Женщина проигрывает в конкурсе на лучшее печенье и поджигает себя [Роберт Олен Батлер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Роберт Олен Батлер Женщина проигрывает в конкурсе на лучшее печенье и поджигает себя

В день, когда умер мой муж, я испекла печенье. Шоколадные ромбики «Держите меня крепче». Простое печенье, которое можно жевать целую вечность, которое вязнет в зубах и липнет к деснам, от которого начинают трястись руки и кажется, что язык вот — вот растворится бесследно. Я положила две чашки сахару. В моей жизни начался новый отсчет времени. Конец времени, и единственным известным мне способом получить от этого удовольствие было прожить его как всегда. Поэтому в тот вечер я положила две чашки сахару, три чашки шоколадной крошки и съела целый противень печенья. Я все еще тряслась от него через три дня, во время похорон, и все думали, что от горя.

Даже Ева. Конечно, ничего другого она и не могла подумать. Добрая душа. Моя подруга Ева. Она встала со мной перед открытым гробом, и от нее пахло лавандой. Однажды она попыталась испечь лавандовое печенье — из некухонных запахов это был ее самый любимый. Лаванда того же семейства, что мята, и теперь, задним числом, я преклоняюсь перед Евой за эту попытку. Она не могла всерьез рассчитывать на то, что лавандовое печенье придется по вкусу ее домашним. А может, у нее была такая надежда. Во всяком случае, Вольф, ее муж, швырнул Евину стряпню через всю комнату. Она чувствовала себя виноватой.

И вот у гроба она сказала:

— Бедная моя Герти. Мне очень жаль, — она взяла меня за руки, которые даже тогда все еще пронизывала сахарная дрожь, и закатила глаза. — Я знаю, что ты сейчас чувствуешь.

Вольф умер почти на десять лет раньше. Ему едва исполнилось шестьдесят. Я полагаю, артерии закупорились от ее «Превосходных масляных шариков». Не потому, что она специально этого добивалась. Я тогда рыдала вместе с ней и думала: как же она несчастна; думала: о боже, как же я сама такое перенесу. Но когда настал черед моего мужа, когда Карл, сидя за столом, взял в руки фаянсовую супницу, а потом вдруг побелел и, осторожно поставив ее на скатерть, упал лицом прямо в шницель по — венски, — в тот же самый момент я начала это переносить, и мысли мои, как это нередко бывало в моей жизни, обратились к печенью.

Конечно, Ева воображала, будто знает, что я чувствую. Ее нельзя за это винить. Почти все сорок лет, что мы дружим, каждая из нас прожила в уверенности, что знает, какие чувства испытывает ее подруга. В эту минуту мои дочери сидели с каменными лицами в зале для панихиды, и я воображала, будто знаю, что они чувствуют, хотя сейчас, когда я стою возле одной из сотни электрических печей в Выставочном центре Луисвилльской ярмарки и жду, когда подведут итоги Большого американского конкурса на лучшее печенье, я уже в этом не так уверена. Может быть, я вообще ничего и ни о ком не знаю.

Но Ева держала меня за руку и даже не догадывалась, что на самом деле происходит во мне. Мы с ней не раз вот так же колыхались над нашими кухонными столами, смеясь над тем, что сами же и сделали: напечем, бывало, печенья и все съедим сами. Мы вдвоем могли оставить всех с носом. Но потом мы заводили все сначала и успевали испечь новую порцию, прежде чем Карл, Вольф и дети возвращались домой. В конце концов эти маленькие сладкие штучки делались для них. Прежде всего для них.

Поэтому, когда Ева, держа меня за руку, стояла со мной у гроба, я глянула ей в лицо и испугалась. Испугалась того, что меня не покидает это ужасное чувство облегчения — единственное слово, которым я могу выразить свое отношение к смерти человека, с которым прожила более сорока лет, — и того, что моя любимая подруга, моя вторая душа, совершенно не видит, что со мной происходит на самом деле. Мне страшно захотелось развернуться и побежать. Через зал для гражданской панихиды, потом по улице домой, к себе на кухню, потом напечь еще печенья — «Букетики с арахисовым маслом»; вот что занимало мои мысли у гроба: хорошо бы напечь целый противень песочных «Букетиков с арахисом», и слопать их все, и даже не слышать тиканья часов над раковиной, или гудения полуденного ветра в водосточных трубах, или шума дневной телепередачи из открытых соседских окон; и мне не пришлось бы смотреть, как колышется развешанное для просушки белье, как оно хлопает на ветру, опадает и снова вздымается или как солнце заливает пустую лужайку, а потом уступает место тени от нашей крыши и тень дома всасывает ее в себя — так клочок яркой тряпки, который валялся на ковре, исчезает в недрах пылесоса. Вот еще один звук. Пылесос. Рев. И запах горелой резины. А у меня руки пахнут «Лимонной радостью». Или лизолом. Чистота. Все чисто. Пахнет чистотой. Но все изменил тот новый оборот, который приняла моя жизнь. Я могла печь печенье и сидеть за столом: Карл в этот вечер не должен был прийти домой, а девочки все были на своих кухнях в разных отдаленных местах, и я могла есть, есть, и, если бы вдруг мне захотелось еще, я бы испекла себе добавки.

Ева думала, что на сегодняшний конкурс я представлю свои «Букетики с арахисовым маслом». За шесть месяцев до того дня, когда Карл не смог закончить ужин, мы с ней сидели у нее на кухне, а на дворе было яркое солнце и висели свежевыстиранные простыни — мы с ней обе не любим запаха белья, которое вынимаешь из электросушилки, — и слышно было, как простыни хлопают. Мы с Евой сидели у нее на кухне, на столе между нами лежал раскрытый номер «Домашнего очага», где было объявление на целую страницу о том, что именно печенье превращает жилище в дом и та, которая испечет самое лучшее печенье, получит сто тысяч долларов.

— Вот было бы здорово выиграть эти деньги, — сказала Ева.

— Да уж, — сказала я.

— Не то чтобы они мне нужны. Вольф был так предусмотрителен.

Это была чистая правда. Жизнь Евы нисколько не изменилась после его кончины. Как в Библии брат покойного женится на овдовевшей невестке, так и Ева теперь обвенчалась с его счетами, приносящими большие проценты. И хотя это был не Вольф, а всего лишь деньги Вольфа, она продолжала вести хозяйство так же точно, как при нем, и спала одна на тех же простынях, которые неизменно пахли солнцем и свежим воздухом. И я всегда за это ею восхищалась. С великим волнением в груди и комом в горле я рассказала бы всем своим подругам о Еве, и слова мои были бы полны восхищения.

— Ты можешь приготовить свои «Букетики с арахисовым маслом», — сказала она.

— Лучше ты иди одна, Ева, — сказала я. — Ты выиграешь в этом году, а я — в следующем.

— Мы же с тобой не будем соревноваться, — сказала она и накрыла ладонью мою руку на середине стола. — Мы будем друг друга поддерживать. Я хочу, чтобы мы пошли вместе.

Итак, мы отправили свои рецепты на конкурс и в тот же четверг получили письма с ответом. Я сидела у себя за кухонным столом и бумажка за бумажкой разбирала гору почты. И вот, просмотрев, что мне может предложить Лилиан Вернон и Гарриет Картер, в сотый раз решив купить лампочки, которых хватает на 20 000 часов, я откопала записку от спонсоров конкурса. Я прочла, что они тепло поздравляют меня, миссис Гертруду Шмидт, и с нетерпением ждут, когда мы вместе с остальными девяноста девятью мастерицами соберемся осенью в Луисвилле, и еще они написали, что мой чудесный рецепт «Букетиков с арахисовым маслом» прекрасно меня аттестует, но, если мне захочется придумать что — нибудь новенькое, на заключительном соревновании я могу испечь любое печенье, какое пожелаю. Сотню самых лучших они уже отобрали, и теперь им хочется сюрпризов. Можно использовать любые продукты, если только я соглашусь побрызгать противень их антипригарным аэрозолем для выпекания. С уважением. Потом зазвонил телефон, и это была Ева, и она рыдала от воодушевления.

— Я обязательно сделаю что — нибудь новенькое, — сказала она.

— Но мне нравятся твои «Превосходные масляные шарики», — сказала я. — Вольф ведь так любил это печенье.

Наступило такое долгое молчание, что я уже испугалась, не расстроила ли ее столь неуместным упоминанием Вольфа. Я хлопнула себя по лбу и стала ждать, когда она наконец заговорит. Помолчав, Ева задумчиво, но без тени грусти спросила:

— Ты думаешь, это будет дань его памяти?

— Нет — нет. Неправильно я сказала. Сделай что — нибудь новенькое. Так будет интереснее.

— Ты так думаешь?

— Ну конечно!

— Да, — сказала она, — я представлю себе, что он жив, и испеку печенье его мечты.

В тот момент эта ее мысль меня очень тронула. Сейчас меня от нее тошнит. Ева сегодня утром застолбила печь рядом с моей и старается теперь для него каждую секунду. Перед началом конкурса мы все стояли у своих печей, а зрители сидели так тихо, что я подумала: вот сейчас услышу, как где — то хлопают на ветру простыни. Перед каждой из нас был разделочный столик, и я взглянула на Еву, и лицо ее было опущено, а за ним другое лицо, потом еще — длинный ряд; и все мы ждали сигнала, чтобы приступить к делу своей жизни, и я снова посмотрела на Еву, и она думала о Вольфе, я знаю, и старалась не замечать меня, не до того ей, и мне тоже нужно было о ней забыть, но мы стояли в этом зале, а в тот день, когда мы обе узнали, что прошли в финал, мой муж был еще очень даже жив.

— Да, — сказала я Еве, — дух Вольфа несомненно витает на вашей кухне. Сделай печенье мечты его призрака.

Не знаю, кто меня дернул за язык. Наверное, я хотела сказать, что он по — прежнему присутствует в ее жизни и тому подобное. Но я неудачно выразилась, и она какое — то время молча переваривала эту мысль, а потом сказала: «Да». Она произнесла это с трепетом внутренней готовности в голосе, и мы положили трубки.

Я посидела с минуту, размышляя, как бы сообщить Карлу нашу с Евой новость.

И не только привычные звуки дома или те сиюминутные вещи, которые я видела каждый божий день, не запах, исходивший от моих рук или простынь или обоев, мешались у меня в голове, бурлили и едва не выпрыгивали из печи, когда Карл упал лицом в тарелку. Был еще и он. Был он. И была я, я сидела и не знала, как ему сказать, что у меня есть свои причины ехать в Луисвилл, штат Кентукки, и чего — то добиваться. Черт бы побрал эту Еву, сбила меня с толку, думала я. В мыслях «черт» прозвучало сладко и притом сопровождалось объятием, но черт бы ее побрал с этой дурацкой затеей, думала я. Мне не нужно было бы тогда уведомлять об этом мужа. Мне не нужно было бы сидеть за кухонным столом, пытаясь себе представить — руки у меня тряслись, но не от переизбытка сахара, — как я расскажу своему мужу про печенье, которое будет не для него. Но я ничего не придумала.

Вышло так, что я вообще ему не сказала. В тот вечер я отложила объяснения. Он пришел домой, клюнул губами пустоту между собой и мной, и пошел к своему креслу, и уселся, и раскрыл газету. Потом был обед: жаркое в горшочке, и молодая картошка, и красная капуста, и сладкая кукуруза со сметаной, и кой — какой салат, и «Медовые капельки черного леса» — маленькие пряные печеньица, которые меня учила делать еще моя бабка, — и кофе, и никакого разговора не было, не было сказано ни словечка о печенье, хотя не так давно, всего несколько лет назад, я пекла те же самые «Капельки» и он уплетал их с удовольствием, подбирая крошки с блюда влажными пальцами, и в тот вечер я его таким образом проверила. Раз он ни слова не сказал о моем печенье, я ни словом не обмолвлюсь о Луисвилле. После того как был съеден последний кусочек и выпит последний глоток кофе, он откинулся назад, и сделал глубокий вдох, и, хрюкнув, сказал: «Хорошо».

Это не считается. Это он говорил каждый вечер в течение сорока с лишним лет и думал, будто это считается, но это не засчитывалось. Уж во всяком случае — не в тот вечер, уж во всяком случае — ни в какой другой вечер. Сейчас — то я чувствую внутри этот жар — мое печенье выносится на суд, и сотня печей остывает, и я стою здесь, а огромная стальная паутина потолка нависает надо мной, как в соборе, — сейчас — то я чувствую жар от этого краткого одобрения, которое в тот момент меня не задело. Я не рассердилась. В конце концов, я хотя бы на один вечер избежала неприятного разговора. Мне не пришлось говорить ему о поездке в Луисвилл.

А на следующий вечер он умер, не успев даже съесть горячее. И может быть, он умер от того печенья. Ведь оно было приготовлено по бабушкиному рецепту и начало брало от тех дней моего детства в Германии — как далеко они, но как ясно я их вижу: моя бабушка, и мама, и я вместе трудимся за грубым дубовым столом, возле раскаленной угольной печки, и вся кухня полна запахами душистого перца, и мускатного ореха, и корицы, и гвоздики, и мы стряпаем целые противни этого печенья, и, может быть, вся доброта, какую только способны вместить руки трех поколений женщин, рождает такую сильную вкусовую признательность в том, кто ест, что если он не даст ей выхода просветлением лица, потеплением взгляда, нежностью ласкового прикосновения, то под напором этой силы сердце его испытает страшнейшие перегрузки и он в течение двадцати четырех часов умрет. Может быть, так все и было.

Хочется думать, что так. Он умер, и когда санитарная машина уехала, я замесила тесто для «Держите меня крепче» и, даже не успев смазать противень жиром, уже поняла, какие чувства испытываю в связи со смертью мужа. Не могу сказать, что именно такие, как я ожидала, но и неожиданностью они для меня не явились. Я знала, что не смогу ни с кем поделиться. Меня бы сочли жестокой и бесчувственной. Ева — то уж точно. Она была бы просто потрясена. Что для меня явилось неожиданностью, так это чувства, которые я начинала питать к ней.

Она пришла ко мне на следующее утро и позвонила в дверь, а я еще была в постели. Я даже глаз не сомкнула. Я каталась, как кошечка, по двуспальной кровати, по обеим половинкам, и вся тряслась от сахара, но не только. Кровать была пустая. Я легла на спину, скрестив ноги, и стала водить руками, как делают на снегу, чтобы получился отпечаток «ангела», и никак не могла выкинуть из головы старые эстрадные мотивчики, и мурлыкала их в темноте, двигая в такт ногами и руками. «Старик — река», и «Оружием его не завоюешь», и про самую старую из идиотских нью — йоркских игр. Вся ночь прошла в песнях и танцах.

Потом взошло солнце, и раздался звонок. Я выглянула в окно из — за занавески и увидела Еву. У нее было блюдо с печеньем. Я догадалась, что это за печенье. Злополучные «Масляные шарики». Обсыпанные сахарной пудрой. (У меня тоже был вечером порыв насчет пудры.) Но мысль о сладости из Евиных рук привела меня в напряженное и обидчивое состояние, и я опустила занавеску, и забралась обратно в постель, и свернулась калачиком, и не открыла.

Днем я разговаривала с ней по телефону и соврала.

— Дорогуша, — сказала Ева, — я тебе очень долго звонила.

— Я спала, — сказала я, — я приняла снотворное.

— Я тебя понимаю.

Разумеется, ничего она не понимала. Это я точно знаю. Я и сама — то себя в тот момент с трудом понимала.

— Я приносила тебе печенье, — сказала она.

— Очень жаль, не довелось мне его отведать.

— Я положила его в сумку и сунула в почтовый ящик, — сказала она.

— Я его достану, — сказала я.

— Бедный, бедный Карл. — Она заплакала.

— Ну не плачь, — сказала я, пожалуй, чересчур резко. Но Ева даже не заметила.

— Теперь мы обе осиротели, — сказала она.

— Пойду — ка я заберу печенье, а то еще почтальон решит, что это ему, — сказала я и положила трубку.

Но это были не «Масляные шарики». Я вынула печенье из ящика, оно было круглое и красное и немножко слипшееся. Ева экспериментировала. Я раскрыла сумку, и от запаха — сладкого и пьянящего — у меня закружилась голова. Оно предназначалось Вольфу. И Карлу, которого еще даже не успели похоронить, оно бы тоже понравилось. Я представила себе, как он облизывает липкие пальцы. Я застегнула сумку на молнию, и занесла печенье в дом, и нажала носком на педаль своего цинкового мусорного бачка, и печенье исчезло в нем, и крышка с лязгом захлопнулась.

Я встала посередине кухни и вдруг заметила, что тяжело дышу. Как я проживу оставшуюся жизнь? Это был насущный вопрос. Но ответа на него у меня не было, и я боролась с другим вопросом: как я прожила всю свою жизнь? Я стояла, задыхаясь, посреди кухни и слышала только собственное дыхание. Я не слышала тиканья часов. На улице ветер качал деревья и обязательно должен был греметь в водосточной трубе, но я и этого не слышала. Я слышала только свое собственное дыхание. И несмотря на то что «Держите меня крепче» все еще циркулировало по моим венам, я вынуждена была испечь печенье.

Что — нибудь простенькое. Обычное шоколадное. Вязкое. Люблю я его пережевывать. И я резво направилась к шкафам и вытащила все необходимое для теста: овсяную крупу, муку, пекарский порошок, пищевую соду, соль, несоленое масло, яйца, ваниль, корицу, молочношоколадную крошку, сахарный песок, коричневый сахар. И «Криско». Налью побольше «Криско». Когда я была маленькой, мне всегда хотелось, чтобы печенье долго жевалось, и в этом отношении я так и не повзрослела.

Мои дочери тоже такие. На этой же самой кухне мы с ними стряпали печенье, непременно вязкое, и мне, похоже, повезло еще и потому, что Карл тоже любил, когда печенье долго жуется, и в первое утро своего вдовства я увидела, как здесь стояли мои девчонки и печенье в форме шариков уже лежало на железном листе, и я сказала: «Подите сюда, мои хорошие, подите, отпечатайте — ка свои пальчики на печенье», и они послушались, они подошли и прижали большие пальцы к шарикам, и эти маленькие оттиски моих дочерей отправились в печь.

Я опять тяжело дышала. Итак, я испекла шоколадное печенье, как умею, без изысков. Две с половиной чашки овсяных хлопьев. Две неполные чашки муки. Одна чашка сахарного песку. Одна чашка коричневого сахару. И так далее. Все смешать и немедленно сунуть в духовку, не охлаждая в холодильнике, тогда оно получится вязким. И когда печенье было готово, я выложила его на стол и почуяла его сладость, но руки мои почему — то никак не могли успокоиться, а от мысли о молочном шоколаде заныли зубы. И я оставила его лежать. Так ни кусочка и не съела.

Но сегодня я опять о нем вспомнила. Шеф — повар обходил со своими подручными шеренгу печей, а мы стояли в непомерно больших бумажных фартуках с эмблемой Большого американского конкурса на лучшее печенье, и за нами следили телекамеры, и у повара был пухлый блокнот, и он спрашивал каждую конкурсантку, что она собирается испечь в этот чудесный день, и женщина, стоящая передо мной, сказала: «Брызги грязи с мостовой», и он записал, и после этого они направились ко мне, и я даже чувствовала с другого боку Евин взгляд, она думала затмить мои «Букетики с арахисовым маслом», но я сказала:

— Печенье с шоколадной крошкой.

Авторучка шеф — повара замерла над блокнотом. Он определенно ожидал более экзотического названия.

— Прописными буквами, — сказала я.

— Да — да, — сказал он и понимающе кивнул, хотя совершенно ничего не понял. Я увидела, как он записывает название заглавными буквами: ПЕЧЕНЬЕ С ШОКОЛАДНОЙ КРОШКОЙ.

Он двинулся дальше. Мне было все равно. Я чувствовала, что могу победить. Где — то в зале были дегустаторы, и мир для них состоял из тех же вещей, что и для нас, пришедших сегодня сюда печь печенье: из противней, форм и бесчисленных рядов этих маленьких сладких обманок.

После похорон я сидела на кухне у Евы.

Она месила резиновой лопаточкой тесто для печенья и рыдала.

— Нечего за меня переживать, — сказала я ей.

Она повернула ко мне заплаканное лицо и сказала:

— Ты такая мужественная.

— Вот уж не сказала бы.

— Да — да, не спорь.

— Это не мужество, — сказала я. До сей поры я говорила правду, но не знала, как сказать остальное. Даже себе самой.

— Нет, это именно мужество.

— Это корка, — сказала я. — Хуже того. Это… Я слишком долго сидела в печи. Сахар кристаллизовался, почернел и выгорел. Его изначально было слишком много.

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— Да я тоже, — сказала я. — Никогда у меня так сильно печенье не подгорало. Разве что донышко почернеет. Поначалу. Когда я только училась. Но не настолько. Что, если у тебя весь день и всю ночь включена духовка, а потом опять весь день и всю ночь и печенье испечется, сгорит и превратится в золу? Что будет со всеми этими сладостями, если они простоят на огне много лет?

— Ты меня пугаешь, — сказала Ева, но не отложила миску и не подошла ко мне, она не подошла, и не обняла, и не отправила меня домой, в постель, дав печенья с собой. Она отвернулась и принялась мешать свое тесто.

И я не имела представления о том, что со мной творится. Ни малейшего.

Я не позвала ее к себе на следующий день, хотя была моя очередь. И на послеследующий тоже. Мы больше не разговаривали. Как это мы додумались не разговаривать после стольких лет сплошных разговоров?

Шеф — повар двинулся дальше, и местная тележурналистка, молодая женщина, которая явно ни разу в жизни не пробовала настоящего печенья, разве что из пачки, купленной в бакалейной лавке, сунула мне под нос микрофон. В лицо мне ударил яркий свет, и она сказала:

— Почему вы здесь?

Что и говорить, хороший вопрос. Но тут был только один ответ.

— Я всегда пекла печенье, — сказала я. — Когда вся жизнь к этому сводится, уже невозможно сменить занятие.

Она, микрофон и свет двинулись дальше, и я не взглянула на Еву, которая была следующей. Но я слышала ее голос, чистый и громкий, когда она объявляла свое печенье: «Вишневая прелесть щечек херувима». Шеф — повар аж вскрикнул от наслаждения самой идеей такого печенья, и я наклонилась к своим рукам, лежавшим на крышке стола. Мой большой американский бумажный фартук зашуршал. Есть вещи, которые нельзя изменить, но кое — что все — таки можно. Я принесла с собой крошку из молочного шоколада, но что — то подсказывало мне взять еще и из черного. Карл считал, что она горькая, крошка из черного шоколада. Но Карла уже нет в живых. Ему теперь приходится иметь дело с горечью иного рода. Я тоже никогда не любила горький шоколад, но вкусы меняются. Сегодня мне показался уместным горький.

И потом мы все повернулись к плитам, в зале раздался голос шеф — повара, и он сказал: «Хозяйки, включайте духовки», и мы начали. И все ингредиенты были у меня с собой, и я выложила их на стол, совсем как в то утро, после смерти Карла. Я сбрызнула противень этим аэрозольным кулинарным жиром, смешала овсянку, муку, корицу, пекарский порошок, пищевую соду, соль и взглянула на Еву. Руки у нее были алого цвета. То, что должно было придать щечкам херувимов их румянец, — все было у нее на руках. Я смотрела на нее, и мне показалось, что в глазах у Евы стоят слезы, и я поняла, что она готовит для Вольфа.

Я повернулась к своему печенью. Настало время добавить сахару. Рука моя потянулась за сахарным песком, но я медлила. По рецепту нужна была чашка песку. Но с меня довольно. Я положила одну чашку коричневого сахару. Только чашку коричневого. Жюри будет мне благодарно, подумала я. После «Грязи с мостовой» и «Щечек херувима» их будет уже тошнить от всего чрезмерного и необычайного, и мое печенье тронет их как нечто настоящее, родное, словно материнские объятья. И они будут жевать и жевать и отложат вынесение оценок, потому что им не захочется прекращать жевание, и я вернусь вечером к себе домой, и испеку еще порцию точно такого же, и буду жевать его ночь напролет, пока не взойдет солнце.

Я лежала в кроватке, когда была маленькой, и это было в горах в Бадене, и моя мама с моей бабушкой дружно подтыкали мне одеяло, и я тайно прятала печенье в рукаве ночной рубашки, и они, конечно, знали и улыбались мне и друг другу, и было не то Рождество, не то канун Рождества, так мне обычно это вспоминается, и неважно, что отец мой сидел у камина, и курил, и раскачивался в кресле, и говорил только с другими мужчинами — они для меня вообще не существовали, на свете не было никого, кроме этих двух женщин и меня, и в рукаве я прятала печенье, которое мы стряпали втроем, и моя мама и моя бабушка укрывали меня, и я хотела вырасти и стать такой же, как они, вырасти большой, теплой и умной, в том смысле, в каком женщина бывает умна, и, пока на моих щеках еще оставались влажные следы поцелуев мамы и бабушки, я съедала под одеялом печенье, и оно было вязкое, и оно все длилось и не кончалось, и мне казалось, что я никогда его не проглочу и у меня во рту навсегда останется эта сладость.

Но, конечно, я заблуждалась. На меня обрушилась другая жизнь, и теперь я знаю, что печенье, которое я прятала в рукаве, может, и было хорошо для ребенка, но предназначалось тому мужчине у камина, и если даже я, придя сегодня вечером домой, испеку это же самое печенье, кровать, в которую я его возьму, вся пропитана запахом другого человека, даже если он уже умер. Это ему. Это всегда для него. Вот чему учили меня две женщины, которых я люблю. И я, само собой, пыталась внушить это своим дочерям. Мне ведь почти семьдесят лет.

И победительница уже объявлена, и Ева снова ревет, теперь уже от радости. Ее «Щечки херувима» признаны лучшими, и я за нее счастлива. Ей никогда не отмыть дочиста свои красные руки. И теперь в руке у меня спичка, и я зажигаю ее, и фартук на мне из бумаги, и аэрозоль для выпекания смажет мне обратную дорогу.