9. (обратно)1970
См. об этом во вступительной статье Е. А. Тоддеса к публикации переписки Жирмунского и Эйхенбаума (С. 258–259, 264). (обратно)1971
Вопрос о сочетании и взаимопроникновении эстетических и религиозных ценностей неоднократно поднимался в переписке Мочульского с Жирмунским. Так, летом 1912 г. Мочульский признается: «Каждая минута жизни укрепляет меня в моей религии эстетизма; сознание, какое-то почти ощущение прекрасного всегда мне сопутствует, тогда как мистические переживания — мои редкие случайные гостьи». В другом письме, отправленном из Рима летом 1913 г., Мочульский сообщает Жирмунскому: «…здесь я становлюсь религиознее. <…> Я хожу из церкви в церковь, как средневековый пилигрим; я испытал настоящее и до сих пор незнакомое мне волнение, когда был на мессе в San-Pietro. Мне хочется этого еще и еще, и я понимаю романтиков, глубоко понимаю их хоть в этом. Я дохожу до вывода, которого старался не делать и не замечать: красота на своей высшей ступени становится религией: все прекрасное мистично и эстетизм приводит к мистицизму. Я осознал связь между „A rebours“ и „Là-bas“, между „Эстетическим манифестом“ и „De profundis“» (Новое литературное обозрение. 1999. № 35. С. 137, 167. Упоминаются романы Жориса Карла Гюисманса «Наоборот» (1884) и «Там, внизу» (1891), «тюремная исповедь» Оскара Уайльда «De profundis» (1897); «Эстетический манифест» — либо «Заветы молодому поколению» (1894) Уайльда, либо его Предисловие к роману «Портрет Дориана Грея»). (обратно)1972
Исторический Вестник. 1914. Т. 135. № 1. С. 303–304. Подпись: А. Б. (обратно)1973
Де-ла-Барт Ф., гр. Три русских книги о романтизме // Голос Минувшего. 1915. № 5. С. 301–302. (обратно)1974
Валединский И. Немецкий романтизм и современная мистика. (По поводу книги г. Жирмунского) // Русский Филологический Вестник. 1915. Т. 74. № 3. Отд. I. С. 117. (обратно)1975
Тиандер К. К вопросу о современной мистике // День. 1913. № 285, 21 октября, (приложение «Литература, искусство, наука», № 3). (обратно)1976
Следует отметить, что в 1913 г., когда была завершена его первая книга, Жирмунский еще находился под безраздельным воздействием символистской философии и эстетики, что сказывалось в его достаточно настороженном отношении к постсимволистским новациям. Так, 20 марта 1913 г. он сообщал Б. М. Эйхенбауму: «…особенно для меня было бы интересно написать об „акмеистах“. Я их всех знаю — можно было бы соединить с этим обсуждение их сборников <…> в общем я отношусь к ним отрицательно» (Тыняновский сборник. Третьи Тыняновские чтения. С. 271). Показательно, что, осуществив этот замысел три года спустя в статье «Преодолевшие символизм», Жирмунский никак не обнаружил своих «отрицательных» пристрастий (к тому времени, видимо, им самим «преодоленных») и показал историко-литературную закономерность возникновения новой поэтической школы — настолько полно и убедительно, что сами акмеисты воспринимали его работу как вполне адекватную характеристику их творческих устремлений; ср. мемуарное свидетельство о Гумилеве в позднейшем письме В. М. Жирмунского к Тамаре Жирмунской: «…однажды в 1919 или 1920 г. <…> он сказал мне, что я единственный из современных критиков, который понимает и признает значение акмеизма как нового поэтического направления, и что я мог бы стать „Сент-Бёвом“ этого направления <…>» (Жирмунская Т. «Простота сего урока…» Голос издалека // Вопросы литературы. 1994. № 4. С. 304). (обратно)1977
Коган П. Немецкий романтизм перед судом мистика // Современный Мир. 1914. № 9. Отд. II. С. 111, 116. Другие рецензии: Танин Г. <Г. В. Рочко> // Русские Ведомости. 1913. № 256, 6 ноября. С. 7; Омега <Ф. В. Трозинер>. Сумерки // Петербургская газета. 1914. № 24, 25 января. С. 2; К. И. // Правительственный Вестник. 1914. № 24, 30 января. С. 4. (обратно)1978
Заветы. 1913. № 12. Отд. II. С. 93–94, 95–96. Рецензия перепечатана в кн.: Эйхенбаум Б. О литературе. Работы разных лет. М., 1987. С. 292–294, 480–483 (комментарии Е. А. Тоддеса, включающие обзор откликов на книгу Жирмунского). Оценку книги Жирмунского Эйхенбаум дает также в письме к нему от 27 октября 1913 г. (Тыняновский сборник. Третьи Тыняновские чтения. С. 273–274). (обратно)1979
Философов Д. Немецкий романтизм и русская литература // Речь. 1914. № 5, 6 января. С. 3. (обратно)1980
Северные Записки. 1914. № 2. С. 188, 186–187. (обратно)1981
Перцов П. Немецкий романтизм//Новое Время. Иллюстр. прил. 1913. № 13 515, 26 октября. С. 11. Жирмунский подарил Перцову свою книгу сразу по ее выходе; приводим его сопроводительное письмо от 26 сентября 1913 г.:«Глубокоуважаемый Петр Петрович! По указанию Константина Семеновича Тычинкина, знакомого с моей литературной деятельностью, я позволяю себе послать Вам экземпляр моей книги о „Немецком романтизме и современной мистике“. Мне лично доставляет большое удовольствие возможность познакомить с моим сочинением писателя, который, едва ли не первый, в книге о „Философских течениях русской поэзии“, обратил внимание критики и истории литературы на вопросы романтизма и мистики в нашей поэзии, на область смежную философии и литературы. Примите уверенья в искреннем моем уважении.(ИМЛИ. Ф. 122. Оп. 1. Ед. хр. 28. Упоминается составленный П. П. Перцовым сборник «Философские течения русской поэзии» (СПб., 1896; 2-е изд. — СПб., 1899), включавший 5 его очерков о русских поэтах). (обратно)Преданный Вам В. Жирмунский».
Последние комментарии
4 часов 21 минут назад
4 часов 25 минут назад
4 часов 37 минут назад
4 часов 38 минут назад
4 часов 53 минут назад
5 часов 9 минут назад