КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 397689 томов
Объем библиотеки - 519 Гб.
Всего авторов - 168481
Пользователей - 90427

Последние комментарии


Загрузка...

Впечатления

ANSI про Климова: Серпомъ по недостаткамъ (Альтернативная история)

Очень напоминает экономическую игру-стратегию. А оконцовка - прям из "Золотого теленка" (всё отобрали))

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Интересненько про Кард: Звездные дороги (Боевая фантастика)

ISBN: 978-5-389-06579-6

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Шорт: Попасть и выжить (СИ) (Фэнтези)

понравилось, довольно интересный сюжет. продолжение есть?

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Cloverfield про Уильямс: Сборник "Орден Монускрипта". Компиляция. Книги 1-6 (Фэнтези)

Вот всё хорошо, но мОнускрипта, глаз режет.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Mef про Коваленко: Росс Крейзи. Падальщик (Космическая фантастика)

70 летний старик, с лексиконом в 1000 слов, а ведь инженер оружейник, думает как прыщавое 12 летнее чмо.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Serg55 про Алексеев: Воскресное утро. Книга вторая (СИ) (Альтернативная история)

как вариант альтернативки - реплохо

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
kiyanyn про Гарднер: Обман и чудачества под видом науки (История)

Это точно перевод?... И это точно русский?

Не так уже много книг о современной лженауке. Только две попытки полезных обобщений нашёл.

Многое было найдено кривыми путями, выяснением мутноуказанного, интуицией.

Нынче того нет. Арена науки церкви не подчиняется.

Видать, упрямее всего наука себя проявила в опровержении метеоритики.


"Это вот не рыба... не заливная рыба... это стрихнин какой-то!" (с)

Читать такой текст - невозможно.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
загрузка...

Чешские юмористические повести. Первая половина XX века (fb2)

- Чешские юмористические повести. Первая половина XX века (пер. Виктория Александровна Каменская, ...) 2.77 Мб, 606с. (скачать fb2) - Ярослав Гашек - Карел Полачек - Яромир Йон - Владислав Ванчура - Эдуард Басс

Настройки текста:




ЧЕШСКИЕ ЮМОРИСТИЧЕСКИЕ ПОВЕСТИ

Обличия смеха, или Странствие за чешской юмористической повестью

1

Можно без преувеличения сказать: мировую известность чешской прозе первой половины XX века принесли прежде всего два писателя — Ярослав Гашек и Карел Чапек. Причем оба по преимуществу как романисты-сатирики. Но «Похождения бравого солдата Швейка» и «Война с саламандрами» возникли не на пустом месте. Эти два дерева-великана окружены буйным подлеском. Среди пород, образующих его, примечательными экземплярами представлена юмористическая повесть.

В XIX веке повесть была преобладающим жанром в чешской прозе. За два с лишним столетия, когда страна находилась под чужеземным игом, национальная литература почти перестала существовать, и далеко не сразу возникли условия для рождения романа. Эволюция прозаических жанров вслед за рассказом, очерком, сказкой выдвинула на литературную авансцену повесть. Одной из таких ранних чешских повестей была повесть юмористическая. Появилась она в 1842 году и называлась «Начинающий юрист в провинции, или Странствие за новеллой» (в чешском языке для повести нет соответствующего термина, и она выступает под псевдонимом рассказа, новеллы, как в этом случае, а то и романа).

Франтишек Рубеш, отправивший своего героя на поиски повести, и был, в сущности, зачинателем чешской юмористики. В 1841 году он основал первый чешский юмористический альманах. На обложке был изображен шут короля Иржи из Подебрад — Ян Палечек, который вместе со сказочным глупым Гонзой и кукольным Кашпареком олицетворял для всех чехов народную смеховую традицию. Рубешовский юмор пробуждал интерес широких демократических слоев чешского общества к печатному слову, подготовляя читательскую аудиторию для политических газет и сатирических журналов эпохи революции 1848 года.

Духом революции было проникнуто творчество самого крупного чешского сатирика XIX века Карела Гавличека-Боровского, автора острых эпиграмм и замечательных поэм — «Тирольские элегии», «Король Лавра», «Крещение святого Владимира»,— беспощадно высмеивавших австрийскую бюрократию и клерикалов. Подобно «Горю от ума» Грибоедова, они сначала ходили в списках, а первое издание «Тирольских элегий» появилось в переводе на русский язык в России.

Если Гавличек поднял на европейский уровень чешскую стихотворную сатиру, то Ян Неруда сделал это в юмористической прозе. Его книга «Малостранские рассказы» (1878) — едва ли не самое значительное произведение чешской литературы XIX века — открывается и завершается юмористическими повестями: «Неделя в тихом доме» и «Фигурки». Неруда писал: «Рубеш смеялся, а под смехом таилась слеза» [1]. С гораздо большим основанием, чем к непритязательной, с нынешней точки зрения, прозе Рубеша, эти слова можно отнести к самому Неруде, юмор которого, как и юмор Сервантеса, Диккенса, Гоголя, Чехова, вызывает не столько громкий смех, сколько улыбку «сквозь слезы». Его мудрая, полифоническая, проникновенно человечная проза вскрывает трагикомизм обыденного, за внешне незначительным обнаруживает философски глубокое. Юмор соседствует с сатирой, описанием нравов, поэтическим лиризмом.

В конце XIX века традиции сказочно-аллегорической фантастики в сатире и юморе продолжил наследник Гавличека — Сватоплук Чех. Линию нерудовских «фигурок» с наибольшим успехом развивал Игнат Герман. Оба они художественно воплотили тип самодовольного и ограниченного чешского мещанина. Герой повестей Чеха «Правдивое описание путешествия пана Броучека на Луну» (1888) и «Новое эпохальное путешествие пана Броучека, на этот раз в XV столетие» (1889) — пражский домовладелец. И среди эфемерных лунных жителей, и среди воинственных свободолюбивых гуситов он остается самим собой — эгоистичным обывателем, равнодушным ко всему, что не касается его утробы и кармана. Под стать ему и мастер малярных дел Конделик из юмористического романа Германа «Отец Конделик и жених Вейвара» (1896). Впрочем, и Чеху, и Герману были еще свойственны иллюзии. Им казалось, что современное им чешское общество имеет все предпосылки для здорового и гармоничного развития. Нужно лишь избавить его от чужеземного гнета, оградить от разрушительных влияний, излечить от пороков.

Игнат Герман редактировал популярный юмористический журнал той эпохи «Шванда-дудак» («Шванда-волынщик»), названный по имени легендарного музыканта-самородка. Здесь была напечатана и повесть Карела Матея Чапека-Хода (1860—1927) «Дар святого Флориана» (1902).

Уже в этом раннем произведении писателя, прославившегося позднее большими эпическими полотнами, проявилась глубокая народная мудрость и умение необыкновенно пластично изображать людей и быт.

К «научным» предпосылкам фантастического сюжета автор относится с иронически-пародийной беззаботностью. Чех переносил обыденного героя в необычные условия. Чапек-Ход, с помощью сказочной, фантастической гипотезы, заставляет необычное врываться в обыденность. «Чудо», фантастическое предположение приводит в действие общественный механизм, и мы становимся свидетелями своеобразного литературно-социологического эксперимента. В этом смысле К. М. Чапек-Ход предвосхищает романы-антиутопии Карела Чапека. Писатель выходит за рамки провинциального мирка, рисует крупную политическую аферу. В буржуазном мире «чудо» неизбежно и безотлагательно становится предметом купли и продажи. Герой повести, деревенский староста Флориан Ировец всячески спекулирует доставшимся ему «даром», но и сам он становится объектом политической спекуляции.

Персонажи Чеха и Германа были типичными бюргерами. Флориан Ировец — зажиточный крестьянин. В чешской литературе XIX века, от Тыла и Немцовой до Галека и Светлой, крестьянин был носителем положительных черт национального характера. Лишь в 80—90-е годы чешские писатели-реалисты и натуралисты разрушили представление о патриархальной сельской идиллии. У Чапека-Хода мы остро ощущаем социальное расслоение деревни. Сельские девушки мечтают стать горожанками, а в качестве представителя чешской деревни выступает не добродушный и наивный рубаха-парень, как, например, в известной пьесе-сказке Тыла «Шванда-дудак», а прижимистый, расчетливый и хитрый кулак.

С изрядной долей насмешки рисует автор и провинциальный городишко Цапартицы. Достаточно упомянуть сатирический образ казначея ссудной кассы Бедржиха Грознаты и портрет комически важного цапартицкого бургомистра.

«Порой сатира рождается сама собой; не только поэты, но и народы творят сатиру…» [2] — писал Гавличек-Боровский. На рубеже веков политика чешской буржуазии обретает карикатурные черты. Патриотизм вырождается в демагогию, политика — в политиканство. Торжественные ритуалы заменяют подлинную борьбу. В политическом фарсе, наряду с буржуазными группировками, участвуют и реформистские рабочие партии. Все это находит сатирическое отражение на страницах повести. Особое внимание Чапек-Ход уделяет провинциальной журналистике, с нравами и полемическими приемами которой он был хорошо знаком по собственному опыту.

И все же в предисловии к «книге юмора», куда писатель включил и свою «сатиру», он признавался в любви к родному краю, подчеркивал, что комические стороны поведения, быта, говора земляков он хотел отразить «без злого умысла».

Чешский юго-запад — богатейшая фольклорная резервация. Живут здесь ходы — потомки древних свободных поселенцев, несших пограничную службу и потому получивших от чешских королей особые привилегии. В центре Ходского края, городе Домажлицы, сохранилась старинная архитектура. Местные крестьяне долго не расставались с яркими народными костюмами и своеобразными обычаями. Говорят здесь на ходском диалекте. Этот край издавна привлекал внимание чешских писателей (Немцовой, Ирасека и других). Подобно тем из них, кто стремился к этнографической точности, Чапек-Ход крупным планом выделяет специфические бытовые детали. Однако утрируя и гиперболизируя подробности, он добивается прежде всего комического эффекта. Искры смеха высекаются и из речевого материала, поскольку на человека, привыкшего к нормам литературного языка, областной говор производит обычно комическое впечатление. Но это лишь одна из красок языковой палитры автора. Сюда добавляются нарочито книжные лексические и образные средства и архаическая громоздкость синтаксических построений, пародийная стилизация.

Тон повествования подчеркнуто беспристрастен и объективен. Недаром в заключительных главах писатель как бы наблюдает за событиями с церковной колокольни. И все же нет-нет да и проскользнет авторское «чувство». То в лирическом обращении к девам родного края, то в явной, хотя и окрашенной иронией, симпатии к тетушке Ировцовой. Один из чешских критиков не без основания заметил, что Чапек-Ход, которого считали холодным натуралистом, «по крайней мере столь же близок к Диккенсу, как и к Золя». «Пессимистическим юмористом» его делало не равнодушие к добру и злу, а отсутствие положительного идеала. Юлиус Фучик назвал его «единственным до глубины души честным консерватором». Сознавая иллюзорность представлений о патриархальной деревенской идиллии, Чапек-Ход все же не видел в современной жизни ничего более положительного.


2

Начало XX века в Чехии — период расцвета сатиры. Иногда она была выражением индивидуалистического критицизма, иногда оружием борьбы. Ирония и сарказм преобладают над юмором, который оказывается на периферии литературы.

Лишь один чешский писатель тех лет стал не только выдающимся сатириком эпохи, но и крупнейшим ее юмористом. Это был Ярослав Гашек (1883—1923).

Смех Гашека необыкновенно многолик. Тут и сатирический гротеск, и язвительная ирония, и объективный юмор, основанный на комизме характеров и ситуаций, и добродушный или грустно-меланхолический субъективный юмор, обусловленный авторским отношением к изображаемому.

Молодой Гашек писал преимущественно короткие очерки и юморески. Но во второй половине 900-х годов у него появляется тяга к более крупным литературным формам — циклу рассказов, сатирической хронике, повести. Чаще всего он обращается при этом к автобиографическому материалу или семейной-бытовой проблематике, столь характерной для бескрылой и мелкотравчатой буржуазной юмористики той поры. Но Гашек каждый раз полемизирует с традицией, взрывает ее изнутри.

Эдуард Басс, о котором пойдет речь дальше, утверждал, что жизнь Гашека — более выдающееся юмористическое произведение, чем все его творчество. Несмотря на известное преувеличение, в этих словах есть доля истины. Жизнь и литература для Гашека были неразделимы. Жизнь подчас становилась репетицией творчества. Даже самые фантастические и гротескные ситуации его произведений обычно имели автобиографическую подоплеку.

Прелюдией к повести Гашека «Счастливый очаг» (1911) был кончившийся разрывом брак с Ярмилой Майеровой и пребывание Гашека в психиатрической больнице после загадочного эпизода на Карловом мосту в Праге (Гашек влез на парапет, словно бы намереваясь прыгнуть в воду, что могло быть и очередной эксцентрической выходкой, мистификацией, и действительной попыткой покончить с собой).

Что именно Ярмила была прототипом героини повести энергичной Аделы Томсовой, Гашек прозрачно намекает в самом тексте: отвечая на запрос героини, редакция «Счастливого очага» обращается к ней — «Я. Г. в К.» (то есть — «Ярмиле Гашековой в Коширжах»). Не случаен и мотив сумасшествия, дважды возникающий в повести. Но автобиографические моменты, разумеется, лишь трамплин, от которого отталкивается фантазия писателя.

По первому впечатлению «Счастливый очаг» — литературная пародия. Любимым чтением Гашека были разделы практических советов, читательских писем и объявлений в газетах, а также всякого рода специализированные издания (католические журналы, журналы для детей и т. д.). Глупость и пошлость здесь часто сами выставляли себя на показ. По собственному признанию писателя, от подобных «документов эпохи» он получал не меньше удовольствия, чем другие от чтения юмористики. Объектом постоянного насмешливого внимания Гашека была и феминистская пресса. В 1908 году Гашек сам помогал редактировать журнал «Женски обзор» («Женское обозрение»), что не помешало ему написать здесь же (правда, в адрес конкурирующего с журналом издания): «…женщины, не обращайте внимания на политические события, выписывайте „Чешское домоводство“, прочтите фельетон о фартуке и не вмешивайтесь в социальное движение» [3]. В этом ироническом призыве, очень ярко характеризующем направленность феминистских изданий,— лучшее объяснение того, почему Гашек занимался столь, казалось бы, незначительным предметом. Писатель полемизирует с мещанским представлением о семейном счастье, с мыслью, будто уютное гнездышко — единственный залог благополучного супружества, вскрывает внутреннее противоречие, присущее феминистской печати: с одной стороны — требование освободить женщину от домашнего рабства, с другой — масса советов и рекомендаций, погружающих ее в домашние заботы.

К самим идеям феминизма Гашек относился не без иронии, считая, что смешно решать женский вопрос, если «о мужском вопросе вообще нет речи». В чешской «женской» прозе, у таких, например, писательниц, как Ружена Свободова или Ружена Есенска, обычно фигурировали тиран-муж и жертва-жена. Гашек выворачивает эту ситуацию наизнанку и доводит феминистскую доктрину до абсурда. В «Счастливом очаге» Гашек пользуется тем же приемом, что и в рассказах о бравом солдате Швейке. Этот прием можно было бы назвать эпической иронией. Свято следуя советам редакции, Адела Томсова наглядно демонстрирует их нелепость, так же как Швейк, беспрекословно исполняя приказы, вскрывал уродливость и бессмысленность милитаризма. Обращаясь к иронии, Гашек использует разновидность комического, которая была наиболее характерна для чешской литературы его времени, но гиперболизирует прием, доводя его до полуфантастического гротеска. Интересно сопоставить повесть чешского писателя с рассказом английского юмориста Джерома К. Джерома «О великой ценности того, что мы намеревались сделать» (из сборника «Еще праздные мысли», 1898). Джером вспоминает о журнале «Мастер-любитель», редакция которого давала читателям советы, очень похожие на те, что публиковались в «Счастливом очаге». Рассказав о комических результатах нескольких таких рекомендаций, он не знает, что делать далее с избранным мотивом, и уходит от него в сторону. Когда же читаешь повесть Гашека, кажется, будто автор заключил с кем-то пари, обязавшись придумать по крайней мере тысячу и один нелепый совет и показать все вытекающие из них комические следствия. Иронизируя над феминизмом, писатель заодно поражает и свои постоянные мишени — церковь (пародирование десяти евангельских заповедей) и полицию (сцена в участке). Гашек делает иронию зримой, буффонно-издевательской, утрируя чудачества и причуды, прибегая к типично фарсовым положениям и мотивам. Нелепость жизненных мелочей, тяготеющих над человеком, становится зловещей, трагикомической, причем комический эффект у Гашека часто основан на алогизме. Все это напоминает Марка Твена с его столь характерными для американского юмора «геггами». Близость двух писателей не случайна. Оба они сформировались как юмористы в народной среде, ценящей не столько описательный бытовой юмор, сколько анекдот, смешную и необыкновенную историю, гиперболу и абсурд. Сатирический объект поражается косвенно — приемом доказательства от противного (журнал, именующий себя «Счастливым очагом», становится виновником семейной трагедии), собственно сатира как бы отодвигается на задний план, в то время как читатель увлечен безудержной игрой фантазии, стихией жизнерадостного веселья.


3

Первая мировая война похоронила габсбургскую Австро-Венгрию. Литературными могильщиками ее стали в Чехии Ярослав Гашек («Похождения бравого солдата Швейка» — это прежде всего грандиозная сатирическая отходная) и многие другие сатирики. Война приучила писателей к глобальным масштабам мышления. Память о ней живет в сатирических утопиях Карела Чапека и Иржи Гаусмана. Чешская сатира обнажает старые габсбургские корни в действительности молодой республики, показывает, как государственный аппарат превращается в машину для угнетения трудящихся, предупреждает о фашистской угрозе. Большинство сатирических произведений 20—30-х годов выходит из-под пера коммунистов или писателей, сочувствующих компартии (Гашек, Ольбрахт, Ванчура, Гаусман, Карел Конрад). Но суровая и противоречивая обстановка межвоенных десятилетий, рекламная шумиха, политическая демагогия, то и дело раздающиеся залпы из жандармских ружей, однообразный гул и еще более угнетающее молчание станков не заглушили и доброго, жизнерадостного смеха. Одно из доказательств этого — юмористическая «спортивная» повесть Эдуарда Басса «Футбольная команда Клапзубы» (1922).

Эдуард Басс (1888—1946) — настоящая его фамилия Шмидт,— в прошлом молодой бунтарь, друг Гашека, в 1921 году поступил в редакцию либеральной буржуазной газеты «Лидове новины» и вместе с братьями Чапек, Карелом Полачеком, Яромиром Йоном и рядом других писателей-демократов занял общественную позицию, которую можно было бы назвать центристской. Он прекрасно видит и отчетливо сознает недостатки и противоречия капиталистической Чехословакии, остается верен народным идеалам, но надеется, что в рамках республиканского строя можно найти такое решение общественных проблем, которое в конечном счете удовлетворит всех. Такова социальная основа его юмора.

Обращаясь к спортивной тематике, Басс откликался на запрос времени. Начало XX века было порой расцвета чешского футбола. Победы на зеленом поле представляли для чехов не только спортивный интерес — они символизировали укрепление престижа молодого самостоятельного государства, вселяли веру в талант и волю простого человека. Эдуард Басс с детства ценил силу и ловкость, был завсегдатаем спортивных залов, площадок и стадионов, хотя самого его, по свидетельству друзей, едва ли выдержал бы какой-либо гимнастический снаряд (в книге о команде Клапзубы писатель наделил своей наружностью лондонского чеха, «неистового спортсмена» Винценца Мацешку). Он относился к числу ревностных болельщиков пражского спортивного клуба «Славия» и увековечил золотую эру чешского футбола в веселом повествовании, адресованном «мальчуганам маленьким и большим».

«Футбольная команда Клапзубы», как и «Дар святого Флориана»,— современная сказка. Сказочная традиция чрезвычайно характерна для чешской литературы вообще и особенно для чешской литературы начала 20-х годов. Сказка помогала ей установить контакт с народной аудиторией. Эдуард Басс называл современных писателей новоявленными сказочниками. При этом он делал лишь одну оговорку: «Сказочник не скрывает, что ведет нас в царство фантазии, тогда как мы, позднейшие его последователи, считаем делом своей чести соединить фантазию с реальностью. Мы птицеловы фактов…» [4] Контраст сказочности и фактов повседневной действительности придает истории о подвигах старого Клапзубы юмористический колорит.

В повести есть все, что должно быть в сказке: персонажи, обладающие сверхъестественной ловкостью и удачливостью; встреча героя-крестьянина с королем и принцем; мотив загадки и чуда; вознагражденная добродетель. Вставная новелла о дедушке Клапзубов звучит как некая притча (внуки следуют его заветам подобно двенадцати апостолам). Басс широко пользуется пословицами и поговорками, а многим сентенциям старого Клапзубы придает форму народных изречений. Гиперболизм народного речевого оборота реализуется и в сюжете: после победы клапзубовцев в Барселоне семьдесят пять испанских болельщиков лопнули от злости — буквально. Но клапзубовцы щеголяют в костюмах американского покроя, остроносых полуботинках, английских кепи. Вместо сказочного короля в книге выступает пожилой вежливый джентльмен, казалось бы, только по случайности носящий титул, а будничный вид принца Уэльского совершенно разочаровывает деревенскую детвору. Даже чудо выглядит вполне современно и прозаично — это всего-навсего надувные спасательные костюмы. Народная речь соседствует со спортивной терминологией, которую Басс знает досконально и вводит в нарочито гипертрофированных дозах. Иногда возникают своеобразные скрещения народной идиоматики и футбольного жаргона, а сказовые интонации перемежаются стилистическими приемами газетного репортажа.

В обрисовке старого Клапзубы и его жены Басс следует традициям чешской сельской прозы. Однако писатель отвергает натуралистические принципы изображения деревни. Он придает большое значение деталям, но, в отличие от Чапека-Хода, отбирает их подчеркнуто скупо. Зато какая-нибудь крупно выделенная деталь многократно комически обыгрывается (трубка Клапзубы). С большим тактом вкрапляет Басс в художественную ткань элементы деревенского диалекта, лишь изредка придавая языку народных персонажей местный колорит. А там, где писатель рисует события через восприятие этих персонажей, народная речевая стихия проникает и в авторскую речь.

Эдуард Басс был далек от какой бы то ни было идеализации деревни. Незадолго до «Команды Клапзубы» он написал «Три рассказа для бодрой деревни» (1919), где пародировал то представление о чешском селе, которое насаждала газета кулацко-помещичьей аграрной партии «Венков» («Деревня»). В самой повести присутствует чисто сказочный, но вместе с тем явственно социальный мотив — противопоставление бедняка Яна Клапзубы из Нижних Буквичек богачу Якубу Клапзубе из Верхних Буквичек. Басс недвусмысленно выражает симпатии трудовому люду и осуждение миру знатных и богатых. Но, подобно Тылу и Немцовой, он стремится к обобщенному изображению чешского национального характера. Писатель верит, что труд, честность, взаимная поддержка могут преодолеть все препятствия. Так забавное, юмористическое повествование незаметно и ненавязчиво превращается в прославление простого человека.

Юмор повести в немалой степени основан на выявлении, сопоставлении и столкновении разных национальных характеров (экспансивность испанцев, сдержанность англичан и т. д.). При всем патриотизме автора, повесть пронизывает идея международного взаимопонимания. В книге Басса немало серьезных мыслей о жизни и спорте. Клапзубовская философия — это философия гуманизма, демократизма и общечеловеческого единения. Но в повести есть все же налет утопической идиллии (только в сказке возможно, например, молчаливое взаиморасположение чешского крестьянина и полковника английской колониальной армии).


4

В том же году, когда на страницах «Лидовых новин» печаталась «Футбольная команда Клапзубы», в коммунистической газете «Руде право» была опубликована юмористическая повесть Владислава Ванчуры (1891—1942) «F. С. Ball». Свой футбольный клуб, столь же сказочно непобедимый, как и команда Клапзубы, Ванчура укомплектовал преимущественно представителями свободных профессий (художник, два поэта, актер, священник, два врача и т. д.). Эта разношерстная компания собутыльников, собиравшаяся в трактире «У двух кружек», отдаленно напоминала то в достаточной мере неоднородное литературно-художественное содружество, которое возглавлял сам Ванчура. Именовалось оно «Деветсил». Деветсил (по-русски: подбел) — скромный розовый весенний цветок, распускающийся раньше, чем у него появляются листья. В этом названии содержалась прозрачная символика. Организаторы «Деветсила», молодые деятели искусств, жившие предчувствием социалистической революции и исполненные веры в нее, видели в своем творчестве предвосхищение расцвета новой, пролетарской культуры. «Деветсил» был неоднороден. Одни (Иржи Волькер) призывали сделать искусство оружием борьбы, другие мечтали о романтическом прыжке в послезавтра, о праздничном искусстве будущего, напоминающем беззаботную детскую игру. Деветсиловцев привлекает народный балаган, цирк, луна-парк. Витезслав Незвал пишет стихотворный цикл «Семья Арлекинов», поэму «Удивительный кудесник», а в его водевиле «Депеша на колесиках» по сцене колесом ходит Паяц, украшенный лентой с надписью «Искусство». Критик Карел Тейге издает книгу «Мир, который смеется» (1928).

Владислав Ванчура был значительно старше и значительно вдумчивее других членов «Деветсила» и во многом шел своим путем. Он стремился соединить будничность и праздничность, изображение суровой действительности и яркую поэтическую образность, он ценил буйную фантазию и освобождающую энергию смеха, но, отдав дань беззаботной импровизации, стал подчеркивать значение конструктивного начала в искусстве, продуманной композиции. Творческое новаторство он, одновременно новатор и архаист, отнюдь не считал достоянием только XX века. Именно как новаторов он боготворил Рабле, Шекспира, Сервантеса.

Ванчура оказался единственным членом «Деветсила», который сумел соединить юмор и лиризм с эпической объективностью и драматической концентрированностью действия. Замечательного равновесия всех этих художественных элементов писатель достиг в повести «Причуды лета» (1926).

Здесь немало причуд стиля и поэтической образности. К авторской манере повествования, основанной на образных ассоциациях и контрастах, нужно привыкнуть. Она требует от читателя активности, соучастия. «Вот ветви и высокий столбик ртути, который подымается и опускается, напоминая дыхание спящего. Вот кивок подсолнечника и это лицо, когда-то грозное». Спокойное описание уступает место экспрессии. Черты лица, предметы, даже абстрактные понятия оживают. («Пускай подобреет нос, и надутые губы, так резко выпятившиеся на физиономии, пускай улыбнутся…») Развернутую характеристику заменяет деталь или иронический алогизм: «Ха,— говорил варский бургомистр, снимая карты,— у нас не зевают. Ге-гоп! Наш городок в спешке и благородном соперничестве приходит к шестому месяцу года без опоздания…» И Ванчура не утруждает себя изображением трактира, где бургомистр играет в карты, или расшифровкой смысла его слов. Читатель сам должен уловить юмористический контраст, возникающий от сближения «длинных волосатых ног» Дуры и небесного купола, равно отражающихся в бассейне, сам должен проследить за образной цепью: бассейн — сосуд — чарка — разгул — шабаш — помело — обыкновенная метла (главки «Антонин Дура» и «Дела современные и священнослужитель») — и восстановить пропущенные звенья образно-логической связи. Речь героев подчеркнуто условна. Перейдены все границы естественности и правдоподобия, нарочито стерто различие между языком повествователя и языком действующих лиц. Это речь ученая и фривольная, галантная и грубоватая, пересыпанная архаизмами, мудрыми сентенциями и комическими парадоксами. Приподнятый «штиль», которым изъясняются герои, резко контрастирует с провинциальной будничностью заштатного курорта. Однако он соответствует их претензиям на значительность, на верность определенным высоким принципам. Впрочем, эти претензии по мере развития действия частично развенчиваются.

Большую часть жизни Ванчура провел в городке Збраслав под Прагой. И в персонажах повести легко могли себя узнать его збраславские друзья. Но автор как бы переносит их в обстановку шекспировских комедий, а сами они преображаются, обретая обобщенные черты. В повести Ванчуры Антонин Дура — олицетворение флегмы и культа телесных упражнений, майор Гуго — новое перевоплощение воинственного и благородного Тривалина из итальянской комедии дель арте, а каноник Рох, в котором, по свидетельству вдовы писателя, многое от самого Ванчуры,— это живой кладезь философской и литературной премудрости. Традиционные для юмористической литературы чудаки именно своими причудами отличаются от заурядных обывателей. Четверо друзей представляют собой некую пантагрюэлевскую компанию.

Композиция повести не менее причудлива, чем ее стиль и ее персонажи. Произведение делится на множество главок с неожиданными названиями. Некоторые из них явно пародийны. Порой нам вспоминаются названия глав в романах писателей XVI—XVIII веков, порой — оглавление детективных и бульварно-приключенческих романов, а подчас улыбку вызывает нарочитое несоответствие названия главки ее содержанию. В делении действия на микроэпизоды сказалось увлечение Ванчуры кинематографом. Перед нами как бы кадры и титры кинофильма. Однако вся эта мозаичность, кинематографичность скрывает от наших глаз драматургическую конструкцию, отличающуюся классической ясностью и законченностью. «Причуды лета» — своеобразная эпическая комедия. В развитии действия явственно просматриваются пролог, несколько актов и эпилог.

Каков же смысл этой прозаической бурлески, где повседневность выступает в пышном архаическом облачении, о ничтожно-комическом рассказывается с пафосом, а возвышенное постоянно снижается и попадает впросак? Может быть, автор хотел посмеяться над женскими и мужскими слабостями, над односторонними пристрастиями героев? Или просто стремился к созданию комических ситуаций, к чистому юмору? Ведь когда Антонин Дура плавает по бассейну с зажженной сигарой в зубах или когда юная красавица Анна угощает каноника Роха окунем, пойманным его более счастливым соперником, смех не несет никакой социальной нагрузки.

В произведениях Ванчуры всегда присутствуют несколько содержательных планов. Обычно это и современная притча, имеющая общечеловеческое значение, и вмешательство художника в актуальную общественную полемику. Конкретно-исторический подтекст есть и в «Причудах лета». Без расшифровки его мы не можем во всей полноте понять смысл повести.

Что это за «смельчаки», которые в начале июня, когда «мая как не бывало», обретают мирный вид? Какое отношение к героям и содержанию повести имеет разговор одной из «маркитанток лета» и старого господина о том, что базилика, дерзко построенная в нарушение правил, и шляпа, десять сезонов бросавшая вызов обществу, в конце концов «привились», так что теперь «изъяны их — в порядке вещей»? Случайно ли в Кроковых Варах девять колодцев и названы они именами девяти муз (число «девять» вообще проходит через всю повесть)? И случайно ли сказано: «Тут приятели взялись под руки и зашагали в ногу, как хаживали когда-то, пока действовало хорошее правило: — Левой, левой, левой!»? Если учесть, что «Деветсил» порой расшифровывался как «девять муз» и что «Левый марш» Маяковского был переведен на чешский язык еще в 1920 году, если обратить внимание на то, что Антонин Дура сравнивает выступление Анны с манипуляциями «освобожденного» актера («Освобожденный театр», возникший в 1925 году, был секцией «Деветсила»), а сама Анна — урожденная Незвалкова и отец ее «стихи красивые сочинял», то станет ясно: «удивительный кудесник», которого ругает «обомшелая публика и бабы обоего пола», заявился в Кроковы Вары не столько из жизни, сколько из поэзии Витезслава Позвала, и проблематика повести тесно связана с судьбами литературно-художественного авангарда в Чехословакии.

«Как прекрасно быть кудрявым!» — вздыхает пани Катержина в конце повести. В этом вздохе звучит чуть грустная ирония автора и в адрес его остепенившихся персонажей, и в адрес искусства, уносящего человека в мир мечты, свободной фантазии и красоты, а затем, словно акробат с каната, срывающегося в реальную обыденность, обрекая своих почитателей на горькое протрезвление. Ванчура, несомненно, иронизирует здесь над коллегами по «Деветсилу», а в какой-то степени и над самим собой. Интересно, что и Незвал в поэме «Акробат» (1927), вслед за Ванчурой, которому, видимо, не случайно посвящено это произведение, описывает падение акробата, вступившего в состязание с «семилетним безногим ребенком в матроске» — символом человеческого горя. И в то же время Ванчура полемизирует с утилитаристским и вульгарно-социологическим подходом к искусству (главка «Хула на литературу»), говорит о том, что все существующее возникает из игры, что «иногда наступает пора бессмыслицы» и «смех не убавит солидности (не надо только смеяться слишком долго)». Главный же вывод повести — утверждение незыблемости мужской дружбы, верности тем «старым» временам, когда «смельчаки» шагали «левой, левой, левой». Ванчура призывает своих единомышленников, одиноких в окружении мещанского мира (главка «Эпизод окончен»), к взаимопониманию и снисходительности. Повесть «Причуды лета», которую Иван Ольбрахт считал «одной из самых очаровательных книг, когда-либо написанных в Чехии», и ставил рядом с «Бравым солдатом Швейком», раскрывает неисчерпаемое богатство человеческой натуры. Ее возвышенный стиль не только контрастирует с содержанием, но и соответствует ему, ибо герои Ванчуры, так же как герои Рабле, Шекспира, Сервантеса, напоминают нам о великих возможностях человека.


5

Если герои Ванчуры вопреки своим «конькам» и причудам полнокровные люди, которым не чуждо ничто человеческое, каждый из персонажей повести Карела Полачека (1892—1944) «Гедвика и Людвик» (1931) односторонен и ограничен.

Карел Чапек назвал Полачека писателем-монографистом. Многие из его книг посвящены исследованию определенной жизненной сферы, некоего «мира в себе». Эта методичность, систематичность юмора Полачека объясняется тем, что писатель считал художественную прозу чем-то очень близким науке. Под его исследовательским микроскопом в первую очередь оказывались микробы мещанства.

Чешский прозаик Франтишек Кубка вспоминает: «Полачек — в отличие от Карела Чапека — был настоящим юмористом, то есть человеком грустным. Я ни у кого не видел таких печальных глаз… Разве что у Зощенко» [5]. Сам Полачек всю жизнь мечтал написать по-настоящему серьезное произведение и с удивлением спрашивал: «Что в моих книгах вызывает смех? Ведь смеяться тут не над чем». И вместе с тем он считал, что всякое «добротно сделанное» литературное произведение содержит долю юмора, ибо обязательно раскрывает несоответствие между сущим и должным. Юмор «прочищает зрение», и сама реальность в сопоставлении с идеалом художника выступает как нечто фантастическое, уродливо-смешное, неожиданно парадоксальное. В повести «Гедвика и Людвик» писатель прибегает к нарочитому гротеску, парадоксальному сюжету, чтобы обнаружить комическое в самом обыденном и создать широкую пародийную панораму. Во внешне безыскусном повествовании престарелой барышни Гедвики Шпинаровой, льющемся естественно и непринужденно, как живая устная речь, и в то же время несущем явственный налет архаичности и книжности (ведь героине далеко за восемьдесят и воспитывалась она как читательница на весьма давних литературных образцах), перед нами проходит почти столетие жизни чешского провинциального городка.

В исторической перспективе и в скромных масштабах маленького провинциального городка многое из того, что претендовало на подлинный пафос, становится похожим на фарс. «Папенька» Рудольф, который видит крамолу в идиллических «Вечерних песнях» Витезслава Галека (1835—1874), у чешского читателя 30-х годов XX века мог вызвать только усмешку. Меж тем как в 1859 году, когда сборник вышел в свет, предубежденность бдительного жандарма против этого образчика «новомодной поэзии» не показалась бы столь карикатурной и неправдоподобной.

Мещанство — это прежде всего омертвение человека. Шаблон, трафарет, стереотип сковывают жизнь, лишенную творческого начала. Социальное положение, профессия накладывают на героев Полачека неизгладимый отпечаток, стирая индивидуальные черты. В повести действуют люди-автоматы, люди-схемы, и автор нарочито схематизирует сюжет: сначала мать становится счастливой соперницей дочери, затем отец отбивает невесту у сына; то супруг, то супруга оказываются под полным влиянием другой половины и живут ее интересами. Развитие сюжета идет зигзагами, что всякий раз связано с переломом в характере одного из родителей. Но это лишь замена одного стереотипа мышления и поведения другим. Персонажи Полачека убийственно серьезны, они преисполнены высокого мнения о собственной персоне и всячески стараются приподняться на цыпочки, чем-то придать себе значительность. Бывший лакей Мартин живет в мире представлений, почерпнутых им из бульварных романов, актер бродячей труппы Кветенский хвастает выдуманными связями с маркизами. Речевой трафарет Полачек воспринимал как свидетельство автоматизации мышления. Воспроизводя языковую рутину, он оттеняет духовное убожество и рутинное мышление героев. Полачек изображает мир, где вещи заслоняют человека, и потому характеристика персонажей часто дается через описание окружающих и как бы сросшихся с ними предметов.

Чешский литературовед З. К. Слабый заметил, что повествование у Полачека обычно состоит из вереницы юмористических сцен, но общий итог — сатирический. В «Гедвике и Людвике» диапазон авторского отношения к персонажам, замаскированного и образом повествовательницы, и внешней объективностью тона, весьма широк: от гневного отвращения до иронического сочувствия. Если тут можно говорить об авторской симпатии, то она принадлежит «детям». С наибольшей теплотой в повести говорится о ребячливом «папеньке» Индржихе. По горькому убеждению Полачека, только в детстве человек естествен, что проявляется и в языке. Почувствовав себя «взрослыми», Людвик и Индржих начинают говорить напыщенно. То же происходит с Гедвикой и Людвиком всякий раз, когда им приходится поучать родителей, изображать «взрослых». Светлый и радостный мир детства был главной духовной опорой Полачека.


6

Герой юмористического романа Карела Полачека «Михелуп и мотоцикл» (1935), когда ему доводилось слышать в эфире истерические выкрики Гитлера, поступал просто — поворачивал ручку волноискателя. Ничего не слышать и не видеть старались в ту пору многие. Иные надеялись задобрить фашистских «саламандр». 29 сентября 1938 года в Мюнхене Англия и Франция попытались откупиться от Гитлера пограничными областями Чехословакии. А 15 марта 1939 года гитлеровские войска вступили в Прагу. 1 июня 1942 года был расстрелян Владислав Ванчура, возглавлявший подпольный национально-революционный комитет чешской интеллигенции. 19 октября 1944 года в газовой камере Освенцима погиб Карел Полачек. Но даже казни и концлагеря не отучили чехов смеяться. Незадолго до смерти заканчивает комедию «Йозефина» Ванчура. Карел Полачек уже с желтой звездой на груди пишет юмористическую повесть о детстве «Нас было пятеро». В 1942 году выходит книга Яромира Йона (1882—1952) «Возлюбленные Доры и другие забавные истории». Завершала ее повесть «Lotos non plus ultra».

Еще в сборнике «Вечера на соломенном тюфяке» (1920) Йон, подобно Гашеку, сумел встать «над войной», побеждая ее ужасы смехом и верой в неистребимую жизнеспособность простого человека. Дуэль с фашизмом он начал в 1934 году повестью «Блудный сын» — гротескным портретом одного из единомышленников Гитлера. Читателям своих забавных историй Йон представляется как клоун, народный хитрец и сразу же прибегает к «военной хитрости» — в рассказе о безуспешных попытках сохранить чистоту собачьей породы (Дора — породистая сучка) издевается над фашистскими бреднями о расовой чистоте.

Повесть «Lotos non plus ultra» не содержит каких-либо иносказаний. Но и в ней смех торжествует над безумием и смертью.

Наследник традиций литературы XIX века, Йон тщательно выписывает портреты главных героев — госпожи Мери Жадаковой и ее мужа, адвоката Отомара Жадака. Столь же подробно описана обстановка их дома. У Йона, специалиста по культуре быта и эстетике, это описание обстановки перерастает в критику вкуса. Писатель видит в ней выражение духа эпохи и социального слоя, ключ к психологии персонажей. Более того, отношение к миру вещей во многом определяет их судьбу. Крестьянская дочь Мери Жадакова становится рабой того ультрасовременного комфорта, который создал для нее любящий муж, а Отомар Жадак намеренно отгораживается от него, а затем и вовсе спасается бегством. Если Полачека поражала стереотипность человеческого поведения, то Йон изумляется человеческой изменчивости, несоответствию внешнего и внутреннего в человеке. Повесть строится на парадоксах: покровительница культурных мероприятий, в сущности, бездуховна, а ее невоспитанный муж — книголюб и философ; бесприданница стала самой влиятельной и богатой особой в городе, богатый адвокат превратился в нищего, которому в собственном доме не принадлежит ничего. И тем не менее перед нами страдающая женщина и безгранично любящий ее мужчина. Взгляды персонажей доводятся до самоотрицания — рационалист начинает выше всего ценить чувство и естественность, сенсуалист склоняется перед разумом. Все повествование окрашено иронией. Иронизирует автор и над самим собой, над тем Йоном, который выступает на сей раз под маской «пропагандиста культуры и авангардного писателя». Его лекция «Социальная гносеология современного искусства» — пародия не только на идеи и терминологию чешских авангардистов 20—30-х годов, но и на лекционные выступления самого доктора Богумила Маркалоуса (Яромир Йон — его писательский псевдоним). Дом Жадаков, устроенный по последнему слову бытовой культуры и гигиены, но лишающий человека естественных и потому здоровых условий существования,— такая же наглядная пародия на его былые теоретические увлечения.

Эталоном «юмористически-трагического» и «абсолютно художественного» произведения Йон считал «Дон-Кихота» Сервантеса. Но, рисуя современных донкихотов, он причислял себя к «санчопансистам» и сохранял «юмористически-ироническое отношение ко всему миру и к самому себе».

Одна из особенностей героя-рассказчика в повести — умение вчувствоваться в другого человека, проникнуться его мировосприятием и ощущениями, способность увидеть в нем свое другое «я» и, смеясь над ним, смеяться над самим собой. Именно в этом видели сущность юмора наиболее выдающиеся его теоретики — от Жана-Поля Рихтера до Чернышевского. Оптимистическое звучание повести придают сцены, пронизанные атмосферой веселого человеческого общения. Трактирное разгулье, из-за которого приезжему лектору пришлось скомкать свое выступление, стирает преграды социальных условностей. Реальность воспринимается в единстве плотски-низменного и высокого, смешного и трагического, жизни и смерти. И этот мажорный настрой заглушает боль, вызванную печальной участью героини.


7

Подобно герою Рубеша, мы совершили путешествие за «новеллой» — то есть за чешской юмористической повестью. Далеко не все заслуживающие внимания образцы этого жанра представлены в сборнике, хотя мы и ограничились лишь первой половиной XX века. Более того, далеко не все они упомянуты нами. Нельзя объять необъятное. Нет в нашей книге и произведений Карела Чапека — одного из самых выдающихся чешских юмористов XX века. Юмористической повести «в чистом виде» он не написал. А его эссе, путевые очерки, сказки, во многом близкие этому жанру, хорошо известны советскому читателю.

Произведения, вошедшие в сборник, разнообразны по темам и стилю. И все же у них есть нечто общее. В чешской юмористической повести XX века сказывается бо́льшая непримиримость к буржуазному обществу, от национальных проблем авторы ее обратились к общечеловеческим, она приобрела масштабность, поэтическую свободу, философичность. Та нравственная и художественная высота, которая в XIX веке была доступна, пожалуй, только одному чешскому юмористу — Яну Неруде, стала достоянием целой плеяды писателей.

Но устремленность вперед и выше была одновременно и возвращением к историческим корням.

«Юмор — явление по преимуществу народное, подобно тому как жаргон — язык народа,— отмечал Карел Чапек.— Да и сам юмор тоже своего рода народный жаргон. Давно известен тот многозначительный факт, что способность весело и беззаботно шутить — привилегия социальных низов. Еще со времен латинской комедии в роли шутника выступает бедняк, пролетарий, человек из народа. Господин может быть только смешон — слуге дано чувство юмора. Уленшпигель — человек из народа. Швейк — рядовой солдат. Можно сказать, что громкий, сотрясающий смех низов, не смолкая, сопровождал всю историю» [6].

Юмор рождается в коллективе, это смех равенства. Потому он в такой мере и присущ глубоко демократической чешской литературе. У каждого литературного жанра есть своя «память». И чешская юмористическая повесть постоянно возвращалась к глубинным истокам народного, карнавально-балаганного юмора. Но от балагана и фарса, от шутки и анекдота вел долгий путь к юмору как миропониманию, к тому юмору, который можно определить формулой Владислава Ванчуры: «Смеяться — означает лучше знать».

О.  М а л е в и ч

К. М. Чапек-Ход ДАР СВЯТОГО ФЛОРИАНА Перевод О. Малевича


I

ядюшка Флориан Ировец, зборжовский староста, так резко приподнялся на постели, доверху заваленной пуховыми перинами, что чуть не всполошил мух, густо облепивших деревянный потолок.

Но они только зажужжали, словно пчелы в потревоженной колоде.

Старый Ировец зря пялил глаза — в горнице была тьма непроглядная, темнее той, что ползла в третьем часу ночи через низкое оконце с деревенской площади; и он не увидел ничего, кроме двух горячих угольков — глаз кота Морица, разбуженного скрипом кровати.

Двери в горницу, зимой и летом обитые соломенной рогожкой, закрывались всегда тихохонько; сейчас же, распахнутые настежь, они взвизгивали, как старый инструмент цапартицкого шарманщика, приводивший по субботам в неистовый восторг всех зборжовских собак.

Ировец таращился на дверь все еще будто во сне. От страха у него зуб на зуб не попадал. Трясущейся рукой он дотронулся до плеча тетушки, которая лежала рядом на честном супружеском ложе. С виду тетка Маркит была существо тщедушное — в чем душа держится! — а храпела так, что лошади в конюшне шарахались.

Сама она не раз говаривала — мол, сон у нее легкий; и чуть дядюшка коснулся ее плеча — старуха подскочила как ужаленная.

— Господи Исусе, Маркит,— выдохнул дядюшка.— К нам пожаловал святой Фролианек! В горницу вошел, у самой нашей постели стоял.— Ировец весь дрожал как осиновый лист.— Токото удалился, вон еще двери ходят.

— Дева Мария со мной, охрани мя Иосиф святой! Господи, избави нас от лукавого,— перекрестилась тетушка и мигом спрыгнула с постели.— Свят, свят! — забормотала она, ибо в небе трижды сверкнула молния, а за единственным оконцем, выходившим на площадь, заполыхало, точно за печной заслонкой. В трубе ветер взвыл с такой силой, что кот Мориц не утерпел.

Шасть за порог — и хвост торчком!

Дверь за ним хлопнула, но не затворилась и продолжала скрипеть, вроде бы — диковинное дело! — что-то мешало ей закрыться.

На дворе громыхал гром, не иначе — у чертей свадьба, а какая-то калитка все бухала и бухала, словно одержимая.

Дядюшка и тетушка уставились друг на друга с раскрытыми ртами. По спине у Ировца забегали мурашки. Тетка Маркит глаза выпучила, вот-вот наружу выскочат. Корявый ее палец указывал на новую причину ужаса.

То был синеватый шнур, толстый, как вожжа. Гроза вдруг стихла, чуть посветлело, как светает в четвертом часу утра в пору сенокоса, и тетя Маркит увидела, что туго натянутый шнур тянется из дядюшкиной пятерни куда-то в открытую дверь. Дядюшка сжимал в руке фиолетовую кисть,— ну, точнехонько такую, как на шнуре, которым цапартицкий пан декан подпоясывает сутану во время воскресной службы.

— Приходил к нам святой Фролиан,— рассказывал дядюшка дрожащим голосом, держа кисть, будто она раскаленная, но при этом не разжимая кулака.— Пожаловал он сюда, двери отворил, кувшин поставил у плиты, идет к нашей постели, шпорами брякает. И говорит мне: Фролиан Ировец, говорит, за то, что ты… Словом, недаром я вчерась народ уламывал часовню новую посвятить патрону моему, Фролианеку. И ведь уломал-таки! За это, говорит, на тебе подарочек, награду то есть — и подает мне эту самую кисть.

— Святые угодники! — прошептала тетушка, большим и указательным пальцами оттягивая губу наподобие корыта, в знак глубочайшего восхищения.

— Был он тут, вон глянь-ка! — продолжал дядюшка, свободной рукой показывая в сторону плиты (в другой он крепко сжимал кисть).— Там и по сю пору мокрый круг от кувшина, что он оставил.

— Ей-бо…— подтвердила тетя Маркит, а священный ужас забирал ее все сильней.— Послушай, отец, брось-ка ты эту штуковину,— наконец осмелилась она, видя, как ее старо́й корчится в страхе, но синего шнура не выпускает.

— Черт побери, до чего шибко тянет,— бурчал дядюшка, исходя по́том и теряя вместе с ним последние капли мужества,— и куда ж оно тянет?

Он вопросительно уставился на дверь.

— Не ходи, отец! Еще куда-нить заведет…— предостерегала его тетя, пытаясь (эдакая былинка!) удержать дядюшку.

Но кума Ировца, коли он войдет в раж, не уймешь. Перебирая шнур обеими руками, он продвигался к двери. Дернул посильнее — и тете Маркит почудился запах ладана, совсем как в костеле, когда пан декан подходит с кадильницей. Тут весь ее страх словно рукой сняло.

Так они оба, держась за шнур, добрались до двери.

У двери кисть перешла в тетушкины руки, и она сквозь мозоли учуяла — шелковая! Живехонько перевернула — поглядеть, не подсунуто ли изнутри шерсти. Какой там! Чистый шелк! Даже испугалась сердечная — экий грех на душу взяла. Виданное ли дело, чтобы святая вещь да с подвохом, ровно от какого-нибудь Экштайна!

И вот что удивительно. Пока они эдак, держась за шнур, к двери шли, приметила тетушка, что гроза стихает. Поначалу-то бушевала, точно собралась разворошить весь Бабий Пупок (холм на Кдыньском перевале) и перекидать в Баварию, а тут вдруг разъя́снилось, как и положено в четыре часа утра.

Идет дядюшка, перебирает шнур, тетя за ним. Дошли до черной кухни (каморка за печью, под дымоходом), оба остановились, и дядюшка исподтишка оглянулся на тетю. Сомнение его взяло, не замешан ли тут все ж таки нечистый, ведь всякому известно, что через печную трубу (с нами крестная сила!) только ведьмы летают, хотя на тетку Маркит этакого не подумаешь, во всей округе слыла набожной прихожанкой.

Тетушка тоже перекрестилась, не выпуская из рук синего шнура, ускользавшего через приоткрытую дверь в черную кухню. Потом промолвила:

— Ступай за ним, отец, и не бойся!

Да еще и подтолкнула старо́го в спину.

— Глянь-ка! — отозвался дядюшка тонким голоском уже из-под дымохода.— Полезай сюда, Маркит!

И верно, было на что поглядеть! Дядюшка с супругою ожидали бог весть каких плутней нечистого, а тут перед ними диво-дивное, но сразу видать — дело рук самого святого Фролианека, а вовсе не козни рогатых недругов человеческих.

Надо же! Синий шнур через трубу тянулся вверх и пропадал в устье дымохода, где, словно черное зеркало, лоснилась закопченная кладка. Думаете, он был привязан к крюку или откуда-нибудь свисал?!

Как бы не так! Через трубу он уходил наружу, в голубую небесную высь, и там растворялся.

Дядюшка и тетушка, задрав головы, стояли под дымоходом в полном оцепенении, не замечая даже брызгавших на них дождевых капель. Дядюшка пядь за пядью отпускал шнур — он уже начинал смекать что к чему! — и тот сам уползал вверх, ровно его кто подтягивал. Знаете, как тянет веревку, когда детишки змея запускают!

Потом его стало тянуть все слабее, дождь прекратился, из трубы больше не брызгало, а когда кисть очутилась перед самым дядюшкиным носом, над дымоходом высветилось небо, да такое васильково-синее, точно кто накрыл трубу тетушкиным праздничным фартуком.

Дядюшка совсем отпустил кисть, та еще малость подпрыгнула у него над головой (ясное дело, Ировец ее сразу же опять цапнул, чтобы не выскользнула!), и — глядь! — по самому краю трубы протянулась и засверкала на солнце золотая нить.

Тогда-то и смекнул дядюшка, какую награду, какой подарочек преподнес ему нынче поутру его святой покровитель, и, дабы убедиться, что тут нет обмана, дернул изо всех сил за шнур — аж присел на корточки.

«Ууууу-йууу-фффу!» — завыл над трубой ветер, васильковое небо разом заволоклось тучами, и трижды подряд блеснула молния, словно хотела испепелить все вокруг. Липа на площади зашумела — вот-вот ее вывернет с корнем, зловеще громыхнул гром, ворота риги хлопнули так, что все в доме затряслось, с крыши хлева посыпалась дранка, будто орехи с дерева, и в трубу полетели градины величиной с кулак.

Чистое светопреставление! Да только тут же и кончилось.

Стоило дядюшке ослабить шнур, как буря начала стихать: ливень перешел в дождь, дождь — в мелкий дождичек, дождичек — в легкую изморось, а там и моросить перестало, и над трубой снова показалось васильково-синее, как тетушкин праздничный фартук, небушко.

— Это, голуба, вервие от погоды,— говорит дядюшка, и подбородок у него дергается.— Наконец-то до меня дошло! Ах ты, мой золотой благодетель Фролианек!.. А теперь держи да не отпускай, хоть тут гром греми. Я мигом ворочусь! Не отпускай, слышь!

Тетушка опомниться не успела, как кисть уже была в ее трясущейся руке, а дядюшка куда-то убежал. Ростом она не вышла, а потому сильно потянула вервие от погоды книзу. И снова хлынул ливень.

Дядюшка, и верно, воротился мигом. Он успел слетать к старым воротам, выдрал из них крюк и теперь забивал его внутрь дымохода, поелику возможно выше — на самую расчудесную погоду. От радости он то и дело промахивался — и все по большому пальцу, но даже боли не чувствовал. Затем покрепче привязал вервие к крюку и повесил на дверь черной кухни старинный замок, который еще дед его вешал на сундучок с талерами и кронами. Замок был висячий, похожий на пистолет с винтовым затвором,— пока отомкнешь, с полчаса, не меньше, покрутишь.

— Никому ни словечка, слышишь? — пригрозил дядюшка.— Не то, черт тя дери, коза забодай,— ты ведь меня знаешь! Худо будет! Да ступай уж — пора печку затоплять!

Дядюшка — как был в исподних, деревянные башмаки на босу ногу — вышел в сад; даром что трава была мокрая,— бухнулся на колени и молитвенно воздел руки к щипцу крыши, где с незапамятных времен красовалось гипсовое изображение покровителя двух враждебных стихий — огня и воды, охранителя от молний и пожаров святого Флориана, во всех положенных ему, как военной особе, доспехах гасящего из кувшина полыхающее у самых его сапог пламя.

Под изображением святого такие же гипсовые выпуклые буквы возвещали: «Флорианъ Гировецъ. В лето господне 1803». То было имя прадеда нашего героя, наследуемое всеми владельцами дома сего.

Нельзя утаить, что к изображению патрона всех Ировцев, числящихся в анналах истории, дядюшку привело скорее любопытство, нежели подлинная вера, и, стоя на коленях, он молился лишь губами, тщетно пытаясь пробудить в себе истую набожность, для коей был столь необычный повод…

Вопреки всему, его одолевали мысли, весьма далекие от почтения к святому Флорианеку!

Дело в том, что Зборжов, деревня, где наш Флориан (как его имя правильно пишется), или Фролиан (как оно здесь произносилось), унаследовал после отца дом и должность старосты, и соседняя с ней деревня Спаневицы совместно владели одной часовенкой. Была ли та часовенка сооружена обеими деревнями на паях — теперь уже никто не знает, но издавна — и это засвидетельствовано самыми древними старожилами — одно воскресенье она всегда стояла в Зборжове, а другое — в Спаневицах, и жителям приходилось переправлять часовенку каждый понедельник к соседям, где ей предстояло пробыть ровно семь дней.

Большого труда это не составляло, ибо часовенка была на крепких, дубовых колесиках. Однако и тем, и другим казалось зазорным, что нет у них собственной часовенки, ведь, куда ни глянь, в любой порядочной деревне, даже и победней их, на площади своя ладная часовенка. Единственно из уважения к старому обычаю и ради добрососедских отношений все оставалось по-прежнему, и часовенка дребезжала и громыхала на своих скрипучих колесах по дороге от Зборжова в Спаневицы и обратно, причем зборжовцы были в великой невыгоде: от них к Спаневицам дорога шла в гору, да еще порядком круто.

И когда однажды во время проповеди в костеле, где молились прихожане из обеих деревень, цапартицкий декан назвал такой способ богопочитания варварским и, более того,— достойным лишь скаредных иудеев, дядюшка Ировец ухватился за эту мысль и как староста Зборжова стал добиваться постройки собственной часовни, в чем снискал горячую поддержку его преподобия. Правда, более всего он радел о своей упряжке, которую приходилось давать каждые две недели, поскольку других лошадей в Зборжове не было, но про то он пану декану не докладывал. И даже не слишком удивился, что почтенный священник не разгадал истины, как не удивился и тому, что святому Флорианеку сразу же стало известно вчерашнее решение уважаемых зборжовских выборных построить в его честь новую часовню (разумеется, принято оно было в первую очередь по настоянию Флориана Ировца); подивился же, что святому покровителю, видать, невдомек главное: ведь он-то, Ировец, печется не столько об угоднике божьем, сколько о собственной персоне, о славе зборжовского старосты.

Ировец старался ничем не выдать своих кощунственных мыслей. Но теперь, стоя на коленях и взирая на святого, на этого добряка, который снова вернулся на свое место и, как ни в чем не бывало, все с тем же благодушным видом заливает охваченную известковым пламенем постройку, он даже немного жалел Флорианека,— больно легко тот позволил себя провести. А дядюшка нюхом чуял, что так оно и было, ведь не снится же ему все это! Собственную персону он — хм! — ставил куда выше своего святого и чересчур уж святого (не в смысле благочиния и доброты, а в смысле простоты душевной) покровителя. Какое-то отцовское чувство заговорило в старосте, он схватил одну из длинных жердей, прислоненных к развилке огромной липы, и осторожненько спихнул ею здоровенное осиное гнездо, торчавшее из ноздри патрона.

Флорианек весь как-то просиял в косых лучах утреннего солнышка, отбрасывавшего на лик святого синеватые тени, и дядюшка решил даже заново выкрасить своего покровителя, дабы тот выглядел совсем как живой.

Оказаться неблагодарным Ировец не хотел! Ведь — Христос свидетель! — пустяк разве этакий-то дар с небес?!

— А не видать ли чего над трубой? — вдруг обеспокоился дядюшка.

Не видать — и опасаться нечего! На то шнур и был синим, чтобы слиться с небом. Если же пойдет дождь, так кто станет задирать голову и глядеть вверх, а хоть и поглядит — отличишь разве один шнур от другого, когда их тысячи свисают с небес? Да и широкая крона липы совсем заслоняет трубу от глаз односельчан.

Дядюшка Ировец, наверно, перекувырнулся бы от радости, кабы прыти хватало да не боялся, что люди подумают, будто он спятил. И староста ограничился почесыванием спины левой рукой, стараясь дотянуться ею повыше, а правой теребил косматую грудь. Это у него всегда было признаком величайшего удовлетворения, обычно — в связи с удавшейся плутней. Сроду не было ему так весело, сроду не казался он себе таким мудрым, как нынче. Подумать только — весь урожай, вся жатва у него в руках, вот на этой самой веревочке. Он может сделать для себя погоду, какую захочет, а когда будут свозить урожай другие — покропит их дождичком. Если ж на кого злость затаит…

— Доброе утро, пан староста! — послышался вдруг тонкий, писклявый голосок.— Хороша погодка, а! — Сквозь жердины забора на дядюшку воззрились глазки такие же острые и колючие, как сам голосок. Это был помощник старосты Ирка Вондрак.

— Будь здрав! — буркнул в ответ дядюшка Ировец и перестал чесаться: Вондрак был его коварнейшим соперником и чуть не добился вчера отмены решения назвать новую часовню в честь обоих Флорианов, святого и несвятого.

— Иду на покос сено ворошить, вечор надеялся — росу стряхну, да и возить стану, а оно, поди, сырое, как навоз!

— Гм! — хмыкнул в ответ Ировец, а сам подумал: «Ну, постой же, паскуда, теперь я с тобой расквитаюсь!»

— Погодка ноне, авось, выстоит,— елейно пел Вондрак,— день будто стеклышко, после грозы-то… К обеду воза три сметаю!

— Послушай, Ирка, не успеешь ты дойти до покоса, вымокнешь как мышь, ей-ей! — предостерег Ировец.

— Эх, староста, староста, может, для наших деревенских дел ума тебе и хватает, но чтобы предсказывать погоду — кишка тонка. Ты глянь, небушко что синька, отколь дождю-то быть?

— Как знаешь, а только я тебе наперед говорю, не успеешь дойти вон до того распятия — на тебе нитки сухой не останется. Сена тебе нонче не возить.

— Ха, ха, ха,— смеялся Ирка.— Дурак я, что ли, тебя слушаться! — И заковылял вверх по дороге.

— Ну, погоди, увидишь — хватает ли у меня ума,— пробормотал дядюшка Ировец, поспешая к своему дымоходу.— Теперича ты идешь мимо мяльни,— шептал он,— вот миновал амбар, а сейчас уж за гумнами, тащишься вверх по склону,— и дядюшка Ировец сильно потянул вервие погоды да так и держал его до тех пор, пока Ирка Вондрак, или, как его звали в деревне, Вонючка, не пробежал назад от придорожного креста к мяльне.

Тут Ировец встал посреди горницы и, увидав, как Вонючка улепетывает к своему дому — на голове мешок, в одной руке деревянные башмаки, в другой — вилы,— как он выпучил глазища и грозит кулаком, расхохотался во все горло:

— Ха-ха-ха-ха-хааа!


II

К. Мног. Корявый, редактор газеты «Чмертовске листы», по праву почитал сей орган детищем своего духа и тела. Всю газету, от первой до последней строки, сам набирал и печатал и за три года преуспел в оном деле настолько, что тираж составлял полные три охапки, а это, уверяю вас, не так уж мало: правда, К. Мног. Корявого отнюдь не назовешь великаном, но руки у него были хоть и тонкие, зато длинные.

Тираж мог быть еще больше, если б каждый экземпляр газеты не обладал роковой способностью путешествовать от одного читателя к другому, так что всякая отдельная порция духовной пищи, производимой К. Мног. Корявым, насыщала нескольких человек. Но факт остается фактом: с того момента, как служанка уже не могла захватить разом все экземпляры и для распространения газеты пришлось обратиться к помощи почты — а ведь в первый-то год существования «Ч. л.» редактор проделывал все это весьма просто — совал тираж в нагрудный карман и в свободной руке еще преспокойно нес базарную корзину,— так вот, с упомянутого момента можно было утверждать: в джунглях чешской прессы черенок «Ч. л.» окончательно привился, расцвел и сулит К. Мног. Корявому круглогодичный богатый урожай.

Все попытки «Гонца из Цапартиц», старейшего цапартицкого печатного органа, тоже выходившего еженедельно, вырвать «Чмертовске листы» из пришумавской почвы оказались тщетными, ибо чем сильнее сотрясали крону «Ч. л.» враждебные ветры, тем щедрее наливались соками два самых могучих корня этой газеты, один из которых тянулся под разбитой цапартицкой мостовой к ратуше, а другой — к дому священника.

В ту пору К. Мног. Корявый увяз в лютейшей сваре со своим местным соперником. Бог знает, каким путем редакции «Гонца из Цапартиц» удалось выведать глубочайшую тайну Корявого, но тот наверняка готов был сквозь землю провалиться, когда в одну из суббот его взгляд наткнулся на жирный заголовок хроникальной заметки «Гонца из Цапартиц»: «Матей {1} Корявый». С ехидством, ядовитым, как стрихнин, и злорадством, едким, как серная кислота, здесь всячески обсасывалось и мусолилось ужасное обстоятельство, всю жизнь, подобно проклятию, тяготевшее над Корявым. Цитатой из метрики подтверждалось, что редактор, до сей поры подписывавшийся «K. M. Корявый», окрещен именем святого, не нашедшего лучшего занятия, как взламывать льды {2}. Стыдясь своего имени, этот редактор предательски отрекся от него. Теперь, мол, всем понятно, почему «Чмертовске листы» печатают столько благоглупостей. Ведь редактирует газету тот самый Ма́тей, что «зашиб головушку, упав с полатей». Далее следовал ряд анекдотов на манер известной шутки о пражском полицейском, арестовавшем одного горожанина за оскорбление личности, когда тот сказал ему: «А! Ваша милость тоже Матей!», намеков вроде, например, такого: мол, К. М. Корявому не хватает в типографии букв, чтобы полностью набрать свое почтенное имя,— и т. д., и т. п. При каждом удобном случае Корявому совали в нос этого Матея, а однажды свободомыслящий «Гонец из Цапартиц» был даже конфискован за оскорбление религии, ибо позволил себе заметить, что еще неизвестно, тянул ли вообще хоть какой-нибудь Матей на святого, но зато в Цапартицах один Матей дотянул до редактора. «Гонец из Цапартиц» редактора «Ч. л.» стал называть не иначе, как Корявый Матей. Для ответа на такой удар у K. M. Корявого оставалось только одно оружие, и в разделе «Смесь» он начал регулярно публиковать заметки о всех знаменитых Матеях мировой истории, а свое имя на последнем листе газеты печатал теперь с небольшим изменением: К. Мног. [7] Корявый. Однако в ближайшем же номере «Гонца из Цапартиц» была помещена реплика, озаглавленная «Матей Многоног Корявый».

Со дня выхода этого номера миновала неделя, и К. Мног. Корявый как раз заканчивал гневную отповедь «Цапартицким четвероногим», когда в дверь мастерской его духа, одновременно являвшейся цехом черной типографской магии, громко постучали. Колотил явно какой-то здоровенный детина.

— Паралик тебя разрази! Провались ты в пекло! — пробормотал К. Мног. Корявый, вскочил и одним толчком распахнул дверь.

На пороге стоял огромного роста ход, которому нужно было порядком наклониться, чтобы не задеть притолоку. Он пригнул голову и вошел с христианским приветствием.

— Во веки веков аминь! — ответил редактор Корявый уже совсем иным тоном, нисколько не напоминавшим ту краткую молитву сатане, которая прозвучала, пока дверь была закрыта, и, как здесь принято, начиналась с «Паралик тебя разрази!» (Недаром Цапартицам приписывают славу двух изобретений: этого проклятия и кнедликов.)

Посетитель прошел из так называемой черной кухни в горницу, и оказался им наш знакомец — дядюшка Ировец. Правда, узнать его мы смогли не раньше, чем он распрямился, ибо поначалу староста тщетно пытался ввернуть назад дверную ручку, оставшуюся у него в кулаке. Этим частично и объясняется грохот, предварявший его появление у К. Мног. Корявого.

Некогда, много лет назад, случился в Цапартицах пожар, да такой страшный, что половина сего самобытного городка выгорела дотла, но во всех уцелевших после ужасной катастрофы домах сохранилась одна старинная достопримечательность, а именно: черная кухня, то есть каморка с очагом — собственно, часть дымохода, расширяющегося книзу до размеров комнаты. Свет сюда падает лишь сверху, через трубу. Обычно эта каморка с блестящими от вековой сажи, точно выложенными обсидианом стенами использовалась в качестве летней кухни, чтобы единственное жилое помещение дома в знойные дни не уподоблялось раскаленному горнилу. Заодно черная кухня служила и сенями.

В старых цапартицких домах только черная кухня и была выложена кирпичом, потолки же в горницах здесь повсюду деревянные. Из черной кухни в горницу ведут двери с особыми съемными ручками. Благодаря хитроумному изобретению давних цапартицких слесарей можно было обходиться без ключа. Стоило отвинтить такую ручку — и комната заперта.

Наши старушки с милыми улыбками на бледных личиках под черными кружевными чепцами — в Цапартицах их зовут пантетями (сокращение от «пани тетя») — ходили, да и по сей час ходят к обедне, держа в одной трясущейся руке завернутый в платок молитвенник, а в другой — отвинченную дверную ручку.

Пандядя (добавление «пан» отличало наших городских дядюшек от грубой деревенщины, подобно тому как то было и с тетушками) торопится иной раз из костела домой, дабы опередить пантетю. С самыми честными намерениями приближается он к двери, но, не нащупав ручки под соломенной обшивкой, защищающей жилую горницу от зимних холодов, спешит удалиться,— и дабы не повстречаться с тетей, и дабы без него в трактире не начали партию в карты.

Такие съемные ручки, натертые ладонями многих поколений, сверкали, как серебряные, а меж гранями орнамента даже образовывались крошечные щербинки. Сделаны эти ручки были так искусно и красиво, что порой невольно восхитишься и призадумаешься. К примеру, иные из них имели форму листка, ссохшегося и внизу свернувшегося в трубочку. За нее очень удобно браться, отворяя дверь.

Дядюшка Ировец ввернул ручку, позволявшую войти в мастерскую духа редактора «Ч. л.», на ее исконное место и уселся напротив К. Мног. Корявого, еще раз повторив христианское приветствие, но уже в несколько усеченном виде, так что оно скорее напоминало некое придыхание:

— …слови …сподь!

С минуту они сидели молча, потом Корявый неуверенно произнес:

— Послушайте, дядюшка, вроде бы я вас где-то видел!

Гость посмотрел на хозяина детски-наивным взором, присовокупив к оному укоризненное:

— Ах, боже ж мой! Да ведь я Фролиан Ировец, зборжовский староста!

После этих слов К. Мног. Корявый вскочил, выхватил из рук Ировца баранью шапку, которую тот носил наперекор июльской жаре, и зеленый пузатый зонтик, щедро украшенный латунью,— из тех, что, занесенные городской модой, сохранились в наших деревнях со времен бидермейера {3}.

Причина, побуждавшая ред. Корявого к подобной обходительности, была проста. Со времени грозы, описанной в первой главе нашего правдивого повествования, прошло несколько недель, и кум Ировец неоднократно имел случай воспользоваться даром своего святого покровителя, чем приобрел во всей округе широкую известность. Людей, с относительным успехом занимающихся предсказанием погоды, в нашей благодатной провинции, слава-те господи, хватает. Однако лавры сих доморощенных и необразованных наблюдателей земного магнетизма увяли рядом с неукоснительной достоверностью прогнозов Флориана Ировца.

Новоявленный ясновидец умел с точностью до минуты предугадать поведение стихий и выигрывал пари на сколько угодно кружек пива. Мало того, это был прорицатель, у которого можно заказать любую погоду на выбор, а такой пророк, черт возьми, по праву заслуживает популярности не в одном лишь достославном Зборжове, где велением судеб ему довелось быть старостой.

Пока Ировец довольствовался тем, что обеспечивал солнечную погоду, когда ему нужно было сушить и вывозить с лугов сено, да, потрафляя своей зловредности, в самый разгар полевых работ кропил дождичком немилых его сердцу соседей (особенно часто доставалось вожаку недовольных старостой малоземельных крестьян Вондраку), он еще не знал всего могущества ниспосланного ему небесного дара.

Одно время Вондрак вовсе не смел носу высунуть из дому. Тетушка Маркит тянула за конец шнура, а Ировец стоял у окна и помирал со смеху, наблюдая, как Вондрак, едва сделав в сторону деревенской площади несколько шагов, опять улепетывает от дождя восвояси. Чтобы не промокнуть до костей, бедняге приходилось сиднем сидеть в горнице. Вондрак не лишился тогда ума только благодаря частым холодным душам. Без мешка на голове он уже и за порог не выходил. Но тут начался сенокос, и староста вынужден был порой отступать от правила, ежели это требовалось ему самому или кому из его дружков.

Позднее Ировец, как говорится, вошел во вкус. В его дымоходе появилась настоящая шкала погоды. Вверх и вниз от крюка, вырванного из ворот и укрепленного здесь в то памятное утро, когда он впервые узрел своего патрона (этот крюк можно принять за нулевую точку отсчета, означающую погодку так себе, ни то ни се), наш герой вбил еще ряд крюков, под которыми не хватало только табличек: «Дождичек», «Сильный дождь», «Ливень», «Гром» или «Сумрачно», «Ясное солнышко», «Сухо», «Жарко», «Парит», «Град» и т. д.

Чтобы драгоценный шелковый шнур святого Флориана не слишком истерся, дядюшка обшил его куском толстой кожи и приделал петлю. Теперь, подвесив «погоду» на любой из крюков, он мог идти куда угодно — хоть в трактир. Об этом он, разумеется, ни одной живой душе не проговорился и своей супружнице велел молчать под страхом смерти. Да та и сама ни словечком бы не обмолвилась, а с тех пор как увидела, что муж ее и впрямь повелевает громами, внимала его наказам, будто воскресной проповеди. Помимо всего прочего, она почитала дар святого Флориана проявлением особой милости божьей и скорее приписывала ее своим заслугам и своей благочестивости, нежели добродетельному поведению хозяина дома. Более того, эта сухонькая бабка, молившаяся ныне в костеле усерднее прежнего и знавшая своего старика лучше, чем сам святой Флориан, дивилась в душе, как этакий-то грешник удостоился столь великой награды. Если бы она собственными глазами не видела мокрый след в углу, куда святой ставил кувшин, ни за что бы не поверила. Тетушка была убеждена: на сходке выборных Ировец ратовал за святое дело лишь потому, что сам звался Флорианом, а про своего патрона и не вспомнил.

Ировец же над всем этим не слишком ломал голову, а к дару святого Флориана и его волшебным свойствам вскоре совсем привык, как к чему-то естественному и обыденному, как привык к богатым угодьям, доставшимся ему вместе с прочим приданым жены. Поля у него были отменные, и вправду не хватало разве что постоянного солнышка над ними, да и то теперь было в его власти — он и распоряжался им без долгих размышлений.

Но когда Ировец неожиданно понял, что фиолетовый шнур имеет еще и другие удивительные свойства, когда он обнаружил, например, что с помощью этого шнура может не только вызывать вёдро или ненастье, а и распространять их куда захочет, хоть бы на самые дальние окрестности, причем четыре угла широкой печной трубы играли роль компаса и соответствовали четырем сторонам света,— его одолело честолюбие.

Как-то старосте удалась великолепная радуга, засиявшая прямо над его усадьбой, и тут в нем проснулась жажда славы и мирских почестей. Захотелось стать известным не только в Зборжове, Длуженицах, Праставицах, Милаучи, Стракове и других окрестных деревнях, но и в самих Цапартицах, и в Пльзени, а то и в Праге.

Правда, из перечисленных ходских деревень к нему то и дело являлись депутации, иной раз с двумя десятикроновыми бумажками в руке и с недвусмысленным заказом на хорошую погоду. Но уже сам состав этих делегаций выдавал, какова, по мнению окружающих, истинная цена деяниям и славе Ировца. Послом-то чаще всего был деревенский пастух, который долго кружил возле двора, не решаясь войти.

Словом, стал дядюшка примечать, что люди его сторонятся, будто он какой живодер или знахарь, который заговором лечит скотину. Дурная молва ходит за такими людьми по пятам. Чувствовал Ировец: его небывалый, поразительный дар или, позволительно даже сказать, всемогущество вызывает в народе толки, что, мол, все это не от благодати, а скорее от лукавого. И мы, знающие суть дела, можем лишь искренне пожалеть зборжовского старосту.

Хотя, в общем-то, дядюшка сам был виноват: будь он примерным христианином, так перво-наперво доложил бы о чудесном видении и даре святого Флориана своему духовному пастырю; тогда наша история приняла бы совсем иной оборот, чем ей — увы — суждено принять. Однако Ировца обуяла дьявольская гордыня. Ни за какие блага на свете не позволил бы он всплыть наружу истине, что погодушка-то не так уж ему и подвластна, не смирился бы с тем, что люди перестанут говорить: «Этот зборжовский староста взбодрит те погодку, каку захотит».

А ведь достаточно было одного словечка или на худой конец нескольких слов, и он мог бы предстать перед всем Зборжовом, а главное — перед Вондраком и его приспешниками, возводившими на старосту всякие поклепы, как праведник, за выдающиеся заслуги отмеченный милостью своего святого покровителя. Но Ировец стремился не к небесной, а к суетной мирской славе.

На дне его души, точно осколок зеркала на дне колодца, мерцала сокровенная мысль. Такой осколок сверкает и переливается лишь на большой глубине; кто захотел бы его увидеть — тому пришлось бы свеситься через край сруба и заглянуть вниз. Дядюшка Ировец хорошо представлял, что бы он сделал, кабы его воля. Когда однажды по деревенской площади провозили карусель, староста долго стоял в воротах, напряженно морща лоб. Но не мог же он погрузить на телегу дымоход, да к тому же дымоход, шелковым шнуром привязанный к небу, и разъезжать с ним по городам и весям вроде фокусника!

И хоть был Ировец тупоголовым мужланом, как называют городские колесники, кузнецы, слесари да еврейские пиявки-торгаши крестьян, когда не удается с ними сторговаться,— он мечтал не столько о почетной должности, сколько о титуле, каковой можно получить лишь в городе.

Короче говоря, захотелось дядюшке Ировцу любой ценой стать первым человеком в о́круге!

А это наверняка не удалось бы, провозгласи он себя орудием воли божьей. Ведь нынешний первый человек в округе месяцами не заглядывал в костел, да и партия, нарекшая оного первым человеком, не придавала никакого значения всяким там небесам, набожности и т. п.

В ту пору первым человеком в округе был спаневицкий староста, глашатай прогресса, представитель деревенских общин в окружном совете пан Ян Буреш. Впервые его назвали первым человеком в округе во время выборов, когда конкурент «Ч. л.» Корявого, орган аграрной партии {4} «Гонец из Цапартиц» в очередной раз посетовал, что наше земледельческое сословие, имеющее больше заслуг, чем прочие, доныне пребывает на ролях «всеми презираемой Золушки» и ввиду «упорного противодействия» правящей партии {5} «изгнано из всех выборных органов». Далее сообщалось, что наилучшим защитником интересов наших крестьян мог бы стать пан Ян Буреш, спаневицкий староста, «муж, пользующийся доверием сограждан и вообще — первый человек в округе».

С тех пор никому и в голову не приходило величать Буреша (который прежде для всех был просто Матис — по названию его усадьбы — или староста) иначе, как паном Бурешем и паном старостой. И никого не удивляло, что пан Буреш ко всем соседям, не только одного с ним возраста, но и куда моложе, стал обращаться на вы. В ответ и они начали ему «выкать», ибо «первый человек» был в их глазах неким высшим существом.

Дядюшка Ировец прекрасно знал: попасть на первое место в округе старосте Бурешу помогло прежде всего то обстоятельство, что два года назад в Спаневицах случился пожар и сгорели главным образом дома членов земледельческой партии, в большинстве своем хорошо застрахованные.

Если раньше на крышах деревянных Спаневиц отнюдь не были редкостью коньки с резной датой «16…», то теперь, после пожара, отстроенная заново деревня еще издали сияла, точно «хвархоровый» кофейный сервиз в горке пани старостихи. И даже человеку, совершенно незнакомому с этими местами, достаточно было взобраться на цапартицкую каланчу или на Веселую Гору — лучший наблюдательный пункт в окрестностях городка, чтобы, глядя на пригожие Спаневицы, сказать или хотя бы подумать: «Это первая деревня в округе!» А поскольку самый красивый и самый большой дом в Спаневицах принадлежал пану Бурешу, то казалось вполне логичным, что «Гонец из Цапартиц» именно его нарек «первым человеком».

В те поры Ировец ему даже не позавидовал, хоть и подумал, что, не сплошай он в свое время, мог бы и сам стать хозяином усадьбы Матиса. Промашка заключалась в том, что нынешняя пани Бурешова когда-то отдала предпочтение не ему, Ировцу, а теперешнему первому человеку в округе.

Но пока что Ировец об этом не сожалел, ибо судьба позаботилась, чтобы дети исправили родительскую ошибку. Молодой Буреш помнил все колдобины на спуске к Зборжову и был уверен — старостова Барушка не спускает с него глаз, как только знакомая ей фигура мелькнет на дороге меж яблоньками-дичками. Заметить долговязого молодца было нетрудно: когда он выходил из леса, казалось, что это отделилась одна из елей и спускается с холма на дорогу.

Дядюшка Ировец не имел ничего против, хоть и делал вид, будто не благоволит юному Бурешу. Зато откровенно ему не благоволили зборжовские парни, ревниво следившие за спаневицким чужаком, который намеревался увести у них из-под носа богатую невесту. Не поздоровится пришлому ухажеру, если кто из зборжовских застигнет его на пути к милой или, того хуже,— во время свидания. Ни одну принцессу так бдительно не стерегли ночами в замке, как стерегли Барушку в ее деревенском доме, где она видела свои девичьи сны и предавалась грезам…

Однако произошло событие, перевернувшее все планы Ировца.

Всеобщее признание, о котором он столь страстно мечтал, наконец само явилось к нему, правда, со стороны, совершенно для него неожиданной. Цапартицкая гимназия готовилась к «маялесу» {6}, а ее директор, педант старой выучки, настаивал, чтобы «маялес» был именно в мае. Но весь месяц шли дожди, потому что полям Ировца была нужна влага.

Приближалась последняя неделя мая, и вот посланец пана директора явился к Ировцу с той же просьбой, что и пастухи окрестных деревень, только без десятикроновой бумажки в руке. Зато какой посланец! Сам учитель природоведения пан Глупка!

Позднее мы увидим, что визит этот имел для всей нашей истории далеко идущие последствия, поучительные в первую очередь с точки зрения омброметрологии {7}. Доктор философии Глупка страстно мечтал стать университетским доцентом, а поскольку в те времена предсказанием погоды на основе собственных оригинальных научных систем занимались даже действительные тайные советники и, разумеется, с несравнимо меньшим успехом, чем поразительный самородок из Зборжова, то необычайные способности оного не могли не привлечь к себе внимания честолюбивого молодого человека. Исследователям, подвизающимся на поприще науки, известно, что иной раз народный опыт бывает путеводной нитью, которая помогает специалисту неожиданно добиться блестящих результатов.

Хотя не следует (формой «не следует» д-р Глупка пользовался не только в лекциях, но и в размышлениях) отрицать — и тут д-р Глупка опирался на данные неусыпного тайного наблюдения за зборжовским старостой, которое он вел с тех пор, как появились первые сообщения об Ировце,— что этот крестьянин действует с величайшей хитростью, тем не менее пан учитель безоговорочно отвергал какую бы то ни было возможность влияния последнего на атмосферные условия,— отвергал заранее! Таким образом, этот визит, как и следовало ожидать от просвещенного доктора философии, был всего лишь поводом, чтобы украдкой заглянуть в карты сего удачливого народного прорицателя погоды. Если в итоге посещения не посчастливится ничего почерпнуть для естественных наук, то, возможно, будет богатая фольклористическая пожива. Д-р Глупка трудился и на ниве фольклористики.

Визит действительно принес некие положительные результаты, но такие, каких пан учитель менее всего ожидал. Староста оказался самым заурядным землепашцем, который, входя в дом, никогда не забудет вытряхнуть из деревянных башмаков солому,— чем занимался и Глупка, только применительно к содержимому мозгов молодой крестьянской поросли этого края. Когда он заговорил о слоистых, кучевых, слоисто-кучевых и тому подобных видах облаков, Ировец остался стоять с разинутым ртом, хотя сам пан учитель был уверен, что наука взяла сии термины прямо из народного языка. Впрочем, дядюшка ни взглядом, ни жестом не выдал своих профессиональных тайн, и преподавателю — по крайней мере на первый раз — так и не довелось обогатить соответствующий раздел физической географии. Надо, правда, заметить, что его внимание во время визита в Зборжов почти исключительно было приковано к иному предмету, весьма живо напомнившему пану учителю рисунки Манеса для курантов на Староместской ратуше в Праге {8}. Однако об этом мы расскажем в следующей главе.

И вот в день школьного праздника стояла такая великолепная погода, какой дядюшка Ировец еще ни разу не устраивал. Староста, конечно, не удержался, чтобы не прихвастнуть, и рассказал в трактире о просьбе, поступившей от самого директора гимназии. «Гонец из Цапартиц» — не только орган аграрной партии, но издание в высшей степени свободомыслящее — со свойственным ему юмором поведал все это читателям, причем всласть поиздевался и над паном директором гимназии, который совсем недавно в городском клубе позволил себе колотить о стол свежеиспеченным «Гонцом из Цапартиц», понося его за стилистические ошибки и огрехи, каковых там и в самом деле было хоть пруд пруди.

Поскольку статейка называлась «Глупка и… глупец», а редакция «Гонца из Цапартиц» привыкла не жалеть толченого перца, освобождая тем самым читателя от необходимости раскусывать горькие зерна, дядюшка Ировец с полным основанием мог отнести этого «глупца» на свой счет, что он и сделал, имея для сего, как вы увидите из дальнейшего повествования, достаточно веские причины.

Вот эта статейка и привела любезного Флориана в мастерскую духа К. Мног. Корявого. Пока мы знакомили вас с событиями, последовавшими за достопамятным визитом или, если хотите, явлением святого Флориана, редактор Корявый и дядюшка Ировец уже обо всем договорились. Увы, автор не успел запечатлеть их диалог, о чем весьма сожалеет, ибо его отсутствие чрезвычайно затрудняет сценическое воплощение этого сюжета, который мог бы послужить прекрасным материалом для какой-нибудь салонной комедии.

С присущим нам мастерством мы изобразили бы, как оба кота ходили вокруг горячей каши, как К. Мног. Корявый, которому не без натуги удавалось родить какую-нибудь идею, вдруг почувствовал в своем мозгу, обычно плохом проводнике электричества, настоящее короткое замыкание, последствия коего далеко превзошли все планы и надежды дядюшки Ировца.

К. Мног. Корявый задумал сделать его не каким-то там «первым человеком в округе», а — ни мало ни много — депутатом от Цапартиц в земском сейме {9} и имперском совете! Это уже само по себе показывает, что хоть Корявый и был в некотором роде тяжелодум, но вовсе не глупец.

Духовные щупальцы дядюшки Ировца не сразу ухватили идею Корявого; еще больше времени потребовалось зборжовскому старосте, чтобы дойти до той стадии сознания, которую можно выразить словами: «А почему бы и нет?»

«Cur non et tu, Augustine?» [8] — очевидно, произнес бы Ировец в сей миг зарождавшегося согласия, знай он латынь и житие святого Августина {10}.

Ировец добирался до сути идеи Корявого, как до вершины крутого холма, однако К. Многослав энергично подталкивал его сзади, и с его помощью тот, наконец, одолел непривычную крутизну.

Любезный читатель догадался уже, что редактор «Ч. л.» вовсе не советовал своему приверженцу — а Ировец, несомненно, стал им с того момента, как выломал ручку редакционной двери,— по спаневицкому примеру поджечь Зборжов, дабы переплюнуть первого человека в округе, хотя дорога к мандату не исключает и такого способа.

Как выдвинуться — и притом выдвинуться в интересах вполне определенной партии — придумал сам Ировец. Поскольку он прежде всего жаждал отомстить за «глупца», то незамедлительно растолковал Корявому, для чего ему потребовалась помощь редактора и его печатного станка.

«Гонец из Цапартиц», являясь органом объединения свободомыслящих земледельцев «Ход», регулярно публиковал прогноз погоды, получаемый по телеграфу из венского Центрального института магнетизма земли и омброметрологии.

Вот наш герой и предложил Корявому: если, мол, господин редактор соизволит предать гласности мнение на этот счет его, Ировца, то он, со своей стороны, дает гарантию, что венский официальный прогноз, печатаемый в «Гонце из Цапартиц», ни разу за всю неделю не подтвердится.

Тут-то и произошло в черепной коробке редактора короткое замыкание.

Расстались они как заговорщики, связанные тайной на жизнь и на смерть; дядюшка, наверное, был уже за воротами, с которых дожди почти смыли гордую надпись, сделанную в шестидесятые годы {11}, а К. Многослав все еще радостно потирал руки.

Потом с наслаждением обмакнул перо и принялся за статью, в которой было столько язвительной горечи, что, казалось, перед ним не чернильница, а перечница его собственной супруги. Первая фраза статьи начиналась так:

«Меж небом и землей творятся вещи, о которых ученым мужам в „Подлеце из Цапартиц“ даже не снилось…» и т. д., и т. п.

Скажем только, что конец статьи по своей едкости не уступал концентрированной серной кислоте и что К. Многослав мудро занял по отношению к Ировцу позицию хоть и сдержанную, но явно сочувственную. Рассказал о его визите в редакцию, упомянул об удрученном и горестном состоянии почтенного гражданина, необычайный дар которого следует защитить от нападок недоучки, нашедшего себе пристанище в так называемом официальном органе свободомыслящего сельского объединения «Ход». А ведь правление общества, казалось бы, должно охранять доброе имя земледельца и не допускать на страницах своего печатного органа оскорблений в адрес крестьянина, будь то хоть самый «последний человек в округе». «Первому человеку в округе» недурно бы зарубить себе на носу… и т. д., и т. п.

Тут же — в доказательство того, насколько редакция ценит доверие сего выдающегося земледельца,— «Чмертовске листы» опубликовали (как там было написано — в качестве эксперимента) недельный прогноз погоды, сделанный паном Ировцем, крестьянином, старостой из Зборжова. «Земледельцы всего нашего округа,— говорилось далее в статье,— безусловно, будут с интересом наблюдать, исполнятся ли предсказания человека из их среды, их единокровного брата, чьи выдающиеся способности были многократно подтверждены самой природой…» и т. д., и т. п.

Дядюшка Ировец тем временем шел домой. Фиолетовая тень скользила перед ним по дороге, прогретой за день и оранжевой от заходящего солнца, которое светило в спину главы зборжовской «Думы»,— разумеется, дядюшка позаботился, чтобы погода ему сопутствовала наилучшая. Всякий раз, когда он почесывал между лопатками, тень добросовестнейшим образом повторяла его движения, а поводов для того, чтобы довольно почесывать спину, сегодня у дядюшки было предостаточно.

Помимо радости, которую доставляло ему удовлетворенное самолюбие, Ировца подогревал особый воинственный пыл, прежде бушевавший в нем лишь во время деревенских выборов, да и то не так сильно, как сейчас.

Пан Буреш, спаневицкий староста, вдруг превратился в его жесточайшего врага. Еще вчера, услышав его имя, Ировец лишь ревниво ворчал, ныне — при одном воспоминании о «первом человеке в округе» он багровел от ярости.

Очевидно, это были первые признаки депутатской лихорадки. Дядюшка Ировец и слыхом не слыхивал о такой болезни, но, судя по его растущей ненависти к противнику, точнее — к предполагаемому противнику, уже заразился ею.

Соблазн, исходивший от Корявого, проник в самое сердце старосты. Правда, он даже толком не знал — хоть и сам представлял в деревне некую власть — насколько, к примеру, депутат выше окружного старосты, и не может ли оказаться, если изучить вопрос основательней, что окружной начальник — фигура покрупнее, чем депутат. Но уже душой и телом он был предан идее, родившейся в голове шельмеца редактора.

Размышляя таким образом, Ировец неожиданно вспомнил про Барушку, свою дочь, и про молодого Буреша, и одна только мысль об их взаимной симпатии, на которую дядюшка до сих пор смотрел сквозь пальцы, так его возмутила, что он остановился и в сердцах сплюнул.

В нем проснулся неведомый доселе гнев на Барушку — и он заторопился домой.

Не знаю, был ли дядюшка Ировец наделен столь живым воображением, чтобы заранее видеть отрадные картины своего взлета, однако, присмотревшись к нему, мы вскоре без преувеличения могли бы сказать, что его самолюбие снова щекочут радужные мечты.

Насколько удавалось рассмотреть под небритой щетиной и густыми седыми бровями, нависшими над глазницами, словно два куста шиповника на склоне холма, лицо зборжовского старосты сияло от каких-то возвышающих душу видений и помыслов; пожалуй, даже можно утверждать, что и так называемая одухотворенность сделала слабую попытку поселиться на его костлявой физиономии.

И лишь когда собственная его тень начала размахивать руками, Ировец опомнился. В тот момент он как раз мысленно обращался к избирателям с хитроумной и витиеватой речью. Однако очнуться окончательно его заставил блеющий голосок:

— Доброго здравия, староста!

Откуда ни возьмись, на дороге возник Вондрак, предводитель зборжовских радикалов.

— И вам также, и вам также! — ответствовал староста, приподнимая шапку, причем необходимо заметить, что до посещения К. Мног. Корявого дядюшка Ировец наверняка сказал бы попросту: «И тебе тож, Ирка!» Отчего он вдруг перешел с Вондраком на вы и употребил городское «также» вместо привычного деревенского «тож», Вондрак, разумеется, прекрасно понял.

— Ах, чертов сын, так ты эдак? — Ирка до того разозлился, что даже на минуту потерял дар речи, а потом, хотя на дороге, кроме них двоих, не было ни души, сделал вид, будто перед ним целая толпа земляков, и стал выкрикивать, блея на самых высоких нотах:

— Люди добрые, вы только гляньте, что деется! Думаете — это староста Вотава? [9] Какой там, это же сам пан Ировец, второй человек в округе. До первого-то ему не дотянуть. Ха-ха-ха-ха! — расхохотался он за всю воображаемую толпу.

А Ировец, точно та незримая толпа наблюдала за ним, выпятил грудь и широким, размашистым шагом направился к деревне.

Только перед самой своей усадьбой он вдруг как-то сник.

По приобретенной в последнюю пору привычке он украдкой глянул на щипец дома, где чистенький и четко выступающий на фоне стены парил святой покровитель Флориана Ировца и его рода, как бы вознося над усадьбой и всем селеньем свой охранительный кувшин. Поскольку солнце светило прямо на фронтон и в этот момент собиралось опуститься за горы, в Баварию, каждая черточка рельефа была обведена фиолетовой тенью, отчего глаза святого ожили, а на лице появилось столь строгое и хмурое выражение, что Ировец испугался.

О зборжовских хозяевах обычно говорилось (эти сплетни, разумеется, шли от голытьбы) — будто у них на всех одна совесть, которую они вечно друг у друга одалживают, и понадобись она кому, так и не сыщешь. Похоже, на сей раз она загостилась у Ировца. Во всяком случае, что-то заговорило в нем, но, к сожалению, понял он голос совести превратно.

Строгий взгляд патрона наш Ировец истолковал как упрек. Ведь в то памятное утро, когда святой заявился к нему и вручил свой дар, Ировец обещал обновить его изображение и освежить выцветшие краски, но слова своего не сдержал. Что лицо покровителя может выражать недовольство обращением с небесным даром — ему и в голову не приходило.

— Да велю же, велю тебя подновить! — отмахнулся староста от укоров совести, точно от назойливого заимодавца, и вбежал в дом.

По дороге он заметил, как пожелтел на его полях ячмень, хотя пора цветения еще не отошла!

«Ну кто бы сказал, что такое возможно всего за один солнечный денек? — думал он.— А ведь на том склоне сплошь — раскаленные каменья торчат, что зубы изо рта».

Ировец бросился к дымоходу, дабы подтянуть шнур на «Дождик», а потом, все еще в «свадебном» костюме, встал у завалинки и воззрился в синее небо, которое являло редкостную картину начавшегося ни с того ни с сего грибного дождичка. Бисеринки дождя искрились в лучах заходящего солнца, падая с лазурно чистого небосвода. Только минуту спустя на небе возникла золотисто-бурая полоса, и боком к Спаневицам встала радуга.

И как будто лишь теперь приказание Ировца, дернувшего за шнур, добралось по нему до самых истоков, или, вернее, до самого хранилища небесной влаги — вслед за первыми искрящимися дождинками, сливаясь в струи, взбивая пыль на дороге, стали падать тяжелые, темные капли, в листве ракитника поднялся говорливый шелест.

А над Спаневицами раскинулась еще одна радуга.

Солнышко, рдеющий лик которого был исполнен прощальной печали, протягивало к нашему краю две длинные руки в прозрачных, золотистых рукавах и, расставаясь с ним, медленно склонялось за Чмертовом на немецкую сторону…

Тут нежданно-негаданно налетела густая туча и, полными пригоршнями разбрасывая влагу, поспешила прервать трогательную сцену прощания — обе радуги быстро погасли…

«Ну велю же… велю! — мысленно еще раз повторил дядюшка, стоя у завалинки и наблюдая столь явственные результаты своих манипуляций с вервием погоды.— Ах ты мой святой, золотой ты мой Фролианек, да велю же я, велю тебя подновить! И как это я, черт подери, в городе не вспомнил!»

(Хотя в душе, пожалуй, был рад, что не вспомнил!)

Затем по всей округе разнеслось его громогласное:

— Баруш!!!


III

О девы, милые девы родного края!

Как мне воспеть ваши прелести?!

Вижу восторженным своим взором, как вы заполняете во время воскресной обедни неф цапартицкого костела, точно единая, непрерывная белоснежная стена, все в туго стянутых головных платках, сияющих белизной, ровно черешневый цвет, и оставляющих открытым одно личико, эту щекастую розовую маску, порой даже чересчур щекастую. (Милые мои барышни-горожанки, вы, несомненно, уже угадали, что я обращаюсь исключительно к деревенским девам.— Автор.)

Я употребил выражение «точно стена», ибо меж вами яблоку негде упасть. Ваши очи опущены в молитвенники, наряды ваши все одного покроя и сходных цветов, да и рост одинаков — словом, вы так поразительно схожи, будто видишь одну из вас, повторенную в сотнях копий.

Ради вас я в светлое воскресенье охотно посещал божий храм, и всегда мне казалось, что тот, кто сотворил девичье племя Ходского края, наготовил в огромном, величиной с высохший спаневицкий пруд котле свадебной каши из самого отборного белого риса, а потом наскоро слепил вас, пользуясь одной-единственной формой. Для ваших черных и зеленых глаз он довольствовался зрелыми и незрелыми ягодами терновника и даже для столь редких у вас голубых глазок нашел подходящие ягодки с сизым налетом. Но наверняка он не пожалел в кашу сала, да еще посыпал корицей, чтобы вышла она «бархатной» и хорошо передавала ядреный, сочный, порой даже багряный румянец ваших округлых щечек.

Так думал я в те блаженные июльские и августовские воскресенья, когда наблюдал в костеле, как вы, стоя, дремлете в одуряющей духоте под тяжелым сукном кацавеек и корсажей, в сборчатых юбках и толстенных чулках! Время от времени неусыпный колокольчик служки давал вам небольшую передышку от поклонов и молитв, сопровождаемых покашливанием и пофыркиванием. Тут по вашим плотным рядам пробегала волна, тесно сгрудившиеся тела вдруг приходили в движение, охваченные единым ритмом. Мне казалось, это предчувствие штайдиша (вы будете отплясывать его вечером!), но то попросту была непроизвольная реакция людей, у которых от долгого стояния прогибались колени.

Ваш прототип, милые девы, сработан еще в те давние времена, когда ходская природа не имела понятия о соразмерных формах греческой скульптуры, а в нашем крае не было классических гимназий, и потому даже самая распрекраснейшая из вас, будь она хоть из Длуженец, стройностью своей в лучшем случае напоминала Афродиту «калиполис» [10], и то еще скорее «поли» [11], чем «кали» [12]. Но так как по-гречески вы не знаете даже того, чему и я толком не научился, я воздам вам хвалу на более понятном для вас языке: чем меньше ростом выглядели вы рядом с верзилами парнями, тем прочней и солидней было ваше телосложение.

И впрямь, нигде во всей Чехии не пришлась бы так к месту поговорка «девица что яблочко», как в нашем крае. Однако яблоки у нас не больно родятся, и потому в качестве метафоры для описания ваших форм, коих не может скрыть кожура одежды, следует воспользоваться совсем иными плодами земли. Мы не ошибемся, обратясь к самому грубому из них, каковым у нас слывет не сахарная свекла, а «турнепа», в других местах именуемая турнепсом.

Убежден, что если бы в связи с Этнографической выставкой {12} была проведена анкета, затрагивающая определенные подробности, анкета, которая учитывала бы не только общие очертания, но и объем (в точных цифрах!) всех телесных форм дщерей чешских и словацких, победу, безусловно, одержали бы вы. О девы, милые девы родного края!

А королевной среди всех вас, девушки, была бы старостова Барушка из Зборжова, это уж точно!

Кто при виде Барушки не вспомнил бы «Розу столистную» {13}, когда, заслышавши зов родителя, наша героиня воткнула вилы в… (умолчим — во что, ибо речь идет о женской работе, коей так часто заняты в свободное от более важных дел время наши молодые и пожилые крестьянки, о работе, оставляющей следы чаще на ногах, нежели на руках) и, поспешивши к отцу своему, сладким, задушевным голоском спросила:

— Чё те надобно, папаня?

При виде этой живой и энергичной красавицы, кто бы не вспомнил бессмертных строк Челаковского, воспевшего могучую силу поэзии и ее превосходство над изобразительным искусством:

О, художник, ты создать
можешь все, что видит зренье!
Но когда идет красотка —
как легка ее походка! —
персей нежное волненье
ты не в силах передать!

Однако способ, каким Баруш получила ответ на свой ласковый вопрос, человеку непосвященному показался бы загадочным.

Дядюшка Ировец — а старик, видать, в городе еще и выпил — двумя шажищами приблизился к дочери и, глядя ей прямо в глаза, прохрипел:

— Я те дам — «чё надобно»!

Папаня явно был навеселе. Баруш сразу определила это опытным глазом. В последнюю пору такое случалось нередко — глядеть тошнехонько. Посему она предпочитала держаться как можно «издалеча». Папаня был скор на расправу.

— Вали сюда живо!

Но Баруш не спешила исполнить его приказание. Тогда папаша сам подошел к ней, угрожающе занес руку, да так резко, что лопнул шов рубахи под мышкой, и, скрипнув зубами, произнес:

— Провал тя забери, ежели еще хоть раз застану с этим парнем из Спаневиц, дурында!

Барушка глянула из-под локтя, которым на всякий случай прикрыла голову, но удара не последовало. Однако отец сказал «провал тя забери» (а сие проклятие почитается еще более забористым, чем «паралик тя разрази»), и это уже само по себе доказывало, что папаня не шутит.

Получи Баруш крепкую взбучку, тут не было бы ничего удивительного, ибо таким способом деревенские папаши часто пресекают неугодные им увлечения дочерей. Вроде бы и не замечая, они довольно долго терпят ухаживания какого-нибудь парня, а потом ни с того ни с сего их Манке, Каче или Додле достается порядочная трепка с предупреждением на будущее. Это всего лишь проявление отцовской воли, но оно куда действенней, чем длинные нотации, и, помимо всего прочего, означает: у папаши на примете иной претендент.

«Выбить парня из головы» — у нас вовсе не редкая и не пустая фраза. Потому и Барушка прекрасно понимала, что ей грозит.

Но более, чем запрет на нежные чувства к пригожему Тонику, ее тяготил вопрос: кого папаня прочит в женихи, с кем столковался?

И она с таким усердием принялась орудовать вилами, что грубая рубаха, взмокшая то ли от пота, то ли от дождя, прилипла к ее лопаткам.

Вдруг Баруш с размаху всадила вилы в навозную кучу и просияла. Перед ее мысленным взором возникло лицо, собственно, не столько даже лицо, сколько волосы и борода того же рыжеватого оттенка, что и волоконца массы, с коей она в данный момент имела дело. У почтенного Глупки — подобно всем жителям деревни, Барушка называла его «учетель» — волосы и борода были именно такого цвета, да еще колючие, как у ежа!

Возможно ли, чтобы папаня и этот «учетель»…

От хохота, неожиданно обуявшего деву, на ее боках запрыгала «синюшка» (грубая набивная юбка, надеваемая для работы), но все попытки отогнать воспоминание о лице, которое только что перед ней всплыло, оказались тщетными. Погрузившись в мечты, она вся как-то обмякла, движения ее замедлились.

Наконец Баруш обеими руками оперлась о вилы, повернула голову до отказа, через плечо скользнула взглядом по всем выпуклостям своей фигуры и остановила его на кайме синей юбки, из-под коей выглядывали мощные икры, до того мощные, что к пяткам они спускались неестественно круто.

Когда женщины и девы нашего края исполняют работу, которой сейчас занималась Барушка, они довольно часто оказываются в такой позе. Причина сего столь забавна, что мы не преминем ее объяснить. Хотя нам — увы! — не раз ставили в упрек неуместный (!) натурализм (?), мы останемся верны своему реалистическому методу, однако постараемся проявить максимальную деликатность.

В драгоценной массе, которую Барушка выносила из хлева и сваливала на дворе в огромную кучу, содержатся различные соли и прочие химические соединения, чрезвычайно важные для удобрения полей — конечного предназначения сей бесценной массы.

Названные вещества, в особенности углекалиевая соль, обычно разъедают босые ступни прелестных селянок, и происходящие по сей причине патологические изменения вызывают весьма ощутимую боль, в чем любезный читатель и сам мог бы убедиться, приложивши ухо к устам девы, разглядывающей в столь неудобной позе свои пятки.

Из уст ее вырвалось шипенье, от коего у читателя пропала бы всякая охота смеяться, ежели таковая была…

Однако на сей раз наша Барушка шипела вовсе не от боли!

Вы бы не поверили, о чем она думала, разглядывая свои пятки.

И все же мы должны раскрыть ее тайные мысли: «А чё тут такого, почему бы мне и не стать учетельшей?»

Дорогие мои! Растрескавшиеся пятки — непреодолимое препятствие для подобного общественного возвышения. Про них-то обязательно и шепнут на ухо пану учителю во время провинциального бала, как раз в тот момент, когда он следит за хореографическими успехами кружащейся в кадрили избранницы своего сердца, до сих пор еще не услышавшей от него признания, следит, весь пылая и пожирая ее очами, готовыми выскочить из орбит,— и вот такое замечание способно погубить едва зародившееся чувство:

— Хм, куда вы смотрите, коллега, ведь у нее растрескавшиеся пятки!

Растрескавшиеся пятки — увы — неопровержимое доказательство причастности к той самой низменной работе, за которой мы и застали сейчас Баруш. И что интересно: даже те из ученых мужей, пекущихся о воспитании нашей молодежи «среднего возраста», кто сам пришел в науку «от сохи», в этом вопросе ничуть не снисходительнее остальных.

Автор сих строк знает городишко, где открытие средней школы имело весьма характерные последствия. Как и в большинстве других местечек нашей изобильной отчизны, горожане и тут по преимуществу занимаются крестьянским трудом, а их дочки вместе с мамашами безропотно выполняют выпавшие на их долю обязанности,— согласно словам старой песни, древнее происхождение которой, впрочем, многими оспаривается: «Мужья пашут, жены шьют портища».

Однако, помимо «шитья портищ», они участвуют и во всех полевых работах, причем от деревенских девчат отличаются лишь тем, что делают сие в обуви. Разумеется, это не мешает им по воскресеньям пользоваться своими общественными привилегиями — шляпками, зонтиками, перчатками и тому подобными аксессуарами городских барышень. И что же? Стоило объявиться в упомянутом городишке членам педагогического состава новой средней школы, как ни одна из местных красоток уже ни за что на свете не соглашалась пройти по городу с граблями, а тем более с вилами на плече. Не подумайте, будто они объявили забастовку или поручали кому-нибудь другому носить на поле эти орудия труда! Просто с той поры они волокли их за собой по мостовым городка и, только выйдя подальше в поле, возвращались к старому, испытанному методу. Стремясь держать вилы подальше от себя, они демонстрировали пренебрежение к земледельческим работам. И хоть выглядело это весьма комично, им казалось, что так они успешнее охраняют свою репутацию.

Пока мы ведем этот неторопливый рассказ, Баруш давно сбегала в чулан на чердаке и, обнаружив там старые сапожки, поспешно их обула, после чего вернулась к прерванному занятию.

Тем самым она непроизвольно выдала, что творится у нее на душе, вернее — уже сотворилось. По отношению к Тонику была совершена явная измена.

От вашего внимания, уважаемые читатели, надеюсь, не ускользнули тонкие психологические оттенки. Поначалу Баруш только разглядывала свои пятки с невысказанным вопросом: «А почему бы и нет?», но, обув старые сапожки, она как бы высказала это вслух! Ибо на возражение, которое могло бы воспоследовать от лиц, посвященных в суть дела,— что, мол, и деревянные башмаки прекрасно сослужили бы ту же службу,— автор отвечает: нет, именно сапожки, да еще сапожки с высокой шнуровкой, значительно явственней символизируют волнение, зародившееся в обширной груди Баруш, поскольку сапожки с высокой шнуровкой — несомненная привилегия городских девиц.

Городская барышня никогда не наденет деревянных башмаков, даже во время той же работы, какой была занята Баруш. Для вящей обстоятельности добавим, что пользуется она при сем отнюдь не Нептуновым трезубцем, а особыми навозными вилами о двух загнутых на концах зубьях, какими черти на картинах Брейгеля шуруют в адских котлах, кишащих грешниками. Теснота городского дворика позволяет перетаскивать обильные хозяйственные рудименты прямо из хлева, без помощи тачки, причем рукоять вил зачастую тычется в широкий зад коровенки, понуждая ее отступить в сторону.

Рядом, если не вровень, с этими прелестными существами — городскими барышнями — и ставила себя мысленно Баруш. Она не раз видела их через полуоткрытые калитки, когда «в буднишном» бегала в город «по керосин». Бледнея от страха, с негодованием на лицах, выполняли они сию неблагодарную работу, составляющую печальный удел чешской девы, одной ногой стоящей на третьей, а другой — на четвертой ступени общественной лестницы, и отчаянно-визгливыми голосами кричали что-то своим папаням или братцам, которые, таская означенные рудименты на носилках со двора и сваливая их в кучу прямо на улице, чтобы потом отвезти в поле, то и дело забывали притворить калитку, хотя вот-вот начнут расходиться по домам ученики, преподаватели гимназии, чиновники.

Сколько раз писал K. M. Корявый о вреде этих навозных куч для общественного здоровья!

Меж тем Баруш Ировцева уже сидела в вычищенном хлеве под боком буренки, зажав коленями подойник, и на цинковое днище звонко падали первые капли молока.

Вокруг возникали и другие приглушенные звучания буколической симфонии вечерней дойки. Лейтмотивом ее было смачное пережевывание и громкое посапывание у кормушки с резанкой, сопровождаемое меланхолическим жужжанием мух — этого завтрашнего корма прожорливых птенцов ласточки. Их пепельно-серые зобики мирно выглядывали из гнезда под балкой, четко различимые в свете красного огонька жестяной коптилки. Она вечно чадила, и над «коровьей» светильней с незапамятных времен наподобие сталактита нависала здоровенная гроздь сажи.

Никакие посторонние звуки не долетали сюда, если не считать тех, что производил скребок Ировца, усердно очищавшего от каштаново-коричневых наростов широкий зад своего любимого вола, того, что в упряжке ходил справа.

Молоко в подойнике начало пениться, и тут обычно наставал миг, когда в горле Баруш зарождалась одна из тех песен, которые доносятся под вечер из ходских хлевов.

Баруш пела:



Однако симфония не сменилась кантатой. После второго стиха, спетого высоким горловым голосом, каким наши девушки имитируют звучание короткого кларнета ходских народных оркестров, Баруш вдруг умолкла.

Она умолкла, ибо не решалась довести до конца привычную вязь мыслей, сопровождавшую эту песенку свадебных дружек.

Прежде она вспомнила бы про Тоника и подумала бы, поступит ли он согласно этой песне, в которой дальше говорится:

«Я там тоже буду, образок себе добуду…»

Папаша выглянул из конюшни: с чего это она смолкла?

— Ты чё, язык откусила?

Но Баруш словно воды в рот набрала. В этот миг ей как раз досталось по носу коровьим хвостом. И, перекинув через лицо край головного платка, она стиснула его конец зубами — таков привычный способ самозащиты у ходских доярок.

Во тьме светились лишь два ее передних зуба, широких, точно стамески.


IV

Наверняка никого не удивит, что слава пана Ировца вскоре облетела всю округу. Да это и естественно. К. М. Корявый даже не подозревал, что визит зборжовского старосты возымеет столь сенсационные последствия. Когда прогноз — прошу не путать с «предсказаниями»! — дядюшки Ировца на всю неделю исполнился тютелька в тютельку, общественное мнение, насколько им могли управлять «Чмертовске листы», откликнулось на это событие с небывалым энтузиазмом.

Граф Ногавицкий из Ногавиц, представитель старого дворянского рода, но отнюдь не магнат (ибо в земельных книгах его лист был, к сожалению, чуть не целиком исписан) {14}, как только прочел в газете Корявого известную вам статью, тотчас подписался на целый квартал вперед, а когда природа явно повела себя по указке «Ч. л.», абонентную плату за подписку прислала и дирекция сельскохозяйственной школы в Пльзени.

«Гонец из Цапартиц» опубликовал против своего журналистского и политического противника яростную инвективу, призывая весь мир в свидетели нравственной катастрофы, «постигшей интеллигенцию самого западного уголка нашей родины», и просил прощения у всех прогрессивных мужей округа за несмываемое бесчестье: разумеется, сама партия прогресса в нем нисколько не повинна, но что поделаешь — оно позорным пятном легло на всю пограничную твердыню нашей отчизны!.. От имени «Гонца из Цапартиц» автор статьи извинялся перед соотечественниками, ибо, по всей видимости, и редакция газеты не держала достаточно высоко яркий факел истинного просвещения, если даже люди, на чью прогрессивность можно было рассчитывать (!), гнусно нарушили (!!) присягу, данную гению современного духа, и добровольно погрязли всеми извилинами своего мозга в тусклой паутине средневековых суеверий, опрометчиво попавшись на удочку какого-то мужлана. В личной его порядочности, конечно, никто не сомневается, но ведь по своему интеллектуальному уровню он далеко отстает от мужей (!) всестороннего академического образования, недюжинного ума и широкого кругозора, кои тем не менее первыми бежали под знамена зборжовского «„Махди“ {15} или — если угодно — пророка».

Последний удар попал прямо в цель, в самую могучую и самую интеллигентную грудь всей партии, а именно в грудь казначея окружной сельскохозяйственной ссудной кассы Грознаты. Сей муж был широко известен не только как один из радикальнейших прогрессистов, но и как красноречивейший оратор, разивший врагов буквально наповал.

Когда его речь появлялась в печатном органе партии, разгромленные в пух и прах оппоненты немало дивились этой бесцветной бурде, однако на месте схватки Грозната был весьма опасным противником. Самые банальные, самые избитые и даже самые невинные истины он произносил таким зычным голосом, что дребезжали стекла в оконных рамах. При сем все мужские достоинства Грознаты представали в наивыгоднейшем свете. Его широченные плечи содрогались от наплыва чувств, глаза наливались кровью, жилы на шее, на висках и на лбу вздувались, а огромные зубы жутко сверкали меж черными как смоль усами и темной бородой. Если еще добавить, что мышцы на лбу этого атлета были развиты, как у Фидиева Зевса, и во время своих ораторских выступлений он совершал настоящие мимические чудеса, а также что звук «р» он произносил особенно раскатисто, вы во всей красе сможете себе представить сие живое воплощение кипучей энергии. Для полноты портрета небесполезно присовокупить, что особо могуч был затылок Грознаты. Какой-то начинающий городской адвокат позволил себе по его адресу довольно меткое, но вместе с тем весьма непристойное сравнение. Однако оно столь точно обрисовывает фигуру Грознаты (а для нас очень важно, чтобы читатель зримо ее представил), что мы не чувствуем себя вправе делать из него тайну. И если было сказано, что у Грознаты «вместо затылка задница», более картинно его внешность нельзя передать даже красками. Там, где должна бы находиться упомянутая часть тела, он был относительно строен, меж тем как на его затылке толстым кольцом залег жир.

Когда это сравнение дошло до ушей Грознаты, остроумному автору пришлось недели две прятаться от огромных кулачищ, под удары коих хозяева трактиров, удостоенных счастья быть местом политических сборищ и заседаний различных обществ, старались подсунуть самый ветхий председательский столик. Их можно понять, так как после собраний, где выступал Грозната, попавший под его руку стол оказывался вдребезги разбитым, точно рояль, на котором Лист сыграл концерт. Во время загородных прогулок казначей показывал удивительнейшие атлетические номера. Ему, например, ничего не стоило разбить кулаком камень. Но и это было еще не самое удивительное. Грозната мог целиком сунуть в рот большой круг ливерной колбасы, так что наружу торчали одни колбасные палочки. Затем последние вытаскивались, и колбаса естественным путем скрывалась в утробе непринужденно улыбающегося артиста. Необходимо, однако, добавить, что свой талант Грозната демонстрировал лишь по особо торжественным случаям и исключительно в пользу строительства гимнастического зала для местной организации «Сокола» {16}, знаменосцем которой он являлся.

В Цапартицах Грозната слыл человеком в высшей степени интеллигентным, живым воплощением академической образованности. И не только потому, что до своего избрания казначеем ссудной кассы он подписывался «MUC {17} — Бедржих Грозната», но главным образом по той причине, что «Гонец из Цапартиц» не упоминал его имени иначе, как в сопровождении самых лестных слов о его «широком кругозоре, недюжинном уме и всесторонней академической образованности». Эта формула прилепилась к имени Грознаты, как гомеровские постоянные эпитеты к персонажам «Илиады» и «Одиссеи». В конце концов никто уже не мог себе представить его без «образованности и широкого кругозора».

И вот этот всеми уважаемый и обожаемый муж, отдавший свои блестящие дарования на службу восьмой великой державе или, точнее, ее консульскому представительству в Цапартицах (так самоуверенно однажды назвала себя редакция «Гонца из Цапартиц», но К. Мног. Корявый тут же заметил, что великих держав девять, ежели включать в их число — а включать мы обязаны! — Японию и Соединенные Штаты, и, следовательно, пресса — не восьмая, а десятая,— если не первая! — великая держава, и присовокупил, что в таком случае и он имеет некоторые права на титул генерального консула сей «великой державы» в Цапартицах), вдруг совершенно необъяснимым образом обеими ногами вляпался в историю с дядюшкой Ировцем из Зборжова, причем очутился во враждебном лагере — на стороне приверженцев неслыханных суеверий и наивного простодушия.

Случилось это в Гражданском клубе в тот самый вечер, когда была торжественно подтверждена правильность предсказаний Ировца. Казначей Грозната порядком-таки поиздевался над редактором «Гонца из Цапартиц» по случаю его позорного фиаско в борьбе с прогнозами «Ч. л.». Слово за слово, и вскоре Грозната принялся молотить по столу своим кулачищем каменотеса. На возражения редактора, что следует отдать предпочтение данным науки и авторитету ученых из имперского института, нежели пророчествам какого-то старосты или пастуха, Грозната ответил весьма находчиво.

А именно — что колокольный звон и стрельба «по тучам» (обычай у нас в Чехии повсеместно распространенный вплоть до начала нынешнего столетия) также считались абсурднейшим суеверием и свидетельством обскурантизма. И вот, представьте себе, совсем недавно в Германии возникло «Общество стрельбы по облакам», а в Баварии строится завод, который будет производить пушки для пальбы по вредоносным тучам. Когда издатель «Гонца из Цапартиц» посоветовал с этакой чепухой обращаться к психам, а не к нему, прогрессивному редактору, Грозната в качестве неопровержимого аргумента продемонстрировал вырезку из отдела объявлений журнала «Флигенде блеттер» {18}, где была наглядно изображена пушка против дурной погоды, рекламировавшаяся как средство, без коего не может обойтись ни одно село.

Тут «Гонец из Цапартиц» вынужден был умолкнуть. В полемике наступила короткая пауза.

Однако по воле злого рока редактор не прикусил вовремя язык и позволил себе язвительное замечание. Мол, Цапартицам никогда не понадобится сие орудие. Ведь достаточно Бедржиху Грознате выступить против несчастного облачка с одной из громовых речей, как о нем и помину…

Редактор не договорил.

Грозната вскочил со стула и произнес самую страшную свою угрозу.

— Я-не-до-пу-щу-ни-ка-ких! — орал он, и каждый слог сопровождался могучим ударом по столу.

Он еще раз повторил «ни-ка-ких», подчеркивая значительность слов удвоенной силой голоса и ударов.

Надо заметить, Грозната и не подозревал, что по сути говорит бессмыслицу. Следовало бы добавить, чего он, собственно, не допустит (к примеру, никаких глупых шуток или оскорблений). Но это выражение он всегда употреблял именно в такой форме.

Стоило Грознате заявить, что он «не допустит никаких»,— и все предпочитали ретироваться как можно быстрей и как можно дальше.

Редактор «Гонца из Цапартиц» тоже не преминул ретироваться с удивительной поспешностью. Когда он очутился на площади, завсегдатаи Гражданского клуба уже затягивали душераздирающими голосами любимую песню Грознаты:

«Шел я по мосточку…»

Не существовало более надежного средства укротить рассвирепевшего казначея, как запеть про «мосточек». Казалось, на львиный, трясущийся от гнева загривок Грознаты кто-то вдруг набрасывал руно кроткого барашка.

Дело в том, что сей богатырь был еще и отменным тенором. Не проходило ни одного увеселения или вечеринки, чтобы он не драл дарованную ему богом глотку, услаждая слух присутствующих.

Едва услышав про «мосточек», Грозната становился сам не свой. Захлебываясь восторгом, он только успевал пробормотать: «Да ведь не так, ведь не так! Низко забираешь!», и вслед за тем из его гектолитровых легких уже неслась меланхолическая песнь о мосточке и о потерянной девушкой цепочке,— как правило, на терцию выше, чем заводил предшественник.

Грозната взбирался на головокружительные высоты, вопил до жути протяжно, глаза его наливались кровью, а щеки багровели, и не только у владелицы потерянной цепочки, но и у многих защемило сердце. Вскоре слушатели в единодушном и искреннем порыве присоединялись к нему — одни пели, другие что-то мурлыкали себе под нос, третьи орали истошными голосами.

Гнев Грознаты исчезал без следа.

Закончив первый куплет, он без передыху начинал второй:

«Всякому известно…»

Казначей принадлежал к тем несносным трактирным запевалам, которые знают число куплетов в каждой песне и помнят их наизусть до последнего словечка.

Вот и теперь Грозната не унялся, пока не довел песню до конца.

За «мосточком» последовало «Сеял я просо», далее — «Когда я пас коней», «Взвейтесь, знамена славы» {19}, «Я — маленький гусар», «Шла на исповедь девица» и т. д., и т. п. Не пропуская ни единого куплета, все тем же трубным гласом… и так до умопомрачения.

Завершала репертуар Грознаты бесконечно трогательная:

«Кабы ведал, что скоро умру…»

После первых же слов этой песни слезы брызнули из его глаз. Сентиментальный певец все плакал и плакал, не переставая, пока не добрался до заключительной строфы. Тут он опустил голову на руки и зарыдал столь безутешно, что у слушателей возникло опасение, как бы с ним чего не случилось.

От избытка чувств его окорокоподобный загривок пришел в движение и ужасающе подергивался при каждом тяжком вздохе, от коих ребра несчастного певца ходили ходуном. Грознате перевалило за сорок, и немало цапартицких барышень достоверно знало: девственника из него не получится, даже если бы на его дубовый гроб, выполняя просьбу покойного, возложили символ невинности — венок.

Может, оттого он и плакал!

О его пристрастии к «мосточку» и «цепочке» в Цапартицах рассказывают удивительную историю.

Ко всем цапартицким домикам примыкают узкие огороды, разбитые на месте бывших крепостных рвов. В этих огородах выращивается салат-латук, к которому здешние жители питают особую слабость.

Однажды ночью Грозната поймал у себя в огороде вора, таскавшего латук.

Очутившись в свирепых лапах Грознаты, вор в смертельном испуге низко-низко завел:

«Шел я по мосточку…»

Грозната, нисколько не удивившись, перебил его: «Да ведь не так, ведь не так! Низко забираешь!» — после чего сам запел во все горло и, разумеется, на три тона выше:

«Шел я по мосточку…»

Опомнился он только на втором куплете и, прервав пение, пошарил перед собой, но вора давно уже след простыл, ищи-свищи его теперь во тьме, где-то за двойным поясом крепостных стен…

После всего, что мы слышали о Грознате, понятно, почему «Гонец из Цапартиц» еще в высшей степени деликатно мстил за обиду, нанесенную его редактору этим человеком академической образованности, недюжинного ума и широкого кругозора, почему стегал его, можно сказать, шелковой плеточкой.

Тем яростнее обрушился он на «Чмертовске листы» — от К. Мног. Корявого только пух да перья полетели. «Гонец из Цапартиц» упомянул о стечении обстоятельств, из-за которых только и могло случиться, что научные выводы имперского института погоды диаметрально разошлись с действительностью. Однако разум и расчет зборжовского, допустим даже, весьма достопочтенного, куманька явно не имеют к сему никакого отношения. Поверить в это могли лишь самые корявые мозги в округе да еще «какой-нибудь» Матей или Многоног!

Омброметрология,— поучал далее просвещенный «Гонец из Цапартиц»,— всего-навсего стремится определить наиболее вероятные изменения погоды, ее прогноз — отнюдь не пророчество, а гипотеза, основанная на зарегистрированных приборами данных и многолетнем опыте.

Если в Цапартицах и их окрестностях действительность не соответствовала прогнозу, то из этого следует, что на сей раз гипотеза не подтвердилась, хоть и была вполне правдоподобна.

Бог ты мой, ведь речь идет о стихиях, а стихии не подвластны человеческим расчетам!

Кто думает иначе, пусть лучше переселится из приобщившихся к цивилизованному миру Цапартиц в другое место, чем окажет немалую услугу достославному городу. Тут воображению читателей предлагалась фантастическая картина такого массового переселения. Через нижние ворота города движется процессия, во главе которой «Гонец из Цапартиц» видел пресловутого цапартицкого корявого раскоряку, а за ним — множество других забавных фигур. Хотя автор статьи обрисовал каждую из них несколькими скупыми штрихами, любую можно было узнать безошибочно. Не был обойден вниманием и портной, который сшил редактору «Г. из Ц.» верхнюю одежду, а когда выяснилось, что тот не в состоянии заплатить, добился конфискации в свою пользу всего редакционного имущества.

«Прислушайтесь! — восклицал автор этой мастерски написанной инвективы.— И вам придется поверить ушам своим. Разве вы не слышите песнь, под звуки коей эта толпа темных ретроградов покидает нас? Протяжные, меланхолические клики [13] звонкого, устремленного ввысь тенора, некогда доставлявшего незабываемое наслаждение участникам столь многочисленных в нашем бурно расцветающем городе увеселительных вечеринок, доносят до слуха сих изгнанников знакомые слова:

„Шел я по мосточку…“

Нет, это просто невероятно! Ибо, спрашиваем мы себя, неужли к толпе нищих духом присоединился муж, доселе шествовавший бок о бок с нами во главе прогрессивного развития всего Цапартицкого округа, название которого, как мы надеемся, занесет на свои золотые скрижали сама возвышенная Мельпомена, и притом сразу же за ведущим округом всей нашей отчизны, то бишь — за Госпршидью.

Нет, нет, не верьте, это всего лишь слуховая иллюзия [14]».

Далее следовал ряд многозначительных и глубокомысленных точек. Ради вящей основательности мы их также здесь воспроизводим:

«. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .»

В заключительной части статьи редактор «Г. из Ц.» еще раз кратко возвращался к сути дела и завершал все цветистой метафорой, упомянув о вспугнутых конях розовоперстой Аврозины и ее пасмурном лике; по его словам, она, единственная, несет ответственность за погоду на минувшей неделе, по прихоти случая опровергнув прогноз имперского института, что, несомненно, впредь не повторится.

Этаким высокопарным стилем и поэтическими инвективами редактор «Г. из Ц.» старался задурить головы своих читателей всякий раз, когда чувствовал под ногами зыбкую почву и сам не очень-то верил тому, что защищал.

Номер, как всегда, украшал набранный самым жирным шрифтом венский прогноз погоды на всю предстоящую неделю. Ниже читатели извещались о собрании окружного сельскохозяйственного товарищества.

К. М. Корявый ответил чрезвычайно сухо и дельно. Заголовком передовой статьи «Ч. л.» послужило начало уже известного читателю изречения:

«Меж небом и землей творятся вещи…»

И вся статья развивала и варьировала этот мотив.

Наш Многослав заранее ограждал себя от подозрений, будто он намеревался польстить своему «газетному оппоненту», «цапартицкому консулу восьмой, то бишь десятой… великой державы», и давал честное слово, что отнюдь не причисляет его к ученым, способным постичь сложность всего, что творится меж небом и землей. Хотя меж небом и землей происходят вещи совершенно простенькие, понятные даже гимназисту младшего класса, тем не менее редактор «Г. из Ц.» никогда не имел и никогда не будет иметь о них ни малейшего представления. Затем К. Мног. Корявый коснулся склонения имен существительных мужского рода типа «муж», особливо окончаний родительного падежа множественного числа, и германизмов вроде «я увидел близ меня» или «был преследован», коих, как он считал, не допускают ни «Свод грамматических правил для королевства Чешского», ни сам дух чешского языка, впрочем ни разу и во сне не являвшийся редактору «Г. из Ц.».

То, что «Гонец» спутал Мельпомену с Клио, «Чмертовске листы» великодушно прощали, ибо в этом более повинны сами Музы. Редактор «Гонца» с ними не в ладах, и они решительно повернулись к нему спиной. Не стоит попрекать его и за то, что он назвал Аврору Аврозиной. Тут достаточно легкого удара линейкой по пальцам,— увы! — отнюдь не розовым.

Но главное для «Ч. л.» — принципы, которые они обязаны защитить в противовес якобы прогрессивной (!) позиции «Гонца». Дело касается прежде всего неотъемлемого и нерушимого принципа автономии, грубо попираемого «Гонцом». Давно можно было догадаться, что сей «прогрессивный» орган (точно так же, как и товарищество, которому он служит) лишь маскирует свой централизм. Нарочитые ссылки на имперский институт погоды, полное название коего неоднократно печаталось в «Гонце», да еще хвастливо жирным шрифтом, по мнению «Ч. л.», являлись доказательством заносчивого стремления поставить интересы империи выше интересов земли чешской. Между тем не только в политике и экономике, но и в науках и искусствах следует блюсти принципы здравой автономии. А если предоставляется такая возможность и в области погоды, то осуществить ее — наш святой долг.

Да, «Чмертовске листы» гордо заявляют, что им принадлежит заслуга расширения нашей автономистской программы, ибо они включили в нее пункт о погоде.

Автономия погоды относится именно к тем «вещам меж небом и землей», о которых даже не подозревают кое-какие пустые тыквы, покоящиеся на «прогрессивных» плечах и раскачивающиеся меж небом и землей. В эпоху Эдисонов, Маркони, Щепаников {20}, несомненно, приспела пора и чешскому национальному гению внести серьезную лепту в современный прогресс. По крайней мере это заслуживает всяческого поощрения. «Гонец из Цапартиц» сам указывает, что на основе точных исследований и многолетнего опыта наука предугадывает вероятные изменения погоды. Отчего же не появиться самоучке, человеку из народа, который без всяких приборов, при помощи одной лишь интуиции, быть может, более точной, чем все эти приборы вместе взятые, способен добиться таких же или еще более надежных результатов?! Но его третируют. И это в эпоху, когда виноделы научились расстреливать тучи из артиллерийских орудий и тем самым предотвращать град! Горным инженерам, например, давно известно, что старый опытный горолаз подчас лучший геолог, чем многие профессора высшей школы, а его чутье надежнее самого точного геодезического прибора. Среди старых колодезников не редки люди, способные безошибочно определить в безводном краю место, где потом с помощью буренья будут обнаружены подземные воды. Ибо и под землей есть вещи, о которых… и т. д.

«Чмертовске листы» готовы немедленно доказать, что предсказания уважаемого пана старосты подтверждаются отнюдь не в силу случайного стечения обстоятельств.

Прогноз венского имперского института на следующую неделю тоже абсолютно неверен.

Неправда, что в течение предстоящей недели можно ожидать преимущественно сухую и жаркую погоду, то есть состояние атмосферы, в канун жатвы губительное для наших полей.

«Наш уважаемый сотрудник пан Ировец из Зборжова,— писали «Ч. л.»,— предлагает собственный прогноз, полностью отвечающий тем чаяниям и надеждам, которые за четыре недели до жатвы питает каждый крестьянин. Вот почему всю следующую неделю по ночам, а именно с 8 часов вечера и до восхода солнца, будут идти дожди. Поскольку предлагаемый прогноз кое-кому может показаться недостаточно конкретным и в случае успеха — гарантируемого со стопроцентной точностью! — наши недоброжелатели того и гляди опять заявят, что все это лишь простое совпадение, мы во всеуслышание добавляем: начало дождя будет сопровождаться радугой, видимой всему нашему краю, ибо каждый раз ровно в 8 часов вечера она будет возноситься над синевато-зеленой шапкой горы Чмертов! Направление ветров, которые, согласно прогнозу имперского института, в течение предстоящей недели должны дуть „преимущественно“ с северо-запада на восток, также указано ошибочно. Всю неделю по ночам при полном безветрии будет моросить мелкий, равномерный дождь, днем же ожидается легкий южный ветерок.

Эта пропозиция не касается, однако, следующего воскресенья, на которое назначено собрание окружного сельскохозяйственного товарищества, поскольку оно вообще не состоится».

Для тех, кто умеет читать между строк, особенно примечательными были слова «предлагает» и «пропозиция». Как явствует из этих оборотов, дядюшка или, точнее, его газетный покровитель Многослав Корявый рассматривали приведенный выше прогноз уже не как простое предсказание и, в сущности, лишь подтверждали то, что тайным заказчикам дядюшки Ировца давно было известно: зборжовский староста распоряжается погодой по своему усмотрению. Ведь слово «пропозиция» в обиходном жаргоне коммивояжеров означает не только предположение, но в какой-то мере и прямое коммерческое предложение.

По общему характеру публицистического выпада «Ч. л.» и по отдельным подробностям редактор «Гонца из Цапартиц» безошибочно заключил: против него вкупе с Корявым и зборжовским старостой выступила еще и гимназия.

— Готов побиться об заклад — это писал Глупка! — воскликнул он во время вечерней беседы с самим собой, протекавшей в темном углу, куда не достигал свет единственной в клубе лампы, висящей в центре залы.

В этот угол он уползал после каждой проигранной полемической схватки с ненавистным противником.

На сей раз его промахи в мифологии (ах, столь им любимой!) и путаница с музами (только относительно Терпсихоры он никогда не ошибался!), к счастью, ускользнули от внимания других посетителей клуба и не вызвали с их стороны язвительных замечаний, потому что всем не давала покоя фактическая сторона дела. Можно сказать без преувеличения, в ту памятную субботу жители Цапартиц, как и все обитатели чешского запада, отличающиеся сангвиническим характером, развили такую бурную деятельность, что превзошли самих себя.

Спустя полчаса после выхода очередного номера «Ч. л.», часовщик Калоус из предместья Горжов, глухой как пень старик, оторвался от своей работы — починки изъеденных жучком «шварцвальдек» {21} — и по какому-то наитию посмотрел в окно.

От того, что часовщик увидел, руки у него затряслись, и, подойдя к окну поближе, он с трудом снял с носа очки, чтобы взглянуть на колокольню костела и определить, где пожар.

А что в городе пожар — он был совершенно уверен.

Недаром живший напротив сапожник Неходидодому, впопыхах натягивая сюртук, пулей выбежал в сад, нетерпеливо отмахнулся от попреков — по всей видимости, достаточно резких! — своей жены, тоже выскочившей за дверь, и исчез. На месте действия осталась только Неходидодомова — сапожникова жена, через два забора оживленно переговаривавшаяся жестами с какой-то пантетей.

Калоус бросил скорбный взгляд на венец звонницы — не показывает ли черный флюгер, в какой стороне свирепствует опасный огонь. Трясущимися руками заправил роговые дужки очков за уши и, жмурясь на противоположный дом, откуда Неходидодомова что-то сигналила колёснице Кристофоровой, прогнусавил: «А черт их разберет, что там опять!..» С этими словами он снова сел за свои «шварцвальдки», и вечное дрожание его старческих рук обрело обычный, замедленный ритм.

То, что часовщик узрел через маленькое, в четыре крошечных стекла, оконце, было всего лишь незначительной деталью картины всеобщего смятения, охватившего в ту минуту его цапартицких сограждан. Меж тем как Неходидодому спешил с «Ч. л.» за разъяснениями к другу и уважаемому заказчику, пану младшему учителю городской начальной школы Форейту, служившему для него кладезем премудрости, тот самый зуд общения, который всегда возрастает при исключительных обстоятельствах, собрал в предместьях и на главной площади Цапартиц многочисленные кучки взбудораженных обывателей, различнейшими способами — в зависимости от касты и степени образованности — выражавших свое недоумение по поводу неслыханных событий.

Например, под аркой у аптеки, где по вечерам собирался цвет цапартицкой интеллигенции, на деревянной скамье сидел красный от возбуждения Грозната, окруженный другими видными фигурами местного прогрессивного лагеря.

Аптекарь Существенный, коротконогий суетливый человечек с белыми, как густая мыльная пена, сединами, поражал всех бурной жизнедеятельностью.

В руках аптекаря был барометр, размерами чуть поменьше его самого, и свои объяснения он сопровождал столь стремительными манипуляциями с этим физическим прибором, что слушатели едва успевали отстранять головы. Один лишь обливающийся потом Грозната не предпринимал попыток уберечь вместилище своего выдающегося ума и всесторонней образованности. Да и не мог этого сделать из-за жирового колье на шее. При очередном фехтовальном выпаде аптекарева барометра он только моргал.

Прочие собеседники в пылу дискуссии пронзали друг друга полемическими уколами и уничтожающими взглядами. Нередко кто-нибудь хватал поднятую руку соседа и решительно тянул ее вниз. А поскольку каждый, напрягая голосовые связки, старался перекричать остальных, получалась дикая какофония.

— Радуга в восемь вечера над Чмертовом! — выкрикивал визгливым, до невероятности высоким голосом аптекарь, буравя слушателей одного за другим испытующим взором. Взор сей был тем более пронзителен, что усиливался толстыми увеличительными стеклами (Существенный после удаления катаракты носил очки). Стоило гному-аптекарю в споре обратить на кого-либо свои глаза, напоминавшие за этими лупами глазища разгневанного великана, как противник незамедлительно тушевался.

— Радуга в восемь вечера над Чмертовом, господа? — торжествующим тоном возглашал Существенный, патетически подчеркивая знак вопроса.

— А почему бы и нет? — осмелился возразить Грозната.— Коли уж будет радуга, почему бы ей, паралик ее разрази, не появиться именно там?!

— Окстись, пан казначей! — Существенный чуть не подскочил.— Ведь этак и спятить недолго! Ясно ж как божий день — радуга всегда стоит против солнца!

— Как дважды два,— подтвердил мыловар Доубек, вышедший в этот момент из своей лавки, что рядом с аптекой. Хоть был он запросто в синем полотняном фартуке и в нарукавниках, но щедро вышитая золотом феска да толстая золотая цепочка, свисавшая из верхней петли жилетки в нагрудный карман, свидетельствовали, что перед нами состоятельный ремесленник, или, иначе говоря, «промышленник».

Все ремесленники почитались в Цапартицах промышленниками и фабрикантами, а те, кто владел еще и земельными угодьями, удостаивались звания эконома или владельца недвижимости.

— Видали вы когда-нибудь, чтобы солнце садилось под радугой? — продолжал Существенный, наступая на Грознату.

— Под радугой? — пропел своим тенорком Грозната, точно курица в рассказе Райса {22}.

— И этот осел написал подобную чушь?

— Ну, не то чтобы прямо, но как будто вы сами не знаете, что Чмертов лежит к западу отсюда. Не так ли?

— Вот уж что называется сел в лужу! — постыдно предал Корявого Грозната.

— Что с него, Матея, возьмешь?

Учитель Глупка, тоже принадлежавший к обществу, сидевшему перед аптекой, молчал, словно язык проглотил. Только побагровел до самых корней рыжеватых волос. Это он был автором статьи в последнем номере «Ч. л.», он, пока еще лишь стажер, но уже как-никак преподаватель физики в цапартицкой гимназии!

— Все это глупости,— послышался голос городского врача, чем-то напоминавший жужжание огромного шмеля,— меня бы тут ничто не смущало, если б не одно обстоятельство…

Кадык на тощей шее долговязого лекаря, с каждым словом подпрыгивавший почти до подбородка, вдруг остановился, и все напряженно ожидали, что же это за обстоятельство.

— Подумайте сами,— продолжал д-р Ройт басом, исходившим словно бы из-под мостовой,— ведь сей субъект категорически заявляет, что собрание окружного сельскохозяйственного товарищества не состоится. Это напечатано жирным шрифтом!

Когда говорил д-р Ройт, на него стоило посмотреть. И не только на его подпрыгивающий кадык, но и на его необычайно занятную мимику. Он говорил, будто выталкивал каждый слог откуда-то из желудка, помогая себе энергичным движением подбородка, тонкие щеки при его невероятной худобе дрожали, как некие акустические перепонки.

Все потянулись за печатным органом К. М. Корявого, покоившимся в грубых, как у каменотеса, ручищах Грознаты. Но, точно на грех, оказалось, что этот экземпляр «Ч. л.» начисто утратил способность служить средством информации. В лапах Грознаты он так измялся и пропитался потом, что даже д-р Пазоурек, прославленный венский реставратор древнеегипетских папирусов, был бы не в силах восстановить по этим комкам текст оригинала.

— А если бы вам в руки, да еще в летнюю жару, попала государственная облигация стоимостью эдак в тысячу гульденов? — иронически поинтересовался Существенный, двумя пальцами держа останки духовного детища К. М. Корявого.

— Тут что-то набрано жирным шрифтом, но прочесть это способен один дьявол!

— Смотрите-ка, бургомистр! — вдруг ухнул, как из бочки, д-р Ройт.

— Верно! — подтвердил мыловар.

И был совершенно прав — на площади старинного королевского пограничного города и впрямь появился бургомистр. А когда он там появлялся, не заметить его было невозможно. Он обладал необычным талантом обращать на себя внимание. Всякий бы отличил его среди сотен других людей по манере величественно и резко вскидывать голову, надменно поворачивать ее сначала вправо, потом влево и, наконец, так же величественно, резким кивком склонять долу.

От внимательного наблюдателя не могло ускользнуть, что пан бургомистр, собственно, отсчитывает головой такт на четыре четверти. Когда он эдак выступал по площади, направляясь от верхних ворот к нижним, его шаги словно бы сопровождала неслышная музыка некоего торжественного марша. По самой середине площади проходит немощеное императорское шоссе, на которое Цапартицы нанизаны словно бусинки на нитку. Хотя эта дорога честно служила всем проезжающим через город повозкам и экипажам, она все же почиталась via principalis [15] и, подобно какой-нибудь аллее княжеского парка, предназначалась исключительно для бургомистра. Отважься кто другой пройтись по ней под вечер, он был бы просто смешон.

Грязь — не грязь, а пан бургомистр шагал исключительно по шоссе. Делать это он мог когда угодно. Свой трактир он сдал в аренду, и времени у него было предостаточно. Но если он появлялся на площади до восьми часов вечера, в непривычную для себя пору, на то всегда имелись какие-либо особо важные, волнующие причины. Это значило, что городу предстоят тяжкие испытания. Тут высокое чувство долга, неотступное сознание собственной ответственности, а также великая нравственная сила вели его на площадь, и оная же сила побуждала бургомистра продемонстрировать жителям Цапартиц, которые в решающие минуты имели обыкновение терять голову, что он, глава города, бдит и бодрствует.

И в этот достопамятный день появление его успокоительно подействовало на подданных, сбившихся в кучки почти под каждым сводом окаймляющих площадь аркад. Все граждане города, возбужденные грядущими событиями и сгрудившиеся вокруг своих номеров «Ч. л.», тотчас перестроились во фрунт, обращенный к пану бургомистру, который вышагивал по чуть возвышающейся середине площади,— и все отдавали ему честь словно члену правящей династии.

В каждой из преданно взирающих на бургомистра паре глаз отражались его парадные брюки, сиявшие белизной в жарком блеске июньского дня. Высший сановник цапартицкой «речи посполитой» не пренебрег ни одним приветствием, ни одним реверансом, от кого бы они ни исходили. С равной долей благосклонности кивал он мукомолу Пацлу, выглядывавшему с чердака своего дома, куда его работники при помощи подъемного блока поднимали в ношах сено; перчаточнику Слоупу, почтительно сдернувшему шапку в окне второго этажа; бабке, продававшей ржаные булочки, которая кричала из-под аркады через всю площадь: «Целую ручку, милостивый пан!»; и часовщику, что выбежал на улицу со своим рабочим моноклем над глазом,— всем этим членам многочисленных цехов, представителям разных общественных слоев, мещанам в сюртуках с фалдами, ремесленникам в рубахах с засученными рукавами, торговцам в зеленых, подпоясанных латунной цепочкой передниках, парикмахеру с кожаной сумкой на боку, спешившему к своим клиентам, городскому дурачку Роулу…

Размеренное, на четыре четверти, качание головы сменилось более быстрым, на шесть восьмых. Бургомистр словно бы торопился подставить лицо всем летящим к нему изъявлениям преданности. Он шел, приподняв над головой шляпу и всем видом выражая уважение к собственной персоне. Вероятно, так выглядел повелитель заштатного княжества с несколькими дюжинами счастливых обывателей, которого на прогулке заботило одно — как бы ненароком не преступить границ своих владении.

Не доходя Нижних, а согласно официальной терминологии — Нижнеположенных ворот, пан бургомистр окружного города Цапартицы с лихостью бывшего вахмистра сделал поворот через левое плечо кругом и, по-прежнему держась середины площади, двинулся к Верхнеположенным воротам.

Его гордая голова, покачиваясь, опять отсчитывала такт на четыре четверти, ибо все доказательства уважения и предписанной почтительности к своей особе он уже благосклонно принял. Меж тем кучки обывателей под аркадами растаяли. Подобно пчелам, которым было продемонстрировано бдительное присутствие матки улья, они, довольные и успокоившиеся, возвращались в свои ячейки, где усердно занялись привычным трудом. Ведь до восьми еще далеко — сейчас всего пять часов пополудни.

И лишь ареопаг прогрессистов перед аптекой, для которых провизор как раз принес новый номер враждебного печатного органа, продолжал горячо дебатировать ранее поднятый вопрос и строить догадки, что означает набранный жирным шрифтом категорический императив {23} Корявого, согласно коему воскресное собрание окружного сельскохозяйственного товарищества не состоится.

В остальном же площадь опять обрела мирный и совершенно обыденный вид. Лишь из редакции и типографии К. М. Корявого непрестанно выбегали рассыльные со все новыми пачками «Ч. л.». Предприятие Корявого преуспевало и значительно расширилось. Экспедиция была переведена под аркаду, в мелочную лавку его мамаши, а поскольку в одиночку редактор с делом уже не справлялся, он нанял помощника пивовара, чтобы тот раз в неделю крутил ручку печатного станка.

Волна возбуждения, поднятого сенсацией, опадала, и — да позволено будет прибегнуть к поэтическому образу! — последние экземпляры «Ч. л.», подобранные в пачки полного газетного формата (развернутые листы не успевали складывать) и разлетавшиеся на все четыре стороны розы ветров, можно было сравнить с пеной от этой волны.

Но недолго на цапартицкой площади царило относительное спокойствие.

Вскоре под аркадой появились гимназисты. Их плотные ряды заполнили проход, что обычно служило поводом для приятного замешательства, когда двигавшиеся в противоположном направлении нежные представительницы девичьего мира Цапартиц сталкивались с колоннами любознательных юношей.

Сегодня все было иначе, и «опасная стихия любовных чувств», не раз служившая предметом обсуждения на гимназических советах, по-видимому, утратила власть над учащейся молодежью.

Даже пухленькая дочь пекаря Габинка, которая, красуясь за витриной отцовской лавки, всегда приковывала к себе пламенные взоры гимназистов от первого до восьмого класса включительно и была постоянным адресатом поэтических дифирамбов, публиковавшихся в ученическом журнале «Прилежание и усердие», том самом, что выходил под редакцией лучшего ученика выпускного класса,— так вот, даже Габинка ныне отказывалась верить своим маленьким черным глазкам. Неужели ее округлые формы хоть в чем-то утратили неотразимость? Ведь сегодня она могла пересчитать по пальцам поклоны, спровоцированные выставленными ею для всеобщего обозрения соблазнами. Гимназистов словно подменили.

Да и не только гимназистов. То же самое можно было сказать и о национальных рабочих {24}, в семь часов, сразу после смены, явившихся на площадь одновременно с социал-демократами. Местная организация национально-социальной партии состояла в основном из тесемщиков и чулочников, представителей двух главенствующих отраслей цапартицкой промышленности, между тем как социальные демократы, вербовавшиеся из гончаров, оставались в меньшинстве. Однако в последнее время ряды их пополнились за счет рабочих сахарных заводов.

Впрочем, в Цапартицах нельзя все воспринимать буквально, исходя из названий партий. Одни именовали себя «национальными рабочими», другие — «социал-демократами», но вообще-то это была подновленная традиция извечного соперничества и вражды среди молодежи четырех предместий: горжовского против бездековского и нижнего против верхнего, причем соперничающие группы объединялись по двое, как в перекрестном марьяже [16].

Габинка ни о чем таком ведать не ведала. Она была избалована вниманием всей цапартицкой молодежи без каких-либо социальных различий: ею равно восхищались гимназисты и мещанские сынки, национальные рабочие и социалисты.

Но сегодня восхищенного внимания не было и в помине.

Гимназисты и национальные рабочие обменивались нарочито шумными приветствиями; встречаясь же с социал-демократами, представители обеих перечисленных групп насмешливо выкрикивали: «Хайль!»

Социал-демократы не оставались в долгу и отвечали нецензурными выражениями, а их вожак грозил противникам длиннющим чубуком, благодаря коему он, несомненно, и стал признанным политическим лидером.

Итак, на цапартицкой площади наличествовали бесспорные признаки брожения умов, и стоявший под аркадой у ратуши полицейский комиссар совершенно точно установил его причину, заявив, что с удовольствием отправил бы всех редакторов в пекло. Жандармский вахмистр, которому это высказывание было адресовано, выразил самое решительное согласие.

Лозунги выкрикивались все громче, а оскорбительные намеки, коими обменивались представители враждующих политических лагерей, все язвительней, и дело явно клонилось к рукопашной, как вдруг со стороны монастыря, от верхних ворот, протяжно, словно молебен во время святогорского храмового праздника, зазвучал наш величественный патриотический гимн «Гей, славяне!» {25}.

Это напомнил о себе триумфальный тенор Грознаты. Он доносился издалека и был слышен в любом уголке площади.

Все опрометью бросились к монастырю, выходившему на площадь, которая тоже именовалась Верхней и возвышалась над остальной частью города. Здесь дома расступались, и открывался вид на окрестности. Пестрая толпа цапартицкой молодежи вперяла просветленные взоры туда, где в синеющей дали виднелся могучий конус Чмертова.

Все закатное золото призрачно рдеющих вечеров зрелого лета сверкало в глазах юных цапартицких граждан, когда, вопреки своему огненному темпераменту, они затянули «Гей, славяне!», словно на храмовом празднике. В каждом из зрачков, прикованных к одному и тому же месту на горизонте, можно было заметить тонкую желтоватую дужку — отражение радуги, возникшей на темно-фиолетовом небе…

Небесная высь подернулась трепетной кисеей дождинок, мелких, как водяная пыльца от фонтана, и эта моросящая завеса скорее реяла в воздухе, чем падала на землю. Все лица, обращенные к солнцу, были залиты отсветом заката, который вдруг поблек и обрел нежный оттенок молодой корицы.

Тем сильнее и ярче пылала радуга, вне всякого сомнения — радуга самого высокого качества. В ней можно было отчетливо различить все семь цветов, что, как известно, случается нечасто. Оранжевый переходил в пурпурный, желтый отливал золотом, фиолетовый напоминал о блаженстве, даруемом девичьим взглядом, и всю эту многоцветную арку пронизывало мерцание искристых огоньков. Одним словом, то была не какая-нибудь завалящая радуга!

Когда Грозната запел «Где край родной» {26}, к мужскому хору присоединились и девицы. Особо явственно выделялся фальшивящий голосок дочери пекаря Габинки. Глаза певцов восторженно сияли, во многих жемчужиной сверкнула слеза. Все заметнее «стмевалось», и туча цвета корицы, откуда ни возьмись, стала заволакивать западную часть небосклона. Солнце неожиданно очутилось в какой-то облачной расщелине, которая медленно и устало смыкалась… И вдруг радуга погасла, будто ее стерли мокрой губкой.

— А вот и неправда, она была не над Чмертовом, она стояла у Дмоута! — послышались возбужденные голоса из лагеря социал-демократов, доселе безучастно наблюдавших за происходящим.

— Молчать! — рявкнул Грозната. На его лбу вздулись жилы, и он принялся свирепо расшвыривать своих товарищей, мешавших ему броситься на скептиков, усомнившихся в чуде, восторженными свидетелями коего только что были все цапартицкие жители.

Ситуация становилась угрожающей — по крайней мере так позднее писали «Ч. л.» в своем увлекательном отчете о первом дне «недели Ировца», и бог весть, чем бы все кончилось, если бы дерзкую молодежь не спас тонкий музыкальный слух пана Грознаты.

Ибо в тот миг кто-то страшно низко затянул третий из наших величественных национальных гимнов и, пожалуй, даже самый величественный — «Морава! Морава!» {27}.

— Цыц ты! — проревел Бедржих Грозната столь богатырски, что у тех, кто стоял поближе, заложило уши, и тут же сам могучим, невероятно высоким голосом затянул: «Морава! Морава! Морава родная!»

В устах Грознаты сия мелодия всегда растягивается на несколько километров, благодаря бесконечным ферматам и паузам, коими цапартицкий герой и певец украшает эту поэтическую апострофу, обращенную к нашему прекрасному маркграфству.

Предсказанный Ировцем дождь (лучший полицейский) не заставил себя ждать и несколькими сильными водометными струями загнал под аркады этих удивительных демонстрантов, вероятно, самых удивительных из всех, что мы видели в наших отнюдь не бедных на манифестации краях. Многоголосый хор увлеченных певцов тем временем дошел только до кульминации вышеназванной апострофы:

…и каких коней земля твоя рождает!

От знатоков этого зажигательного гимна, столь легко провоцирующего массы на необдуманные действия {28}, надо полагать, не ускользнуло, что именно здесь мелодия вздымается до самых невообразимых круч. Вот почему зрачки певцов закатились вверх, так что были видны лишь белки глаз, а челюсти, в буквальном смысле слова, грозили отвалиться.

Ведь затащить «коней» еще выше по примеру Грознаты теперь было делом чести для сих доблестных мужей.

На миг громоподобный голос казначея все же смолк, и древние своды аркад перестали сотрясаться. Это случилось, когда, дойдя до дверей аптеки, Грозната заметил в ней провизора Существенного с барометром под мышкой.

Существенный стремительно скрылся за прилавком, ибо Грознате ничего не стоило ворваться и отвесить оплеуху.

Но обладатель зычного тенора, с порога, даже не отпуская дверной ручки, прокричал:

— Ну как, далеко вы ушли со своей чертовой наукой, паралик ее разрази? Я же говорил — Корявый будет прав! Радуга стояла над самым Чмертовом, одной ногой —«на балаганах», другой — на верхней лесной сторожке. Можете теперь хоть лопнуть от злости, чучело гороховое!

С этими словами он так хлопнул дверью, что все расставленные по полкам мази, микстуры и solutiones nec non tinkturae [17] затрепыхались в фарфоровых сосудах, высокомерно осуждая на своей кухонной латыни его грубую бесцеремонность.

Аптекарь Существенный только деликатно сплюнул в желтую полированного дерева плевательницу — огромный тюльпан на длинной ножке.

Вся обстановка аптеки была изготовлена из такого же светло-желтого дерева, и даже барометр, с великой осторожностью повешенный теперь аптекарем на стену, красовался в желтой деревянной оболочке. Каждый предмет — старой, радующей глаз, солидной работы.

Грозната же, снова очутившись под аркадой, завел свою триумфальную:

Взвейтесь, зна-а-а-а-мена сла-а-а-а-вы…

Он безбожно растягивал гласные, что, правда, уже заложено в самой основе цапартицкого диалекта.

Но на сей раз хор, обычно послушный Грознате, вторил ему слабо. Начало героической южнославянской песни потонуло в громовых приветственных возгласах, раздававшихся из-под всех аркад, куда, спасаясь от дождя, забились цапартичане.

Люди размахивали шляпами, платками. Некоторым, казалось, даже удается размахивать сразу всеми четырьмя конечностями. Однако оптической причиной сего чуда, очевидно, были быстро сгущавшиеся сумерки.

Новую волну возбуждения, охватившего неугомонную цапартицкую молодежь, вызвало необычайное зрелище…

Посреди площади, защищаясь огромным зонтом от проливного дождя, бок о бок шагали городской голова и редактор «Ч. л.» Многослав Корявый.

Теперь Грознате подпевало лишь несколько самых стойких голосов:

…говорит ружье.

Они растягивали слова, как гашишлейн — особый сорт липкой тянучки, которую из жженого сахара делал в верхнем предместье кондитер Пепичек Вацлавичек.

И у нас эта глава растянулась сверх всякого приличия. Зато в конце ее мы можем с удовлетворением констатировать, что кроме Грознаты, все участники событий совершенно охрипли.


V

Еще до истечения «великой недели» дядюшки Ировца Цапартицкий округ целиком и полностью приобщился к новому радикальному аграрному движению, а прежний деревенский куманек, ныне же — пан Ировец и уважаемый староста Зборжова, стал не только хозяином края, но и подлинным кумиром всей провинциальной выборной курии.

Да что говорить!

В ту предвыборную кампанию, вероятно, во всем чешском королевстве не было более популярного и прославленного мужа, не было большей гордости нации, чем Ировец, и вздумай мы на сих страницах слагать ему вдохновенный дифирамб, это было бы столь же бессмысленно, как носить хворост в цапартицкие леса, ибо имя Ировца и без того уже начертано золотыми письменами на воображаемой мраморной скрижали, призванной увековечить современный прогресс нашей своеобычной культуры!

Еще над Чмертовом не простерлась третья радуга его производства, а из Праги уже прибыли расторопные представители общественного мнения и весьма рьяно старались оправдать щедрые авансы, полученные в редакциях.

Едва в один из радужных вечеров господа с блокнотами впервые появились на колокольне монастыря, как хор, ведомый трубным гласом Грознаты, запел пронзительней и протяжней, чем когда-либо прежде. Обе партии, национальная и антинациональная, переходившие уже к настоящим уличным побоищам, где ходская кожа не раз имела случай доказать вошедшую в поговорки прочность, теперь сражались перед лицом носителей общественного мнения. Вот почему, раздавая и получая во имя святой и возвышенной цели увесистые тумаки, бойцы обеих сторон неукоснительно следили, чтобы ни один из них не ускользнул от внимания творцов новейшей истории.

Депеши журналистов, строчивших с таким рвением, что ломались карандаши, перед отправкой экспресс-почтой подвергались контролю местных политических лидеров, жаждавших представить свое воинство во всем блеске сухих лавров. Я говорю «сухих», потому что на сей раз все обошлось всухую, без пролития крови.

Впрочем (как летописец всего фанатического движения, охватившего чешский юго-запад, я считаю своим долгом ради полноты информации упомянуть и об этом факте), в одной пражской газете все же появилось сообщение, будто во время собрания сельскохозяйственной корпорации, члены коей принадлежат к партии, доселе занимавшей в Цапартицкой округе ведущее положение, разнузданные аграрные радикалы пролили кровь чешского крестьянства.

Да будет зафиксировано историей — кровь эта была чисто тенденциозной окраски.

Речь идет о том самом собрании окружного сельскохозяйственного объединения, извещение о котором было опубликовано в печатном органе сего товарищества — «Гонце из Цапартиц», по поводу чего «Чмертовске листы» и написали, что, мол, оно не «состоится». «Даже если с неба будут падать шила, собрание состоится!» — парировал тогда «Гонец из Цапартиц». «Чмертовске листы», указав на грамматическую ошибку, поскольку во множественном числе существительное среднего рода «шило» будет иметь форму не «шила», а «шилья», тут же придрались к слову или, как в них было написано, поймали «Гонца» на слове.

У «Гонца из Цапартиц» уже не было времени исправлять свой грубый промах. Мелкотравчатую полемику прервал самый поразительный и самый сенсационный эпизод во всей этой истории [18].

Объявленное собрание, в самом деле, не состоялось, поскольку упомянутые шила, или — правильнее — шилья, действительно падали.

Сей факт был досконально установлен и частными лицами, и общественностью. Когда в Цапартицах заходит о нем речь, некоторые очевидцы, вполне допуская, что шилья падали, отрицают, что это могло происходить на таком пространстве и в таком количестве, как, к примеру, во время града. Данное природное явление — уверяют они — наблюдалось исключительно в ближайших окрестностях трактира «У Шумавы», классической почвы всех цапартицких собраний, а отдельные шилья попадались самое дальнее — на улице, ведущей к «Шумаве». Кстати, при подобном светопреставлении, когда в воздухе летала черепица, а с купола костела сорвало большущий кусок жестяной кровли, и вихрь скрутил его в свиток, точно бумажный лист, а потом положил к подножию храма, не различишь и более крупных предметов, не то что какие-то шилья!

Кое-кто теперь скептически относится ко всему, что касается былой славы дядюшки Ировца, и вообще объявляет эти шилья нелепым вымыслом. Напротив, по свидетельству людей правдивых, пан Бедржих Грозната не зря находился позднее под предварительным следствием (он будто бы швырял шилья обеими руками из чердачного окна трактира «У Шумавы», что было истолковано как попытка нанести участникам готовящегося собрания физическое увечье). Следовательно, наличие шильев отрицать не приходится.

— Пусть будет по-вашему,— отвечали мнимые приверженцы просвещения.— Но его не освободили бы, если б не удалось доказать, что представленные как corpus delicti [19] шилья никому не могли причинить вреда. Когда ради опыта их стали бросать с чердака краевого суда, они большей частью падали на тротуар вниз рукоятью, поскольку именно в ней находится центр тяжести.

У ярых адептов и непоколебимых защитников славы Ировца, которые и поныне стоят за него горой, есть один чрезвычайно убедительный аргумент. Ливень шильев, дескать, был в ту пору столь силен, что остановил перед входом в город полуроту нудломнестецких драгун, аллюром направлявшихся на подавление бунта в Цапартицах.

И весьма примечательно: эта деталь так прочно вошла в сознание местных плебейских слоев, что переубедить их нет никакой возможности.

Известно лишь, что особа, носящая на плечах голову, ответственную за порядок и безопасность в Цапартицах, и впрямь вызвала тогда по телеграфу воинское подкрепление из Нудломнестца. Поводом к сему послужило известие, будто перед трактиром «У Шумавы» льется кровь. Оно поступило преждевременно и содержало явное преувеличение, но казалось достоверным, поелику в течение всей недели, предшествовавшей роковому воскресенью, в воздухе городка, ставшего местом действия нашей повести, как говорится, пахло кровью или по крайней мере кровь так бурно и пенисто циркулировала в жилах обывателей, что малейшее прикосновение к носу ближнего заставило бы ее брызнуть фонтаном.

К чести Цапартиц надо признать, что если в тот день и текла кровь, то происходило это исключительно в результате случайностей, коих не избежишь, когда во время дружеского разговора руки сами собой производят манипуляции, отнюдь не ведущие к достижению взаимопонимания.

Согласно заверениям компетентных лиц, драгуны из нудломнестецкого гарнизона не доехали до Цапартиц, ибо навстречу им был послан гонец с приказом вернуться. Но героическая легенда, приписывающая чудотворные способности обыкновенному крестьянину, который якобы заставил шилья падать с неба в таком количестве, что они преградили путь карательному отряду, слишком уж близка народному сердцу, и никто не в силах вырвать ее из сознания простых людей, хотя сейчас она представляется нам в высшей степени неубедительной, как и многие другие свидетельства, относящиеся к поре аграрного расцвета Цапартицкого округа. От тех времен в Цапартицах и их окрестностях осталась одна красноречивая пословица. Если о ком-либо из жителей этой благословенной пограничной резиденции самой западной части славянства скажут: «У него в зенках чмертовские», это означает, что под черепом у того не все в порядке, короче — что он чокнутый.

Выражение сие — риторическая фигура, именуемая эллипсом, и, будучи дополнено, звучит так: «У него в зенках чмертовские мухи!», что служит сатирическим напоминанием о тех прекрасных вечерах, когда с первым из восьми ударов часов, красующихся на массивных Нижнеположенных вратах города, жители Цапартиц выстраивались на холме вокруг монастыря и распевали в честь радуги наши национальные гимны. Небывалое состояние атмосферы, вызванное усилиями дядюшки Ировца, каким-то диковинным образом породило никогда ранее не виданное множество мух. И ныне в цапартицком крае часто говорят: «Ну и мух в нынешнем году, прямо как в те поры, когда у зборжовского старосты было вервие от погоды». Выходит, у кого «в зенках чмертовские» — вовсе не дурачок, а скорее — романтик, так что в гербе цапартицких романтиков теперь жужжат мухи.

Сим экскурсом в область народной фразеологии мы исчерпали фольклорно-идиоматический аспект нашей истории, чем, однако, ни в малейшей мере не пролили свет на темный вопрос о шильях. А между тем многие утверждают, что в Цапартицах есть люди, которые могли бы поведать всю правду, если б только захотели. К их числу-де в первую очередь относится пан Мориц Глаубиц, торговец скобяным товаром, у которого в памятный понедельник нельзя было купить ни одного шила.

Но сам пан Мориц Глаубиц уверяет, будто в течение полугода после того воскресенья у него вообще никто не спрашивал шильев, ибо все ремесленники в Цапартицах и окрестностях были обеспечены ими прямо с небес.

Тем не менее известно, что жандармы собирали по всей округе шилья сверхъестественного происхождения и что служителям церкви и учителям предписывалось разъяснять сапожникам и шорникам (у каждого из них, конечно, было припрятано «шильце с небес») всю бессмысленность этого суеверия, прежде всего обращая их внимание на фирменное клеймо, выбитое на рукояти.

Одним словом, был тогда переполох!

Общему настроению поддались не только низшие классы, но и многие научные общества, «естествоведческо-математические» секции коих теперь охотно вычеркнули бы из своего прошлого следы эры Ировца. Соответствующему референту чешского филиала земледельческого совета сей казус стоил мандата и репутации, за что ему в конце концов вовсе не приходится стыдиться, поскольку даже в архиве физико-климатического отделения 3-го департамента министерства земледелия сохранилась толстенная папка с сообщениями о необычайно обильных осадках в Цапартицком округе, а это свидетельствует о значительном интересе к сему предмету, проявленном в кругах, как принято говорить, наиболее компетентных.

Сейчас, разумеется, легко называть Зборжов вторым Сукдолом {29}, но автор этих строк хорошо знает молодого чешского ученого, который вздохнул с глубоким облегчением, когда ему наконец удалось скупить весь тираж своей брошюры, где на основе омброметрологических данных и неурядиц в цапартицком космосе опровергались кардинальные принципы прославленной электромагнетической теории строения Солнечной системы, разработанной чешским Лапласом — профессором Зенгером {30}.

Да, чего только не могло бы случиться! Возрожденный Цапартицкий округ, вероятно, праздновал бы долгожданную победу над своим извечным соперником — соседним Нудломнестецким округом, а, может, превзошел бы в славе и самый прославленный в ту пору край королевства Чешского, то бишь Госпршидь, если бы…

Но так или иначе, нам давно пора поинтересоваться, что там «ладит» дядюшка Ировец.


VI

К моменту, которого достигло наше повествование, все уже, собственно, было «слажено». Прежнего дядюшку Ировца мы теперь не нашли бы и с помощью новейшей карты Цапартицкого округа, изданной заботами пана учителя Глупки. Все старания были бы тщетны, даже если б наш дух воспарил, как птица, и, взгромоздясь на купол божьего храма в Цапартицах, обрел дальнозоркость какой-либо из бесчисленных галок, облепивших кровлю отстроенной после очередного пожара звонницы [20].

Зато мы увидели бы, как широко и в самом городе, и по окрестным деревням и хуторам, насколько их можно обозреть с цапартицкой колокольни, распространилась слава Ировца. Издалека били в глаза плакаты с огромной красной надписью «Флориан Ировец», полыхавшие на каждом цапартицком углу, не исключая окраинных улиц, мощенных лишь стадами гусей. Не только имя Ировца, но и все прочие слова были различимы по крайней мере за полкилометра, так что их легко можно было прочесть даже со звонницы.

«Граждане! Земляки! Крестьяне!» — гласила первая строка, или, скорее, первый ряд, ибо какому-нибудь приземистому ходу, стань он поблизости, буквы наверняка были бы по колено, далее следовали две строки пониже, на четвертой особенно крикливо выделялись слова — «мужа чести», потом что-то опять шрифтом помельче и, наконец, посреди гигантского листа красовалось имя

ФЛОРИАНА ИРОВЦА,

начертанное буквами, которые, во всяком случае, были больше самого малорослого цапартичанина.

Этот крошечный человечек, по имени Йозифек Шпунтик, возглавлял род, представители коего издревле передавали от отца к сыну миниатюрную, прямо-таки карликовую фигурку и право восседать на королевском престоле во время праздника «умерщвления злого дракона». Сие национальное торжество, заимствованное у соседнего баварского города, поначалу имело богоугодную цель почтить память святого Георгия, позднее же превратилось в разнузданный, но чрезвычайно популярный карнавал, привлекавший гостей из ближних и дальних окрестностей.

Однако об этом как-нибудь в другой раз.

Текст содержал множество весьма прозрачных намеков, из которых становилось явным то, что уже никак более не утаишь: сей огромный лист, столь огромный, что в цапартицких предместьях иные угловые дома оказывались для него коротковаты, был не чем иным, как предвыборным плакатом, призывавшим выдвинуть Ировца от провинциального Цапартицко-Нудломнестецкого округа депутатом в имперский совет.

Подписавшаяся под сим радикальная крестьянская партия не скупилась для своего кандидата на самые щедрые похвалы, а весь плакат в целом был, по существу, бесчеловечным насилием над прирожденной скромностью нашего зборжовского приятеля.

Правда, недоброжелатели опять-таки утверждали, будто дядюшка Ировец оттого лишь не краснел перед предвыборными плакатами, что текст их — как бы это помягче сказать? — по слабой грамотности не слишком хорошо разбирал. И все же лестные эпитеты на упомянутом предвыборном документе нельзя назвать чрезмерными, ибо они полностью соответствовали реальному положению вещей.

Флориан Ировец именовался здесь старостой деревни Зборжов, председателем окружного цапартицкого комитета, цапартицким почетным гражданином, почетным гражданином деревень Малые и Большие Ошкрдлице, Грибовице, Огништярже, Веслов, Пилавеч, Мычанице, Жареное, Кража, Остатков, Кукареков, Градковиште, почетным членом обществ… (далее следовал перечень всех общественных корпораций и организаций в Цапартицах и окрестностях). Все завершал титул, который заставил бы призадуматься даже кое-какие ученые головы.

Он звучал так: Membre de l’Académie des Inventeurs Internationale [21] и свидетельствовал о том, что слава Ировца дошла и до сей деятельной французской институции, заботящейся о признании заслуг отдельных лиц перед человечеством.

Да, да, все вышеозначенные звания дядюшка Ировец действительно носил, все вышеприведенные титулы он за краткое время успел приобрести, и если мы узнаем об этом только на данной странице, то лишь по лености нашего слова и нерасторопности нашего пера. Тот, кто ныне водит им по бумаге, вынужден признать, что безбожно переоценивал сей инструмент, надеясь с его помощью изобразить стремительный взлет славы зборжовского старосты!

Боже мой! Повествование наше, которое, по заверению редактора «Шванды-волынщика», страдает излишним эпическим размахом (о чем нам было сообщено с изрядной долей язвительности), подобно многим испытанным образцам, растянулось бы, вероятно, до Нового года [22], если б мы захотели с такой же, как прежде, обстоятельностью рассказать обо всем, что ожидало Ировца в пору апогея его популярности, в оное благословенное лето 189… года.

Ведь до той минуты, когда Нудломнестецкому и Цапартицкому округам было доверено выполнить свой патриотический долг и выдвинуть зборжовского старосту в депутаты имперского совета, наша история напоминала чистейшую идиллию, самым драматическим эпизодом которой как раз и было собрание сельскохозяйственного товарищества, не состоявшееся из-за дождя шильев.

Жатва миновала при самом благостном настроении всего края, более того — всей страны, поскольку Ировец, исполняя обещание, творил погоду, какой никто не припомнит. Благодаря рациональному распределению осадков и мудрому чередованию жаркого солнца с мелким дождичком и переменной облачностью (всем этим благодетель нашего отечества научился орудовать, как фотограф шторами своего ателье) хлеба в тот год разрослись столь буйно, что высаженные вдоль дорог деревья по самые кроны утопали в их золотом разливе.

Окрестности Цапартиц обрели даже несколько комический вид. Стройные тополя едва на четверть торчали из ниспосланного божьей милостью урожая. В пшеничные стебли дети вставляли железные пишущие перья, а зернами играли словно фасолью. Во время цветения пшеницы треск колосьев напоминал ружейную пальбу. Нежные зеленя, при легком ветерке лишь колыхавшиеся, теперь превращались в бушующее море. В высоких хлебах можно было бродить как по лесу.

Разумеется, деревья и кусты также испытали благодатное влияние того волшебного лета [23], хотя изменения тут не могли быть столь явственны, как у однолетних растений, поразительные свидетельства небывалого роста которых доныне хранятся в цапартицком городском музее.

В садах паданцы слив оглушали маленьких детей до потери сознания; камыш вокруг пруда напоминал бамбуковые заросли; на огороде в предместье Бездеков выросла гигантская тыква, в трех местах проломившая забор. Диковинная тыква тоже сохранилась как вещественное напоминание об этом лете, но отнюдь не в музее: владелец огорода Вавржинец Ледвина сделал из нее хлевушок для трех коз!

Чтобы слышать, как растет трава, в ту пору не надо было обладать особым даром. На меже у Шавловиц коровяк с грохотом повалил распятие, пробившись из-под земли возле самого каменного основания, обломки коего там валяются и по сей день. Конечно, безответственные болтуны рассказывают об этом времени явные небылицы. Например, будто стоявшая в углу трость пана бургомистра покрылась стручками перца. Или будто ячменя уродилась такая прорва, что на кирпичном заводе прекратили производство кирпича и стали даром выпекать бацан [24] для бедняков. Ничего подобного на самом деле не было, о чем свидетельствуют счета упомянутого предприятия.

А салат!

Достаточно сказать, что в ту пору жители Цапартиц ели только салатные «сердечки». Бездековцам, то есть обитателям предместья Бездеков, которые все как один строго блюдут вегетарианскую диету, в рот не берут никакого мяса («окромя того, что сам бог убьет») и в течение всего лета ужинают исключительно салатом, никогда раньше и никогда позже не жилось так сытно, как в те блаженные времена. Ведь в огородах над быстрой и коварной Бубржиной уродилась прорва салата. Таким же поразительным был и урожай других овощей. А на огурцы, валявшиеся по огородам, даже смотреть никто не хотел.

Беспримерное изобилие щедрот божьих наблюдалось тогда во всем королевстве Чешском, однако лишь Цапартицкий край казался настоящим библейским Ханааном, утопающим в несметных грудах всяческих даров природы. В Цапартицы прибывали специальные поезда, до отказу набитые не только простыми любопытными, но и участниками научных экскурсий, организованных политехническим институтом, сельскохозяйственными школами и различными аграрными обществами. Владельцу трактира «Черный конь» пришлось даже срочно нанимать кельнера, умеющего говорить по-французски и по-английски.

Произошло чудо. Пресыщенные туристы, которых уже не могло привлечь ничто на свете, неожиданно проявили интерес к Цапартицам. Усадьбу Ировца посещали английские мисс и леди, эксцентричные американцы заключали на зборжовской площади пари — какая завтра будет погода. Сенсационная статья газеты «Таймс» под названием «An Bohemian Phenomen» [25] была написана «собственным корреспондентом», присланным в Цапартицы из Лондона.

Короче говоря, в Цапартицах постоянно царила атмосфера национального праздника, какая в течение нескольких дней или недель бывает на краевых выставках, съездах и т. п. А дядюшка Ировец стал не только первым человеком в округе, но и подлинным его идолом и даже почетным гражданином Цапартиц.

Сего звания он удостоился благодаря «Чмертовским листам». «Личный» печатный орган Ировца поместил обширную статью, где расписывалось, как зборжовский староста прогнал агента венских магнатов. Посланец бонз международного хлебного рынка явился к нему и предложил: перед самой жатвой нашлите на поля град, пусть весь прекрасный урожай погибнет. За это, мол, дядюшке Ировцу сулили потрясающую сумму, но когда он понял, о чем идет речь, схватил вилы и ринулся на дерзкого пришельца с такой яростью, что — не ретируйся тот вовремя — пригвоздил бы его к воротам.

Для ослабления психологического воздействия сего эпизода «Гонец из Цапартиц» опубликовал сообщение, будто на следующий же день Ировец заключил договор с сахарным заводом… Да, да, самый настоящий договор, согласно коему он обязался на протяжении тридцати сентябрьских и октябрьских дней обеспечивать абсолютную сушь, чтобы свекла была мельче, но слаще.

Кроме кругленькой суммы, это якобы принесло ему пост председателя окружного совета, где тон задают помещики да фабриканты. То была лебединая песнь «Гонца из Цапартиц», который за свои «инсинуации» вскоре был, по красочному выражению «Ч. л.», «вычеркнут из чешской общественной жизни». Венских прогнозов погоды «Гонец из Цапартиц», во избежание позора, уже давно не печатал. Общественное мнение в Цапартицах и окрестностях стойко держало сторону дядюшки Ировца, вопреки всем мелочным обвинениям против него, а ход вещей с полной несомненностью доказывал, что погода подчиняется ему послушно, как заводной механизм.

Самого Ировца упомянутая награда — почетное гражданство цапартицкое — радовала несравненно больше, чем все прочее, даже больше, чем реальная надежда на депутатский мандат.

Стать гражданином Цапартиц, да еще почетным гражданином! Такое ему и не снилось. Обычно сменялось несколько поколений, прежде чем потомки деревенских жителей, переселившихся в цапартицкое предместье, отважились «ходатайствовать в ратуше о включении в списки горожан». Цапартичане были твердолобы и не всякого допускали в свою среду.

Хотя в Цапартицах это насмешливо называют «стать из дриста гондой» [26], но, в действительности, легче получить папский орден или кардинальскую мантию, чем стать таким «гондой».

А потому Ировец и бровью не повел, когда самый роскошный, богаче всех других иллюстрированный еженедельник опубликовал его портрет (после чего из редакции пришел счет за тридцать агитационных экземпляров, направленных в Цапартицы и Нудломнестец). Впрочем, Барушка старательно вырезала папаню и налепила на крышку платяного сундука.

С тех пор, как зборжовский староста перестал быть дристом, он почувствовал себя совсем другим человеком. Именно эта метаморфоза имелась в виду, когда было сказано, что прежнего дядюшку Ировца мы не нашли бы теперь в округе, даже с помощью наиновейшей карты.

Вот почему Ировец ценил звание цапартицкого гражданина больше, чем верную возможность стать парламентским депутатом. Роль эта пришлась ему по вкусу лишь после того, как он узрел гигантские красные плакаты, не умещавшиеся на скромных домишках, и свое огромное имя, полыхавшее по всему округу.

С истинным наслаждением ездил наш староста от одного плаката к другому. Называлось это выступлениями перед избирателями, но, по правде-то, пан Флориан Ировец был не мастак говорить. Вместо него все речи произносил Бедржих Грозната, вновь попавший в родную стихию и проделывавший в ней — как кит в океане — прямо-таки грандиозные фортели.

Прославленный окорокообразный загривок не переставал трепыхаться. Вздувшиеся, толстые, точно стержень гусиного пера, жилы на висках, казалось, вот-вот лопнут. Грозната уподоблялся Зевсу Громовержцу и тяжелыми, как кувалды, кулачищами вдребезги разбивал трактирные столы, временно удостоенные права именоваться председательскими.

Ораторское рвение казначея исходило при этом из самых благородных побуждений, выраженных в девизе «l’art pour l’art» — «искусство для искусства», поскольку оппозиции против Ировца, по крайней мере в Цапартицкой округе, фактически не было. Все старосты сельских общин и председатели различных комитетов подписали манифест, где выдвигалась одна лишь его кандидатура, весь край пошел бы за него в огонь и в воду.

Только единожды против Грознаты выступил оратор оппозиции, но тем оратором — представьте себе! — был сам пан кандидат. Произошло это в Мраковиште. Грозната начал известную трогательную тираду «о наших деревенских хижинах», а потом заговорил о крохотном крестьянском дворике, где более чем пятьдесят лет назад увидел свет муж, облеченный нашим доверием, прославленный Флориан Ировец.

Тут вдруг дядюшка Ировец встал. Где, мол, это видано, паралик тя разрази, чтобы усадьба в добрую сотню корцов пахотной земли почиталась бедным крестьянским двором, а он — малоземельным крестьянином! Пропади оно все пропадом! Выставлять себя шутом гороховым он никому не позволит!

Впервые за всю свою ораторскую практику Бедржих Грозната так и остался с разинутым ртом.

В каком-то шоке, или, попросту сказать, в обалдении, смотрел он на мужа, облеченного нашим доверием. Воцарилась глубокая тишина.

— Что мелешь, Вотава? — неожиданно прервал тягостную паузу тонкий голосок, уже неоднократно слышанный нами на протяжении этой правдивой истории.— Память у тебя отшибло?

Это был голосок зборжовского противника Ировца, малоземельного крестьянина Вондрака, которому от дома до Мраковиште было рукой подать.

— Ить Вотаву-то ты взял в приданое за женой! Гляньте-ка на него, други,— как горохом сыпал Вондрак,— ить он нас стыдится, а сам мужлан, голь перекатная, беспортошник, ить, паралик тя разрази, грят, дед ваш иначе не пахал, как запрягши бабку в одно тягло с коровенкой!

— Тихо там, тихо! — укоризненно обратился к задним рядам Ировец, где сидели вечно досаждавшие ему своими оппозиционными выходками малоземельные крестьяне, почтенный староста деревни Мраковиште, выполнявший на сей раз роль выборного комиссара.

— Чего там тихо, коли все правда?!

— Ха-ха-ха-ха! — отозвался какой-то мраковиштский союзник вондраковской малоземельной когорты тем ужасным, раздражающим, ехидным смешком, который свидетельствует не только о совершенной несерьезности и неуважении к властям предержащим, но и о весьма опасных настроениях.

Этот оттенок тотчас уловил Грозната.

— Бурешаки! — взревел он благим матом и, в мгновение ока перевернув вверх дном «ораторский столик», решительным и ловким движением отломал одну из ножек.

Позднее Грозната любил повторять, что от сей ножки у него тогда не осталось в руке ни щепочки, и это отнюдь не следует считать гиперболой, ибо мраковиштские лбы во всем округе славились как самые крепкие.

Но и сам Грозната не снискал победных лавров. Со времени мраковиштского побоища до конца избирательной кампании он шепелявил и, говорят, до сих пор исполняет свою любимую песню, нарушая все правила произношения шипящих: «Сол я по мостоцку и насол цепоцку…»

Впрочем, то была единственная попытка «бурешаков» — приверженцев бывшего первого человека в округе — поднять бунт. Ведь они даже не отважились публично выставить его кандидатуру.

Более того, сам Буреш ни разу не показался перед избирателями, а всю агитационную деятельность перенес в Нудломнестец, составляющий с Цапартицами один избирательный округ.

Только слепой мог бы недооценить подобную тактику.

Нудломнестецкие сельские общины разделяли с окружным центром извечный антагонизм к Цапартицам и всему соседнему округу. И хотя между городом Нудломнестец и прилегающими к нему деревнями, как и у цапартичан, непрерывно шла война, все же округ против округа выступал единым фронтом.

Эта жгучая вражда имела глубокие корни. Нудломнестец издавна стремился к цели, недостижимой для Цапартиц ввиду их чрезмерной близости к границе, а именно: хотел заполучить в свое распоряжение краевой суд, стать его резиденцией.

Лишь исконный цапартичанин, который с молоком матери всосал накопленную ныне уже истлевшими поколениями многовековую ненависть (зародилась она в те далекие времена, когда Цапартицам был нанесен непоправимый урон, ибо Нудломнестец отнял у них право на поставку пива королевскому двору; когда в отместку за это цапартицкие пруды, после отлова рыбы, выпускались так стремительно, что нудломнестецкие за одну ночь переполнялись, и вода перехлестывала через край; когда в одном округе постоянно ловили браконьеров из другого; когда цапартичане не вешали никого, кроме нудломнестцев, и — как с недюжинной ученостью добавлял хронист — vice versa [27]; когда к городским воротам прибивались «ответные листы», а в Прагу посылались взаимные иски и апелляции; позднее эта ненависть подогревалась драками торговцев в трактирах на рубеже двух соперничающих округов; не всегда остроумными, но всякий раз скрепленными городской печатью пасквилями, коими обменивались обе ратуши, и, наконец, самоновейшими спорами),— лишь такой истый цапартичанин поймет, сколь оскорбительна одна мысль о том, что жители Цапартиц должны будут искать правосудия в нудломнестецком краевом суде.

Какое унижение для королевских Цапартиц, некогда центра пограничной жупы, куда наряду с другими селениями входил Нудломнестец!

Насколько близко к сердцу принимали цапартичане эту горькую перспективу, видно хотя бы из того, что однажды, когда угроза учреждения краевого суда в Нудломнестце стала вполне реальной, в Цапартицах состоялся митинг, на котором была принята резолюция, требующая «безотлагательного» (автор текста — К. М. Корявый) выхода Цапартиц из состава королевства Чешского и присоединения к Верхней Австрии. По мнению цапартичан, лишь благодаря столь решительной резолюции в Нудломнестце так и не был учрежден краевой суд.

Приняв во внимание все вышеизложенное, мы без труда поймем, с каким воодушевлением встретили в Нудломнестце и его окрестностях пока еще неофициального соперника цапартицкого кандидата, невзирая на то, что в прошлом Буреш сам был первым человеком Цапартицкого округа.

После длительных дебатов нудломнестецкие доверенные смирились с этой кандидатурой, вняв высказанному кем-то доводу, что, мол, родиться сразу в обоих соперничающих городах депутат от объединенного избирательного округа все равно не может. К тому же Буреш, призвав в свидетели святых угодников, клятвенно обещал любыми законными средствами добиваться вместе с паном сенатором учреждения краевого суда, сулящего стать для Нудломнестца настоящим дворцом благосостояния.

Собрание избирателей в Мраковиште показало, что щупальца вражеской агитации вновь протягиваются к Цапартицам и что вопреки величайшей популярности Ировца приверженцы Буреша объявились даже в Зборжове. Тогда по настоянию Корявого и Грознаты Ировцу пришлось отправиться в Нудломнестецкий округ, чтобы, как говорится, самому вступить в схватку со стоглавой гидрой.

И вот мы видим, как дядюшка Ировец (напоминаем любезному читателю, все события по-прежнему рассматриваются с самой возвышенной точки зрения, то есть с цапартицкой звонницы) приближается к цапартицко-нудломнестецкой границе, за которой на карте его выборных перспектив, как на средневековых картах центральной Африки, до сих пор могло стоять: «Hic sunt leones» — «Здесь обитают львы!»

Правда, мы не можем разглядеть его фигуры, ибо оная укрыта в глубинах исполинской старинной кареты графов Ногавицких из Ногавиц. Экспедиция в неизведанные края осуществлялась под руководством последнего отпрыска этой знатной фамилии, человека уже в летах, чьи владения находились на нудломнестецкой территории.

Рассказ о том, как скрестились жизненные пути графа и деревенского старосты, мог бы составить самостоятельную главу, но для наших целей хватит и краткой информации. Граф фон Ногавиц одним из первых стал приверженцем Ировца (интерес к его прогнозам он, как известно, проявил еще в начале повествования) и завязал с ним более тесное знакомство через Бедржиха Грознату, к числу побочных занятий коего относились и денежные махинации такого рода, что их следовало бы хорошенько поскоблить с песочком, раньше чем выставлять на обозрение общественности.

Грозната поведал своему чистокровному клиенту, что у Ировца денег куры не клюют: старая Вотавка, то бишь тетка Ировцева, не успевает-де вязать чулки под гульдены.

Однако вскоре взаимоотношения между Ировцем и ногавицким дворянином приняли иной оборот, и это обнаружилось как раз во время поездки в Нудломнестец, которую совместно предприняли Ировец, Грозната и граф, столь наглядным способом еще раз подтвердивший наличие контактов между консервативным дворянством и радикальными аграриями.

В описываемый момент экипаж графов Ногавицких съезжает с холма [28], который в драме Ировца имеет полное основание называться «холмом эпикриза».

Едва карета скрылась за холмом и исчезла из поля нашего зрения, можно с уверенностью сказать — счастье покинуло дядюшку Ировца. С этого момента наступает падение его славы. Иными словами — начало конца.

Не прошло и пяти минут, как на холме показался Бедржих Грозната, вид и поведение которого свидетельствовали, что сия незаурядная натура совершенно выведена из равновесия. Грозната был весь в поту и задыхался от поспешности, с какой выскочил из кареты и вновь поднялся на вершину холма. Но это еще не все. Глаза его грозно сверкали, говоря о чувствах, коим он вскоре позволил нелицеприятно излиться наружу.

Благодаря лозунгу «что ни чех — то „сокол“» всем читателям этой истории, полагаю, хорошо знакома гимнастическая команда: «наклон вперед».

Так вот, очутившись на вершине холма, пан Бедржих Грозната обозрел простирающийся перед ним край взглядом, от которого чуть не вспыхнул ближайший стог, после чего недоуменно и негодующе обратился в сторону остановившейся посреди спуска кареты. Возле нее стоял К. М. Корявый, тоже принявший участие в экспедиции, и, выразительно жестикулируя, приглашал беглеца вернуться и продолжить совместную поездку. Из кареты выглядывало совершенно ошеломленное широкое лицо Ировца.

Не теряя ни минуты, Бедржих Грозната повернулся лицом к Цапартицам и выполнил упражнение по команде «наклон вперед» с такой быстротой, что заслужил бы похвалу самого придирчивого учителя гимнастики.

Это трудное упражнение он еще украсил, дополнительно отведя руки назад и похлопав обеими ладонями по мышцам, особенно напрягающимся в подобной позе… Сей негативный «поклон» одинаково понятен всем народам Европы.

Когда Грозната выпрямился, К. М. Корявого уже не было возле кареты, а кандидат в депутаты больше из нее не выглядывал. Экипаж все быстрее катился по императорскому шоссе, соединяющему Цапартицы с Нудломнестцем.

Бедржих Грозната тоже не стал ждать. Сопя и пыхтя, припустил он назад, к Цапартицам, в сердцах отплевываясь на каждом третьем шагу.

Казначей недолго галопировал по прямой, свернув у ближайшего перекрестка налево, к Спаневицам — известной нам резиденции старосты Буреша. Тут он перестал оглядываться, пошел медленнее, с достоинством, но до Спаневиц все-таки добрался. Добрался и до красивой усадьбы Буреша и даже переступил порог его дома. Ни один из немногих долготерпеливых читателей нашего повествования, выдержавших до этой страницы, наверняка и не подозревает, чем объясняется сие демонстративное поведение Грознаты, по которому почти безошибочно можно судить о коренном перевороте в его политических убеждениях.

Причиной же всего была очаровательная дщерь Ировца — Баруш. Хотя о чувствах в нашей истории говорилось не много, прелестный любимец пылких дев Амур и тут не дремал.

Напротив!

Он действовал столь успешно, что ко дню, когда Ировец двинулся в поход против непокорного Нудломнестецкого округа, Баруш была уже троекратной невестой. И все благодаря заслугам своего незаурядного папаши, которому удалось добиться того, что до сих пор мало кому удавалось, а именно — почти одновременно «сунуть дочернину руку в три разных рукава». Причем, разумеется, ни один из женихов не догадывался о существовании соперников.

Первым, кому дядюшка Ировец свято обещал Баруш, был пан «учетель» Глупка. Случилось это вскоре после того, как Ировец столь примитивным способом «выбил» из девичьей головы молодого Буреша, а сам пан Глупка исчерпал все поводы для ежедневных визитов в Зборжов, включая простонародную омброметрологию, фольклористические исследования и даже врачебное предписание каждое утро пить парное молоко [29].

Как человек романтических представлений пан Глупка не преминул попросить у родителя своей избранницы ее руки! Женитьба на крестьянке и для дипломированного педагога вовсе не была чем-то из ряда вон выходящим или позорным, и хотя положение преподавателя-практиканта возносило нашего героя на невероятные высоты, ожидаемый депутатский мандат тестя служил неплохим пластырем для растрескавшихся пяток, которые, кстати сказать, у Барушки давно уже зажили.

Да будет нам разрешено воспользоваться широко распространенным выражением — она перерядилась.

Перерядилась в городское: сняла сборчатую юбку, корсаж, белый плат и начала носить городскую одежду. Единственный оставленный ею платок, шелковый, с ярким цветком в уголке, повязанный не по-бабьи (на лбу торчат стянутые узлом концы, сзади прическу подпирает огромный гребень), а свободно,— знаменовал последнюю стадию превращения деревенской куколки в цапартицкую бабочку. Для завершения этого процесса Барушке не хватало лишь одного — шляпки. Из цапартицкого костела она возвращалась домой уже не со зборжовскими девчатами, а с дочками мельника Павлика, которых почитали горожанками (мельница была в добром получасе ходьбы от города, но уже имела порядковый номер, относящий ее к Нижнему предместью).

И, уж конечно, теперь Барушка не только никогда не появлялась босой (исключая ночное время), но более того — носила не высокие сапожки со шнуровкой, а ботинки на кнопках; проблема растрескавшихся пяток была, таким образом, окончательно снята с повестки дня.

Барушка — позволим себе подобную метафору — тонула в море блаженства, с тех пор как во время дойки вдруг поняла, что вполне может стать «пани учетельшей». Сам же пан учитель Глупка страшно смутился, будучи прижат к ее в буквальном смысле жаркой груди. Ведь после такой вспышки девичьих чувств он уже но мог с уверенностью почитать себя новоявленным князем Ольдржихом… {31}

Разговор жениха со старым Ировцем был краток.

Услыхав о намерениях неожиданного претендента на руку Барушки, папаша окинул его взглядом, исполненным непривычной подозрительности, поскольку с самого начала не возлагал на молодого ученого больших надежд.

И только минуту спустя высказал свое мнение по поводу цветистой речи пана Глупки:

— По пташке и клетка.

Заметив, что наш дорогой учитель теряется в догадках относительно значения сих слов, Ировец после паузы пояснил:

— Ну, раз уж оно так!

Учителю Глупке этого было вполне достаточно. С тех пор он считал себя официальным женихом барышни Барбары Ировцевой. Нам известны фантасмагорические представления Барушки о том, сколь велика удача для деревенской девушки — увести из-под носа цапартицких красавиц «учетеля». Поэтому всякому понятно, что и ее распирало от счастья.

Вторым женихом Барушки оказался не кто иной, как наш друг — Бедржих Грозната. Да, да, есть за ним такой грех, и пусть он сам теперь расплачивается. Как-то после собрания поверенных аграрной партии в трактире «У Шумавы», где Грозната с Ировцем обыграли в карты всю свою дружину и засиделись до поздней ночи, зашел у них за кружкой пива разговор.

Душевная размягченность, вызванная совместной удачной «охотой», помогла вскипеть и излиться самым сокровенным чувствам Грознаты, кои он давно лелеял в груди, но пытался сдержать. Когда в результате общения со старостой этот добряк понял истинную цену непроверенных слухов, будто в доме Ировца не хватает чулок, которые не столько снашиваются, сколько употребляются для хранения гульденов, и когда благодаря своему служебному положению он имел случай убедиться, что с той же целью Ировец использует, причем в масштабах, достойных всяческого уважения, и более современные средства, а именно — сберегательные книжки, чувства, пылавшие в его мужественной груди, не могли не вырваться наружу.

— К чему таиться! — закончил он исповедь, обращенную к будущему депутату.— Вы — отец и знаете, что и как, кто вы… и кто — я…

Смесь неподдельного удивления и деланной радости, изобразившаяся на лице Ировца, возымела успех.

Если бы «верджинка» старосты была скручена из листьев щавеля, и то на гладко выбритом пространстве вокруг его рта не образовалось бы такого множества морщинок, а поскольку сигара грозила выпасть из растянувшихся губ, он сам вынул ее и со словами: «По пташке и клетка!» — сплюнул сквозь зубы.

— По рукам, папаша?! — пропел обитающий в утробе Грознаты тенор. И не успел Ировец вернуть сигару на прежнее место, как очутился в объятиях Грознаты. Дядюшка дважды смачно чмокнул второго будущего зятя, а тот сразу же утерся платком, вероятно, чтобы сохранить сии отеческие поцелуи на память.

Ировец молча заерзал на стуле — впрочем, почти незаметно — и наверняка почесал бы за ухом, если бы с момента выдвижения в кандидаты не оставил некоторых скверных привычек.

Он вспомнил о многочисленных отцовствах Грознаты и о том, сколько несчастных полудев могло бы в Цапартицах претендовать на новоявленного Барушкиного жениха.

— Пан казначей,— изрек наконец староста,— нашей девке о том говорить не след [30]. Подождем до выборов!

Хотя Грознату это и задело, он заглушил все сомнения бодрой болтовней:

— Мы ж друг друга знаем, оно конечно, сперва — в депутаты, а потом — пускай едут сваты. Да и где нашему брату взять время, чтобы женихаться. Короче, сделал дело, а уж там гуляй смело…

Казначей еще битых полчаса молол языком насчет того, как это важно, чтобы его свадьба с Барушкой, о которой он говорил, словно все уже было решено, состоялась «ну, разумеется», только после выборов.

Кто был третьим женихом Барушки — выявилось как раз сегодня за Бабьим Пупком.

Если Ировец не решался «выкать» Грознате, то каким же пигмеем он казался себе рядом с графом из Ногавиц. Дядюшка не в силах был преодолеть некий атавистический ужас почтительности перед сим «свободным паном», сохранившим свою свободу до столь преклонного возраста, что это уже становилось серьезной угрозой для продолжения ногавицкого рода, последним мужским представителем коего он значился.

От более придирчивого наблюдателя не могла ускользнуть некая чрезмерная подвижность шейных позвонков графа, отчего голова у бедняги не слишком заметно, однако с назойливым постоянством покачивалась из стороны в сторону…

Естественно, что даже положение кандидата в депутаты не помешало Флориану Ировцу при каждом удобном и неудобном случае величать графа, своего высокородного благодетеля и вечного должника,— «ваша милость». «Ваша милость» — это самое малое, чем он мог выразить почтение пану из Ногавиц.

Вот и во время сегодняшней вылазки на территорию Нудломнестца только и было слышно: «Ваша милость» да «Ваша милость». И хотя демократ, сызмальства живший в душе Бедржиха Грознаты, поневоле присмирел ввиду его весьма явных денежных контактов с местными родовитыми лошадниками, в нем все бурлило от злобы с того самого момента, как они с Корявым сели в графский рыдван, которого вдобавок пришлось долгонько дожидаться на Бабьем Пупке.

Сие обстоятельство, как и полное пренебрежение со стороны Ировца к его особе (тот сегодня делал вид, будто почти не замечает казначея), можно считать побочными причинами всего, что впоследствии произошло. Да и сам граф был уже по горло сыт этими «милостями».

Поводом для разыгравшейся вскоре драматической сцены послужил сущий пустяк — кончик тесемки, выглядывавший из костюма старого аристократа в том месте, где на картине, изображающей родословную графа, из доспехов его прадедушки вырастает генеалогическое древо Ногавицких из Ногавиц.

Ировец, для которого все патриотические разговоры, занимавшие Корявого и Грознату, были переливанием из пустого в порожнее, не спускал глаз с графа, все выжидая, как бы выразить ему свою бесконечную преданность.

А граф, легонько тряся лысой головой, через темя коей тянулось несколько длинных редких волосков, пропитанных той же густой черной краской, которой он не пожалел на брови и усы, с какой-то особой нежностью взирал на дядюшку Флориана.

Это настолько бросалось в глаза, что Корявый и Грозната не раз обменивались многозначительными взглядами.

Вдруг наш дорогой земляк так резко ткнул указательным пальцем наискось в сторону графа, что тот даже невольно отшатнулся.

— Не соизволит ли ваша милость взглянуть? — защебетал зборжовский староста сладким, младенческим голоском, показывая на довольно-таки грязную тесемку, высовывавшуюся из потертого гранд-сеньора.

Граф покраснел, склонился, насколько позволял его негнущийся хребет, и, заталкивая тесемку туда, где ей надлежало быть, смущенно пробормотал:

— Оба’, оба’ (Aber, aber) [31].

Корявый едва успел задержать дядюшку, ринувшегося было помогать графу.

Справившись с приступом одышки, вызванной волнением и заставлявшей его подбородок описывать почти полный полукруг, граф воззрился своими маленькими глазками на сидевшего визави старосту и продолжал:

— Оба’, оба’, Ировец, ведь вы есть мой будущий швигрфотр [32], для вас я не есть «ваша милость»!

Подумайте, каково было в тот момент Бедржиху Грознате?!

Мало сказать, что в спину ему всадили нож, это не передало бы всей боли, которую он испытал. Нет, его буквально посадили на кол.

— Что? Паралик вас разрази! Какой там швигрфотр? — заорал он во всю силу своих голосовых связок.— Паралик вас разрази! Я вам покажу швигрфотра. Зенки на лоб полезут! Остановите! Да стой же, черт возьми!

Кучер несколько раз оглянулся, но приказания не выполнил. Когда спускаешься с холма, остановить карету не так-то легко.

Все нараставший гнев Грознаты в кульминационный момент нашел неожиданную разрядку.

— Т-п-р-р-р-у! — воскликнул наш богатырь с таким добавлением естественной влаги из своего органа речи, что все три его спутника поспешно заслонили ладонями лица.

Лошади остановились, и Грозната, привстав в карете, обозвал «мужа, облеченного нашим доверием» и превозносимого им на протяжении трех недель по всем селам округа как спасителя крестьянства, «негодным обманщиком» и «неотесанным деревенским дристом», к чему присовокупил весьма недвусмысленно и сердито: «Был ты, Ировец, дристом, дристом и останешься, не видать тебе депутатского мандата, как своих ушей». С этими словами, наглядно раскрывшими его намерения, Грозната решительно выпрыгнул из кареты.

Напрасно К. М. Корявый пытался его удержать.

Но экспедиция вовсе не была этим сорвана. Кучер тронул вожжи, и вскоре Baby Bubeck опустел.

Однако мы, любезный читатель, пока не можем покинуть свой наблюдательный пункт, то есть звонницу цапартицкого божьего храма, пусть ты и забыл, что все еще на ней торчишь.

Ибо то, что сейчас покажется на вершине столь памятного для нас холма, внесет в биографию дядюшки Ировца самый черный штрих. Знай староста, кто поднимается на холм со стороны Цапартиц и куда поспешает, он наверняка вверил бы всех избирателей Нудломнестецкого округа воле божьей, или даже дьявольской, и пополз бы домой хоть на карачках.

Если бы ветер дул с противоположной стороны, мы, пожалуй, услышали бы звуки, коими возвещал о своем появлении на сцене сей deus ex machina [33] нашей истории [34]. Звуки эти доносились весьма явственно и напоминали пощелкивание чувяк по голым пяткам, в чем, кстати, нет ничего удивительного, ибо своему происхождению они, действительно, были обязаны означенной причине; у приближающейся особы, и верно, чувяки были надеты на босу ногу, а так как сами ступни отличались достаточной твердостью, недоумевать по поводу сего звукового феномена не приходится.

К чему долее скрывать? Муж, который в своих звучных чувяках шествовал по направлению к высоте, носящей столь поэтическое название (заверяю вас, ходская топография знает и более поэтичные!), по внешнему виду, да и на самом деле, был… трубочистом!

Разумеется, и без особой проницательности можно угадать, почему это трубочист, а не трубочник, газовщик, жестянщик, водопроводчик, ассенизатор, стеклодув, не мастер по изготовлению термометров и барометров, катетеров, насосов, шин, цилиндров и котелков, высоких сапог, флейт или пушек, почему не строитель туннелей и вообще не любой, кто имеет дело со всякого рода трубами, трубками, трубочками.

Ведь и ребенок согласится, что ни один из представителей оных почтенных ремесел не способен вычистить на Вотаве печную трубу и таким путем открыть тайну дара святого Флориана и необъяснимых доселе успехов дядюшки Ировца!

И тут же без каких бы то ни было отлагательств и околичностей добавим, что конечной целью странствия упомянутого мастера трубочистного искусства пана Мимрачека (между прочим, еще и члена цапартицкого магистрата от третьей курии), действительно, был дымоход Ировца, связанный с небесами синим шнуром, нижний конец которого в начале этой правдивой истории вложил в длань дядюшки Флориана сам его святой патрон.

Но автор повествования предостерегает нашу славную критику от преждевременного злорадного ликования — не стоит воспринимать вышеупомянутого «бога из машины» слишком буквально и потому ставить крест над всей сложной композицией сей эпопеи.

Вы просчитаетесь, господа!

Хотя трубочист Мимрачек появляется на сцене и вмешивается в действие в тот самый момент, когда это нужно (и еще как нужно!) автору, не надо забывать, что он не свалился с неба, а давным-давно жил в изображаемой среде, стоя на страже важного принципа.

Какого?

Ну, разумеется же, принципа регулярной чистки дымоходов, не только весьма полезного, но и строго предписываемого свыше.

Впрочем, все это отнюдь не так просто!

Возможно, какой-нибудь иной писатель и удовольствовался бы обычным полицейским предписанием, но для автора сих строк этого мало, ибо ясно как божий день, что тайна дядюшки Ировца давно была бы вытащена за ушко да на солнышко, если бы пан Мимрачек ревностно следовал предписаниям властей, а сказав, что он ими пренебрегал, мы прибегли бы к не слишком убедительной отговорке.

Тем более что зборжовский староста вовсе не такой глупец, каким он мог показаться поверхностному читателю. Свой драгоценный дымоход он бдительно охранял от всех трубочистов мира, для чего вполне хватало старого, но увесистого «фексира» (висячего замка) на дверях его черной обсерватории. Под самым страшным секретом мы можем добавить: всякого, кто вздумал бы прикоснуться к замку или хоть словечком о нем обмолвиться, ждала такая кара, что и описать нельзя.

Тетя же скорее кинулась бы в сарай и сунула голову меж створками его ворот, чем…

Но и она не избежала великой душевной борьбы, раздираемая обещанием, данным супругу, и еще более важной потребностью, которой бедняжка не в силах была противиться.

А дело вот в чем. В трубу, столь тщательно скрываемую от всех непосвященных и любопытных, выходило сопло печи. Ну что ж, хлеб в конце концов можно покупать и в городе, хотя у тетки Ировцевой при этом сердце обливалось кровью. Хуже было, когда приблизилось время положения первого камня будущего храма святого Флориана в Зборжове.

У несчастной хозяйки голова раскалывалась, как только она вспоминала, что ей негде испечь калачи. Калачи для первого зборжовского храмового праздника! К славе, выпавшей на долю мужа, она была равнодушна и с некоторых пор искала спасения от мирской суеты в молитвеннике.

После того как старо́й, став почетным цапартицким гражданином, заставил тетю Маркит снять ходскую народную одежду и вырядиться в городское платье, она горько оплакала свою недолю, а платок по-прежнему упрямо повязывала на деревенский манер.

Тайна дымохода тяготила ее, словно у них обитал черт или домовой. Жаркими обращениями к небесам и земными поклонами пыталась она замолить перед всевышним грех тщеславия, завладевший ее мужем, ибо ей казалось — все, что им привалило, скорее от нечистого, чем от духа святого.

Тетя Маркит примечала, как щедро текут в их дом деньги, какой в крае необычайный урожай, какое чудесное изобилие всего растущего, но отнюдь не считала сие свидетельством божьего благоволения. Возвращаясь из города с исповеди,— странствия старой часовенки между Зборжовом и Спаневицами давно прекратились — она всякий раз чувствовала болезненный укол в сердце при виде растянувшейся вдоль дороги цепочки подгулявших, охрипших от пения крестьян, которые, пошатываясь, брели из города с предвыборного собрания или с заседания какого-нибудь общества. Горько ей было лицезреть прикорнувшего на меже выпивоху, храпящего так, что на милю вокруг смолкали кузнечики.

А уж эти нынешние наряды! Все крестьянки стали одеваться по-городскому. В иных деревнях, говорят, парни даже носили по улицам набитое сеном и соломой чучело в ходском народном наряде, точно, прости господи, на масленицу…

«Ой ли? Кабы то и впрямь было от нашего святого покровителя, не наслал бы он эдакую порчу. Ох, матерь божья! Слыханное ли это дело, чтоб в трактире и в овыдень [35] играла музыка? Грехи наши тяжкие! Спокон веку этакого не творилось. Языком чесать все ныне горазды. Но где ж такое слыхано, чтоб, к примеру, хозяйка усадьбы жила с батраком. Или — тьфу! — чтобы, как у той живодерши в Накицах, родилось сразу шестеро. Крестить их носили в кошнице [36], зато все живехонькие. Коли это с того вервия, так откуда ему быть святым? Ох, Мария-панна, святая Анна!»

Одна только была у нее утеха, что скоро начнут строить святой костел в Зборжове. И вот, когда приблизилось воскресенье, которое должно было стать днем закладки новой церкви, тетя Маркит воистину воспрянула духом.

Она приободрилась и даже забыла про самые горькие свои печали: и про неясное будущее Баруш, возмечтавшей стать «учетельшей», и про постоянные отлучки Ировца, сулящие нечто неведомое и ужасное…

Все эти «заботушки» в конечном счете уступили одной: если она хочет испечь калачи, в дымоходе должно быть чисто. И никак нельзя поставить тете Маркит в упрек, что сия «заботушка» оказалась сильнее всех прочих.

Не ведая, как выпутаться из противоречия, рожденного безотлагательной необходимостью испечь отличные калачи и боязнью нарушить приказание Ировца, тетя, не долго думая, собралась в город — в обитель божью, последнее пристанище наших благочестивых ходок.

Вернулась она просветленная. Старый Августин, который, будучи пустынником, не имел права исповедовать верующих, но как раз посему и пользовался славой мужа наисвятейшего, нашел наиболее удачную формулу для разрешения терзавших тетю противоречий.

Пускай, мол, спокойно пошлет за трубочистом и пускай тот выполнит свои обязанности. Ежели вервие дядюшки Ировца — воистину дар святого Флориана, то для непосвященных и, следовательно, незрячих очей оно так и останется невидимым; если же в нем нет святости — тем лучше: дьявольское наваждение развеется. А поскольку наиболее правдоподобна первая версия (будь все это происками нечистой силы, вервие должно тянуться в ад, то бишь под землю, а отнюдь не к небесам), значит, трубочист ничего не увидит.

Тетю Маркит это вполне успокоило, и едва нынче утром дядюшка переступил порог, чтобы закатиться куда-нибудь до вечера, как повелось теперь ежедневно,— батрак припустил в город за Мимрачеком.

Итак, появление в нашей истории этого магистра черной магии (искусства столь черного, что все потуги адских сил, модерна и декаданса затмить его славу будут тщетны) представляется абсолютно обоснованным. Однако самому ему и в голову не приходило утруждать себя подобного рода размышлениями.

Шлепанье его чувяк отзвучало, и достопамятный конус Baby Bubeck вновь осиротел.

Но не прошло и получаса, как измазанный сажей властитель дымоходов Цапартицкого округа опять прошаркал близ здешнего перекрестка, добавим — прошаркал в чрезвычайно ускоренном темпе. Мастер Мимрачек мчался, словно за милю отсюда хотел прошибить лбом стену.

И при сем жутко хохотал, поскольку смех трубочиста всегда производит жуткое впечатление. Однако наш трубочист был одержим настоящим пароксизмом веселья. Он размахивал руками, будто не знал, что́ лучше обнять — небо или землю,— и буквально ржал от восторга.

Счастье еще, что он мог так облегчить душу. Иначе все пережитое грозило бы ему гибелью. Ведь время от времени Мимрачеком вдруг овладевала серьезность, лицо его омрачала тень ужаса, охватывающего человека, которому во всей наготе открылась истина… В такие моменты смех замирал на его устах, плотно сжатых по причине усиленной работы мысли, а глаза, белки коих сверкали не менее жутко, чем его белые зубы, лезли на лоб.

Наше перо не в силах дорисовать эту картину…

Но затем мастер Мимрачек снова поддавался безудержному веселью. Помимо неожиданности сделанного им открытия, три обстоятельства щекотали его нервы, возбуждая смех.

Прежде всего — ловкость, с какой тетка Ировцева отперла замок на дверях черной кухни. Одним движением она вытащила из замка шуруп — и готово. Хозяйки Вотавы, учась одна от другой, поступают так уже добрую сотню лет.

Во-вторых, Мимрачек не раз слыхал поговорку «это надо в трубе мелком записать», но хотя за время своей плодотворной деятельности обшарил бесчисленное множество труб, до сих пор ни в одной из них не обнаружил никаких надписей, и вот… впервые с ними столкнулся.

Как у этого Ировца все хитро устроено! Возле каждого крюка табличка: «Переменчиво», «Погоже», «Погоже с дождичком», «Вёдро», «Большой ливень», «Радуга», «Две радуги», «Огнь божий»…

Рехнуться можно!

Тут проникшийся благоговением Мимрачек заметил, что синий шнур, насаженный за пышную церковную кисть на крюк «Вёдро», смело возносится над печной трубой, теряясь в кроне липы, как веревка от бог весть куда улетевшего бумажного змея, и под его закопченной курткой забегали мурашки.

Еще не придя в себя от изумления, вылез он из дымохода, но когда Вотавка стала расспрашивать, не видел ли он чего и «точно ли не видел», и только после этого вставила шуруп в замок, снова — про себя — расхохотался.

Оказавшись, таким образом, жертвой самых противоречивых ощущений, Мимрачек шлепал в своих чувяках к Цапартицам буквально по стопам Грознаты.

И, подобно Грознате, вдруг призадумался, когда полевая дорога, по которой он шел, пересекла другую дорогу — в Спаневицы. Призадумался и могучим ударом по лбу заставил себя остановиться. Медленно-медленно меняли направление его чувяки, их острые носки, прежде обращенные к Цапартицам, свернули налево, к Спаневицам,— и минутой позже, сперва потихоньку, а затем все убыстряя темп, зашлепали к усадьбе Буреша,— по пути, который стал для нашего главного героя воистину роковым.

Наконец-то мы можем спуститься с колокольни, откуда до сих пор наблюдали за решающими событиями, разыгравшимися на высоте Baby Bubeck.

На сей высоте, правда, произошло еще кое-что, но случилось это накануне, поздним вечером, точнее ночью, и нам ничего не удалось бы разглядеть даже со своей возвышенной точки зрения. Посему мы вынуждены довольствоваться лишь непроверенными слухами. Данные эти вообще относятся к самым темным и трудно объяснимым сторонам нашей запутанной и довольно-таки растянутой истории.

Дело касается единственного ее идеального персонажа, учителя Глупки, которого, как мы надеемся, господа читатели с первого же знакомства полюбили на всю жизнь.

Итак, когда тьма сгустилась до черноты, достаточной для деяния столь черного и способного всякому внушить страх, на вершине высоты Baby Bubeck появилась фигура, несущая некую поклажу.

Фигура — стройная, могучего сложения, а ноша на ее плечах была не слишком велика, но зато неудобна. Юркая и беспокойная, она усиленно брыкалась в мешке. Было похоже, что это четвероногое, и звуки, исходившие из мешка, подтверждали такое предположение.

Когда сия странная скульптурная группа добралась до спаневицко-цапартицкого перекрестка и свернула к Спаневицам, таинственная ноша принялась дергаться особенно буйно, начала издавать более членораздельные звуки и вообще изо всех сил сопротивляться своему похитителю.

Тогда похититель снял мешок с плеч и резким движением поставил перед собой. А поскольку мешок стоял прямо, можно сделать вывод, что в нем находился человек. И если бы свидетелем этой сцены в потемках оказался кто-нибудь знавший молодого Буреша, он мог бы уточнить, не тот ли два раза безжалостно стукнул кулаком скрюченную под холстиной жертву, а когда из мешка раздалось нечто подобное зову о помощи, зажал его в том месте, где могли быть кричащие уста, вновь взвалил на плечи и еще энергичнее зашагал в сторону Спаневиц.

Мы уже отметили и из осторожности повторяем, что с уверенностью нельзя сказать, происходило ли все точно так, как мы описываем. Наше повествование опирается на досконально проверенные, подтвержденные очевидцами и ушеслышцами свидетельства. Как добросовестный историк, пользующийся лишь надежными источниками, автор, не колеблясь, всякий раз делает особую оговорку, когда ему приходится иметь дело с предположением, легендой или сообщать читателю плоды собственных умозаключений.

Совершил ли молодой Буреш сей поступок, покрыто мраком неизвестности, однако не вызывает сомнений, что пан учитель Глупка в течение трех последующих дней числился в нетях, и дирекция гимназии тщетно пыталась раскрыть тайну его местопребывания.

Во время этого драматического эпизода Барушка на своем девичьем ложе окропляла туго набитую подушку горячими и горючими слезами, которые обжигали ей щеки, опухшие от двух основательных, нисколько не идиллических оплеух,— Муза, пожимая плечами, фиксирует их как неопровержимый факт.


Глава VII и последняя

Бедржих Грозната лежал на животе, подпирая кулаками челюсти, причем и то, и другое — и челюсти, и кулаки,— были крепко сжаты. От бешенства и от напряжения всех чувств.

Он лежал в молодом ельнике, на прогалине между двумя рядами деревьев, в поросли, длинным языком тянувшейся от леса к усадьбе Ировца, и вся деревня, охваченная праздничной суматохой, была перед ним как на ладони.

Но в развилке меж двумя соломенными обвершками (крышами) глаза его видели только один предмет — трибуну, возведенную в глубине деревенской площади над местом закладки будущего божьего храма святого Флориана, первую за долгие годы трибуну, с которой он, Бедржих Грозната, цапартицкий Демосфен, не будет ораторствовать.

А ведь поначалу подмостки были сооружены специально для него; именно он должен был открывать церемонию торжественной закладки фундамента нового здания, как «Чмертовске листы» именовали, следуя своей антиклерикальной направленности, первый храмовый праздник в Зборжове.

И вот вместо того, он лежит, как колода, здесь, в ельнике!

Грозната не мог оторвать глаз от подмостков своего несостоявшегося триумфа, и всякий раз, когда он делал какое-нибудь движение, два роковых исторических свидетельства хрустели в его нагрудном кармане. Одно из них как раз и было конспектом торжественной речи, которая — увы и ах! — так и не будет произнесена; другое представляло собой праздничный номер газеты «Чмертовске листы», выпущенный специально к церемонии «положения основания». В качестве последнего пункта опубликованной здесь программы торжества значилось: 23. «Помолвка барышни Бабинки Ировцевой с его сиятельством графом Эугеном Ногавицким из Ногавиц, императорским и королевским камергером…»

В благородном гневе Грозната готов был реветь белугой — так оскорблено было его богатырское сердце, а поскольку приходилось сдерживаться, порою он начинал скулить голосом до того напоминающим собачий, что сам пугался.

Из печальных раздумий его не вывел даже оркестр пожарной команды, шагавший во главе цапартицкого хора и перед самым вступлением в Зборжов грянувший марш из «Проданной невесты» — «Почему б не веселиться!». И как всегда, оркестр цапартицких ополченцев, шедший вслед за пожарными, выждав два такта, тоже грянул «Почему б не веселиться!».

Получилась двухголосная фуга, исполнители которой устроили такое состязание в громкости, что у людей волосы вставали дыбом. Победу одержали ополченцы, имевшие на вооружении турецкий барабан и тарелки. Зато пожарные могли похвастать огромным геликоном, коему ополченцы способны были противопоставить всего-навсего басбомбардон.

Однако оба оркестра бледнели от зависти, когда в бой, как сегодня, вступали еще и ветераны. Трубач ветеранов Гоблик, бывший штабстромпетр [37], славившийся тем, что мог задуть любой уличный фонарь хоть на высоте второго этажа, трубил в какой-то крошечный корнет-а-пистон, но извлекал из него невероятнейший каскад звуков.

Если бы костлявая веснушчатая рука этого трубача, достойного быть горнистом самого господа бога, не сжимала так крепко сей жестяной инструмент, он, вероятно, распался бы на атомы. Гоблик был косой, и все над ним посмеивались, что, мол, своим корнетом он своротил себе глаз на сторону. Это, разумеется, преувеличение. Но когда Гоблик трубил с чувством, то есть хотел заткнуть за пояс оркестры двух других братских корпораций, глаза его, в самом деле, стекленели и выпучивались над багровыми надутыми щеками, отчего он отдаленно напоминал улитку.

После изрядного интервала пришли и члены «Сокола», маршируя подчеркнуто бодро и беззвучно, без всяких акустических эффектов. Грозната не выдержал — заскрипел зубами: знамя нес самый активный его конкурент, поражавший всех размерами своей окладистой бороды ремешник Скряга. Знаменосцем «Сокола» он был временно избран вчера на бурном заседании комитета, которое до сих пор костью сидит в горле Грознаты.

Громя сторонников участия «Сокола» в зборжовском празднике, Грозната договорился до полной хрипоты. А ведь решение об участии местной сокольской организации в этом торжестве было принято две недели назад по его же настоянию. Обосновывая свою тогдашнюю точку зрения, он охрип так же сильно, как теперь, опровергая ее.

Но тщетны были все попреки, насмешки и выпады против тех, кто готов предать прогрессивные идеи «Сокола». К. Мног. Корявый рьяно оппонировал Грознате и с успехом вывел против него на поле брани его же собственные аргументы.

Корявый напомнил, что, как прежде уверял сам Грозната, речь идет не о каком-нибудь духовном, религиозном празднике, не об «освящении храма», а о церемонии закладки фундамента, и, следовательно, «Сокол» будет причастен лишь к политической стороне сего события. День же этот должен стать и станет манифестацией национального единства всех чешских партий Цапартицкого округа — лучезарным примером для всего народа. Он упомянул также, что в торжестве, которое явится символом братского сближения обеих курий Цапартицкого округа — городской и сельской, примет участие и представитель сословия, привлечь которое к делу нации до сих пор тщетно пытались все ее защитники, начиная с Палацкого {32}, то бишь — представитель дворянства. И поэтому было бы безответственной и непростительной близорукостью, если бы из-за участия в празднике кругов христианско-социальных, подчас именуемых клерикальными, здесь отсутствовала корпорация, объединяющая молодежь всех патриотических партий. Ведь тем самым была бы нарушена полнозвучная гармония, вот-вот готовая излиться из души народа, а свечу, зажженную в честь крестин подлинного и сознательного национального единства и призванную служить образцом для всего отечества, опять сменил бы яростный факел незатухающих междоусобиц и раздоров (этими словами К. М. Корявый, превзойдя самого себя, закончил пассаж). Наряду с упомянутым выше моментом национальной сплоченности,— продолжал духовный отец и практический руководитель газеты «Чмертовске листы»,— нельзя забывать еще об одном не менее важном обстоятельстве, а именно — о давнем противоборстве меж двумя соседними округами — Цапартицами и Нудломнестцем, противоборстве, в котором Цапартицы, испокон веков пользовавшиеся лишь благородным оружием, ныне должны наконец одержать верную победу. Ибо — и тут оратор возвысил голос — вчерашняя вылазка в Нудломнестецкий округ позволяет ему сообщить весть, несомненно, величайшего значения: благодаря авторитету его светлости подавляющее большинство самых влиятельных местных избирателей выступит в поддержку цапартицкого кандидата (браво! Ура!), и ни для кого не тайна, что эти энергичные, храбрые и сознательные представители нудломнестецкого дворянства прибудут завтра на зборжовский праздник. (Долго не смолкающие зычные клики: Ура!)

Когда буря одобрения поутихла, Корявый продолжил речь и высказал удивление, как это Грозната, самый ревностный защитник и, более того, инициатор вышеупомянутого национального единства, столь воинственно выступает ныне против манифестации патриотической сплоченности. Каковы же причины подобного резкого поворота? Пусть пан Грозната без обиняков их выложит, дабы присутствующие могли судить, достаточно ли они весомы.

Все пережитое на Бабьем Пупке молнией озарило мозг Бедржиха Грознаты. Предложение редактора подействовало на него, как ушат помоев. Он метнул в Корявого огненный взор и, громко хлопнув дверью, покинул зал, что было самым красноречивым признанием полнейшего ораторского фиаско.

И вот он лежит в своем зеленом укрытии, сжимая кулаки и челюсти. Тоскующий взгляд казначея прикован к трибуне. Но от него не ускользает ни одно движение в Зборжове и окрестностях. Отсюда, с края вспаханного поля, он видит сквозь зыбкую сетку хвои, как по всем дорогам и подступам, ведущим к деревне, тянутся вереницы людей. Многочисленные толпы паломников уже запрудили пространство меж белыми брезентовыми навесами ларьков с пряниками, игрушками и песенниками. Так шумный горный поток затопляет после дождя расщелины между белыми валунами. До слуха нашего героя донеслось фырканье выездных лошадей, доставивших к месту действия известный своей осмотрительностью цапартицкий магистрат. Все с нетерпением ожидали его, чтобы приступить к священной церемонии на месте постройки будущего божьего храма, закладываемого во честь и славу покровителя дядюшки Ировца — святого Флориана, столь явно держащего над Цапартицами свою охранительную руку! Цапартицкая процессия во главе с преподобным и достопочтенным духовенством давно уже вступила в Зборжов под дружный многоголосый распев цеховых хоров, под звяканье сверкающих побрякушек и крохотных серебряных эмблем на цеховых хоругвях. Со всей округи прибыли в своих пышных облачениях деревенские «девы Марии», плывущие по воздуху на баро́чных носилках, несомых загорелыми светловласыми девицами в белых одеждах, с глазами синими, как подернутые матовым налетом ягоды терновника. Штандарты в руках городских и деревенских знаменосцев приветственно склонились, как бы обменявшись двойным перекрестным поцелуем. Предвосхищая взаимные лобызания взмокших служителей церкви, поклонились друг другу и «девы Марии», что было проделано очень просто: задние «дружки» энергично приподняли свой край носилок. Зборжов сиял, кружился, шумел, ликовал, бурлил, распространял ароматы храмового праздника и вообще лез из кожи вон, дабы оказаться достойным радостных и величественных мгновений торжества, стремительно близившегося к апогею!

— Бум! — поставила жирный восклицательный знак старинная мортира, или «ступа» (шесть таких мортир было привезено сюда из цапартицкой ратуши), и над Зборжовом взметнулся дымный венок, словно приветствие, посланное глубокой, васильковой лазури неба, где, напоминая подвешенную под церковным куполом люстру, сияло раскаленное добела сентябрьское солнце.

Затем послышался оглушительный рокот лесных рогов, гром литавр (по большим праздникам их носили на спине два самых старых цапартицких лесника) и…

— Бум! — звучнее, чем самый громкий удар литавр, отозвалась вторая «ступа» и…

— Бум! — загремела третья мортира, уже врываясь в тяжкие вздохи маленького переносного органа. Что-то сладостно урчало под быстрыми пальцами пана учителя Петржика-старшего, сопровождая «Kyrie…» [38] полевой мессы, которую исполнил хор цапартицкого собора.

Ополченцы, ради безопасности соломенных крыш разместившиеся подальше от деревни, выпаливали залп за залпом — словно кто бросал в барабан лопатой горох. Короче, все шло как по маслу.

Грозната наблюдал симптомы набирающего силу торжества. И вот после всех обрядов освящения зазвучал высокий мужской голос. По благостной интонации и приятной манере говорить немного в нос легко было угадать, что это его преподобие цапартицкий декан, самый прославленный оратор во всей округе, начал проповедь, за коей должны были последовать другие выступления и речи.

Издалека не слышно было, что именно говорит пан декан, но при первых же звуках его голоса Грознату, словно пружиной, выбросило изо мха.

— Ну, ребята, паралик вас разрази, коли не дрейфите, двинули! — вполголоса произнес он, обернувшись к чащобе. Меж двумя елочками показались веселые глаза молодого Буреша, в тугих кудрях которого увязла хвоя.

— Сей секунд! — отозвался теперь уже четвертый по счету, но притом самый давний жених Барушки Ировцевой и вновь спрятался.

— Мимрачек, Мимрачек, вставай, грю, вставай, черт возьми! — послышался шепот в ельнике, ибо Мимрачек, наш почтенный трубочист, третий участник экспедиции, проспал даже стрельбу из мортир.

Мимрачек подскочил как ужаленный, проявив темперамент подлинного Гонды. Их было трое, но казалось, что встали четверо, поскольку молодой Буреш прихватил длинную жердь.

Далее действие развивалось словно бы по совету Вацлава Штеха {33}: «Эта сцена должна быть сыграна с особой живостью».

Все трое двинулись лисьей рысцой, а потом поползли на четвереньках под прикрытием грядок картофеля, ботва которого благодаря природным условиям того лета была столь высока, что смахивала на рощу многолетних пальм. Замыкающим полз идейный вдохновитель экспедиции, коим, судя по остроумию замысла, не мог быть никто иной, кроме Грознаты, посередке — технический эксперт Мимрачек, он же — автор конкретного плана операции, а впереди — практический исполнитель, молодой Буреш.

Ползли они со всей осторожностью (впрочем, совершенно излишней, ибо в Зборжове не нашлось бы в ту минуту ни единой живой души, которая испытывала бы интерес к тому, что творится за гумнами Вотавы), мускулы их вздрагивали от напряжения — так обычно рисуют львов, крадущихся по пустыне к стоянке арабского каравана. Короткие фразы, коими они перебрасывались, изобиловали свистящими и шипящими и произносились с характерной для цапартичан экспрессией.

— Шш…велись, ссучье племя!

— Паралик тя разрази… ссволочь!

— Чего дрейфишь, голова сссадовая!

Шепотом обмениваясь такими и тому подобными любезностями, все трое исчезли под живой изгородью Ировцева сада. Вскоре из кустарника высунулся принесенный молодым Бурешем шест. Это был крюк для обламывания веток, которым пользуются, когда обирают в саду гусениц.

Крюк тихонько, будто на цыпочках, подобрался к кроне огромной, по меньшей мере двухсотлетней липы, простирающей свои ветви над домом Ировца, стукнулся разок о тесовую крышу, и тут вновь послышались произносимые сдавленным голосом обильные цапартицкие свистящие.

Наконец крюк приблизился к трубе, приподнялся над ее черным краем и осторожно коснулся толстого, страшно закопченного шнура (калачи тети Маркит сделали свое дело!). Над липой же шнур был совсем незаметен, хотя, как нам хорошо известно, он тянулся до самого неба.

Там, где вервие не было закопчено, оно сливалось с небесной лазурью.

Разумеется, дядюшка Ировец в этот день позаботился о самой великолепной погоде, на какую только был способен дар святого Флориана, а такая погода неукоснительно устанавливалась, когда шнур свободно свисал в дымоходе.

И крюк без труда подцепил и вытащил вервие из трубы.

Сначала над отверстием появилась толстая кисть, за ней взметнулось облачко сажи, кисть тяжело упала на крышу, спружинила, как мячик, и попала прямо в растопыренные руки Грознаты.

От удивления Грозната только рот раскрыл. Значит, это все-таки правда!

Впрочем, времени на размышления не было. Шнур вдруг стал извиваться перед носом казначея, по синему вервию пробежала дрожь, и в тот же миг Грозната ощутил на лице увесистую каплю. Можно было подумать, что где-то наверху этот шнур привязан к обручу большой кадки, до краев наполненной водой, и от рывка целая пригоршня ее выплеснулась наружу.

Грозната понял: настала пора для решительных действий.

А Флориан Ировец был в этот момент на верху блаженства.

Вы только представьте себе!

На трибуне ему отвели самое почетное место рядом с императорско-королевским окружным начальником, возвышающимся над всем сущим: далее по кругу расположились — не считая окрестных приходских священников — цапартицкий бургомистр с городскими гласными, директор гимназии, члены окружного комитета, председателем коего был теперь он, Ировец, командир ополченцев, начальник пожарной команды, командир ветеранов, староста «Сокола», председатели различных корпораций, старосты сельских общин, которые предполагалось присоединить к зборжовскому приходу, за исключением, разумеется, Буреша.

И перед всеми этими господами цапартицкий декан и викарий произносил проповедь о нем, об Ировце!

Хвалебных речей о своей особе дядюшка Ировец наслушался по горло, ведь он изъездил с Грознатой весь округ, но все, что говорил избирателям Грозната,— кстати, повторяя каждый раз одно и то же,— отличалось от проповеди декана как запах пивной кружки от нежного, но сильного аромата кадила, как хриплый рев казначея от утонченного, благостного голоса его преподобия, который звучал еще приятнее от манеры говорить немного в нос.

Коньком Грознаты были глупейшие россказни о том, будто бы он, дядюшка Ировец, уже приступил к постройке подлинно надежного дворца благополучия для нашего крестьянства и тем самым для всей нации, меж тем как противная сторона, о которой староста имел весьма туманные представления, только без конца обещает народу сей дворец.

Как красиво и как непохоже на все это сумел его преподобие изобразить заслуги Ировца! Дядюшка чувствовал, как с каждым словом проповеди бремя земных забот килограммами спадает с его плеч, как он постепенно становится лучше всех окружающих и чувствует себя до странности легким, как возносится все выше, все ближе к небесам…

Ировец замирал от восторга. Проповедь пана декана он не променял бы и на почетный золотой крест с короной, который в заключение сегодняшнего праздника окружной начальник повесит на его заслуженную грудь. Он пребывал в сладком оцепенении, подобном дремоте, какая обычно охватывает пожилых деревенских прихожан при первых же словах проповеди, хотя погрузиться в глубокий сон они себе не позволяют и всегда готовы вслед за проповедником повторить все сказанное — слово в слово,— прошу не путать их с настоящими сонями, с теми, на кого речь преподобного оказывает гипнотическое действие.

Староста не спал, да и как мог он заснуть! От него не ускользнуло даже сердито-покорное выражение лица соседа Вондрака, известного смутьяна и вожака местной голытьбы, у которого сразу пропала всякая охота перебивать оратора. Декан добрался до значения Ировца для округа и всего крестьянского сословия, прославляя его как щедрого основателя будущего зборжовского божьего храма. Он также коснулся — что само собой разумеется — его поразительного дара, свидетелями благодатных последствий коего для всего округа, более того — для всего отечества — мы все являемся, дара, пред силой которого современная наука растерянно немеет (сознавая себя представителями науки, директор гимназии и его коллега, преподаватель восьмого должностного разряда, тоже удостоенный чести занять место на подмостках, вздрогнули — сначала директор, а потом преподаватель), меж тем как мы, все прочие, должны смиренно склонить перед ним голову. Произносящий сию речь, по всей видимости, не ошибется, если свяжет неоспоримые способности Ировца с образцовым отношением оного к своему святому покровителю праведнику Флориану.

Тут Ировец почувствовал на руке прохладную капельку.

Наверняка его преподобие пан декан в запале красноречия изволили брызнуть слюной, что случается и с самыми прославленными ораторами, как могут засвидетельствовать их преданные слушатели.

Дядюшка Ировец даже не осмелился стереть благородную влагу, полагая ее священной, но тут его окропило еще обильней, и виновником сего уже никак не мог быть декан.

Этот легкий душ подействовал на Ировца, как удар дубиной; крякнув про себя, он вытаращил глаза, точно баран на новые ворота. Какая-то сила резко встряхнула его, пробудив от сладкой дремоты. Дядюшка даже испугаться не успел — часовой механизм его сознания, привыкший работать не спеша, загрохотал, словно кто-то повис на гире.

Да и у преподобного отца увязли в горле слова, доставлявшие всем такое блаженство, особенно когда он произносил их в нос; пухлое лицо декана сморщилось, будто кто перечеркнул его крест-накрест. Если бы Ировец совершил самое богохульное святотатство, священник не мог бы взглянуть на него более страдальчески и укоризненно. Допустимо ли, чтобы в столь богоугодный день, коему подобает самая отменная погода, шел дождь? Уже и окружной начальник встал и вытянул вперед руку с золотым обшлагом, проверяя, не каплет ли сверху, за ним то же самое проделал директор гимназии, второе по рангу чиновное лицо в Цапартицах, затем их примеру осмелился последовать и императорско-королевский преподаватель восьмого должностного разряда. Еще и еще стали протягиваться вперед руки, по рядам собравшихся прошла волна изумленного ропота…

Если бы у Ировца было время, он провалился бы прямо на глазах этих господ сквозь землю, ибо уже падали каплищи величиной с добрую сливу. Но дядюшка не стал дожидаться, пока все собравшиеся установят, что в самом деле начался дождь. В один прыжок оставил он за собой подмостки, высокопоставленное общество, проповедь — только еще успел заметить на бегу, как церковный сторож раскрывает над его преподобием зонтик.

Сунув руку в карман и нащупав ключ от черной кухни, Ировец сразу смекнул, чем тут пахнет.

Он даже не побежал в дом, а, руководствуясь безошибочным чутьем, ринулся прямиком за гумна.

Тем временем на праздничной трибуне поднялся страшный переполох. Пан декан так и не смог продолжить проповедь, которую ему во что бы то ни стало хотелось довести до конца. Засвистел, загудел, завыл, как тысяча голодных собак, вихрь; над головой его преподобия треснул вывернутый наизнанку зонт церковного сторожа; в сей же миг затрещали доски рушащихся ярмарочных ларьков, их брезентовые навесы затрепыхались в воздухе, послышались женские вопли, мужские проклятия — вот и все, что в тот зборжовский судный день можно было зафиксировать, пока ужас, охвативший свидетелей тогдашнего стихийного бедствия, не лишил их остатков разума.

Рассказывают, что перед полным затмением солнца, погрузившим Зборжов во тьму египетскую, были еще замечены три форменных головных убора, украшенных золотом или черными перьями,— они летели, уносимые ураганом; первым, конечно, летел кивер окружного начальника, затем — фуражка директора гимназии и в почтительном отдалении — фуражка учителя восьмого должностного разряда… Только вслед за ними летели шапки обыкновенных и более чем обыкновенных смертных. Шляпы ходского хора из села Уезд, каждая величиной с тележное колесо, катились с такой быстротой, что от них отрывались ленты.

Потом уже никто не мог различить даже ближайшего соседа и сам не знал, стоит он, лежит или возносится над землей. Те, кто зажмурился, защищая глаза от песка и пыли, раскрыв их, вдруг обнаружили, что за одну секунду наступила ночь, во мраке которой тысячи хриплых глоток ревели вселенскую погребальную мессу. Тут почти все решили, что и впрямь настал конец света. По крайней мере они дружно это утверждали впоследствии.

Итак, любезный читатель, мы приближаемся к заключительной точке нашей правдивой истории о необыкновенной судьбе дядюшки Ировца, который именно в это время оказался участником самого диковинного происшествия из всех, что уже описаны на сих страницах. Нужно сразу же заметить — точку, которая вскоре будет поставлена, по сути дела, сотворили за нас сами небеса, причем столь решительно, что обоим нашим центральным героям надолго отказали слух, зрение и вообще все органы чувств. Эта завершающая точка превзойдет кульминационные пункты самых бессмертных шедевров отечественной художественной прозы, и в их числе — охотно и бескорыстно допускаем это! — могут быть даже произведения, способные затмить нашу повесть! Точка сия будет изготовлена из огня небесного и сопровождаема громом, вероятно, более оглушительным, чем шум, который наше повествование наверняка вызовет в его главном месте действия — в Цапартицах,— да ниспошлет господь здравие жителям города, коему еще многие века предстоит быть «сторожевой заставой на дальних рубежах родины»!

Так вот, поскольку мы вынуждены вернуться к дядюшке Ировцу, надо вам сказать, что найти его нам будет чрезвычайно нелегко. Он и сам лишь на ощупь смог определить, где в эту минуту находится. Была тьма, про которую говорят, что ее можно резать ножом, но и это бы ему не удалось, ибо ветер, дующий откуда-то из адской бездны, не дал бы раскрыть складной нож. Во всяком случае дранку с кровли срывало целыми охапками да с таким треском, что уши закладывало, к тому же все это светопреставление сопровождал грохот, по тембру более всего напоминавший гудение волынки, под которую в ходском крае поют коляды. Только волынку эту пришлось бы сделать из самой большой навозной бочки дядюшки Ировца [39].



Ветер нес потоки воды у самой поверхности земли, и на другой день староста был весь в синяках от градин (разглядеть, какова их величина, он так и не успел). Вероятнее всего, дядюшка вообще не сдвинулся бы с места, если бы в этот миг не прорезала тьму невиданная молния, осветившая липу, которая раскачивалась над его домом, заламывая ветки, словно руки. Значит, он шел правильно и был на задворках своей усадьбы.

Огнь божий оказал ему еще одну услугу: во тьме, расколотой яркой вспышкой, староста увидел две или три фигуры, изо всех сил что-то тянувших. Когда вновь сверкнула молния, двое отскочили в сторону, остался только третий — с задницей на затылке.

Одним махом Ировец очутился возле Грознаты. Возможно, вихрь подхватил дядюшку и помог ему достигнуть цели. Он успел ощутить в руке шелковый шнур святого Флориана, изо всех сил дернул его, и тут вдруг между обоими героями с треском переломился полыхающий огнем гнет [40].

«С нами крестная сила!» — выкрикнул Ировец. «Господи! Спаси и помилуй!» — по-христиански ответил Грозната, и оба без чувств грохнулись наземь…


Ливень, обрушившийся на Цапартицкий округ 27 сентября недоброй памяти 189… года, был самым что ни на есть ужасающим. Сколько воды низверглось тогда на землю, можно судить хотя бы по тому, что пряничник Вацлавичек, как был — в форме ополченца,— на ящике своих изделий приплыл по Бубржине домой, в Верхнее предместье. Завел он привычку — едва отгремят торжественные залпы, покидает строй и опрометью бросается к своей лавчонке, на помощь бойко торгующей женушке. Многоводная цапартицкая речушка Бубржина берет начало у Зборжова, и если многоводной мы назвали ее в шутку, то на сей раз она и в самом деле пенилась и бурлила.

Утонуть тогда, разумеется, никто не утонул, хотя народ сомневался, не приключилось ли это несчастье с учителем Глупкой, который в ту пору таинственно исчез. Но сего факта мы коснемся позднее.

Все свидетели в один голос утверждают, будто катастрофа не длилась и минуты, и особенно дивятся тому, что за столь краткий срок было произведено такое страшное опустошение. Секундам мертвящего ужаса положили конец две блеснувшие одна за другой ослепительные молнии, сопровождавшиеся оглушительными ударами. Казалось, буря неистовствует не только в небесах, но и само лоно земли разверзлось, выбрасывая на поверхность огнь и серу.

Для широкой публики непосредственные причины сего природного явления остались тайной. У нас же в руках имеется ключ и к объяснению оного, и для раскрытия всех обстоятельств, вызвавших невиданную и неслыханную грозу, которая прервала и пустила насмарку первый зборжовский храмовый праздник.

Очутившись за гумнами своей усадьбы, дядюшка Ировец без труда напал на след похитителей дара святого Флориана. Их умысел — перенести в Спаневицы вервие от погоды, эту тайную причину всех успехов старосты,— не удался бы и без его вмешательства. Сие само собой вытекает из геометрии. Ведь известно, что в прямоугольном треугольнике катет не может быть равен гипотенузе. Пока вервие святого Флориана свисало в трубу Вотавы перпендикулярно, в виде катета, Ировец легко мог до него дотянуться. Когда же похитители стали тащить его в сторону и оно образовало гипотенузу, естественно, должны были в бешеном темпе смениться все состояния погоды, обозначенные на шкале Ировцевой трубы,— вплоть до грозы с громом и молниями.

Впрочем, никто не знает об этом ничего определенного, кроме двоих — Грознаты да старосты Ировца, ибо в решающий миг, когда ударил гром, при вервии оставались лишь они двое. Мимрачек и молодой Буреш бежали и, в тот момент, когда Ировец настиг Грознату, были далеко впереди, а если б они даже что-нибудь и видели, то у них достаточно причин, чтобы хранить молчание. Нельзя сказать с полной уверенностью, что им предстояли судебные неприятности из-за присвоения чужого имущества. Юридическая наука до сих пор не приняла окончательных решений по поводу правовой стороны использования сил природы, о чем свидетельствуют противоречивые мнения относительно того, следует ли считать воровством отчуждение электрической энергии. Однако в любом случае содеянным ими хвастать не приходилось.

Оба, Грозната и Ировец, были найдены на месте происшествия в беспамятстве, чему наверняка никто не станет удивляться, если мы присовокупим, что в руках Ировца была обнаружена полуобгоревшая и еще тлеющая голубая кисть. Ясно одно: когда шнур святого Флориана чрезмерно натянули или, быть может, даже повисли на нем, гром поразил того, кто всячески злоупотреблял этой чудесной силой, не остановившись даже перед риском навлечь на головы ближних величайшие бедствия. Еще слава богу, что таких грешников оказалось двое, и, когда молния скользнула вниз по шнуру, спалив его до самой кисти, каждому досталось лишь по половине удара.

Говорят, не было бы счастья, да несчастье помогло. Так вышло и на сей раз. Оба наши героя воскресли и оправились, хоть и не полностью. Когда Грознату впервые вновь обуял певческий зуд, он обнаружил, что огнь божий угодил в самое уязвимое его место — по «мосточку» и «цепочке»; короче говоря, восхитительный тенор Грознаты куда-то пропал; с той поры он уже ни разу не спел ни «Сеял я просо», ни «Когда я пас коней», ни «Взвейтесь, знамена славы», ни «Я — маленький гусар», ни даже заунывную «Кабы ведал…» И этому можно только радоваться! Жить в Цапартицах стало куда легче.

К дядюшке Ировцу судьба оказалась милосердней. Ему чуть прихватило правый бок, и замечал он это, лишь когда собирался почесать между лопатками — то есть в добром расположении духа. Правда, теперь ему уже было не дотянуться правой рукой так высоко…

Все, что позволительно добавить к нашей истории после огненной, самим богом поставленной точки, мы вполне могли бы отдать на откуп фантазии любезных господ читателей.

Итак, дар святого Флориана был отнят у дядюшки Ировца. А поелику праведник избрал слепыми орудиями своей воли трубочиста, Грознату и Буреша, староста истолковал это совершенно в духе своей эгоистической натуры. Ему и в голову не пришло, что он сам вызвал гнев прежде столь расположенного к нему патрона и благодетеля неподобающим использованием ниспосланной им милости. Вместо того чтобы обращать ее исключительно в пользу своего сословия, края и народа, дядюшка сделал власть над погодой корыстным средством для удовлетворения алчности (как нам известно, он продавал погоду даже отдельным предприятиям и группам заинтересованных лиц) и честолюбия, ради чего и вступил на шаткое политическое поприще!

Вот уж чего святой Флориан не мог предвидеть. И особенно его должны были оскорбить действия Ировца, когда тот не посовестился использовать для политической манифестации или, лучше сказать, политической интриги праздник закладки божьего храма.

А знаете, чем объяснял сам зборжовский староста гнев и немилость святого покровителя? Да просто-напросто тем, что он не распорядился обновить рельеф на шпице своего дома, как пообещал, когда в порыве благодарности опустился на колени перед изображением святого Флориана.

Упрямство Ировца зашло так далеко, что, разгневанный местью святого, он схватил банки с краской, давно уже приготовленные, но из-за мирской суеты так и не нашедшие употребления, и вместе с кисточкой намеревался выбросить их в отхожее место, причем надумал это, едва только смог двигаться. Но кисть как-никак была новая, и он решил ее сохранить — авось, еще пригодится. Зато дядюшка ощутил себя полностью отомщенным, когда обнаружил, что в носу святого Флориана на месте осиного гнезда, которое он весной в приливе нежных чувств сшиб, выросло новое — куда больше прежнего.

Тогда-то он и охнул в первый раз от боли в правой руке, старавшейся повыше почесать между лопатками. Мнение его о святом Флориане, как мы знаем, с самого начала не слишком лестное, отнюдь не изменилось к лучшему. Дядюшка Ировец по-прежнему считал себя куда сметливей.

Вервие от погоды приказало долго жить, но почетным цапартицким гражданином Ировец остался. И еще кое-что осталось дядюшке — магнит, оказавшийся столь притягательным для Грознаты, а именно — сберегательные книжки. Сумма, в них значившаяся, была так велика, что Ировец позволял себе подумать о ней лишь темной ночью, с закрытыми глазами, да еще спрятав голову под подушку.

Застраховав усадьбу в банке «Славия», а поля — от градобития, он мог теперь думать о святом Флориане что хотел!

Участь вчерашнего любимца публики его нисколько не тяготила. То, что граф взял слово назад, было для Барушки великим счастьем — ведь не прошло и года, как его, словно ребенка, начали возить в коляске! Куда больше Ировца заботило, не потребуют ли возврата денег пивовары, заблаговременно заказавшие у него морозы, чтобы иметь вдоволь льда. Плут не только взял денежки вперед, но и ни одному из них не сказал, что ему за это уже заплачено, и ежели он кому-то дал обещание, то поневоле угодит и всем прочим.

Что произошло с третьим женихом Барушки — учителем Глупкой — так и осталось загадкой. После подпорченного зборжовского празднества он вновь объявился среди живых и безотлагательно принялся за выполнение своих обязанностей. Говорят, директор гимназии уединился с ним для конфиденциальной беседы и был весьма строг, но содержания ее так никто и не узнал. Слух, будто все это время Глупка был заперт в сарае для щетинистых и хрюкающих млекопитающих, что стоит во дворе у Бурешей в Спаневицах, не имеет под собой никакой реальной основы и, несомненно, возник из весьма сомнительной предпосылки — исходившего от его одежды пронзительного запаха, напоминающего вонь грязного свинарника. Учитель об этом, конечно, и словечком не обмолвился, храня по поводу своего загадочного отсутствия упорное молчание. С уверенностью можно лишь утверждать, что с тех пор он обходил Барушку за три мили и даже думать о ней забыл, поскольку на такие вещи у него теперь вообще нет времени. Ведь он основывает в Цапартицах литературное общество! Сам Глупка посвятил себя литературной критике, преимущественно уделяя внимание богатым плодам чешской беллетристики, что, как хорошо известно, представляет собой благодатное поле деятельности для пытливых и усердных учителей средней школы.

Особенно охотно мы сообщили бы что-нибудь более определенное об отношениях молодого Буреша и Барушки Ировцевой. Но, увы, к моменту сдачи в набор сих строк еще нельзя было с достоверностью сказать, продвинулось ли их сближение настолько, чтобы появилась надежда на окончательное примирение пред божьим алтарем. Если нечто подобное произойдет в ближайшем будущем, мы не преминем сообщить об этом на страницах «Шванды-волынщика», хотя бы в разделе «Нам пишут».

К сожалению, надеяться на такой исход трудно, ибо вражда между обоими «первыми» мужами округа стала еще непримиримее, чем когда-либо.

Дело в том, что Буреша пусть незначительным, но все же решающим большинством голосов избрали депутатом земского сейма от округов Цапартицкого и Нудломнестецкого.

И выбор был сделан правильно.

Буреш доказал это первым же своим деянием на новом поприще, подав фундаментально обоснованную интерпелляцию с требованием не только снять с Цапартицкого и Нудломнестецкого округов все налоги, но также предоставить им солидную государственную субсидию в связи с ущербом, понесенным 27 сентября 189… года.

Сообщение о победе Буреша на выборах опубликовал воскресший «Гонец из Цапартиц», сопроводив его язвительной статьей, заголовок которой гласил:

«Конец национального единства в Цапартицком округе».

Я. Гашек СЧАСТЛИВЫЙ ОЧАГ Перевод Т. Карской


I

естой уже год стремится «Счастливый очаг» {34} Шимачека внести довольство в каждый чешский дом, сделать супружескую жизнь покойной и счастливой. В этом я сам убедился!

Каждые две недели редакция так и сыплет полезными советами и наставлениями, создавая вокруг атмосферу счастья. Что же касается меня, я готов плакать навзрыд.

Спустя неделю после свадьбы, жена открыла мне свою самую сокровенную тайну: она выписывает «Счастливый очаг».

— И только что пришел свежий номер. Сколько там полезных советов! Вот увидишь, как мы выгадаем, если будем им следовать.

Придя со службы, я заметил дома какое-то необычное оживление. Жена встретила меня с сияющими от счастья глазами.

— Все, все получилось! — вскричала она и, взяв меня за руку, повела в кухню.

— Сделано в точности по «Счастливому очагу»: я обдала бразильские орехи кипятком и оставила их в нем на четверть часа — теперь ядра легко отделяются от скорлупы.

Она так радовалась этому.

— Но, дорогая, для чего тебе понадобились бразильские орехи? — удивился я.— Кто их будет есть? Зачем они нам?

— Вот глупенький! — укоризненно покачала она головой.— Здесь же черным по белому написано: «Бразильские орехи следует обдать крутым кипятком. Можно также в продолжение пяти-шести дней вымачивать их в сырой воде». Ну, а теперь идем дальше: ты убедишься, что без тебя твоя жена отнюдь не бездельничает.

В спальне пахло камфарой.

— «Счастливый очаг» рекомендует протирать кровати камфарным маслом, и я это сделала,— сказала жена.

Я увидел, что наши светлые, из кленового дерева кровати в результате означенной процедуры заметно потемнели.

— Но ведь они теперь черные,— пробовал возразить я.

— Это ничего не значит! — нежно проворковала она.— В «Счастливом очаге» есть специальный отдел «Наша приемная», где можно получить ответ на любой вопрос. Я спрошу, как исправить мебель, если она потемнела. Сегодня мне уже ответили на мой вопрос о происхождении обручальных колец. Вот он: «Кольца служили древним людям для прикрытия обнаженных частей тела гораздо раньше, чем одежда…»

Я так и рухнул на кушетку.

Между тем моя милая женушка не теряла времени даром. Следуя наставлениям из последнего номера, она пыталась при помощи воска и соли снять с утюга ржавчину, которой там вовсе не было. После того окунула мои ботинки в керосин, чтобы они стали мягче, облила себе руки чернилами, намереваясь свести их виноградным соком, и послала служанку за красным вином, дабы проверить: исчезнут ли винные пятна, если залитую вином вещь намочить на ночь в кислом молоке, а утром выстирать обычным способом. Когда красное вино принесли, неутомимая труженица вылила его на мою белую сорочку и бросила ее в таз с простоквашей.

Затем она решила прокипятить новые зубные щетки, ибо среди великого множества советов прочла и такой: «Если вы хотите, чтобы зубные щетки служили дольше, прокипятите их». К сожалению, она принесла из кухни одни ручки, ибо самое главное — щетина — осталось в кипятке. Разумеется, виноватым оказался я — зачем покупаю никуда не годную дрянь!

Засим последовали манипуляции с будильником — все точно по предписанию «Счастливого очага», который советовал варить яйца, поставив стрелку звонка на определенную минуту: когда завод выйдет, яйца уже сварятся. На эту затею ушло не менее часа.

Далее жена стала выражать недовольство, почему я не приношу домой те маленькие деревянные ручки, которые дают в магазинах, чтобы удобнее было нести покупки. Ведь она сумела бы сделать из них подставки для ножей и вилок, солонки и тому подобные прекрасные вещи, как их делают многие и многие читательницы «Счастливого очага». И вообще замечено, что именно в тех семьях, где стараются приспособить к делу эти ручки, царят мир и согласие, а вместе с тем и полнейшее блаженство.

— Я введу еще и это,— объявила она, протягивая мне журнал, в котором была отчеркнута небольшая заметка «Как я учу курильщика экономии»: «Мой муж покупает сигары в ящиках — по сто штук. Только он принесет сигары домой, я незаметно возьму три-четыре из каждого ряда и припрячу. Когда же ящик наполовину опустеет, положу одну-две штучки обратно. Благодаря этой маленькой хитрости, каждого ящика хватает на гораздо больший срок».

Само собой разумеется, весь вечер был посвящен «Счастливому очагу».

Жена сделала дощечку, чтобы резать колбасу, деревянную рамку для сушки шерстяных чулок и специальную вешалку для вечернего платья. А так как подобного туалета у нее не имелось, она потребовала, чтобы я ей его купил.

Затем она покрасила белой масляной краской бельевую корзину, причем не преминула приложить ее к моему черному костюму, который служанка только что вычистила. Это не испортило ей настроения — она с радостным видом заявила, что сию же минуту пошлет в редакцию «Счастливого очага» запрос, как снимать белую масляную краску с черных костюмов.

— Мы, читательницы «Счастливого очага», трудимся друг для друга,— щебетала она.— Советы журнала нужны всем и каждой, они делают жизнь наших семей по-настоящему счастливой. Мы тоже будем счастливы. Завтра ты мне поможешь оформить нашу уборную, как советует журнал. Мы оклеим стены черными и белыми квадратиками из плотной бумаги.

На ночь я был вынужден надеть жилет, ибо в статейке «Как закалить свой организм» было написано, что великий английский гигиенист Герберт Спенсер {35} всегда спал в жилете.

Будильник поднял меня в три часа ночи.

— Пора вставать,— проговорила жена.— Я читала, что умственным трудом лучше всего заниматься с трех часов до семи. «Счастливый очаг» объявил премию в триста крон для той читательницы, которая пришлет лучший рецепт, как употребить с пользой отходы после разделки кур и каплунов. Помоги же придумать!

В шесть утра мне было сказано, что я тупица, поскольку в продолжение трех часов смотрю в одну точку и ничего еще не изобрел.

С шести до половины восьмого она говорила о том, что многие тома уголовных кодексов свидетельствуют о нравственном ничтожестве мужчин и совершаемых ими тяжких преступлениях. Женщина интеллигентная, высоконравственная никогда не будет таким мерзким, убогим существом, каким бывает мужчина, и тем не менее именно мужчины узурпировали себе право неограниченно командовать в семье и тиранить женщин, а те вынуждены покоряться и вот — страдают.

Еще полчаса она распространялась о том, сколь виновато перед женщинами все человеческое общество в целом, принуждая их терпеть и молчать. Что же касается ее лично, она готова скорей умереть, чем так жить, и лишь мысль о детях удерживает ее от рокового шага.

— Но ведь у нас нет детей…

— Что из этого! — отрезала она.— Тебя это совершенно не касается. Вы, мужчины, только и умеете что угнетать нас. Кто заступится за женщину? Ведь нет даже такого закона, который взял бы ее под свою защиту. Женщины отданы на произвол своим тиранам, я так буду довольна, когда наконец избавлюсь от тебя. Мне надо поискать в «Счастливом очаге» какой-нибудь особенный рецепт для сегодняшнего обеда, а ты мешаешь.

— Но, дорогая,— робко возразил я.— Зачем готовить что-то особенное, не лучше ли что-нибудь попроще?

Она не удостоила меня ответом.

Все утро перед моими глазами возникали ужасные картины каких-то невероятных комбинированных кушаний. С тревожным чувством переступил я порог нашей квартиры.

Жена нежно поцеловала меня и, сияя от счастья, победоносно объявила:

— Сегодня у нас как бы бараньи котлетки из говядины, нафаршированной как бы пикантным пюре из овощей по-итальянски. Все в соответствии с новым рецептом из прошлого номера.

Рецепт был прекрасный, но обед оказался совершенно несъедобным. Свою порцию я переложил в миску нашей собаке. Она понюхала, поджала хвост, залезла под шкаф и зарычала.

Моей дорогой женушке тоже нездоровилось, и она велела мне идти, сказав, что хочет прилечь.

Вернувшись вечером, я увидел, что квартира загромождена деревянными ящиками: в столовой три, в гостиной два. В кухне, вооружившись пилой, моя дражайшая супруга пилила на части шестой ящик. Рядом ожидал своей очереди седьмой.

— Я тебя жду,— приветливо проговорила жена.— В «Счастливом очаге» сказано, что любая экономная хозяйка может сделать кровать для служанки сама, из старых ящиков. Когда ты ушел, я продала ее кровать столяру, а на вырученные деньги купила ящиков и столярный инструмент.

О, господи!

Я пишу это в Солуни, в Турции, куда бежал от «Счастливого очага», задавшегося целью сделать каждую семью счастливой.


II

Сбежав в этот город от «Счастливого очага», вносящего счастье в каждый дом, я почувствовал себя совершенно счастливым. Не пугало и то, что здесь преследовали христиан. Раз шесть мне буквально чудом удавалось уйти от кровожадных магометан, но я находил в этой борьбе даже некоторое удовольствие — все лучше, чем быть беспомощным свидетелем разрушительной деятельности «Счастливого очага»! Полтора месяца я блаженствовал, пока не получил письмо от жены.

Письмо было исполнено любви и нежности.

Жена писала, что если бы не «Счастливый очаг», ее жизнь в мое отсутствие уподобилась бы выжженной пустыне. Знаю ли я, например, что такое «Нурсо»? «Нурсо» — это крайне необходимый в каждом доме предмет, это самоварящий агрегат; одна из читательниц «Счастливого очага» получит его совершенно бесплатно. У кого есть «Нурсо», тому не нужна кухня, поэтому она уже распорядилась, чтобы разобрали нашу дровяную плиту. На ее место будет водворен «Нурсо», когда она его выиграет. «Нурсо» — это больше, чем плита! «Нурсо» — это счастье! Она живо представляет себе, как я буду стряпать с помощью «Нурсо» и как мы будем счастливы, обладая им.

Она немедленно известила редакцию «Счастливого очага» о моем внезапном отъезде и в знак участия получила двадцать сортов огородных семян и двадцать сортов цветочных, а из отдела писем совет — приобрести издаваемый Шимачеком журнал «Лепестки».

Это было в первой половине письма, засим шли просьбы. Во-первых, я должен был узнать, как готовят настоящий турецкий плов, и выслать ей соответствующий рецепт, который она непременно опубликует в «Счастливом очаге», чтобы и другие читательницы были счастливы. Во-вторых, от меня требовалось, чтобы я раздобыл меню турецкой кухни на все триста шестьдесят пять дней года, рассчитанное на турецкую семью со скромным достатком. В-третьих, она просила пересылать ей остатки от турецких материй, ибо «Счастливый очаг» рекомендовал использовать их для протирки зеркал. Последняя, четвертая, просьба дышала тем простодушием, которое однажды уже выгнало меня в Турцию. Надо было через посредничество аккредитованного в Солуни австро-венгерского консула добиться от правительства Турции, чтобы их женщинам разрешили издавать журнал наподобие «Счастливого очага». Она и сама намеревается писать об этом консулу и рассчитывает на полный успех. Затем она сообщала, что, следуя совету, напечатанному в рубрике «почтовый ящик», она нашла полезное применение для моего летнего костюма, который я только два раза надевал. Она распорола его, перекроила и сшила три пары детских штанишек, отослав в редакцию «Счастливого очага» с просьбой вручить их тому славному мальчугану, который сумеет уговорить отца, чтобы он выписал журнал для мамочки.

Заканчивалось письмо стихами:

О, «Счастливый очаг»!
Нас прими под охрану свою.
Ты, как мать, нас голубь и лелей —
Тебя любящих дочерей!

После этого письма я проплакал всю ночь.

Спустя две недели я был приглашен в консульство. Консул, весьма любезный господин, прежде всего показал мне только что полученную из Чехии петицию, под которой стояло сто пятьдесят подписей читательниц «Счастливого очага». Они требовали, чтобы правительство Турции не препятствовало турецким женщинам читать «Счастливый очаг».

— Мы получили для ознакомления годовой комплект «Счастливого очага»,— с грустью поведал мне консул.— У нас кухарка — чешка. Позавчера она принялась его читать, а сегодня ее словно подменили. Прошу к нам — взгляните, что делается.

Мы пошли. Вход в кухню был украшен гирляндой из роз, из-под которой выглядывала выведенная неумелой рукой надпись: «Журнал „Счастливый очаг“ принесет консульству счастье!»

Мою землячку я узрел среди груды самых разнообразных ящиков. Взявшись во что бы то ни стало осчастливить этот дом, она в настоящий момент строгала какую-то скамейку.

— Тс-с-с,— она приложила палец к губам.— Только бы не осерчал «Счастливый очаг», что мешаете работать. Ведь из этих ящиков я делаю современную обстановку для кухни, как он советует. А видите мою глину? — В углу возвышалась целая гора глины.— Я вылеплю из нее, по указаниям «Счастливого очага», горшки и другую кухонную посуду.— Она схватила меня за руку и, дико сверкая глазами, возопила: — Увидите, мы будем счастливы, очень счастливы!

Не выпуская моей руки, эта добрая, но сбитая с толку душа декламировала:

— Если вы хотите, чтобы ваше счастье не иссякало, ничем и никогда не омрачалось, чтобы и в будущем,— чем дальше, тем больше,— на вас изливалось сияние счастья — подписывайтесь на «Счастливый очаг»!!.

Я немедленно бежал оттуда. На следующее утро, едва проснувшись, я увидел землячку у своих дверей. Она тащила за собой целое бревно.

— Сделайте себе из него вешалку,— сказала она.— А как — прочитайте в шестнадцатом номере «Счастливого очага». Надо купить вешалку в магазине, и по ее образцу сколотить такую же. Первую продайте, а еще лучше — смастерите из нее изящные ножки к платяному шкафу.

Тут-то и созрело у меня твердое намерение: отравить редакцию «Счастливого очага», всю… целиком! Я сел в Восточный экспресс и в тот же день возвратился в Прагу.


III

Дома меня ожидал сюрприз. В гостиной не было никакой мебели, ну ровным счетом ничего: наш великолепный гарнитур черного дерева моя любезная супруга продала в мое отсутствие.

С сияющим лицом она показала мне какие-то рисунки на голых стенах, которыми, по ее словам, она с большим вкусом заменила предметы бывшей обстановки. Особенное старание она приложила к тому, чтобы верно изобразить большое трюмо и пианино.

Я пришел в такой восторг от ее искусства, что сел прямо на паркет.

— Необходимо благоустраивать наш быт в полном соответствии с указаниями «Счастливого очага»,— твердо сказала жена.— Ну скажи, разве нарисованный стол хуже, чем настоящий?

Падать было некуда, и мне ничего не оставалось, как растянуться на полу.

— Зачем же ты продала нашу гостиную? — все-таки поинтересовался я.— Верно, прочла в «Счастливом очаге», что без мебели лучше?

— Глупенький,— отвечала жена.— Гарнитур я продала для того, чтобы мы были по-настоящему счастливы и даже зубочистки были бы у нас собственного производства. В «Счастливом очаге» я прочла, что каждая экономная хозяйка сама делает зубочистки для своей семьи. К тому же, благодаря такой зубочистке, сделанной ее собственной ручкой, муж будет доволен любым кушаньем. В результате одна маленькая зубочистка обеспечит столько семейного счастья, сколько и желает нам всем «Счастливый очаг». Сделанная дома зубочистка наполняет дом молодоженов радостью, улыбками, облагораживает сердца!.. Я, конечно, запросила «Счастливый очаг», как их делать? Мне ответили: «Приобретите приложение к нашему журналу — оно называется „Фабрика на дому“». Я немедленно приобрела два годовых комплекта — «Счастливый очаг» не рекомендует покупать что-либо только в одном экземпляре, ибо это говорит о невнимании читательниц к своему духовному развитию: ведь спички, глупенький, мы тоже покупаем по нескольку коробков… Так вот, в «Фабрике на дому» я отыскала указание, что производство зубочисток описано в другом приложении — в «Домашнем всезнайке». Покупаю за тридцать крон «Домашнего всезнайку» и там в примечаниях вижу: «Зубочистки чаще всего делают из дерева, а как делают — читайте в издаваемых Шимачеком „Лепестках“ за прошлый год». Тогда я купила «Лепестки» и наконец выяснила, что зубочистки можно изготовить дома при помощи патентованного станка, который лучше всего приобрести, пользуясь услугами швейцарской фирмы «Кудрин фрер» в Люцерне, но можно и просто настругать ножом. «Счастливый очаг» утверждает, что машинное производство обходится значительно дешевле, чем ручное, вот я и выписала станок — это встало мне в четыреста восемьдесят франков. А где взять такую кучу денег? Тогда я продала мебель из гостиной и твою библиотеку — ведь потребовались деньги еще и на древесину, и на водяной мотор, чтобы запустить машину в ход. «Счастливый очаг» учит, что в первую очередь надо покупать крупные вещи — я и купила в Шумавских лесах две столетние липы… Пришлось уплатить за то, чтобы их повалили, распилили на части и доставили в Прагу. А теперь слушай: уже готово восемь миллионов зубочисток! Два миллиона я отослала в «Счастливый очаг» как приз той читательнице, которая сообщит лучший рецепт картофельных оладий. Осталось шесть миллионов. Я велела сложить их в подвал и в сарай соседнего дома, который сняла по сходной цене. Итак, мы имеем шесть миллионов зубочисток! Теперь мы будем счастливы, очень счастливы! Ты полюбишь свой дом и не уедешь больше ни в какую Турцию!

От избытка счастья я потерял сознание. Очнулся в бочке из-под кислой капусты. Когда я выбрался на свет божий, моя заботливая женушка объяснила, что в «Счастливом очаге» было напечатано, будто капустный дух хорошо помогает при обмороках, поэтому она незамедлительно спустилась в овощную лавку, где и купила эту бочку.

— А куда ты ее теперь денешь? — полюбопытствовал я.

— Может быть, оставлю в домашней аптечке, а впрочем, подожди минутку — я только загляну в «Счастливый очаг»… Вот оно: «Практичная хозяйка сумеет сотворить чудо даже из капустной бочки. Одно прикосновение руки — и она превратится в детскую колясочку…»

Опять мне пришлось сунуть голову в бочку.

Чтение продолжалось:

— «Еще лучше использовать для той же цели бочку из-под керосина, в ней по крайней мере не заводятся клопы». Видишь,— сказала жена,— все-таки нам надо иметь детей.

И мы стали заниматься тем, чего так хотел «Счастливый очаг».

Таким образом мы провели время до самого ужина, а потом женушка пригласила меня к столу. На ужин я получил полсосиски и малюсенький кусочек хлеба.

— В «Счастливом очаге» сказано, что есть перед сном надо как можно меньше, а после ужина следует сделать хорошую пробежку или, еще лучше, подняться на высокую гору. Но если после скромного ужина не будет на это сил, можно ограничиться восхождением на вашу домашнюю лестницу.

Она потащила меня в кухню. Там высилось некое массивное сооружение, верхняя часть которого была намертво привинчена к потолку.

— Это тоже моя работа,— похвалилась жена.— Я купила на аукционе четыре старых шкафа и соединила их в одно целое.— В ее глазах светилась радость.— А это гири… Но чтобы не покупать — ведь бережливая хозяйка избегает тратить деньги на вещи, которые может сделать сама,— я отлила их из оловянных кувшинов, которые ты получил в наследство от бабушки.

При виде всего этого у меня схватило живот, и я поспешил в уборную… Что такое?! Заботливые ручки жены оформили это помещение, в соответствии с лозунгом «Украшайте свое жилище!», действительно со сказочной роскошью. Напротив двери, непосредственно над унитазом, красовались стихи:


От сердца к сердцу тихо, нежно
О счастье полном ты шепни.
Пусть рай в груди твоей пребудет,
Ты дверь с молитвой отвори.
О сладкое очарованье родного очага!
Тебя хранит любви благословенье.
Оно спасет от злого наважденья…
Любовь, ты стой у этого порога
И бди, чтоб зло сюда не пробралось.
Ты нас храни, «Очаг счастливый»,
Чтоб нам тут радостно жилось.

Жена следом за мной вошла в уборную или, вернее, в храм искусств, украшенный персидским ковром от проданной гостиной. То была не уборная, а в полном смысле слова счастливый очаг — идеальное местопребывание для всякого счастливого человека, желающего обрести радость жизни и воспитать свой эстетический вкус.

— «Украсим свои уборные» — вот что говорится в последнем номере «Счастливого очага»,— начала жена.— Ведь в уборной мы проводим одну шестнадцатую часть своего времени. По подсчетам ученых — результаты опубликованы в «Счастливом очаге» — это означает, что человек, доживший до восьмидесяти, сидит здесь ровно пять лет, а ведь эти пять лет он мог бы проторчать в какой-нибудь дыре, которой уделяют так мало внимания, что проведенное в ней время лишь портит его вкус. Уборная должна быть заботливо оформленным уголком, в ней все должно дышать тем истинным семейным счастьем, которого и добивается «Счастливый очаг».

Не удивляйтесь поэтому, что в столь прекрасно оформленном помещении я просидел всю ночь.


IV

Восход солнца я встретил там же. Оклеенное разноцветной бумагой окошко пропускало солнечный свет в виде ярко окрашенных полос, как это бывает в готических соборах. Полосы света пересекались на внутренней стороне двери, где можно было прочесть: «Десять советов „Счастливого очага“, по вопросам семейного счастья».

Для меня начинался новый день — день новых мук и нового отчаяния. Был понедельник, и я с тем же правом мог бы сказать: «Недурно начинается неделька!», как тот злосчастный преступник, которого в понедельник вели на виселицу.

Именно это восклицание вырвалось у меня, когда, покинув в седьмом часу утра свое убежище, я нашел в столовой вместо завтрака внушительный кусок льда и мою милую жену, как и вчера, преисполненную энергии. На столе перед ней, разумеется, лежал развернутый номер «Счастливого очага».

— Сейчас мы будем глотать кусочки льда,— объявила она вместо приветствия.— Это следует делать на голодный желудок как верное средство сохранить на целый день хорошее настроение. На, читай!

Журнал был раскрыт на статье «Почему эскимосские женщины никогда не плачут».

— Хочешь знать почему? А потому, глупенький, что они каждое утро проглатывают по кусочку льда. Прочитай эту статью, и ты узнаешь, что эскимоски довольны своей жизнью куда больше, чем мы. Женщина у них твердо знает, что она вышла замуж за обыкновенного мужчину, а не за какого-то сверхчеловека, и сразу после свадьбы выбрасывает из головы всякую мысль о том, что с другим она была бы счастливее. Из любви к мужу эскимосская женщина старается избавить его от неприятностей, прибегая в спорах к логическим доказательствам, а не к слезам. «Никогда не становится он ее повелителем из-за ее чрезмерной уступчивости». Прекрасно сказано! Вот если бы и у нас в Чехии женщина наконец осознала, что она также имеет право трудиться наравне с мужчиной, который никогда не станет командовать в доме! Но, к сожалению, мы, женщины,— все несчастные страдалицы и наша участь — это печальный удел рабынь. Сами и виноваты: зачем быть такими покладистыми? Нет, с сегодняшнего дня я ни на шаг не отступлю от своих убеждений и не позволю тебе тиранить меня и сковывать мою деятельность.

Несчастная страдалица набила мне рот льдом и примерно тем же способом, как при откармливании гусей клецками, протолкнула замороженный ком дальше. Удивительно, что я не задохнулся!

Потом она принесла из кухни тарелку с сырым картофелем, нарезанным кружками и посыпанным солью с толченым чесноком. В чайнике у нее было какое-то варево. Она налила мне в чашку этой странной на вид горячей жидкости и пояснила:

— Будешь пить чай под названием «Счастливый очаг». За это изобретение я получила в твое отсутствие первую премию, а именно — элегантные кухонные весы, так что у нас их теперь двое. Мой чай произвел фурор. Его пьют повсюду, где рассчитывают дешево позавтракать. Наверное, в каждом доме держат на подоконнике фуксию? Так вот, этот чай составлен из сушеных листьев фуксии и обычного сена… Ведь каждый может вырвать клок из проезжающего мимо воза, ради своего счастья и удешевления завтраков!.. Для вкуса добавляют тимьян или лавровый лист, корицу, гвоздику, а чтобы сэкономить сахар, кладут патоку. Получается чрезвычайно питательный напиток, к тому же способствующий кровообращению. Он будет еще приятнее на вкус, если добавить листья плюща или, еще лучше, бутон магнолии. Для цвета его кипятят с луковыми перьями, а кто не выносит запах лука, может отбить его, бросив щепотку тмина. При несварении желудка положите в чай хвостики от вишен. Чай универсален, и тебе, конечно, понравится.

Он мне так понравился, как если бы я нахлебался навозной жижи.

— А что будем делать с сырым картофелем? — спросил я, едва пришел в себя.— Употреблять вместо припарок?

Она рассмеялась:

— Это едят, глупенький. Я прочла в прошлогоднем комплекте «Счастливого очага», что именно в таком виде едят картофель негры на острове Гаити.

— Для пущего веселья?

— Боже, до чего ты глуп! Чтобы не болеть тропической лихорадкой и легко переносить местный климат.

Мне тоже захотелось застраховаться от капризов климата, но едва я разжевал один кружочек, как меня бросило в жар, жар мгновенно сменился ощущением страшного холода. Я лязгнул зубами и весь затрясся — точь-в-точь как пес, который зимой провалился в прорубь.

— Сейчас я дам тебе выпить бальзам «Счастливый очаг»,— засуетилась жена, не преминув заметить, что вид у меня, как у последнего идиота.

Прежде чем дать мне бальзам, она объяснила, что каждая толковая хозяйка готовит его сама. «Немного золототысячника прокипятить с черным кофе, полученный отвар пропустить через фильтр из листьев лаванды, перемешанных с сушеными грибами. Около часа варить на медленном огне с добавлением одного грамма очищенной соды на каждый литр жидкости и затем выжать туда сок из восьми лимонов. Под конец влить литр рома и посолить по вкусу».

Она налила мне стопку, и когда я, зажмурясь, проглотил содержимое, то почувствовал, что мой желудок хочет подскочить к потолку. Покинуть верного товарища в беде я не мог — прыгнул вместе с ним и застрял в тонкой цементно-проволочной стенке, отделявшей столовую от кухни.

Моя храбрая женушка не потеряла присутствия духа. Она немедленно кинулась в кухню, чтобы удобнее было со мной разговаривать: дело в том, что верхняя половина моего туловища вместе с головой оказалась в кухне, а нижняя часть насмешливо косилась на бутылку с домашним бальзамом, стоявшую на столе в столовой.

Жена опять показала себя прекрасной, экономной хозяйкой. Прежде всего она поинтересовалась, целы ли у меня подтяжки. Я сказал, что не знаю. Тогда она успокоила: ничего, она изготовит новые из моего цветного жилета, а еще лучше, из ковра. Те будут значительно крепче.

Полистав «Счастливый очаг», она наткнулась на опус о цементно-проволочных переборках. Там говорилось, что отремонтировать их можно дешево, и это нас порадовало. Однако ни в «Счастливом очаге», ни в «Домашнем всезнайке» нельзя было найти ни единого упоминания о той ситуации, в которой я теперь находился. Сказано было только одно: в цементно-проволочные стены нельзя забивать большие гвозди.

Прочитав это, жена обрушила на меня град упреков. Но поскольку мое положение от этого ничуть не изменилось, она стала соображать, как вызволить меня. Заявив, что отлично понимает всю серьезность наших взаимных обязательств — но только, простите, что это за совместная жизнь, если я, вместо того чтобы быть рядом с нею, продолжаю пребывать в цементно-проволочной переборке? — она сообщила мне о своем сознательно принятом решении жить радостно и счастливо, что должно поддерживать меня в минуты горя и невзгод.

Тут она ни с того ни с сего принялась декламировать:

— Осознай свои права и обязанности по отношению к самому себе, к своей семье и обществу, живи в соответствии со своими убеждениями! Надлежащим образом подготовься к материнству! (Сердце у меня так и екнуло: этого только и не хватало!) Подготовься к материнству физически и духовно. Высшее счастье жизни в детях! Их надо воспитать так, чтобы они были лучше, совершеннее и счастливее, чем мы!

После того она заявила, что сейчас оденется, пойдет поищет домохозяина, а потом попробует уломать своего отца, чтобы он купил этот дом и разрушил его, так как необходимо выпустить меня на волю. Был у нее в запасе и другой план: испросить в полицейском комиссариате разрешение на покупку динамита, чтобы освободить меня при помощи взрыва. Один план был лучше другого.

В конце концов она решила пойти посоветоваться в редакцию «Счастливого очага», оделась и ушла. То была горькая минута! Чем продолжительнее было растянувшееся на многие часы отсутствие жены, тем горше и горше мне становилось. К счастью, вскоре я почувствовал, что в животе началось бурное взаимодействие между недавно выпитым чаем, кружком сырого картофеля с чесноком и, по-видимому, еще бальзамом. Собственно говоря, мне следовало бы постыдиться писать о подобных вещах, но я и сейчас еще испытываю такую радость от случившегося, что историю моего освобождения считаю необходимым поведать во всех подробностях. Себе в оправдание скажу, что дома я был совершенно один и, стало быть, нисколько не погрешил против хорошего тона. Но если я все-таки поступил некоторым образом бестактно, меня, конечно, простят, потому что это и вызволило меня из того весьма неприятного положения, в коем я очутился.

Трудно поверить, но достаточно только одного выстрела, чтобы цементно-проволочная переборка развалилась. Я совершил неприличный поступок — это верно, но зато после моего выстрела, правду сказать, не такого уж и сильного — ну, вроде как из малой мортиры — переборка не выдержала, рухнула, и я вместе с нею. Почувствовав себя на свободе, я поспешил открыть форточку и увидел, что моя дражайшая половина возвращается домой. Заметив меня в окне, она кисло улыбнулась.

Едва войдя, она заявила, что я поступил некрасиво. Ведь ей удалось договориться в редакции «Счастливого очага», чтобы они напечатали у себя вопросник на тему: как извлекать из цементно-проволочных стен застрявшие предметы. Редакция находит, что все происшедшее со мной чрезвычайно любопытно, и анкета может оказаться многообещающей. Она, разумеется, не сказала, что застрял я,— это, мол, приехавшая погостить свекровь угодила туда по неосторожности.

— «Во что бы то ни стало старайтесь сохранить мир с родственниками мужа,— сказали мне.— В особенности с матерью, воспитавшей его для вас и любившей его еще раньше, чем вы. И если она застряла в переборке, извлеките ее оттуда с особой осторожностью, вызвав пожарных». Разве могла я признаться,— продолжала жена,— что это случилось с тобой, еще подумали бы, что ты учинил это в нетрезвом виде.

Она села к столу, и полились жалобы: как она несчастна, ее муж-пьяница пробивает своим туловищем цементно-проволочные переборки! Нормальный человек этого себе никогда не позволит — значит, я сумасшедший, полоумный, помешанный… Ей следовало еще до замужества испытать мой нрав, и если влюбляться, то не в наружность человека, а в его характер. И почему она вовремя не спросила себя, так ли уж она меня любит, чтобы перенести вместе даже тяжкие минуты жизни, лучше ей было бы вовремя отказаться от меня, ибо теперь она видит, что я просто негодяй и ничтожество! Она потеряла всякое уважение ко мне, да и можно ли уважать человека, имеющего смешной вид? Любовь без уважения непродолжительна: она это поняла, увидев, как я из одного каприза держу голову в кухне, а ноги в столовой…

Она расхохоталась, но тут же завела прежнюю музыку: нет, ей, с ее высокими идеалами, решительно нельзя было выходить замуж, ибо разочарование слишком горько. Хоть бы этот мерзавец (то есть я) извинился перед ней… Куда там! Стоит как пень, только пень и тот лучше! Чурбан, простой чурбан, вот кто ты! А я-то надеялась, что мы будем счастливы, так счастливы! Что чарующий дух «Счастливого очага» удержит нас в нерасторжимых любовных объятиях. Многим и многим создал он фундамент большого счастья, многим и многим протянул руку помощи в трудную минуту жизни. Конечно, муж не должен быть таким вертопрахом, как ты — «Счастливый очаг» помогает словом и делом людям благоразумным. Я надеялась, что «Счастливый очаг» станет твоим другом и советчиком, утешителем и приятным собеседником, а ты как был чурбан, так им и останешься!.. Ты что, не слышал? Ведь это по моей просьбе редакция «Счастливого очага» взялась напечатать опросный лист на тему: «Как извлечь из цементно-проволочной перегородки застрявший предмет?» Почему не возьмешь перо и не напишешь, как ты освободился, чтобы и все другие читатели знали, как поступать в подобных случаях?

Что ж, мне пришлось поделиться опытом. Статью я подписал именем жены. Полагаю, что осчастливил редакцию, которой только этого и недоставало для полного счастья.


V

После всего пережитого я отставил возникший было у меня в Турции план отравить редакцию «Счастливого очага» при помощи пилюль. Я намеревался послать им эти пилюльки с письмом: мол, я изобрел ароматические пилюльки «Счастливый очаг», а теперь прошу сотрудников редакции попробовать и подтвердить достоинства пилюль на страницах издаваемого ими журнала, так как намереваюсь выслать по коробочке, притом совершенно бесплатно, всем подписчицам, чтобы ввести свое изделие в обиход.

Подобный способ умерщвления врага обещал быть весьма действенным, однако в нем отсутствовало то, что особенно ценно для каждого порядочного человека, который решился мстить.

Не знаю, поймете ли вы меня, но сразить врага собственноручно — вот что чертовски приятно! Мысль о том, как я разнесу там все в пух и прах, вызывала радостную дрожь в членах и невыразимое наслаждение в душе. Перестреляю сотрудников редакции поодиночке, решил я.

На завтрак мне дали кашу «Счастливый очаг» из распаренных отрубей. Это уж было чересчур, и я подумал: а не отравить ли пули?

С таким добропорядочным намерением я вышел из дома и купил себе револьвер, а к нему сто патронов. Хотелось превратить в решето эту ученую публику!

С той минуты, как револьвер оказался у меня в кармане, я пришел в хорошее настроение. Если все убийцы так же веселы, как я,— жить на свете одно удовольствие!

Помню, я шел и беззаботно насвистывал. По пути заглянул в пивную «У Иисуса Христа», съел паприкаш и запил его пивом. Мне и в голову не приходило, что всю последующую жизнь, возможно, предстоит пробавляться пустой тюремной похлебкой. Я был уверен, что коллегия присяжных оправдает меня, если хоть у одного из них супруга читает «Счастливый очаг». Он быстро убедит заседателей в моей правоте.

День, помнится, был великолепный. Ясный, веселый, как будто созданный для того, чтобы радостно совершать убийства. На пути мне повстречался воз с сеном, что было счастливейшим предзнаменованием: я их всех поубиваю быстренько, и мне ничего за это не будет.

Я быстро нашел дом, в котором предстояло совершить массовое убийство, и к своей великой радости узнал, что главная редакторша на месте. Велел доложить о себе и с улыбкой вошел в редакторский кабинет. Моей первой жертвой должна была стать пожилая дама, на вид столь рассудительная, что я сразу понял: превратить керосиновую бочку в детскую колясочку — это ее идея!

Она держалась величественно, будто именно она осчастливила человечество, подарив ему всех великих мужей, когда-либо увидевших мир божий. Тон ее напоминал проповедь страстного обличителя разврата.

Я представился как супруг госпожи Аделы Томсовой. Она важно поднялась, горячо пожала мне руку и начала вещать:

— Вы один из счастливейших мужей на всем свете, ибо ваша супруга, наша Адела, или, иначе сказать, Вера Подградешинская-Баштова-Крумгольцова — вам, разумеется, известно, что она избрала себе сей благозвучный псевдоним — является лучшим другом нашего журнала. Читательницы благодарны ей за ее многочисленные советы по кулинарии и по вопросам семейной жизни, которые печатаются в каждом номере «Счастливого очага». Ваша супруга основала фонд помощи обедневшим подписчицам «Семейного очага», и в ближайшее время, что вам, конечно, известно, с этой целью будет продан ваш столовый гарнитур. Супруга ваша не покладая рук трудится во славу «Счастливого очага», и «Счастливый очаг» в свою очередь учит ее, как поступать в трудные минуты, когда на человека обрушивается карающая длань судьбы.

«Погожу стрелять,— решил я.— Пусть выговорится до конца».

— Прошу садиться, счастливый супруг! — предложила она, и я подвинул стул поближе, чтобы не промахнуться.

— Вы должны быть очень счастливы, живя с ней! Всякий раз, когда ваша жена заходит в редакцию, она рассказывает, как, следуя советам «Счастливого очага», медленно, но верно создает для своей семьи прелестное, уютное гнездышко. У нее золотые руки! Она так мила и интеллигентна, она уразумела, что ей следует быть для своего мужа энергичной и внимательной подругой жизни, веселым товарищем, а вы, со своей стороны, как она говорит и как я вижу, стараетесь подтянуться до ее культурного уровня, вместе с ней трудитесь и вместе развлекаетесь. В своей семейной жизни вы видите основу вашего благополучия, и это совершенно правильно. Визиты, театры, концерты и иные забавы — пусть они время от времени освежают вашу душу. Тщательно следите за своей внешностью, владейте собой! Боже упаси вас руководствоваться в семейной жизни принципом: «Для жены и так сойдет». Нет! «Для милой женушки, которая так обо мне печется,— все самое лучшее!» — вот ваш девиз. Скрывайте свое дурное настроение и памятуйте — ваша жена не любит празднословия. Будьте ей верны всю жизнь, старайтесь, чтобы и она видела в вас лучшего друга своего!

— Больше вы ничего не имеете сообщить мне, уважаемая? — спросил я, сжимая в кармане револьвер.

— О, много, много всего лежит на сердце! Вот, например: вы, счастливейший из мужей, могли бы оказать большую услугу «Счастливому очагу», если бы стали его пропагандистом! Рассказывайте повсюду о нашем журнале, который сделал вас счастливым, довольным человеком. Будьте нашим передовым бойцом и требуйте в кафе и ресторанах первым делом «Счастливый очаг», чтобы очарование семейного счастья, которое вы вкушаете полной мерой, распространилось и на других истинных чехов.

Я вынул из кармана револьвер:

— А это, уважаемая, револьвер…

Она жадно выхватила его у меня, словно это была подписная плата.

— Так вот он, тот ценный предмет, о котором обмолвилась ваша супруга, пожелавшая прислать нечто для приза победительнице конкурса «Обед на пять персон за шестнадцать геллеров», программа коего у нас разрабатывается!..

Редакторша сунула револьвер в ящик стола, повернула ключ, а потом взяла меня под руку, и мы прошли в соседнее помещение, где я был представлен другим сотрудницам.

Что там со мной делали, не помню. Я трижды лишался чувств, пока меня учили завязывать галстук и убеждали, что всего практичнее шить галстуки дома, из обрезков, остающихся при кройке нижних юбок. Но, возможно, причину обмороков следует искать в том, что я был удостоен чести услышать такие вещи, которые приберегались в редакции, дабы поразить читательниц.

Из древесных стружек, к примеру, предлагали готовить освежающий кисловатый напиток. Если же добавить сметаны, прокипятить и выпить его еще горячим, это прекрасно помогает от насморка и черной оспы. Не возбраняется пить его и в том случае, если у вас нет насморка и вы не болеете черной оспой.

Использованную промокательную бумагу рекомендовали хорошо разжевать и из полученной бумажной каши лепить изящные запонки.

Зайца советовали годами выдерживать в денатурате, употребляя небольшими кусочками вместо фитиля.

Если растолочь в муку высушенных майских жуков, получится очень вкусная и полезная приправа к каше для детей и взрослых, а если добавить в нее немного золы,— великолепное средство для чистки ножей и вилок.

Потом они поставили меня рядом с самоварящим агрегатом «Нурсо» и сфотографировали.

— Увидите себя в следующем номере,— услыхал я.— Снимок пойдет под шапкой: «„Счастливый очаг“ и „Нурсо“ сделали меня счастливейшим из смертных».

Наконец меня оставили в покое, и я ушел. Однако в ушах еще долго звучало: покупки… домашнее хозяйство… кухня… фабрика на дому… рождество… уют… собственный домик… свой садик… для наших малюток… для счастья семьи…

В кармане, вместо револьвера, я нащупал булавку для заколки юбок с надписью «Счастливый очаг» и наперсток. На нем была выгравирована надпись: «„Счастливый очаг“ сделает каждый наперсток источником счастья!»

Смотрите же на меня! Я никого не убил, а мои волосы побелели как свежевыпавший снег. Глубокая меланхолия овладела всем моим существом, и, вместо молодого жизнерадостного мужчины, домой возвратился павший духом и спавший с тела индивидуум.


VI

Первые два дня после посещения «Счастливого очага» я был безучастен ко всему на свете. Не раз ловил себя на том, что, механически надев на указательный палец наперсток, я три часа подряд постукиваю им себя по лбу — все это глядя в одну точку.

На третий день я попросил жену сшить из моего черного пиджака практичную дорожку на буфет и вышел из дома.

Голова была полна каких-то странных идей, к тому же словно бы нечто подталкивало меня делиться ими с прохожими. Я делал отчаянные усилия, чтобы удержать эти идеи при себе, но на Вацлавской площади все-таки заговорил с незнакомой дамой, рассматривавшей искусственные цветы в витрине.

— Уважаемая,— сказал я,— возьмите небольшую доску, четыре пустые ящика из-под сигар, сбейте все вместе — и получится оттоманка.

Поклонился и пошел дальше. Выйдя на Фруктовую, остановил какого-то мужчину:

— Вы поступите правильно, если будете делать спички собственноручно. Для этого разбейте в щепки бочонок, растопите серу, намочите в ней ваши щепки, а когда остынут, опустите их в жидкий фосфор. Фосфор можно приобрести в любом химическом магазине по удостоверению, дающему право покупать яд для борьбы с мышами и крысами. Засим примите уверения…

Я повернул за угол. За мной шло несколько человек; на Гавиржской это была уже целая толпа, и я обратился к ней со следующими словами:

— Кто желает быть счастливым, тот должен с пользой употреблять куриные потроха. Будьте экономны — прибавьте к ним трюфелей и вы испечете прекрасный паштет. На сэкономленные деньги купите зонтик, матерчатый верх которого пойдет на дешевые и элегантные галстуки, а из металлического каркаса смастерите вазочки для печенья. Если прикрепить к ручке несколько куриных перьев, получится метелка для удаления пыли с мягкой мебели — и вы будете счастливы. Благодарю за внимание!

Толпа все росла. Слушатели следовали за мной до Староместской площади, где я был задержан блюстителем порядка.

— Папаша,— обратился я к нему,— если будешь ежегодно выдирать из своего плюмажа по три-четыре пера, то через пять лет у твоей дражайшей половины получится богатое украшение для зимней шляпы. Из сабли сделай сечку для рубки капусты, а из кобуры элегантный портсигар.

— Я все это незамедлительно исполню, но прежде пройдемте со мной в отделение, чтобы я взял специальный отпуск,— отвечал он.

В полицейском отделении мне пришло в голову множество практичных идей.

— Господин комиссар, вам необходимо подписаться на «Счастливый очаг», дабы сделать из отделения уютное гнездышко. Пусть полицейские разобьют топором письменные столы и сколотят из них элегантные нары, а если кого арестуете, дайте ему лобзик — пусть выпиливает жене к рождеству вазочку. Украсьте нужники, увенчайте их двери гирляндами, и сами убедитесь, что мир снизойдет на вашу душу, а загаженное полицейское отделение осенит тепло домашнего очага.

Полицейский врач установил, что у меня депрессия в тяжелой форме. Послали за женой.

Она явилась с полной сумкой писем: ее только что избрали членом комитета по рассмотрению опросных листов на тему: «Как извлечь из цементно-проволочной переборки застрявший предмет».

— Не пугайтесь, мадам,— обратился к ней полицейский врач.— Ваш супруг скоро выздоровеет, но я все же рекомендую поместить его в лечебное заведение. В настоящее время у него наблюдается тяжелая депрессия, в остальном же психика у него вполне здоровая; он знает, что солнце всходит и заходит, что существуют четыре стороны света и что Чехия расположена в самом центре Европы.

Мы отправились домой, хотя я ничего не имел против лечебницы, ибо домашняя атмосфера действовала на меня как-то странно.

Дома мне пришлось разбирать с женой письма. Первое было очень длинное и содержало «Десять советов всем, у кого что-либо застряло в цементно-проволочной переборке. 1. Подыскивайте себе квартиры, в которых нет названных переборок! 2. Не забывайте, что такого рода стены очень тонки. 3. Ни в коем случае не вешайте на цементно-проволочные переборки зеркала и картины. 4. Не вколачивайте в них гвоздей. 5. Ни в коем случае! 6. Намучаетесь с их извлечением! 7. Боже упаси вас испортить такую переборку! 8. Не ссорьтесь с женой, если за подобной стенкой находятся посторонние. 9. Для извлечения гвоздей пользуются гвоздодером. 10. Имейте в виду, что слишком длинным гвоздем можно поранить соседей!»

Я пришел в ярость, расколотил камин и дико закричал: «Прибейте к стенке все и вся!» Меня немедленно отвезли в частную клинику доктора Шимсы {36}, что в Крчи.

Там уже лечились два человека, чья судьба как две капли воды походила на мою.

Беда первого из них заключалась в том, что у него была сестра, которая выписывала «Счастливый очаг», а у другого жена страдала той же неизлечимой болезнью, что и моя, то есть желала в полном соответствии с рекомендациями этого журнала свить для своей семьи уютное гнездышко.

Я наблюдал за обоими больными. Они сторонились всякого общества и все время о чем-то шептались; заметив же, что на них никто не смотрит, уходили в дальний уголок сада и, сидя на корточках под деревом, поучали один другого.

— Разбей шестьдесят штук яиц, добавь немного муки, размешай, намажь полученной смесью ломтики белого хлеба, обжарь их на сковороде и подай еще теплые к столу.

— Курицу ощипли, разруби на мелкие части, чтобы они по виду напоминали объедки, а затем отвари с кореньями, уксусом и желатином — получится заливное.

Они брались за руки и, подпрыгивая, скандировали: «А мы хозяйничаем! А мы хозяйничаем!»

Помню, что в один прекрасный день я тоже очутился в их обществе — и вот мы уже втроем сидим на корточках и обмениваемся опытом, как работать дома на благо семьи, как, например, изготовить из сушеных слив красивый багет для картины? Для этого достаточно наклеить их на ту раму, что у вас уже есть, и позолотить.

Все это потом появилось на страницах «Счастливого очага», потому что наши разговоры подслушивала племянница доктора Шимсы, препровождая рецепты и наставления в «Счастливый очаг», где всю эту чепуху печатали с большим удовольствием.

Оба мои собеседника были неизлечимы. Вероятно, и я остался бы таким же сумасшедшим, если бы вскоре не произошло одно событие, настолько потрясшее мою психику, что я быстро пришел в себя.

Около полутора лет я и в глаза не видел своей жены, как вдруг доктор Шимса уведомил меня, что со вчерашнего дня я стал счастливым отцом.

Сначала я обрадовался, ведь, знаете, до сумасшедших не сразу все доходит, а потом занялся подсчетами… Через неделю я твердо знал: ребенок не мой!

Тут ко мне внезапно вернулся рассудок.


VII

Если неожиданно становишься отцом и знаешь, что ты к этому непричастен, случившееся поначалу поражает. Но вскоре все опять становится на свои места, конечно если вы не столь простодушны, как тот словак, который десять лет прожил в Америке и до самой смерти не мог понять, как случилось, что за время его отсутствия жена родила ему восьмерых ребят… В благодарность всевышнему он даже воздвиг часовенку.

Я, разумеется, бога не благодарил, но призадумался. Кому же я, собственно, обязан таким сюрпризом? Мысли мои приняли теперь совершенно другое направление, и уже через неделю меня выписали из больницы как излечившегося.

Когда я вернулся домой, жена спала, а рядом дремал мой пасынок. Надеюсь, вы разрешите именно так называть крохотное пухлое существо с ничего не выражающим личиком.

Я вложил в его ручку справку о том, что я здоров и выписан из лечебницы, а сам направился в женин будуар на поиски каких-либо следов того, с кем это она забылась. Вся мебель была сколочена из дощечек и ящиков. Жена обставила свой будуар в таком устрашающем стиле, что, рассмотрев сработанные ею с завидным прилежанием предметы обстановки, я задрожал от страха, волосы у меня встали дыбом, и я с тяжелым чувством опустился на какой-то странный стул, составленный из отслуживших свой век жестяных кружек.

Жена, как видно, полагала: чем больше ящиков, тем больше счастья. Я пересчитал их все. В одном только письменном столе их было полторы сотни, и уже с первого взгляда можно было понять, что его соорудили из дюжины курительных столиков и умывальника.

Многочисленные ящички и отделеньица затрудняли поиски. Я долго рылся в рецептах и советах, пока не увидел канцелярскую папку с надписью: «Ужасная неприятность, приключившаяся с моим мужем». В папке хранились вырезки из «Счастливого очага», содержащие ответы на письма моей жены, а также на устные вопросы, задаваемые ею редакции.

Первый ответ был такой:


«Госпожа Адела Томсова!

Из вашего письма мы поняли, что болезнь вашего мужа дело затяжное. Надеемся, у вас достанет душевных сил, чтобы не чувствовать себя несчастной. Вы молоды, вся ваша жизнь еще впереди. Зачем сокрушаться из-за того, что вас не поняли? В конце концов, это даже к лучшему, что ваш супруг сошел с ума теперь, а не позже, после нескольких лет счастливой семейной жизни. Когда вы немного успокоитесь, напишите нам. Вы пишете такие милые, разумные письма. Надеемся, что вы послушаетесь наших советов и не будете унывать».


Теперь прочтем другой ответ:


«Госпожа Адела Томсова!

Советуем вам со всей серьезностью подготовиться к исполнению самой высокой миссии из всех, когда-либо возлагавшихся на женщину. Подумайте только, ведь в один прекрасный день вы станете матерью, а вы обязаны стать ею, и грустные мысли об одиночестве, в коем вы влачите дни свои, думая о муже, который теперь так далеко от вас (я вытер набежавшую слезу: значит, она все-таки меня любила!), мигом улетучатся из вашей головки. Утешайтесь надеждой, что и вы вступите в благородный сонм матерей, что и вы посвятите себя воспитанию своего ребенка так, чтобы из него вышел честный член чешского общества».


А вот и третий ответ:


«Госпожа Адела Томсова!

Почему вы вечно жалуетесь на судьбу? Верьте, „Счастливый очаг“ является вашим самым искренним другом! Вами овладевает меланхолия? У молодой, красивой замужней дамы меланхолия проходит, как только она становится матерью, ибо именно материнство есть дополнение к тому счастью, которым так щедро одаривает своих читательниц „Счастливый очаг“. Вы будете читать наш журнал с малюткой на руках, и мир снизойдет на вашу душу, где будет пылать и сверкать материнская любовь прекраснейшими из цветов своих. „Мое спасение в материнстве!“ — вот ваш девиз».


Теперь все ясно. «Счастливый очаг» повелел, чтобы моя жена стала матерью, и она, верная его заветам, сделалась ею, разумеется, без моего ведома. Знать бы, кто меня заменил!

Читаю четвертый ответ:


«Госпожа Адела Томсова!

В ответ на ваш запрос направляем по вашему адресу нашего рассыльного».


Ну и ну! Вот это по-родственному! Рассыльного направляют к подписчице! Так, значит, любовника нет и не было! Добрая моя жена, как ты последовательна во всем: не любовник, а всего лишь рассыльный!..

Я заплакал от счастья и пошел поздороваться. Жена кормила грудью дитя «Счастливого очага» и, увидев меня, воскликнула тоном полнейшей невинности:

— Погляди, дорогой, какой мальчишка! Ему всего два дня, а у него уже такой разумный взгляд!

Я бы этого не сказал. Младенец был туго-натуго спеленат, и мне скорее казалось, что он выглядит преглупо.

Случившаяся тут повивальная бабка так и ахнула:

— Весь в вас, ваша милость. И взгляд тоже ваш.

Возможно, у меня был такой же глупый вид.

— Я тут не переставая заботилась о нашем будущем малыше,— сказала жена,— и частенько обращалась в «Счастливый очаг» за советами. Вот, читай!

У нее опять был наготове целый ворох рекомендаций и наставлений.


«А. Т. из Праги.

Вы спрашиваете, как одевать маленького ребенка — мальчика. Вашему сыну скорее всего подошла бы свободная матросская блуза, которую можно носить с разнообразными украшениями на воротнике в комплекте с короткими штанишками или длинными брючками. Подошел бы ему также практичный, так называемый спортивный костюм из добротной шерстяной ткани с выработкой. Это незаменимая вещь, в особенности для школьника. Для прогулок купите плащ-реглан, лучше всего из гладкой синей ткани».


— Ну что? Забочусь я или не забочусь о нашем крошке? — сказала жена.— Читай дальше!


«Госпоже А. Т. из Праги.

Появление зубного камня можно предупредить, если регулярно полоскать ребенку рот и чистить зубы. Вы правильно сделаете, если при первом же подозрении поведете его к зубному врачу».


— Так ведь у него нет зубов!

— Как нет?! Покажи, я еще не успела посмотреть.

Вдруг она зарыдала.

— Что с тобой, дорогая? — встревожился я.

— Сейчас будет очень неприятное письмо!.. Читай же!


«Госпоже А. Т. из Праги.

Вы пишете, что ваш мальчик не говорит, все свои чувства выражает только телодвижениями и сердито сучит ножками. Это можно объяснить по-разному. Скорее всего он глухонемой. А может быть, у него парализованы органы речи. Но возможно, он страдает падучей. Немедленно покажите его специалисту, который посоветует, надо ли отдавать ребенка в заведение для глухонемых. Вопрос настолько серьезен, что всякое промедление может иметь тяжкие последствия».


— Так ведь он кричит во все горло,— успокаивал я жену.

— Ну и что ж, что кричит. Разве глухонемые не кричат? — всхлипывала она.

С того дня на меня и стали нападать приступы неудержимого смеха.


VIII

Мальчугана назвали Феликс, что значит «счастливый». Святой Феликс был мучеником, не знаю только, выписывала ли его жена «Счастливый очаг».

За три дня до крестин супруга направила меня в редакцию «Счастливого очага» узнать, как крестят детей и нет ли на этот счет полезных советов от читательниц, она бы их применила на практике.

Рассудила она верно. В редакционном портфеле хранилось сорок семь писем, причем большая часть весьма прогрессивного содержания. Читательницы советовали, как должна быть одета молодая мать для этой церемонии, кого следует пригласить на торжественный обед, как накрыть стол. Иные экономные хозяйки рекомендовали не предаваться излишней роскоши и, если, к примеру, дело происходит в марте месяце, подавать к столу только землянику и свежие огурцы. Другие, в свою очередь, писали: если крестины происходят зимой, необходимо положить новорожденному на язык не обычную поваренную соль, а бертолетову, что убережет от простуды.

Письма мне отдали в редакции вместе с толстой, богато иллюстрированной книгой — «„Счастливый очаг“ своим маленьким доброжелателям». Мой трехнедельный пасынок Феликс должен был листать ее и рассматривать картинки!..

Я вышел из редакции в прекрасном настроении: редакторша сказала, что по моему внешнему виду можно судить о моем полном выздоровлении. Я не остался в долгу и вручил ей рецепт, как из жженой чечевицы и пригорелых хлебных корок приготовить суррогат цикория.

Когда я пришел домой, жена с жадностью набросилась на письма. Ее главным образом интересовало, что можно есть малютке. Наконец ей попалось письмо следующего содержания:


«Уважаемая редакция!

Уже сорок лет я учительствую в П. Иметь детей было моей давнишней мечтой, однако судьба предназначила меня для иного поприща. Я стала учительницей, что сопряжено с безбрачием, и начала писать литературные произведения о воспитании детей грудного возраста, ибо вхожа в семьи, где имеется великое множество прелестных крошек. Известно, какая это беда для всякой матери, если у нее мало молока и, надеюсь, уважаемая редакция простит меня, если я без излишней застенчивости позволю себе просить ввести в журнал новый отдел: „"Счастливый очаг" — грудным младенцам“. Мне известно, как тяжела участь этих младенцев и поэтому делюсь открытием: материнское молоко можно с успехом заменить жареными желудями. Совсем недавно случилось мне наблюдать, как отнятый от матки поросенок с аппетитом поедал предложенные ему желуди; тогда же я установила, что отвар из желудей, заметьте — жареных, не повредит и человеку, ибо сама выпила на ночь четыре чашки такого отвара, к тому же весьма крепкого. Утром я почувствовала себя посвежевшей и теперь убеждена, что отвар из хорошо прожаренных молотых желудей, разбавленный водой, окажет благотворное влияние на развитие детского костяка, так как в желудях содержатся дубильные вещества, которые с успехом противоборствуют губительному недугу, именуемому по-французски — диаре́, а по-нашему — понос. Если бы дети сосали из бутылочки желудевый отвар, их матерям не приходилось бы все время стирать пеленки, и они с большим успехом посвящали бы себя литературному творчеству и общественной деятельности. Я прошу, чтобы уважаемая редакция воспользовалась моим опытом и напечатала эти советы в ближайшем номере журнала. Выражаю уверенность в том, что наконец-то чешский народ сумеет внести ясность в вопрос о пеленках.

P. S. Лучше всего, на пятьдесят литров воды взять полкилограмма жареных желудей».


Когда мы это прочитали, жена немедленно поручила мне выдать служанке денег для покупки двух килограммов жареных желудей, а самому присмотреть бочку на двести литров.

Потом мы перешли к письму, в котором говорилось о купании грудных детей. Написал его некий таможенный чиновник, по-видимому, под давлением своей супруги. О себе он сообщал, что ему уже за шестьдесят, что он бездетен, что жена его выписывает «Счастливый очаг», а он имеет большой опыт купания новорожденных. По его мнению, купать новорожденных просто в теплой воде — это то же, что не купать совсем. Для купания младенцев следует применять укрепляющие отвары всевозможных трав, в изобилии растущих на Шумаве, в Крконошах и Татрах. Ребенок, выкупанный подобным образом, быстрее растет и значительно быстрее развивается умственно, то есть на втором году жизни начинает ходить, отличать мать от отца и так далее. Если кто-либо из читательниц «Счастливого очага» проявит интерес, автор письма готов высылать сушеные травы. Один пакет в полкило весом стоит четыре с половиной кроны. В заключение он призывал как можно шире распространить курение липового цвета, что является лучшим средством против бешенства. Пакетики с липовым цветом он высылает по пятьдесят геллеров за штуку.

Я сделал заказ на четыре пакета трав и два пакетика липового цвета, потому что мы проходим мимо привратницы, у которой есть щенок.

Было еще письмо, в котором говорилось, что любящая мать уже при крещении заботится о будущем своего ребенка. Жена рассказала, как она зашла перед родами в «Счастливый очаг», и ей посоветовали воспитать будущего ребенка композитором. Поэтому необходимо приготовить ко дню его крестин фортепьяно, но прежде выяснить в редакции «Счастливого очага», не лучше ли изготовить этот необходимый для образования сына предмет своими руками? Ведь в нашем подвале есть ящик с удивительным резонансом: если ударить по нему ногой, можно извлечь целую гамму звуков.

Жена велела купить в бильярдной разбитых шаров, так как слоновая кость пригодится для изготовления белых клавиш, а для черных можно использовать наши почерневшие кровати.

Чувствуя себя счастливой, она спокойно уснула и проспала около двух часов, в то время как я провел два часа в подвале, изучая резонирующий ящик. Он вызывал недоумение. Ну да, это же ящик из-под пианино! Но, насколько мне известно, подобного инструмента у нас никогда не было. Пришлось спросить у жены, откуда он взялся?

— Сходи в кухню и принеси блюдо для пирожных,— сказала она и спросила тоном победителя, когда требуемый предмет был доставлен: — Ну как? Нравится?

— Да, недурно.

— Ах, как я рада! Как рада! А знаешь, ведь это блюдо сделано из пианино! Я как-то прочла в моем любимом, в таком полезном журнале, что из верхней крышки разбитой при переездах фисгармонии можно сделать отличное блюдо для пирожных — ведь эбеновое дерево великолепно отражает пирожные и торты. Надо было немедленно приобрести подержанную фисгармонию, но так как на складе ни одной не оказалось, я купила за полцены совершенно разбитое пианино и велела переделать его на фисгармонию. Когда инструмент был готов, попросила грузчиков везти его к нам, не соблюдая осторожности, и постараться уронить на мостовую. За хорошие чаевые они это сделали. Верхняя крышка отломилась, причем настолько удачно, что через две недели было готово блюдо — оно удостоено первой премии на выставке женских работ, организованной «Счастливым очагом», а именно: восьми годовых комплектов журнала «Либуше».

Я с нескрываемым удивлением посмотрел на эту преисполненную энергии женщину, а она добавила:

— Ведь мы обязаны дать приличное воспитание нашему Феликсу! Не правда ли?

Она сказала «нашему», хотя я в разговорах всячески избегал этого слова. Она думала, что я ненормальный. Но я доказал, кто из нас двоих сошел с ума, отправив ее в сумасшедший дом. Да, да, я это сделал, но почему?


IX

Причина, почему я пошел на это, очень проста. Не успела жена оправиться после родов, как сразу же принялась осуществлять свой давний замысел: переделывать керосиновую бочку на детскую колясочку!

Была куплена целая бочка керосина. Считая себя экономной хозяйкой, жена решила не выливать его и приобрела керосинку, чтобы на ней готовить. Но денег все равно уходило много, и тогда она стала экономить на еде, заявив мне с приятной улыбкой, что отныне у нас месячник экономии средств и самоотречения.

Теперь для нее не было большего удовольствия, как вытянуть у меня из кармана крону в фонд борьбы за избирательное право для женщин. Она объявила, что необходимо брать пример с датчанок, управляющихся по хозяйству без помощников и помощниц и, пропагандируя бережливость, советующих как можно чаще есть у друзей и знакомых. Мы начали ходить в гости, взяв за правило являться, когда хозяева сидели за столом, так что им приходилось отдавать нам половину своего обеда. Не один раз я готов был провалиться сквозь землю от стыда! Но что еще хуже, прощаясь, она буквально выпрашивала у них на трамвай… Мы, разумеется, брели пешком, а деньги отсылались в «Счастливый очаг»!

Прошел месяц. Наконец ее поймали на том, что она похитила из чужой кладовки свиную отбивную… Тут она и сама поняла, что мы ужасные люди и, хочешь не хочешь, придется готовить дома, хотя бы для того, чтобы избавиться от нашего керосина. Как раз подошли именины моей матери, и жена, счастливая, что у нее есть подарок, который не надо покупать, послала ей в огромном бидоне пятьдесят литров керосина с поздравительным письмом. Поблагодарив свекровь за мое воспитание, она высказала между прочим и такую мысль: роль родителей в брачной жизни их детей очень важна, ибо родители как бы принимают на себя функции органов законодательных, в то время как дети играют роль органов исполнительных.

Мать написала мне тайно от жены, что было бы хорошо показать ее психиатру.

Наконец произошел такой случай. Одна из жениных подруг выходила замуж, и она послала ей в качестве свадебного подарка малютку Феликса. Я об этом ничего не знал, ибо целый день оформлял документы на продажу нашего дома и, возвратившись вечером, не заметил, что не слышно детского крика. Жена не преминула поделиться со мной радостью — вопрос с керосином разрешился весьма удачно!

— Керосина хватит еще на целый год,— сказала она.— Раньше этого времени нам не удастся сделать самим коляску для Феликса, а купить ее в магазине — слишком большой расход, и так мы уже на грани нищеты… Поэтому, чтобы предотвратить в нашей семье финансовый кризис, я купила большую бонбоньерку, положила в нее Феликса, провертев предварительно дырочку для дыхания, и велела сыну дворничихи доставить подарок на квартиру Крамских — ведь именно сегодня свадьба моей лучшей подруги Ольги, которая выходит за Крамского. Она прислала мне к свадьбе серебряное зеркало. Надо же ее как-то отблагодарить, а Феликс — прекрасный подарок!

Схватив шляпу, я помчался к новобрачным и прибыл в самый разгар событий. Молодые только что приехали из костела, стали рассматривать подарки и открыли нарядную бонбоньерку с моим пасынком Феликсом…

Нет, все же я немного опоздал! Молодой муж успел признаться, что это его ребенок от одной продавщицы из Карлина, и тесть гонялся за ним по комнате с ножницами в одной руке и с цилиндром в другой. Теща колотила зятя зонтиком. Молодую приводили в чувство. А вынутый из коробки и лежавший на столе Феликс стоически делал прямо под себя.

Только через полчаса я получил возможность промолвить слово и объяснил новобрачной, что ее муж, очевидно, имел в виду какого-то совсем другого ребенка, а этот принадлежит моей жене, которая помешалась.

Шум, однако, не утихал. Все искали среди подарков еще и другого малыша, разумеется тщетно. Зато Крамской стал все начисто отрицать: он, мол, и сам не знает, почему наговорил на себя…

Присутствующие выразили мне свои соболезнования, а пани Выханова, мать Ольги, помогла отнести Феликса домой.

Между тем моя жена не теряла времени даром. На столе перед ней лежало несколько листов исписанной бумаги. Гриф «Изящные манеры» свидетельствовал о том, что сочинение предназначено для «Счастливого очага». Называлось оно так: «О большой и маленькой надобности до и после театра».

Привожу его полностью:


«Мы бываем на концертах и в театре, чтобы получать удовольствие. Это удовольствие приходит к нам главным образом через слух. Поэтому непременным условием является полное душевное равновесие. Если же у вас вдруг возникает желание сходить по надобности, душевного равновесия как не бывало. Внимательно слушать невозможно. Каждая подписчица „Счастливого очага“ правильно сделает, если своевременно позаботится о том, чтобы ей не нужно было выходить во время спектакля, особенно, когда зал полон. Милые дамы, я призываю вас: все, что только можно, постарайтесь сделать заранее. Когда вернетесь домой, пусть каждая поступает в соответствии со своими привычками».


Вызванный мною психиатр сам отвел ее в сумасшедший дом.


X

Это удалось сравнительно легко осуществить, ибо доктор сказал моей жене, что ей следует посетить психиатрическую лечебницу, так как одна из содержащихся там больных в минуты просветления придумала много полезного для домашнего хозяйства и записала все в виде отдельных советов. Особенного внимания заслуживает рецепт мази, употребляющейся на случай куриной слепоты и обморожения конечностей. Говорят даже, что она сочинила целый трактат, как чистить кастрюли, если еду варили на открытом огне.

Едва за моей женой закрылась входная дверь, ей было сказано: «Мадам, вам придется немного отдохнуть у нас».

Она стала доказывать, что полностью вменяема. Если кто и сошел с ума, так это ее муж. Немедленно были потребованы перо и бумага, чтобы написать статью, которая ясно покажет, что она в здравом рассудке.

Просьбу выполнили, и она написала статейку для приложения «Фабрика на дому».


«Точилка для карандашей.

В каждой семье чинят карандаши, причем грифель часто ломается. Экономной хозяйке это как нож в сердце — ведь значительно увеличиваются хозяйственные расходы, что весьма огорчительно при нынешней дороговизне. Кроме того, остается масса мелких стружек, которые невозможно употребить с пользой. Каждая хозяйка может сама сделать превосходную точилку. Чтобы иметь подходящий материал для ее изготовления, следует купить несколько фотопленок. Пленку выбросить вон, а катушку укрепить на небольшой дощечке, оклеенной наждачной бумагой. Работа закончена. В вашей семье воцарятся мир и покой. Все будут очень счастливы!»


К моей великой радости, жену оставили на излечение, а я отправился оповестить об этом приятном событии редакцию «Счастливого очага».

Я сказал просто:

— Позволю себе уведомить вас о том, что вашу активную корреспондентку, изобретательницу универсального чая и универсального завтрака «Счастливый очаг» — мою супругу Аделу Томсову только что поместили в сумасшедший дом.

Все это было произнесено с обаятельной улыбкой.

Они были страшно изумлены. Когда же стало известно, что ее там оставили даже после того, как она написала статью «Точилка для карандашей» и я ознакомил их с содержанием сего опуса, вся редакция в один голос возопила:

— Какие прекрасные идеи! Какие оригинальные мысли! Будьте любезны, продиктуйте скорее статью этой барышне… Произошла роковая ошибка! Жена ваша совершенно здорова… Мы должны ее навестить… Узнать, как все случилось… Она должна быть в наших рядах! Сегодня же!

Но тщетно. В больнице сказали, что пациентку преследует навязчивая идея — во что бы то ни стало осчастливить всех и каждого. В данный момент, например, она видит свою святую обязанность в том, чтобы изобрести машинку для варки яиц, недавно же толковала о роскошных фамильных усыпальницах с окнами…

Когда я пришел на другой день утром справиться о здоровье жены, мне сказали, что в числе вчерашних ее посетительниц была секретарша одного важного дамского общества. Эта дама настолько разволновалась, что буквально изошла криком: мол, при стирке тюлевых занавесок очень удобно пользоваться резинкой, подобной шляпной резинке, но более широкой. Отрезки должны быть одинаковой длины, к одному кончику пришивается крючок, к другому петелька…

Клянусь, это точные слова той мученицы и страдалицы, которая на одном из заседаний своего общества произнесла речь против дороговизны, свидетельствующую о ее здравом рассудке. Ораторшу подержали в лечебнице несколько часов и отпустили домой, когда она успокоилась.

Другим дамам позволили навещать больную, но это вылилось в направленную против меня акцию.

Добрая моя жена сообразила — на это у нее еще хватило ума,— что я позволил упрятать ее в сумасшедший дом, и принялась жаловаться: она, мол, хотела сделать меня счастливым, а я не только ничего не понял, но, затаив в душе зло, проводил деятельную политику против «Счастливого очага» и против нее лично. Отказывался пить настоянное на петрушке молоко, что является лучшим средством от выпадения волос. Не желал намазывать патоку на хлеб. Отказывал ей в деньгах на приобретение старых ящиков, из которых можно изготовить прекрасную мебель. Когда же она во всеуслышание объявила, что я глуп, как все мужчины, посетительницы убедились: разум у нее в полном порядке! И это несмотря на то, что в истории болезни было написано: «Подписчица на „Счастливый очаг“ Адела Томсова небезопасна для окружающих»!

Через три дня повсюду были развешаны такие объявления:

МИТИНГ ПРОТЕСТА,

организованный читательницами

«Счастливого очага»

по вопросу о водворении одной из них

в сумасшедший дом,

имеет быть в среду в три часа дня

В ПЛОДИНСКОМ ЗАЛЕ.

Тогда же состоится демонстрация самоварящего

АГРЕГАТА «НУРСО»,

который одна из читательниц «Счастливого очага» получит бесплатно. Все участницы митинга будут по окончании сфотографированы вместе с «Нурсо»

Редакция «Счастливого очага».

Я явился на митинг переодетым — в обличии старой дамы, которая не уделяет большого внимания волосам, растущим у нее на подбородке. Как сегодня вижу тот хаос, слышу те речи и выкрики, от которых у меня и сейчас мурашки бегут по коже. Я был уверен, что если меня случайно опознают, то немедленно при общем ликовании сварят всмятку в самоварящем агрегате!

«Нурсо» высился на трибуне в непосредственной близости к ораторам. Его появление встретили рукоплесканиями.

После того была произнесена пламенная речь, из которой я уяснил, какой я негодяй. Полоумный!.. Не читает «Счастливый очаг»!.. Алкоголик!.. Не хочет жевать для вытрезвления конские каштаны!..

— Супружеская жизнь,— сказала ораторша,— это труднейшее испытание. И если невменяемый муж осмеливается отправить свою жену в сумасшедший дом лишь потому, что она хочет сделать его семейную жизнь счастливой в соответствии с идеалами, пропагандируемыми нашим журналом, то, простите меня, уважаемые дамы, мы просто обязаны заявить, что этот брак был несчастьем для такой благородной натуры, как Адела Томсова, которая заботилась только о нашем общем благе и с чистым сердцем служила всем нам своими многочисленными полезными советами. Знайте все, когда-либо читавшие поучительные строки ее творений, что она совершенно здорова и все-таки отправлена в сумасшедший дом!!.

Сменилось еще несколько ораторш, причем каждая из них аттестовала меня как последнего мерзавца. Были посланы телеграммы протеста в адрес наместника и в министерство внутренних дел. В заключение всех сфотографировали с самоварящим агрегатом «Нурсо» в центре. С воплем «Все в сумасшедший дом!» толпа повалила на улицу, но быстро была рассеяна полицией.

Не обошлось без жертв. Четверо полицейских были сильно искусаны, один — немного. На двух демонстранток пришлось надеть смирительные рубашки, но они продолжали выкрикивать: «„Счастливый очаг“ приносит в семьи счастье! Да здравствует самоварящий агрегат „Нурсо“!»

На другой день я получил целую кучу анонимных писем. Каждое было написано нежной женской ручкой, решившейся, наконец, доверить бумаге свою заветную мечту: если ее обладательница когда-нибудь повстречается со мной, она непременно проткнет мне горло зонтиком!


XI

Вы не можете вообразить, с какими горестями было связано для меня водворение моей жены в сумасшедший дом. Я сделался мишенью для самых что ни на есть разнузданных нападок со стороны журналистов, рассматривавших весь конфликт в свете интимных взаимоотношений. Падкие до сенсаций бульварные листки изображали меня извращенцем, учинившим все это по прихоти своих любовниц.

Анонимки шли одна за другой. Большинство, как я уже говорил, было написано читательницами «Счастливого очага». С течением времени выражение сочувствия к жене все усиливалось. Корреспондентки не ограничивались желанием проткнуть мне зонтиком горло, теперь они интересовались нашими супружескими отношениями и писали, что трудно одному мужчине ублаготворить сразу двух дам.

Наконец я получил свежий номер «Счастливого очага» с блистательной статьей о себе. Собственно говоря, это была известная речь главной ораторши на памятном митинге в Плодинском зале, умело обработанная для печати. Я был изруган столь деликатным образом, что оценил это сразу и по достоинству. Вместо слова упырь, то и дело употреблявшегося в речи на митинге, было написано — вампир! Меня именовали теперь не торговцем живым товаром, а продавцом его. Статья была выдержана в спокойных тонах. Автор рассуждал о семейных узах, а в особенности о серебряной, золотой и бриллиантовой свадьбах. Статья упоминала о борьбе с дороговизной и заканчивалась призывом к женщинам, чтобы они не позволяли мужьям курить, так как каждая женщина является вполне самостоятельной единицей, которая может и должна активно воздействовать на поведение любой другой единицы, своего мужа в особенности.

Я вернул номер в редакцию, но со следующей почтой получил такое письмо на бланке «Счастливого очага»:


«Многоуважаемый! Среди возвращенных нам номеров журнала мы нашли и тот, который послали вы. Полагаем, что тут кроется какое-то недоразумение, ибо не видим никаких причин, почему бы вам возвращать журнал. Не сомневаемся, что вы, конечно, вскоре осознаете свою ошибку и останетесь верны журналу. Ожидаем от вас письменного подтверждения нашего к вам доверия и просим принять выражение глубочайшего к вам почтения от администрации „Счастливого очага“».


Одновременно мне был вручен возвращенный мною номер.

Я опять отослал его назад и получил новое письмо.


«Многоуважаемый! Мы обратили внимание, что вы уже во второй раз возвращаете нам превосходный журнал „Счастливый очаг“ — тот журнал, который наверняка был вашим лучшим советчиком по всевозможным вопросам, касающимся жизни дома и в обществе. Высылаем вам одновременно номер и надеемся, что журнал и в дальнейшем будет вашим другом».


Я в третий раз отослал журнал.

Получил новое послание:


«Многоуважаемый! Сообщаем, что между возвращенными номерами мы вновь обнаружили экземпляр, возвращаемый вами уже в третий раз. Тем не менее мы позволили себе послать его вам в четвертый раз, так как одного только возвращения номера далеко еще недостаточно для прекращения подписки. Не ошибемся, если скажем, что, прочитав его и усвоив его содержание, имеющее столь важное значение для каждой семьи, вы вновь станете нашим доброжелателем. Просим изложить свое окончательное решение в письменном виде. С глубоким уважением,

преданная вам редакция „Счастливого очага“».

Все-таки я опять отправил назад этот проклятый номер и известил редакцию письмом, в котором заявил, что не желаю иметь с ними ничего общего.

Я опять получил журнал, а к нему новое письмо на бланке:


«Многоуважаемый! В последней почте мы обнаружили ваше письмо. Вы пишете, что не желаете иметь с нами ничего общего, и возвращаете журнал. Мы надеемся, что вы все-таки соизволите просмотреть номер, который мы вновь посылаем, ибо убеждены, что наш журнал для любого человека, к которому он попадает, делается неизменным другом и вы тоже не станете протестовать, чтобы он вошел в вашу семью. Позвольте предупредить: одного только письма с уведомлением, что вы не желаете иметь с нами ничего общего, еще недостаточно для того, чтобы подписка на наш журнал была прекращена досрочно, и мы просим в письменной форме известить нас о своем окончательном решении, которое — мы надеемся — будет для нас благоприятным. Одновременно позвольте обратить ваше внимание на следующее обстоятельство: если вы внесете деньги до шести часов вечера пятнадцатого ноября, то получите премию — краткий вариант книги о вкусной и здоровой пище, и одновременно войдете в публикуемый нами список участников лотереи. Если вам повезет, вы выиграете самоварящий агрегат „Нурсо“, который делает совершенно ненужной кухню, так как ежедневно варит обед из трех блюд, причем без чада и кухонных запахов. Мы заранее радуемся вашему выигрышу. С искренним почтением к вам

редакция „Счастливого очага“».

Я отослал в редакцию письмо, по тону весьма решительное, требуя оставить меня в покое и не утруждаться транспортированием журнала, который отсылаю им в последний раз.

На следующий день я получил такую депешу:


«Многоуважаемый! Мы были страшно удивлены, обнаружив при разборке утренней почты ваше письмо, в котором вы запрещаете посылать вам журнал в дальнейшем. Верно, вы не обратили внимания на те выгоды, которые сулит „Счастливый очаг“? Поэтому мы позволяем себе послать вам последний номер журнала еще раз в надежде, что вы и в дальнейшем останетесь большим его доброжелателем, ибо одного только уведомления о том, что вы отказываетесь получать журнал, далеко еще не достаточно, чтобы прервать подписку. Вы тоже, без сомнения, пожелаете получить свою долю от тех преимуществ, которые предоставит вам „Счастливый очаг“.

С глубочайшим уважением редакция
„Счастливого очага“».

— Браунинг! — взревел я.


XII

Это было мощное смертоносное оружие, но еще более мощным был внутренний голос, призывавший меня к самообороне. Заметьте, когда я готовился совершить убийство в первый раз,— я был почти невменяем. Но теперь я делал это в полном рассудке и твердой памяти. Рассыльного я сразил одним хорошо рассчитанным выстрелом — что ж, я человек горячий! Зато всех прочих, кого только удалось застать в редакции, я перестрелял без всякой злобы, как-то механически, говоря каждой жертве, что лично против нее я ничего не имею.

Мне точно известно: из-за большого числа убитых я не могу апеллировать к милости императора и скоро буду повешен в законном порядке.

Последние дни своей жизни провожу спокойно. Они омрачены только тем, что из тюремной библиотеки мне принесли почитать старую подшивку «Счастливого очага».

Вчера приходил адвокат, уведомивший меня, что мой маленький пасынок Феликс будет вручен в качестве приза одной из бездетных читательниц «Счастливого очага». Ведь журнал продолжает выходить! Насколько мне известно, его главная редакторша спаслась — она залезла в самоварящий агрегат «Нурсо».



Я полеживаю на соломенном тюфяке, вспоминаю былые дни, жену в сумасшедшем доме… Мне хорошо, и я с удовольствием дам себя повесить. Трудно поверить, но я даже рад своей участи. На этом свете меня интересует только одно — кому же достанется в качестве премии замарашка Феликс.


В дополнение к этой трагической истории приведем краткое извлечение из судебной хроники, опубликованной в одной из пражских газет, о казни господина Томаса:

«…Когда осужденного подвели к виселице и помощник палача связал ему ноги, он с циничной ухмылкой произнес следующие слова: „"Счастливый очаг" приносит в семьи счастье!“ — и показал на веревку!»


Таковы были последние слова этого преследуемого мужа, когда-то игравшего выдающуюся роль в чешской национальной жизни.

Э. Басс ФУТБОЛЬНАЯ КОМАНДА КЛАПЗУБЫ Перевод Е. Аникст


I

ил однажды бедный крестьянин по фамилии Клапзуба, и было у него одиннадцать сыновей. Не зная, что с ними делать, бедняк составил из них футбольную команду. Возле его халупы была хорошая, ровная лужайка, которую он превратил в футбольное поле. Продал старик козу, купил на эти деньги два мяча, и парни начали тренироваться. Самый старший — Гонза, здоровенный верзила, встал в воротах, младших сыновей, Иржи и Франтика, проворных, но небольшого роста, Клапзуба поставил крайними нападающими. Он поднимал сыновей в пять утра и в течение часа быстрым шагом вел их по лесу. Пройдя шесть километров, они рысцой пускались обратно. После этого ребята завтракали и принимались гонять мяч. Папаша строго следил, чтобы каждый игрок умел делать все. Он учил их ловить мяч в воздухе, останавливать его, подавать, финтить, бить с места и с разбега, с земли, по летящему мячу, пасовать вперед и назад, обводить, играть головой, бить пенальти, подавать угловой, вбрасывать мяч из аута, снимать с ноги, ловить его на грудь, разыгрывать комбинации тремя нападающими и полузащитниками, передавать крайним, атаковать, защищаться, делать длинные передачи, забивать голы, использовать многоходовые комбинации, играть на опережение, выбегать, отбивать мяч в падении, использовать ветер, делать обманные движения, не стоять в положении «вне игры», перескакивать через подставленную ногу, обводить защитника, бить мяч носком, подъемом, коленом, лодыжкой и пяткой. Как видите, сыновьям Клапзубы приходилось многому учиться, но это было далеко не все. Они еще упражнялись в беге и прыжках, должны были преодолевать дистанции от пятидесяти ярдов до двух миль, прыгать в длину, в высоту, с шестом, делать тройной прыжок, бегать с препятствиями и, главное, быстро стартовать. И это еще не все — им приходилось толкать ядро, метать копье и диск, чтобы развить плечи, заниматься борьбой для укрепления мышц, перетягивать канат, чтобы тело стало как железное. Но в первую очередь они начали делать дыхательные упражнения с легкими гантелями, ибо старый Клапзуба считал, что без глубокого дыхания и нормального пульса любое упражнение может принести только вред. Одним словом, дел было столько, что в полдень ребята прибегали домой голодные как волки, проглатывали обед, дочиста вылизывая горшки и сковородки. Затем ложились один подле другого либо на пол, либо прямо на землю во дворе и час отдыхали. Тут им было не до болтовни, каждый был рад спокойно полежать. Через час Клапзуба выбивал свою трубку, свистел ребятам — и все начиналось сначала. К вечеру папаша сам надевал бутсы и в качестве двенадцатого игрока присоединялся к сыновьям. Играли по шесть человек в двое ворот. Вечером гурьбой вваливались в дом, Клапзуба по очереди всех массировал, выливая на каждого по три ушата холодной воды (душа в халупе не было), затем давал ребятам легкий ужин и, разрешив немного поболтать, загонял их в постель. Утром вновь брались за дело, и так он тренировал их изо дня в день. К концу третьего года Клапзуба съездил в Прагу и привез табличку, которую прибил на своих воротах. На белой дощечке с голубой каемкой красными буквами было написано:

СПОРТИВНЫЙ КЛУБ

КОМАНДА КЛАПЗУБЫ

В кармане у старика лежало свидетельство от управления Центрального чешского района, что команда Клапзубы зачислена в третью лигу. Ребята очень рассердились, что попали всего лишь в третью, но папаша Клапзуба сказал:

— Все должно идти своим чередом. Даст бог, обставите и «Славию» {37}, но сначала надо до нее дотянуться. Я вас научил всему, что требуется, а теперь сами пробивайтесь. На том и свет стоит.

Ребята еще немного поворчали, затем пошли спать, и только Иржи с Франтиком шептались о том, как они бы перегнали Рацу, забили бы Хане неотразимый гол, как обставили бы Гойера из «Спарты», а Пейру засадили б мяч в самый угол ворот {38}.

Весной начался розыгрыш чемпионата. Команда Клапзубы приехала в Прагу на первый матч с «Атлетическим клубом» Глубочепы {39}. Никто их не знал; люди смеялись над их фамилией, а еще больше над одиннадцатью оторопелыми деревенскими парнями в бараньих шапках, которых впервые привез в город старый дядя с трубкой в зубах. Но, когда клапзубовцы заняли свои места на поле и судья дал свисток, началось светопреставление. Первый тайм закончился со счетом 39:0 в пользу клапзубовцев, а во втором тайме игроки «Атлетического клуба» Глубочепы выступать отказались. Они заявили, что в управлении произошла какая-то ошибка и эта команда вовсе не из третьей лиги. Старый Клапзуба сидел на скамейке, слушал, что вокруг говорят, щурился и посмеивался, передвигал трубку из одного угла рта в другой и сверкал глазами, точно кот. А услыхав, что даже судья считает все это дело каким-то недоразумением и хочет обратиться в управление, старик пошел к своим ребятам, похлопал каждого по спине и отвез домой.

В среду почтальон принес ему большой пакет. В нем было извещение, что по решению районного управления команда Клапзубы переведена во вторую лигу и в воскресенье она выступает против спортивного клуба Вршовицы. Старый Клапзуба хохотал, и вместе с ним хохотали его ребята.

В воскресенье они были во Вршовицах. Зрителей собралась не одна тысяча, потому что по всей Праге разнесся слух о замечательной команде Клапзубы. Старый Клапзуба с трубкой во рту опять уселся на скамейку, подмигнул ребятам — и они выиграли матч со счетом 14:0. Вновь поднялся переполох, и опять пришло письмо, в котором говорилось, что команда Клапзубы переведена в первую лигу. Отступать уже было нельзя. И команда выигрывала у одного клуба за другим: спортивный клуб Крочеглавы проиграл ей со счетом 0:13, «Спарта» Коширже — 0:16, «Спарта» Кладно — 0:11, «Чехия» Карлин — 0:9, спортивный клуб «Нусельский» — 0:12, «Метеор» Прага-VIII — 0:10, «Чешский атлетический футбольный клуб» — 0:8, спортивный клуб Кладно — 0:15, спортивный клуб Вршовицы — 0:7, «Унион» Жижков — 0:4, «Викторка» — 0:6 {40}. В полуфинале они встречались со «Спартой». В эту неделю старый Клапзуба разрешал сыновьям делать только легкие упражнения, усиленно их массировал, а в воскресенье перед матчем произвел в команде перестановку. Через два часа он послал своей жене телеграмму: «„Спарта“ проиграла 0:6, Кадя {41} даже не пикнул!»

В то же воскресенье «Славия» выиграла у команды «Унион» со счетом 3:2, а через неделю она встретилась с клапзубовцами. На Летне {42} была такая давка, что пришлось вызвать войска и перекрыть улицу; остальные состязания были отменены, чтобы все желающие могли увидеть знаменитую команду. Команда приехала в автобусе. Старый Клапзуба сидел рядом с шофером и смотрел на публику. Он отвел своих ребят в раздевалку, подождал, пока они переоденутся, а затем сказал:

— Ну как, молодцы, всыпем им?

— Всыпем! — ответили ребята и вышли на поле. А папашу два члена комитета увели в ложу, где он сидел вместе с пражским бургомистром, начальником полиции и министром финансов. В ложах курить не разрешалось, но, когда старый Клапзуба вытащил трубку, начальник полиции мигнул полицейским: мол, этот пан может здесь курить.

Тем временем на поле завязалась драка между фотографами, так как их явилось не менее шестидесяти и каждому хотелось снять команду Клапзубы. Наконец игроки выстроились, и судья дал свисток. Клапзубовцы показали высший класс игры. «Славия» тоже была в форме, но уже первый тайм проиграла со счетом 0:3, а во втором мяч еще дважды побывал в ее воротах. Команду Клапзубы болельщики несли на руках до самой гостиницы. Перед гостиницей была такая толкотня, что начальник полиции попросил старого Клапзубу обратиться с балкона к народу: иначе, мол, не разойдутся. Старый Клапзуба вышел на балкон, вынул изо рта трубку, сдвинул баранью шапку и, когда галдящая толпа внизу успокоилась и затихла, сказал:

— Ну так вот! Я им сказал: «Черт возьми, ребята, всыпьте им как следует!» И они всыпали. Нет ничего лучше, когда дети слушают своих родителей!

Вот с какой речью старый Клапзуба обратился к двадцатитысячной толпе, когда его команда выиграла первенство страны с общим счетом 122:0.


II

Игры на первенство страны еще не были закончены, а заграничная пресса уже была полна сообщений о футболистах Клапзубы. Корреспонденты больших спортивных европейских газет помчались в Прагу посмотреть собственными глазами на «чудо зеленого поля», а к бедной халупе в Нижних Буквичках один за другим шли в регланах и кепках разные незнакомые господа, которые предлагали старому Клапзубе сыграть матчи за границей. Папаша Клапзуба, выслушав их, вынимал из ящика стола старый Печирков календарь {43}, записывал все, что они ему обещали, и потом частенько просиживал часок-другой над этими записями. Ребята знали, что отец что-то замышляет, но до той поры, пока первенства не выиграли, с расспросами к нему не приставали. После своего знаменитого матча со «Славией» они скупили все газеты, где о них были напечатаны огромные статьи с их фотографиями, и привезли матери. Она, бедная, прослезилась, увидев, каким почетом и уважением пользуются ее сыновья, и благодарила бога за то, что все уже позади и теперь им не придется больше надрываться.

— Что ты бормочешь, Мария? — спросил ее старый Клапзуба.

— Пока наши ребятки были учениками да подмастерьями,— ответила Клапзубова,— и до седьмого пота мяч гоняли, у меня от жалости прямо сердце надрывалось. А теперь они уже мастера — могут и отдохнуть. Вот, к примеру, сапожник Копыто всю жизнь работал, не разгибаясь, а нынче он хозяин и за него трудятся подмастерья.

— Господи, что ты мелешь, Мария,— покачал головой Клапзуба.— Вы, женщины, в спорте сроду не разберетесь! Ты, поди, думаешь, что теперь мы наймем одиннадцать человек, которые будут за нас играть, а нам останется только глаза на них пялить?

— Конечно… Это было бы самое лучшее.

— И в голову не взбредет такое, что может ляпнуть проклятая баба! Теперь-то и начнутся трудные денечки. Ребята, подите сюда!

Клапзуба вытащил свой календарь, выбил трубку, нацепил на нос очки и, посмотрев, все ли на месте, начал:

— Ну вот, мы все собрались — теперь посмотрите-ка на нос Иржи.

Все повернулись к Иржи, а тот залился румянцем. Но на его носу ничего не было.

— А вы хорошенько посмотрите,— добавил отец,— как он задрал нос после того, как забил «Славии» три гола! И вы вслед за ним. Будто, выиграв первенство в Чехии, вы уже всего достигли. Вы перешли в первую лигу и завоевали первенство, это хорошо. Ваша команда — лучшая в стране. Тоже хорошо. И на этом вы хотите успокоиться? Считаете, что этого с вас хватит? А мне сдается, что вы сильно ошибаетесь. Человек всегда должен стремиться к чему-то большему. Всю жизнь. Чемпион своей страны должен стремиться стать чемпионом мира. И нельзя успокаиваться, пока не достиг всего, чего хочешь. А вы еще мало чего добились. Так что опустите носы и не задирайте их; всегда может объявиться команда, которая со счетом 7:0 вас обставит. Я тут поговорил с важными господами и решил, что мы с вами махнем в Европу. Вот здесь у меня записано, куда мы поедем. В Берлин, Гамбург, Копенгаген, Христианию [41], Стокгольм, Варшаву, Будапешт, Вену, Цюрих, Милан, Марсель, Барселону, Лион, Париж, Брюссель, Амстердам и Лондон. Вот если вы повсюду выиграете, то можете задрать носы хоть до неба. А пока бросьте об этом думать и ступайте укладывать вещи. Послезавтра едем в Германию.

Ребята слушали отца затаив дыхание, а когда он кончил, они от радости, что повидают свет, с воплями бросились колошматить друг друга. Затем притащили карту и стали изучать свой маршрут. И вновь душили в объятиях отца и мать, а Иржи залез в будку к Орешку и под его ворчание рассказал, куда они поедут. Вечером старому Клапзубе пришлось даже пригрозить палкой, чтобы загнать ребят в постель. А когда он погасил керосиновую лампу и пошел спать, Иржик поднялся, склонился над Франтиком, крикнул: «Дания!» и поддал ему под ребро. Франтик выкрикнул: «Швейцария!» и принялся дубасить Иржика. А остальные орали: «Дружище, Норвегия!», «Хитришь — Берлин!», «Господи, Париж!», «А как Испания?», «Англия!» и в темноте кидались подушками. И снова они начали возиться и тузить друг друга до полного изнеможения. Затем уселись на постелях и стали обсуждать, где и с кем будут играть. Они так жарко спорили, что не заметили, как наступило утро.

На следующий день в доме Клапзубы все было перевернуто вверх дном. Ребята носились взад и вперед, тащили необходимые им вещи, затем уносили, как ненужные, и тащили новые вороха; крик и гвалт не прекращался до вечера, пока наконец все не было уложено, и семья не уселась за последний ужин в Нижних Буквичках.



Мать плакала, прощаясь на третий день с сыновьями, и, право, ей было очень тоскливо в опустевшем доме. С ней остался один Орешек, который не отходил от нее ни на шаг, разве отстанет порой, чтобы почесаться. Через неделю пришел почтальон и принес телеграмму: «12:0 выиграла команда Клапзубы в Берлине все здоровы». «Слава тебе господи,— вздохнула мать.— Я в этих делах не разбираюсь, ведь я старая женщина, но, если бы тут не стояло нуля, кто знает, что бы натворил отец!» И так приходили телеграмма за телеграммой, газета за газетой, письмо за письмом — и всюду говорилось только о победах. Большой путь проделали клапзубовцы, проехав Европу с севера на юг, и, выиграв в Милане 6:0, отправились помериться силами с Испанией.

Это уже были не прежние деревенские ротозеи, которые на все пялили глаза, как в тот раз, когда впервые очутились на пражском стадионе. Они осмотрелись, пообтерлись среди людей, носили элегантные костюмы, остроносые ботинки и спортивные кепки. Все выглядели франтами, лишь старый Клапзуба ничуть не изменился.

— Коли я им нужен, примут и таким, каков есть,— отвечал он сыновьям, когда они уговаривали его одеться по-городскому.— В чем состарился, в том и буду ходить!

Сдвинув баранью шапку, старик вынул из кармана трубку с нарисованным на ней охотником и, закурив, напустил такого дыма в купе первого класса, что «выкурил» всех посторонних. Не каждый мог вынести крепкий табак Клапзубы.


III

Всполошилась не одна Барселона, а чуть ли не вся Испания. Всюду только и разговору, как закончится игра чемпиона Каталонии с таинственной командой Клапзубы, о которой все средства связи давали самую невероятную информацию. Но, даже если три четверти этих сведений были выдуманы или раздуты, одно было несомненно — это общий счет клапзубовских матчей, с неизменными нулями на одной стороне и с цифрами на другой, которые смахивали скорее на летоисчисление, чем на количество забитых голов. Понимая, что на карту поставлена его честь, правление футбольного клуба «Барселона» не раз собирало команду и комитет, чтобы решить, как им вести себя с чехами. Собрания проходили шумно и бурно, пока, наконец, не выступил со своим предложением Алкантара.

— Господа, думайте что хотите,— начал он свою речь на одном из собраний,— но лучше всего их сразу покалечить! Гарантия есть гарантия! Я еще не видел, чтобы полузащитник со сломанным ребром оставался на поле!

— Браво! — закричали остальные.— Мы сломаем ему сразу три! Гарантия есть гарантия!

— А по-моему, в первую очередь надо покалечить обоих полусредних и центрального полузащитника. Вполне достаточно для первого тайма.

— И вратаря! Перебить ему ключицу! Гарантия есть гарантия!

Тут же поступило предложение покалечить крайних нападающих и одного защитника. Один барселонец предлагал атаковать центр и рекомендовал тактическую комбинацию: центральный нападающий — центральный защитник — вратарь. Высказывались и другие соображения, и если бы все пожелания были осуществлены, то через пять минут после начала матча вся команда Клапзубы оказалась бы в хирургической клинике.

— Отлично! — кричали игроки.— Тогда мы забьем им голов сколько захотим!

— Господа! — взял слово председатель.— Я искренно растроган вашим благородным стремлением обеспечить победу нашего флага. Но все далеко не так просто, как вам кажется. Если мы их всех выведем из строя, то не забьем ни одного гола!

— Почему? Как это? Ого! Посмотрим! — орала команда.

— Господа, ничем не могу помочь, но мы не забьем им ни одного гола!

— Но почему же?!

— Потому что все время будем в офсайде!

Игроки от удивления вытаращили глаза и притихли. В самом деле, ведь ясно, что если перед тобой никого нет, то ты находишься в положении «вне игры». Председатель воспользовался наступившим замешательством:

— Считаю, что не следует впадать в крайности. Я думаю, что предложение Алкантары на первых порах нас вполне устроит. Покалечим полусредних нападающих и центрального защитника, а дальше посмотрим. Если этого окажется недостаточно, я просвищу начало национального гимна — и вы уложите полусредних нападающих и защитника. А в крайнем случае прорвем среднюю линию, согласно третьему предложению. Только, ради бога, оставьте на поле хотя бы трех игроков, чтобы не было офсайда.

Это компромиссное предложение было единогласно принято, и все разошлись, довольные, что победа им обеспечена. На следующий день об этом узнала вся Барселона, и жители ее ликовали. Газеты тотчас поместили фотографии полусредних нападающих чехов Йозефа и Тонды и центрального защитника Карлика, сопроводив их длиннейшим трактатом, в котором ссылками на историю, этнографию, естествознание и математику доказывалось, что эти трое страшные грубияны и потому Барселона должна их остерегаться. Во всех парикмахерских, винных погребках и в кондитерских люди смеялись, а мальчишки нарисовали на фото три креста, словно с этими игроками уже было покончено на веки вечные, аминь. Так обстояло дело, когда команда Клапзубы приехала в Барселону.

До матча оставалось три свободных дня, и клапзубовцы ходили по городу, осматривая все достопримечательности. В первую очередь они бросились за газетами — больше всего об этом заботился старый Клапзуба. Но, какую бы газету он ни брал в руки, всюду видел фото Йозефа, Тонды и Карлика. И всюду над ними были поставлены крестики.

— Что бы это могло значить? — ломал голову старый Клапзуба. И пока ребята бродили по городу, старик сидел перед гостиницей, яростно пыхтел трубкой и тщетно старался разгадать испанскую тарабарщину вокруг фото. Три креста, которые он видел повсюду, нагоняли на него страх. В душе он поклялся по приезде домой заставить сыновей заниматься иностранными языками, чтобы за границей они не были такими профанами, как он.

Наступило воскресенье. Хотя начало матча было назначено на пять часов, народ уже в полдень хлынул к стадиону. Люди теснились у входа, и в давке никто не заметил старика иностранца, который под жарким испанским солнцем сидел в бараньей шапке на тумбе возле дороги и, покуривая трубочку, поглядывал на валивших валом болельщиков.

Еще никогда старый Клапзуба не был так озабочен, как сегодня. Он чуял в воздухе что-то враждебное, коварное, но никак не мог смекнуть, в чем тут дело. Ребята беззаботно гуляли — им-то что! А сам он был как на иголках. Но в полдень старик принял решение. Ребят он запер в номерах гостиницы, чтобы с ними ничего не случилось, а сам отправился на разведку. Три креста не выходили у него из головы, но он никак не мог взять в толк, что они означают.

Он сидел у дороги, смотрел на людей, и вдруг услышал шум и крики. Люди отбегали в стороны, теснились на тротуарах, а посреди дороги по направлению к стадиону двигались три кареты «скорой помощи» с красными крестами. Старый Клапзуба внимательно посмотрел на них, увидел три креста, подсчитал: одна, две, три кареты — сдвинул шапку и почесывал в затылке, пока кареты не исчезли в воротах. Тогда он вынул трубку изо рта, сплюнул и пробурчал:

— Разрази вас гром! Черти окаянные, выходит, вы…— и заморгал глазами.— Да-да! — сказал он себе.— От этих дьяволов добра не жди. Миллион голов в их ворота. Хорошо, что я раскумекал, шакалы паршивые!

Вынув изо рта чубук, он выбил пепел, сунул трубку в карман и помчался сломя голову в гостиницу, стуча подковами башмаков.

Было ровно два часа дня, а в четыре за Клапзубами приехал автобус.

Обычно ребята ездили на стадион без багажа, но на этот раз Клапзуба стащил вниз по лестнице огромный чемодан, недавно купленный в Берлине; ребята даже не знали, что, собственно, в нем лежит. Слуга со швейцаром водрузили чемодан на крышу автобуса, ребята уселись, а старик, как обычно, устроился около шофера. Автобус зафырчал и покатил к стадиону. Старый Клапзуба повеселел малость, но, увидев по дороге людей, которые направлялись на матч и враждебно смотрели на его сыновей, не мог удержаться от проклятий и всю дорогу ругался.

Сыновья уже успели заметить странное настроение отца, но не могли понять, в чем дело. А теперь еще загадка: зачем этот огромный чемодан? На стадионе два служителя еле дотащили его до раздевалки. Но старый Клапзуба только молча ходил вокруг и жмурился, как кот на солнце. А когда ребята стали раздеваться, он подошел к двери, ведущей в коридор, и запер ее, дважды повернув ключ.

Еще никогда ребята Клапзубы не одевались так долго, как в этот раз. Команда Барселоны уже давно вышла на поле, сорок пять тысяч зрителей ревели, кричали и свистели, судья с помощниками ходили как неприкаянные, а клапзубовцев все нет как нет. Наконец в черной толпе перед зданием клуба что-то забелело, мяч взлетел высоко в воздух, и появилась команда Клапзубы. Сорок пять тысяч зрителей разом смолкли, а затем так и покатились со смеха. Испокон веков, с тех пор как существует футбол, еще не появлялась на футбольном поле команда в такой одежде, какая сегодня была на клапзубовцах! Ноги у них были толстые, как бревна, а вблизи было видно, что голени у них забинтованы под чулками, как это делалось на заре футбола. На коленях красовались резиновые бинты, похожие на автомобильные шины. Бедра спереди и сзади прикрыты толстыми каучуковыми прокладками, какими пользуются регбисты. Плечи и руки до локтя также закрыты резиновыми панцирями. На голове у каждого резиновый шлем гонщика-мотоциклиста. Но комичнее всего выглядело их туловище.

Все клапзубовцы были невероятной толщины.

Да, эти юноши, которых весь свет знал как самых стройных и проворных, стали непомерно пузатыми. Они словно заплыли жиром и походили на одиннадцать колоссальных арбузов на неуклюжих ногах. Барселонские игроки от удивления просто обалдели. Алкантара подошел и незаметно стукнул Франтика по спине. Рука его тотчас отскочила.

На клапзубовцах были резиновые панцири, надутые воздухом!

Их тела были недоступны.

У разочарованного Алкантары вытянулось лицо, и команда Барселоны начала игру в большой растерянности. Смущена была и барселонская публика. Только в средней ложе кто-то потихоньку хихикал: это был старый Клапзуба, который потягивал свою трубочку; от сдерживаемого смеха у него по щекам текли слезы.

— Тысяча чертей! — бормотал он сквозь смех.— В такой одежонке не очень-то побегаешь. Но что делать! Жизнь человеческая дороже удобства. Только бы, черт побери, они не забыли, что я им говорил.

Но ребята не забыли и играли так, как учил их отец. Завладев мячом, они по возможности вели длинные поперечные передачи. Левый полузащитник — на правый край, правый — на левый, а крайние нападающие — между собой. Остальные сгрудились у ворот. И вскоре десять испанцев носились как сумасшедшие слева направо и справа налево; только подбегут к клапзубовцу, завладевшему мячом,— фр!..— и мяч над их головами уже летит на другой конец поля, где никого из их игроков нет. Не успели они и глазом моргнуть, как в их ворота был забит один гол, второй, третий, четвертый… Испанцы предприняли было попытку атаковать крайних нападающих, но клапзубовцы тут же перевели игру в центр. Испанцы всей командой атаковали нападающих, но те послали мяч назад, где защитники и полузащитники свободно повели его к испанским воротам. Словом, игра приняла такой характер, что испанцам вообще не пришлось столкнуться с клапзубовцами, ибо не успевали они приблизиться к ним, как мяч уже летел в другую сторону. А по воротам клапзубовцы били издалека, но так резко и неожиданно, что только пять мячей вратарь вывел на угловой, а остальные — что ни удар, то гол. Во втором тайме Алкантара так разозлился, что без всякого повода вскочил двумя ногами Тонику на грудь. Раздался ужасный треск, Алкантара отлетел на десять метров, а Тоник стоял в центре поля худой как щепка, и одежда висела на нем, словно на вешалке.

— Ничего страшного, ребята,— крикнул из ложи старый Клапзуба,— я его опять надую!

И в самом деле, он сразу залепил и накачал доспехи, и к заходу солнца клапзубовцы выиграли матч со счетом 31:0!

— Миллион дырявых мячей! — хохотал отец, снимая с сыновей доспехи.— Сто треклятых офсайдов! Так им и надо! Я покажу, как ставить кресты на моих сыновьях!

Но зато у «скорой помощи» работы было по горло. Она не могла справиться с ней и по телефону запросила подмоги, ибо в этот день на трибунах стадиона от ярости лопнули двести семьдесят пять испанцев.


IV

— Послушайте, Алленби, еще словечко: на какое количество зрителей рассчитывают ваши люди?

— Четверть часа назад кассы продали сто шестьдесят тысяч билетов. Побиты все рекорды, Кормик!

— А каковы ставки?

— Три против одной в пользу «Хаддерсфилда». Мы должны выиграть. Это наш гражданский долг!

— Благодарю вас, Алленби. До свидания.

— До свидания, Кормик, пока.

Этот разговор происходил в председательской ложе на южной трибуне самого большого лондонского стадиона. Председатель Алленби сердечно пожал руку своему давнишнему приятелю Кормику, редактору «New Sporting Life» [42]. Затем уселся у перил, а Кормик исчез в коридоре.

Это был бесконечный коридор, по которому теперь шли тысячи возбужденных людей. Кормик ловко лавировал среди толпы, затем повернул на лестницу и, выйдя на трибуну, поднялся на самый верх, где обошел последний ряд. Здесь в деревянной перегородке была небольшая дверка. Кормик вынул ключ, открыл дверь и вышел на маленький балкончик, расположенный на внешней стороне трибуны. Внизу простиралась большая, покрытая травой площадь, на которую выходили три широкие улицы. В это время площадь, словно огромный муравейник, кишела людьми и машинами. Люди теснились у одиннадцати ворот стадиона. Воздух дрожал от возбужденных криков многих тысяч глоток и оглушительных гудков машин. Словно три бесконечные змеи, извивались на трех улицах вереницы автомобилей, спортивных повозок, дрожек, омнибусов и автобусов, направляющихся к стадиону. Взглянув на кишмя кишевшую площадь, Кормик закрыл дверку и вскочил на перила балкона. На стене была укреплена железная лестница, и по ней он взобрался на крышу трибуны. Это была огромная, слегка наклоненная поверхность, горячая от яркого солнца. Посередине высокой стороны торчал флагшток. Кормик направился к нему. Подле, на стуле, лежали телефонные наушники. Редактор надел их, и микрофон оказался у его рта. Два шнура в несколько метров длиной тянулись к мачте, от которой к стоявшим в отдалении домам шел телефонный провод. Его другой конец находился в помещении редакции «New Sporting Life» в нескольких километрах отсюда. Там за столиком сидел молодой человек, тоже с наушниками на голове. Перед ним стояла пишущая машинка. Несколько человек сидело вокруг, развалясь в мягких кожаных креслах. Все ждали, когда Кормик начнет свой репортаж по телефону. На соседнем столе была приготовлена небольшая стеклянная пластинка, на которой другой сотрудник должен был кратко излагать ход состязания, чтобы эти сведения можно было тут же спроецировать на искусственно затемненное окно. Сотни людей томились возле редакции в ожидании первых сообщений.

Тем временем Кормик перенес стул к самому краю крыши и уселся. Над ним развевались два флага: наверху с английским крестом, под ним чешский флаг — белая и красная полосы и синий клин от древка до середины полотнища.

Далеко внизу, в глубине, ярко зеленело превосходное поле, четко выделялись белые линии и чернели массы людей на трибунах. Между трибунами и полем тянулась широкая беговая дорожка. На ней на расстоянии двадцати пяти шагов друг от друга неподвижно стояли сто тридцать полицейских. Сверху они выглядели как диковинные толстые тумбы. У обоих ворот сидели и лежали на земле фотографы. Кормик, окинув все это зрелище опытным взглядом, убедился, что всюду образцовый порядок. Затем удобно расположился на стуле, заложив ногу за ногу, вынул из футляра длинный морской бинокль, установил его по своим глазам и начал свой бесконечный разговор с микрофоном.

— Алло, Аткинсон, добрый день! Вы меня хорошо слышите? Что за плеск? Это надо мной плещутся флаги. Вы быстро к этому привыкнете. Так плещутся, что даже трещат. Наверху — приятный ветерок. Тут гораздо лучше, чем внизу, в духоте. И к тому же мне никто не мешает говорить по телефону. Это была прекрасная идея. Скажите Фреду, что он проиграл мне пари. Четверть часа назад было продано сто шестьдесят тысяч билетов. И все кассы продолжают работать. Если услышите страшный грохот, поясните собравшимся, что это обрушились трибуны, не выдержав огромного наплыва публики. Мне вряд ли удастся вам это сообщить: тогда я свалюсь с высоты сорока метров, а наш провод на это не рассчитан. Пора начинать, по-вашему? Пожалуйста. Вступление написал вам заранее. Пожалуйста, прочтите мне его для контроля.

Кормик на крыше замолчал, слушая быстрый говор в трубке. Спустя несколько минут он сказал:

— Хорошо, ничего не следует менять. Все выглядит так, как я написал. Только вместо ста семидесяти тысяч поставьте сто восемьдесят. За эти полчаса прибыло не меньше двадцати тысяч зрителей. Алло, внимание, пишите, пожалуйста, я диктую: в десять минут шестого огромный стадион разражается бурными аплодисментами. Ворота под северной трибуной открываются — и одиннадцать героев «Хаддерсфилда» рысцой выбегают на поле. Как всегда, впереди улыбающийся Уиннипелд… Огромный Кларк замыкает цепочку. Какое наслаждение смотреть на двадцать две упругие ноги, могучие, выпуклые груди под желтыми и синими полосами маек! С неудержимой радостью и ликованием английский народ приветствует цвет нации, который сегодня призван защитить славу и первенство Британии на зеленом поле. Все уверены, что команда лиги не обманет наших ожиданий. Три против одного — таков результат ставок; против «Хаддерсфилда» выступают только иностранцы и люди… люди… Подождите, зачеркните последнюю фразу — этому мы посвятим в конце специальный абзац. Вычеркнули? Диктую дальше. Ворота открываются вторично, и выходят мастера континента. Зрители тоже приветствуют их аплодисментами, однако им не столько рукоплещут, сколько рассматривают их. Так вот они, эти знаменитые игроки, которых небольшая честолюбивая республика, расположенная в сердце Европы, послала завоевывать мировую славу! Неподражаемо выглядят одиннадцать братьев, которые благодаря родственной связи сумели создать неповторимое содружество, единое целое! На первый взгляд в них нет ничего особенного. Их невзрачные фигуры не идут в сравнение с атлетами «Хаддерсфилда». Кажется, их смущают переполненные трибуны. К центру они движутся кучно, по-видимому, черпая смелость в этой близости друг к другу. Судья Сарри идет им навстречу. Капитан Уиннипелд отделился от своих, чтобы приветствовать гостей. Алло, внимание, еще новость! Напишите подзаголовок — «Его Величество король!» Готово? Начинайте с нового абзаца. Диктую. В эту минуту на стадионе вновь раздаются ликующие возгласы. На мачте северной трибуны поднимается большой виндзорский флаг {44}. Двери центральной ложи открываются, и входят Его Величество король с королевой и принцем Уэльским. Дирекция клуба во главе с Г. В. Алленби приветствует высокопоставленных гостей. Королевская чета благодарит народ за восторженные овации. Подняв руку, король приветствует игроков, которые собрались у его ложи для импровизированного чествования. Король садится, чтобы видеть самое крупное состязание в истории Англии. Слова «самое крупное состязание в истории Англии» подчеркните и дайте отдельной строкой, как подзаголовок. Готово? Алло, диктую дальше. Хаддерсфилдовцы тянут жребий — они будут играть по ветру. На трибунах тишина и огромное напряжение. Мистер Сарри свистит. Сейчас 17 часов 21 минута 16 секунд. Центральный нападающий Клапзубов пасует мяч правому полусреднему. Шарко идет на него. Нападающий передает мяч правому полузащитнику. Хаддерсфилдовцы преследуют нападающих клапзубовской команды. Шарко догоняет полузащитника, отбирает мяч… Алло, нет, вычеркните это! Черт его знает, как он сделал, этот парень, но мяч остался у него. Диктую. Барринг и Уиннипелд приходят на помощь. Удар, и мяч, крутясь, проносится дугой вперед, на левый край. Блестящая передача между нашим полузащитником и защитником. Рывок по левому краю. Кто раньше? Нападающие красно-белых завладели мячом. Уорси, вперед! Поздно! Передача в центр. Слишком высоко! На уровне живота. Левый и центральный нападающие пробежали мимо. Горрингер, левый защитник, заносит ногу. Откуда тут взялся правый полузащитник? Подает мяч головой левому полусреднему. Уорси! Ох, обвел! Боже! Удар… фу! Разрешите отплюнуться. Что? Ну конечно. Уже там! Черт побери, вот это удар! Как публика? Молчит. Вот теперь начинает аплодировать. Потрясающе! Ну, один еще не так страшно… На какой минуте? На 67-й секунде от начала. Напишите: сокрушительный удар полусреднего нападающего, какого уже десятилетия не видели на английском стадионе. Кларк даже не успел поднять руку, как мяч влетел в сетку.

От волнения Кормик не мог усидеть на месте. Он вскочил и переставил стул. Затем вновь начал диктовать, описывая атаки «Хаддерсфилда». Захлебываясь от восторга, он описывал комбинации команды, но ежеминутно просил Аткинсона вычеркнуть из статьи проклятия, которыми осыпал замечательную защиту Клапзубов. И вдруг он неожиданно замолк, так что Аткинсон с тревогой спросил, что происходит. Весьма печально Кормик сообщил, что Англии забили второй гол.

— Ничего не поделаешь, Аткинсон! Приходится констатировать, что чехи имеют преимущество. Напишите на стекле, что наши не теряют бодрости духа и сравняют счет,— не то народ разгромит редакцию. Алло, идет 43-я минута. Наш левый крайний нападающий атакует. Полузащита останавливает его. Борьба в центре. Длинными передачами защита обеих сторон возвращает мяч на противоположную половину. Шарко обводит противника, подает вперед. Подбегает Уиннипелд, финтит, ведет сам, теперь… теперь… Ах, бьет выше ворот. Вот неудача! Мяч у правого крайнего нападающего… Конец первого тайма. Проигрываем 0:2, но наши игроки бодры, во второй половине игры они предложат свой быстрый темп. Публика разочарована, но восхищается блестящей игрой нашего противника. Право, не позор проиграть такой сильной команде. Его величество явно взволнован. Директора «Хаддерсфилда» объясняют ему причину поражения. Председатель Алленби уходит. Вот он возвращается. С ним какой-то старичок довольно странного вида. Старика представляют Его величеству. Ах, да это отец клапзубовцев. Бегу туда, мне надо выяснить, о чем они говорят. Отдохните, Аткинсон. К началу второго тайма я буду на месте. Отметьте, что король очень сердечно пожал руку старому Клапзубе.

Кормик сбросил телефонные наушники, пробежал по крыше, соскользнул по лестнице на балкон и исчез среди толпы, которая возбужденно шумела и неистовствовала на трибунах.


V

Разговор, происходивший между старым Клапзубой и английским королем в тот день, когда клапзубовцы победили футбольный клуб «Хаддерсфилд» со счетом 4:0, не был опубликован ни в «New Sporting Life», ни в других газетах. Там печатались лишь скупые сообщения со слов директоров «Хаддерсфилда». Если мы располагаем более подробными сведениями об этом памятном разговоре, то лишь благодаря нашему земляку — кожевнику Мацешке, который в Лондоне был переводчиком у Клапзубов.

Пан Винценц Мацешка был неистовый спортсмен. Сам он, правда, в футбол не играл, не бегал на дистанции, не прыгал, потому что при его весе в двести шестьдесят фунтов вряд ли бы он достиг успеха. Не занимался он и классической борьбой, не поднимал тяжести, не пробовал своих сил в плавании и гребле, и единственным видом спорта, которому он с энтузиазмом отдавался, было перетягивание каната. Здесь Мацешка был незаменимым «последним в ряду». Когда, обвязав канат вокруг своего огромного брюха, он упирался ножками в землю так, что почти лежал на ней всем телом, то команда противника выбивалась из сил, стараясь сдвинуть с места эту гору сопротивляющегося мяса. У его партнеров всегда был решающий перевес. И в самом деле, команда чешских кожевников в Лондоне в течение восьми лет была чемпионом Англии по перетягиванию каната, и даже команда тяжеловесов лондонской полиции не могла пошевельнуть канат, если на его конце висел пан Винценц Мацешка. Позднее пан Мацешка оставил и этот спорт, но тем больше он уделял времени спортивной общественной деятельности. В его квартале не было ни одного клуба, где бы он не был председателем или его заместителем, секретарем или делопроизводителем, и не раз случалось, что он сам себя вызывал на соревнование как секретарь одного и председатель другого клуба. Нужно отметить, что в таких случаях он всегда соблюдал редкую вежливость и учтивость. Если переписка между некоторыми клубами была исполнена неприкрытой ненависти, иронических замечаний и враждебных выпадов, то письма, которые пан Винценц Мацешка из одного клуба посылал пану Винценцу Мацешке в другой клуб, могли быть опубликованы как образец джентльменской корреспонденции, ибо в ней с поистине поэтическим искусством отмечались и подчеркивались личные заслуги адресата. Понятно, что этот выдающийся деятель не мог не знать о приезде команды Клапзубы. Он не только знал, но поехал встречать земляков в Дувр и стал их незаменимым переводчиком, провожатым, гидом и покровителем, а после отъезда Клапзубов он еще в течение двух лет был зван на приемы высшего лондонского общества.

Вот от этого знаменитого человека мы и узнали все подробности занимательной беседы, которую Его Величество король английский вел со старым Клапзубой. Первая фраза вызвала легкое недоразумение. Его Величество сразу спросил Клапзубу: «Хау ду ю ду?», что означает «Как поживаете?»

А старый Клапзуба, который невольно из уважения к королю начал говорить в третьем лице, не дожидаясь перевода пана Мацешки, ответил:

— О Их английское Величество, пан король, у меня есть сын Иржи, то есть Ирка, или Георг,— тезка Их английского Величества.

Тем временем пан Мацешка пришел в себя и поспешил пояснить:

— Его величество не спрашивает об Иржи. Он хочет знать, как вы поживаете.

— О господи, Их английское Величество, пан король, как может поживать бедняк? Не будь этих ребят, я бы всю жизнь вел со счетом 0:0, а если иной раз и забил бы гол, то не иначе, как в офсайде.

Пан Мацешка побагровел, вытер со лба пот и соображал, как бы поделикатнее перевести это королю. Но, смущенный присутствием всего двора, он ничего не мог придумать и перевел английскому королю точно так, как Клапзуба изложил по-чешски. Король засмеялся и сказал:

— Как поживает пани Клапзубова? Она тоже с вами ездит?

— Сохрани бог, пан король. Порядочный футбол — это не управление королевством, тут женщинам делать нечего. Их английское Величество, не извольте обижаться, но настоящая игра в футбол посложнее управления государством.

— Так вы, милый Клапзуба, королей не жалуете?

— Нет, почему же, Их английское Величество, пан король. Господь бог послал людям всякое ремесло, а порядочный человек иной раз встречается и среди коронованных. Я бы никого не хотел лишать этой чести. Но как ремесло оно мне не по душе. Вот к примеру: мой покойный прадедушка служил в Пльзени, и он мне рассказывал, что там в давние времена каждый дом имел право варить пиво. Это право сохранилось за домами, даже когда в городе построили пивоваренный завод и никто уже не варил пиво дома. Прошло время, кое-какие дома разрушились, и от всей постройки остались одни ворота. Но владелец этих ворот до сих пор имеет право варить пиво. Он сроду не нюхал ни хмеля, ни солода, но это право за ним сохраняется — и деньги он получает. А все потому, что от предков ему остались ворота. Вот так и с королями. Варить за них должны другие, но деньги получают они и имеют на это право, потому что там да сям унаследовали какие-то ворота.

— Так, значит, милейший Клапзуба, вы королей ни в грош не ставите?

— Нет-нет, почему, Их английское Величество, пан король? Какой порядок заведет у себя народ, тот и хорош. Одна лошадь не выносит узды, а другая без шор обойтись не может. А в конце концов везти должна как одна, так и другая. Не в этом дело. Я только считаю, что играть в футбол — это вам не королевством управлять. Вот, к примеру: стоял бы пан король перед воротами — и вдруг нападающие не спеша подают прекрасный мяч. Вот тут пан король, тут мяч, а это ворота… И пан король собрал бы совет министров, чтобы все обсудить и решить, как лучше отбить мяч: носком или подъемом, в правый угол ве́рхом либо в левый низом. Черт возьми этот мяч! Хорошенький бы счет у нас получился!

Когда пан Мацешка все это более или менее точно перевел, Его Величество не мог удержаться от смеха.

— Вы большой шутник, пан Клапзуба,— сказал он наконец (по крайней мере так перевел Мацешка),— я бы взял вас в советники.

— А почему бы и нет, Их английское Величество, пан король,— разошелся старый Клапзуба.— В случае каких-либо затруднений пан король может приехать к нам в Нижние Буквички, и я придумаю какую-нибудь хитрость.

— Ну, шутки в сторону, пан Клапзуба! Я люблю говорить с людьми вашего склада, потому что их суждения всегда здравые и острые.

— Как и зубы, пан король! — заверил его Клапзуба.

— Заботы, которые обременяют нас в нашем высоком призвании, не маленькие. Например, после таких состязаний, как сегодняшнее, я частенько думаю, почему до сих пор футбол официально не признан наиболее совершенным выражением физических и духовных сил? Он требует столько самообладания, остроумия, сообразительности, согласованности, умения жертвовать собой — словом, столько индивидуального труда для пользы дела, что из всех видов спорта именно футбол можно считать лучшим образцом высокой культуры. Почему бы, например, каждому народу, вместо того чтобы содержать огромные армии, не заняться подготовкой первоклассных футбольных команд? А в случае какого-либо конфликта, который не удалось уладить мирными путями, послать бы, вместо войска, по одиннадцать игроков с каждой стороны — и они бы разрешили спорный вопрос.

— В таком случае,— сказал растроганно старый Клапзуба,— наше государство стало бы великой державой.

— Ну скажите, пан Клапзуба, разве не было бы так лучше?

— А пусть Их Величество, пан король, скажут: не взяли бы они клапзубовцев в союзники?

— Подумайте, как обстояло бы дело, выйди вы с сыновьями на футбольное поле защищать свою страну?

— Их английское Величество, пан король, честь имею доложить: было бы сто тридцать два к нулю. А может, и побольше, чем черт не шутит!

— Ну вот видите, милейший Клапзуба, вы прирожденный военный министр!

— Если на войне бить будут только бутсами по мячу… А иначе — сохрани бог. Лучше я останусь капралом у одиннадцати Клапзубов.

— Гм, послушайте, пан Клапзуба, вы сами воспитали своих сыновей?

— Сам, Их английское Величество, пан король, и если эти ребята чего-то добились, то лишь потому, что отцовская кровь — не водица и яблочко от яблони недалеко падает.

— Нас это весьма интересует по чисто личным соображениям. Когда начали поступать первые сведения о вашей команде и газеты наперебой сообщали подробности, однажды мы застали нашего сына, принца Уэльского, в глубокой задумчивости. На вопрос, что с ним, он ответил: «Король-отец, почему нету меня десяти братьев, чтобы я мог составить команду, как Клапзубы?» Мы очень любим нашего сына, принца Уэльского, и с радостью выполняем каждое его желание. Я тотчас же пошел в покои Ее Величества королевы, и, все как следует обсудив, мы пришли к заключению, что это желание трудно выполнимо. А теперь я подумал: не могли бы вы взять принца Уэльского в свою команду?

Старый Клапзуба вскинул голову и посмотрел в глаза английскому королю.

— Их английское Величество, пан король, оставим честь в стороне. Наверное, это и впрямь была бы большая честь как для семьи Клапзубы, так и для английского принца, но речь не об этом. Вопрос в том: как быть с ним? Своего умения мои сыновья добились упорным, тяжким трудом и по́том. Нынче нельзя продвинуться, ежели не выполнять своего дела старательно и добросовестно. Это относится к любому ремеслу. Без труда не вытащишь и рыбку из пруда. Мои ребята как следует потрудились в футболе и сегодня всыпят вашим. И вдруг одного из них мне придется исключить из игры, чтобы его место занял парнишка, который, простите, пан король, унаследовал только английские ворота?

— Не думайте, милый Клапзуба, что он какой-нибудь замухрышка. Наши сыновья много занимаются спортом, и я только хочу, чтобы он прошел хорошую школу.

— Это другое дело, пан король. Если речь идет о его обучении, то мы могли бы его взять. У нас нет никаких тайн. Но я поставлю свои условия.

— Какие?

— Во-первых, для футбола у него должна быть подходящая фигура. Во-вторых, он должен жить в нашей семье так же, как любой из моих сыновей,— выполнять ту же работу, так же питаться и так же слушаться. С той минуты, как принц приедет к нам, он будет младшим Клапзубой, а принцем станет, когда уедет. Если он на это согласен, я могу взять его в команду запасным.

— Ваши условия нам подходят, пан Клапзуба. Ударим по рукам.

Клапзуба повел глазом в угол, где сидел худощавый, подвижной юноша, окинул взглядом его высокую фигуру и вынул трубку изо рта. Принц Уэльский годится для футбола, об остальном следовало договориться. В перерыве старый Клапзуба ударил по рукам с английским королем, и, когда клапзубовцы выиграли матч, в раздевалке их уже ждал принц Уэльский как будущий запасной игрок.

Вечером в королевском дворце состоялся большой прием, и, когда Клапзубы и их запасной игрок прощались с двором, английский король подарил на память старому Клапзубе красивую трубку. Клапзуба немного растерялся, но, чтобы не остаться в долгу перед английским королем, вынул из кармана свою старую фарфоровую трубочку с зеленой кисточкой и охотником, стреляющим в оленя.

— Их английское Величество, пан король,— сказал он при этом с чувством полного достоинства,— пенковой трубки у меня нет, но если эту вовремя прочищать, она будет тянуть не хуже других. Лучше всего в ней горит кнастр, смешанный с крещенским,— в любой табачной лавке они есть.

Английский король с поклоном принял трубку Клапзубы и подарил ее Британскому музею, куда на нее ездили смотреть все футболисты Англии, Шотландии и Ирландии. А старый Клапзуба велел погрузить чемоданы, и его команда вернулась в Нижние Буквички чемпионом Европы, и вместе с ними приехал новый запасной игрок — принц Уэльский.


VI

Испокон веков в деревне Нижние Буквички не было такого торжества, как в день возвращения семьи Клапзубы из путешествия с дипломом чемпиона в чемодане и принцем Уэльским в составе команды. Все газеты мира поместили подробную карту, на которой домик Клапзубы был отмечен жирным крестом, а в Буквички ездили специальные корреспонденты, чтобы сообщить миллионам читателей, как живется будущему английскому королю в глухой чешской деревушке. Но, как ни велико было любопытство цивилизованного мира, оно не могло сравниться с интересом жителей Нижних Буквичек к новому соседу. Из газет они узнали, кто к ним приедет, и в обоих трактирах целыми днями горячо рассуждали о том, какую встречу надлежит устроить принцу.

Но больше всех измучились старые бабушки, которые рассказывали детям сказки. В сказках было полно принцев и принцесс, и теперь дети приставали к бабушкам с расспросами насчет английского принца. Будет ли он тоже в золотой одежде, приедет в золотой карете или на белом коне с золотыми копытами, есть ли у него во лбу звезда, а на поясе алмазный меч, убил он уже дракона или только готовится к героическим подвигам? У нижнебуквичских бабушек от этих вопросов голова шла кру́гом. Они, бедняжки, сами никогда принца и в глаза не видели, и теперь вдруг все их сказки через неделю будут проверены, ибо дети сами увидят настоящего, живого принца с королевской кровью в жилах. Бабушки были очень смущены, но самая хитрая из них не растерялась.

— Дети,— сказала она однажды, когда малыши, да и взрослые, пристали к ней,— вы еще ни разу не спрашивали меня, в какой стране живут мои сказочные принцы и принцессы. А живут они в сказочной стране Трамтарии, что находится за высокими горами, за глубокими морями. В Трамтарии все в точности так и есть, как я вам рассказывала. Принцы там ходят в золоте, а у принцесс во лбу звезда горит, королевы прядут лен на золотых прялках, а короли делят свое королевство между зятьями, звери там советуют и помогают своим господам, а глупый Гонза всегда выходит победителем. И живут там в горах свирепые драконы, а города затянуты черным либо красным сукном, и в дремучем лесу течет родник живой и мертвой воды. Далеко-далеко та страна Трамтария, так далеко, что туда еще ни один человек не добирался. Пароходы туда не доплывают, самолеты не долетают; только малые дети, если они послушные, могут попасть туда вечером, когда закроют глазки: ангел перенесет их через глубокие моря. Они видят все чудеса, о которых я вам говорила, но, вернувшись, забывают, где были и что видели, и вспоминают об этом только через много лет, когда становятся такими старыми, как я. Тогда они рассказывают об этом малышам. Вот почему счастливая страна Трамтария известна лишь вам, малым, да нам, старикам. Остальные люди знают только обычный мир, где почти не осталось королей и принцев, а те, что есть, в золоте не ходят, тот мир, где человек сам должен о себе заботиться и никакой муравей ему в беде не поможет, где Гонзе нужно быть очень хитрым и ловким, чтобы добиться успеха. Англия — самая обыкновенная страна; за сколькими горами она лежит, я не скажу, но пан учитель говорил, что между нами и Англией только одно море. И живут там люди такие же, как у нас, и их принц почти не отличается от сына управляющего Еника, который учится в Праге на доктора.

Вот так бабушка Навратилова защитила сказки, но дети ей не очень-то поверили. Они не сомневались, что английский принц все же будет выглядеть иначе, чем обычный студент, и в субботу, когда Клапзубы должны были приехать, дети не стали обедать и помчались на вокзал.

Народу там собралось превеликое множество, со всей округи потянулись люди поглядеть, как выглядят английский принц и буквичский бедняк, который ухитрился разговаривать с английским королем.

И вокзал, и дорога к нему были забиты до отказа, а мальчишки устроились на ветвях рябины. Когда поезд подходил к станции, они уже издали увидели старого Клапзубу, который стоял на нижней ступеньке вагона и с довольным видом попыхивал из королевской трубки.

В это время оркестр пожарных заиграл гимн «Где родина моя», старая Клапзубова громко расплакалась, все женщины тоже плакали вместе с ней, полицейский выстрелил за вокзалом из мортиры, мальчишки кричали «ура-а-а!» и «привет!» — словом, было гораздо торжественнее, чем во время возвращения вамбержицких паломников. Старый Клапзуба довольно ухмылялся и махал своей бараньей шапкой, пока поезд не остановился. Тогда он соскочил с подножки и сразу направился к плачущей Клапзубовой.

— Черт возьми, вот это подача! Мать, ты плачешь, словно на похоронах!

Клапзубова, всхлипнув, упала ему на грудь, едва не выбив у него королевскую трубку. Тем временем из вагона стали выходить ее сыновья. Каждый чемодан несло по двое ребят, и только Гонза выступал впереди с большим сундуком. Последним выскочил из вагона еще один паренек в такой же дорожной кепке, как и остальные, и он тоже нес свой чемодан сам. Все ребята из Буквичек разинули рты, и «ура» замерло у них на губах.

Этот двенадцатый, с чемоданом, в кепке да еще чумазый, и был английский принц. Бабушка Навратилова была права: принцы в раззолоченных одеждах теперь и впрямь остались только в Трамтарии.

Мальчишки тут же передрались. Каждому хотелось нести чемодан Клапзубов, а больше всего — помочь принцу. Но старый Клапзуба прикрикнул на них. Клапзубовцы до сих пор все делали сами, и теперь их никто не должен обслуживать. И мальчишкам осталось только потолкаться около своих героев и в лучшем случае дотронуться до их одежды. Несмотря на все торжество, не только клапзубовцы сами несли свои чемоданы, но также и английский принц.

— В этом есть своя задумка,— объяснял позднее старый Клапзуба в трактире.— Их английское Величество отдало мне своего сына в учение, а я еще не видывал, чтобы ученикам прислуживали. Если уж ты как ремесленник пустился в путь, так носи свою котомку сам. Наилучший король тот, у которого меньше лакеев, но, говоря по совести, лучше не иметь никакого короля, даже самого наилучшего.


VII

Жители Нижних Буквичек быстро привыкли к присутствию знатного юноши и к частым визитам любопытных иностранцев. В простой, сдержанной и размеренной жизни ребят Клапзубы не имели места форс и пышность. Принц Уэльский жил среди них как равный, ему не делали никаких поблажек, но и не обижали. В первый же день старый Клапзуба тщательно осмотрел принца, проверил его мышцы, дыхание и сердце, а увидев, что принц бегает на короткие и длинные дистанции как заяц, остался доволен, потрепал его по плечу и приступил к тренировкам. С весны до поздней осени принц с командой был на футбольном поле или в походах по лесу, зимой иногда ходили на лыжах и катались на санках, а остальное время тренировались в сарае. За месяц принц так научился говорить по-чешски, что мог объясняться с братьями, и у них наступило веселое житье, ибо двенадцать молодых парней, полных силы и здоровья, были отменными шутниками и проказниками. А в их компании больше всех балагурил сам старый Клапзуба, но только после окончания ежедневных занятий. Во время тренировки он не делал никаких скидок и не разрешал передышек; это и впрямь была изнурительная работа, и нередко после нее у принца все мышцы болели. Да, его отец был прав, когда заверял старого Клапзубу, что задатки у юноши хорошие. Он выдержал тяжелое начало и через полгода ничем не отличался от ребят Клапзубы: грудь колесом, спина прямая, плечи широкие и крепкие, ноги упругие и подвижные в суставах, как у танцора, тело гибкое, как у кошки, и сильное, как у зубра,— и неудивительно, что его большие фотографии в английских газетах сопровождались статьями, полными похвал в адрес старого Клапзубы и признания его метода тренировки.

А что было, когда этот неумолимый страж своей команды ввел английского запасного в настоящую игру!

Газеты всего мира обсуждали его выступления, и папаша Клапзуба получил такую рекламу своей команды, какая ему и во сне не снилась. Со всех сторон съезжались учителя, тренеры и прочие специалисты, чтобы узнать от Клапзубы, как следует готовить игроков к состязаниям. Многое они усвоили, но главной тайны Клапзубов так и не раскусили. Она заключалась в их духовном и физическом превосходстве, в той решительной и бескорыстной самоотверженности, с какой они помогали друг другу, в подлинном, истинном братстве, о котором старый Клапзуба им никогда не говорил, но которое всегда в них воспитывал, и оно-то в первую очередь и приводило их к победе.

Все больше и больше разносилась по всему миру слава непобедимой команды, и всюду с ними был королевский запасной игрок, чтобы в случае надобности заменить кого-нибудь. Так прожил принц с Клапзубами неразлучно два года — до тех пор, пока его не вызвали в Англию продолжать образование. Он сердечно, чуть не плача, распрощался со своими друзьями и уехал, но Клапзубов забыть не мог и пользовался каждым случаем, чтобы сыграть с ними. А теперь он регулярно играл в команде хаддерсфилдского клуба и был самым популярным центральным нападающим Англии. Принц все время жил в атмосфере спорта, и, когда настало время приступить к управлению королевством, его в полном смысле слова призвали на трон со стадиона. Нелегко ему было расстаться со своими товарищами по клубу и оставить шумную жизнь на зеленом поле.

Первым делом новому королю надлежало произнести тронную речь. Совет министров заседал всю ночь, чтобы приготовить первое выступление Его Величества. В нем было необходимо упомянуть о всех политических проблемах, и министры изрядно попотели, чтобы изложить их как можно дипломатичнее. Когда утром премьер-министр, испросив у молодого короля аудиенцию, наипокорнейше собирался вручить ему текст тронной речи, Его Величество остановил его на первой же фразе.

— Благодарю вас, дорогой премьер, но свою тронную речь я уже написал сам. Возможно, она не отличается дипломатической тонкостью, но зато выдержана в чисто английском духе.

Его Величество вынул из кармана блокнот и прочел:


«Моим народам!

Торжественно приступая к политической игре, мы хотим сегодня напомнить нашему народу правила, которыми будем при этом руководствоваться. Придерживаясь славных традиций, Англия всегда остерегалась попадать в положение вне игры. Мы хотим остаться верными этому почетному завету предков и обещаем мужественно и самоотверженно защищать честь своего флага и в случае опасности прибегать к ауту или в крайнем случае к угловому. Обещаем воздерживаться от грубой игры и не ставить свой народ под угрозу военного пенальти.

Мы будем стараться проводить комбинацию тремя нападающими, считая при этом финансы лучшим форвардом, а торговлю и промышленность лучшими инсайдами Англии. Мы будем неуклонно заботиться о безупречной сыгранности между всеми слоями общества и отдадим предпочтение короткой передаче перед авантюрной системой поспешных бросков. Мы постараемся следить за тем, чтобы не забывали играть головой, и надеемся, что со временем, когда небесный судья даст нам последний свисток, счет Англии будет высоким и каждый признает, что мы вели игру честно.

Да поможет нам бог!

Гип-гип-ура, гип-гип-ура, гип-гип-ура!»


VIII

Нижнебуквичской бабушке Навратиловой удалось защитить старые сказки, но на Западе, за океаном, в Америке, со старыми сказками дела обстояли плохо. Там даже у крошечных карапузов были свои маленькие автомобильчики, а мальчуганы постарше уже мастерили радиоприемники и все без исключения увлекались только спортом. И потому там дети не проявляли большого интереса к сказкам о счастливых принцах и несчастных принцессах; когда им начинали говорить, что жил однажды бедный мальчик, они сразу перебивали рассказчика вопросом, а за какой клуб играл этот мальчик. И американские дедушки и американские бабушки, которые уже не могли приспособиться к новому времени, хватили немало горя со своими внучатами. Им никак не удавалось приохотить малышей к сказкам.

Но один дедушка додумался. В штате Орегон жила чешская семья, поселилась она там лет двадцать пять назад, и был у них дедушка, большой шельмец, который умел ладить с ребятами. Он всегда слушал, о чем это мелюзга говорит, и узнал, что они сейчас интересуются только одним — какой-то командой Клапзубы. В это время и впрямь слава этой команды была так велика, что на другом полушарии каждый из клапзубовцев казался сказочным героем.

Однажды орегонский дедушка сказал себе: «Ну погодите, ребята, уж я придумаю вам сказку!»

И когда вечером ребята прибежали к нему и попросили что-нибудь рассказать, орегонский дедушка усмехнулся и начал:

— О команде Клапзубы вы уже слышали, а? Ну, это хорошо. А знаете ли вы, какие приключения были у их дедушки со свистком? Что? Не знаете? А это занятная история! Послушайте: дедушка нынешних Клапзубов — царство ему небесное — в молодости был бедняком, у его родителей не было даже той лачуги, где позднее родились нынешние прославленные клапзубовцы. Они были бедны, как мыши в разрушенной церкви, где даже свечки поглодать не сыщешь. А когда их сынок, тоже Гонза — как и его внук-вратарь,— увидел, что дома не к чему руки приложить, пришел к отцу и сказал:

«Отец, вы сами тут еще кое-как перебьетесь, а мне здесь делать нечего, только даром ваш хлеб ем. Пойду-ка я по белу свету — работы там много, что-нибудь и для меня найдется, а когда вернусь, так вам еще денег принесу».

Против этого отец ничего не мог возразить. Мать, конечно, всплакнула, но какая же мать не заплачет, расставаясь с сыном… Отрезали ему краюху хлеба, вырезали в середине дыру, положили в нее кусочек масла, который старая Клапзубова раздобыла в деревне, накрыли сверху вырезанным куском — вот и все сборы. Гонзу трижды перекрестили, дважды поцеловали, и он, не согнувшись под такой ношей, отправился в путь. Вырезал он себе из ветки палку, а когда ему становилось тоскливо, насвистывал в такт шагам, и время в дороге шло быстро и незаметно. Перевалил парень один холм, перевалил другой, третий и пришел в огромный дремучий лес, из которого никак не мог выбраться. Дело было к вечеру, а он все еще бродил в чаще, и так ему захотелось есть, что в желудке заурчало на все лады. Когда Гонза убедился, что до селения ему не добраться, уселся он у дороги под деревом, вытащил краюху, нож и начал резать хлеб и мазать его маслом. Вдруг откуда ни возьмись вырос перед ним старичок и говорит:

«Ты захотел есть, а я — еще больше! Дай мне кусок хлеба, Гонза!»

Гонза удивился было, откуда взялся дед, но, увидев, какой он бедный и худой, подал ему краюху и нож и сказал:

«Отрезайте, дедушка, и мажьте, чтобы вкуснее было».

Старичок взял хлеб, отрезал ломоть, намазал маслом и поел.

«Куда путь держишь, Гонза?» — спросил он потом.

«Сам не знаю, куда глаза глядят. Ищу работу, да вот никак из лесу не выйду».

«Сегодня-то, ясно дело, не выйдешь. Уже ночь, а лесу конца-края нет. Лучше всего здесь переночевать».

«А вы, дедушка, что будете делать?»

«Я лягу с тобой, если не прогонишь».

«Нет! Подождите, я вам нагребу сухого листа, чтобы помягче было».

Гонза встал, нагреб целую охапку сухих листьев и сделал из них старичку постель. Затем они улеглись и заснули. В полночь старичок проснулся, зуб на зуб у него не попадает.

«О… о… о… холодно мне… холодно!»

Гонза открыл глаза и сказал:

«Возьмите мою куртку, дедушка, согреетесь немножко!»

«Спа… спа… сибо тебе, Гонзичек… Ох, теплая-то какая, я вмиг согрелся».

Старичок опять уснул, но теперь замерз Гонза.

Однако он ничего не сказал, зарылся в листья, а на восходе солнца вскочил и пробежался по лесу, чтобы согреться.

Старичок спал долго, а Гонза тем временем насобирал черники и земляники, чтобы накормить его. Не больно сытная была еда, но старичок поел с удовольствием. Затем оба поднялись и пошли. Через час пришли они к перекрестку.

«Гонза,— сказал старичок,— здесь наши пути расходятся. Ты повернешь налево и вскоре придешь к большому городу, а я — направо. А за твою доброту ко мне, за то, что ты разделил со мной хлеб, ложе и отдал куртку, я дам тебе вот этот свисток. Береги его, он принесет тебе счастье».

И старичок подал парню небольшой свисток. Гонза подумал: «Какое счастье в свистке?» Но, не желая обидеть старичка, взял свисток, и они распрощались. Когда Гонза отошел на несколько шагов, захотелось ему на свисток поглядеть, вроде он тяжелым показался. Вытащил свисток из кармана и ахнул — свисток был из чистого золота! Слишком дорогой подарок за кусок хлеба с маслом! Гонза повернулся, мигом добежал до перекрестка. Но старика и след простыл, хотя дальше двадцати шагов он никак не мог уйти. Гонза кричал, но ему отвечало только эхо. Старичок исчез так же внезапно, как вчера появился.

Гонза вернулся на свою дорогу и пошагал дальше, немало дивясь всему случившемуся. Через час вышел он на опушку леса. Перед ним открылся обширный незнакомый край, с городом посередине. Все дороги к нему были полны людей и повозок, и только та, по которой Гонза вышел из леса, была почти пуста, но и на ней ближе к городу толпились люди, и Клапзуба увидел там футбольную площадку. Направился он туда, и когда подошел совсем близко, то услышал, что игроки ругают судью, который не явился, а больше ни у кого свистка не оказалось.

«У меня есть свисток!» — сказал Гонза.

«Тогда будь у нас судьей»,— предложили игроки.

Только Гонза хотел сказать, что судить не умеет, как вдруг свисток сам засвистел и игроки тотчас выстроились.

«Что за притча?» — подумал Гонза, но не успел оглянуться, свисток свистнул вторично, и игра началась. Гонза только бегал по полю, стараясь не мешать игрокам и не попасть кому-нибудь под ноги. Больше ему делать было нечего, всем руководил свисток. Он свистел ауты, угловые, положения вне игры, отмечал голы, игру рукой, начало и конец тайма и резким свистом давал знать о неправильной игре или грубости. Как бы ни были хорошо замаскированы толчок, подножка или пинок в ногу, свисток каждый раз свистел так пронзительно, что виновник, испугавшись, даже не отпирался. Все это заметили и говорили:

«Вот это судья! Ничего не упустит! На игроков даже не смотрит, а все замечает. Да, такого судьи мы еще и не видывали».

По окончании матча болельщики вместо вратаря, как было принято, подхватили на плечи Гонзу и несли его до самого города. Председатели клубов пригласили его на банкет, и Гонза, который весь день голодал, наелся и напился до отвала. На этом счастье его не кончилось. Через неделю в городе должен был состояться матч на первенство, и велись бесконечные споры насчет судьи. Каждая сторона утверждала, что судья подсуживает противнику, и в конце концов все его стали ругать, и судья был рад, что публика его не избила. А теперь нашелся чужой человек, который судит очень справедливо. И на том банкете подошли к Гонзе и просили его остаться в городе еще на неделю.

«Боже мой,— сказал Гонза,— отчего бы мне не остаться, но на что я буду здесь жить?»

«Об этом не беспокойтесь, пан Клапзуба,— отвечали ему посредники,— вы будете обеспечены и едой, и жильем, да еще получите приличные суточные».

Гонза не знал, что это за «суточные», но понял, когда ему каждый вечер стали выплачивать по два гульдена на карманные расходы. Не нуждаясь ни в чем, Гонза деньги не тратил, а, получив их, распарывал подкладку куртки и зашивал туда свои «суточные».

Через неделю он всем на удивление прекрасно судил и этот матч. Все поражались, как судья, почти не следя за состязанием, не упускает ни одного промаха. Золотой свисток оказался волшебным, и Гонза понял, что старичок, о котором он позаботился, не был простым смертным.

Да, свисток, в самом деле, принес Гонзе счастье. В перерыве между таймами к нему обратились директора другого клуба и позвали в свой город, на следующий день все газеты превозносили судью до небес, и его нарасхват приглашали судить матчи то там, то сям. Гонза уже без стеснения ездил и судил, а так как парень он был с головой, то быстро уразумел все правила футбола, и из него вышел судья, какого еще свет не видывал. Гульдены в куртку он уже не зашивал; наоборот: купил себе новый костюм и выглядел господином. Золотой свисток служил ему верой и правдой, ибо характер у Гонзы не изменился, и он оставался таким же добряком, каким вышел из дому.

Но бывало, что свисток оказывал ему медвежью услугу. Он был неумолим и со всей строгостью судил не только на стадионе. Вот тогда-то Гонза понял, что, выводя неправду на чистую воду, можно нажить себе неприятности. Первый раз это случилось в канцелярии одного клуба. Гонза сидел в кресле, отдыхал в перерыве, и в его присутствии секретарь клуба вел переговоры с представителем другого клуба.

«Договорились,— сказал один из них.— На следующей неделе наши команды встречаются в постоянном составе».

«Согласен»,— ответил второй, и вдруг — фьюиии! — золотой свисток в кармане Гонзы начал свистеть, потому что представитель соврал: его клуб уже взял себе нового крайнего нападающего.

Дельцы вздрогнули и посмотрели на Гонзу, а он покраснел как рак.

«Пан Клапзуба, в следующий раз этого не делайте,— строго сказал ему позднее секретарь.— Мало ли что вы можете услышать в наших клубах, но выдавать наши махинации не годится».

«Извините,— оправдывался Гонза,— я свистнул как-то ненароком. В следующий раз буду осторожнее».

Но что он мог поделать? Стоило в его присутствии совершиться какой-нибудь несправедливости, как золотой свисток тут же подавал из кармана свой голос. Гонза нередко впадал в отчаяние, а однажды из-за строгости свистка даже попал в переделку. Как-то, ничего не подозревая, шел он по улице и увидел остановившийся возок, который лошади не могли поднять на крутой склон. По обе стороны стояли кучера и колотили лошадей кнутовищами. Гонза еще не успел сообразить, что происходят, а свисток уже — фьюиии, фьюиии — начал обличать грубость. Кучера оглянулись, увидели Гонзу и накинулись на него.

«Ты чего здесь свистишь? Хочешь позвать полицию? Вот мы тебя!»

И они, размахивая кнутами, бросились к Гонзе, так что он едва ноги унес, а свисток из кармана вновь засвистел — ведь это была еще большая жестокость: двое гнались за невиновным.

И чем дальше, тем больше было у Гонзы неприятностей из-за золотого свистка. Чем больше находился он среди людей, тем чаще свисток свистел, особенно когда Гонза бывал в больших городах; в этих огромных муравейниках свисток пищал и свистел непрестанно. Гонза целыми днями ходил по улицам, но не встречал ни одного справедливого и честного человека. Только он вступал с кем-нибудь в разговор, как на третьей фразе свисток предупреждал, что незнакомец лжет. Гонзу все это очень огорчало. И, сидя вечером в своей комнате, он сказал сам себе: «Боже мой, мир так велик, а столько в нем несправедливостей. Видно, на земле нет ни одного порядочного человека».

Произнес он это с грустью и горечью, но не успел договорить, как в кармане раздался слабый укоризненный писк. Гонза смутился. Выходит, он сам сказал неправду и обидел кого-то своим недоверием. Конечно, свет ведь не без добрых людей. Гонза задумался. В комнате уже стемнело, и перед его взором возникли Нижние Буквички, отец с матерью, которые от зари до зари трудятся не покладая рук, из нужды никак не выйдут, но никогда никого не обманывают. И Гонза затосковал по дому, родным местам, по честной бедности своих земляков. И сразу ему опротивело его сытое, привольное житье. Зачем жить здесь по-господски, если из-за своих честных поступков только наживешь врагов? Родина — это, дорогие мои, другое дело, там золотой свисток может пойти в отставку.

Гонза встал, зажег свет и подсчитал свои сбережения. Накопил он не густо, ничего не поделаешь, даже государственный судья не составит себе состояния, а тем более футбольный, но все же несколько сотен у него набралось.

Гонза, не раздумывая, уплатил хозяину гостиницы то немногое, что был должен, и тут же помчался на вокзал, сел в поезд и отправился домой, в Чехию, к маменьке. Она от радости едва не задушила его в объятиях. А что было, когда он вытащил свои деньги! Клапзубы сроду столько не имели. Гонза с отцом сразу договорились, на другой день купили участок земли возле леса и через месяц начали там строиться. Когда домик был готов, Гонза женился, и не прошло года, как у него родился сын. Это и был отец нынешних Клапзубов. А старый Гонза Клапзуба больше никогда не ездил по свету белому. Он жил со своей семьей честно и справедливо, а золотой свисток лежал в сундуке под праздничной шляпой и в самом деле никогда больше не свистел.

Когда спустя много лет старик умер, домашние вспомнили, что вроде был у него золотой свисток. Полезли в сундук, но свистка и след простыл. Он исчез вместе с Гонзой Клапзубой и сослужил ему последнюю службу.

Послушайте, что произошло. Пришел Гонза Клапзуба к небесным вратам и постучал в них. Наверху чуть приоткрылась форточка, и чей-то сонный голос пробурчал:

«Кто меня тут будит?»

«Это я, Гонза Клапзуба из Нижних Буквичек. Хотел бы попасть в рай…»

«Как, говоришь,— Гонза Клапзуба?»

«Да».

«Обожди, сейчас посмотрю».

Святой Петр закрыл форточку, взял большую книгу, где значились все грешники, и посмотрел список на букву К. Да, видно, спросонок все напутал: вместо «Клапзуба Гонза, Нижние Буквички», прочел на предыдущей строчке «Клапзуба Якуб, Верхние Буквички». Это был скупой крестьянин, скряга ненасытный, жадный и жестокий скопидом. Святой Петр опять открыл форточку и сердито крикнул:

«Здесь тебе нечего делать. Всю жизнь скряжничал — марш в пекло!»

И тут же захлопнул форточку. У старого Клапзубы на глаза слезы навернулись: он всю жизнь скряжничал?! Какая несправедливость…

Но он даже не успел додумать свою мысль до конца. В ту минуту, когда святой Петр выкрикнул свое несправедливое решение, золотой свисток, о котором Гонза совсем забыл, начал свистеть. Он выскочил из кармана и принялся летать перед вратами небесными — и чем дальше, тем громче и пронзительнее свистел. Этот свист разнесся по всему небесному своду; от звезды к звезде, от солнца к месяцу и вниз, к земле, несся жуткий свист, пробирающий до костей. Иисус проснулся от свиста, богородица заткнула уши, бог-отец нахмурился, а вокруг уже гремел гром, сверкали молнии, и ангелы летали, как испуганные голубицы, и среди грома и свиста, сумятицы и блеска молний послышались строгие слова всевышнего:

«Петр, Петр, с кем-то поступили несправедливо!»

Святой апостол, и без того оглушенный, продрал как следует глаза, еще раз выглянул на улицу и не удержался от деликатного проклятия:

«Черт возьми… ведь это Гонза!»

Он сразу выскочил из своей каморки открывать ворота, и в тот же миг свисток — фюит — прекратил свой ужасный свист, тучи и молнии исчезли, над воротами засияла радуга, и Гонза Клапзуба, который никогда никого не обижал, взошел на небо, где маленькие ангелы кувыркались от радости, что все так хорошо закончилось. А когда Гонза посмотрел вблизи на святого Петра, то ахнул: это был тот чудесный старик, с которым он в свое время встретился и от него-то получил в подарок волшебный свисток. Теперь Гонза отдал ему свисток — зачем он ему в раю? Здесь он увидел ангелов, иногда поигрывавших в футбол, и они с радостью позвали его судить их матчи. Ho не забывайте, что это была райская игра — никакой грубости, никаких подножек; ангелы летали кругом, раскланивались, и один другого просил ударить по мячу. Будучи нежного сложения, ангелы вряд ли смогли бы сдвинуть мяч с места, если бы, к счастью, у мяча не было таких же крылышек, как у них, и он сам не летал бы от одних небесных футбольных ворот к другим…

Вот какую сказку выдумал орегонский дедушка, и все ребята признали ее «подходящей».


IX

Нестор чешских поэтов — Винценц Кабрна — уже давно покоился под надгробным камнем в Славине {45}, но его гимн, посвященный команде Клапзубы, победно гремел на всех стадионах Европы и Америки. Клапзубы были героями всех народов Старого и Нового света.

На зеленой спортплощадке
Белых линий тьму найдешь,
Коль играть захочешь с нами,
Много горя ты хлебнешь.

Сколько ветров подхватывало песню, исполняемую одиннадцатью глотками Клапзубов! Сколько миллионов людей дрожало, предчувствуя поражение, когда над зеленым полем разносились далеко не нежные, но впечатляющие слова Кабрны:

Миг прошел, вратарь проворный
Даже охнуть не успел,
Как от нашего удара
Мяч в ворота к ним влетел.

А сколько команд на континенте и островах чувствовало, как падают их шансы, когда звучал неумолимый припев:

Стоп!
Гляди!
Бац!
Низом веди!
Стоп!
Бац!
Считай!
Гол не пропускай!

Не было никакой надежды победить Клапзубов, но извечная неугасимая мечта доказать невозможное, являющаяся самой прекрасной чертой спортивного духа, побуждала все команды к новым и новым попыткам. Кроме того, публика хотела видеть клапзубовцев, хотела наслаждаться их игрой и мастерством. Поэтому и в клубах шли бесконечные закулисные споры о том, кто из них будет играть с буквичскими футболистами, а кто этой чести не удостоится. Все старались опередить друг друга со своими предложениями и повышали гонорары, так что вскоре старый Клапзуба улыбался во весь рот, подсчитывая денежки, которые со всего света текли в его шкатулку.

Родная халупка по-прежнему стояла на опушке, как и в то время, когда он начал тренировать своих ребят, но теперь она была хорошо отделана, вычищена и походила на уютное гнездышко. Но зато ближайшие окрестности сильно изменились. На лугу, где в свое время впервые взлетел мяч, подброшенный ногой Клапзубы, была построена образцовая спортивная площадка для тренировок, с раздевалками, гимнастическими залами и душевыми. Секретари и председатели всех клубов съезжались посмотреть на образцовое устройство стадиона. Старый Клапзуба постепенно скупил соседние участки, чтобы для каждого сына выстроить домик. Это были небольшие особнячки в несколько комнат, с садиком и двориком,— словом, семейная колония, возбудившая в округе много всяких толков, а ее фотографии появились во всех иллюстрированных журналах мира. Ребята не понимали, зачем отец затеял эту стройку. Им прекрасно жилось вместе и никогда не приходило в голову расстаться и зажить самостоятельно.

— Пока вам этого не понять,— отвечал старый Клапзуба на их возражения,— но придет времечко, когда эти домики будут для нас находкой!

И он продолжал строить, возводить и отделывать, невзирая на то, что для сыновей его не было ничего более приятного, как растянуться всем вместе на сене или переспать в сарае на соломе. Они стали взрослыми, и даже самый младший догнал Гонзу ростом и был так же широк в плечах. Теперь отец уже не столь упорно тренировал их, но они сами занимались не меньше, чем в те времена, когда стремились попасть в первую лигу. Лишь иногда, обычно накануне матча, вместо тренировок ребята совершали дальнюю прогулку.

Однажды, отправившись в лес, они шли несколько часов, распевая песни и насвистывая. У каждого в кармане лежал ломоть хлеба с маслом, питьевой воды в лесных родниках было сколько угодно, и ребята, имея все, что надо, шагали веселые и довольные. Через несколько часов лес начал редеть, между темными стволами деревьев показались полоска пашни и зеленая площадка луга. Оттуда доносились мальчишеские голоса, то и дело звучали гулкие удары, значение которых не вызывало у Клапзубов никаких сомнений: мальчишки играли в футбол.

Клапзубовцы переглянулись, и у них чуть слюнки не потекли. Неплохо бы после такой прогулки полчасика поиграть!

Всем сразу захотелось погонять мяч. Они вышли из леса. В самом деле, несколько деревенских ребятишек играли в футбол, как обычно играют мальчишки: одна штанина поднята, рукава засучены, футбольные ворота сделаны из снятых курток, пограничные черты проведены мысленно и являются поводом для крика, так же как споры, прошел ли мяч выше ворот или в самом деле был гол. Играли со всем мальчишеским азартом, но самое главное, у них был отличный, хорошо надутый кожаный мяч, и клапзубовцы, выйдя из леса, сразу жадно уставились на него. Однако и игроки заметили пришедших. Один из них только что собирался вбрасывать мяч, но, повернувшись, увидел молодых людей на опушке леса. Руки с мячом опустились, он уставился на лес, и с губ сорвалось одно слово, в котором звучали благоговение, испуг и удивление.

— Клапзубовцы!

Остальные вздрогнули, игра тотчас прекратилась. Ребята сгрудились, не спуская глаз со своих героев. Только один мальчишка — это был владелец мяча — не растерялся. Он жил не в деревне, а в городе, был опытнее других и привык ко всяким знаменитостям. Как только он узнал, кто они такие, то крикнул мальчишкам:

— Свистка не было, продолжаем игру!

Преисполненный мальчишеской гордости, он не мог допустить, чтобы игра прекратилась из-за прихода взрослых. Тем более если это клапзубовцы; честь им и слава, но игра есть игра, и нам нет дела до зрителей. Пусть клапзубовцы видят, что мы играем так же самоотверженно, как они! И пусть знают, что как на зрителей нам на них начхать!

— А ну вас ко всем чертям, давайте играть!

Но городской парнишка напрасно кричал и сердился. Его партнеры словно остолбенели. Особенно, когда клапзубовцы направились прямо к ним.

— Дайте нам ненадолго мяч, ребята! — обратился к ним Гонза Клапзуба.— И сыграйте с нами.

Деревенские ребята опустили глаза. Одни растерянно улыбались, другие пяткой били по траве. Тот, что собирался вбросить мяч, разжал руки, и мяч упал на землю.

— Чей мяч? — спросил Гонза.

— Мой! — задорно крикнул городской мальчик и, подскочив к мячу, схватил и зажал его под мышкой, словно защищая.

— Нам бы хотелось сыграть,— сказал Гонза.— Примите нас в игру!

Наступило молчание. Мальчишки искоса посматривали на своего городского товарища. Побледнев, он стоял выпрямившись и смотрел клапзубовцам прямо в глаза. Затем набрался смелости и ответил сдавленным голосом:

— Не пойдет. Мы с вами играть не можем.

— Почему? Боитесь поражения? Мы разделимся.

— Поражение — для нас не позор. Но играть с вами мы не можем.

— Почему же? Скажи.

— Так. Потому.

— Это не ответ. Объясни почему?

Мальчишка еще более побледнел и выкрикнул:

— Потому что вы профессионалы!

— Что?

— Да, вы профессионалы, и поэтому мы с вами играть не можем. Мы играем ради чести, а вы — ради денег. Я с вами не желаю иметь дела.

Клапзубовцы с изумлением посмотрели друг на друга, а затем на мальчишку. Этого им еще никто не говорил. Младший из них покраснел от злости и хотел наскочить на забияку, но Гонза удержал его. Дело в том, что клапзубовцы об этом никогда не думали. Им даже в голову не приходила мысль о деньгах. Когда они подросли, отец научил их играть в футбол, и они играли, следуя его советам. Игра была их страстью, они играли там, куда их привозил отец, и, кроме желания выиграть, ни о чем другом и не помышляли. Победить соперника — была основная цель игры, притом победить честно, без грубости. В этом заключалась для них радость игры. Какое отношение имели к этому деньги? Они никогда не говорили об этом с отцом, и их никто еще до сих пор не укорял, кроме вот этого веснушчатого парнишки с завернутой штаниной, судорожно ухватившегося за свой мяч, явно готового скорее вступить в драку, чем уступить.

Гонза Клапзуба, капитан непобедимых Клапзубов, был смущен. Видимо, в словах мальчишки была доля правды, но в эту минуту Гонза не мог додумать все до конца. Его понятия были уничтожены одной фразой: «Мы играем ради чести, а вы — ради денег». Правда это или нет? Все его существо восставало против этого. Никогда в их команде не ощущалось жажды денег, даже намека на это не было. Они всегда играли ради чести, но, вспомнив о тысячных ассигнациях в отцовской шкатулке, Гонза с ужасом понял, что ему нечего сказать в свою защиту.

Минута мучительного раздумья прошла. Гонза поднял голову и посмотрел веснушчатому мальчишке в глаза.

— Паренек,— сказал он медленно и необычно серьезно.— Все далеко не так, как ты себе представляешь. Правда, за игру нам платят, но мы никогда не играли ради денег. Я понимаю, что трудно объяснить, когда нет доказательств. Не хочешь играть — не играй, принуждать тебя не будем, но запомни сегодняшний разговор и следи за нами. Возможно, что мы когда-нибудь встретимся — и тогда сможем лучше тебе все растолковать. Прощай!

Гонза Клапзуба повернулся и зашагал к лесу, сопровождаемый десятью братьями, и все чувствовали то же, что и он. Они скрылись из глаз удивленных мальчишек и четверть часа шли по лесу необычно быстрым шагом. Затем Гонза остановился, посмотрел на братьев и сказал:

— Ребята, сегодня команда Клапзубы впервые потерпела поражение, и сразу со счетом 4:0. Этот веснушчатый мальчишка оказался классом выше.

Десять клапзубовцев молча кивнули, ибо это сказал их капитан и они ничего не могли ему возразить.


X

Случай с веснушчатым мальчишкой не прошел так просто. Клапзубовцы об этом даже не заикались, но от их живости не осталось и следа. Прошло время, когда на тренировках они стремительно гоняли мяч или проводили целые вечера, придумывая новые трюки и неожиданные комбинации. Исчезла их обычная веселость, бурная радость от состязаний и побед. Они ходили угрюмые, все упражнения выполняли механически, по привычке, и матчи, на которые старый Клапзуба привозил их в дни, отмеченные в календаре, проводили как мучительную обязанность. Их игра по-прежнему была совершенной и виртуозной, их техника и сыгранность все еще ошеломляли, но в их напоре и мастерстве уже не было захватывающего огонька. Разница в игре команды была так разительна, что, несмотря на все победы, это не укрылось от внимания редакторов спортивных газет.


«Клапзубовцы устали,— писал почтенный А. Э. Уильямс в «The Sportsman».— Не будем обманываться неизменно блестящими итогами их побед. Цифры — сухая формула, которые весьма неточно показывают соотношение сил и совершенно не дают представления о ходе игры. А она у этих мастеров изменилась. Рассеялись всесильные чары, которыми они в свое время завораживали не только противника, но и публику, неописуемые чары бодрости и задора. И неудивительно. Все, что повторяется бесконечно, теряет привлекательность и становится механическим. Мы наблюдали это у всех профессионалов Соединенного Королевства. Только любительский спорт, чистый и бескорыстный, требуя самоотверженности, дает взамен самое прекрасное, что может дать физкультура,— спортивный дух. Всякая другая форма спортивной деятельности ведет к духовному опустошению. Безусловно, команда Клапзубы самая благородная из всех профессионалов, когда-либо игравших на зеленом поле; благодаря прекрасному воспитанию игроков мы никогда не видели у них элементов отвратительного делячества, погони за голом ради вознаграждения, причитающегося за каждый забитый мяч. Несмотря на это, и они оказались подвержены закону автоматизации — именно потому, что они избавлены от всех случайностей, которым подвержены любители, и благодаря достигнутой виртуозности не имеют себе равных. Клапзубовцы устали от собственного совершенства — вот в чем трагизм их судьбы. Этот пример должен служить новым предостережением для молодежи; она должна помнить, что главное в жизни — это здоровый дух, а не мастерство ради мастерства».


Клапзубовцы вряд ли читали эти строчки лондонского еженедельника; они были так подавлены, что даже не разрезали полученных журналов. Но старый Клапзуба не ждал, пока Уильямс поставит диагноз его команде. Он уже давно чувствовал, что ребятам не по себе, и это было для него такой неожиданностью, что он просто не решался об этом заговорить. Он ходил вокруг сыновей, как кот, который не знает, в каком настроении сейчас его хозяин. Королевская трубка раскалялась от беспрестанного яростного курения, но все его тайные наблюдения ни к чему не привели. Сыновья как-то замкнулись, беспрекословно исполняли все, что он требовал, но прежнего веселья дома как не бывало. И наконец после долгого раздумья и мучений старик решил действовать напрямик.

Однажды после матча, вернувшись домой к вечеру, ребята растянулись во дворе. Орешек уселся Гонзе на живот и не сводил глаз с курятника, где сонные курицы дрались из-за удобного местечка. Ребята лежали на земле, раскинув руки, и, скользя взглядом по облакам, медленно и глубоко вдыхали аромат, который ветерок приносил из леса. Старый Клапзуба сидел на пне для колки дров. Он долго вертелся на месте, наконец отплюнулся и пробасил:

— Черт возьми, капитан, мне сдается, что в твоей команде не все ладно.

— А что вам не нравится, отец? Ведь мы выиграли, как всегда,— ответил Гонза, теребя ошейник Орешка.

— Подумаешь, выиграли, выиграли! Я не был бы Клапзубой, если бы не знал, что мы можем и нарваться! Кой черт вас попутал? Вы уже не болтаете, не поете, не свистите, бьете по мячу, словно он вам мешает,— что с вами творится?

Молодые клапзубовцы начали вертеться, переваливаться с боку на бок, словно земля под ними горела, но никто не проронил ни слова. А старый Клапзуба, начав, продолжал допекать их:

— Даже наша мама заметила, что вас словно подменили. Недавно пришла ко мне и спрашивает: «Отец, что ты сделал с ребятами?» Я отвечаю: «А что бы я мог сделать?» Она опять свое: «Они, мол, совсем другими стали». Ее, мол, даже Иржик не замечает. Да в слезы, бедняжка!

По правде говоря, дело обстояло не совсем так, как рассказал старый Клапзуба, но он, тертый калач, ввернул это, чтобы подзадорить ребят и заставить их разговориться. И не ошибся. Иржи, маменькин любимец, сразу выпалил:

— Неправда, что я ее не замечаю! Дело совсем не в этом. А вообще, Гонза, скажи отцу, что с нами. Выкладывай все сразу, и дело с концом!

Старый Клапзуба стал чаще попыхивать из трубки и затем очень мирно и необыкновенно сердечно спросил:

— Так что у тебя на сердце, Гонзичек? Откройся мне!

Гонза согнал Орешка, слегка приподнялся и посмотрел отцу в глаза.

— Отец, сколько у вас денег?

Старик даже вздрогнул. Этого он не ожидал.

— Денег? А на что тебе деньги? Есть несколько сотен, я даже как следует не подсчитывал.

— Понимаете, отец, дело вот в чем. Вы научили нас играть,чтобы мы могли зарабатывать на жизнь. Господь вознаградит вас за это, вы с нами здорово поработали, и мне кажется, что мы вас не подвели. Но вы сами знаете, что мы играли не ради денег. Мы никогда не знали и не знаем, сколько вы получаете за игру. И вообще этим не интересуемся. Нам важно одно: обеспечены ли вы с маменькой до конца ваших дней? Если нет, то говорить не о чем — будем продолжать игру.

Старый Клапзуба дымил как паровоз.

— А если мы обеспечены, то вы уже не станете играть?

— Да отец, в таком случае мы игру оставим. По крайней мере не будем играть за деньги. Мы всегда боролись за честь быть на первом месте, а все, что заработали,— ваше. Мы должны заботиться о том, чтобы вы с мамой были обеспечены. Это нам важнее всего. А раз уж вы завели разговор об этом, то, просим вас, скажите нам все.

— Значит, вы играете ради отца с матерью? Черт возьми, команда, а на что вы сами будете жить?

— О нас не беспокойтесь! Если не устроимся иначе, то пойдем тренерами в клубы. Мы еще будем нарасхват.

— И вы хотите распустить самую знаменитую команду?

— Да. Нельзя же позволить насмехаться над собой какому-то веснушчатому мальчишке: он, мол, играет ради чести, а мы — ради денег!

— Гм… Вот в чем дело? Значит, какой-то веснушчатый мальчишка… Это уже окончательно решено, капитан?

— Окончательно, отец!

— Вся команда согласна?

Ребята зашумели. Старик встал и долго выбивал трубку. Уже стемнело, на небе зажглись звезды. Отец никак не мог справиться с трубкой. Все молчали. Наконец он обернулся к ним:

— Так вот как, плуты? Выходит, вы играли только ради меня? Гм… Значит… значит, со всем покончим… бутсы забросим на чердак… расшнуруем мячи и выпустим дух…

— Только из мячей, отец! — наперебой кричали клапзубовцы.

— Все равно, выпустим дух! Спустим флаг… Команды Клапзубы уже не будет…

Подбородок у него дрожал. Только теперь ребята, поняли, что отец всю свою душу вкладывал в их игру. Они бросились к нему, обняли, стали просить прощения, успокаивать.

— Черт подери, черт подери! — выругался он наконец.— Дайте мне хотя бы набить трубку Их английского Величества. Ведь другой я уже не получу, не сиживать мне больше в ложе с королями! Я все ждал, что придет время, и вы разойдетесь кто куда, но думал — не иначе, как из-за женщин! А оказывается, ну и ну, ребята хотят стать любителями! Ну, пойдите к матери, пусть и она, бедняжка, подивится!

В этот вечер в их хибарке после большого перерыва опять слышались разговоры и громкие возгласы, как в те времена, когда отец впервые собирал их в Прагу на матч. Среди шума ребята даже не заметили, что старый Клапзуба вызвал Клапзубову на крыльцо. Они стояли там в темноте, и старик давал жене указания.

— …не говори им, сколько у нас денег! В гроб мы с тобой их не возьмем, все им останется. Но пока они не должны об этом знать. Эти деньги могут их испортить. Они молодые — пусть не теряются в жизни. Молодому человеку деньги не впрок. Пойдут, пробьются, пусть и в жизни добиваются победы, как на стадионе,— тогда узнают цену деньгам. Настанет пора, захотят жениться, вот тысчонка-другая и будет им весьма кстати…

А Клапзубова, сложив усталые руки под фартуком, едва сдерживала слезы. Но слушала мужа внимательно и на все кивала головой. Ведь он, старый Клапзуба, умел все так устраивать, что ей оставалось только ахать и от удивления всплескивать руками. Она и сейчас поняла его новый замысел, одобрила, и оба, успокоенные, вернулись к своим сыновьям.

Те все еще оживленно разговаривали и строили планы на будущее. Знаменитые футболисты словно позабыли о своей славе; каждый говорил только о том, кем он будет, чем бы мог заняться, как лучше устроить свою жизнь. Их врожденные способности, подавленные бесконечной игрой в футбол, сейчас сразу пробудились. Они вдруг увидели, что жизнь значительно богаче и полнее, чем они до сих пор считали, что в мире для молодого человека существуют обязанности гораздо серьезнее, чем они себе представляли. С той минуты, как спорт перестал быть их профессией и стал тем, чем он в действительности является, то есть здоровой игрой, удовольствием и дополнением к гражданской жизни, они поняли, что главная задача заключается в труде, а не в игре. Да и как молодым людям, выросшим в нормальной обстановке, здоровым душой и телом, было не иметь чувства долга перед обществом. Наоборот, башковитые парни сразу пораскинули мозгами, стали прикидывать все возможности и искать путей, чтобы каждому из них поскорее найти такое место, где бы он с большей пользой мог послужить обществу. Они проверяли свои способности, склонности и влечения, и, если бы после полуночи старый Клапзуба не разогнал их, они проговорили бы до утра. И, лежа в постели, ребята не думали спать — слишком крут был поворот в их судьбе. Петух уже пропел не первый раз, приветствуя новый день, когда у ребят стали смыкаться глаза.

Спали они необычно долго: старый Клапзуба не пришел по обыкновению будить сыновей. Он позволил им спать до полудня и приветствовал их с хитрой улыбочкой, когда они с громкими криками явились к завтраку. Старик глаз не мог отвести от сыновей, видя их за столом молодых, здоровых, полных сил и жизнерадостности. Он тоже до вчерашнего дня видел в них только игроков, и никогда иначе о них и не думал. Только сегодня отец заметил, какие это рослые, сильные молодые мужчины. От радости и гордости он чуть не забыл, что в кармане у него лежит для них сюрприз. И только когда они поели и стали подниматься из-за стола, он встрепенулся и сказал:

— Подождите, ребята, тут вам кое-что пришло!

И, пошарив в кармане, положил на стол телеграмму.


XI

Сложенная квадратиком бумага озадачила развеселившихся молодых Клапзубов. Они растерянно смотрели на таинственную депешу и загадочное лицо отца. Наконец Гонза опомнился и распечатал телеграмму. Она была от Винценца Мацешки из Лондона и гласила:


«Австралия вызывает на матч чемпиона мира через три месяца Сидней телеграфируйте условия Мацешка».


Гонза протянул телеграмму Йозефу, тот дрожащими губами шепотом прочел ее по слогам и передал Карлику, и так шла телеграмма из рук в руки, и каждый собственными глазами читал неожиданное предложение. Через три месяца в Сиднее розыгрыш первенства мира? Клапзубовцы против Австралии? Каждый чувствовал, как от волнения у него захватывает дух. Они растерянно уставились на старого Клапзубу, который, как ни в чем не бывало, передвигал трубку из одного угла рта в другой. Наконец Гонза нарушил молчание:

— А что вы на это скажете, отец?

— Что я скажу? — не спеша ответил старик.— Жаль, что она пришла так поздно! Играть уже не будем, чего тут мучиться… Да и мы с матерью уже решили, что делать дальше. Сегодня я договорюсь в деревне насчет плуга, и, как только получу его, перепашем площадку и засеем ее. Земля тут отдохнула, поле будет заглядение! Конечно, не прими вы своего решения, черт побери этот континент, двинули бы мы в Австралию!

— Еще бы! — хором подтвердили сыновья.— Первенство мира! Разве его нужно еще оспаривать!

— Ясное дело, здесь мы всех обыграли. А с Австралией вы еще не встречались, и она имеет право вас вызвать. Ничего не поделаешь, пошлем Мацешке телеграмму, что клапзубовцы пасуют.

Он сказал это спокойно, не моргнув глазом, но каждое его слово жалило.

— Вообще-то дело неприятное! Когда это станет известно, во всем мире подымется крик, что клапзубовцы испугались Австралии и сложили оружие!

— Нет-нет, отец, такого позора мы не допустим!

— Что вы хотите, чертовы ребята? На этой неделе вспашем площадку и сразу начнем сеять…

— Бросьте, отец, неужели вы сейчас в самом деле думаете об этом?

— А почему бы и нет? Вы отказались играть, и я с этим не могу не считаться. Повторяю, вспашем, заборонуем, посеем…

Все одиннадцать молодых Клапзубов пришли в ярость. Они скрипели зубами, ломали доску стола и вращали глазами. Неумолимая логика старого Клапзубы повергла их в отчаяние.

— Гонза! Капитан! — кричали все наперебой.— И ты это терпишь? Молчишь? Ты можешь снести этот позор?

— Погодите,— прикрикнул Гонза и повернулся к отцу.— Хорошо, отец, перепашем площадку и засеем. А что будем делать дальше?

— Как что? Заниматься хозяйством, черт возьми, ждать нового урожая. До жнивья у нас уйма времени…

— Правильно, отец! Но свободное время надо как-то использовать. Дайте мне какую-нибудь карту…

Двадцать рук потянулось к полке, чтобы поскорее найти старый школьный атлас Козен — Иречек — Метелка, где красными чернилами были отмечены все их поездки. Гонза открыл атлас, нашел карту мира и некоторое время ее изучал.

— Вот здесь: Бриндизи — Бомбей — тринадцать дней, Бомбей — Сидней — двадцать дней. Если все будет благополучно, нам потребуется на дорогу месяц туда и месяц обратно. Это значит, что до начала жатвы мы сможем вернуться домой.

— Значит…

— Значит, едем в Австралию!

— Ура-а-а-а!!!

Этот выкрик был громогласным. Десятеро братьев кинулись Гонзе на шею. Старый Клапзуба опять быстро заморгал и усердно передвигал трубочку во рту.

— Это ваше последнее слово? — спросил он наконец.— Черт возьми, плуты, у меня гора с плеч свалилась! Я уже было в самом деле испугался, что вы под конец свою честь запятнаете…

Теперь все одиннадцать навалились на отца так, что он с трудом удержался на ногах. Затем уселись и вновь стали все обсуждать и прервались, только когда мать внесла первые тарелки дымящегося супа и клапзубовцы приступили, как им казалось, к самому вкусному обеду. В конце концов договорились, что площадку, как предлагал старый Клапзуба, перепашут и засеют, после чего команда отправится в путь.

Но, вопреки их ожиданию, дело с запашкой оказалось не таким простым. Как только старый Клапзуба стал просить в деревне плуг, все удивились, начались бесконечные расспросы, люди ахали и охали, новость летела от усадьбы к усадьбе, взволновала и заняла мысли всех посетителей трактира и к полудню долетела до школы. Учитель Яроушек был одним из самых горячих поклонников клапзубовцев. Правда, не столько из любви к футболу, сколько из местного патриотизма. Нижние Буквички прославились на весь мир, как родина Клапзубов, и учитель Яроушек считал своим первым долгом всеми средствами поддерживать и распространять эту славу. Поэтому не реже одного раза в неделю он писал в «Пражскую газету» подробные отчеты о том, кто за эти семь дней приезжал в Нижние Буквички и о каких новых матчах договорился старый Клапзуба. Если какой-нибудь историк вздумает писать более подробную и более научную историю Клапзубов, чем наша, он в своей работе не сможет обойтись без этих корреспонденций в «Пражской газете». И на этот раз учитель немедленно сел за стол и каллиграфическим почерком написал свое обычное послание:


«Нижние Буквички. Друг нашей газеты нам пишет: „Наша скромная деревушка Нижние Буквички у Коуржима становится ареной событий, так сказать, исторических. Как известно широкой общественности, чешский народ прославился во всем мире своим мастерством в игре, именуемой футболом, родиной которой является Англия. В этом так называемом футболе (правильнее было бы говорить "ножной мяч"), где от игроков требуется большая физическая выносливость, выдающееся место занимает команда семьи Клапзубов, названная Спортивным клубом Клапзубы. С подлинно гуситским мужеством боролась команда Клапзубы за мировую славу. Затаив дыхание следила за ее успехами широкая чешская общественность, особенно мы, жители Нижних Буквичек у Коуржима, ибо только Нижние Буквички у Коуржима могут похвалиться, что под их соломенными крышами стояли колыбели игроков этой выдающейся команды. С болью в сердце доводим до сведения широкой чешской общественности, что команда Клапзубы приняла решение отказаться от дальнейшей игры в футбол и заняться гражданской деятельностью. В ближайшие дни блестящая сталь лемеха врежется в девственную почву клапзубовской спортивной площадки в Нижних Буквичках у Коуржима, с тем чтобы взрыхленная земля приняла в свое лоно семена и к концу года дала урожай. Этот до некоторой степени символический акт означает конец славы команды Клапзубы; но мы, жители Нижних Буквичек у Коуржима, сердечно примем их в свою среду и как простых граждан, не забывая, что они своим усердным и мужественным трудом, а также гостеприимством, оказанным в свое время Его Величеству, принцу английскому, принесли неувядаемую добрую славу Нижним Буквичкам у Коуржима и с этого времени к ним с полным правом относятся слова Евангелия: И вы, Нижние Буквички у Коуржима, "ничем не меньше воеводств Иудиных"“».


Редакция «Пражской газеты» даже не предполагала, какую сенсацию она вызовет этим сообщением. Его процитировали все вечерние газеты, телеграфные агентства разослали новость по всему миру, и на следующий день вся спортивная Европа была взбудоражена и взволнована предстоящей ликвидацией команды Клапзубы. С другой стороны, появились лондонские сообщения о встрече команды с Австралией, о мировом первенстве,— словом, письмо учителя Яроушка вызвало большой переполох. Последствия всего этого дали о себе знать нижнебуквичской почте. Старый почтальон Мазуха бегал с телеграммами и срочными письмами к Клапзубам с раннего утра до поздней ночи. Выдающиеся спортсмены, председатели больших клубов и союзов, журналисты и общественные деятели просили прислать им приглашение на тот день, когда клапзубовцы будут перепахивать свою спортплощадку. Было очевидно, что все считают это событие исторической вехой в европейском спорте, и старый Клапзуба был прав, когда, складывая кучу спешной корреспонденции, проронил:

— Проклятая Европа, от нее не так-то легко отделаться!

На следующий день приехало несколько человек из Праги, и в конце концов стало ясно, что хочешь не хочешь, а вспашку спортплощадки следует превратить в большой государственный и международный праздник. Олимпийский комитет немедленно учредил специальную подготовительную комиссию. Старых ветеранов Кадю и Ваника {46} попросили произнести торжественные речи, а когда и министерство просвещения направило в комиссию специального представителя В. В. Штеха {47}, оказалось, что все лица, необходимые для успешного проведения торжеств, были в сборе.


XII

Торжества в Нижних Буквичках были весьма пышные. От Коуржима бесконечным потоком двигались толпы футболистов, легкоатлетов и тяжелоатлетов, спринтеров и стайеров, метателей ядра и копья, прыгунов и борцов, мотоциклистов, туристов, летчиков, гребцов, бильярдистов, шахматистов, пеших ходоков, автомобилистов, жокеев, яхтсменов, фехтовальщиков, теннисистов, гандболистов, велосипедистов, стрелков, пловцов, боксеров, лыжников, конькобежцев, игроков в поло, в гольф, в регби, в крикет, дрессировщиков собак, канареек и почтовых голубей, рыбаков и джиуджитсистов. Они валом валили по всем дорогам и шоссе, ехали на всех видах спортивного транспорта, и леса вокруг Нижних Буквичек оглашались разноязычным говором. Спортивную площадку Клапзубов окружали флагштоки с государственными флагами, над северными воротами возвышалась трибуна для ораторов, кругом сновали продавцы сосисок, конфет и лимонада. В десять часов изумрудный прямоугольник площадки окружало необозримое море зрителей. В четверть одиннадцатого председатель комиссии по проведению торжеств вывел на ораторскую трибуну седого старичка.

— Кадя! Это Кадя! — пронеслось среди зрителей, а старый Кадя не успевал кланяться.

Шум, не смолкавший долгое время, утих, и трясущийся старичок Кадя произнес дрожащим голосом свою речь. Под продолжительные овации его сменил сгорбленный от старости Ваник, который, расплакавшись, так и не кончил своего выступления.

Бурным ликованием было встречено появление на трибуне команды Клапзубы во главе с раскрасневшимся отцом. Капитан Гонза в нескольких словах поблагодарил за оказанное им внимание и хотел уже сойти с трибуны, как его остановил новый взрыв ликования. Одиннадцать девушек в ярких спортивных костюмах поднялись на трибуну. Это были члены пражской и брненской «Славии», общества служащих в Карлине и тршебичского «Ахилла». Все как одна — известные спортсменки, непобедимые рекордсменки мира по бегу на все дистанции от шестидесяти ярдов до полумили, по прыжкам в длину и высоту, по метанию копья и толканию ядра. От имени чешских спортсменок они пришли поблагодарить мастеров футбола за их совершенную игру и заслуги и на память прикололи им небольшие почетные медали скульптора Гутфройнда {48}. Клапзубовцы были очень удивлены и тронуты этим неожиданным чествованием, и сердца их сильно забились в мощной груди, когда красивые спортсменки прикалывали к ней каждая свою булавку. В эту минуту В. В. Штех взмахнул флажком, и военный оркестр грянул победный гимн Клапзубов.

Наконец виновники празднества сошли с трибуны, чтобы приступить к торжественной церемонии. В северо-восточном углу спортплощадки стоял плуг, украшенный лентами и венками, в плуг было запряжено несколько напайедльских лошадей, когда-то прославленных норовистых жеребцов, ныне от старости совсем присмиревших.

Старый Клапзуба принял от старшего кучера вожжи — честь руководить вспашкой он никому не уступил. Вспашка первой борозды была поручена представителю правительства, а именно — министру здравоохранения. Все присутствующие с удивлением отметили, что пашет он отменно. Вторую борозду провел английский посланник, затем дошла очередь до председателя Олимпийского комитета, заместителя председателя Международной футбольной федерации, председателя Союза, председателя всех больших спортивных объединений, представителя самоуправления, и, наконец, последнюю борозду вспахал скромный, но незабвенный учитель Яроушек, первый воспитатель героической команды…

На всем большом пространстве идеальной спортплощадки темнели на весеннем солнце коричневые перевороченные пласты, и вороны, вылетая из леса, садились в борозды и вытаскивали причитающихся им червей.

Тем временем оркестр расположился на опушке леса, и люди, устроившись вокруг на лужайках, пастбищах и прогалинах, закончили первую официальную часть торжеств грандиозным пикником. После обеда начались танцы, а к вечеру бесчисленные толпы потянулись к вокзалу, предварительно спев клапзубовцам их боевой гимн.

Вечер опустил темно-синий бархат сумерек на уже безлюдное поле. Во тьме выделялись только белые стены уютных домиков клапзубовцев; в своем одиночестве, отделенные лесом от Нижних Буквичек, после торжественного дня они казались еще более сиротливыми.

Но тем больше сердечности и теплоты ощущалось в старой халупе, все окна которой были необычно ярко освещены. За длинным столом в большой комнате сидели одиннадцать клапзубовцев и одиннадцать девушек, имена которых занесены во все таблицы мировых рекордов. Старый Клапзуба не мог допустить, чтобы девушки, преподнесшие им такой сюрприз, попали в страшную давку, неизбежную в этот день на вокзале. По согласованию с администрацией клубов он уговорил девушек остаться. Для них еще днем были приготовлены два белых домика, и вечером, когда все разъехались, мастера атлетики сели с мастерами футбола за семейный ужин.

Какое-то особое очарование охватило молодых людей. Клапзубовские ребята до сих пор еще не встречались с девушками. Если какая-нибудь и появлялась рядом с ними, то из-за своих претензий и мелочности она казалась им смешной или глупой. Каждая хотела тут же понравиться, каждая кокетничала и старалась кому-нибудь из них вскружить голову, и большей частью они бегали за клапзубовцами как сумасшедшие. Все это было противно здоровым, рассудительным и гордым юношам, кроме того, они боялись, как бы кто-нибудь из них не попался на удочку и не был потерян для команды. Тем приятнее было побеседовать с этими девушками, которые не кокетничали и не занимались пустой болтовней. Спортсменки на собственном опыте знали, что такое бег, как нужно правильно дышать, спрашивали об этом у клапзубовцев, и те с большой радостью делились с новыми приятельницами своими знаниями, советовали, как лучше достичь наиболее упругого прыжка или когда следует делать массаж. Эти специальные темы и веселые, интересные воспоминания о поездках за границу придали разговору за столом сердечный характер, и когда юноши проводили атлеток к их домикам и пожелали им доброй ночи, то все единодушно признали, что такого милого, товарищеского разговора они еще никогда не вели. Старый Клапзуба в этом горячо их поддерживал, а после того как ребята улеглись, он долго еще ходил возле халупы, с удовольствием попыхивая из королевской трубки. Только после полуночи, скрипнув калиткой, Клапзубова тихонько позвала его спать.

— Сейчас, сейчас, мать. Я бы только хотел еще взглянуть, все ли спокойно у девушек. Пойдем вместе, сейчас совсем тепло.

Клапзубова вышла, из будки выбежал Орешек, и все трое пошли вдоль вспаханного поля к домикам напротив. Там было тихо и мирно, свет погашен, ничто не нарушало покоя. Супруги Клапзубы пошли обратно. На половине пути старик остановился.

— Здесь спят девушки,— сказал он тихо,— а там — ребята. Дай бог, чтобы спортивная слава не стала помехой их счастья в жизни.

— Дай бог, отец,— прошептала Клапзубова. И оба на цыпочках вошли в тихую халупку.


XIII

Алло, море! Небо, солнце и безбрежие! Морская гладь в эти душные, знойные дни не шелохнется. Море мертво, словно убито вертикальными лучами, и нос парохода тщетно режет его на своей бесконечной дороге. По обе стороны парохода вода пенится, и от него убегают в бескрайнюю даль две борозды, а кругом все безжизненно и неподвижно. Движение судна почти незаметно, только порой на горизонте показываются розовые очертания гор, которые скорее похожи на сон, видение, фата-моргану. Иногда пароход приближается к ним и идет возле берега. Взору пассажиров предстает желто-красная пустыня, изредка мелькнут несколько пальм и домиков, запущенных селений, мужчины в белых бурнусах, женщины в полосатых юбках и караваны привязанных друг к другу мерно раскачивающихся верблюдов.

Клапзубовцы расположились в шезлонгах под большим тентом и, щуря глаза от ослепительно-яркого света, молча смотрят на проходящую перед ними панораму арабского берега. Когда духота и мучительная жажда становятся невыносимыми, они вспоминают лучезарную красоту Средиземного моря. Еще неделю назад жара казалась им немыслимой, а какой, в сущности, там был умеренный климат по сравнению с пеклом Красного моря! А какими красками переливалось Средиземное море! Какие облака плыли там по небу! Как бились и убегали волны, как они гнались одна за другой, разбивались и вновь вырастали… Полузакрыв глаза, клапзубовцы предаются воспоминаниям. Мысли их убегают назад, к ароматным борам и сочным дубравам, к лужайкам с желтеющими одуванчиками, к ручейку, что вьется среди ольхи, к спортплощадке на опушке леса, теперь уже перепаханной; возле нее стоит хибарка, там хозяйничает старушка и все время что-то бормочет. Они еще ни разу не оставляли мать так надолго; сейчас с ней только подлиза Орешек, да и тот уже стареет, полеживает и на чужих лает слабым голосом. Хорошо еще, что те одиннадцать девушек на вокзале клятвенно обещали по очереди ездить в Буквички, утешать и развлекать одинокую матушку. И все-таки по вечерам, когда на луга и леса опускается туман, матушка будет одиноко сидеть на ступеньках у двери, сложив руки на коленях, смотреть на мерцающие звездочки и думать о тех удивительных странах, по которым проедут ее муж и сыновья, чтобы в последний раз снискать себе славу и почет.

Вечера на палубе «Принцессы Мэри» проходили иначе. Прохладный воздух выманивает из всех укрытий пассажиров, обессилевших от жары и духоты, зажигаются лампы, гремит пароходный оркестр, и путешественники могут несколько часов развлекаться. В основном здесь собрались англичане и англичанки. Клапзубовцы встретили много почитателей. Даже у сухопарой учительницы английского языка, которая едет в среднюю школу в Бенарес, сердце учащенно забилось, когда ей сказали, что эти одиннадцать молодых людей — чемпионы футбола. Юноши все вечера были окружены новыми знакомыми и поклонниками, но наиболее крепкую дружбу завел их отец.

Это случилось вечером того дня, когда они вступили на палубу корабля в Бриндизи. Молодые люди, восторгаясь новым для них пароходным оборудованием, ходили и все осматривали, а старый Клапзуба унес свой складной стул на самый нос и уселся там. Вскоре туда явился коренастый верзила в помятом костюме и огромных башмаках, с трубкой, которая как две капли воды походила на королевскую трубку Клапзубы, и скрипучим голосом, напоминающим скрип немазаного колеса, спросил по-английски:

— Вы господин Клапзуба?

Клапзуба мгновенно собрал весь свой запас английских слов, немного подумал, выбирая самое подходящее, и наконец кивнул головой, ответил:

— Yes [43].

— Я полковник индийской армии Уорд,— сказал на это верзила,— вы мне нравитесь, я хочу посидеть здесь с вами. Что вы на это скажете, господин Клапзуба?

Это была слишком сложная фраза для Клапзубы, все слова у него перепутались, и он ответил очень просто:

— Проклятый Вавилон, Yes!

После чего они с полковником Уордом долго трясли друг другу руки. Полковник развалился в своем кресле рядом с Клапзубой. Буквичский старик вначале было испугался, как ему быть, если этот господин разговорится, но все обошлось благополучно. Полковник сидел, курил и сплевывал, Клапзуба тоже сидел, курил и сплевывал, и так они сидели, курили и сплевывали вместе. Примерно через час полковник поднял руку, показал на белую птицу, которая летала вокруг, и сказал по-английски:

— Чайка.

Клапзуба кивнул:

— Yes!

Через час Клапзуба заметил ныряющего дельфина. Понаблюдав за ним некоторое время, он поднял руку и спокойно сказал:

— The [44] рыба.

На что полковник Уорд важно кивнул головой:

— Yes.

И они продолжали сидеть, курить и поплевывать. Когда пароход впервые в Красном море приблизился к берегу, Уорд произнес:

— Аравия.

Клапзуба отозвался:

— Yes!

Позднее Клапзуба показал трубкой на берег и заметил:

— The верблюд.

Полковник кивнул:

— Yes!

Однажды утром они прошли Аденский залив и очутились в Аравийском море. Снова перед ними волновалось и ревело настоящее море, вечно мятежное, беспокойное, и, словно радуясь ему, влетела в его волны «Принцесса Мэри». Едва она вышла из Аденского залива и очутилась в бурном море, где огромные валы то и дело вздымались и снова падали, нос корабля начал раскачиваться. Старый Клапзуба с полковником Уордом не покинули своих мест. Они остались на качалке, нос которой все время был обращен на юго-запад. Собеседники уходили только поесть и поспать и обычно коротали здесь все вечера, засиживаясь далеко за полночь.

В одну из чудесных ночей впереди засверкали огоньки города, маяк приветствовал их своими белыми и зелеными лучами, и пароход отозвался на привет гудком, а полковник Уорд сказал:

— Коломбо.

Старый Клапзуба добавил:

— The конец.

Оба закивали и подтвердили:

— Yes!

Утром они распрощались долгим молчаливым рукопожатием.

Оба чувствовали, что между ними завязалась дружба на веки вечные и ни один из них до конца своей жизни не встретит человека, с которым пришлось бы так по душам поговорить, как во время этого плавания из Италии на Цейлон. А теперь друзья расставались, чтобы никогда больше не встретиться: Уорд срочно уезжал куда-то в Индо-Китай, а «Принцесса Мэри» в тот же вечер отчалила от Коломбо и направилась в Сидней.


XIV

Разносчики реклам, объявления, плакаты, анонсы на экранах кино и светящиеся ночью надписи на стенах домов, транспаранты на фонарях, миллионы фотографий, передовицы в газетах, горы листовок — все это в течение двух месяцев подготовляло Австралию к крупнейшему состязанию с клапзубовцами. По телеграфу ежедневно поступали сообщения о перипетиях плавания прославленной команды, а ставки за и против вырастали до чудовищных размеров. Они уже поднялись до пяти к одному в пользу Австралии, пока самому известному спортивному обозревателю Гринвиду не удалось пробраться на пароход «Принцесса Мэри» и там понаблюдать за клапзубовцами во время игры на палубе и процедуры под душем. Телеграмма, передававшая его впечатления, сразу понизила надежды Австралии до трех к одному. Когда же клапзубовцы сами появились на палубе перед необозримыми толпами, встречавшими их в Сиднее, ставки Австралии упали до полутора. Тогда в это дело вмешались спортсмены-патриоты и развернули такую горячую кампанию среди земляков, что ставки Австралии вновь подскочили до шести к одному.

За неделю до матча Сидней был переполнен иностранцами, ожидавшими встречи. И все еще ежедневно в порт прибывали новые и новые пароходы, битком набитые болельщиками, которые размещались на чердаках, в лодках и палатках за городом. Вечером перед состязанием они добились открытия стадиона, бурным потоком ворвались внутрь и заняли ненумерованные места, чтобы закрепить их за собой. Десятки тысяч людей, скорчившись, переночевали на каменных скамьях, и целая армия буфетчиков уже с раннего утра открыла здесь бойкую торговлю вразнос. До полудня на стадион были посланы два оркестра, чтобы бодрыми маршами и фокстротами поддержать у взволнованных зрителей хорошее настроение. Несмотря на это, дело не обошлось без ссор и драк, и немало кулаков было покалечено в борьбе за лучшие места.

К двенадцати часам зрители трибун натренировались на бодрых выкриках. Были придуманы превосходные фразы, как например: «Хотим видеть разгром Клапзубов!» или «Выпустим на старую Европу кенгуру», и все трибуны задорно скандировали их. Северная и южная трибуны вступили в соревнование, стараясь перекричать друг друга. Они так вопили, что оркестру пришлось замолчать и удовольствоваться исполнением туша после особенно удачного рева. Во втором часу трибуны только хрипели, и состязание в крике между Севером и Югом окончилось вничью.

В это время стадион был уже настолько переполнен публикой, что казалось, вот-вот рухнет. В половине третьего начальник полиции приказал закрыть все ворота. Тысячи опоздавших, оставшихся за стадионом, орали и ругались. Но запоры не дрогнули, беднягам пришлось ходить вокруг запретного рая, и лишь по случайным выкрикам, аплодисментам, свисту и реву догадываться о том, что происходит внутри.

Через высокие стены стадиона долетали сумбурные крики и шум — беспрерывный взволнованный гул. До начала игры оставался еще час с четвертью, и поэтому болельщики, не попавшие на стадион, после нескольких тщетных попыток пробиться разлеглись на траве возле стен. В начале пятого их разговор был прерван мощными овациями, напоминавшими шум ливня. По-видимому, стадион приветствовал появившихся клапзубовцев. Через три минуты новые овации, топот и многократные громкие выкрики — на поле выбежали австралийские игроки. Затем сразу воцарилась гробовая тишина, казавшаяся бесконечной. За стеной, побледнев от возбуждения, отверженные вытянули головы, стараясь уловить малейший звук со стадиона. Но было так тихо, словно кто-то невидимый накрыл весь стадион со ста шестьюдесятью тысячами зрителей огромным стеклянным колпаком.

Стрелки часов ползли томительно медленно.

Вдруг все вздрогнули. Резкий звук свистка прорезал воздух. «Бах-бам-бам»,— гулко звучали удары по мячу. Болельщики, выпучив глаза, переводили взгляд, как бы следя за мячом, направление которого угадывали по доносившимся ударам.

Был миг, когда желто-зеленый мяч взлетел над оградой, подобно ракете, блеснул на солнце и вновь бесшумно опустился. Затем раздались два удара.

В эту минуту из-за угла главной улицы предместья вынырнули трое мальчишек. Они бежали друг за другом длинным атлетическим шагом, высоко поднимая ноги и плавно опускаясь на носки. Растрепанный мальчишка с черными кудрями под красной кепочкой бежал впереди, за ним по пятам — двое других. На полпути от стадиона последний прибавил ходу, средний поднажал, и оставшиеся метры они пробежали рядом. Поравнявшись с первой группой отверженных болельщиков, ребята остановились. У каждого из них под мышкой торчал сверток газет.

— Специальный выпуск «Геральда»!

— Команды вышли на поле!

— Первые минуты состязания! Покупайте «Геральд»! Покупайте «Геральд»!

Пронзительные крики трех мальчишек взволновали слушателей. Как, возможно ли?.. Все бросились за газетами.

В самом деле! Черным по белому! Рекорд газетной оперативности! Абзац за абзацем, масса заголовков, крупным жирным шрифтом!


«Феноменальная команда Клапзубы в белых костюмах с чешским национальным значком на левой стороне груди растянутой цепочкой выбегает на зеленое поле. Классические фигуры одиннадцати атлетов…»


«Стадион вновь разражается восторженными овациями. Это старый Шорт, наш несравненный Хирам Гирфорд Шорт, начинает божественное наступление одиннадцати красных австралийцев…»


«Джон Герберт Ниринг надвигает кепку и поднимает свисток. Еще раз окинем быстрым взглядом сверкающее поле, на котором, словно статуи, выстроились двадцать два соперника. Резкий свист проникает в наши сердца. Ряды дрогнули…»


«Первые минуты принадлежат нам!»


Люди дрались из-за «Геральд» и налетали на каждый экземпляр, словно осы на перезрелый абрикос. А три оборвыша, шныряя среди толпы, едва успевали совать деньги в карманы. За десять минут они все распродали. Перед ними — огромные закрытые ворота. Они переглянулись, лица у них вытянулись.

— Вот тебе и на, Сэм! — обращаясь к черноволосому, выпалил парнишка, бежавший третьим.— А ты уверял, что с газетами мы туда проберемся!

Сэм мрачно подошел к воротам. Напрасно, они были крепко заперты. Сэм сплюнул и растерянно посмотрел на своих товарищей, которые ждали его решающего слова.

Из-за стены, словно издалека, донесся свист. Наверное, аут, а может, угловой, а то и штрафной. Ужасно! Чтобы Сэм Спарго не увидел матча!

— Бегите вокруг стадиона налево, а я — направо. Может, где-нибудь найдем дыру! Встретимся на противоположной стороне.

Мальчишки послушно пустились бегом. Сэм бежал по правой стороне, и его острые глаза мальчишки-газетчика зорко осматривали стену в поисках дырки, через которую можно было бы пробраться на стадион. Но ничего, ровно ничего, кроме гладкого серого бетона — и в нем накрепко запертые ворота. А мяч там, внутри, гудел и гудел!

Сэм уже пробежал больше половины, когда столкнулся с чумазым Дженингсоном и длинным Батхерстом.

— Нашли что-нибудь?

— Ничего! А ты?

— Тоже ничего!

Все это ребята выкрикнули одним духом. Маленький Дженингсон чуть не плакал. Сэм Спарго ожесточенно рыл ногой землю. Они стояли с той стороны стадиона, где не было никаких ворот. Здесь уже начиналось поле, к стадиону нет дорог, нет и людей. А от выкопанной канавы к полю тянулись межи. Сэм Спарго беспомощно устремил на них взгляд, и вдруг его глаза засияли.

— А здесь тоже нет ничего?

Оба его друга посмотрели туда, куда он показывал. В самом деле, как они не заметили? В каких-нибудь пятидесяти метрах возвышался небольшой холм. Не такой уж высокий, чтобы оттуда можно было смотреть через стену, но на самой его вершине стояло одинокое дерево!

С ликующим возгласом ребята перескочили канаву и помчались вверх по меже. Через несколько минут они были у дерева. Новая беда! Это был могучий эвкалипт с толстенным стволом и ветвями на такой высоте, что мальчишки не могли на него вскарабкаться. А первый тайм, видимо, уже заканчивается! Медлить больше нельзя.

— Скорее, Батхерст! Встань к дереву и обопрись о ствол. Дженингсон, лезь к нему на спину, а потом на плечи. Тоже обопрись о ствол. Теперь я влезу на вас обоих и наверняка дотянусь до веток. Нечего трястись, Батхерст, это не тяжесть для такого парня, как ты. Внимание, Дженингсон, когда я буду наверху, хватайся за мои ноги, а Батхерст полезет вслед за тобой. Ребята, держитесь! Ну! Внимание! Начали!

Сэм Спарго зацепился левой рукой за небольшую ветку и быстрым движением подтянулся к толстой ветке, а Дженингсон ухватился за его свесившиеся ноги. Но Сэм Спарго ничего не чувствовал. Вытаращив глаза, он смотрел вниз; через головы сидевших в верхних рядах ему видно было три четверти футбольного поля. Наконец Дженингсону удалось схватиться за Сэма, а Батхерст, плюнув на ладони, уцепился за раскачивающегося Дженингсона.

В эту минуту раздался дикий шум.

Сэм Спарго испугался, руки у него ослабли и соскользнули по коре ствола.

Батхерст с Дженингсоном свалились в траву, на них плюхнулся Сэм.

Дикий шум внизу сменился отчаянным ревом.

Трое лежавших друг на друге ребят встали. Младшие набросились на Сэма:

— Что там? Что случилось? Что ты видел?

Сэм Спарго стоял перед ними бледный и возбужденный, не отводя изумленных глаз от стадиона.

— Сэм, ради бога, скажи, что случилось?

Наконец Сэм повернулся к ним и, заикаясь, проговорил:

— Только что клапзубовцам забили гол!


XV

За три секунды до того, как сто шестьдесят тысяч австралийцев издали свой исступленный победный клич, в председательской ложе раздался тихий треск: старый Клапзуба перекусил королевскую трубку. В эти доли секунды отец футболистов уже почувствовал, что дело плохо. Скорее инстинктом, чем разумом, он понял, что гол неминуем. Причиной был слабый удар левого полузащитника Тоника, а левого защитника Иржи угораздило в этот момент поскользнуться. Правый защитник слишком выдвинулся вперед — в первые минуты казалось, что нападение пойдет через центр,— и вернулся, когда австралийские нападающие уже завладели мячом. Потом низкий мяч полетел к воротам, старый Шорт вырвался из линии нападающих, и гол был неотвратим. На какой-то миг еще оставалась надежда, что Шорт ударит мимо ворот или попадет во вратаря. Гонза прыгнул вперед, чтобы сократить пространство для удара. Но в это время Шорт, словно одержимый, налетел на мяч. А мяч, собака, удачно попал ему под ногу, так и вскочил на подъем правой ноги, когда катился вперед. И вот он уже затрепетал в сетке. Мяч пролетел мимо правого колена Гонзы — от самого сокрушительного удара, какой когда-либо видел старый Клапзуба. Старик часто заморгал, ноги у него задрожали, сердце сжалось. Он даже не выругался. Лишь машинально сильнее затянулся, но королевская трубка не тянула: он прокусил ее насквозь. Публика орала целых двенадцать минут. Игра уже давно продолжалась, но зрители на трибунах все еще прыгали, топали, обнимались и дубасили друг друга. Слегка побледневший Клапзуба неподвижно уставился вниз. Нет, он не ошибается. Ребята играли не в свойственной им манере. То ли они устали с дороги, то ли были не в настроении, но игра у команды не ладилась. Это по-прежнему была прекрасная игра, которая приводила зрителей в восторг, но не хватало воодушевления и задора, необходимых для победы. Между тем красные играли, как одиннадцать дьяволов, а клапзубовцы весь первый тайм стояли в обороне. Когда свисток судьи возвестил окончание первого тайма со счетом 1:0 в пользу Австралии, клапзубовцы вернулись в раздевалку подавленные. Никто из них не произнес ни слова, они опустились на стулья и скамейки, и только Гонза без конца сморкался, пытаясь сдержать слезы, навертывающиеся на глаза.

В соседней комнате целая армия массажистов и тренеров набросилась на австралийских игроков, чтобы растиранием и хлопками освежить их усталые мышцы. В раздевалке Клапзубов было тихо, и тень неотвратимого поражения нависла над буквичской командой. Хоть бы пришел отец! Но именно сегодня, словно нарочно, он, всегда ожидавший их в раздевалке, замешкался. Минуты шли, а отец все не показывался!

— Господи, не случилось ли с ним чего? — сказал Франтик с расширенными от страха глазами.

Все вздрогнули. В самом деле, иначе никак нельзя объяснить его отсутствие. Ребят охватило отчаяние. Они вскочили с мест и бросились к дверям. Снаружи послышался продолжительный свист — судья извещал о начале второго тайма. Но клапзубовцы и бровью не повели. Их интересовало одно: что с отцом?

В этот момент старый Клапзуба появился в дверях.

— Отец! Отец!

Все радостно бросились к нему. Он стоял перед сыновьями слегка раскрасневшийся и с трудом отбивался от них.

— Ну-ну, черти сумасшедшие, погодите!

Они отступили, понимая, что он собирается им что-то сказать. И невольно опустили глаза. Но отец не сердился. Наоборот, его голос звучал мягко, даже слишком мягко.

— Погодите, ребятки, не задушите меня! Всему есть мера! Смотрел я, как вы играли. Очень хорошо, правда, очень хорошо. Такой чистой работы я у вас еще не видел…

Тоник подозрительно поднял глаза — этот сладенький тон ему совсем не нравился. А отец продолжал:

— В самом деле, игра на диво! Бег, сыгранность, а какие удары! Очень вы меня порадовали! Пришел ко мне один толстый джентльмен и сказал, что, мол, в Сиднее имеется клуб тяжеловесов от ста килограммов и выше. Они, мол, иногда тоже играют в футбол, так не согласитесь ли вы сыграть с ними в следующее воскресенье! Но раньше пусть, мол, немного отдохнут, чтобы быть достойными противниками. А затем явилась ко мне одна барышня и заявила, что здесь вводят игру в гандбол. И, дескать, может, вам это было бы приятнее и сподручнее, чем путаться с футболом. А кроме того, я слышал, как две старенькие бабушки спорили, так ли часто во времена их молодости теряли мяч, как нынешние европейцы…

— Отец!..

Это был скорее вопль, чем возглас. Все всхлипнули от ярости. Старый Клапзуба не выдержал язвительного тона. Он растаял и размяк.

— Трубку Его английского Величества я перекусил из-за вас. Черт побери, команда, что я скажу матери?..

Ребята не могли больше выдержать и выскочили наружу, где судья свистел уже сердито, а трибуны орали, требуя разгрома чехов. Прежде чем выйти из коридора, Тоник остановился:

— Ребята… Боже мой!..

Наступило последнее «быть или не быть!» Все чувствовали значительность его слов. Вытерли рукавом глаза и молча пожали друг другу руки. Это было больше, чем присяга.

И пошли, и стали играть.

Их игра была потрясающа и сокрушительна, как ураган. Были моменты, когда австралийцы останавливались на бегу, чтобы посмотреть, что же, собственно, происходит вокруг. Атака белых? Восемь человек вихрем носились по полю, и где-то между ними летал мяч, не видимый до тех пор, пока не попадал в сетку ворот. Защита? Одиннадцать человек, как белая стена. Комбинации? Они были просто непостижимы. Их даже невозможно было разглядеть среди этой бешеной гонки от ворот к воротам. На трибунах и в ложах народ почти не дышал. Это уже не одиннадцать игроков играли мячом, это сам мяч ожил, заколдованный, наделенный дьявольской волей победить во что бы то ни стало молодой континент. Мяч без конца метался, прыгал взад и вперед, вправо и влево, вверх и вниз, ускользал от австралийцев, льнул к белым, прыгал туда, где красных было меньше всего, лез вперед, то просто катился, то летел со свистом, этот маленький круглый дьяволенок, состоявший на службе у белой команды.

Первый гол был забит на третьей минуте. Он даже не был забит — просто Карлик, опередив мяч, внес его в ворота на груди. Второй гол забил Пепик после комбинации с крайними нападающими: поданный с края мяч, попрыгав на верхней планке, изменил направление и опустился в сетку. Третий гол забил Тоник с тридцати метров, когда никто этого не ожидал. Четвертый с угловой подачи забил головой Франтик. Самый красивый и удивительный — пятый — гол можно и сейчас увидеть в кинематографическом архиве Федерации. Это был пушечный удар Иржи, и вратарь, выскочив из ворот, упал прямо на мяч. Вытянувшись в струнку, он закрыл его собою, но удар был настолько силен, что мяч, преодолев вес тела вратаря и инерцию его падения, повернул великана в воздухе на девяносто градусов. Когда несчастный упал на землю, он оказался уже не возле ворот, а перпендикулярно к ним; ноги — снаружи, туловище — в воротах, и мяч в его руках тоже находился там. Шестой гол обалдевшие австралийцы забили себе сами. Следующие четыре судья не засчитал якобы из-за положения вне игры. Оставшихся восьми минут хватило на то, чтобы Пепик и Славик забили седьмой, восьмой и девятый голы.

— Отец, где ваш клуб тяжеловесов? — кричали сияющие клапзубовцы, проходя в раздевалку мимо председательской ложи.

— Они лопнули, мальчики, лопнули все до единого, окаянные чемпионы мира!

Так славно закончился матч на первенство мира, который клапзубовцы считали для себя последним.

Но они ошиблись.


XVI

У «Арго» — обыкновенного почтового парохода тихоокеанской компании, который регулярно обслуживал линию Сан-Франциско — Окленд — юго-восточная Австралия, рейс был весьма беспокойный. Пароход отплыл из Гонолулу на Сандвичевых островах при хорошей погоде и по расписанию должен был через семь дней прибыть в Паго-Паго на острове Тутуила архипелага Самоа. На четвертый день «Арго» пересек экватор, но отметить это событие, как положено, морякам и пассажирам не удалось, потому что утром начался шторм, который загнал почти всех пассажиров в каюты. Только самые выносливые, привязав себя кто к чему, остались на палубе и, сопротивляясь бешеным ударам ветра, наблюдали ярость страшных волн, которые налетали друг на друга и все вместе обрушивались на качающееся, дрожащее судно. Говорили, что никогда не бывало такой бури в этих широтах, куда муссоны,— граница их проходила на параллели острова Фиджи,— не достигают. «Арго» с трудом пробивался сквозь взлетающие и падающие водные громады и под страшным натиском западного вихря не мог удерживать свой курс на юго-запад.

— Нас отнесло далеко на восток,— сообщил в полдень капитан В. Н. Гриндстон группе промокших и истерзанных ветром, но еще упорствующих пассажиров.— «Арго» — надежный пароход, но в такую бурю лучше идти по ветру.

— Здесь, по крайней мере, есть куда идти,— крикнул в ответ некий господин Скрудж, плывший по этому маршруту уже двадцать второй раз.— Не хотел бы я оказаться сейчас между Новой Каледонией и Соломоновыми островами. Там нас давно разбило бы вдребезги.

Капитан Гриндстон только кивнул в ответ, приложил пальцы к фуражке и, воспользовавшись паузой между порывами вихря, направился к трюму. Но ушел он недалеко. Когда капитан проходил мимо каюты телеграфиста, дверь ее распахнулась, и телеграфист позвал его к себе. Капитан пробыл там минут восемь и, выйдя, пошел уже не в трюм, а быстрым шагом направился к капитанскому мостику.

— Что-нибудь случилось, капитан? — окликнул его господин Скрудж, когда капитан шел мимо пассажиров.

— Получил кое-какие известия,— крикнул капитан.— Спуститесь в салон, я приду туда и расскажу.

Все спустились вниз, где было душно, но можно было разговаривать, и стали ждать. Гриндстон пришел сравнительно скоро. Все налетели на него с расспросами. Он сначала вынул из кармана бумагу и только потом ответил:

— Очень сожалею, господа, но нам придется еще задержаться. Я только что получил телеграмму: пароход «Тимор» просит помощи. Он налетел на рифы где-то вблизи острова Манихики.

— Вы, конечно, откликнетесь на их призыв, капитан? — спросил достопочтенный Г. Л. Фишер, который возвращался с канадского съезда друзей Всемирной благотворительности.

— Я уже отдал команду. Думаю, что никакой другой пароход не сможет помочь «Тимору».

— Когда вы рассчитываете подойти к нему? — спросил господин Скрудж.

— В лучшем случае завтра в полдень!

— Господи! А выдержит ли «Тимор» так долго? — не отставал Фишер.

— Трудно сказать, но я телеграфировал им, что идем на помощь.

— Вы знаете этот пароход, капитан?

— Ну, какого он водоизмещения, я не помню, но не раз встречался с ним в Брисбене. Построили его двадцать пять лет назад «Скотт и Стурди» в Ливерпуле. Он честно идет свои девять миль в час, но главную магистраль уже не обслуживает. Его курс западнее нашего: Брисбен — Новая Каледония — Фиджи — Гонолулу — Ванкувер. Он там исправно служит, и старик Елиас Свэтт всегда справлялся с муссонами.

— Вы говорите, что его курс западнее нашего, но ведь Манихики на востоке от нас?

— По этому вы можете судить, что делалось вчера по ту сторону экватора. Свэтт телеграфирует, что буря настигла их у островов Токелау и понесла на восток. Острова Опасности они миновали благополучно, но севернее Ракаханга «Тимор» налетел на скалу.

— Гм… «Тимор», «Тимор»,— бурчал господин Скрудж,— это имя я недавно где-то встречал в печати. «Тимор»… Это не тот ли пароход, на котором плывут из Австралии клапзубовцы?

— Совершенно верно,— подтвердил капитан.— Согласно телеграмме Свэтта, они единственные пассажиры на «Тиморе».

Все присутствующие мгновенно вскочили со своих мест.

— Капитан, нельзя же дать клапзубовцам утонуть! Как вы сказали? В полдень? Нет, нужно быть там раньше! Утром! Рано! На рассвете! Боже мой, выиграть 9:1 — и утонуть? «Арго» покажет себя. Мало угля? Мы заплатим!

Капитан Гриндстон с трудом успокоил разволновавшихся пассажиров. Однако новые вопросы застряли у них в горле, ибо дверь распахнулась, и телеграфист, отдав честь, подал Гриндстону телеграмму. Капитан пробежал ее глазами, потом прочел вслух:


«Благослови вас бог за ваше решение! Вы единственная наша надежда, но поспешите. „Тимор“ застрял на гребне скалы и не может сопротивляться яростному прибою. Мы закрыли нижние трюмы, однако напор настолько велик, что пароход ночью будет разбит. Мужественные клапзубовцы работают вместе с экипажем, но мы погибнем, если помощь не придет вовремя. Все наши сигналы остаются без ответа. Откликнулся только „Арго“. Пусть провидение придаст ему крылья».


Воцарилась тишина. Ее прервал господин Скрудж.

— На какой скорости мы идем, капитан?

— При таких волнах — едва восемь миль.

— Пятьсот долларов для вдов моряков, если вы повысите скорость до десяти миль.

— Остановите бурю, господин Скрудж, и «Арго» сделает двенадцать!

— Буря бурей, а к вечеру надо быть у Ракаханга!

— Я сделаю все, что в моих силах, но раньше одиннадцати утра мы вряд ли успеем.

Капитан ушел, а пассажиры взволнованно ходили по салону.

Новость уже облетела все каюты, и большинство пассажиров, бледные как полотно, притащились в салон, чтобы принять участие в разговоре.

В четыре часа капитан попросил у господина Скруджа чек на пятьсот долларов. «Арго» шел со скоростью десять миль. В пять часов пришла новая телеграмма:

«Буря не утихает, пробоина все расширяется. Не можем спустить шлюпки. Палуба разбита, все смыло. Торопитесь».

В двенадцать часов буря немного утихла. «Арго» повысил скорость до одиннадцати с половиной миль. Вскоре была получена еще одна телеграмма:

«Сделали попытку спустить шлюпки. Все разбились о борт „Тимора“ и скалы. Погибло четырнадцать членов экипажа. Волна за волной перекатывается через палубу, судно раскололось на одну треть и медленно, но заметно погружается».

«Арго» телеграфировал:

«Держитесь во что бы то ни стало! Спешим к вам, утром прибудем!»

«Тимор» ответил:

«Утром будет поздно. Да спасет нас бог!»

После этого наступило зловещее молчание.

Трубы «Арго» выбрасывали миллионы искр в темную ночь. Пассажиры группами стояли на палубе. Время от времени кто-нибудь из них подходил к капитанскому мостику.

— Какая скорость, капитан?

— Двенадцать с половиной,— слышалось сверху.

— Нельзя ли увеличить?

— Боюсь, как бы не взорвались котлы.

И опять воцарялась тишина, и все с тревогой молча всматривались в темноту, не сулившую никаких надежд.

В одиннадцать часов ночи антенны опять заработали.

«„Тимор“ раскололся почти пополам. Сбиваем плоты, но вряд ли они нас спасут. И все же мы работаем. Экипаж настроен бодро, ибо пассажиры служат нам примером. Братство до гроба объединило экипаж и двенадцать клапзубовцев. Да вознаградит их бог за все, что они сделали для нас в последний час».

«Арго» ответил:

«Герои тиморовцы, держитесь! Здесь буря уже прекратилась, скоро прекратится и у вас! Передайте чемпионам мира, что пассажиры и экипаж „Арго“ восхищаются ими. Делаем все, чтобы прийти вовремя. Идем со скоростью тринадцать с половиной миль в час. Держитесь до рассвета! Сохраняйте мужество, бодрость и отвагу!»

Без пяти двенадцать новая телеграмма:

«„Тимор“ окончательно раскололся. Я, Самуэль Эллис, телеграфист Австрало-канадской компании, нахожусь в носовой части парохода, который уже погружается в воду. Я видел, как волна смыла плот с последней группой экипажа „Тимора“. Клапзубовцы были на корме, куда отец велел снести их багаж. Мне кажется, что эти герои рехнулись. При свете молнии я видел, как они вынимали из чемоданов разные вещи. Затем пришел конец. Все исчезло. Я один. Вода уже проникает под дверь каюты. Но разве я могу оставить тебя, мой аппарат! Ты слышишь гром, чувствуешь удары? Вода уже плещется рядом, но в тебе, аппаратик, заключены свет и жизнь. Ты меня связываешь с людьми, которым не грозит смерть. Сме…»

Телеграфист «Арго» вскочил и широко раскрытыми глазами впился в бумажную ленту, на которой аппарат выстукивал знаки. Но он напрасно ждал конца слова «смерть».

В пятом часу утра «Арго» прибыл на десятую параллель к острову Манихики. Море было спокойное, как небосвод над ним. Люди на спущенных шлюпках выловили несколько человек из экипажа «Тимора», уцепившихся за обломки плота. Они обессилели, закоченели, находились в полубессознательном состоянии, но были спасены. В шесть часов за скалой Манихики обнаружили несколько досок, остатки какой-то двери, за которую судорожно цеплялся телеграфист Эллис. «Арго» снялся с якоря и начал кружить вокруг места катастрофы. Все пристально рассматривали в бинокли зеленые волны, и каждый обломок балки, каждый лоскут брезента привлекал внимание. К десяти часам был спасен весь экипаж «Тимора», начиная с капитана Свэтта и кончая младшим юнгой.

Последняя находка была сделана в половине одиннадцатого. Шлюпка, которая в это время была еще на воде, при возвращении наткнулась на небольшой предмет. Господин Скрудж, принимавший участие в розысках, нагнулся и выловил его из воды. Это был старый футбольный мяч.

Клапзубовцы исчезли бесследно, и «Арго» отплыл, увозя пассажиров и оба экипажа, повергнутых в глубокую скорбь…


XVII

— Черт бы побрал этот океан! Мне сдается, что свистопляске настал конец.

— Папаша! Вчера вечером вы поклялись больше не чертыхаться!

— Черт возьми, привычка… Честное слово, больше никакого черта от меня не услышите!

Этот разговор происходил в пятом часу утра на глади Тихого океана. Где точно — никто из собеседников не знал, ибо страшный вихрь целых пять часов гнал их куда-то в кромешной тьме. Теперь вихрь внезапно прекратился, и, когда солнце во всей своей красе показалось на горизонте, оно увидело спокойное море, безмятежно колыхающееся под утренним ветерком, и чистый небосвод, переливающийся голубыми, зелеными, розовыми и оранжевыми тонами. Посреди всего этого сказочного великолепия, отражавшегося и преломлявшегося в синих и зеленых водах с белыми гребешками пены, виднелось только двенадцать темных точек.

Это была команда Клапзубы во главе с отцом. Никто из них не пострадал, все были живы и здоровы, чудом уцелевшие в яростно разыгравшейся стихии. Чудом? Да, то было чудо, но, однако, его скромным и умелым режиссером явился старый Клапзуба. Видя, что «Тимору» приходит конец и что нельзя возлагать надежды на кое-как сколоченный плот, он спустился в каюту и с помощью Гонзы вытащил свой знаменитый огромный чемодан, который возил с собой на все состязания. Его содержимым клапзубовцы воспользовались только во время памятной встречи с барселонскими грубиянами. Старик вытащил из него двенадцать резиновых костюмов, герметически закупоривающих тело,— одиннадцать для сыновей и двенадцатый для запасного, которым явился теперь он сам. При свете молнии все надели их, заработали двенадцать насосов, и никто не успел опомниться, как статные фигуры клапзубовцев превратились в двенадцать шаров, из которых торчали только головы, руки и ноги. Конечности тоже были защищены резиной, и только головы предоставлены на волю ветра и волн.

В непромокаемые сумки быстро сунули продовольствие, и в тот миг, когда волны отступили, готовясь к новому удару, плот был спущен на воду. Едва клапзубовцы успели несколько раз взмахнуть веслами, как с парохода донесся страшный треск. Последние балки верхней палубы рухнули, и расколовшийся пополам «Тимор» начал погружаться. Волны с бешеным ревом устремились на разбитый остов корабля, но в эту минуту плот с Клапзубами был уже далеко и не попал в образовавшийся водоворот. Но зато он стал игрушкой бешеного вихря, который то поднимал его на гребень волн, то мчал сквозь волны с немыслимой скоростью. Клапзубовцы, свернувшись в один клубок и крепко обняв друг друга, с превеликим трудом удерживались на плоту. После двухчасовой бешеной гонки в темноте плот развалился, и они очутились в воде. Но резина на костюмах оказалась крепкой, и герои, качаясь на волнах, как двенадцать причудливых буев, мчались вдаль под порывами ветра. Среди раскатов грома и бурлящей воды они не могли разговаривать, да этого и не требовалось; крепко держа друг друга под руки, мобилизовав все свои силы и волю на борьбу, они представляли собой единое целое, не погружающееся в воду тело. Только когда перед восходом солнца буря внезапно стихла, пловцы смогли отпустить друг друга и немного отдохнуть. Они озирались вокруг, охваченные чувством благодарности за свое спасение. В беспредельном величавом просторе, среди великолепия переливающихся красок утренней зари клапзубовцы почувствовали себя бесконечно одинокими. На горизонте — никаких признаков корабля или земли. Это их несколько смутило, но, при своей непоколебимой уверенности, они не пали духом; самые младшие тут же предложили подкрепиться. Старый Клапзуба не возражал открыть сумку с сухарями и копченым мясом, и путешественники, как ни в чем не бывало, принялись за еду, словно лежали на одной из нижнебуквичских полянок.

Один Гонза ел неспокойно, беспрестанно оглядываясь на юго-запад. В конце концов отец обратил на это внимание.

— Черт возь…— хотел он начать своим любимым изречением, но, вспомнив о ночной клятве, проглотил конец слова и продолжал: — Что это ты, Гонза, все высматриваешь?

— Понимаете, отец, не хочу вас зря тревожить, ветер и так несет нас туда, но готов биться о заклад, что там остров!

— Где? Где? — закричали остальные, устремив взгляды, куда показывал Гонза.

Весь запад еще горел фиолетовыми, красными и оранжевыми красками восхода. А на горизонте, среди шелка облаков, мглы и пара, в одном месте виднелось темное пятно, которое при пристальном рассмотрении приняло более резкие и отчетливые очертания.

— Чтоб мне провалиться, Гонза, это остров!

Все восторженно смотрели в бесконечную даль, где чем дальше, тем отчетливее выступали две острые вершины и длинный горный хребет.

— Остров! И ветер несет нас к нему.

Клапзубовцы от радости начали резвиться в воде, как тюлени. Они с удовольствием бы устроили потасовку, если бы не были заключены в свои пузатые шары. Пришлось ограничиться криком и брызгами в лицо друг другу, после чего все принялись гадать, сколько им еще осталось плыть.

— Погодите, ребятки! — перебил их старый Клапзуба.— У меня тут имеется одно приспособление. Франтик, дай-ка мне свою сумку!

Франтик подал ему сумку, и отец вытащил из нее несколько палок и кусок парусного полотна. Не успели удивленные ребята опомниться, как старик вставил одну палку в другую, и из них получились два довольно длинных древка. Затем он развернул полотно и прикрепил его узкие концы к древкам. Это был транспарант с надписью:

СПОРТИВНЫЙ КЛУБ

КОМАНДА КЛАПЗУБЫ

Старый Клапзуба возил его с собой, чтобы нести во главе ликующей толпы, которая встречала победоносную команду на вокзалах и провожала до гостиницы. Это было собственное изобретение старого Клапзубы, и он, как ребенок, гордился им. А теперь транспаранту надлежало играть важную роль в их спасении.

Ребята уже всё поняли и вновь возликовали. У них появилось нечто вроде паруса: если транспарант держать развернутым, то ветер быстро погонит тех, кто держит его, а они потянут за собой остальных. Правда, при первой попытке это оказалось делом не легким, но клапзубовцы сразу нашлись: шесть человек втиснулись в один ряд с ними, чтобы ветер не сгонял их в одну кучу,— и дело пошло на лад. Древки держали по очереди, так как руки очень быстро уставали.

Не успели они построиться, как ветер подхватил их, и свободная четверка едва успела ухватиться за передних, составляющих одно целое с транспарантом. Клапзубовцы, при помощи транспаранта с названием их клуба, быстро неслись через пенистые гребни в юго-западном направлении. Однако остров оказался дальше, чем они предполагали. Час проходил за часом, а остров все еще маячил, как серый призрак, на далеком горизонте. Он лишь немного увеличился и выступал более отчетливо. В одиннадцать часов ветер прекратился, и импровизированный парус замер на месте. Пришлось плыть, а в палящем зное, обжигавшем их с девяти часов утра, плавание особого удовольствия не доставляло, но другого пути к спасению не было, и ребята поплыли.

В четыре часа опять подул ветер. Тут же поставили парус и понеслись по волнам. В шесть часов они уже ясно различали веерообразные кроны пальмовых рощ на зеленых склонах и белую линию прибоя, лизавшего подножия гор. Когда солнце зашло, парус пришлось свернуть, так как ветер переменил направление и их пронесло бы мимо острова. Надпись «Спортивный клуб. Команда Клапзубы» исчезла с поверхности океана, и, когда на потемневшем небе появился Южный Крест, команда Клапзубы во главе с отцом после двадцатичасового пребывания в воде вылезла на берег.

Только теперь они поняли, какой опасности избежали. Таков уж был их нрав. Пока над ними висела угроза, они не знали страха и сомнений. Коли есть препятствия, их надо преодолеть. Братья никогда не теряли веры и надежды, но и не сидели сложа руки. Они были приучены бороться с трудностями, сохраняя при этом ясную голову; ребята хорошо знали, что веселый и деятельный нрав — половина победы, и в самые ужасные минуты кораблекрушения даже мысли не допускали, что для них оно может оказаться роковым. Но теперь, когда все было позади, клапзубовцы поняли, что им угрожало. Они преисполнились чувством бесконечной благодарности: несмотря ни на что, они снова увидят Нижние Буквички, матушку, хибарку у леса, одиннадцать белых домиков вокруг хлебов, которые уже, наверное, колосятся, старого Орешка и тех одиннадцать веселых девушек, которые с нетерпением ждут их возвращения. Но одновременно клапзубовцы почувствовали страшную усталость, их так сморило, что не хотелось даже есть. Все сбросили с себя резиновые костюмы, растянулись на опушке пальмового леса и через минуту спали как убитые. Никому из них не пришло в голову оставить кого-нибудь на страже.

Их крепкий сон был нарушен страшным ревом и криком. Они хотели вскочить, но не могли. На каждого из них навалилось по пятеро, по шестеро татуированных чернокожих, которые с жутким воем связывали их.

Клапзубовцы сразу поняли, что случилось. Они нашли спасение на острове людоедов и, избежав смертельной опасности, очутились теперь перед лицом другой, еще более страшной…


XVIII

У главного вождя Биримаратаоа по всему лицу были вытатуированы спиральные линии. Ушные мочки сильно оттянуты, так что когда он поднимал нижний конец к верхнему и скалывал их иглой, получался удобный карман. В правом ухе он носил серебряную табакерку с нюхательным табаком, в левом — связку ключей от сейфа, драгоценный подарок одного американского купца. Самое роскошное украшение — желтый карандаш «Кохинор» твердости HBB — он носил в носу.

Биримаратаоа, главный вождь, сидел на своем троне между ухмыляющимися кривоногими божками. Клапзубовцы стояли перед ним, окруженные тремя рядами диких воинов, зорко следивших, чтобы пленники не вздумали убежать.

Биримаратаоа, главный вождь, со сморщенной кожей, но горящим взглядом, заканчивал допрос пленных. Отвратительный старик, обвешанный зубами и когтями диких зверей, служил переводчиком.

— Великий Биримаратаоа,— сказал он с почтительным поклоном,— хорошо знать белые люди. По островам идет слава о братьях, которые делать футбол. Великий Биримаратаоа любит футбол. Делать хорошо футбол — делать хорошо воевать. Великий Биримаратаоа есть площадка, великий Биримаратаоа есть команда. Команда Биримаратаоа делать футбол, белы братья делать футбол. Когда белы братья делать проиграть — команда Биримаратаоа делать их сожрать. Когда белы братья делать выиграть — великий Биримаратаоа делать их жить. Биримаратаоа есть великий.

— Ваше людоедское величество, пан король,— ответил учтиво старый Клапзуба, Гонза переводил его слова на английский, а маленький старичок на папуасский,— если я не ошибаюсь, речь идет о матче?

— Да, белы братья делать футбол, и команда Биримаратаоа делать футбол. Биримаратаоа есть великий.

— А когда должен состояться матч?

— Биримаратаоа делать созвать народ завтра днем. Весь народ рад смотреть, как делать футбол. После делать футбол весь народ делать пировать. Биримаратаоа есть великий.

— Нам возвратят наши вещи для матча? Мы привыкли играть только в костюмах.

— Белые братья делать получить все, что надо. Биримаратаоа есть великий.

— Какой будет мяч?

Старик, не понимая, растерялся.

— Мяч? Что быть мяч?

— Ну мяч, такой шар, по которому бьют!

— Шар? Делать бить в шар? Команда Биримаратаоа не знать делать бить в шар. Команда Биримаратаоа делать бить только так. Биримаратаоа есть великий!

Теперь, в свою очередь, растерялся старый Клапзуба.

— Что значит — бить только так?

— Да, так! Делать бить ноги, руки, делать бить брюхо, нос, делать бить все. Но не делать хватать, держать, душить, не делать руками. То быть грубость. А кто делать убегать, тот делать проиграть. Биримаратаоа есть великий!

У папаши Клапзубы вытянулось лицо, глаза полезли на лоб, и он только почесывал затылок. Но Биримаратаоа, великий вождь, вынул из правого уха табакерку, понюхал табачок и чихнул, вытащил из левого уха связку ключей и звякнул ими. Это означало, что аудиенция окончена, и воины отвели клапзубовцев в их хижину.

Когда пленники остались одни, папаша Клапзуба принялся бить себя по голове и ругаться на чем свет стоит.

— Ах ты, голова садовая, вытопленные мозги, это ты учинил, это ты наделал! Глупец я, балбес, осел, болван! Куда девалась моя смекалка, как мне в голову не пришло! Матушка моя, родненькая, тут хоть бей, хоть обводи! Ну и заварил я кашу. Вот и применяй свой любимый удар! Это я все натворил! Вот тупица, вот болван, вот дурак, вот осел!

Одиннадцать сыновей с ужасом смотрели на отца. Наконец Гонза пришел в себя.

— Отец, что с вами? Что вас так пугает?

— Что? — накинулся на него старик.— И ты еще спрашиваешь? Завтрашнего дня боюсь! Разве вы, глупышки, сможете быть жестокими? Ведь вы, простачки, играете, словно у вас на ногах лайковые перчатки. И теперь я должен вас выпустить против одиннадцати людоедов без мяча! Вы поняли, что от вас требуется? Вы должны их избить и запинать! Да разве вы на это способны? Гонза,— ты самый старший и самый сильный — можешь себе представить, чтобы ты кому-нибудь дал пинок? Как следует прицелился и лягнул ногой в живот?

— Честное слово… отец… не знаю, но вряд ли смог бы!

— Еще бы, еще бы! Ты моя камера с покрышкой, разве я не сам вас воспитал? Ведь вы играете, как барышни! Как ангелы! Как учителя танцев и хорошего тона! Ведь ваши ноги деликатнее и вежливее, чем у иных смертных губы! Какой я олух! Теперь мы с нашими футбольными правилами сели в лужу. Пропади ты пропадом, мой характер! Если бы мы хоть раз получили штрафной удар, у меня была бы капелька надежды. А так… Куда вам с вашей святой невинностью против людоедов!

Он стал посреди хижины, сразу постаревший и похудевший, и обратился к сыновьям:

— Послушайте, ребята, и самый лучший из отцов может иногда ошибаться в детях. Прошу вас, очень прошу, признайтесь: нет ли среди вас лицемера? Понимаете, я имею в виду такого, кто всегда играет тактично и благородно, но, когда никто не видит, не прочь разок-другой пнуть игрока? Прошу вас, ребята, золотые мои мальчишки, может быть, кто-нибудь из вас тайный грубиян? Подумайте — и признайтесь. Этим вы доставите мне несказанную радость!

Ребята переглянулись, опустили глаза, потом, взглянув на отца, один за другим покачали головой. Клапзуба в отчаянии хлопнул себя по ляжкам.

— Значит, мы пропали. Как пить дать закончим жизнь на вертеле, словно гуси в день святого Мартина. Я просто вижу, как меня поджаривают. Черт побери, как тут не ругаться, хорошенький конец для чемпионов мира, нечего сказать! Сожрут нас и волос не оставят.

Старик замолк и жалобно посмотрел в дверную щель. Он увидел три хижины, а за ними большую поляну. Очевидно, это и есть футбольное поле, где завтра будет решаться их судьба.

— Послушайте, отец,— тихо сказал Иржи.— Наверняка можно будет как-нибудь схитрить. Рассудите, пинать людей, даже если они людоеды, нам трудно. Но когда вы нас учили, чего следует избегать и на что у противника обращать внимание, вы преподали парочку приемов, которые сейчас нам могут пригодиться. Я не помню, как это произошло, но однажды в Берлине я грохнулся так, что думал и не встану. Это меня уложил полузащитник, а я даже не заметил, как он меня пнул…

Чем дальше говорил Иржи, тем внимательнее слушал его старый Клапзуба. Вдруг папаша стал ерзать, все тело у него зачесалось, в печальных глазах сверкнула искра, и он сразу перебил сына:

— Постой, Иржик! В этом что-то есть! Это подойдет! Дело не только в пинках! Правда? Ведь можно нагрубить весьма деликатно! А я, старый пентюх, не подумал об этом! Иржик, золотой мой мальчик, поцелуй меня! Вот это идея! Пусть людоеды изобьются сами! До чего человек иной раз может потерять голову! Будто я никогда не видел состязаний на Летне! А ну-ка, быстро. Хватит языком молоть, давайте лучше кое-чему поучимся!

Старика словно подменили. Он скинул пиджак, закатал рукава и начал открывать сыновьям тайны кое-каких недозволенных приемов. Он описал разнообразные способы подставлять подножки и сбивать игрока с ног. Папаша вошел в раж, а сыновья наматывали все на ус.

— Если вы идете или не очень шибко бежите, а ваш противник находится сбоку, его можно красиво уложить пяткой. Смотрите: правая нога выступает вперед, опускается, а теперь, вместо того чтобы поднять левую ногу, приподымите правую пятку… Вы стоите на носке и поворачиваете правую ногу так, что пятка оказывается снаружи. Этим вы задержались на один темп. Противник, идя в том же темпе, поднял левую ногу и направил ее вперед. Но вместо того чтобы опуститься на нее, он спотыкается о вашу пятку и летит на землю… А теперь великолепный прием, как повалить противника сзади. Парень бежит перед вами, вы за ним по пятам. Следите за его ногами. Вот его левая нога находится позади. Он поднял ее, она в воздухе, но все еще позади. В этот момент вы стукните его носком бутсы с внешней стороны, ближе к пятке или лодыжке — все равно. Но лучше всего попасть ему в носок. Когда нога ничего не подозревающего человека находится в воздухе, она бессильна. От вашего толчка она отлетает на пять сантиметров вправо, при этом немного поддается вперед — и человек теряет равновесие. Вместо того чтобы опуститься на землю, левая нога подъемом задевает правую ногу, цепляется за нее — парень летит и никогда не сможет объяснить, как это произошло…

Весь вечер до поздней ночи в хижине пленников раздавался топот, слышались звуки падения, слова команды и тихие разговоры. Примерно в полночь папаша Клапзуба закончил тренировку.

— Фокусы фокусами, а мир довольно-таки паршивый,— сказал он, утирая пот.— Но, даст бог, не придется нам выть на вертеле.


XIX

С утра папаша Клапзуба нетерпеливо поглядывал на площадь. Он ждал возврата вещей, которые забрали у них людоеды и великий Биримаратаоа считал исключительно ценной добычей. Старому Клапзубе вещи были необходимы, особенно резиновые костюмы. Если они помогли им справиться с испанцами, чем черт не шутит, может, помогут разделаться и с людоедами! Наконец в полдень Клапзуба вздохнул с облегчением. На площади показался старик переводчик в сопровождении группы татуированных дикарей, которые несли их вещи. Великий Биримаратаоа сдержал слово, не сомневаясь, что вещи останутся в его руках. Клапзубы получили все: костюмы, насосы и мяч, который не забыли прихватить с собой, и сумки с продовольствием. Людоеды не смогли открыть их патентованные замки. После обеда клапзубовцы надули друг друга и через полчаса преобразились в одиннадцать огромных пушболов. В это время с улицы донесся многоголосый шум и гомон, дикое пение, грохот барабанов, жалобное завывание раковин и звериных рогов. Через щели в соломенных стенах клапзубовцы увидели, как толпы людоедов окружают поляну. Их голые расписанные тела, покрытые татуировкой и смазанные жиром, блестели на солнце. Среди толпы возвышался трон, на котором восседал Биримаратаоа, великий вождь. Время от времени он нюхал табак и каждый раз заботливо прятал табакерку в ухо. Среди поляны одиннадцать игроков исполняли воинственный танец. Выглядели они устрашающе в напяленных огромных масках, изображающих дьяволов с разинутыми ртами и оскаленными зубами, людоеды вселяли ужас не только в противника, но и в зрителей. Двадцать шаманов сопровождали воинственный танец боем барабанов и завыванием, а людоеды кричали и яростно шлепали себя ладонями по животам. Наконец танец окончился, и старик переводчик склонился перед вождем. Биримаратаоа с достоинством расстегнул левое ухо, вынул ключи и звякнул. Старик отвесил поклон и направился к хижине Клапзубов. Толпа расступилась, образуя проход наподобие воронки. На его широком конце стояли одиннадцать игроков в масках, узкая сторона кончалась у хижины пленников.

И вдруг воздух огласился ревом. Это не был крик ненависти или страстный боевой клич, а отчаянный вопль ужаса и страха.

Из хижины, вместо одиннадцати несчастных жертв, которых вечером собирались сожрать, вышло одиннадцать неизвестных богов, безупречно круглых, величаво выступавших, с полными достоинства движениями. Тысячи рук с растопыренными пальцами, защищаясь, испуганно поднялись им навстречу. Народ Биримаратаоа сроду не видел такого величественного и необыкновенного зрелища, шаманы, способные на все, не умели делать шары, и поэтому морские жемчужины считались у них священными.

Теперь они увидели одиннадцать живых шаров, которые выстроились, как одиннадцать небожителей, против одиннадцати земных демонов. Зрители притихли в священном ужасе и беспокойно нахмурились. Они заметили, что их игроки тоже дрожат под своими масками.

Великий Биримаратаоа звякнул ключами. Шаманы издали вопль. Игроки, повторив его, пробежали через поляну и молча, с дьявольским коварством, вскочили обеими ногами на своих шарообразных противников. От толчка шары чуть-чуть покачнулись, а людоеды отлетели назад. Они вновь разбежались и вновь вскочили. Шары опять отразили их, причем одни людоеды попадали, у других слетели страшные маски и обнаружились испуганные лица. Шаманы начали кричать и бить в барабаны, но игроков охватил ужас. Они сбились в кучу и смотрели, что будут делать шары. На секунду все замерли, и вдруг шары побежали. Они двинулись вперед с неожиданной быстротой и налетели на людоедов. Атака была настолько стремительной, что людоеды повалились наземь и завыли от страха. Шары в ожидании остановились. Шаманы орали на своих игроков, подзадоривая к новому нападению. Наконец бедняги набрались смелости и побежали вперед, а шары устремились им навстречу. Но столкновения не произошло. Людоеды с полдороги вернулись и разбежались в разные стороны. Шары пустились за ними, поднялась паника, какой свет не видывал. Людоеды спотыкались, падали, разбивали в кровь носы и колени, визжали, кричали, теряли маски и ожерелья из звериных зубов, вставали, пытались бежать и вновь падали. Страх и ужас охватили весь народ, и великий Биримаратаоа от волнения вытащил из носа карандаш и обкусал его с обеих сторон.

Через четверть часа после начала состязания черные игроки прорвали круг зрителей и помчались к лесу. Толпа с отчаянным воплем пустилась следом за ними.

— Их людоедское величество, господин король,— произнес в эту минуту старый Клапзуба, неожиданно появившись перед троном,— если не ошибаюсь, мы здесь одни. Мне кажется, кто делать остаться, тот делать выиграть.

— Да,— ответил Биримаратаоа через переводчика,— белы братья делать выиграть, белы братья делать пировать с людьми Биримаратаоа. Скоро будем делать пир. Биримаратаоа есть великий.

Папаша Клапзуба переминался и почесывал затылок.

— Их людоедское величество, пан король, не извольте гневаться, но я хотел бы знать, что будет на ужин?

— Гм, Биримаратаоа делать большой пир. Белы братья делать сидеть с Биримаратаоа. Биримаратаоа делать радоваться, Биримаратаоа есть великий.

— Понятно, но я хотел бы знать, что нам подадут?

— Что делать подадут? Жареный полузащитник. Биримаратаоа есть великий.

Папаша Клапзуба часто заморгал, сыновья его слегка побледнели. Но старик продолжал разговор:

— Их людоедское величество, пан король, у меня есть небольшая просьба. Мы боролись по-вашему, позвольте нам отметить победу по-своему — простым торжественным бегом. Мы его начнем, когда ваши люди вернутся.

Биримаратаоа, великий вождь, кивнул. Из леса доносились отдаленные тревожные возгласы. Это народ Биримаратаоа преследовал проигравших. Клапзубовцы с ужасом вспомнили об их замыслах. В то время как черные зрители постепенно возвращались, папаша Клапзуба наклонился к Гонзе.

— Когда вы вышли из хижины,— незаметно шепнул он,— я унес все наши вещи к одинокой пальме за поселком. К ней мы и направим торжественный бег. Побежим тремя четверками, ты будешь в первой. Как только выбежим из поселка, вырвись вперед и собери все вещи. Думаю, что за нами тебя не будет видно. Побежим не спеша к опушке леса, возвращаться не станем, а свернем влево и пересечем лес. И тогда дадим ходу, понимаешь?

Гонза все понял и украдкой оповестил братьев. Народ большей частью уже вернулся. Папаша Клапзуба попросил разрешения начать торжественный бег. Биримаратаоа звякнул ключами. Ребята выстроились возле отца и побежали мелкой рысцой, держась с достоинством и распевая припев своего гимна.

Когда они выбежали из поселка, Гонза всех обогнал и подождал их у пальмы, куда они вскоре прибежали. Он с ног до головы был обвешан сумками. Клапзубовцы продолжали свой неторопливый бег, но, достигнув леса, припустили во всю прыть.

— Влево к ручью и вдоль него вниз! Черт возьми, команда! Бегите, как на соревновании стометровки!

Далеко позади раздался тревожный крик. Клапзубы пробежали через лес и пустились по долине. Здесь вчера утром людоеды несли их связанными, точно тюки. Море должно быть близко. С беглецов ручьями лил пот, но они мчались, как никогда в жизни. Неожиданно долина осталась справа, а дорожка пошла вниз по крутому склону. Сквозь деревья виднелась сверкающая бескрайняя гладь, а снизу доносился сонный шум моря. Клапзубовцы скорее мчались прыжками, чем бежали. Наконец они очутились внизу и в двадцать скачков перелетели низину. Около устья речушки стояло двенадцать челнов, выдолбленных из дерева. Один из них был стройный, легкий и очень длинный.

Гонза подскочил к нему и сложил свои вещи.

— Соберем с остальных весла! — выкрикнул Иржи, и братья поняли его. Тем временем Гонза с отцом столкнули челн вождя в воду. Ребята с охапками весел вскочили в него. Со скалы донесся бешеный рев. Около челна в воду упали три стрелы. Но беглецы уже взялись за весла, и челн улетел на волнах прибоя. Рев на склоне усиливался, то и дело пролетали стрелы.

Затем клапзубовцы увидели, как первые воины появились на берегу и побежали к лодкам. Когда дикари заметили, что на лодках нет весел, раздался новый яростный крик. Тем не менее, они стащили челны на воду и принялись грести руками. Чернокожие продвигались достаточно быстро, но догнать челн клапзубовцев с двенадцатью веслами не могли. Тогда один из них, высокий стройный воин, встал на носу и начал размахивать огромным тяжелым копьем.

— Осторожно! — выкрикнул старый Клапзуба, и ребята оглянулись.

Сверкнув, как луч солнца, копье, описав в воздухе дугу, упало в челн Клапзубов.

— Раз-два! — заорал папаша, и ребята налегли на весла.

Копье с треском ударилось о борт челна. В борту образовалась щель, и вода хлынула в лодку.

— Эту дыру мы как-нибудь заткнем, но, если не ошибаюсь, мы видели сегодня мировой рекорд по метанию копья.

И старик был прав, ибо следующие копья до лодки уже не долетали.

А челн мчался все дальше и дальше, хотя вода беспрестанно заливала его.


XX

— Говорю вам, Спарсит, что это тюлени!

— А я утверждаю, Карлсон, что дельфины!

— Держу пари, Спарсит!

— Согласен, Карлсон!

— На десять долларов, Спарсит?

— На десять долларов, Карлсон.

Господин В. Б. Спарсит с господином Дж. А. Карлсоном ударили по рукам и снова направили полевые бинокли на странные точки, показавшиеся на горизонте. Остальные пассажиры на палубе «Джелико» присоединились к ним и приняли участие в споре.

А «Джелико» продолжал свой путь, разрезая воды Тихого океана. Таинственные черные точки, обнаруженные Спарситом после обеда, оставались на своих местах и сквозь окуляры самых сильных биноклей казались загадочными плавучими шарами.

Согласно третьей точке зрения, высказанной кем-то из пассажиров, это была связка буев, сорванная бурей и занесенная в эти пустынные широты. Но пристальное наблюдение за буями показало, что они настолько быстро и нерегулярно меняют свое положение, что, без сомнения, речь могла идти только о живых существах. По-видимому, там резвились дельфины или тюлени.

Экипаж парохода тоже заинтересовался загадкой, и через два часа кто-то предложил дать по тюленям несколько выстрелов. Капитан Фарды, улыбаясь, согласился с просьбой пассажиров и повернул пароход на три градуса к северо-западу.

В пять часов на палубе поднялась суматоха. Бинокли обнаружили, что эти двенадцать таинственных точек были двенадцатью невероятно толстыми людьми!

Что за трагедия произошла с ними? Каким чудом они держались на воде? По какому капризу судьбы здесь собралось апостольское число толстяков? Никто на это не мог ответить, и фантазия пассажиров работала с таким же напряжением, как машины парохода «Джелико». Около шести часов были спущены шлюпки. В одной сидел господин Спарсит, в другой — господин Карлсон. Пари не выиграл ни тот, ни другой, но им хотелось первыми разрешить загадку, на которую они-то и обратили внимание.

Разгадка необычайно всех изумила: когда шлюпки приблизились, среди Тихого океана обнаружили известную всему миру команду Клапзубы. Чтобы не деквалифицироваться, парни играли с отцом в водное поло…

На этом кончается замечательная история команды Клапзубы.

В. Ванчура ПРИЧУДЫ ЛЕТА Перевод Д. Горбова


Старое время

ногие смельчаки, оказавшись в начале великолепного месяца июня, садятся в тени платанов, и угрюмые лица их светлеют. Вот ветви и высокий столбик ртути, который подымается и опускается, напоминая дыхание спящего. Вот кивок подсолнечника и это лицо, когда-то грозное. Пускай подобреет нос, и надутые губы, так резко выпятившиеся на физиономии, пускай улыбнутся, потому что, ей-богу, город спокойный.

Средь тучных полей немало белых хуторов в духе народной поэзии. Бычки стали волами, яловые телки — стельными, и мая как не бывало.

Пока можно, оденьтесь в белое и сидите в раздумье перед своим отелем. Нет, к черту! Чем плох пример праотцев, которые, бывало, подпоясавшись и перекинув пиджак на руку, шли медленным шагом к воротам парка, чтобы сесть за уже накрытый столик?

Тогда маркитантки лета в чепчиках, в ажурных туфлях без каблука, не царапающих дорожки, ходили от посетителя к посетителю, от столика к столику и, вынув из оттопыренного кармана блокнот, отрывали листок за листком. Нос-хохолок краснел у них всякий раз, как они обращались к гостю со следующими словами:

— Добрый день, сударь. Не правда ли, прекрасное утро? Приятны вам эти десять ударов, что как раз слетают со старинной башни базилики святого Лаврентия? Думается, время дарит больше очарования, нежели что-либо другое, и в самом деле: десять больше девяти. Этот храм некогда жестоко бранили, потому что его строил вертопрах, у которого хватило дерзости изменить проект в нарушение правил. Мы знали этого строителя, и, по правде говоря, он нам нравился, хоть был порядочный распутник.

— Как же так? — промолвил старый господин.— Этот костел, оказывается, неудачный: он построен вопреки добрым правилам архитектуры? А я заметил это только сейчас…

— И вполне справедливо заметили,— сказала дама.— Но попробуйте догадаться, что вот эта шляпа, которая на мне, девять сезонов бросала вызов обществу! Ах, мой милый, и она, и базилика привились, и теперь изъяны их — в порядке вещей. Потому что — повторяю — время придает достоинство даже уродам.

Эге-ге! Разве эти разговоры не заслуживают упоминания? Или они нарушают ритм размеренной походки? Разве они недостаточно правдивы и от них не веет почти вульгарной посредственностью?


Курорт Кроковы Вары {49}

На достопримечательной реке Орше стоит город, обладающий хорошей репутацией и хорошей водой. Ключи бьют в тенистых местах, и девять самых мощных источников, на которых поставлено девять колодцев, названы именами девяти муз. Речь идет о курорте Кроковы Вары. Речь идет о городе, открытом для всех, выстроенном наполовину из кирпича, наполовину из грязи и камня, где архитектура оставляет желать лучшего, а здоровье всегда превосходное.

— Ха,— говорил варский бургомистр, снимая карты,— у нас не зевают. Ге-гоп! Наш городок в спешке и благородном соперничестве приходит к шестому месяцу года без опоздания, выдержав нужные сроки.

Так вот в этих краях целеустремленности и торопливого времени (ах, где же не стареют стремительно и где живут люди, чьи средства не священны?) было несколько усадеб и весьма старинные владения. Они были приобретены главным образом игрой в «Мелкая — крупную» или «Мелкая берет». Владения благодатные и хорошо управляемые, потому что, ей-ей, здешние горожане — завзятые торгаши, и им отнюдь не помеха то обстоятельство, что Кроковы Вары — курорт десятой величины и отличаются чрезмерной облачностью, скудным солнечным освещением, непросыхающей почвой и источниками, отнюдь не кипящими. Не беда! Хоть нет и канализации, а все-таки город деятельный и вполне солидный.


Время

Григорианский календарь {50} алел первым июньским воскресеньем, и гудели большие колокола. Время шло вперед быстрым шагом, как всегда бывает в минуты безделья и большие праздники. Скоро восемь — час, о котором говорят, что это нюх своры дневного времени и что он выследит вас во что бы то ни стало.


Возраст и местоположение предприятия Антонина Дуры

В эту минуту пением и причудливой игрой началось действие нашего повествования — в плавательном заведении Антонина Дуры. Плот Антонина, на котором поставлены легкие купальные постройки, привязан там, где спина Орши покрывается рябью, учуяв песчаный пляж размером в пятьдесят с лишним саженей. В этих местах от берега в сторону города тянется ивняк, подходящий вплотную к садам кожевников и вафельщиков. Каждое лето он разрастается, приобретая довольно дикий, щетинистый вид. Никто его не прорежает, и для тех, кто идет на реку, остается лишь немного тропинок, к сожалению, узких. В начале каждой торчит грубо окрашенная жердь, несущая на себе, как ослица седло, надпись: «Купальня».

— Ну конечно,— промолвил бургграф, которому когда-то, в четырнадцатом веке, вздумалось действовать напрямик.— Конечно, надо выкупаться! — Сказав это, он прошел сквозь кусты к пляжу и выполнил свое намерение. С тех пор, насколько хватает памяти, эти места использовались по назначению.


Антонин Дура

Допев свою песенку, длинный Антонин заложил руки за спину и машинально дохнул на шарик термометра. Почти неподкупный столбик чуть шевельнулся, и в голове Дуры эта исполнительность вызвала цепь мыслей, сменивших друг друга в порядке тасуемых карт.

— Такой характер лета,— промолвил он затем, отворачиваясь от Цельсиева прибора,— не предвещает ничего хорошего. Холодно, и мое дыхание, хоть я не глотал воды, леденит. Какой же еще месяц остается нам, если даже июнь не дает возможности позаботиться о здоровье и телесной чистоте? Но, благоприятная погода или нет, эти дела не терпят отлагательства.

С этими словами маэстро снял ремень, разделся и, глядя вниз, на воду, отражающую его длинные волосатые ноги, стенки бассейна и небесный купол, увидел перевернутый сосуд, кем-то неумело поставленный на самом краю.

— Ах, купальня и эта чарка — пусты,— промолвил он.


Дела современные и священнослужитель

В эту минуту каноник Рох, человек, лучше кого-либо другого знающий цену нравственности, вступил на речную плотину, окаймляющую противоположный берег. Читая стихи или соответствующую времени дня молитву, он успевал смотреть во все стороны и, само собой, заметил маэстро Антонина Дуру, который с увлажненными глазами, высунув язык, размечтался над чаркой.

— Эй,— крикнул каноник,— эй, сударь, поздно начинаете вы свой шабаш. Или колокола звонили недостаточно громко? Слезайте со своего помела, я прекрасно вижу, что у вас между ляжками. Прекратите безобразия, которые вас погубят. Возьмите купальный халат или простыню, что висит на перилах вашей отвратительной сточной канавы, а не то я, клянусь честью, перейду на тот берег и вылью всю вашу бутылку в Оршу.

— Что ж,— возразил Антонин, переменив позу.— Делайте, как вам угодно, переходите. Спешите сюда, чтоб увидеть во всех подробностях свою ошибку, поищите помело у меня во всех углах, и, ежели вы такой ловкий, что найдете хоть каплю в бутылке, я не стану вас упрекать. Ну, шагайте, ступите сандалией в реку. Я хотел бы высказать кое-какие истины, которые полезно выслушать в подходящий момент.

Священник закрыл книгу, заложив страницу указательным пальцем, сел на каменный выступ и стал отвечать, бранясь, но при этом не выходя из рамок благопристойной беседы.

— Какое же вы грязное животное,— воскликнул он,— коли снимаете штаны с такой же легкостью, как порядочный человек — шляпу! Кто был вашим учителем? Кто привил вам такие манеры?

— Ладно,— сказал Антонин, закуривая сигару, которую неожиданно нашел в кармане купального халата, забытую накануне кем-то из посетителей.— Ладно, могу вам рассказать о своих учителях, которые все как есть были добряки и ученые люди. Но не называйте меня бесстыдником. Я снял штаны из благих побуждений. Дело в том, что кожа, как и теперь утверждают в тех классах, которые я посещал, чтоб получить начальное образование, должна дышать и жадно требует этого. Мне были привиты правила гигиены, я усвоил их и тщательно соблюдаю с большой пользой для тела. Отвяжитесь от меня со своей книжкой од и пальцем, который мусолит избитые фразы, не добираясь до смысла. Отвяжитесь, толкователь гадостей, буквенной ерунды и астматических строк, вздумавших ковылять по правилам.

С этими словами владелец купальни сошел по ступенькам и кинулся в бассейн.

— Я здесь,— продолжал он, мужественно перенося холод воды,— для того, чтоб ответить вам на все оскорбления, которыми вы меня осыпаете уже пять лет. Но у меня теперь мокрые руки, и слишком поздно вынимать изо рта сигару, но слишком рано бросать ее.

— Как? — воскликнул аббат.— Вы хотите повторить историю с вороной, потерявшей сыр? Ради бога, держите свою сигару в зубах и молчите.


Воин Гуго

Во время этого яростного, острого спора в Дурову купальню вошел человек лет пятидесяти, чьи икры выдавали фехтовальщика, а руки прятались в перчатках. Одет он был как английский охотник, и его роялистскую физиономию без единого шрама украшал жировик крупней ореха над левым углом нижней челюсти.

— Добрый день,— промолвил он из облака изысканных конюшенных ароматов.

— Добрый день,— ответствовал маэстро Дура.— Я делаю упражнения, которые вам уже знакомы и которые уже порядочно разозлили каноника. Позвольте мне проплыть вокруг водоема.

— Если мое согласие не разгневает аббата, я, разумеется, не возражаю,— ответил пришедший и сел на скамейку, в то время как владелец купальни с сигарой во рту стал бороздить поверхность бассейна.

Духовное лицо на том берегу запомнило страницу и, отложив книгу, ответило на приветствие.

— Доброе утро, майор. Вы по-прежнему считаете, что этот сумасброд, не отличающийся высокими умственными способностями, действительно заслуживает вашей снисходительности?

— Да,— ответил охотник,— проделываемые маэстро физические упражнения представляются мне целесообразными, а сознание у него, хоть он всего лишь учитель плавания, достаточно подвижно, чтобы давать вам разнообразные ответы. Я мог бы отговорить его входить в купальню, но, придя, застал его уже погруженным в воду и плавающим. Зачем же нарушать то, что существует?

— Ах,— воскликнул аббат,— вы всегда поклонялись временному, упуская, таким образом, вечное. Ну да ладно: вам придется отвечать за свои ошибки. Книга, которую я сейчас читал, достаточно близка к нам, чтобы напомнить, что значит — существовать. Ей две тысячи лет. Поймите мою мысль, майор.

— Сударь,— сказал Дура, вылезая из воды,— майор не читал вашей книги и не станет читать ее, будь она даже еще древней. Неужели он настолько безумен, чтобы думать, будто рев древних ослов приятней для слуха? Он пришел удить рыбу, а вы ее распугиваете, крича во все горло.

Тем временем майор открыл коробочку, которую принес из Дуровой кладовой, насадил на крючок дождевого червя и закинул удочку.

— Напротив,— промолвил он,— я нахожу какой-то интерес в этих разговорах, и пусть они будут даже не вполне учтивы, допускаю их, так как интерес — отблеск страсти. Что на свете великого, кроме вечно голубого неба и вечно кровавой страсти?


Наблюдение над погодой

— Может быть, аббат ответит вам, если вы хотите знать,— сказал учитель плавания, надевая рубашку,— но я сомневаюсь, чтобы вы сумели отстоять свое утверждение насчет голубого неба. Потому что нынешний июнь не стоит ломаного гроша. Я понимаю: вы хотели сочетать голубой цвет с цветом крови, но ваша попытка, хоть вы и дворянин, тщетна. Присмотритесь хорошенько, майор: вам не кажется, что погода отвратительна и вот-вот хлынет дождь? Я вижу громаду туч с прожилками голубизны, эти тучи кажутся мне какими-то ненатуральными.

— Посмотрите на четыре стороны этого небосклона {51},— продолжал Антонин, спрятав лицо в рубашку и описывая воздушный круг рукавом, в который рука вошла только наполовину.— Всмотритесь, и вы не увидите ничего, кроме лежащего горизонтальными слоями поднявшегося тумана. Вон восходящие течения, которые уносят пары от земной поверхности к границе образования росы. Сколько ярусов, и облачных граней, и этих коварных мглинок! К сожалению, господа, я слишком беден, чтобы иметь право на гнев. Но я все же хотел бы облегчить душу, крепко выругавшись.


Другие беседы

— Откуда такая нерешительность,— вскричал каноник.— Как будто я не слышал, как вы только что переругивались целый час.

Антонин ответил, что каноник, возможно, ошибся, так как находится на том берегу, а Орша в эту пору — широкая.

— Ваши уши,— сказал он,— оглушены гвалтом книг, которые орут, даже когда закрыты. Не успею я сделать два-три вздоха, как вам уже слышится кто-нибудь из отцов церкви.

С этими словами учитель плавания уже без всяких затруднений надел штаны и, застегнув их, сел возле майора. Роялист, терпение которого было не беспредельным, дернул удилище и, сняв леску, сложил рыболовные принадлежности. Потом встал и спокойно откупорил бутылку.

— Если б вы не разрешали споров криком,— промолвил он, наливая три рюмки,— я бы иной раз мог быть вам полезным. Но, насколько понимаю, ваше честолюбие состоит в том, чтоб оставить за собой последнее слово.


Обличение дуэлей

На это Антонин Дура заметил:

— Лучше удержать за собой последнее слово, чем получить последний удар, потому что вы не убедите меня, будто моя злоба охладеет оттого, что кто-то проткнет мне икру до берцовой кости. Медицинские книги, которые я читаю, ценят больше всего продолжительную болезнь и с этой точки зрения позволить, чтобы тебя распотрошили у барьера, было бы грубой научной ошибкой. Всему свое время, майор. В наш передовой век вы обязаны умереть от пролежней, заболев сухоткой спинного мозга и дожив до девяноста лет.


Завязка

Сказав это, Антонин выпил, и как раз в это мгновение в купальню вошла жена его Катушка, держа в руках кастрюлю, из которой валил пар.

— Ах, никогда ты не посидишь сложа руки! —сказала она Антонину без улыбки.

— Мы беседуем об отвлеченных предметах, которые занимают каноника,— отвечал маэстро и, подойдя к жене, приподнял крышку кастрюли, чтоб посмотреть, нет ли там чего-либо вкусного. Потом, предоставив крышке упасть на прежнее место и поглядывая то на кастрюлю, то на лицо супруги, промолвил:

— Как могу я, майор, при таком положении вещей, придавать серьезное значение вашим королям, канониковым книгам и своему здоровью?


Воспоминание супруги

— Мой муж часто болтает зря,— сказала пани Дурова.— Ах, мне приходится терпеть это с семнадцатилетнего возраста, так как, к вашему сведению, я рано вышла замуж. Да, у меня была возможность выбирать между молодыми людьми получше Антонина, но он поколотил всех женихов и, раздобыв ключи, которые, как нарочно, подходили к моей двери, так долго наседал на меня, что поневоле пришлось справлять свадьбу. Правда, Антонин был страшно влюблен и страшно здоров, и я готова побиться об заклад, что тем парням крепко от него досталось.


Детальность и размах
(Ответ критикам)

Аббат, которому сцена с кастрюлей напомнила изображение на оборотной стороне монеты, описанной в Бегеровых {52} «Observationes et coniecturae in numismata quaedam antiqua» [45] молчал, задумчиво кидая в Оршу камень за камнем.

— Такие резкие движения и такое увлечение игрой,— заметил Антонин, наклонившись к майору,— неприличны духовному лицу, и аббату следовало бы прекратить эти занятия. Повидал я в жизни дурачков, которые поступали как он, а потом жалели о своей несдержанности, потому что кто начнет без навыка метать малые или большие тяжести, тот делает это так нескладно, что обязательно сдвинет материю мозжечка либо продолговатого мозга.

— Говорят о некоторых историках, что они занимались физическими упражнениями,— продолжал Антонин, повысив голос,— и я слышал, что среди любителей литературы были бегуны. Но разве это основание для того, чтобы каноник носился как бешеный по полю и прыгал через колючий кустарник?

— Что вы хотите сказать, маэстро? — спросил каноник.— Мне кажется, в своих поисках выражения вы дошли до той степени непонятности, когда она становится уже забавной.


Решимость и действие

— Я вижу,— сказала пани Дурова,— вы спорите о какой-то чепухе, а кричите так, будто речь идет о деньгах.

— Мой муж — грубиян.

Сколько раз я толковала ему, чтоб он в летние месяцы говорил тише и вежливей, так как наша профессия требует встречать клиента приветливо, будь он даже мошенник, который ворует мыло и рвет в кабине мое полотенце на портянки.

Говоря это, пани вошла в лодку и, отвязав ее, переправилась на другой берег, к аббату.

— Мой муж — невероятный осел,— сказал она.— Идемте, сударь, я перевезу вас, и вы скажете ему это напрямик.


Бутылка и итальянский поход

Войдя в купальню, аббат поздоровался и подсел к майору.

— Ваш стакан слишком долго стоит полный,— сказал Гуго.— Может быть, лучше его не пить?

— Выливать вино? — возразил аббат.— Выливать вино и портить книги — тяжкий проступок, сударь!

— Что касается вина, это верно,— подтвердил Антонин.— Я знаю случай с одним трактирщиком, которого посадили в тюрьму за то, что он вышиб затычку из винной бочки.

— Это напоминает мне итальянский поход. Знаете, отчего была проиграна первая битва на Пьяве? {53} — спросил майор Гуго, взволнованный ужасами войны.

Потом, заметив, что ни тот, ни другой приятель не хотят слушать его рассказ, заговорил о диспозиции войск и о винных погребках северной Италии.

— Знайте,— начал он, повернувшись к пани Дуровой,— знайте все, что армия не имела посуды, так что вино пили из горсти. Солдату приходилось аккуратно протыкать бочку, как можно ниже, при помощи штыка, и — вино било ключом. Получалось, что все подвальное помещение бывало залито вином, и так утонули некоторые полки. Метод открывания бочек штыком не экономичен: при нем бывает пролито большое количество напитка. Напитка, отменно пригодного к тому, чтоб подымать упавший боевой дух.

— Боевой дух! — сказал Антонин.— Ревущий дух горлодеров, которые палят по врагу из укрытий! Если в вас присутствует боевой дух, подымите без всякого шума центнер, майор.

— Э-э, я могу прочесть вам несколько стихов, не имеющих отношения ни к кровопролитию, ни к поднятию тяжестей, но завоевавших весь мир,— воскликнул аббат.

Тут вокруг