КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 412268 томов
Объем библиотеки - 551 Гб.
Всего авторов - 151132
Пользователей - 93968

Впечатления

Serg55 про Вихрев: Третья сила. Сорвать Блицкриг! (сборник) (Боевая фантастика)

неплохо, но в начале много повторов, одно и тоже от разных героев

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
кирилл789 про Стрeльникoва: Мой лед, твое пламя (СИ) (Любовная фантастика)

пишет эта дама стрельникова уже лет 10. по крайней мере жена столько про неё слышала. пишет много, и до сих пор у неё САПОЖКИ и ЗАЛА! люди воют, плюются, матерятся: НЕТ таких слов!!! есть «сапоги», а сапожки - только для детей. и есть «ЗАЛ»!
люди взрослеют, растут, приобретают образование, ЖИЗНЕННЫЙ ОПЫТ, ЧИТАЮТ. мозги себе вправляют. ну, это нормальные люди.
а что это за зверь – «центральная парадная зала»? а есть нецентральная? и много-много непарадных? ДЛЯ ЧЕГО в частном доме? не дворец ведь! какая «центральная парадная зала»???
а сожрать в ванной БЛЮДО пирожных с кремом за полтора (!) часа перед приёмом, ты как в платье-то влезла, лишенка?
и на праздник, к многим-многим гостям, на твой первый бал (ты только из пансиона), ты надела «драгоценность» - кулон с топазом!
взяла ггня в руки коробочку с подарком мужчине - брошью (!) и, не подарив, пошла с ним танцевать. где брошь? куда она её сунула?? и что за подарок МУЖЧИНЕ – брошь??!
дальше. брошь из серебра, но с АЛМАЗОМ!! знаете, слов вот нет. какое серебро с алмазом? кто этот дурак, что оправил АЛМАЗ в СЕРЕБРО??
ладно, в подарок – алмаз в серебре, а себе, на ПЕРВЫЙ бал – ТОПАЗ??
бал не кончился, пошла ггня к себе. дом полон гостей. одела она халат поверх ночнухи, тапки и вышла. за-чем? к гостям? покрасоваться перед толпой народа?
утром закуталась в шаль и пошла завтракать. стральникова, ты сама-то когда-нибудь, в шали завтракала? а когда за приборами потянулась, куда шаль делась? а там ещё, когда завтракаешь, руками и двигать надо. не с ложки же тебя завтраком кормили. а поспешив на вкусные запахи КУХНИ, перешагнула порог «просторной СТОЛОВОЙ»!
теперь вопросы. почему, зная, что воспитанница приезжает, ей не предоставили камеристку? приезжает к балу, у неё нет бального платья, и она пешком, за пару часов, идет САМА покупать? почему из всех слуг, вокруг ггни вертится только экономка? и встречает, и на бал собирает? причёску делает? э-ко-ном-ка! причёску делает!
и как это: "от нервного волнения показалось"? от чего?? это – по-русски?
гг - ледяной маг, Страж Гор, лорд, не последний человек государства, который выплачивал «приличные суммы» на счёт ггни. пансион, дающий «отличное» образование и «отличное» воспитание, после которого на первый бал надевается топаз, натягивается халат и выходится в полный дом гостей, и - шаль на завтрак! почему имея приличный счёт, зная, что прибываешь прямо к празднику, ты бального платья не заказала?? почему прёшься в «парадную залу» ОДНА? без сопровождения?
и – нытьё, и заикание, и трясущиеся губы, руки, сопли ггни.
это – прочитанная одна глава. после чего я сунул вот это жене, она проглядела полторы главы и сказала: видимо писала дэвушка давно, из черновиков, что-то разобрала в «служанку двух господ», что-то ещё куда, а денег-то хочется, сладко жрать пирожные с кремом блюдами привыкла, вот и вытащила старьё на свет божий.
в общем, моё впечатление: мерзкая, мерзкая вещь от тётки, которая УЧИТ! «КАК СТАТЬ АРИСТОКРАТКОЙ»! необразованная, невоспитанная тётка УЧИТ! тётка, которая НЕ ПРОЧИТАЛА НИ ОДНОЙ книги из классики. тётка, которая права на такое учение не имеет, но имеет, от необразованности и бескультурья огромные хамские претензии на «инженера человеческих душ».
не читайте её, девушки. а если читаете, не берите НИЧЕГО на веру. пишет бред, откровенный, безграмотный и вредный.
хотя бы просто потому, что когда имеешь ОБРАЗОВАНИЕ спокойно и чётко пошлёшь кого угодно, куда угодно и запросто. никакого «бе-бе-бе» с заиканием НЕТ!
а вот за десятилетия попыток представить людей образованных и воспитанных неприспособленными к жизни дураками, такие, как стральникова&Ко и их последовательницы—копировщицы поплатились. жёстко, чётко и самым страшным для них – безденежьем. НИКТО НЕ ПОКУПАЕТ.
вас ПЕРЕСТАЛИ ПОКУПАТЬ! и, как следствие, издавать. так вам и надо.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
кирилл789 про Сорокина: Отбор без шанса на победу (Любовная фантастика)

попытался почитать, не пошло. после хороших вещей наивный тухляк с претензией не прокатил.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
кирилл789 про Звездная: От ненависти до любви — одно задание! (Космическая фантастика)

рассказик в 70 кб, а читать невозможно. проглядел до середины и сдох.
никогда ни мужчина, ни женщина не то что не влюбятся и женятся, в сторону не посмотрят человека, который СМЕРТЕЛЬНО подставил хотя бы ОДИН раз! а тут: от 17-ти и больше! да ладно! а ггня точно умная?
хотя, по меркам звёздной, динамить родственника императора сопливой деревенской адепткой 8 томов и писать, что мужик целибат ГОДАМИ держит, наверное, и такое вот нормально.
эту афтаршу просто надо перерасти. ну, супругу, которая лет 10 назад была в восторге от неё, сейчас откровенно тошнит уже при упоминании фамилии. как она сказала: "люди должны с годами развиваться, а не опускаться. пишет тётка всё хуже, гаже и гаже. чем дальше, тем помойнее."

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
кирилл789 про Богатикова: Госпожа чародейка (СИ) (Любовная фантастика)

прекрасная героиня. а ещё она умна и воспитана прекрасно. безумно редкие качества среди тех деревенских хабалок, которые выдаются бесчисленным количеством безумных писалок за образец подражания, то бишь "героинь".
точнее, такую героиню в первый раз и встретил. надо будет книги мадам богатиковой отслеживать.)

Рейтинг: +1 ( 2 за, 1 против).
Stribog73 про Фрейдзон: Шестой (Современная проза)

Да! Рассказ впечатляет не меньше, чем "Болото" Шекли!
Всем рекомендую прочесть.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
кирилл789 про Зайцева: Последние из легенды (СИ) (Любовная фантастика)

всё-таки приятно читать писателя.)

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).

Поэзия США (fb2)

- Поэзия США (пер. Борис Абрамович Слуцкий, ...) (и.с. Библиотека литературы США) 2.52 Мб, 556с. (скачать fb2) - Джо Хилл - Эдгар Аллан По - Роберт Фрост - Стивен Крейн - Уолт Уитмен

Настройки текста:



Поэзия США

ПОЭТЫ И ПОЭЗИЯ АМЕРИКИ Вступительная статья

С поэтических произведений, созданных в середине XVII века, началось формирование американской литературы как самостоятельного художественного явления.

Авторы этих текстов не осознавали себя поэтами в современном значении слова. Первая книга, отпечатанная в колониях на другом берегу Атлантики, называлась «Полное собрание псалмов, достоверно переложенных английским стихом». Она вышла в 1640 году тиражом по тому времени очень большим — видимо, приобрести ее почитал своим долгом каждый ревностный пуританин. Миропонимание тогдашних американцев, их духовное кредо, их этика — все это определялось пуританской доктриной. А для нее, строго говоря, не существовало никакой литературы, помимо богословской.

Образ мира, угадываемый в архаичных, полных библеизмов, неуклюже построенных виршах той поры, конечно, нельзя понять вне пуританской теологии и идеологии. Обычно контекст здесь важнее самого текста. И все-таки это определенный образ мира, не просто рифмованное изложение того или иного тезиса, существенного для кальвинизма. Через броню ригористических запретов, через богословскую схоластику пробивается живое человеческое чувство. И хотя оно почти неизменно облечено в форму религиозной медитации, произведения Эдварда Джонсона, Роджера Уильямса и других стихотворцев донесли гамму чувств человека тех далеких дней.

Крупнейшим поэтом США XVII века был Эдвард Тэйлор, пастор из Массачусетса, чьи стихи увидели свет лишь через два с лишним столетия после смерти автора. К счастью, наследники сохранили рукопись, которую он тщательно прятал от посторонних глаз. Священнослужителю не подобало сочинять ничего, кроме проповедей. Прихожанам Тэйлора уж тем более показалось бы странным, что дидактика в его стихотворениях вовсе не главное. Впрочем, они не знали, что Тэйлор пишет стихи.

Человек своей эпохи, он как истовый пуританин воспринимал повседневное в свете вечного, отыскивая свидетельства высокого промысла и откровения в окружавшей его жизни крохотного поселка на самом краю цивилизованного мира. Для пуритан греховным было все земное бытие, а всякий смертный был ничтожен и лишь непоколебимостью веры в самых тягостных испытаниях обретал единственную и высшую награду — духовное спасение. Тэйлор множество раз возвращался к этой мысли, однако она принимала оттенки, на пуританский взгляд, едва ли не еретические, потому что предметом его исступленных размышлений было не будущее воздаяние, а крестный путь к нему — как раз не награда, а испытания, которых она требует.

В его стихах переданы неподдельный драматизм и неповторимая индивидуальность реального духовного опыта. Быть может, незаметно для самого Тэйлора этот драматизм ослаблял, расшатывал теологическую догму, которой вдохновлялся поэт. Она перестала быть абстракцией. За нею обозначилась живая жизнь, не вмещающаяся в жесткие установления пуританства. Это был центральный конфликт того времени. Поэзия Тэйлора осталась высшим художественным выражением идей, побуждений, противоречий пуританской Америки.

По глубине содержания, по своеобразию и многосложности символов, по прихотливой, изощренной образности и отточенности шестистрочной строфы — словом, по всему своему эстетическому богатству стихи Тэйлора принадлежат к числу значительных достижений англоязычного поэтического барокко. Сам факт, что колонии Нового Света сумели выдвинуть писателя такого творческого диапазона, казался необъяснимым даже издателям первой книги Тэйлора, появившейся в 1939 году. Еще давала себя чувствовать инерция упрощенных представлений о художественном бесплодии первых полутора столетий американской истории. Ссылались на то, что Тэйлор был американцем в первом поколении и до переезда в Новую Англию успел получить европейское образование, — так, он, несомненно, знал стихи Герберта, а возможно, и Донна. Но сопоставления с английскими «метафизическими поэтами» только усиливали впечатление самобытности дарования их младшего современника и, что особенно важно, — его американской характерности.

Америку считали культурной провинцией еще и в конце XIX века, а для европейцев эпохи Тэйлора это была аксиома. Когда в Лондоне вышла первая американская книга — сборник стихов Анны Брэдстрит, напечатанный в 1650 году без ее ведома, — на титульном листе стояло: «Десятая муза, только что явившаяся в Америке». Наивный рекламный трюк сработал, книгу покупали, не сомневаясь, что это мистификация. Какая муза могла явиться на диком континенте, куда ехали кто с единственной целью разбогатеть, кто — спасаясь от английской Немезиды и от религиозной нетерпимости, заставившей тысячи сектантов грузить свои скудные пожитки на корабли в Бостон и в Новый Амстердам? И те и другие были людьми практической складки, им требовались оружие и рабочий инструмент, а для духовной-пищи вполне хватало молитвенника.

Но выяснилось, что стихи действительно написаны в Америке. И более того, представляют собой не сплошь псалмы да перепевы библейских мотивов. Пятистопный ямб Брэдстрит напоминал английскому читателю многие знакомые образцы, в особенности сэра Уолтера Рэли, которого потом выдавали за «истинного» Шекспира. А сетования на тщету всех человеческих устремлений, исключая покаяние и самообуздание, попадались чуть не на каждой странице. Жена губернатора одной из колоний, разумеется, мыслила понятиями своего времени и своего круга. Но в сборнике нашлись и безыскусные описания домашнего быта переселенцев. И первые, набросанные еще очень робкой рукой картины американской природы. И что совсем удивительно — любовные стихотворения. При всем своем пуризме они все же выглядели явным нарушением канонов благочестия.

Приоткрылся уголок совсем незнакомого европейцам мира. О книге тепло отозвались в двух-трех лондонских журналах, не забыв отметить, что впервые за всю историю английской поэзии свои стихи осмелилась представить на суд публики женщина. Об этом не позабудут и многочисленные наследницы, с благодарностью упоминавшие уже в наш век о «Десятой Музе», которая доказала, что и для женщин должно найтись место на Парнасе. Творческое содержание и литературное значение ее поэзии вспоминается куда реже. Потребовалось исследование поэта и критика Джона Берримена (1956), чтобы всерьез заговорили и о Брэдстрит, и обо всей той поэтической эпохе.

Сегодня вряд ли кому-нибудь покажется, что эта поэзия принадлежит только профессорам истории литературы. Многое, конечно, устарело, но многое и вошло в традиции, продолжающие развиваться. Пуританское воображение с его обостренной восприимчивостью к духовным и этическим конфликтам, развертывающимся в глубинах сознания, смогло — несмотря на ригоризм, моралистичность, абстрактность категорий и оппозиций — открыть в человеке Нового Света нравственные противоречия, к которым вернутся и некоторые крупнейшие американские поэты прошлого века (Герман Мелвилл, Эмили Дикинсон), и наши современники: тот же Берримен, Роберт Лоуэлл и другие. Сюда, в эту почву, уходит своими корнями традиция серьезного этического размышления и бескомпромиссного искания духовной истины — одна из лучших традиций американской поэзии. Сюда, к несмелым и еще чисто интуитивным догадкам Анны Брэдстрит, восходит нить последующих долгих поэтических споров о своеобразии Америки и американцев, о прежнем, европейском, и новом, заокеанском, «доме», о сущности американского мироощущения и национального характера.

В поэзии XVII века наметились некоторые художественные проблемы, в будущем оказавшиеся узловыми для американской литературы. Конечно, они наметились только слабым пунктиром — историческое развитие, сообщившее этим проблемам непреходящую актуальность, было еще впереди, да и самой поэзии еще предстоял немалый путь, прежде чем она станет бесспорным и значительным эстетическим фактом — в США это произойдет лишь в эпоху романтизма. Выдающийся талант Тэйлора и даже куда более скромное дарование Брэдстрит выглядят исключениями на современном им литературном фоне — в целом достаточно тусклом. Поэзия пока что воспринимается главным образом как средство наставления в добродетелях, которыми должен обладать пуританин. Во множестве пишутся духовные стихи, поучительные истории, густо начиненные моральными сентенциями, сатирические поэмы, бичующие своекорыстие и разврат, а также эпитафии. Суровые условия непрерывных войн с индейцами, голод, эпидемии усилили потребность в таком жанре.

Культура коренных жителей континента, в том числе и их богатейший поэтический фольклор, первым американским литераторам остались неизвестными. Правда, уже в 1643 году, составляя описание индейских языков, Роджер Уильямс заключил каждую главу своей книжки небольшим стихотворением, выказывающим знакомство с преданиями аборигенов. Однако понадобятся еще полтора столетия, чтобы жизнь индейцев была осознана как художественная тема. Впоследствии американская поэзия будет ей обязана «Песнью о Гайавате» и еще многими прекрасными произведениями, включая и стихи поэтов-индейцев, все активнее о себе заявляющих в самые последние годы.

Политикой колонистов по отношению к истинным хозяевам американской земли был геноцид. Его осуществляли уже первые переселенцы и с еще большей жестокостью — их внуки и правнуки. В результате исчезли целые племена. Были искоренены большие пласты индейской культуры — это тоже входит в счет, предъявленный белой Америке нынешним поколением коренных американцев.

В подобной ситуации, разумеется, было затруднено, искусственно заторможено культурное общение, и все-таки оно происходило — индейская мифология, поэтические сюжеты и образы начали проникать в литературу задолго до Лонгфелло. Трагедия индейцев уже просветителям внушала чувство исторической вины Америки. А у романтиков она вызывала горечь и гнев, побуждая с особым усердием собирать остатки погибших художественных сокровищ и широко вводить в свои стихотворения индейские мотивы. В становлении американской поэзии как национально самобытного явления наследие индейцев сыграло огромную роль.

Негритянской художественной культуре принадлежит в этом процессе роль поначалу не столь заметная, но тем не менее существенная. Корабли с черными невольниками плыли через Атлантику в кильватере кораблей с колонистами. С первых же десятилетий американской истории завязался расовый конфликт, и сегодня еще очень далекий, — может быть, даже особенно далекий — от разрешения. Африканские легенды, притчи, песни, вся эта глубоко своеобразная и яркая устная литература за океаном продолжала жить в бараках для рабов, а потом в «цветных» предместьях больших и малых городов, обогащаясь новыми темами и образами, но при этом не утрачивая своей специфической духовной и художественной сущности.

Уже в конце XVIII века из этой среды стали появляться первые литераторы, первые печатавшиеся поэты — и в их числе Филис Уитли, о которой теперь говорят как о прямой предшественнице романтического поколения. Вопреки всей атмосфере расизма, насаждавшего представление о чернокожих как о рабочей скотине, пригодной лишь для самого элементарного и тяжелого труда, даже на Юге, в условиях рабовладельческого общества, создавались произведения, выражавшие драмы и надежды «другой страны», как станут называть негритянскую Америку в наши дни. А фольклор черных американцев своей эстетической необычностью и красочностью поражал воображение писателей, соприкоснувшихся с ним в годы движения за отмену рабства, предшествовавшего Гражданской войне 1861–1865 годов.

Правда, следы непосредственного воздействия этой фольклорной поэтики обнаруживаются сравнительно поздно — отчасти у Лонгфелло в «Стихах о рабстве» (1842), заметнее в «Листьях травы» (1855) Уитмена. Однако существовало и воздействие подспудное — воздействие на самый характер мироощущения американских поэтов, оказываемое накалявшимися год от года расовыми антагонизмами и в конечном счете сказавшееся на творческом видении и Мелвилла, и Торо, и Джеймса Рассела Лоуэлла. Существовала — на протяжении всего XIX века — и литература самих черных американцев, к концу столетия выдвинувшая самобытную поэтическую личность Пола Лоренса Данбара. Расцвет негритянской поэзии в 20-е годы нашего века, когда дебютировал выдающийся поэт черной Америки Ленгстон Хьюз и началось литературное движение, названное «гарлемским ренессансом», был неожиданностью лишь для тех, кто высокомерно не замечал культуру, хранимую и созидаемую в гарлемах с самого их появления на американской земле. В поэзию США эта культура вошла широко и многогранно и помогла ей обрести свое необщее лицо.

Фольклор самих колонистов тоже долгое время почти не соприкасался с письменной литературой. А ведь в фольклоре всего раньше выступили приметы национальной самобытности. Особенно в фольклоре фронтира — так называлась граница между освоенными переселенцами и еще принадлежавшими индейцам землями. Она двигалась к Западу, пока в середине XIX века не достигла тихоокеанских берегов. Быт и нравы фронтира хорошо известны из романов Купера, рассказов Брета Гарта и молодого Твена. Меньше знают сложенные пионерами легенды и баллады, которые они пели, — Роберт Фрост скажет, что это золотой фонд американской поэзии. Сюжеты многих баллад по европейским источникам известны еще со средневековья, однако жизнь на фронтире вносила в них настолько существенные поправки, что перед нами фактически новые произведения.

Быть может, самое в них примечательное — чувство удивления перед необыкновенной, щедрой, полной чудес природой и почти всегда примешивающееся к нему острое чувство опасности, грозящей человеку за каждым поворотом свежей дороги, которая тянется через бесконечные американские просторы. Никем не утвержденный, но державшийся еще очень прочно кодекс взаимовыручки и товарищества опоэтизирован в этих балладах с их гротескной образностью, немыслимыми гиперболами, сказочной героикой и — в то же время — обилием жизненно достоверных подробностей, простым и органичным демократизмом этического содержания.

Но в сознании людей фронтира уже зародилось сомнение в том, что равенство, всеобщее благоденствие, безоблачное счастье и впрямь ожидают каждого переселенца, который, не страшась тягот пути и индейских стрел, упрямо пробивается к своему эльдорадо, обязательно его ждущего где-то за ближним ли, дальним ли горизонтом. Действительность, где властвовал закон конкуренции и кипела битва за миллион, оказывалась явно не в ладу с этими прекраснодушными иллюзиями. Фольклор фронтира засвидетельствовал это противоречие. Как и возникший к концу XVIII века городской фольклор, и прежде всего рабочие песни, чьи безвестные создатели рассказывали о социальном гнете, о бесправии, о полуголодном житье обитателей первых наспех построенных фабричных и портовых поселков.

И эти темы, и образы, найденные творцами баллад и рабочих песен, с XIX века начнут вливаться в американскую поэзию все более широким потоком. Крупнейшие поэты США — и Лонгфелло, и Уитмен, и Фрост — обращались к этой россыпи, и каждый находил в ней крупицы высокого искусства. Через всю свою долгую жизнь пронес увлечение фольклором Карл Сэндберг, в 1927 году опубликовавший «Американский песенник», куда вошли собранные им образцы народной поэзии, порой относящиеся еще к колониальным временам.

Фольклор привлекал своими яркими поэтическими достоинствами. И вместе с тем все они чувствовали, что в фольклоре раньше, чем в литературе, — а в чем-то и непосредственнее — были постигнуты и выражены некоторые важнейшие стороны, некоторые ключевые конфликты исторического опыта Америки. Литература подойдет к этим конфликтам лишь в эпоху романтизма. Фольклор начал их осмыслять еще до 1776 года, — хотя, конечно, и в наивной форме, без той глубины, которая отличает творчество По и Мелвилла, Уитмена и Торо.

Ранние американцы — и высокопросвещенные, как Бенджамин Франклин, и едва читавшие по складам, как пионеры, в разваливающейся повозке пробивавшиеся через прерию и на ночь клавшие рядом с собой заряженное ружье, — воспринимали свою новую родину страной справедливости и демократии, какой она мыслилась «мелким буржуа и крестьянам, бежавшим от европейского феодализма с целью учредить чисто буржуазное общество»[1]. Даже неудачник здесь мог если и не ощутить себя счастливым, то хотя бы утешиться надеждой: сколько еще вокруг незаселенных территорий, сколько никем не тронутых природных богатств. И кажется, ничто не мешает человеку проявить себя: ведь за океаном не было ни сословной иерархии, ни религиозных гонений, ни культурных цензов. Как будто и впрямь «свободная земля миллионов безземельных Европы», их «обетованная земля»[2].

Потом такие представления об Америке назовут «американской мечтой», иногда — «американской легендой». Другое дело, что сразу же произошла очень существенная корректировка реальностью. При всем демократизме мышления ранних американцев никто из них не покушался на буржуазное право собственности. Даже истреблению индейских племен, смущавшему совесть лучших людей Нового Света, пытались найти рационалистическое оправдание, как и рабству чернокожих.

Нужен был исторический опыт, чтобы противоречия строившегося за океаном государства начали осознаваться всерьез: не как преходящее, а как коренное. В литературу это пришло с романтиками. Тогда она и стала действительно американской литературой. Она нашла проблематику, характерную прежде всего для Америки. Сложился художественный язык, уже вполне самостоятельный по сравнению с английскими эстетическими традициями и устремлениями.

В поэзии это истинное «открытие Америки» подготавливалось на протяжении всего долгого периода, предшествующего романтизму. О национальной поэтической школе не приходится говорить примерно до 30-х годов прошлого века, когда на сцену выступило поколение Эдгара По и Лонгфелло. Но к обретению литературной независимости логика художественного движения вела уже с XVII столетия, с Брэдстрит и Тэйлора, с первых негритянских песен, сложенных в неволе, с первых народных баллад, с первых контактов между нарождающейся американской и уничтожаемой индейской культурой. С первых попыток передать необычность мира, открывшегося переселенцу и налаживаемого самим переселенцем на другом берегу Атлантики.

Вывезенный из Англии классицизм меньше всего мог способствовать успеху подобных усилий. Это была эстетическая система, чужеродная американскому жизненному содержанию, стучавшемуся в пока еще наглухо закрытые двери литературы. Для Америки неизбежно вторичный, творчески бесперспективный, классицистский стиль, однако, господствовал в поэзии столетие с лишним. Исторически это закономерно. Художественный авторитет англичан оставался подавляюще высоким. Утечет много воды, прежде чем Мелвилл в 1849 году уверенно скажет: «нам не нужны никакие американские Томпкинсы и даже американские Мильтоны». Он говорил от имени своего блестящего литературного поколения. В устах поэтов XVIII века такое утверждение выглядело бы ничтожной похвальбой.

Да и сознанию этих поэтов было вовсе не тесно в классицистских рамках. Напротив. Высокая патетика и обильные античные реминисценции, торжественность слога и величавость стиха — все это вполне отвечало их творческим задачам. Они хотели воспеть Америку. Они верили в ее будущую славу. Идея высокой американской миссии уже оформилась. Действительность еще не успела ее поколебать.

На какое-то время такого рода оптимизм совпал с преобладающим общественным настроением, и классицистская поэзия пережила свою лучшую пору. Это годы революции и Войны за независимость. Тогда Джоэл Барлоу написал «Видение Колумба» (1787), преобразованное затем, на манер Вергилиевой «Энеиды», в «Колумбиаду» (1807), огромную эпическую поэму, мертвыми пентаметрами славящую, как сказано в авторском предисловии, настоящее и грядущее «республиканских институтов, являющихся основой общественного блага и счастья каждого гражданина». Тогда Джон Трамбулл в подражание Свифту написал «Макфингала» (1776–1782), бичуя приспешников английской короны и высмеивая пустые словопрения заокеанских вигов и тори, чтобы перейти затем к патриотическим гимнам в честь побеждающей американской Свободы. Тогда появилось множество анонимных стихотворных сатир, од, памфлетов, прокламаций, и в потоке этой рифмованной публицистики порой попадались вещи, отмеченные недюжинным талантом.

Тогда выдвинулась, привлекая общее внимание, и самая примечательная поэтическая индивидуальность той эпохи — Филип Френо. Прежде с него и начинали историю поэзии США. Это неверно, однако значение Френо в самом деле очень велико. По складу дарования он был скорее поэтом природы и философским лириком, а не трибуном и полемистом, каким его сделала эпоха. Англофоб и франкофил, капитан шхуны, доставлявшей повстанцам порох из Вест-Индии, и узник британской плавучей тюрьмы, газетчик, непоколебимый приверженец Джефферсона и враг всякой тирании, он и после войны остался человеком 1776 года, со скорбью и возмущением писавшим о коррупции, которая воцарилась в Америке, и о героях, вынужденных протягивать руку за милостыней:

Где ж то оружье, что он брал в походы,
Где сила, что британцев прочь гнала?
Солдату завоеванной Свободы
Даны в награду — голод и хвала!

Пока шла война, сатиры и политические стихи Френо гремели по всей Америке. Это типичная классицистская поэзия, постоянно оглядывающаяся на античные образцы, выспренняя и перегруженная абстрактной символикой, но подчас добивающаяся неподдельной страстности — и в утверждении, и в отрицании.

Высшими авторитетами Френо признавал Мильтона и Попа. Однако гораздо больше дало ему чтение Голдсмита. Под явным его влиянием появились поэтические интонации и мотивы, не укладывающиеся в жесткое ложе классицистской нормы. Френо увлекла прихотливая игра творческой фантазии. Он создал «Американскую деревню», «Покинутую ферму», «Дом ночи» — меланхоличные, отмеченные лиризмом и гротескной образностью стихи, каких немало писалось в Европе на исходе XVIII столетия, в предчувствии близящейся романтической эпохи. Некоторые стихотворения 80-х годов побуждают назвать Френо предшественником романтиков.

Конечно, от вдохновлявшей Френо «фантазии» еще довольно далеко до боготворимого романтиками «воображения» — за этим понятием скрывалась целая философия жизни и творчества, которую едва ли понял бы и принял лучший поэт американской революции. Классицизм обрел в нем своего самого значительного художника. И в нем же завершился. После Френо, оставившего поэтическое поприще сравнительно молодым, наступило затишье, благодатное для совсем уж бесталанных эпигонов.

Но длиться затишью было недолго. Умирая в 1832 году, Френо мог убедиться, что брошенные им первые зерна дают обильные всходы. Романтическое движение вступило в свои права, чтобы сохранить в поэзии ведущую роль вплоть до XX века.

Формально рождение романтизма в американской поэзии можно датировать с образцовой точностью — 1817 год, публикация раннего варианта поэмы Уильяма Каллена Брайанта «Танатопсис» (год спустя появилось и его самое известное стихотворение «К перелетной птице»). Но проку от такой точности немного. Первая ласточка не делает весны. Романтическая весна наступила в Америке где-то в конце 20-х годов. Романтизм стал тогда художественным движением, объединившим лучшие поэтические силы. Брайанту — по хронологии основоположнику — суждено было остаться рядовым его представителем.

Лидерами оказались другие. К 1830 году Эдгар По успел напечатать «Тамерлана» и «Аль Аараф». Лонгфелло завершил годы своих европейских странствий, вернувшись на родину под сильнейшим впечатлением от бесед с Августом Шлегелем и Карлейлем, от книг Тика, Гофмана и Жан-Поля. Первый сборник Лонгфелло «Голоса ночи», правда, выйдет лишь в 1839 году, когда уже приобретут известность — как поэты — Эмерсон и Торо, раскроется талант Уиттьера. Впрочем, и имя Лонгфелло было знакомо любому любителю поэзии в Америке задолго до «Голосов ночи». А его «Псалом жизни» (1838) стал своего рода манифестом поколения ранних романтиков:

Нет, не Будущим манящим
И не Прошлым, что мертво,
Жить должны мы Настоящим,
В нем лишь — жизни торжество![3]

Уже по этим строкам можно почувствовать своеобразие американского романтизма на фоне родственных явлений в поэзии Старого Света. Никакой ностальгии по временам давно ушедшим и никаких патетических пророчеств идеального миропорядка грядущего. Как это не похоже на характерные настроения тогдашней Европы: «Сердце в будущем живет; настоящее уныло». Словно бы американцам этот разлад с действительностью был вообще не знаком.

На самом деле это, разумеется, вовсе не так. При всех своих отличительных особенностях американский романтизм, как и европейский, тоже вырос из неприятия буржуазной повседневности и точно так же выразил ощущение трагизма начавшегося «железного века». К нему в полной мере приложима характеристика, которую дал «романтической форме искусства» еще Гегель, писавший, что в этой своей форме «искусство отбрасывает от себя всякое прочное ограничение определенным кругом содержания и постижения и делает своим новым святым Человека… глубины и высоты человеческой души как таковой».

Само это представление о суверенности и самоценности человеческого «я» не могло не порождать глубочайшего конфликта романтиков с окружающим миром буржуазной пошлости. В Америке с ее рано обнаружившимся культом практицизма и сопутствующим ему обезличиванием подобные конфликты бывали особенно остры — до безысходности.

История американского романтизма сохранила немало свидетельств подобных столкновений поэта и «толпы». Самое яркое — жизнь и поэзия Эдгара По. Плоские принципы утилитарного мышления были ему тем ненавистнее, что он и сам должен был им подчиняться, когда нужда заставляла менять перо поэта на карандаш редактора недолговечных еженедельников. Тирании меркантилизма и его «рациональных» норм он сопротивлялся отчаянно, не останавливаясь перед крайностями. Он решительно отделил Поэзию от Правды, отождествив Правду с филистерским морализмом преуспевающего лавочника. Он признал Поэзию не меньше, но и не больше чем «созиданием Красоты в ритмах», не подозревая, конечно, что столетие спустя его заветной мыслью попробуют оправдать формализм и эстетство.

Для самого По такого рода декларации, бросающие вызов убогим понятиям «толпы», были еще одной попыткой хотя бы в искусстве осуществить идеал свободного и богоравного человека, «духовного царства, завершенного в себе» (Гегель), — мечту, совершенно неосуществимую в действительности. Невоплотимость этой мечты и драма безгранично ей доверившегося романтического сознания были сущностью его поэзии. Бодлер, его европейский первооткрыватель, назовет По предтечей «проклятых поэтов», самым ранним из «бунтарей» против ханжества и ничтожества буржуазного общества.

Его поэзия полна муки и боли, исступленных порывов и мистических озарений. Вместе с автором мы как будто оказываемся «вне Пространств и вне Времен», а подчас реальность словно вообще исчезает, уступая место воображению и памяти с ее навязчивыми, неотступными образами — Линор в «Во́роне» или Аннабель Ли в одноименном стихотворении:

И в мерцанье ночей я все с ней, я все с ней,
С незабвенной — с невестой — любовью моей,—
Рядом с ней распростерт я вдали,
В саркофаге приморской земли.

Русским символистам, ценившим По необычайно высоко, он часто виделся певцом грезы, а его самые знаменитые стихотворения воспринимались прежде всего с формальной стороны, как триумф «чистой» образности, созданной смелыми метафорами, смысловыми и эмоциональными повторами и блистательной звукописью. Поражало, что и в «стране снов», куда раз за разом уносила «безумного Эдгара» его богатая фантазия, выступали со скрупулезной точностью выписанные приметы будничности, а вдохновение не препятствовало чуть ли не математической рассчитанности композиции и выверенности каждого ритмического хода. Здесь находили противоречие, которого, строго говоря, на самом деле не было. Было стремление сблизить идеальное с действительным, как бы подвергая их взаимной проверке. Это черта, вообще характерная для поэзии американского романтизма. Почти неизменно она «жила Настоящим», разными способами напоминающим о себе даже в произведениях как будто совсем далеких и от реальной жизни Америки прошлого столетия, и от ее духовных проблем, которыми определялось самосознание молодой заокеанской нации.

Та же бросающаяся в глаза двойственность По, до сухости трезвого в самом своем исступлении, в этом смысле очень показательна. В его творчестве, помимо типично романтической антиномии возвышенного и земного, уже выразился, причем с неподдельной трагичностью, и кризис веры в американский идеал бесконечно свободного индивида, не выдержавший первой же проверки истинами буржуазного мироустройства. Чем яснее становился для По разрыв высокой мечты и этих низких истин, тем неистовее хотелось ему предаться «возвышенному обману», отрицая даже самоочевидные законы физического бытия — тот же закон бренности каждого существования — во имя освобождения нетленного, целостного и гармоничного начала, которое олицетворено в Психее, символе абсолютной суверенности души. Но обретение такой свободы оказывалось иллюзорным, истина предъявляла свои неоспоримые права, и ее невозможно было преодолеть хотя бы и готовностью к саморазрушению. Перед Настоящим приходилось склониться — пусть не в смирении, а в отчаянии, приходившем на смену бунтарству.

Иронией судьбы, а точнее, эстетической глухотой соотечественников было предопределено, чтобы По умер непризнанным и нечитаемым и был «открыт» Европой за много лет до того, как к нему переменила свою немилость Америка. Теперь понято наконец, что он был самым американским из всех поэтов своего поколения.

Другие еще боязливо посматривали в сторону культурных столиц Старого Света. Следов европейского воздействия, прямых перекличек, подражаний — всего этого на первых порах предостаточно в стихах американских романтиков. Тот же Брайант страстно увлекался Вордсвортом и даже под старость, почти цитируя английского мэтра, говорил, что дело поэзии — изображать «прелесть природы, превратности судьбы и наклонности сердца». За исключением «Стихов о рабстве» и «Гайаваты» в эту простодушную эстетику вполне укладывается и творчество Лонгфелло. Никто из американских литераторов XIX столетия не вкусил столь громкой славы: в США Лонгфелло почитали подлинно национальным художником, в Европе — ставили рядом с Гюго. Даже в Китае перевели «Псалом жизни» и изготовили веер, поместив текст на пластинах.

Современного читателя, пожалуй, удивит такой энтузиазм. Лонгфелло ему покажется поэтом хотя и значительным, но не слишком оригинальным. Как раз этим и объяснялся его прижизненный успех. Его стихи были узнаваемы, они естественно вливались в традицию, освященную большими европейскими именами, а для американцев, остро чувствовавших свою провинциальность, было лестно сознавать себя идущими вровень с Европой не только в коммерции, но еще и в культуре. Достоинство усматривали в том, что было коренным недостатком Лонгфелло, — в его вторичности, в анемичной литературности его тем и образов.

Двадцатый век отнесся к нему по-иному, выделив в его наследии «Гайавату», стихи против рабовладения, несколько стихотворений периода Гражданской войны и предав забвению все остальное. Это несправедливо — не только на взгляд историка. Лирика Лонгфелло, в особенности цикл «Перелетные птицы», созданный им в расцвете сил, сохранила живое обаяние и до наших дней. Элегичность, созерцательность, мечтательная гармония многих его стихотворений не понапрасну увлекали читателей прошлого века — здесь есть и своя поэтическая интонация, и отточенное мастерство. Лучшая пора Лонгфелло пришлась на 40-е годы. В его камерный мир ворвались отзвуки политических событий, приближавших войну Севера и Юга. Его уравновешенная лира зазвучала с непривычной резкостью, появились публицистические краски, да и пейзажные стихи приобрели ясность, строгость, драматизм, мало им свойственные прежде.

Второй раз подлинное вдохновение посетило его в 1854 году, когда в распоряжении Лонгфелло оказалось огромное собрание материалов по индейской истории и фольклору. «Гайавату», написанного на едином дыхании, теперь часто воспринимают как красивую легенду, в духе руссоистских утопий живописующую добродетельного туземца и обходящую острые углы истории. Еще одна несправедливость: Лонгфелло действительно недостает исторического знания, и тем не менее его поэма художественно достоверна в главном — в понимании гуманной сути индейского характера и духовного братства всех людей доброй воли.

Это была высшая точка на пути Лонгфелло. Потом начался спад, хотя поэт продолжал выпускать книгу за книгой. Стилизации быта и нравов далеких эпох, заполнившие сборник стихотворных новелл «Рассказы придорожной гостиницы», порою были виртуозны, а сонеты из позднего сборника «Маска Пандоры» демонстрировали замечательное владение формой. Однако новых творческих горизонтов уже не открывалось. Да и с американской жизнью эти произведения почти не связаны. Прожив долгую жизнь, Лонгфелло фактически остался поэтом раннего романтического периода, в поэзии завершенного к середине 40-х годов.

Для поколения Лонгфелло такая судьба была не исключением, скорее правилом. Ее повторили Джеймс Рассел Лоуэлл, Холмс, да во многом и Уиттьер. Все это были поэты, не находившие противоречия в том, что национальный материал они пытались воплотить средствами поэтики, которая сложилась на другом океанском берегу. Все они отличались кто умеренным, кто довольно радикальным демократизмом, и в преддверии Гражданской войны все трое выказали себя твердыми сторонниками Севера, создав произведения, обличающие рабство. А когда умолкли пушки, всем им оказалось не по силам справиться с новым жизненным содержанием, которое принес «позолоченный век» — так, не без оттенка презрения, назвал эту эпоху Марк Твен.

Лоуэлл и Холмс, питомцы Бостона — тогдашнего интеллектуального центра Америки, и смолоду больше имитировали дух и стиль английских шедевров, чем сочиняли сами. После войны это стремление перещеголять друг друга в подражаниях англичанам сделалось для них чуть ли не главным занятием. За ученость и бесстрастность бостонских литераторов их кружка окрестили браминами — почтительности в этом прозвище было не меньше, чем насмешки.

Вскоре кружок получил пополнение. Явились ревнители «благопристойности» во главе с критиком и версификатором Э. Стедменом. Они насаждали в литературе худосочное «изящество», молились на Теннисона и других викторианцев, а первых отечественных реалистов (как, впрочем, и переводных, особенно Толстого), позабыв об изысканности, осыпали бранью за их «вульгарность». Духу эпигонства, воцарившемуся в американской поэзии к концу века, они способствовали далеко не в последнюю очередь. Новое поколение, выступившее перед первой мировой войной, начало с единодушного бунта против этих паладинов Идеальной Поэзии. Были отвергнуты и их наставники — брамины. Уиттьера попросту успели забыть — и напрасно: стихи против рабства обогащали демократическую традицию, а поэма «Занесенные снегом», содержащая прекрасные картины природы и сельской жизни в Америке старого времени, местами предвещает лирику Фроста. Однако репутацию этой поэтической школы в глазах дебютантов 10-х годов, вероятно, не спас бы и Уиттьер.

Будущее принадлежало другому направлению. Оно начало заявлять о себе на втором этапе романтического движения в США, охватывающем примерно полтора десятилетия перед 1861 годом, который расколол страну на два непримиримых лагеря.

Начало этому направлению положили поэты-трансценденталисты. Крупнейшие из них — Ральф Уолдо Эмерсон и Генри Дэвид Торо — гораздо больше известны своими философскими эссе и лирической прозой, чем стихами. Это естественно: оба видели в поэзии по преимуществу еще одну область философствования, не придавая особой ценности иным ее возможностям. На американской почве идеализм трансценденталистов — как философская система несостоятельный — приобретал прихотливые оттенки. Доктрина индивидуализма, пустившая в США такие глубокие корни, была основана не кем иным, как Эмерсоном, выдвинувшим знаменитый лозунг «Верь себе!». А с другой стороны, и Эмерсон, и особенно Торо были настроены резко критически в отношении господствующего порядка и подчас оказывались близки к утопическому социализму.

Эти противоречия затронули и поэтическое их творчество, но не они здесь главное. Уже в первом сборнике Эмерсона, вышедшем в 1846 году, различались устремления, необычные для американской лирики. Поэтическое слово приобретало осознанную идейную емкость, оказываясь своего рода словом-сигналом, философской метафорой. Обманчиво простые и безыскусные, стихи Эмерсона, как и Торо, заключали в себе продуманную концепцию: и философскую, и поэтическую.

В природе Эмерсон находил высокую органику, обладающую нравственным законом. Художника он называл читателем этого шифра, скрытого в мироздании. Лирике нужно было стать естественной, преодолев условности вроде обязательной рифмы или какого-то особого поэтического словаря. А вместе с тем она должна обладать мыслью и символикой, столь же непосредственной и правдивой, как природа, которая, по мнению Эмерсона, «сама символ — и в целом, и в каждом своем проявлении». Беда современных поэтов, по мнению Эмерсона, в том, что они рабски следуют формальным правилам, разучившись «видеть тесную зависимость формы от души».

Воплотить эти глубокие идеи в творчестве не удалось до конца ни Эмерсону, слишком редко добивавшемуся непринужденной символичности, ни Торо, чьи образы порою необыкновенно выразительны при всем своем смелом прозаизме.

Однако наметившееся новое понимание поэзии и подкрепившие его первые опыты подготовили такое явление, как Уитмен.

Конечно, Уитмен сам по себе эпоха в истории поэтического искусства. XX век обязан ему бесконечно многим. Его свободный стих оказался одним из магистральных путей, на которых происходило становление реалистической поэтики, — достаточно вспомнить таких продолжателей, как Верхарн или Сэндберг. То, что К. И. Чуковский назвал его «экстазом широты», его космически масштабные образы, его «каталоги», перевернувшие все представления о «поэтичном», его урбанизм — все это десятками отголосков отзовется в мировой поэзии от Маяковского до Неруды.

Рядом с современниками Уитмен кажется представителем иной, гораздо более поздней художественной эпохи. Он и в самом деле намного опередил свое время, и поэтому его значение было по-настоящему осознано лишь через полстолетие после того, как в 1855 году мало кому известный журналист выпустил «Листья травы» — быть может, самую новаторскую и уж, во всяком случае, самую необычную поэтическую книгу XIX века. Читателям первого издания в причудливых ритмах и образах Уитмена ясно слышался пульс времени. Все передовые силы Америки сплачивались для решающей схватки с плантатора ми-рабовладельцами. Повсюду в стране чувствовался демократический подъем. И он вызвал к жизни творение Уитмена.

Единственным, кто сразу его оценил почти по достоинству, был Эмерсон. И это не случайность. Линии движения американской поэзии вели к Уитмену. Линия, обозначенная Эмерсоном и его друзьями, лежит к нему всего ближе.

Автор предпослал книге большое вступление. Не за горами была Гражданская война, и Уитмен — демократ из демократов — видел будущее своей страны в радужном свете. Многие его иллюзии впоследствии развеются. Торжествующая олигархия приобретет в нем непримиримого критика. Он поклянется в верности Народу и Демократии и пронесет эту верность через все испытания:

Жизнь, безмерную в страсти, в биении, в силе,
Радостную, созданную чудесным законом для самых
                       свободных деяний,
Человека Новых Времен я пою.

По сей день не утихли споры о том, как возник уитменовский свободный стих. Ни в предисловии к «Листьям», ни в других статьях Уитмен об этом не говорит. Но свои мысли об искусстве он высказывал не раз, и в них много общего с идеями эстетики Эмерсона. А ритмика эмерсоновских эссе — «Природы», «Американского ученого» — подчас близко соприкасается с движением свободного стиха «Листьев травы», хотя, возможно, это лишь объективное сходство.

Другими источниками, несомненно, послужили ритмы английской Библии, синтаксический параллелизм, отличавший речь бродячих проповедников и ораторов на уличных митингах, поэтические приемы индейского фольклора. В последнее время все чаще отмечают родственность Уитмена Блейку, каким он предстает в «Пророческих книгах». Указывают еще на его стойкий интерес к великим литературным памятникам Индии. Такого рода параллели могут умножаться и дальше. Но в конечном счете свободный стих, как и выросшая из него поэтика своеобразного монтажа и спонтанно возникающих образов, точно бы поэма создавалась на глазах читателя, — все это остается завоеванием самого Уитмена. Содержание, выразившееся в его книге, потребовало совершенно особых поэтических средств.

Во многом оно уже выходит за пределы романтического образа мира. Пристальный интерес к повседневности, вторжение в «недостойные» художника области бытия, богатство конкретных деталей, а главное, широко распахнутый поэтический горизонт, чувство бесконечной изменчивости и напряженной динамики жизни — вот что было особенно дорого в Уитмене его последователям-реалистам. Не будет натяжкой назвать «Песню большой дороги» прологом американской поэзии XX века:

Ты, дорога, иду по тебе и гляжу, но мне думается,
                 я вижу не все,
Мне думается, в тебе много такого, чего не увидишь
                 глазами.
Здесь глубокий урок: все принять, никого не отвергнуть,
                 никому не отдать предпочтенья…

В уитменовских «каталогах» скульптурно четкими контурами была намечена широкая панорама Времени и Страны, решена задача, которую Уитмен считал важнейшей. Открытия Уитмена далеко уводили от некоторых эстетических канонов романтизма. Но все же в историю литературы он вошел как великий романтик. Его стихи, в которых, кажется, звучат все голоса земли — голоса прерии, города, океана, голоса сапожника, лодочника, каменщика, плотника, — в действительности еще не стали полифоническими, потому что эти «голоса» почти неизменно оказывались модуляциями голоса самого Уитмена. Еще не возникло органичное слияние индивидуальной и народной судьбы, которое является фундаментальным принципом реалистического видения.

Впоследствии Кнут Гамсун, посвятивший Уитмену несколько уничижительных страниц, не без высокомерия и иронии назовет это условное «многоголосие» проповедью обезличенности. И сегодня приходится читать, что «я» Уитмена — это общеличность, лишенная примет неповторимого в каждом человеке духовного облика. Уитмена в таких случаях судят по законам реализма, им самим над собою не признанным. «Я, Уолт Уитмен» разных редакций «Листьев травы» — романтический герой, находящийся в самом центре мироздания и несущий на своих плечах все заботы, тревоги, радости и надежды настоящего, которое Лонгфелло провозгласил, а Уитмен и впрямь сделал бесценным достоянием поэзии. Этот персонаж в известном смысле условен, как во всяком произведении романтика. Но в нем воплощены существенные черты людей героической эпохи 1861 года. Он исповедует доктрину «доверия к себе», божественности человеческого «я», природного равенства людей, пантеистического приятия жизни. В нем нашли глубокий отклик идеи утопистов, он ненавидит рабство, насилие, несправедливость, его приверженность Демократии — не той, что на бумаге, а той, что в сознании и мечте народа, — непоколебима, как непоколебима и ненависть ко всему, что унизительно для личности и отчуждает человека от других людей.

Та «сверхдуша», которая живет в «Уолте Уитмене», побуждая его «принимать реальность без оговорок», все неуютнее себя чувствовала в Америке после Гражданской войны, открывшей простор не для Демократии, а для плутократов. Жизнелюбие не покинуло Уитмена до конца, но все-таки в его поздних произведениях все больше горечи, недоуменных вопросов и яростных обличений. Последние издания «Листьев» выходили практически без новых стихов — Уитмен уже почти не писал. И его настигла судьба всего романтического поколения, в условиях «позолоченного века» пережившего крах своих высоких идеалов. Теперь романтики один за другим покидали литературную сцену. Герман Мелвилл, великий современник Уитмена, был вытеснен из литературы еще раньше, а его «Военные стихотворения», порой на удивление глубокие, затрагивающие моральные коллизии огромной сложности, пылились в книжных лавках, пока за бесценок не пошли торговцам бумагой.

В поэзии наступил застой. Период от конца Гражданской войны до XX века называют то «междуцарствием», то «сумеречным промежутком». Он и в самом деле почти бесплоден. Были, правда, первые очень поверхностные попытки вслед за Уитменом осваивать заведомо «непоэтичный» материал: Маркем посвятил два-три стихотворения людям труда, Моуди уже в начале нашего века торжественным одическим стихом выразил возмущение агрессией США на Филиппинах. Было несколько ярких талантов, впрочем, быстро себя растративших. Сидни Ланир создал цикл о «реконструкции» Юга, представлявшей собой неприкрытый пир спекулянтов, и сам испугался обличительного пафоса «Дней стервятников», спрятав рукопись в дальний ящик стола. Стивен Крейн за свою недолгую жизнь успел подготовить два импрессионистских по духу сборника, отмеченных и свежими образами, и небанальностью стиха. По преобладало эпигонство. Вяло доцветали запоздалые цветы другой, отшумевшей литературной эпохи.

И все-таки искра романтического гения еще раз вспыхнула в Америке и разгорелась в чистое пламя высокой поэзии.

Пока в Бостоне сокрушались по поводу «вульгарности», торжествующей и в жизни и в искусстве, пока вздыхали по невозвратным временам, когда поэзия еще служила Красоте, неподалеку, в Амхерсте, дочь казначея местного колледжа Эмили Дикинсон писала стихи, теперь признанные одним из самых глубоких и сложных явлений американского романтизма. Лишь восемь ее стихотворений были анонимно напечатаны при жизни автора. Никто не обратил на них внимания. Слава пришла уже в XX веке.

Пуританское воспитание, которое получила Дикинсон, сильно сказалось на ее творчестве. Она верила, что только признанием муки бытия и искуплением собственной греховности в постоянной изнурительной борьбе с самим собой обретает человек истинную свободу. Компромиссов она не признавала, и с годами у нее усиливалось стремление уйти от мира, где моральные заповеди давно сделались пустой формой и господствуют практицизм и бездуховность. Она вела затворническую, аскетическую жизнь, но стихи, скрываемые даже от близких, впоследствии открыли, какой напряженной духовной работой были заполнены ее однообразные будни, какие сложные конфликты и противоречия не переставали ее тревожить.

По сути, это беспримесно романтические конфликты. Главным из них был непоправимый разлад между духом и бытием, кризис сознания, больше не находящего хотя бы внешнего единства с миром. Несмотря на свою добровольную изоляцию, Дикинсон поразительно точно чувствовала драматизм исторического времени, разрушающего связи личности с естественной жизнью и поколебавшего в человеке ощущение необходимости и незаменимости среди тысяч других людей, уникальности каждого жизненного пути и преемственности поколений.

Этот драматизм и был истинной «причиной и зачином» той боли, которая с беспредельной откровенностью передана в ее стихах. Действительность, развороченная и перевернутая Гражданской войной, уже не оставляла места для мечты о гармонии хотя бы в отношениях личности с природой, и повсюду у Дикинсон мы встречаем честное свидетельство об отчужденности человека и всеобщей разделенности людей. Она не принимала такого положения вещей, но не признать его реальности она не могла. И поэтому в ее поэзии страстное воодушевление то и дело сменяется подавленностью, а приливы надежд — горечью разочарований, хотя «амхерстская затворница» никогда не позволит себе приступов безнадежности:

Наш мир — не завершенье —
Там — дальше — новый Круг —
Невидимый — как Музыка —
Вещественный — как Звук,

Всматриваясь в этот калейдоскоп противоборствующих настроений, нельзя не различить за ними биения пульса эпохи, пусть ее самоочевидные приметы почти отсутствуют в поэтической вселенной, созданной воображением Эмили Дикинсон. Драма пуританского сознания, столкнувшегося с резким противоречием идеального и действительного в Америке той эпохи и воспринявшего это противоречие как собственную неизбежную судьбу, осмыслена Дикинсон так глубоко, что ее стихи приобретают значение общечеловеческое — при всей специфичности исходных понятий, которыми она мыслила. В ее сдержанных по тону, лаконичных строфах с их неповторимыми метафорами и новаторскими ритмами чувствуются страстные борения духа, и речь идет о непреходящих коллизиях — о способности или бессилии личности достичь единства убеждения, этики и поступка, о вечном стремлении человека обрести истинную гуманность своего бытия и тех неисчислимых препятствиях, которые ему приходится преодолевать.

«Это — письмо мое Миру — Ему — от кого ни письма» — так сказала о своих стихотворениях сама Дикинсон. Письмо всерьез прочтут через много лет после смерти отправителя. Тогда выяснится, что и в 80-е годы еще не иссякли жизненные соки, питавшие романтическую художественную систему. Факт существенный для установления хронологических границ романтизма в американской поэзии. Практически они совпадают с границами XIX столетия.

Испано-американская война 1898 года возвестила новый период, на языке исторической науки именуемый периодом империализма. И поэзия вскоре откликнется на те социальные перемены, которые он принес.

Начало нового поэтического века как будто поддается столь же строгой датировке, как и начало романтической эпохи. В октябре 1912 года на стендах киосков появился первый номер только что основанного в Чикаго журнала «Поэтри». Издательнице журнала Гарриет Монро удалось объединить многих одаренных молодых поэтов, которых ожидало большое будущее. С «Поэтри» тесно связаны творческие биографии Фроста и Сэндберга, Эдгара Ли Мастерса и Вэчела Линдсея. Здесь зародились традиции, которые прослеживаются в американской поэзии вплоть до современности. На первых порах история «Поэтри» словно бы целиком совпадает с историей «новой поэзии», как стали называть стихи молодых и — по возрасту — уже не очень молодых дебютантов 10-х годов, с историей «поэтического ренессанса», как теперь называют в США весь тот период.

На самом деле совпадение далеко не абсолютно, датировка условна, а термины неточны. «Ренессанс» — слово слишком обязывающее даже и для этого действительно яркого времени, пусть имеется в виду только возвращение поэзии к активной и плодотворной жизни. 1912 год стал определенным рубежом, но скорее волею случайности, чем логикой художественного развития: взлет подготавливался по меньшей мере с начала века. Наконец, были явления, не отразившиеся на страницах «Поэтри».

Прежде всего — творчество революционных поэтов. Почти все они в те годы были активистами боевой пролетарской организации «Индустриальные Рабочие Мира». И все без исключения изведали, что такое полицейская дубинка и ярость обывателя, неправый суд и тюрьма. Джо Хилл, самый из них талантливый, был казнен в штате Юта по сфабрикованному доносу. Накануне расстрела он обратился к друзьям с призывом, который стал крылатым: «Не оплакивайте меня — объединяйтесь!» Песни Джо Хилла знал каждый рабочий, они живут и по сей день. Это поэзия высокого мужества, поэзия простых и весомых социальных истин. Отчасти она предвосхищает знаменитые зонги Брехта.

Через те же университеты прошли Ральф Чаплин, Артуро Джованнити и другие поэты ИРМ. Традиция революционной поэзии возникла не на пустом месте — она восходит к фольклорной рабочей песне, чья история прослеживается еще с XVIII столетия. Упорно замалчиваемая в США, эта поэзия обогащалась от десятилетия к десятилетию. Истинный масштаб и значение этого явления выступили лишь сейчас, когда передовыми историками обследована социалистическая периодика и подготовлены добротные антологии. В них вошли и стихи Джона Рида. Его поэтическое наследие невелико, но бесценно, как каждая страница автора «Десяти дней, которые потрясли мир». Отблеск этих дней, быть может, всего четче проступил в поэме Рида «Америка, 1918». Потом он будет ясно различаться в стихах таких крупных американских поэтов, как Сэндберг и Ленгстон Хьюз, в страстной поэтической публицистике Майкла Голда и Женевьевы Таггард, в творчестве пролетарских поэтов 30-х годов — Кеннета Фиринга, Кеннета Пэтчена. «Красное десятилетие» было эпохой невиданно резких социальных антагонизмов, эпохой Испании и массовой антифашистской борьбы. Для революционной литературы США это был звездный час. Поэзия 30-х годов отмечена неподдельной остротой социального содержания, публицистичностью и гражданственностью. Тогда произошел перелом в творчестве Уолтера Лоуэнфелса, преодолевшего настроения безнадежности и посвятившего свою жизнь борьбе пролетариата. Демократическая поэзия нашего времени вдохновляется идейным и художественным наследием 30-х годов.

Читателям «Поэтри» оставались незнакомы и стихи негритянских поэтов. Между тем с начала века наметился подъем, скоро побудивший заговорить о новой поэтической школе. Она заявила о себе сборником Клода Маккея «Гарлемские тени» (1922). Блистательно дебютировал Хьюз. Оба они — как пришедшие чуть позже Каунти Каллен и Джин Тумер и поэты 30-х годов Стерлинг Браун, Ричард Райт — говорили от имени миллионов черных американцев, поднимавшихся на борьбу против расизма и не смирившихся с бесправием, которое им было уготовано. История этой борьбы, полная трагизма и величия, составляет неотъемлемую и важную главу американской истории XX века.

Гарлемские поэты 10–20-х годов отразили самую раннюю стадию этого большого социального процесса. Пробуждалось национальное самосознание, пробуждалось и чувство особой духовной сущности, особого типа культуры, отличающей черную Америку. У раннего Хьюза, Маккея, Тумера все это нашло для себя выход и в острой социальной тематике, и в резко специфичном художественном мышлении: в необычных ассоциациях, преображающих условные библейские метафоры сближениями с живой образностью фольклора, в лексике, навеянной речью негритянского гетто, в музыкальности, в причудливости ритмов и яркости красок. Их стихи воспринимались как художественное открытие, и американская поэзия еще не раз вернется к этим экспериментам.

Хьюз навсегда сохранит верность поэтике, найденной в его гарлемский период. Его творчество — это летопись негритянской жизни без малого за полвека, свидетельство трудного, но неуклонного роста движения за гражданское равенство. Он знал, что подлинное освобождение может принести черным американцам только революция. И эта мысль проходит через многие его книги. Особенно настойчиво она звучит у Хьюза в 30-е годы, в книгах «Здравствуй, революция» и «Новая песня», тесно связанных с уитменовскими традициями.

Так вне сферы интересов «Поэтри» оказались некоторые направления развития, без которых нельзя себе представить поэзию США XX века. По-своему это понятно: к 10-м годам поэтический кризис еще не завершился, авторам «Поэтри» казалось, что они начинают на пустом месте. Но все же они заблуждались. Даже среди старших современников нашелся прямой творческий предшественник.

Им был Эдвин Арлингтон Робинсон, чье творчество соединило в американской поэзии век нынешний и век минувший. Свои первые книги он выпустил еще в 90-е годы. Когда их перечитывали лет двадцать спустя, они поражали близостью интересам и поискам «новой поэзии». В лучших его сборниках создан в целом реалистический образ американской провинциальной жизни. Захолустный Тильбюри-таун, где разыгрываются невидимые миру человеческие драмы и глохнут в монотонности будней устремления к добру и красоте, казался знакомым читателям Шервуда Андерсона, вместе с автором бродившим по улицам Уайнсбурга, штат Огайо. Как — еще раньше — и читателям Мастерса, в чьей «Антологии Спун-Ривер» двести пятьдесят поэтических эпитафий жителям такого же затерянного на карте городка создавали многогранную картину быта и нравов «одноэтажной Америки».

А проторил тропу Робинсон. У него впервые наметился синтез жизненной достоверности и символической обобщенности, когда за человеческими типами провинции, обрисованными лаконичным, точным штрихом, виден целый пласт американской действительности, целая историческая эпоха, схваченная в ее сущности, — глубоко драматичной, пусть это и не бросается в глаза. У него впервые осуществлены важнейшие принципы реалистической поэтики.

Реализм и стал для американской поэзии той магистральной дорогой, которую нашло поколение 10-х годов.

Это было на редкость талантливое поколение. Лишь поначалу его представителей объединял пафос поиска художественных средств, отвечающих содержанию, которое принес XX век. Очень быстро начали выступать различия: не только определились творческие индивидуальности, но завязались принципиальные споры — эстетические, а потом и идейные. Роберт Фрост избрал для себя «старомодный способ быть новым», отверг свободный стих и урбанистическую образность, которыми так увлекались тогдашние дебютанты, и обратился к осмеиваемой романтической традиции от Лонгфелло до Дикинсон, доказав ее плодотворность и для самой современной поэзии. Творческий путь Фроста охватывает полвека, и вплоть до последней своей книги «На вырубке» (1962) ему приходилось выслушивать упреки в архаичности и консерватизме. Он никогда не считал новаторство самоцелью, и конфликт с доминирующими поэтическими веяниями эпохи оказался для него неизбежным. Не только литературный конфликт, «любовная размолвка с бытием» — так определил Фрост свою позицию. Его называли конформистом, как бы не замечая сдержанного, но всегда ощутимого драматизма тональности его стихотворений.

В действительности он был поэтом философского склада, неспешно и добротно создававшим подлинно самобытную картину мироздания, в котором слиты до нераздельности природа — личность — человечество. Его классический белый ямб традиционен лишь по внешности, в нем множество необычных оттенков, которые, по словам самого Фроста, «обогащают мелодию драматическими тонами смысла, ломающими железные рамки скупого метра». В его поэтике очень старые традиции, идущие еще от фольклора, обрели новую жизнь, впитав в себя все лучшее, что было сделано романтиками. И возник синтез, доказавший свою жизнеспособность и важность, — достижениями не одного лишь Фроста, но и многих других поэтов, избравших, порою этого не сознавая, ту же дорогу или близко к ней подошедших: речь идет об Эдне Сент-Винсент Миллэй, о Берримене, о Ретке, о Роберте Лоуэлле.

В стихах Фроста неизменен выношенный, глубокий взгляд на стремительно меняющуюся, полную жестоких конфликтов американскую реальность нашего столетия. Он выразил свое время во всем сложнейшем его содержании — идейном, нравственном, общественном, духовном, психологическом, он стал подлинно национальным поэтом. Растущее отчуждение между людьми, распад патриархального мира сельской Америки, еще такого целостного и такого человечного в ранних книгах Фроста, безысходность духовных тупиков личности, утратившей этические опоры, а с ними и сознание небесцельности своей жизни, — все эти мучительные коллизии эпохи отразились в его стихотворениях. Но не поколебалась вера Фроста в нравственные силы человека и не ослабло вдохновлявшее его чувство истории, через трудные перевалы движущейся к конечному торжеству подлинно гуманного миропорядка. О самом Фросте можно сказать собственными строками поэта:

Вся жизнь его — искание исканий.
Он будущее видит в настоящем.
       Он весь — цепь бесконечная стремлений.

На исходе века ясно видна непрерывность и значительность поэтической традиции, берущей начало в сборниках Фроста 10-х годов. От этого же периода ведут свою родословную другие важнейшие направления. Одно из них связано с творчеством чикагских поэтов Мастерса, Линдсея и в особенности Сэндберга. Все трое были последователями Уитмена. Сэндберг воспринял его уроки всего глубже. В каждой его книге различимы уитменовские темы и интонации. Вместе с тем он немало почерпнул из опыта экспериментальных школ начала века. Сэндберг не разделял их авангардистских установок, но и ему передалось увлечение лаконичным и точным поэтическим словом, гротескной образностью, публицистичностью, резкими контрастами — той новой изобразительной гаммой, которая по-разному заявляла о себе у приверженцев имажизма, футуризма, экспрессионизма.

Все решали, разумеется, не сами по себе поэтические средства, а творческие задачи, которым они подчинялись. Задачей Сэндберга был реалистический образ эпохи, уитменовское Здесь и сейчас оставалось определяющим принципом и для него. Поэтому отдельные находки поэтов-авангардистов, пожалуй, именно у Сэндберга выявили свою истинную ценность, и все формальное им было отброшено, а все существенное пошло в дело, помогая создавать действительно многогранную и динамичную картину американской жизни.

Маяковский, назвав его «большим индустриальным поэтом Америки», точно определил сущность творчества Карла Сэндберга. Это поэзия трудовой окраины города, поэзия заросших грязью приземистых рабочих кварталов и улиц, поэзия «дыма и стали», как озаглавил он свой сборник 1920 года. Поэзия «круто посоленного хлеба» и «усталых, пустых лиц» в трамвае у заводских ворот, поэзия вызывающе прозаичная, нескрываемо газетная и в то же время полная символики, как правило, навеянной буднями громадного современного города, неизменно вещественной, прочно привязанной к реальному, пишет ли Сэндберг о Чикаго с его опустошающими ритмами и социальными полярностями или о прерии с ее бескрайними полями кукурузы и спаленными солнцем солончаками.

Путь Сэндберга не назовешь прямым. В юности он увлекался идеями социализма, и десять петроградских дней оставили пусть не самоочевидный, но неизгладимый след в его поэзии 20-х годов, усиливая радикальные общественные настроения поэта. Своего апогея эти настроения достигли в «красное десятилетие», когда Сэндберг создал книгу «Народ — да» (1936), мыслившуюся как своего рода «Листья травы» нашего времени. Потом наступил кризис — духовный и творческий. Он длился много лет, и лишь в последней книге «Мед и соль» (1963) вновь появились та масштабность мысли и та пластика образа, которые так характерны для его лучших стихотворений.

В этих подъемах и спадах, конечно, сказались не только противоречия позиции Сэндберга: певец пролетариата, он в целом не поднялся, однако, выше идеалов линкольновской демократии. В них запечатлены те исторические приливы и отливы, которые довелось испытать в наш век Америке. Ими в конечном счете определялся и ритм развития американской поэзии, знавшей и времена настоящего расцвета, и времена оскудения, как, например, десятилетие после 1945 года. Лишь немногим поэтам удавалось пройти дорогу, пролегшую через социальные потрясения XX века, не растеряв передовых убеждений и творческих сил. Так, как это удалось близким Сэндбергу — и по идейной направленности, и по особенностям художественного видения — Арчибальду Маклишу, поэту-революционеру Уолтеру Лоуэнфелсу. Так, как это удалось и самому Сэндбергу, поэту демократической Америки, той, которая

ищет и обретает, скорее ищет,
чем обретает, в вечных поисках
пути меж грозой и мечтой.

В 10-е годы Сэндберга считали одним из авангардистских поэтов, тогда впервые — и шумно — заявивших о себе. Его имя называлось в спорах об имажизме, недолговечном поэтическом объединении, стремившемся лабораторными формальными экспериментами добиться ясности поэтического языка, «точности изображения», «чистоты» образа и выдвинувшем лишь одного талантливого поэта — Хильду Дулитл. Чуть позднее, когда кружок имажистов прекратил свое существование, Сэндберга похвалил Эзра Паунд, нашедший у него приметы современного стиля. Впрочем, тон таких отзывов вскоре переменился. «Лущильщики кукурузы» (1918) продемонстрировали устремления Сэндберга к реализму даже тем, кто в этом еще сомневался, читая его «Стихи о Чикаго» (1916). А из пестроты авангардистских школ к этому времени уже выделилось определенное направление с собственным пониманием искусства и собственной поэтикой, весьма далекой от традиционной.

Паунд был лидером этого направления, его теоретиком и на первых порах его самым крупным поэтом. Два побуждения руководили им в упорных попытках привить американской поэзии традиции, сложившиеся под иными небесами и в иные времена — в Древнем Китае и в античном Риме, в итальянском средневековье и у французских «проклятых поэтов». Он считал весь этот разнородный поэтический опыт действенным противоядием от рифмованного пустословия и ходульной метафоричности, доставшихся новому поколению в наследство от «сумеречного промежутка». Но главное — у Вийона, у Кавальканти, Верлена он обнаруживал нечто созвучное умонастроению людей XX века, остро ощутивших убожество буржуазных норм жизни и распад культуры, выхолощенной «ростовщичеством», которое повсюду насаждает свои понятия и вкусы, и одиночество личности на холодных ветрах истории, и банкротство либеральных иллюзий, развеянных на Сомме и под Верденом.

Пока это умонастроение, при всей своей болезненной ущербности неотделимое от тогдашней духовной атмосферы на Западе, да и впрямь заключавшее в себе известный вызов «ростовщичеству», находило в стихах Паунда и поэтов его круга объективное, подчас трагическое художественное свидетельство, поэзия авангардистов могла восприниматься как серьезное и заметное явление искусства. Поэма Паунда «Хью Селвин Моберли» и в еще большей степени «Бесплодная земля» Элиота передали глубину вынесенного из катаклизмов той поры разочарования в буржуазных идеалах и чувство мертвенности всей капиталистической цивилизации, которая привела к мировой бойне. Не случайность, что оба эти произведения нашли такой сочувственный отклик у послевоенной западной молодежи, грезившей о близкой революции как единственной развязке до предела напрягшихся антагонизмов, как единственной возможности на обломках обанкротившегося общества создать гуманный мир. И может быть, последующий поворот авангардистов 10-х годов от резкой, порой очень резкой, критики буржуазных установлений к примирению с ними и к реакционности, принявшей со временем характер крайне опасный, если не гибельный для ее новообращенных приверженцев, — может быть, все это объяснялось тем, что объективно и Паунд и Элиот коснулись коренных вопросов времени, и надо было делать решающий выбор: либо стать на сторону революционных сил, либо оказаться на стороне сил регресса и тоталитаризма. Третьего дано не было.

Элиот сделал свой выбор в конце 20-х годов, объявив себя поборником католицизма, монархизма и классицизма. Иного вряд ли можно было ожидать — мысль о революции была для Элиота неприемлема и в его самую радикальную пору. Тем не менее переход на новые позиции дался ему трудно. Еще и в поздних произведениях — «Пепельной среде», «Четырех квартетах» — чувствуется не до конца остывший накал духовных конфликтов, на которых лежит след исторических гроз, пронесшихся над миром в первые два десятилетия нашего века. Отблески этого пламени, а не холодное поэтическое мастерство Элиота, как оно ни виртуозно, прежде всего и придают художественную значимость произведениям поэта, бесспорно остающегося самой примечательной фигурой в истории американского авангардизма, который так сильно обмелел в последнее время.

Творческая судьба Паунда оказалась намного горше — и поучительнее. Прошив, подобно Элиоту, почти всю жизнь в Европе, он все яростнее нападал на свою былую родину, видел в ней царство торжествующего «ростовщичества», и ничего больше, и не сразу заметил, что его инвективы явственно совпадают с демагогическими речами Муссолини, готовившегося к войне. А когда заметил, принял это совпадение как должное.

После «Хью Селвина Моберли» он не создал почти ничего значительного, утрачивая авторитет по мере того, как нескрываемо реакционные идеологические концепции занимали все больше места в его творчестве — и в поэзии и в публицистике. Кончилось отказом вернуться из Италии в США после объявления войны, печально знаменитыми речами по радио Рима и запоздалым раскаянием в «Пизанских песнях» (1945).

Таким финалом увенчалось «бунтарство» молодых лет. Разумеется, тенденция развития авангардизма предстала здесь в своем крайнем выражении. Другие развязки более благополучны. Но и они не отменяют общего закона, который от настоящего поэта рано или поздно требует разрыва с формалистическими новациями, с эстетством, да и с индивидуалистическими побуждениями к «бунту» и отрицанию каких бы то ни было здоровых элементов культуры, очень легко сменяющемуся критикой первооснов гуманизма и всего созданного им искусства.

Этот закон был осознан некоторыми крупными американскими поэтами, заплатившими ту или иную дань художественным установкам авангардистских школ. Было бы наивно полагать, будто пребывание в этих школах, пусть даже краткое, но сказалось на их последующем творчестве или сказалось только негативно. Не следует в таких случаях уравнивать общие принципы, неприемлемые для реализма, и поэтическую практику, подчас далеко отклоняющуюся от исходных постулатов. Подобный конфликт сопутствовал истории авангардизма на всем ее протяжении. Он ясно просматривается, например, в истории футуризма, в Америке выдвинувшего столь яркую — и противоречивую — творческую индивидуальность, как Каммингс, чьи стихи 20-х годов напомнят и о молодом Маяковском, и об Аполлинере, и о писателях «потерянного поколения». Он отчетливо виден и в исканиях экспрессионизма, оказавшего сильное воздействие на Уильяма Карлоса Уильямса, чья долгая и трудная эволюция в итоге привела к уитменовским традициям и к реалистической поэтике, из которой в наши дни щедро черпают самые одаренные представители сегодняшнего поколения.

Пути реализма многообразны, а потребность в реализме неиссякаема для искусства, и она обостряется всякий раз, когда конфликты эпохи настойчиво врываются в поэтические лаборатории, требуя решения прямого и недвусмысленного. В Америке — и не только в Америке — таким временем были 30-е годы. И характерно, что в «красное десятилетие» даже столь равнодушный к «текущему» художник, каким был Уоллес Стивенс, отходит от экспериментаторства, замкнутого областью формы, и создает свои лучшие стихотворения, в которых время опознаваемо, реально, весомо — как неотъемлемый компонент лирического «сюжета». А Уильямс в то же десятилетие возвращается к старому замыслу создать поэтическую летопись жизни городка под Нью-Йорком, показав на этом конкретном материале судьбы всей Америки. Так родился его «Патерсон» — пятичастный цикл, пожалуй, единственная в США удавшаяся попытка современного поэтического эпоса.

Так возникла и поэтика современного верлибра, предельно простого и с виду безыскусного. Он словно бы требует лишь самого минимума формальных приемов, однако на поверку обладает строгим, сложным ритмом и внутренней организацией. Он, собственно, представляет собой нечто большее, чем поэтическую форму, — это определенный способ видеть и запечатлевать мир, дорожа непосредственностью контакта и достоверностью свидетельства, а вместе с тем жестко контролируя поток образов рамками стиховой конструкции. Он стал основным поэтическим средством для поколения, пришедшего после 1945 года.

Уильямса это поколение открыло для себя не сразу. Элиот, который был антагонистом Уильямса во всем, говорил послевоенным поэтам больше, да небезразлична была и его репутация живого классика. Атмосфера «холодной войны», свежая память о Хиросиме, тирания «молчаливого большинства» с его конформизмом и ненавистью к любым проявлениям свободы духа — все это вызывало настроения обреченности, широко отразившиеся в поэзии той поры. Преобладала медитативная лирика, лишь отдаленно связанная с тогдашней злобой дня, а если и откликавшаяся на нее, то однопланово — обостренным ощущением многоликого и невидимого зла и предчувствием новых катастроф, ожидающих и личность и человечество.

Впоследствии Роберт Лоуэлл, самый значительный из этих поэтов, скажет о своем поколении, что ему «осталось недоступно постижение жизни во всей ее полноте». Он констатирует «разрыв между поэтическим творчеством и культурой», признав необходимость в «радикальных средствах, чтобы прорваться к действительности». Это прозвучит жестоко и не совсем справедливо — во всяком случае, по отношению к некоторым незаурядно одаренным послевоенным дебютантам: Джареллу, Уилберу, не говоря уже о самом Лоуэлле. Но в целом ситуация, сложившаяся в поэзии США к середине 50-х годов, была охарактеризована безошибочно. Прорыв к действительности был жизненной необходимостью. Опыт Уильямса помог отыскать выход из кризиса.

Решающее значение имел здесь, конечно, не выбор эстетических ориентиров, а менявшийся социальный климат страны. Это очевидно, скажем, на примере негритянской поэзии, которая росла вместе с ширившимся и крепнувшим движением за равноправие и — при всех экстремистских крайностях этого движения, проступивших и в связанной с ним литературе, — выдвинула несколько крупных имен: Гвендолин Брукс, Роберта Хейдена. Это очевидно и на примере поэзии 60-х годов с ее гражданственностью, пробужденной прежде всего чувством вины за агрессию во Вьетнаме и передавшейся творчеству таких, казалось, уже сложившихся поэтов, как тот же Роберт Лоуэлл.

Уильямс сыграл важную роль не только как мастер современного верлибра, но главным образом как художник, указавший единственный путь воссоединения поэзии и культуры в широком смысле слова, — путь, определяющийся прямой причастностью поэта к тревогам и заботам мира, который его окружает. Под знаком поиска такого пути и его обретения прошли три послевоенные десятилетия в американской поэзии.

Это были трудные поиски. Без заблуждений, без творческих срывов не обходилось и в тех случаях, когда общее направление было избрано верно. Так, «битники» — молодые поэты середины 50-х годов, едва ли не первыми обратившиеся к конфликтам «массового общества» и заговорившие о его механистичности, нравственном ничтожестве, духовной спячке, — создали впечатляющий образ своего времени, но сколько было в их стихах поверхностного, декларативного, подчас попросту безвкусного, и сколько кричащих противоречий обнаруживается чуть ли не в каждой книге талантливых Гинсберга и Ферлингетти. Так и поэзия протеста — антивоенного, антирасистского, антиконформистского — была явлением достаточно разноликим, свидетельствуя и о накале политических коллизий в Америке 60-х годов, и об анархических ультралевых тенденциях, сопутствовавших тогда общественным движениям и сильно затронувших всю область художественной культуры.

Даже творчество таких видных современных поэтов, как Джон Берримен или Роберт Пенн Уоррен, с их большой этической проблематикой, с их едким скепсисом относительно разного рода социальных мифов, с их неустанным стремлением достичь эстетической гармонии вопреки господствующему вокруг хаосу и отчужденности, — даже оно не лишено налета суховатой академичности, чрезмерной формальной сложности, в конечном счете затемняющей и сам создаваемый ими образ реального бытия.

Истинные завоевания достигаются нелегко. Нужно было многое преодолевать, чтобы появилась та высокая простота и реалистическая емкость содержания, которая присуща лучшим американским поэтам наших дней. Нужно было преодолеть искус бесстрастной виртуозности, блистательного, но внутренне пустого совершенства образного языка, нужно было преодолеть и другую крайность — той иллюзорной, в самой своей безграничности, ложной свободы самовыражения, которая превращает стихи в сумбурную исповедь и грозит полным разрушением формы, распадом поэтической ткани. Нужно было отвергнуть бескрайний пессимизм, который внушала окружающая жизнь и ею же питаемые устремления к «бунту», отдающему нигилизмом, нужно было обрести стойкость гуманистической веры, социальную зоркость и духовное мужество, чтобы пришла неподдельная причастность к движущейся истории, а с нею — бескомпромиссность нравственной позиции и многомерность освоенного поэзией художественного пространства.

Прорыв к действительному осуществился. Окрепла традиция, созданная выдающимися мастерами прошлого, — реалистическая традиция, традиция гуманизма, традиция социальной и этической насыщенности поэтического текста. При всей разноликости современной панорамы эта доминанта обозначилась четко — факт неоспоримый и важный. В нем сегодняшний итог трех столетий развития американской поэзии. И в нем ее надежда на будущее.

А. Зверев

АННА БРЭДСТРИТ © Перевод Г. Русаков

ИЗ «СОЗЕРЦАНИЙ»

29
Исполненный греха, без разума и воли,
Непрочен и тщеславен человек.
Куда ни погляди — одни утраты, боли
Ему терзают плоть и душу целый век.
Едва уйдут одни — на смену им иные.
Всё в мире для него страдания сплошные:
Его друзья, враги, любимые, родные.
30
И сей приют греха, без разума и волн,
Вместилище тщеты, пороков и утрат,
Сей ненадежный челн, кренящийся от боли, —
Он вечности, ему обещанной, не рад!
Не жизнь — беда к беде, утрата на утрате.
Все чаще, все больней он за греховность платит.
Но, как и прежде, глух к господней благодати.
31
Бывалый капитан, скользящий по волнам,
Поет себе в пути у верного штурвала.
И впрямь немудрено, что он помнится нам
Самим владыкой вод и властелином шквала.
Но завтра грянет шторм — и кончена игра:
Скорей вернуться в порт, покинутый вчера, —
У пирса в затишке пережидать ветра.
32
Вот так беспечный мот, охочий до утех,
В компании друзей, в довольстве и почете,
Привыкнув пировать и пожинать успех,
Бахвалится казной, смазлив и беззаботен.
Но, немощью сражен, он видит: все тщета —
Богатство и почет, друзья и красота.
Без милости небес земная жизнь пуста.
33
О Время, для тебя века — единый миг!
Забвение — удел властительных владык:
Забыты их дела, развеян самый след
И даже их имен давно в помине нет.
Их царства, их дворцы рассыпались, в пыли.
Ни золото, ни ум, ни стены не спасли.
Лишь тех, чьи имена Господь вписал в гранит,
Он волею своей навеки сохранит.

ВЗЫСКУЯ НЕБЕС

Усталый пилигрим, закончив дальний путь,
         Под тихим кровом хочет отдохнуть,
Чтоб наконец, отмерив полземли,
         Покой и негу ноги обрели.
Он на досуге подведет итог
         Опасностей и пройденных дорог:
Теперь ему уже не страшен зной,
         Его не мочит дождик проливной,
Не жгут в кустах колючки да шипы,
         Голодный волк не бродит у тропы;
Не надо вслед дороге поспевать,
         Пригоршней ягод голод утолять.
И, как бывало, жажда не сожжет
         Его безводьем высушенный рот.
Он на ухабах не замедлит шаг,
         Не поскользнется в спешке на камнях —
Он кончил путь, сказал всему «прости»
         И лишь покоя хочет обрести.
А я поныне странник на земле,
         Живу в грехах, лишениях и зле.
Давно болезни плоть мою гнетут,
         Она скудельный треснувший сосуд.
О, как бы мне хотелось отдохнуть,
         В небесный сад к избранникам вспорхнуть!
Пускай задремлет тело в тишине —
         Тогда слеза глаза не выест мне,
Я позабуду обморока тьму,
         Не будет больно телу моему.
Уйдут заботы, и отступит страх,
         Моя печаль развеется во прах.
И утолится плоть дыханьем роз,
         Что мне на ложе высыпал Христос.
А там пройдет совсем немного лет,
         И я опять вернусь на этот свет:
Где был костяк, источенный дотла, —
         Восстанет плоть, прекрасней, чем была.
Вчера в стыду и сраме сражена,
         Как нынче ослепительна она!
Тогда в одно сольются дух и плоть,
         Чтоб увидать твое лицо, Господь!
Но нету слов на языках людских
         Для пересказа ликованья их.
О, дай мне сил для радостного дня,
         Чтоб крикнуть: «Смерть, отыди от меня!»

МОЕМУ ДОРОГОМУ И ЛЮБЯЩЕМУ МУЖУ

Две наших жизни прожиты в одной.
Бывал ли кто, как ты, любим женой?
Найдется ли счастливее жена?
Не ровня мне средь женщин ни одна.
Я не хочу от жизни гор златых —
Твоей любовью я богаче их.
Моя любовь полнее полных рек,
Мне за нее твоя дана навек.
И я, в долгу за эту благодать,
Молю творца стократ тебе воздать.
Еще мы живы — так давай любить!
В любви и смерть не страшно пережить.

ЭПИТАФИЯ

моей дорогой и досточтимой матери миссис Дороти Дауди, скончавшейся 27 декабря 1643 года, в возрасте 61 года

                   Здесь спит,
При жизни добродетельна, нежна,
Хозяйка, мать, покорная жена,
Соседка, друг, опора бедняков,
Что находила им и хлеб и кров.
Гроза для слуг, по в строгости добра,
Она была с достойными щедра,
В семье скора на помощь и совет
И заправляла домом много лет,
Не выбрав часа от своих забот,
Чтоб хоть разок наведаться на сход.
Заветов веры ревностно держась,
Всегда готова встретить смертный час,
Она до малых внуков дожила
И, всей семьей оплакана, ушла.

СТИХИ МУЖУ НАКАНУНЕ РОЖДЕНИЯ ОДНОГО ИЗ ЕЕ ДЕТЕЙ

Всему конец на свете настает.
И в счастье боль забыться не дает.
Союз любви, нежнейшей дружбы связь
Разрубит смерть, нежданно заявясь.
У ней для всех привычный приговор.
Один для всех, и страшен он и скор.
Не угадать, когда придет черед
И смерть меня, любимый, заберет.
Но я хочу, прощаясь и любя,
Хотя б в стихе остаться для тебя:
Вдруг оборвется нить судьбы и я —
Вчера с тобой, а нынче — не твоя?
Но если я уйду на полпути,
Суди Господь тебе его пройти.
Моим несовершенствам нет числа,
Хочу, чтоб их могила унесла,
Чтоб ты меня, родимый, вспоминал
Одним добром, что сам во мне узнал.
Люби меня, когда затихнет боль:
Пусть я мертва, но я была с тобой!
А как утрату сменишь на доход,
Не оставляй, прошу, моих сирот!
Во имя дней, когда ты был мне рад, —
Оберегай от мачехи ребят!
А невзначай заметишь этот стих —
Вздохни по мне хотя б на малый миг,
Прижми к губам исписанный листок,
Что весь насквозь от слез моих промок.

ПАМЯТИ МОЕЙ ДОРОГОЙ ВНУЧКИ ЭЛИЗАБЕТ БРЭДСТРИТ, СКОНЧАВШЕЙСЯ В АВГУСТЕ 1665 ГОДА, В ВОЗРАСТЕ ПОЛУТОРА ЛЕТ

1
Прощай, дитя, прощай, моя услада,
Прощай, малыш, отдохновенье глаз.
Прощай, цветок, похищенный из сада
И Вечностью отобранный у нас.
К чему мне плакать над твоей судьбою,
Считая дни, прожитые тобою?
Тебя бессмертье увело с собою.
2
Прожив свой срок, деревья умирают.
Наливом слив и яблок сыплет сад.
В страду хлеба и сено убирают —
Все бренно, нет для времени преград.
Но из-под пней ростки спешат гурьбою,
Цветут сады, не зная перебоя, —
Господь вершит природой и судьбою.

ЭДВАРД ТЭЙЛОР © Перевод А. Эппель

ПРОЛОГ

Пылинке ль, Боже, мир перетягчить,
И круче туч и горней неба стать?
И ей ли Божий Промысел вместить
И Необъятность Божию объять?
Ей, умакнув перо в златой состав,
Покрыть ли вечной славой Славу Слав?
Хоть будь перо из ангеловых крыл,
Хоть отточись об адаманта грань,
Хоть пусть бы даровитейший покрыл
Золотобуквенно хрустальну ткань —
Скребло б, скрипело б, дрызгало б оно,
Раз не Тобой, Господь, сотворено.
Пылинка есмь, и будь я сотворен
Своим пером прославить Твой чертог,
О драгоценный адамант — Сион,
Ликуя, отточил бы тусклый слог
И златом бы на Имени Похвал,
Твоея славы ради, я писал.
Молю — се на мольбу дерзает персть! —
Помилуй, призри, только не презри.
Своей пылинке дай уста отверзть
И тем ей жизнь для гимнов подари,
И не считай ее огрехов. В них
Она не вся же, в упущеньях сих.
Лиши, Господь, пылинку немоты,
Води ее пером и дай сказать,
Что сущий — Ты, что дивносущий — Ты
И — что́ в Тебе ни есть — всё Благодать.
Дабы вся тварь, ликуя о Творце,
Сияла, точно яхонт на ларце.

РАЗМЫШЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

Что за Любовь к Тебе, какой не стать
              Твою же Бесконечность счесть своей,
Пусть даже зрит — себе самой под стать —
              Конечность в Бесконечности Твоей?
              Как? Божеству ли пребывать в плену,
              Взяв человечество Себе в жену?
Любовь безмерна! Небеса залив,
              Их преполняя, через край течет;
Спасаемым явив надежд прилив,
              Ад затопляющу волну влечет,
              Где чрез Тебя ж кровоточеньем вен
              Мы гасим огнь, что нам уготовлен.
О! Я в Любви бы сердце потопил!
              Зажег Любовью б — да в Любви живет!
Но нет! Устал я, и угас мой пыл,
              Мой огнь не огнен, а Любовь — что лед!
              Ничтожна мерой, сутью холодна.
              Господь, раздуй ее! В Тебе она.

РАЗМЫШЛЕНИЕ ШЕСТОЕ

Я… лилия долин.

Песн. 11, 1
Твое ль я злато? Твой ли кошелек?
              Монетный ль двор мне жизнь судил иметь?
Старателем отыскан ли в свой срок?
              А вдруг под позолотой — просто медь?
              А ну как мягок пробный камень Твой,
              Не распознавший ложный золотой?
Ужель на мне божественный чекан —
«Аз есмь!» оттиснул Ты и облик Свой?
Не разгляжу; глаза замглил туман —
              Будь мне стекло и зрение утрой!
              Коль отлит образ Твой в моих чертах,
              Я — ангел золотой[4] в Твоих перстах.
Господь, соделай душу мне доской —
              Да просверкнет подобие Твоё
И Слово на поверхности мирской,
              На ждущей Бога плоскости ее.
              Ты — клад мой, я — Твой вклад. Сему итог:
              Тебе я ангел стану. Ты мне — Бог!

РАЗМЫШЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ

Я — хлеб живый.

Иоан. 6, 51
Я зрел, благодаря зодейству сфер,
              Как вне земли злаченый путь пролег,
Соединив, прямой черте в пример,
              Златой Чертог и низкий мой порог.
              Светла стезя златая, и на ней
              Хлеб жизни зрел я у своих дверей.
Певала птица райская в раю,
              Посаженная в клетку (мню свой труп!),
И пищу вдруг отринула свою,
              Поскольку плод запретный стал ей люб,
              И в небесах она узнала глад,
              Сбирая жалки крохи невпопад.
Увы, о птица бедная! Беда!
              В твоих полях душе ли пища есть?
Стучись хоть в двери ангелов — всегда
              Пуста посуда, хлеба душам несть.
              Увы! Прельстительного мира корм
              Не даст тебе ни крошки на прокорм.
Уныла участь! Но пресек Господь
              Клубленье алчных и мирских потреб.
Решил пшеницу чистую смолоть,
              И Божий Сын дарован нам, как хлеб!
              Се жизни хлеб из ангеловых рук
              На твой голодный стол был явлен вдруг.
Замес ли Божий и Его ль припёк
              На стол тебе с благих небес пришел?
«Прииди и яди! — не он ли рек? —
              Се хлеб твоей душе я произвел.
              Сей нежен даже ангелам десерт,
              Но вниждь, бери и ешь. Бог милосерд!»
О! Божья каравая Благодать!
              Но душ греховных мал к ней интерес.
На помощь, ангелы, — переполнять
              Она способна чашу и небес.
              Се жизни хлеб воззвал в моих устах:
              «Ешь, ешь, душа, и не умрешь в веках!»

РАЗМЫШЛЕНИЕ ДВАДЦАТОЕ

Бог превознес Его.

Фил. 2, 9
Воззритесь, взор подъяв в небесну марь,
              На Вознесенье — диво в небесах;
Скудельный прах и он же Славы Царь
              Вознесся в славу и отринул прах!
              Персть обрела бессмертье — всякий зрит —
              И ангелов стремительней летит.
Был небосвод лазурен и высок,
              Когда на крыльях ветра Он вспарил
И унести в блистающий чертог
              Себя лазурну облаку рядил.
              Князь Тьмы пустить поостерегся стрел,
              Когда Он пролетал его предел.
Не в колеснице по-над суетой,
              Не во громах, как Илия-пророк,
Но лестница в зенит была златой,
              И каждый яшмою блистал виток;
              Под каждый шаг ложился камень-злат
              И вел в пречуднейшую из палат.
Мне чудится, я зрю, как райский сонм
              Во славе сил стремится встречь Ему
Под ликованье труб, музыки стон,
              Сопутствуя Взнесению сему,
              Мешая пенье с музыкою сфер —
              И в каждом гласе сладость выше мер.
Хвалимо вознеслося Божество
              Во славе труб к златому алтарю.
Так славьте, славьте, славьте же Его,
              Осанну пойте нашему Царю,
              Вздымайте притолоку, шире дверь —
              Се Славы Царь восшествовал теперь.
Высоко ль Ты, Господь, реки мне сам,
              И быть ли тут внизу мне без Тебя,
И правда ли, Ты — сладость небесам.
              О! Быть бы мне с Тобой! Тебя любя,
              На перьях даже ангеловых крыл
              К Тебе я, Боже, разве б не вспарил?
Дай мне Твои крыла, и полечу,
              Пером Твоим и верой упасен.
Я перья оперить свои хочу,
              Господня Слова ветром вознесен.
              К Тебе в чертоги вознесусь сии
              На мощных крыльях, перья их — Твои.

РАЗМЫШЛЕНИЕ ТРИДЦАТЬ ВОСЬМОЕ

Ходатай пред Отцем.

1 Иоан. 2, 1
О, что есть человек? И что есть я,
              Кому Ты дал закон — златую нить
Для мыслей, слов и дел? О Судия!
              И по нему ж Тебе меня судить.
              На небеси Твой суд честной идет,
              Взыскуя с тех, кто на земле живет.
Как день мой каждый ангелы, Господь,
              Тебе представят — скверным ли, благим?
В присяжных кто? И правомочна ль плоть
              Как жалобщик? Давай определим.
              Виновен я иль прав? Как скор разбор?
              И разве существует приговор?
Тут снисхожденьем места не сквернят,
              Мздоимства же и крючкотворства несть,
Лжецы, сутяжцы дела не темнят —
              Суд правый судоговорится здесь!
              Закон безгрешный грешные дела
              Рядит без предпочтения и зла.
Судья тут — Бог. В защитниках — Христос.
              Дух Святый же — в секретарях суда.
Во стряпчих — ангелы. И всяк принес
              На Библии присягу. Тут всегда
              Дела вершит божественный закон.
              Строг приговор тут и не предрешен.
Смутись, душа! Гляди — приговорят!
              Взяла ли ты в ходатаи Христа?
Не ошибается сей адвокат,
              Чиста его защита и проста.
              Он вступится, печальник всех людей,
              Хоть в подзащитных гнусный греходей.
В том не бесчестье — честь! Он благ и прав!
              И не в ходу Habeas Corpus[5] тут.
Он сам, коль надо, должный вносит штраф.
              А бес — в истцах — проигрывает суд.
              Тут платы не берут, а возлюбя,
              Sub forma pauperis [6] за тебя.
Грозит мне кара! Господи, воззри!
              Будь мне защитник! Умоли Судью —
Ты мастер умолять! — и отвори
              Темницу арестантскую мою!
              Когда б Ты Славодержца упросил,
              Тебе б всю жизнь хвалы я возносил.

РАЗМЫШЛЕНИЕ СОРОКОВОЕ

Он есть умилостивление за грехи наши, и не только за наши, но и за грехи всего мира.

1 Иоан. 2, 2
Опять ропщу я! Я ропщу опять!
              О, горе мне! Есть сердце ли грязней?
Се смрадный хлев, помоечная кадь,
              Навозна куча, выплодок слепней,
              Грязь подноготная, гнездо гадюк,
              Сосуд с отравой и грехов сундук.
Есть ли чернее? злей? подлей? скверней?
              Мерзей ли Сатана? И в силе ль ад
Создать такую почву для корней
              Диаволовых, что соблазн творят?
              Оно — содельник Сатанинских дел;
              Железка, зернь, картеж — его удел.
Оно — потешный сад его дворца,
              Ларец, куда любой его клеврет,
Уверенный в надежности ларца,
              Как драгоценность, прячет свой секрет.
              Здесь — бойня, здесь убойщиком он сам.
              Здесь школа, где обучат всем грехам.
Ну есть ли сердце гаже, чем мое?
              Афейство, блуд, гордыня, хульный слог
Вершат в нем неподобие свое,
              Тут — пляс, чревоугодие, порок,
              Азарт, чет-нечет, банк, тарок, кит-кэт,
              Чижи, пари — чего здесь только нет!
Терпенье — прочь! Благоугодье — вон!
              Чтоб не совались больше до поры.
Тут веру затоптали — портит кон!
              Тут совесть вышвырнули из игры.
              И добродетель травят. Прочь ее!
              Ну есть ли сердце гаже, чем мое?
Но вдруг примнится головой змеи
              Шар на кону, — и в миг за ум возьмусь
И Славу мира славлю. Но сии
              Опять набросятся, и я согнусь.
              Кусают злее хищных барсучат;
              А я считал — беззубым был распад.
Мой ум сильней, чем слабый разум мой.
              Я вижу более, чем мыслю, мню.
И хлещет луч меня, не прут стальной,
              И дух мой мертвен, тускл семь раз на дню.
              Молюсь, но не молю. Мольба мертва.
              Мелю же скудно, скверны жернова.
Ну есть ли сердце гаже, чем мое?
              Что делать мне, Создатель Бытия?
Как вынесу отчаянье свое?
              Не милосердья ль чудо жизнь моя?
              Пускай Ты всеобширно милосерд,
              В грехах обширней Твой негодный смерд.
Свет мне, клопу, — Твой Сын Христос, ведь Он —
              Расплата за грехи. Пускай же, Бог,
И за мои. Так погаси свой огнь
              В потоке сем, Его пробившем бок!
              Покой ли обрету, пока, кляня,
              Лиют гордыню бесы на меня?
Меч, Господи, возьми — их порази,
              А душу брось мою в Сиона кадь;
В свячено мыло, в щелок погрузи,
              Чтоб скверну оттереть и отстирать,
              И отожми, пока с меня вода
              Не потечет, прозрачней, чем слюда.
Да освятит главу мою Твой свет;
              Омой в лучах мне сердце, Благий Бог!
Твой пусть Христос даст за меня ответ,
              И грудь моя взнесет хвалы поток.
              И сей поток, как Иисуса кровь,
              Твой гнев пресуществит в Твою любовь.

РАЗМЫШЛЕНИЕ ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТОЕ

Если бы Я не сотворил между ними дел, каких никто другой не делал…

Иоан. 15, 24
Киркой ли мне серебряной копать,
              Мысль ищучи, Андийских глубь верхов,
Чтоб я, Господь, искусно мог соткать
              Сеть аксамитну пурпурных стихов,
              Дабы украсить творчество Твое?
              Увы! Ветшает вмиг мое тканье.
Твои творенья хороши стократ,
              Что украшать их? Лучших нет плодов,
Чем те, что искупительно тягчат
              Ветвь праведности ангельских садов.
              Земная роща спеющих олив
              С Твоей в сравненье — заросль диких слив.
Гвоздично дерево когда в цвету,
              Иной сочтет — благоуханней нет.
Но обонял кто ароматность ту,
              Что с древа жизни истекает в свет?
              Саронска роза, лилия долин —
              Ты, Господи, садовник наш един!
Ты — древо, совершенней всех иных
              Под кроною златой Своих щедрот;
И Божества благоуханье — в них
              Из милосердья порождает плод.
              Бутон Твой, цвет Твой, плод Твой — гимн тройной
              Тебе и сотворенному Тобой.
Искусство создало природе вслед
              Чудес немало: Архимеда винт,
Висячие сады, Фаросский свет,
              Премудрый Псамметиха лабиринт,
              Цирк Флавиев, златой Нерона дом
              И плещущий Меридов водоем.
Вид Дрездена и Страсбургский курант,
              Болван, поверженный святым Фомой,
И муха, кою сделал Реджимант[7],
              И Туррианов воробей живой[8],
              И Скалиоты с ключиком замок[9],
              Влекомый мухой, изощрен быть мог.
Но опиши Господни чудеса —
              И все творенья смертного ума
Посрамлены; их бренная краса,
              Их суемудрость немощны весьма.
              Они — греховных радостей итог,
              Потеря сил они. И мал их срок.
Искусство пред природой — нуль. Но Ты —
              Творец, куда превосходящий их;
Никем не превзойденные черты
              Съединены в созданиях Твоих.
              Твое Творенье, Слово, Промысл Твой —
              Греху попрание и с Сатаной.
Ты — древо жизни, коему процвесть,
              Чьи ветви гроздами отягчены;
Твоих плодов желанней в мире несть —
              Сияй же ярче солнца с вышины!
              Восторжен Богом человек и рад;
              В Твоем саду он — лучший виноград.
Творениями зренье мне насыть,
              Плодами сими сердце накорми,
Укрась мне жизнь, не преставай творить,
              И стать мою и душу распрями;
              Плодоносящ да буду от Творца,
              Хвалы Тебе слагая без конца!

ИЗ «РЕШЕНИИ БОГА КАСАТЕЛЬНО ЕГО ИЗБРАННИКОВ»

ВСТУПЛЕНИЕ
Коль бесконечность — первомысль всего,
Построившая все из ничего,
На чем токарни зиждился станок,
Когда Он шар земной точил в свой срок?
Кто лепщик формы, в коей отлит мир?
Мехи качал кто и вдувал эфир?
Кем был краеугольный камень врыт?
И где столпы, на коих мир стоит?
Кто землю тщательно оплел навек
Лазурными бечевочками рек?
Кто замкнутых в брега морей творец?
Кто шар сокрыл в серебряный ларец?
Кто сень раскинул? Занавеси сшил?
Кто по лотку светило покатил?
Закат ему кто создал и восход —
И вот оно садится и встает?
Кто выгнул чаши голубым морям?
Вменил мерцать на небе фонарям?
Кто этому причиной? Кто виной?
Се — Вседержитель, и никто иной.
Его руки ты созерцаешь тут
Нерукотворный вдохновенный труд.
Все вызвал Он из ничего, и Он
Обратно все вернуть в ничто волён.
Пошевелит мизинцем, и миры
Возникнут или сгинут до поры.
Его могущественный полувзгляд
Качает горы, и они дрожат.
Он мир сей гордый может днесь и впредь
Встряхнуть, что прутик тонкий или плеть.
Нахмурит лоб — и вздрогнет свод небес,
Как от порыва бури кроткий лес.
О, что за мощь! Вид недовольный чей
Столь грозно потрясает мир, как сей, —
Того, кто создал все через ничто,
И на ничто опер, и твердо то?
Но смертный все в ничто поверг, меж тем
Мог чрез ничто Того прославить, кем
В ничто светлейший вправлен из камней,
Всех драгоценных ярче и ценней.
Но смертный во ничтожестве посмел
Отринуть дар, и камень потускнел.
              И стал ярчайший бриллиант Того
              Чернее даже угля самого.

СЛАВА И МИЛОСТЬ ЦЕРКВИ БОЖИЕЙ ЗРИМЫЕ

              Взирайте все,
        Какой цветник вокруг цветет!
              В златой росе
        Он ароматы всяки льет!
Оттенков столь, что их не перечесть,
Благоухающих. Но все ль в том есть?
              Вперяйте взор —
        И впрямь ковер со всех сторон!
              Его узор
        От херувимов изощрен!
Хоть в грудах жемчугу цены и несть,
Нанизанный — милей. Но все ль в том есть?
              А дух Христов
        В святых дарах — словах Его
              На сонм цветов
        Лиется вниз, как смысл всего.
И жизнедательна небесна весть,
И расцветает все. Но все ль в том есть?
              Еще вглядись —
        В черед цветы цветут. И вон —
              Смотри, дивись —
        Там рдяный лист, а тут бутон.
И во цветке взыскует он процвесть
Надеждой доброю. Но все ль в том есть?
              К цветку цветок
        Благоухают и цветут.
              К себе в чертог
        Господни силы их взнесут,
Дабы смогли сладчайшую вознесть
Осанну Господу. Тут все и есть!

ПАУКУ, УЛОВЛЯЮЩЕМУ МУХУ

О гнусный черный дух!
        Кто дал ти сметь
Плести для обреченных мух
        Густую сеть,
                Ответь?
Оса, себя губя,
        В тот вверглась ад.
Но медлил ты — сильней тебя
        Осиный яд
                Стократ.
С нее ты в стороне
        Глаз не сводил
И нежно лапкой по спине
        Промеж ей крыл
                Водил.
А нежен был ты с ней,
        Чтобы рывок
Осиной пляски в сети сей
        Раздрать не мог
                Силок.
Но с мухою простой
        Тут ты не трус;
Схватил, и смертоносен твой,
        Коварный гнус,
                Укус.
Желаешь — разберешь
        Мораль сию:
Не тщись превыше сил — найдешь
        Ты смерть свою
                В бою.
Нам схватки смысл не скрыт:
        Соткатель Тьмы
Канаты натянуть спешит
        Своей тюрьмы.
                В ней — мы.
Чтоб гнесть Адамов род
        В своих силках,
Поскольку удержу неймет
        Скудельный прах
                В грехах.
Но Ты, что Благодать
        Несешь в Себе,
Дай вервие сие порвать,
        Припасть в мольбе
                К Тебе.
Подобно соловьям,
        Чтоб восхвалять
Тебя — ведь не скупишься нам
        Ты Благодать
                Подать.

ДОМОВОДСТВО ГОСПОДНЕ

Господь, меня Ты в прялку обрати,
        А в донце — Слово, вещее досель.
Мои пристрастия — колесом вскрути,
        Катушкой — душу. И скорей кудель,
        Мою веретеном соделав речь,
        В пить спрядывай, Создатель, бесперечь.
Меня же сделай кроснамп потом.
        Основа — Ты, а Дух Святой — уток.
Тки, Господи, склонися над холстом,
        Одежу мне сотки в защиту, Бог!
        В цвета небес потом возьми окрась
        И цветиками райскими укрась.
В нее мой разум, волю, честь одень,
        Привязанности, мненья, совесть, пыл,
Слова мои, дела — чтоб всякий день
        И Твой Престол прославлен мною был.
        Хвале и Славе Божией стократ
        Свидетельством да служит сей наряд.

ТИМОТИ ДУАЙТ © Перевод А. Шарапова

КОЛУМБИЯ

Колумбия, родина славных чудес,
Земли королева и дочерь небес, —
Твой разум растет на глазах поколений,
И каждым из нас управляет твой гений.
Колумбия, край благородной мечты,
Всех в мире земель плодороднее ты.
Тебе, чье былое не залито кровью,
Дано быть надеждой земли и любовью.
В те дни, как Европа стремится к войне
И нивы ее погибают в огне,
Свободу герои твои защищают,
И слава лишь добрая их посещает.
Ты мир покоришь, но не земли поправ,
А став проповедницей мира и прав,
Расширишь пределы державы могучей
Далеко за море, высоко за тучи.
Сынам ты откроешь познанья исток,
И ранней звездой тебя встретит восток.
И древних затмят твои барды и саги,
И те, чьей высокой души и отваги
Не ценят покуда в родном им краю, —
Слетятся они под эгиду твою.
И дым ты вдохнешь благовонных курений,
Душистый, как утренний воздух весенний.
Не меньше, чем встарь, очарует наш вкус
Красы и величия вечный союз.
Чист будет наш взгляд на предмет совершенный
И в чарах души не усмотрит измены,
Пребудет изысканность чувств и манер,
И нежности женственной яркий пример
С восторгом и миром нас в жизни наставит
И в горькие дни улыбнуться заставит.
Всем нациям мощь свою явит твой флот —
Народов восторг, океанов оплот.
И юг и восток как законную плату
Дадут тебе пряности, жемчуг и злато.
Все малые царства пребудут верны
Заветам твоей миротворной весны,
Знамена твои будут реять спокойно,
И грозы утихнут, и кончатся войны.
И мы удалимся во власть наших дум,
В долины, где кедров раскидистых шум.

ИЗ ПОЭМЫ «ГОРА ГРИНФИЛД»

О музы, баловницы славы древней,
Что чтимы городами и деревней,
Ее визита выдам вам секрет,
Тем более для вас в том тайны нет.
Скажите, досточтимые, на милость, —
Зачем она к отчизне устремилась?
Не потому, что, шар оплыв земной,
Она за чудом приплыла домой,
Не для того, чтоб адресов на тридцать
Направить гордо карточки и скрыться,
Остановиться, сделать ручкой жест
И прошуршать парчой на весь подъезд,
Привлечь вниманье щеголей банальных
И дурочек затмить провинциальных,
На скачках местных первенства достичь,
Потом произнести жеманный спич
И веер взять, показывая руки,
И выйти в круг, заслышав танца звуки, —
Или сидеть с тоскующим лицом,
Но всякий промах подмечать тайком,
Или беседу повести о нравах,
О зле, добре, о правых и неправых,
Об обществе, об общем и своем,
Все перебрать: обеды, мебель, дом,
Покуда с возмущением не глянут
Все те, кто не был ею упомянут,
Дар гордого Нанкина чай глотнуть,
Уйти и на прощанье подмигнуть…
Жаль тратить годы и открыток ворох
Вот так, начав молчаньем, кончив в ссорах,
И наконец оставить дружбы пир
С досадою на небеса и мир.
У нас в привычке — дни или минуты
С веселым сердцем посвящать кому-то,
В содружестве сердца соединять
И вид всегда небрежный сохранять,
Касаться лишь доступных всем реалий —
Как-то вопрос супружества, морали,
Всех оделять симпатией своей,
Облагородив дерзкий пыл страстей,
Забавиться и быть забавным — то есть
Строй привносить в общественную совесть,
Смеяться и с достоинством пройти
Все рытвины на жизненном пути,
За стол гостеприимный сесть обедать,
Манящих лакомств родины отведать,
Всем отвечать с акцентом добродушным,
Не огорчать уходом нерадушным,
С людьми поладишь — жизнь пойдет на лад,
Год проведешь среди земных услад.
О, трижды эта жизнь благословенна
В довольствии и тишине блаженной,
Где вещь любая светит и цветет
И лишь порой придет волна невзгод —
В родном краю, где нежно смотрят весны
На землю молодости плодоносной,
Где чувствуешь тепло со всех сторон
И всякий путь огнями озарен,
Где даже в час, как буря завывает
И белый парус нежно надувает,
Спокоен мир, и полная луна
Над цепью островов наклонена,
И серебристым лунным светом полны
Чуть видные на синей глади волны.
И в час, когда над родиной покой
Или когда бушует вал морской,
Взгляд узнает знакомые пунктиры —
Родимых берегов ориентиры.

ДЖОН ТРАМБУЛЛ © Перевод А. Эппель

ИЗ ПОЭМЫ «РАЗВИТИЕ ТУПОСТИ»

Том Болвэйн
«Наш Том развился в крепыша —
Нарадуется ли душа?
Послушен он, прилежен он,
Сообразителен, смышлен.
Учитель уверял к сему,
Что Том — первейший по уму! —
Читает, пишет, в счете скор,
В Законе Божием остер
И каждый вытвердил учебник:
Равно букварь, псалтирь и требник.
Он сотворен для высших дел,
Недаром низкий труд презрел,
И, верю, будет наш наследник
В свой час изрядный проповедник.
Пошлем, жена, мальчишку в колледж
Ведь где наука — в доброй школе ж!»
        Так мать-отец совет держали,
Поскольку сына обожали.
А где? За ужином? На ложе?
Такое уточнять негоже.
        И вот мальцу почет и честь,
Забот же и печалей несть;
Ему не надо на заре
Гнать скот по утренней поре;
Не надо, взмокнув до портов,
Спускать на жатве семь потов;
Ни бить цепами на току,
Ни в снег брести по большаку.
Хозяйству на прощанье он
Отвесил до земли поклон,
И вот уж праздность с ним сам-друг,
Считай — неприложенье рук.
        Вот у священника в дому
Учиться стал он кой-чему.
А тот и сам проспал науку
В младые лета, как докуку,
И, знавший не один язык,
От таковых давно отвык,
Поскольку главной из забот
Считает дом свой и доход.
* * *
        Два года длился сбор познаний.
Пора и в колледж — Мекку знаний.
Священник с помощью отца
Туда вдвоем везут мальца.
Не примут — с помощью письма
Представят (хоть и туп весьма),
Что он умен, что он учен,
Что он в науках отличен;
Упорен столь, что не одну
Готов пересидеть луну,
Усидчив столько, что нет-нет
Перекорпит закат планет;
А скуп в ответах — ну и что ж?
Экзамен же ввергает в дрожь!
А мальчик между тем всезнающ,
Пытлив и многообещающ.
Примите! — он обгонит всех
Без промедлений и помех!
Опять же и доход отца
Так мал, что не вскормить мальца.
        За словом — дело. Бравый Том
Был принят. Как? Молчок о том.
Сперва дивится он всему,
Но праздность снова — стук к нему!
Нельзя ж себя приговорить
Башкой по целым дням варить
И, помирая от зевоты,
Удвоить прежние заботы,
В короткий постигая срок,
Что адских мук страшней урок.
Дрема долит, а значит, вправе
Он извиниться non paravi[10]
И, бывши egresses[11] и tardes [12],
Не опечалиться о парте-с.
Ведь книги (провиант ума)
Вредны здоровью, и весьма;
Своими буковками греки
Терзают зренье. Брякнут веки,
Как все равно что от вина,
Тому еще латынь вина;
В геометрический ж чертеж
Вникая, все мозги свернешь…
        Хворает всетелесно Том.
Ах, дело в чем? Ах, дело в том,
Что спазмы, фебра, истощенье
Плюс флюс — суть минус страсть к ученью.
* * *
        Хвати нас приступ хоть мигрени,
Пособник праздности и лени!
В унылых колледжа стенах,
Печалясь о его сынах,
Ты — в пику здравому уму —
Сильней порядка посему.
Освободитель от уроков,
Слуга безделья и пороков,
Ленивцев ты сберегатель
И нерадивцев покрыватель,
Глухих к взысканьям и приказам,
Плюющих на высокий разум.
        Меж тем прилежный — так бывает! —
Одну лишь тупость усвояет,
Презрев, как чернь аристократ,
Родимой речи слог и склад;
И отрицатель он искусств,
Патронов языка и чувств;
И древних авторов листы
Долбя, не зрит в них красоты;
На веру смысл чужой приемлет,
Живому слову же не внемлет,
Всяк термин выверяя в стах
Энциклопедьях-словарях,
Он, древний бормоча язык,
Свой собственный терять привык,
Обхаживая в царстве скуки,
Как де́вицу, скелет науки.
        О! Мне б хотелось дотянуть
До дня, когда укажет путь
На посрамленье волхвованья,
Во торжество образованья
Сквозь дебрь наук подростку разум
Всеопекающим подсказом.
Наследье древних разобрав,
Все лучшее от оных взяв,
Ни худшее не станет брать,
Ни глупостям не подражать.
Тут философия взликует
И этика восторжествует,
Искусств возжаждет молодежь,
Сердца им отворятся тож,
Из речи древних в нашу речь
Красы польются бесперечь,
Через посредство вещих муз
Умы постигнут лад и вкус,
И станет не для школьных мук,
А всем для пользы свод наук,
И удивим собой Восток
Мы — нового огня исток.
        Пока в мечтах мы возносились,
Дела домашние вершились.
Но там все то ж — герой наш, Том,
Умней не сделался. Притом
Четыре года, как сурок,
Проспал и нет чтобы в порок
Он ввергся, где там! — совесть чистой
Сумел сберечь тупица истый.
Непуганы бродили тут
С бессмыслицей напрасный труд,
Но все же в срок экзамен сдан,
И степень получил болван.
        Се стал ученым ученик
Без помощи ума и книг,
Ведь колледж всем нам лечит мозг,
Шлифует вид, наводит лоск;
Взять мантию — он сим нарядом
Польщен. Admitto te ad gradum[13].
Жизнь возле мысли как-никак,
Дурацкий освятив колпак,
Сподобит паре языков,
Умом обяжет дураков, —
Ну точно царские короны!
В тех — блеск придворных, лесть, поклоны,
Ум, гений, доблесть, добродетель,
Премудрость, мудрость. Бог свидетель! —
Накроют плешь, улучшат вид —
Колпак дурацкий и сокрыт!
        Герой наш отягчен умом,
Чему свидетельство — диплом,
Где текста каждый оборот
Он вам прочтет и не соврет, —
Се пропуск, дабы поучать,
На нем и колледжа печать;
И в свет с обдуманной ноги
Гордыней сделаны шаги.
        Прошло полгода. Тугодум
Зрит свой кошель, пустой, как ум.
Отец, поняв, что сын — балласт,
Его отторгнул. Бог подаст!
Но дал совет — детей учить,
А с проповедью погодить.
        Что ж, рассуждаешь ты умно,
Не годен к делу все равно
Твой первородный. Вора встарь
От петли выручал алтарь,
А ныне — тупость от позора
Спасается в тени притвора;
Там ей поклоны и хвалы,
Там — ни насмешек, ни хулы,
Там и сатира — злющий враг! —
Не подберется к ней никак,
Там божий текст в опору дан
Безмозглости. В защиту — сан.
        И вот герой наш в школе занят.
Он в год за сорок фунтов нанят.
Вокруг юнцы, как битый полк,
Не в книжках, в порке зная толк,
Сидят, трепещущи и робки
От предвкушенья новой трепки.
Во кресла он свои воссев,
Осанкой, взором чистый лев,
Лениво, безразлично там
Вещает. Что? — не знает сам.
Законодатель и учитель,
Судья, крючок и кар вершитель,
Чем жестче, мнит он, наказанье,
Тем лучше и образованье,
А назидательная розга
Есть возбудитель качеств мозга.
От порки — несомненный прок:
Всяк ревностней зубрит урок.
Поря же нерадивых вволю, —
Сломаешь прут, но сломишь волю…
        И вот к собрату он стучится,
Чтоб проповеди поучиться.
А поучиться хочет — страсть!
А не научится — украсть!
И, чтоб раздуть угасший пыл,
Он на полгода мир забыл.
        Но вот — готов. Стиль отработан.
Служитель Божий, в мир идет он.
        Ряд встреч затем, весьма детальных,
Со пастыри приходов дальних,
Где неофит наш, с чувством меры,
Толкует им свой символ веры
И, одобренье получив,
Служить идет, поклон отбив.
        И что же, что его мозги
В томах не видели ни зги?
И что ж, что слаб он, и весьма,
По части чтенья и письма?
И что же, что ни то ни се?
Он — ортодокс. А это — все!
Гарриет Чванли
        Судья атласов и шелков,
Шнурков знаток и башмаков,
Провидица, посколь провидит,
Когда и что из моды выйдет,
И знает, из каких сторон
Получен лиф или роброн,
И угадает до минуты,
Когда укоротишь длину ты
Согласно моде. Все бы рад
Ее дотошный узрить взгляд.
(Так муха видит каждый атом
Особым зренья аппаратом).
Не жаль труда ей посвятить,
Дабы товарок просветить
О том, что́ модно; переписка
Ведется ею в части сыска
Всех сведений о всех балах,
О том, что носят при дворах
И что предпочитает свет:
Какой корсаж, какой корсет,
Каких шелков ввезли купцы?
И — как с чепцами? Что чепцы?
А стиль? А что насчет манер?
Чем обольщаем кавалер?
Насколь жеманен нынче взгляд?
Как белятся? Что говорят?
Как поощрять? Как трепетать?
Как чувства нежные питать?
        Вот в воскресенье наша дева,
Одета — что там королева! —
(Приехал в город гость как раз),
Весь день воскресный напоказ
Проводит в церкви без забот,
Ведь молится во храме тот,
Кто ищет господа в приделе, —
Красотки же при ратном деле;
Соперничеству и кокетству
Местечко есть и по соседству
С благочестивостью, и нам
Корить негоже прытких дам,
Поскольку в воскресенье тут
Венчается недельный труд.
        Здесь — штурм. А крепостью стоят
Напротив кавалеры в ряд.
И входит женский эскадрон
Во храм, весьма вооружен
Оружием любви. Как шлемы,
Чепцы на них любой системы,
Шелка штандартами горят,
Вуали, как значки, летят,
И тяжкие мортиры шарма
Повыкачены вдоль плацдарма.
        Как в годы оны европейцы,
Боясь, что их прибьют индейцы,
С собой таскали ружья, так
Псалтирь, тавлинка и табак —
Оружьем стали церкви грозной,
Сейчас, как встарь, победоносной,
Где богослов, как дикобраз,
В коллегу мечет иглы фраз.
Но что нам в том! Пообличаем
Мы обольстительниц за чаем;
Жеманство сплетню тут сластит,
Злословье же — что твой бисквиту
— Ах, новость! — слышен пылкий вздор. —
В три фута шляпы носит двор;
Внутри там проволока! Кисти
Свисают вниз, Исусе Христе!
Чудесно! Грация сама!
Весь город просто без ума!
Вы были на балу вчера?
Как Хлоя вам? Страшна, стара!
Прошли ее семнадцать лет.
Еще бы! Этакий скелет!
А Фанни? В нынешнем сезоне
Вот-вот из Бостона. В бонтоне
Она — хи-хи! — узнала толк,
Ведь там же квартирует полк!
А Селия! Мила собой,
Когда бы не была рябой;
Схватила оспу и — ряба!
Увы, жестокая судьба!
А Долли! Дику шлет посланья,
Но — без взаимопониманья!
Однако это под секретом, —
Ни слова никому об этом!
А Сильвия? Не знает меры!
И что в ней видят кавалеры?!
Вот разве, — если верить Гарри, —
Она прелестна в будуаре!..
        Но отвлечемся хоть на миг,
Ведь наши дамы — чтицы книг.
Мозгам же их вредит, как яд,
То, что читают и что чтят.
Хоть в сочинениях блистает
Мир, какового не бывает,
Хоть пылко читанный роман —
Прельстительной любви дурман,
Но все мечты пустых франтих
В аркадских долах бродят сих.
Любая, начитавшись, ныне
Себя равняет к героине —
Столь одинаковы — мой бог! —
Их взгляд, улыбка и кивок,
Что всякий повергайся ниц
Пред идеальной из девиц!
        Так Гарриет, прочтя немало,
Себя Памелой представляла,
Чья нежность черт, чей стиль причуд
Ее дурманят и влекут.
Она, взирая в зеркала,
Себя с ней схожею сочла;
А буде так, то, значит, он —
Ловлас ли или Грандисон —
Нигде, как в свете. Там тотчас
Поклоны пудреных пролаз,
Рой жаждущих любви мужчин,
Глупцов, спесивцев, дурачин…
Нет, даже лампа в час ночной
Такой не привлекала рой,
Ни даже трубка, где разряд
Соломинки сбирает в ряд
(Одно с другим я все ж сравню
По электрическу огню).
О, как дурацки колпаки
Толпятся у ее руки,
Какие тут поклоны бьют!
Обеты нежные дают!
Какие сделки тет-а-тет!
Каких тут только вздохов нет!
Как надобно интриговать,
Чтоб с нею раз протанцевать!
Записок пылких сколько! В них
Что ни записка — акростих.
А комплименты, где Елена
С Венерой вкупе посрамленна!
Что за умы сглупели ныне
От общих мест про «лик богини»!
А слов игра про «страсти пламя»,
Сравненья с солнцем и звездами!
Как мстят, вздыхают, пылко врут,
Как чахнут от любви и мрут!
        Но дивных лет пропал и след,
И кавалеров больше нет!
Старенье повергает в дрожь,
Красавиц новых сколько хошь.
Не взглянешь в зеркало — морщин
Поболе стало, чем мужчин;
Так Сатана, по утвержденьям,
Своим чурался отраженьем.
        И вот уж наша чаровница
Колпаконосцами не чтится,
Из списка граций и богинь
Она изъята, как ни кинь,
И всех поклонников — мой бог! —
Зрит у соперницыных ног.
Стал суетой (с ее же слов)
Обряд собраний и балов,
Блеск раскрасавиц расписных,
Лоск кавалеров записных.
Одеждой не надеясь скрыть
То, что сумели годы взрыть,
В ночном чепце, страшна как бес,
Весь день, презревши политес,
Она проводит. Лохмы, космы
Зрим вместо прибранных волос мы,
Корсет в отставке — он теснит,
Фуляр куда-то набок сбит,
А прочий стыд и прочий срам
Вообрази, читатель, сам;
Вид — словно год, как вышла замуж,
Неприбранность такая там уж.
И нет себя бы поберечь,
Она злословит бесперечь,
Весь мир бранит, всех дам порочит
И кары за грехи пророчит.
Брачная сделка
Наш Том Болвэйн о прошлый год
Шесть полных лет, как вел приход,
И понял вдруг, — как ни вертись,
Пора женой обзавестись.
Все ближние, обдумав трезво,
Мисс Чванли указуют резво,
Ту, что, господний чтя завет,
Младых презрела живость лет
И посему годна в подруги —
Суть в христианские супруги.
        Том что получше облачив,
Парик повыбив и подвив,
Пыль с пудрой сдунувши с манжет,
Весь в черное стоит одет —
Сиречь костюм и облик Тома
Как в день вручения диплома.
Коня изрядного достал он,
Со стремени садиться стал он
И уговаривать предмет
Поехал. С ним и дьякон сед.
И преторжественно рядком,
Ошую дьякон, справа Том,
Точь-в-точь с оруженосцем рыцарь,
В любови трюхают открыться.
А по приезде, поклонясь,
В высоком штиле обратясь,
Наш пастырь вывел — несть причин
Для одиночества мужчин,
И видит долг его служенье
В пложении и размноженье;
И — со смирением к судьбе —
Здесь Еву зрит он по себе
И рад помощницу найти,
Чтоб на юдольном на пути
С ней искупить елико можно
Адамов грех нечужеложно.
        Короче — съединил в одно
Их пастор. Так и суждено.
        И вот приходский весь народ
Участье в торжестве берет,
И по решенью всех подряд,
Посколь священник стал женат,
Ему, порассуждав, приход
Пять фунтов набавляет в год.
Для встречи пастырской супруги
Собрался цвет всея округи,
Желают счастья и добра
И молодой кричат «ура».
В собранье, дома и в гостях
Она на первых на местах,
А в храме вовсе уж почет —
Скамья пред кафедрою ждет.

ДЖОЭЛ БАРЛОУ © Перевод А. Эппель

СКОРЫЙ ПУДИНГ

ПЕСНЬ I
         Вы, дерзки Альпы, кои без препон
Тесните день и тмите неба склон,
Ты, галльский флаг, несущий с этих круч
Смерть королям, а нам свободы луч, —
Не вас пою. Мой понежней предмет.
Не знавший муз, досель он не воспет,
Хотя достоин, несравненный, он
Жарчайших поэтических пламен.
         Воспой его, пиит, поправший страх,
Метавший гром в эпических полях!
И ты, поющий за полночь певец,
О влаге, веселильщице сердец!
И ты, что дамы ради тратишь пыл,
Поя восторг, который не испил!
И я восславлю в назиданье всем,
Что́ поутру и всякий вечер ем —
Драгой мой Пудинг! Миска, приходи,
Порадуй нёбо, вздуй огонь в груди!
Тут с молоком, еще струящим пар,
Смешался тот без помощи опар,
Чей гордый норов молоко уймет,
Дабы потом не пучило живот!
         Так потеки же, песнь, сладка, гладка,
Как сок живой, по взгорку языка!
Коль мягки крошки, слог мой возлюбя,
Вззвенят, катаясь, как внутри тебя,
То даже имя грубое твое
Кастальски девы примут как свое —
Ему, кому доселе славы несть,
Воздаст поэт и все окажут честь.
         Но в первости — времен увяжем нить,
Дабы твой род и предков проследить.
О, что за скво прелестна и в кой век
(Пока Колумб свой не провидел брег)
Тебя открыла миру? Славный труд
Был безымян. Но имя нарекут.
Церера смуглая в тумане дней
Смолоть маис решилась меж камней,
Сквозь сито дождь просеять золотой,
Муку смешать затем с водой крутой
И эту смесь — проворно ну тереть!
И смесь разбухла, начала пыхтеть,
Потом расти, вздыматься, воркотать,
Комки сухие внутрь себя глотать,
И ложкой каждый был растерт комок,
И вот состав густой возникнуть смог.
         Когда б неведомое имя скво
Всплыло к певцу, — столь дивно мастерство
Восславил я б и восхвалил замес
И пудинг бы поднялся до небес.
         И если Иллу я воспел доднесь,
Ей нову добродетель ставлю здесь, —
Нет, — не в Перу́ лишь — восхвалять теперь
Пристало миловидну солнца дщерь,
Но всюду, где лиет лучи оно,
Ей всё и вся воздать хвалы должно.
         Драгой мой Пудинг, ну не в дивный ль миг
В Савойе ты передо мной возник?!
Хоть избродил я мир витым путем
И всяк мне край — свой, каждый дом мне — дом,
Я отскитался, дух пришел в себя.
Мой давний друг, приветствую тебя!
         Вотще я проискал и невпопад
Тебя в Париже! О развратный град!
Там Вакх бесстыжий, пьяных орд кумир,
Чуть из пещеры, а уже за пир.
Копченый Лондон вымочен в чаю,
Там янки не найдет и тень твою,
Названием и тем бы был задет
Сей город. Королевский бы декрет
Последовал. Ведь бьет сырая дрожь
Края полночны, ты туда не вхож;
Ты, друг, хотя роскошен и могуч,
Взыскуешь мягкий дождь и теплый луч.
         А здесь, пусть и от дома удалясь,
Мы встретились, ликуя и смеясь;
И ты тут! Чуть мелькнул твой желтый лик —
Индейской кожи цвет признал я вмиг!
Ни век тебе, ни почва не вредят,
Ни снег альпийский, ни турецкий смрад —
Везде, где кукуруза прорастет,
Ты царствовать рожден из рода в род.
         Но человек изменчив, он посмел
Тебя именовать, где как хотел:
Polanta левантинец, а француз
Polante, конечно же, на галльский вкус.
Да и у нас — о, стыд мне в свой черед! —
«Затиркой» пенсильванец тя зовет,
А где Гудзон, бельгийцы где живут,
Тебя suppawn, съедая, обзовут.
Все это наглость — истины тут нет,
Уж я-то знаю это с юных лет.
Ты — Hasty Pudding скорый, заварной,
Тебя отец, бывало, с пылу мой,
Сторонник твой неистовый, снимал
И так твое названье понимал:
«Кипящий скоро на жару котел
Маисовый в себя берет помол,
И тот мягчает скоро, а потом
К столу хладится скоро молоком.
Разрезать — боже упаси! И нож
Скрежещущий в такую плоть не вхож;
Лишь ложке гладкой, пригнанной по рту,
Дано приятну черпать густоту
Из полной миски, выше всех похвал
Обеденный свершая ритуал».
Да! это имя, мой прекрасный друг,
Для слуха янки — гордый ясный звук.
Но нёбо с сердцем чистые мои
Всё ж боле ценят качества твои.
         О! Есть хулители, и клевету
Они возводят, мол, ты — корм скоту.
Двусмысленная шуточка — бог с ней! —
Мол, человеки вроде бы свиней.
Паскудно слово мне ль не презирать? —
С животным благ не стыдно разделять;
Вот молоком корова для питья
Доится мне — теленок разве я?
И выше ль гений взбалмошных свиней,
Ядущих пудинг, мудрости моей,
Коль стих мой в похвалу щедрот твоих
Куда складней похрюкиванья их?
         За песнь не жду награды от тебя,
В тебе ведь восхваляю и себя;
Тебя любил отец, и пользы для
Он кукурузой засевал поля,
И, здоровущий от щедрот твоих,
Он граждан породил десятерых —
Рожден и я был под твоей звездой,
Костяк зерном индейским крепок мой.
Прелестны зерна, всяко вы сладки!
Вари вас, жарь, туши или пеки —
Любое блюдо сладостным почту,
Но Скорый Пудинг все же предпочту.
         С тобой бороться succotash готов,
Смесь недоспелых зерен и бобов.
И хоть он маслом желтым умащен,
И хоть округ него лежит бекон,
И хоть сие прославлено молвой,
Мне лучше миска, полная тобой.
         Лепешку кукурузну я снедал
В Виргинии. Маисову — едал.
Вкусны и та и та — в обеих сих
Похоже вещество и слава их;
А в Новой Англии в последню класть
Привыкли тыкву — этак часть на часть,
Что вкусу лучше, добавляя сласть.
Но ставьте предо мною горячи
Хоть круглы клецки прямо из печи,
Хоть «в торбе» пудинг, чью палящу грудь,
Обильну жиром, янки любят — жуть!
Шарлотку, где, под корочкой светя,
Спит яблоко, как в матери дитя,
Хлеб желтый, чье лицо точь-в-точь янтарь,
Всю снедь индейску, что едали встарь, —
Бог с ним со всем. Мне Пудинг — фаворит.
И ложка лишь к нему моя летит.
ПЕСНЬ II
         Мешать еду и хитры смеси есть —
Желудок убивать и сердце гнесть,
В гражданских доблестях ослабить люд,
Обжорой стать, а равно тем, что жрут.
Поварни Муза сочинила свод,
Чтобы с кухарок лил ручьями пот,
Чтоб дети не резвились там и тут —
Дивя друзей рицины тем, что мрут.
         Не так у янки: стол богатый здесь
Простыми блюдами уставлен весь,
Сбирает домочадцев он и чад,
Его обильности хозяин рад;
Тут — голод честен, аппетит — велик,
Тут на здоровье всё съедают вмиг.
Пока в подойник льется молоко,
Мать от котла с едой недалеко,
Мешалкой надо шевелить в котле,
Расставить полны миски на столе,
Остынет — домочадцев накормить.
Тех — в школу, тех — работать проводить.
         Но есть законы и простейших блюд —
Природа изощрилася и тут.
Хоть скор наш Пудинг, а капризен все ж —
Бывает плох, изряден и хорош.
Здесь нужен опыт, как во всем всегда,
Умения толика и труда.
Кто хочет разузнать про то — сиречь
Взрастить дитя и взрослого сберечь,
И добродетель охранить, пока
Еда вздымает жаркие бока,
Урок усвойте — Музы глас моей —
И, ложки опустив, внемлите ей:
         Желаешь быть здоров и бодр всегда? —
Любя еду, не избегай труда.
Сперва под солнцем в поле помолись,
Мол, мать-земля, взрасти нам впрок маис;
Для тех, кто за землей привык ходить,
В ее привычках милости родить.
         И вот послушливый и добрый вол
Долг отдает тебе за зимний стол;
За ним по свежей борозде иди,
Зерно златое в ровный ряд клади;
Когда ж оно, набухнув, прорастет
И всходом изумрудным в рост пойдет,
Тогда питомцу обеспечь призор
От червяка и от ворон-обжор.
Насыпь золы по горсти у стеблей —
Пройдут дожди, и червь сползет с полей;
Пернатый ж вор ударится в побег,
Соломенный лишь сделан человек,
Как тот, что школяры выносят для
Сожженья папы, казни короля.
         В сезон же каждый кукурузный ряд
Ты пропаши и промотыжь трикрат.
Двойной ведет мотыга пользе счет —
Мотыжит летом, а зимой — печет.
         Холодный дождь листу б мешал расти,
Когда б до Рака солнцу не дойти;
Но вот — дошло, и жгуч свирепый луч,
Разросся корень, сок бежит, текуч,
И ордера коринфского столпом
Воздвигся стебель, обрастя листом.
Пошли побеги пышны по межам,
Сплетался, взбегая по холмам, —
Тут им не помогай — твой кончен труд.
Пускай под солнцем сами впредь растут;
Препоручив его лучам призор,
По осени возьмешь великий сбор.
         Теперь листва крепка и в высоте
Штандартом шевелится на шесте,
Млады початки, бахрому клоня,
Беременеют, пухнут день от дня;
И бремя это стебли клонит вниз,
И каждый стебель над межой навис.
Качается лесок, он — верный страж
Любовных незначительных покраж,
Он девушку укрыл под свой шатер,
Где истомился жадный ухажер.
Холм облегчит рукою тот своей,
Початками набьет корзину ей;
Довольства ж обоюдного итог —
Здесь — поцелуй, а свадебка — в свой срок.
         Покража ль тут? Но вот луна взошла,
Енот проворный вышел из дупла.
Что за ночь своровать ему не лень,
То белка ловкая сворует в день;
Воруют оба, но — в урочный час,
Се добродетель редкая сейчас.
Пусть крадут малость от трудов людских,
Ну много ль надо для запасов их?
Хоть и хитры они умом своим,
За нами — сила, ибо не по ним
Состряпать пудинг. Мы в том мастаки,
В уменье сем беспомощны зверки,
И знанье это только с нами впредь —
Не разделить его им, не воспеть.
         Но, дол окрасив в карий цвет, идет
Октябрь и урожай с полей берет;
В амбар возы влекутся нелегки,
Ждет мельник тяжеленные мешки,
Поскрипывает мельница слегка,
Из жерновов ссыпается мука —
Наш Пудинг будущий. Хозяйке в дом
Мешки привозят с золотым добром;
Нет, не воспеть, хоть положи труды,
Восторг, входящий в дом с мешком еды.
Ликуют все, куда ни поглядишь:
Детишки, взрослые и всяка мышь.
ПЕСНЬ III
         Короче дни. Верша светило круг,
Хоть и сулит нам отдых, но не вдруг.
Ночная тень работу денну длит
И темой новой песнь мою дарит.
Кто в поле кончил урожай сбирать,
Соседей ждет — початки обдирать.
Вид радостный: работа что игра
Вершится тут, хоть поздняя пора.
Гора огромна горницы середь,
На стенках лампы, чтоб вовсю гореть,
И нимфы деревенские вокруг,
И парни тож не покладают рук.
Всё дети кукурузных ед и яств —
Работают они не без приятств;
Листвой шуршат, дурачатся, поют,
Веселый сидр по очереди пьют.
         Обдирки правила тут знает всяк:
Початки — розны, ну а ежли так —
Коль крив попался — слушай общий смех,
А красный — поцелуй тебе от всех;
А деве попадет початок сей,
Стройней, чем стан ее, и губ красней, —
Она в кругу счастливца изберет,
И живо вскочит целоваться тот.
Забав и выдумок не перечесть,
Им просто удержу и счету несть;
За шутками и сладят с той горой.
А кто последний схватит — тот герой.
Меж тем хозяйка не жалеет сил,
Чтобы на славу пир и в пору был.
Ее рукой просеяна еда,
Тут — молоко, тут — мисок череда;
Ревя, бурля, бесясь, котел кипит —
Поток вот так, что мельницу вертит,
Преград не зная и не ждя наград,
Кипит, ревущ, бурлив и бесноват.
         Но вот хозяйка сыплет чисту соль,
Потом — муку; густеть, мол, соизволь,
На медленном огне попрей, постой,
Мешаема неслабою рукой;
Тут пособляет муж: мешалкой он
Ворочает, и труд вознагражден.
Все, кто початки чистил, вкруг стола
Садятся, и застолица пошла.
         Оставим их, поскольку есть для нас
Предмет полезней, дабы длить рассказ.
Ведь существует строгих правил ряд
Про то, как Пудинг правильно едят.
Есть можно, скажем, патокой полив,
Как бард, со сластью пользу съединив.
Благая снедь! Толк преизрядный в ней,
Когда пора настанет зимних дней
И во хлеву корове нелегко
И злой Борей в ней сушит молоко.
         Благословенная корова! Ты —
Исток здоровья, пользы, доброты;
Мать идола в Египте ты. И я —
Покинь я бога — верил бы в тебя!
Бывало, я не раз тебя доил!
Бывало, золотым зерном кормил!
Бывало, я оплакивал с тобой
Детей твоих, ведомых на убой!
         Вы, парни, знайте цену ей всегда,
Накрыть не поленитесь в холода,
Давайте тыкву в корм, когда грустна,
Пивного сусла тоже и зерна.
Весна придет — долги она отдаст;
Своим и вашим детям пищу даст.
         Итак, вливаю в Пудинг молока
И Музу этим укрощу пока.
Пока она не даст совета нам,
Полезного юнцам и старикам:
Сперва, мол, влейте в миску молока
И погрузите в озерцо слегка
Кусочки Пудинга. Они пойдут
Как бы на дно, но вскорости всплывут.
А коль разбухшим им на дне не быть —
Плавучий пухлый остров должен всплыть;
Он — порция тебе, дабы поесть.
Так учат нас отцы, и так и есть.
         К сему о ложках. Хороша ль, худа —
Не разберешь ты, я же — завсегда.
Глубь галльской ложки недостойна губ,
Ты ею черпай тощий жидкий суп.
Я б за нее там и гроша не дал,
Где в сходе вязка масса и металл,
Где должно мускулам губным объять
Изгиб спокойный и еду изъять, —
То бишь ловчее вкусный груз сгрузить.
А миске шире и поплоще быть
Под Пудинг надо б. Форма и объем
Неведомы всем тем, кто ни при чем.
Едок натасканный, — и только он, —
Сего искусства превзошел закон;
Лишь музыкальны губы без труда
Точнейшу ложку выберут всегда.
Хоть и не в строфах — Музам вряд ли люб
Мир геометра — конус там иль куб,
Но формы верной ведомы тропы:
Се меньша часть гусиной скорлупы;
От бока до средины пополам
Ее разделим — вот образчик вам.
         А обслюнявился ты — не беда!
Как у француза, пусть висит всегда
Салфетка с подбородка. Иль, как я,
Ставь миску на коленку — все ж своя;
А мудру голову вздери в зенит,
И ложка, вверх идя, не обронит
Ни капли. Буде все же капнет что,
Широка миска сразу словит то.

СОВЕТ ВОРОНУ В РОССИИ Декабрь 1812 года

О черный дурень! Что крылами трешь
Студены небеса и в крик орешь?
День с ночью теплых стран — не хлад и мраз —
Тебе приятней были бы как раз.
Уж не боишься ль там оголодать,
Всласть человечины не поглодать,
За коей во студену даль земли
С великим Бонапартом вы пришли,
А с вами все народы тесный юг
На север стоязыко двинул вдруг?
Баварец, австрияк, и По кто пьет,
И люд, живущий у тосканских вод,
Германец, невстриец, фламанд и галл
Пришли сюда, чтоб гибнуть наповал;
И в страхе ты — мол, нет в тылах войны
И гладу там птенцы обречены!
Не бойся, каннибал! Своих скликай,
Назад лети, спеши в испанский край, —
Там легионы храбрые его
Радеют для питанья твоего,
Там кровь Европы льется, солона,
Там доблестью земля наводнена:
Мрет ибериец, невстриец, мрет бритт
И галл щедрей всех прочих кровь струит.
К Калабрии, к Элладе, к Мальте мчи,
В Египте славы доблестной лучи,
Доминго-остров, Индския страны
Из галльских вен с лихвой очервлены.
Какому ж ворону достанет крыл
То облететь, что этот покорил?
Он для тебя прольет, где хочешь, кровь, —
Ищи же поуютней край и кров,
А голода не бойся! Ведь людей,
Их сколько хоть, хоть миллион убей,
И всюду пожинает свой побор
С людского поля воинский набор.
А если кто себя и упасет
От этой жатвы — трижды проклят тот
Тройным проклятьем, в чью тройную пасть,
Как в Керберову, гибельно попасть.
Не беспокойся ж! Алчных воронят
Учи кричать венчанному «виват» —
Порода ваша у него в чести,
Ей милости всех легче обрести;
А коль широк услуг взаимных круг —
Тогда отзывчив и надежен друг.
Твой корм — тела погубленных вояк,
Ты — мертвых клюешь, чистя тем бивак,
Имперский мусорщик! Но тут, где хлад,
Поживе твой умелый клюв не рад;
Мраз в мрамор обратил тут каждый труп,
В хрусталь одел твердейшей из скорлуп.
Тем, кто недавно пылко жить желал,
Лед тулова и члены тел сковал.
Из плоти сей ни куса не урвать,
Тут смрада смерти даже не слыхать,
А из глазниц — холодный, как топаз, —
Ты клювом страшным не добудешь глаз,
И коготь твой скребет как бы гранит…
А зрак промерзлый — вид живой хранит
И Господа пытает, глядя вверх,
В чьи хищные объятья мир он вверг…
Умри же с голоду иль прочь лети!
И хоть меж Минском и Москвой пути
Забиты мертвецами, их не стать
Тебя под стылым небом пропитать.
Спеши уж зимовать в Испанский край,
Там откормись, а после дожидай,
Когда сиятельный хозяин твой
Для новой бойни новый сонм людской
В грома оденет ратей боевых,
Бушуя, буйный, средь ничтожных сих.
Войн вожделеет алчная душа,
Грядет он, огнем царства сокруша,
Других Испаний жертвы воссожжет,
Замглит других Московии небосвод.
В зловонье тленья — странам впредь лежать,
Потокам рдяным в странах тех бежать,
Покамест люди не обрушат месть
На зверя, чем позор побоищ несть,
И супостата с трона на крови
Сметут, чтоб жить в покое и любви.

ФИЛИС УИТЛИ © Перевод М. Яснов

О ВООБРАЖЕНИИ

О Королева! Все на свете зрят
Твой пышный, твой изысканный наряд.
Сумеет ли воспеть мой бедный стих
Терпение волшебных рук твоих?
Геликониды[14] славят, что ни миг,
Твои деянья. Пусть и мой язык
Поведает легко и без затей
О славе и о грации твоей.
То здесь, то там Фантазия парит,
Пока ее случайно не пленит
Какой-нибудь предмет, — а сладких снов
Так много в звоне шелковых оков!
Воображенье! Ты сильнее всех,
Ты землю облетаешь без помех,
Нет для тебя покровов и завес,
Твой дом — Олимп, слуга тебе — Зевес.
На крылья нас быстрее посади —
Вселенную оставив позади,
Мы вслед за мыслью полетим вперед,
Узрев миров и звезд круговорот,
И, мирозданье взглядом охватив,
В твоей душе прочтем грядущий миф.
Пускай зима от ясных глаз твоих
Не прячется в пещерах ледяных.
Ты травами поля наполнишь вмиг,
В любой пустыне оживишь родник
И Флоре дашь пленительную власть,
А Паркам — нить: свивать ее и прясть.
Чтоб солнце разливало жизнь и свет,
Чтоб лес был снова листьями одет
И шли дожди, сверкая на лету,
Благословляя эту красоту.
Нет твоему могуществу границ,
Весь мир перед тобой простерся ниц,
И мысли независимый полет
Беспрекословно дань тебе несет.
Любой порыв, любой огонь и пыл
К твоим стопам колени преклонил,
И ждут приказов сердце и душа,
Твои желанья выполнить спеша.
Воображенье! Только повели, —
Как птица, оторвусь я от земли
Туда, где на зеленый небосклон
Спешит Аврора, — и закон времен
Бессилен изменить старик Титон[15],
Туда, откуда повелитель дня
С незримых круч приветствует меня…
Но, Муза, восхищение умерь:
Воображенье прикрывает дверь —
И гаснет пламя жаркое, и вот
Зима дожди холодные несет.
Все глуше море, все быстрей отлив, —
Смолкайте, звуки!.. Затихай, мотив!..

ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ГЕНЕРАЛУ ВАШИНГТОНУ

Нижеследующее письмо и стихи были написаны известной африканской поэтессой Филис Уитли и подарены Его Превосходительству генералу Вашингтону

Сэр,

Я позволила себе обратиться к Вашему Превосходительству в прилагаемом стихотворении и умоляю принять его, хотя я ощущаю его несовершенства. Нелегко подавить восхищение, возбуждаемое тем, что Великий Континентальный Совет назначил Вас благодаря славе Ваших добродетелей Генералиссимусом армий Северной Америки. Поэтому я надеюсь, что Ваше великодушие простит эту попытку. Желаю Вашему Превосходительству всевозможных успехов в великом деле, которому Вы так щедро себя отдаете. Остаюсь самой покорной и смиренной слугой Вашего Превосходительства

Филис Уитли

Провиденс, окт. 26, 1775.

Небесный хор! Сияет надо мной
Мир лучезарный, образ неземной.
Грядет богиня — свет в ее глазах
И лавр душистый в пышных волосах,
В душе — свобода, в нежной длани — меч.
О, как бедна моя простая речь!
Когда бы так воспеть она могла
Сцен колумбийских славные дела, —
Чтоб мать-земля, узрев господний свет,
Оплакала судьбу печальных лет,
Но, видя милосердие небес,
Воспряла, оттого что мир — воскрес!
Будь благосклонна, Муза! Мне стократ
Трудней вести перо, чем сотни врат
Преодолеть спешащим на войну
Полкам небесным. Если я начну
Изображать, как штормовая ночь,
Гремя, валы морские гонит прочь,
Как ропщет потрясенный океан,
Как рвет листву с деревьев ураган
И как поля воздушные полны
Воинственными криками войны, —
Смогу ли Вашингтону передать
Ниспосланную небом благодать!
Да, он с мирскою славою знаком, —
Но всяк ему посильным языком
Потребует наград — и их не счесть! —
За благородство, доблесть, ум и честь.
Едва денница вещая взошла,
Как ярость колумбийская зажгла
Сердца народа, — поднят грозный щит
И землю наций небо защитит!
Сегодня видит даже тот, кто слеп!
Колумбия! Ты на весах судеб!
Покуда размышляет в стороне
Британия, растут по всей стране
Холмы и горы мертвых — вот цена
Слепой алчбы, оплаченной сполна!
Великий вождь! Пускай же в свой черед
Не гнев, а доброта тебя ведет.
Будь милосерден, и великий трон
Навек твоим пребудет, Вашингтон!

ФИЛИП ФРЕНО

АМЕРИКАНСКИЙ СОЛДАТ (Картинка с натуры) © Перевод М. Зенкевич

Не для гостиных вид его убогий,
Просить, как нищий, гордость не велит,
Сражался раньше он под Саратогой,
Теперь — на деревяшках инвалид.
Он вспоминает битвы, кровь и пламя,
Другим — награды за его труды,
Его же кормят только похвалами
Среди лишений горьких и нужды.
Благ не добыл он доблестью похвальной,
И в залах в блеске множества свечей
Его не встретить в сутолоке бальной
И на больших приемах богачей.
Где ж то оружье, что он брал в походы,
Где сила, что британцев прочь гнала?
Солдату завоеванной Свободы
Даны в награду — голод и хвала!

ПОЭТУ © Перевод Г. Кружков

Вот наконец из переплетной
Твой том, увесистый и плотный,
Готов явиться пред толпой —
На час ее развлечь собой.
Грози ему лишь небреженье
Политиков иль поношенье
Глупцов — Бог им один ответ;
Но то-то и беда, что нет
Способных разобраться дельно
И нанести удар прицельно.
А там уже, глядишь, твой труд
На полку, в угол запихнут.
Появится другой на сцене —
Все будут рады перемене.
А мысль, свершив печальный путь,
Со света сгинет как-нибудь,
И в память мертвому кумиру
Невежа сочинит сатиру.
Счастливый Драйден! он в толпе
Мог встретить равного себе;
Когда вокруг стихи плодятся,
Почетно чем-то выделяться.
Счастливый Драйден! У него
Был Мильбурн критик — для того,
Чтобы браниться на забаву;
И счастлив Поп, чью в свете славу
Сварливый Денниса запал
Лишь только больше раздувал.
Но здесь, средь гибельного края,
Где правит Польза ледяная,
Где цепью скована мечта,
И в униженье — Красота,
И все повержены святыни, —
Что делать Музе в сей пустыне?
Век занят прозой, и ему
Восторги бардов — ни к чему;
Ни одинокие печали,
Ни снов загадочные дали,
Ни плеск ручья, ни шум сосны
Стальной эпохе не нужны.
Любовь и страсть в цене упали.
Какая ж муза не в опале?
Какую же из девяти
К безумствам века отнести?
Конечно, ту — с угрюмым взором,
С неумолимым приговором
В лице, с внушающею страх
Усмешкой злобной на устах;
Мертвящая и роковая —
Вот муза нам под стать какая!

ВЛАСТЬ ФАНТАЗИИ © Перевод А. Шарапова

Вся в движении, в работе,
В изменении, в полете —
О Фантазия, кто б мог
Указать, где твой исток?
Искра божья, чувств свобода, —
Тайна тайн твоя природа.
Ты — священная заря
Неземного алтаря,
Знак, что человек во многом
Схож с неистребимым богом.
Блеск твой мощный свет затмил
Солнца и ночных светил,
Все равно, с какой бы силой
Ни сияли те светила;
Что Земля, сей темный шар,
Море, суша, холод, жар,
Зверь, и человек, и время,
Помыкающее всеми, —
Пред тобой? Твой ум живой —
Он есть Разум мировой.
Ночь за ночью ты незримо
Труд вершишь неизмеримый,
Мозг воспитуя людской,
Строя на волне морской,
На скале остроконечной,
Там, где волны с песней вечной
Бьются в берег все века,
Где над бездной облака.
Чу! В пыли луны холодной
Слышится ей благородный
Хор расчисленных орбит,
Песня ангелов звучит.
И земля с другой планеты
Кажется ей каплей света;
Вот она меня ведет
Под величественный свод,
Там живет, чиста, сурова,
Нареченная Христова.
В глубь Земли она стремится,
Где нечистых сил темница,
Слушает цепей их звон,
Непрерывной муки стон,
Но и ей найти сравненья
Не дано для их мученья.
Путеводных скал гранит,
Где пастух стада хранит,
Под крылом ее блистал
И ночных озер кристалл.
В бездну ей дано спуститься,
В страшной пропасти ютиться,
Ночью проникать в леса,
Постигая чудеса
Или на зеленом ложе
Деву спящую тревожа;
Над морской волной парит,
Над туманами Гебрид;
Паруса на мачте тонкой
Тщетно ей спешат вдогонку,
Даже быстрого орла
Смелая обогнала.
Вот она ступает твердо
На скалистый берег фьорда.
О богиня, мчись туда,
Где зима царит всегда,
Бродит, хмурясь, дико воя
Над полярной глубиною,
Где полярный ураган
Плачет: «Мертв мой Оссиан!»
Так перенесись в те страны,
Где могила Оссиана;
Уведи на дальний юг,
Где зима нам нежный друг,
Покажи на миг Бермуды,
Демарару, а оттуда
Понеси меня в Капштадт,
Где за смелость смертью мстят,
Там когда-то Ансон смелый
Поднимал свой парус белый.
И туда хочу попасть,
Где теряет Разум власть;
Дай мне жить с тобою в мире,
Научи парить в эфире,
Над утесом меловым,
И над рифом роковым,
И над пеной океанской,
Где владычит лев британский,
Или обернись назад:
Цезаря увидишь взгляд.
В Средиземноморском крае
Укажи мне древо Рая,
Там, над гладью голубой,
Сафо говорит с тобой.
Где он, век Эллады бурный?
Все, чей прах запрятан в урны, —
После долгих дней обид
Память их живет и мстит.
Возродись из пепла, Троя,
Вспомни о твоем герое,
Вновь величья дай пример,
Чтобы новый пел Гомер.
Вниз сведи с вершины Иды,
Новые открой мне виды,
Чудотворен твой полет…
Лавр там больше не растет,
Но неси меня к могиле,
Где покоится Вергилий,
Дай на миг глазам моим
Видеть то, что видел Рим.
Унеси в былые лета
Над водой встречать рассветы,
Ганга пусть с тобой придет,
Матерь утр и быстрых вод.
Рей над бездной океана,
Продвигайся неустанно,
Глубже, глубже на восток —
Запад там берет исток.
Унесемся к дальним странам,
К простодушным таитянам,
Вспять неси меня стрелой
Над морями, над землей,
В Калифорнию златую —
Полно нам бродить впустую,
Дом нас ждет. Но по пути
Лишь Белинду навести.
Знаю, под плитой замшелой
Саван лишь найду истлелый,
Но сквозь тлен яви мне ту
Истину и красоту!
Озаришь ли мрак темницы,
Скажешь ли мне, что ей снится?
Не разбудит деву гром,
Не разгонит вечных дрем
Буря зимняя суровым,
Душу мучающим ревом.
Только ей ли кануть в тень,
Той, что затмевала день?
Ныне век ее заката,
Но она взойдет когда-то!
Ты — волшебных муз кумир,
Чудно так твой полон мир
Образов золотокрылых,
Все их удержать не в силах,
Я раздам их. Кто богат,
Должен разделить свой клад.
О фантазия! Мне счастье
Обладанье этой властью!
Сад Элизиума твой,
И Орфей с его игрой,
И Плутон, что в упоенье
Любовался бедной тенью…
Облети же мир со мной,
Тайны чудные открой!

ПАМЯТИ ХРАБРЫХ АМЕРИКАНЦЕВ, бойцов генерала Грина, погибших в Южной Каролине в сражении 8 сентября 1781 года © Перевод Г. Кружков

При Уто-Спрингз они легли;
Покрыты прахом их тела;
Прохожий, плачу струй внемли —
Как много храбрых смерть взяла!
Но если крепок мертвых сон
И если долг пред ними свят,
Промолвь, печалью полонен:
Друзья свободы здесь лежат!
И если сердцем ты не зол
И чувство вживе сохранил,
Оплачь сей разоренный дол
И сон пастушеских могил!
И ты бы мог вот так лежать
И о слезе молить живых;
Как на заре предугадать,
Что вечер будет свеж и тих?
Они увидели, как враг
Жжет их дома, их скарб влачит;
Рванулись в бой за свой очаг!
Но, взяв копье, забыли щит.
Их вел в атаку славный Грин,
И вражья сила поддалась;
Про смерть не думал ни один,
Победой воодушевясь.
Но как парфянские полки
Метали стрелы, отходя,
Так и британские стрелки
Бежали, но бежали мстя.
Покой вам, родины сыны!
Мы верим, что в краю ином
Счастливей вы награждены
И ярким солнцем, и теплом.

ВСКАРМЛИВАНИЕ ДИКИМ МЕДОМ © Перевод В. Лунин

Цветок прекрасный, белоснежный,
Таишься ты в глуши лесной.
Пчелой не тронут венчик нежный
Под вязью веток кружевной.
Стоишь не сорванный рукою,
Ногой не попранный людскою.
Тебя природа попросила
Остерегаться глаз дурных
И в тень под вязы посадила,
Где ручеек журчащий тих.
И ты живешь спокойно лето,
Но позади — пора расцвета.
Уже в твоем очарованье
Невольно замечает взгляд
Приметы злого увяданья
И с жизнью ясною разлад.
Когда мороз придет победно,
Исчезнешь ты с земли бесследно.
Да, впереди — пора заката.
Миг оборвется жития.
Но миг — ничто. И нет утраты.
Вновь ты во сне небытия.
Твой век земной — лишь час короткий.
Всего лишь час, цветок мой кроткий!

ПЕСНЯ ТИРСА © Перевод В. Лунин

Горюет в роще голубица:
Убили мужа-голубка.
Но день прошел — и вновь стремится
Найти себе дружка!
Она в тиши мечтает снова
У своего гнезда лесного
Дружка увидеть молодого.
А если это зов природы —
От жизни снова счастья ждать,
Должны и мы забыть невзгоды.
Не пустишь время вспять.
И если я нежданно где-то
Уйду из жизни до рассвета,
Прошу, скорей забудь про это
И полюби опять.

СТАНСЫ ПРИ ВИДЕ ДЕРЕВЕНСКОЙ ГОСТИНИЦЫ, РАЗРУШЕННОЙ БУРЕЙ © Перевод А. Шарапова

Где ныне жалкие руины,
Вакхический был прежде храм;
Туда стремился гость чужбины,
Тревоги забывал он там.
Там купол высился хрустальный,
Приют покоя все века,
А ныне ворон там печальный,
Мышей летучих облака.
И жрица мертвого ковчега
Над славой рухнувшей скорбит;
Ее фарфор белее снега
Разбит, бокал с вином разбит.
Хозяин доброго приюта,
Гостей встречавший много лет,
Не шлет сегодня почему-то
Усталым путникам привет.
Последний столб твердыни древней
Во прах низвергнуться готов —
Падет и крепость и харчевня
Под страшным натиском годов.
Там нимфы нежные блистали
И виночерпий молодой,
Уж нет их — и следы пропали,
Не видно чаши круговой.
Давно ли мы в заздравном гимне
Здесь коротали вечера?
Где ты, король беседы зимней?
Где ты, что пела нам вчера?
Увы! Не дремлет больше Хлоя
На мшистом ложе меж камней,
Холодных стражей леса хвоя
Не возвышается над ней.
Где Хлоя? Все прошло, что было,
Глухая тишина царит,
И никогда очаг остылый
Радушьем нас не одарит.
Вы, бури, вволю бушевали,
Срывали крыши вы с домов,
Из петель двери вырывали,
За кровом сокрушали кров.
Так наконец смирите ярость,
Пусть заново отстроят храм,
Чтобы в стенах его под старость
Испить хмельную чашу нам.

ОДА © Перевод А. Шарапова

Права людей, о Боже,
То, что всего дороже,
Ты нам даруй.
Везде, где жизнь гнездится,
Дай им распространиться,
Напевом вольной птицы
Слух очаруй!
Дай нам сплотиться с галлом,
Свободным идеалом
Мир увлеки!
Тиранов легионы
Вербуют миллионы,
Но будем непреклонны
Им вопреки.
Торгующих рабами
Страшит Парижа пламя,
Но не дано
Изменническим ротам
Владеть любви оплотом —
Вернется к патриотам
Он все равно!
Пусть смелость изменила
Тому, чье имя было
У всех в устах,
Пусть мир тираны давят
И на колени ставят —
Он равенство прославит
Во всех концах!
Под лозунгом свободы
Сплотятся все народы
Когда-нибудь!
В российский край холодный,
В песок пустынь бесплодный
Сей пламень благородный
Проложит путь.
Пересечет он берег
Двух молодых Америк,
Зажжет сердца —
Пусть небосклон счастливый
Не омрачают взрывы,
Пусть будет справедливой
Жизнь до конца!
Свободны наши страны,
И пусть теперь тираны
Острят свой меч!
Пусть шлет нам деспот грубый
Дар, самодержцам любый, —
Не может ветка дуба
Весь мир увлечь.

ЦИКАДЕ ПО ПРОЗВАНЬЮ КЭТИ-ДИД © Перевод Э. Шустер

Прозванная Кэти-дид,
По ночам она не спит,
Эта звонкая цикада,
И под пышной кроной сада
Все поет, сыта росой,
Плащ надев зеленый свой, —
Кэти-дид, кэти-дид, кэти-дид.
Под листом ты дремлешь день
Иль обследуешь, как тень,
Свой дневной приют ветвистый,
Но зато как голосиста
Ты в ночи, когда поешь
Весело одно и то ж —
Кэти-дид, кэти-дид, кэти-дид.
Песенка твоя звонка,
Что в ней — радость иль тоска?
Или ты себе пророчишь —
Счастья лета не воротишь,
Скоро, хочешь иль не хочешь,
Станет прахом Кэти-дид
О, бедняжка Кэти-дид!
Но, сумев природе внять,
Ты могла б не унывать,
Ибо разве не природа
Говорит на склоне года,
В час, когда ты чуть жива,
Мудрые свои слова —
Здравствуй снова, Кэти-дид!
Продолжайся, Кэти-дид!
Что случилось, Кэти-дид?
Камнем кто тебе грозит?
Ну конечно, это — Кэти,
Озорная, как все дети!
Ах, не стыдно ль — никогда
Нам ты не чинишь вреда,
Распевая — кэти-дид.
Неужель ты плачешь снова?
Ведь дала мне Кэти слово
Твоего не трогать крова;
Кэти не пойдет в кровать
До тех пор, пока опять
Не начнешь ты напевать —
Кэти-дид, кэти-дид, кэти-дид.
Ты поешь, но погляди,
Сколько бедствий впереди:
Близко осени прохлада,
В хлев вернется скоро стадо,
Там зима — и зелень сада
Не порадует уж взгляда, —
И конец, о Кэти-дид!
Доживай пока свой срок,
Кэти мне дала зарок
Не дразнить тебя, дружок;
Но от нас ты убежала,
Ведь природа наказала:
В людях помощи нимало
Не ищи, о Кэти-дид;
Как увянувшее лето,
Скоро ты исчезнешь где-то, —
Ты уйдешь, мы знаем это,
Напевая — кэти-дид.

РЕЛИГИЯ ПРИРОДЫ © Перевод Э. Шустер

Ниспосылая благодать
На этом свете человеку,
Привыкнув землю оделять
Плодами разными от веку,
Природа, преисполнясь силы,
Религию нам подарила.
С рожденья нашего она
Увлечь несмелых нас стремится
На путь добра, чтоб мы сполна
Сумели счастьем насладиться.
Подобный путь открыт и ясен
И мистикою не опасен.
Божественна по всем делам
Религия благой природы;
О чем бы спорить мудрецам,
Проникнись ею все народы;
Сумей они ее усвоить,
Могли бы рай и здесь устроить.
Она не ждет проклясть людей,
Предать навеки их печали,
И нет ничуть желанья в ней,
Чтоб за безверье осуждали;
Любя возвышенно любого,
Природа обещать готова —
Всем людям радости, когда
Они одной достигнут веры
И утвердятся навсегда
Добра и высшей правды сферы,
Когда не будет, без сомненья,
Нужды карать за преступленья.

УИЛЬЯМ КАЛЛЕН БРАЙАНТ

ТАНАТОПСИС © Перевод Г. Симанович

Тот, кто любовью наделен к Природе,
Кто, созерцая, внемлет — для того
Она красноречива. Если весел —
Она ликует, свежести полна,
Ее волшебный голос проникает
В тайницы душ людских и, проливая
Целительный бальзам, предупреждает
Сознанье боли. А когда душа
Заражена предощущеньем часа
Последнего, горчайшего, и взору
Рисуется картина увяданья,
Агония и душный мрак могилы,
Когда охватит дрожь и в сердце боль —
Иди к Природе, затаись и слушай
Ее урок, и да услышишь ты,
Как из земли и от глубин эфира
Исходит голос! Близится тот день,
Когда исчезнет для тебя сиянье
Изменчивого солнца и когда,
Оплаканный, опущенный в могилу,
Ты перестанешь быть и образ твой
Уйдет в небытие. Дитя земли,
Землей вскормленный, в ней и растворишься,
Всему людскому чуждый, потеряешь
Неповторимый облик свой, уйдешь
И станешь смесью элементов в почве,
Войдёшь в родство с бесчувственной скалою,
С булыжником, что лемехом отброшен
И попран грубым башмаком. И дуб
Пронзит насквозь твое корнями тело.
           Еще в земле ты места не обрел,
Где ляжешь, одинокий, но запомни:
Оно великолепно. Где-то рядом
Покоятся останки королей,
Владык земли и мудрецов античных,
Пророков древних, пастырей добра:
Одна у всех гробница. Гор вершины,
Извечные, как солнце, и долины,
Что распростерты в скорбной тишине,
Деревья вековые, и потоки
Могучие, и жалкие ручьи,
Питающие луг, и беспредельность
Безжизненной пустыни океана —
Все это только пышное убранство
Могилы человечества. А солнце,
Неведомые звезды и планеты
Свое сиянье щедро проливают
На древнее вместилище смертей
Сквозь толщу лет. Нас мало на земле
В сравнении со множеством племен,
В ней опочивших. На крыле рассвета
Ты облети Барканскую пустыню
Иль затеряйся меж высоких сосен,
Где, заглушая громы, Орегон
Стремительно змеится — что увидишь?!
Все те же миллионы одиноких
Спокон веков покоящихся тел
И смерть, над ними правящую властно.
Исчезнешь ты, и, может быть, друзья
Твой переход из бытия в безмолвье
И не заметят! Что ж, у всех живых
Один исход! И смех не оборвется
С твоей кончиной, и не станет меньше
Людских забот, и каждый, как и прежде,
Стремиться будет к иллюзорной цели,
Пока, оставив суетность и радость,
Не канет в бесконечность. Долгий поезд
Летит в века, и завтрашние люди —
От юноши до сильного мужчины,
От девочки до женщины замужней,
От крошки до седого старика —
Придут к тебе, оплаканные теми,
Кто вслед за ними завершит свой путь!
           Живи же так, чтоб в вечной веренице
           Бредущих в сокровенную обитель,
           Где каждый сыщет в лабиринтах мрачных
           Ему предуготовленную нишу,
           Ты шел бы не как пойманный воришка,
           Ведомый в заточенье, а как тот,
           Кто в ожиданье праведной развязки
           Готов задернуть полог у постели
           И погрузиться в безмятежный сон.

К ПЕРЕЛЕТНОЙ ПТИЦЕ © Перевод Ш. Борим

В огне небесный свод,
К последним метам дня легла роса…
Зачем сквозь пурпур длишь ты свой полет,
Тревожа небеса?
Охотнику едва ль
Тебя на фоне алом различить,
Хотя свой взор он устремляет вдаль,
Стремясь добычу сбить.
Что ищешь ты вдали:
Речную отмель, заросли пруда
Иль пенный вал на краешке земли
Влечет тебя туда?
Кто помогает там,
В воздушном океане без дорог,
Путь отыскать к намеченным местам
В назначенный им срок?
На горней высоте,
В безбрежии прохлады неземной,
Весь день летишь, не помня о еде,
Забыв про мрак ночной.
Но завершится труд,
Найдешь радушный дом, друзей, покой,
И будет сладостен гнезда уют
И кров над головой.
Тебя давно уж нет,
Растаял облик в храме высоты,
Но твой урок оставил в сердце след,
Во мне остался ты.
Когда плыву один
В бескрайнем мире жизненных тревог,
Мне помогает верный путь найти
Тот, кто тебе помог.

ПРЕРИИ © Перевод М. Зенкевич

Вот где приволье дикое: на этих
Лугах некошеных и безграничных,
В английском языке им нет названья, —
То прерии. Я в первый раз их вижу,
Свободней дышит грудь, и взор парит
В просторах бесконечных. Словно волны
Холмы зеленые стремятся вдаль,
Как океан, в своей нежнейшей зыби
Остановившийся и отвердевший
Навеки неподвижно. Неподвижно?
Нет, он раскован снова. Облака
Проносятся над ним, скользя тенями,
Волнистая поверхность всколыхнулась,
Ложбины темные скользят вослед
За светлыми гребнями. Ветры Юга!
Вы золотые, алые цветы
Колышете и сокола в паренье
Ширококрылого несете в небе.
Резвились вы средь мексиканских пальм
И лоз Техаса, серебрили рябью
Источники Соноры, что стекают
В Великий океан, — вы овевали ль
Такой, как этот, благодатный край?
Он создан не трудами человека —
Та сила, что воздвигла небосвод,
Вспахала зыбь холмов, посеяв травы,
И насадила островками рощи
С живою изгородью перелесков,
А пол в величественном храме неба
Усыпала несметными цветами,
Соперниками звезд! Здесь небеса
Склоняются к земле как будто ближе,
Нежнее и любовнее, чем там,
Над нашими восточными холмами.
Когда мой конь среди травы высокой
Ступает, раздвигая стебли грудью,
То стук глухой его копыт кощунством
Мне кажется. Я думаю о тех,
Чей прах он попирает. Где могилы
Народа древнего? Быть может, прах
Степных лугов одушевлен был жизнью,
Горел страстями? Пусть дадут ответ
Курганы, озирающие реки
И темные дубовые леса.
Давно исчезнувший народ когда-то
Воздвиг их; медленно в труде упорном
Он кропотливо землю насыпал,
А в это время греки вырубали
Пентеликонский мрамор, воздвигая
Блестящий Парфенон. Просторы прерий
Давали жатву, здесь стада паслись,
И может быть, как буйвол, и бизон
Склонялся под ярмом мохнатой выей.
Журчал в пустыне гул трудолюбивый,
А вечером влюбленных воркованье
На языке исчезнувшем и звуки
Причудливых и древних инструментов
По ветру разносились. Но пришел
Воинственный охотник краснокожий —
И сгинули строители курганов.
Безмолвие столетий водворилось
На месте их селений. Волк койот
Охотится в лугах, его нора
В траве зияет. Землю роет суслик
На месте шумных улиц. Все исчезло.
Все — кроме их курганов надмогильных,
Их алтарей неведомым богам
И насыпей высоких для защиты
От вражеских набегов, но валы
Свирепый враг телами осажденных
Усеивал и брал их города.
На груды трупов бурой стаей грифы
Садились и, пируя без боязни,
Никем не вспугнутые, отъедались.
И лишь случайно спасшийся беглец,
Скрывавшийся по зарослям в болотах,
Смерть одиночеству предпочитая,
Сдавался наконец своим врагам.
Великодушие торжествовало,
И пленника с приветствием сажали
С вождями рядом, и себе жену
Средь девушек он выбирал и скоро
Как будто забывал, но втайне помнил
Жену любимую, детей-малюток,
Погибших средь резни со всем народом.
Так все живущее меняет формы,
Они рождаются, цветут и гибнут,
Когда божественное дуновенье
Коснется их, наполнит и покинет.
И краснокожие ушли отсюда,
Отыскивая у Скалистых гор
Приволье для охот. Бобры плотин
Не строят здесь, но там, у вод зеркальных,
Где человека белого лицо
Еще не отразилось, у истоков
Миссури, Орегона, воздвигают
Свои Венеции. Уже бизоны
Здесь не пасутся. За десятки миль
От дыма самой дальней из стоянок
Многоголовые стада их бродят,
Копытным громом сотрясая землю, —
Я видел у воды их давний след.
Но все ж кишит повсюду жизнь в пустыне.
Летают над цветами мириады
Таких же разноцветных насекомых,
И птицы не боятся человека,
И ящерицы пестрые скользят.
При приближении моем олень
Рогами рассекает чащу. Пчелы,
Опередившие переселенцев,
Их перевезших через океан,
Гуденьем наполняют знойный воздух
И прячут дикий мед в дупле дубовом,
Как в золотой далекий век. Внимая
Их шуму домовитому, я слышу
Гул отдаленный многолюдных толп,
Спешащих заселить пустыни прерий.
Я слышу смех детей, и перекличку
Девичьих голосов, и гимн субботний
Торжественный, мычанье тучных стад,
И шелест шелковый колосьев спелых
На бурых бороздах. Но вдруг подул
Горячий ветер и спугнул виденье,
И снова я в пустыне одинок.

ДРЕВНОСТЬ СВОБОДЫ © Перевод Э. Шапиро

Здесь мир дубрав и сучковатых сосен,
Поросших мхом зеленовато-серым;
Здесь в землю не вгрызались лезвия
Лопат. Никем не сеяны, цветы
Не сорванными гибнут здесь. И сладко
Мне тут бродить, следя за стайкой птиц,
Игрою белок, быстрыми ручьями
И ветерком, порхающим в листве
И доносящим запах кедров, густо
Усеянных плодами голубыми…
В той мирной сени — первозданной, древней —
Дорогой лет мои уходят мысли
К тем дням, когда свобода родилась.
О вольность! Вовсе непохожа ты
На юную, мечтательную деву
С волной кудрей, струящихся на плечи
Из-под фригийской шапочки. Венчал
Хозяин ею римского раба,
Даря ему свободу. Ты воитель,
Вооруженный до зубов, держащий
В одной руке широкий щит, в другой —
Тяжелый меч. И все же так прекрасен
Твой лоб крутой, отмеченный следами
Минувших войн! В твоих могучих мышцах
Кипенье силы. Молнией и громом
Тебя испепелить пыталась власть;
Но жизни, данной небом, не убить;
Власть вырыла сырые подземелья,
И сотни прокопченных кузнецов
Тебе ковали цепь. Когда ж победу
Враг предвкушал, оковы содрогнулись —
И рухнула темница; ввысь тогда
Взметнулась ты, как пламя над соломой,
Бросая клич народам, и ответный
Их слышишь крик — и враг бежит, бледнея.
Ты не созданье рук людских, Свобода:
Была с людьми ты вместе рождена.
Когда еще их мало было в мире,
Ты им пасла стада, открыла звезды,
Ты научила петь простой тростник.
С людьми бок о бок в непролазных чащах
Ты воевала против их врагов:
Волков и рысей; и на горном склоне,
Размякшем от потопа, с ними ты
Взрыхляла борозду. И тирания,
Твой гнусный враг, хотя почтенный с виду,
Сединами давно посеребренный,
Поздней тебя рожден, и потому,
Встречая вызов мудрых глаз твоих,
Дрожит в своей твердыне узурпатор.
С годами ты становишься сильней,
А враг, дряхлея, будет все коварней:
Тебе, беспечной, сотни западней
Расставит он и в дряхлые ладони
Захлопает, сзывая из засады
Орду врагов твоих. Пошлет он также
Коварных обольстителей пленять
Твой чистый взор; он им внушит слова,
Чтоб чаровать твой слух; его холопы
Меж тем украдкою стальные петли
Накинут на тебя — и ты в оковах;
Иль на руки твои наденут цепи,
Запрятанные в четки. Нет, Свобода,
Еще не пробил час сложить доспехи
И меч отбросить твой; еще не время
Забыться сном; в засаде хитрый враг.
Стой до конца, рази его, покуда
Не будет новой тверди и небес.
Но ты могла б немного отдохнуть
От грохота, от алчности людской;
Тебя зовут задумчивые рощи,
Что были молоды в те дни, когда
Еще никто земли не осквернял,
И даже мох на скалах был зеленым,
И мир благословлял твое рожденье.

СМЕРТЬ ЦВЕТОВ © Перевод Э. Шапиро

Приходит осени пора, печальней нет в году,
Когда луга черны, когда ветра сулят беду.
Засыпан до краев овраг умершею листвой,
Разносит ветер по полям свой безутешный вой.
Давно покинули дрозды лесов густую сень,
Лишь вороны с ветвей нагих в тоске кричат весь день.
Где россыпь нежная цветов, душистых, золотых?
Где капли утренней росы, сверкавшие на них?
Теперь в сырых могилах спят увядшие цветы,
В постелях траурных, где сон найдем и я и ты.
Дождь поливает ледяной их много дней подряд,
Но не вернет ноябрьский дождь цветов полей назад.
Давно нет ландышей в лесу, фиалки отцвели,
Шиповник, зноем истомлен, давно лежит в пыли.
А нежных астр и хризантем печальные цветы
Стоят в сиянии своей осенней красоты,
Пока, как саван, белый снег не упадет с небес, —
И безутешная печаль оденет дол и лес.
Но солнце принесет с собой дыхание тепла,
Покинут зимние жилье и белка и пчела.
Орехов падающих звук услышим мы сквозь сон,
И будет дымным светом пруд уснувший озарен.
Напрасно станет ветерок из теплых южных стран
Искать цветы, чей аромат в жару был слишком прян.
И вновь я думаю о ней, умершей так давно,
И ветви голые, грустя, кивают мне в окно.
С деревьев падала листва в осенней полумгле,
Когда могилу мы в сырой ей вырыли земле.
Но о подруге юных дней не надо нам скорбеть:
Ей было суждено судьбой с цветами умереть.

НАДПИСЬ ПЕРЕД ВХОДОМ В ЛЕС © Перевод С. Таск

           Прохожий, если истина, чью суть
Весьма легко постичь, тебе открылась
О том, что грешен мир и полон скорби,
Печали, треволнений и злодейств,
И ты измучился, — войди в обитель
Природы, в этот лес. В тени покойной
К тебе покой вернется; легкий бриз,
Качнувший лист, покажется бальзамом
Измученному сердцу, и оно
Свою тоску в обители людской
Забудет разом. Нет, земля в грехе,
Том, первородном, неповинна: кару
Свою Господь обрушил не на землю —
На бедствия ее. Взгляни, все так же
Тень упоительна; густой навес
Из крон зеленых ходит, как живой,
От щебета пернатых, беззаботно
Порхающих в ветвях; внизу же белка
Расщелкалась на радостях, привстав
На задних лапах. Крылышки расправив,
Заводит танец стайка мотыльков
В столбце луча, что жизнь им дал. Нисходит
И на деревья благодать, верха
От дуновенья ветра гнутся, солнце
Из синевы им шлет благословенье.
Цветок в расселине, похоже, счастлив
Не меньше, чем крылатый мародер,
Похитивший нектар. Замшелый камень
И рухнувшие древние стволы,
Где проложившие в низине гать,
Где легшие через ручей мостками,
Вздымая корни с комьями земли, —
Все дышит умиротвореньем. Ключ
Журчит беспечно и, то мчась по руслу
Из галечника, то со скал срываясь,
Заходится от смеха, рад тому,
Что он живет на свете. На опушку
Ступи неслышно, не спугни вьюрка,
Припавшего к ручью. Прохладный ветер,
Играющий поверхностью воды,
Тебя, как стародавний друг твой, встретит
И в лес введет, за плечи приобняв.

ПЕСНЯ ЗВЕЗД © Перевод Э. Шапиро

Когда утром Творенья был мир озарен
И улыбкою Божьей от сна пробужден,
И пустынные царства застывших светил
Бог могучим дыханьем своим оживил,
И горящие сферы, как будто цветы,
Поднимались из мертвой, немой пустоты
И кружились, играя, беспечно-легки,
В расходящихся безднах межзвездной тоски, —
Там серебряным звоном звучал звездный хор
И лилась эта песня в бескрайний простор:
«Далеко, далеко, там, за Млечным Путем,
Голубые поля так же спят мирным сном,
Где палящие солнца галактик зажглись,
Где планеты глядятся в бездонную высь;
Там туман облаков, зелень свежих полян,
Как расплавленный свет, там блестит океан.
Вечный славы источник являет свой лик,
И сияющий луч в бездны мрака проник.
И, к высотам плывя лучезарным путем,
Пламенеющий воздух мы с жадностью пьем.
Посмотри, как искрится лучей хоровод;
Так вперед, в путь веселый, о звезды, вперед!
Посмотри, как мы кружим в пыли золотой,
В бесконечной лазури звезда за звездой.
Вихри яркого света плывут мимо нас!
И змеится огонь вкруг клубящихся масс!
Путь поющих ветров виден там, вдалеке,
И танцует волна на прибрежном песке.
Посмотри, как играет лучей водопад
Там, где радуги в солнечных нитях висят;
И с небес многоцветных закат и рассвет
Льют росу на зеленые дали планет.
И затем до рассвета над золотом нив
Ночь блуждает, свой призрачный парус раскрыв.
Там вдали, там вдали наш цветущий приют,
В ореоле воздушном там сферы плывут.
Спят в предутреннем свете озер зеркала
Там, где зреет Любовь, там, где Жизнь расцвела.
Звезд живых мириады, туман разорвав,
Наслаждаются светом средь вихря забав.
Так плывите же, юные сферы, сюда,
Тките кружево танца, что длится года;
Так плывите же, звезды, в бездонную синь
К отдаленнейшим сводам небесных твердынь, —
Где безбрежность улыбки на светлом челе,
В чьей сени вы лишь искры в космической мгле».

СНЕЖИНКИ © Перевод Ш.Борим

Со мною рядом стань, взгляни вокруг
Своим неспешным, тихим взглядом:
Вот озера недвижный круг,
Там тучи серые, что рядом
Из мглы морозной сеют сверху снег,
Пушинок непрестанный бег;
Одна снежинка за другой
Мгновенно тают все в воде немой.
Смотри — летит живой пушистый рой
Из пустоты, из-под вуали,
Снежинки будто бы замрут порой,
То снова градом замелькали.
На диво одинаково белы,
Все дети их родившей мглы,
Одна снежинка за другой
В воде исчезнут темной и немой.
Снежинки-звезды падают из туч,
Как блестки, в воздухе играют,
Они слетают с белоснежных круч,
Где Млечный Путь в ночи сверкает;
А там пушинки собрались толпой,
Они внизу найдут покой:
Одна снежинка за другой
В воде погибнут темной и немой.
Иные как на крылышках парят
Из материнской серой тучи,
И белый одинаковый наряд
Сближает хоровод летучий.
А эти сходны с мужем и женой,
Живущими судьбой одной:
Так, рядышком летя вдвоем,
Они растают в озере немом.
Подумай только! Так стремятся вниз,
Как будто гонятся за ними!
Тут мириады мимо пронеслись,
Безумной скоростью гонимы,
Пока мы созерцали их полет.
Посланцы нежные высот,
Одна снежинка за другой
Нашли могилу здесь, в воде немой!
Печаль взошла в глазах твоих слезой:
Друзья, что были сердцу милы,
Делили с нами краткий миг земной,
Исчезли за чертой могилы,
Как эти дети тучи и зимы,
Блеснув, ушли в обитель тьмы.
Одна снежинка за другой
В воде пропали темной и немой.
Но погляди опять: просвет меж туч,
Голубизна легла на воду;
На склоны гор веселый луч
Проник в разломы небосвода,
И сонм, спешивший только что с небес,
Из тучи к озеру, исчез.
Снежинок больше ни одной
В воде не видно темной и немой.

ПОСЛЕ БУРИ © Перевод Э. Шапиро

Был мрачный день, день бури и ветров,
Но стихли ветры, и смолкает гром,
И солнце поднялось из-за холмов,
Всех одаряя светом и теплом.
И я, согретый ласковым лучом,
Стою один, как властелин земли.
Мир окаймляя радужным кольцом,
Заснули горы в золотой пыли.
Белеют хижины, и слышен рог вдали…
Слепит глаза блеск капель дождевых.
Застыли тени на траве густой,
Пока покой не потревожит их
Испуганных птенцов пернатый рой.
Кружится над ромашкой золотой
Мохнатый шмель… Чему-то очень рад,
Журчит ручей, стремясь в простор морской.
В ветвях мелькает беличий наряд,
И весело в траве кузнечики звенят.
Из-под сырого вороха листвы
Ползут букашки греться на песок,
И бабочка вспорхнула из травы,
Как сказочный блуждающий цветок.
Плетется стадо вдоль лесных дорог…
Степенный фермер, в думу погружен,
Граблями ворошит намокший стог.
Раскинул ветви придорожный клен,
И звонкий смех детей звучит со всех сторон.
Потоки золотые с высоты
Бесшумно льются на недвижный бор,
На пропасти и снежные хребты,
На водопад и зеркала озер.
Так безмятежен голубой простор!
Здесь жизнь течет без горестей и бед.
И там, за дальней цепью синих гор,
Такой же дымкой спящий лес одет
И тот же золотой в долины льется свет.
В картине этой мирной вижу я
Прообраз тех грядущих ясных дней,
Когда народов дружная семья,
Забыв о распрях и вражде своей,
С далеких берегов седых морей
Сойдется на счастливый братский пир,
Чтоб отсвет ку-клукс-клановских огней,
Несущих смерть, не осквернил весь мир,
Чтоб жизнь не проклял тот, кто немощен и сир.
Из года в год тонул в людской крови
Мир, брошенный на острия штыков,
Прекрасный мир, рожденный для любви,
Чтоб пламенеть от фруктов и цветов.
Но солнце выплывет из-за холмов;
В листве уснувшей заблестит роса,
И грозы заглушит хор птичьих голосов,
Когда на горы, реки и леса
Прольют счастливую улыбку небеса.

НА БЕРЕГАХ ГУДЗОНА © Перевод Г. Симанович

Прохладны тени вкруг меня;
Безмолвие, начало дня.
Меж мрачных скал сторожевых
Блестит Гудзон, широк и тих;
В него лишь изредка кусты
Росу уронят с высоты,
Да воспарит над гладью вод
Воскресный звон под небосвод.
О благодатные места!
Здесь голубая пустота
Обволокла окрестный лес,
И мнится, будто бы с небес
Холмы свисают до земли;
Я вижу облако вдали
И ощущаю под собой
Бесплотность бездны голубой.
Есть красота, что лишь на миг
Являет нам свой дивный лик,
Но розу тленную ты все ж
Лепным узорам предпочтешь.
Так на исходе лучших дней
Любовь и крепче и нежней
В предвестье ненасытной тьмы,
Пред коей беззащитны мы.
Река! Лазурью сонных вод
Ты затмеваешь небосвод!
Надолго ль замерли твои,
Как небо, дивные струи!
Нет, безмятежность нам с тобой
Не уготована судьбой:
Твоя волна вскипит опять,
А я уйду тревог искать.

РАЛЬФ УОЛДО ЭМЕРСОН

ВСЕ И КАЖДЫЙ © Перевод А. Шарапова

Так думал я в поле, где красный наряд
Мелькал деревенского парня смешного:
Я слушать люблю, как коровы мычат,
Но, право, об этом не знают коровы.
Звонарь, совершая положенный звон,
Не знал, что прославленный Наполеон
Пришпорит коня ради этого звона,
И мальчик из конницы Наполеона
Не мыслил себя как одну из причин
Победной войны у альпийских вершин.
Что значишь ты сам по себе, неизвестно —
Одно без всего некрасиво, нечестно…
Люблю воробьиную песнь на заре,
Когда они в небе чирикают мило,
Но раз я поймал воробья во дворе,
И так его песня меня утомила!
Верну его снова реке, небесам,
Чтоб уху он пел, а природа глазам.
Как я любовался на гальках прибрежных
Раскрытыми створками раковин нежных!
Они розовей, перламутровей стали
От мелких пузырчатых брызг на эмали,
И море ревело, когда на волне
В ладони они приплывали ко мне.
Я смыл с них любовно травинки и пену,
Я взял их как дар океана бесценный,
У ветра и солнца я отнял их чудо,
И что предо мною? — зловонная груда…
Любовник следит за подругой тайком,
Он словно толпой херувимов влеком;
Но лучшее в мире ее украшенье
Соткали снежинки в блестящем круженье, —
Она попадет к нему скоро под кров,
Как в клетку певунья зеленых лесов,
И чудо развеется: нежной женой
Пребудет она, но не феей лесной.
Я думал: «Я правду теперь возлюбил,
А ты, красота, ты игрушка ребенка,
Тобой я утешился и позабыл!»
В тот миг под ногой моей мягко и тонко
Скользнул, содрогнулся плаун голубой,
Лишайников шапки повсюду серели,
Я чувствовал запах фиалки лесной,
Навстречу дубы поднимались и ели,
И шишки, и желуди всюду пестрели.
Высокий стоял надо мной небосвод —
Где солнце горит и Создатель живет.
И снова открылись для слуха и зренья
Журчанье ручьев, соловьиное пенье.
И вновь Красота диктовала уму
И вновь приобщала меня ко Всему.

УРИИЛ © Перевод А. Шарапова

Те дни Земля уж забывает,
Хотя мечтатели их чтят
И время в слитки отливает
Великих календарных дат.
В те дни оплошность роковая
Лишила Уриила Рая.
Один хитрец бродил среди Плеяд
И выведать решил, что боги говорят.
Тут до него дошла случайно
Преступная и роковая тайна.
Божественные дети спор вели
О форме и строении Земли,
О Солнце, о движении планет
И что бывает на Земле, что нет.
Был среди них один, чьи прорицанья
Казались полны духом отрицанья:
Он презирал священный ритуал
И демонов всех поименно знал,
И звал судьбу он вещью бесполезной,
И все законы логики железной
Он выставлял, чтоб доказать другим,
Что этот мир судьбе не подчиним,
Что будет день — и снег сгорит мгновенно…
Воспламенились спорщика глаза —
И небо потрясла ужасная гроза.
Был гневен алый Марс,
И серафимы тоже
В смятении на миртовом поднялись ложе.
И стало необдуманное слово
Дурным предвестием в день праздника святого.
Судьбы тогда склонилось коромысло,
Понятия добра и зла лишились смысла.
Был вне себя воинственный Гадес —
Порядок в мире с той поры исчез.
Самопознание, лишив безумца силы,
Убило навсегда красу у Уриила,
И от людей, казалось, на века
Бог отошел, укрывшись в облака.
Что ж лучше? Пылью быть в цепи вращенья,
Забыться на исходе поколенья —
Или, рассудка дряблый нерв порвав,
Явиться в ореоле высших прав?..
Под бурями забвенья
Склонился сын бессмертных в то мгновенье.
Уста сомкнулись, тайну сохраня,
Как в груде пепла искорку огня.
Но перед правдой ангельские крылья
Тогда и ныне падают в бессилье.
И, боль терпя от солнечных лучей,
От жара, что живет в огне вещей,
От шествия души сквозь неживое,
От бурь, мутящих море мировое,
От знанья, что добро — гнездилище злых сил, —
Кляня богов, кричит мятежный Уриил.
И пурпур красит горизонты мира,
И властные тогда дрожат кумиры.

КОНКОРДСКИЙ ГИМН, ИСПОЛНЕННЫЙ 4 ИЮЛЯ 1837 ГОДА НА ОТКРЫТИИ ПАМЯТНИКА В ЧЕСТЬ БИТВЫ © Перевод И. Копостинская

Здесь наши предки в ранний час
Из бревен мост когда-то сбили
И сотни ружей, грянув враз,
Весь мир в апреле разбудили.
Наш враг с тех пор обрел покой,
Но не в победе, данной богом,
А Время темною волной
Снесло сей мост к морским дорогам.
Струится в зелени поток,
И рядом памятник героям.
Пусть слава им плетет венок,
Сыны гордятся их покоем.
Да будет вечен дух бойцов,
Завещанная нам свобода.
Пусть знамя дерзкое отцов
Щадит и Время и Природа.

СНЕЖНАЯ БУРЯ © Перевод М. Зенкевич

Предвозвещенный трубным ревом неба,
Приходит снег и, словно не снижаясь,
Летает над землей, и белый воздух
Скрывает даль, реку, леса, холмы,
Завесил домик фермера за садом.
Пути нет в ноле, нарочный задержан,
Разлучены друзья, лишь домочадцы
Сидят перед огнем, заключены
В уединенье буйством снежной бури.
Пойдем посмотрим, что построил ветер.
Добывши мрамор из каменоломен
Невидимых, неистовый искусник,
Воздвиг он сотни белых бастионов
Вокруг столбов, деревьев, у дверей.
Так быстро мириадом рук рабочих
Волшебные постройки он воздвиг,
О цифрах и расчетах не заботясь;
Отделал белым мрамором курятник,
И в лебедя преобразил терновник,
И фермеру назло между двух стен
Проход замуровал, а у ворот
Вознес на вышке стрельчатую башню.
Потом, игрой пресытясь, он исчезнет,
Как будто не был, и под ярким солнцем
Оставит изумленному искусству
Для подражанья в камне на века
Ночное зодчество своих безумств,
Причудливую лепку снежной бури.

СФИНКС © Перевод А. Шарапова

Сфинкс дремлет,
Спокойно сомкулись крыла;
В уме его
Планы людей и дела:
«Кто тайну мою
Разгадает сейчас?
Вы спите, меж тем
Вопрошаю я вас!»
Кто возрастом мальчик,
Но мыслью титан?
Кто ведал
Дедала безумного план?
Сон — в жизни затишье,
Явь вылечит сны,
Жизнь — смерти превыше,
И глубь — глубины.
Ствол пальмы прямее,
Чем солнечный луч, —
Слон гложет побеги,
Красив и могуч,
И, нежные крылья
Сложив за спиною,
Дрозды воспевают
Величье земное.
Волна, как дитя,
Вдохновляясь капризом,
Играет
С лукавым изменчивым бризом.
Закону подвластна
Частица простая,
И бродит меж полюсов
Атомов стая.
Звук, пауза, воздух,
И море, и суша,
Зверь, птица —
Имеют единую душу.
Защитник и спутник
От бога всем дан:
Ночь утро скрывает,
А гору туман.
Хохочет дитя
В материнской купели —
Игрушка ему
Дни, часы и недели.
В очах его ясных
Сияет покой,
Они — миньятюры
С картины мирской.
А взрослый познал
Осторожность и страсть,
Он начал краснеть,
Пресмыкаться и красть.
Насмешлив и желчен,
Всех оргий душа,
Он землю свою
Отравляет, дыша.
И, страх его чувствуя,
Мать человечья
Пугает миры
Негодующей речью:
«Кто в вино и хлеб ребенка
Сонной подмешал отравы?
Кто душил во сне ребенка,
Одержимый буйством нрава?»
«О Сфинкс мой прелестный, —
Я слышал ответ, —
Загадок твоих
Не страшится поэт.
С любовью начертан
Рисунок времен,
Хоть выцвел
В лучах многозначности он.
Что Демон,
Когда не любовь к совершенству?
И пропасть Дракона
Сулит нам блаженство.
Страх гибели
Менее мучает нас
При мысли, что дух
Видит больше, чем глаз.
Дом Духа не здесь,
Но в бездонном ущелье.
Вращенье планеты
Чревато ли целью?
Высокое небо
Извергнет свой гром
На мир — и минувшее
Мы проклянем.
Изведали
Падшие ангелы стыд,
И лира раскаянья
Дивно звучит.
Найдется ль
Великая духом жена?
О, если б меня
Полюбила она!
Вся жизнь —
Разнородных начал череда:
За скорбью
Сокрыта услада всегда.
Любовь учащает
Биенье сердец,
Встречая
Рождение дня и конец».
Бедный глупый Сфинкс! Ключи
Тайн твоих Зевес хранит.
Пусть же рута, кумм и мирр
Смутный взор твой прояснит.
Старый Сфинкс кусает губы:
«Знать мое не должно имя,
Я жена твоя, я дух твой,
Ты очами зришь моими!»
«Вопрос твой безответен.
Твой взор как правды свет.
Ты спрашиваешь вечно —
Но ложь любой ответ.
Наедине с Природой
Оставь гостей твоих:
Тысячелетий тайну
Не разгадаешь вмиг».
И Сфинкс преобразился,
Отныне он — жена,
И розовая тучка,
И ясная луна,
Она в огне сгорела,
И розой зацвела,
И поднялась волною,
И берегом легла.
«Я сто имен имею.
Кто вспомнит хоть одно,
Тот властен надо мною
И все тому дано!»

ОДА © Перевод А. Шарапова

Посвящается В.-Э. Чаннингу[16]

Жаль оскорбить
Мне патриота чувство —
Но грех забыть
Свое искусство
Для ханжества попов
И тупости столпов.
Коль оторвусь
От творчества политике в угоду,
Для дел я обрету свободу,
Но гнева муз
Страшусь, что учинят мне суд
И в мозг сумятицу внесут.
…Но кто ты, чьи трактаты
О красоте грядущей
Читает молодежь?
Ты червь слепоживущий,
Не видящий, как Штаты
Над Мексикой цветущей
Заносят штык и нож[17].
Кто все мы, что, бывало,
Живописали наш свободный мир:
«Я твой избранник, бурный Контокук!
Я друг твоих долин, Агиохук!»
Мы все рабовладеличьи шакалы!
И наш господь, создавший Нью-Хэмпшир,
Смеется над страной,
Где дали небывалы,
Да больно люди малы:
«Какой просторный дом
Для мышки с хомяком!»
Когда бы пламень охватил
Всю Мексику и погубил народ,
У нас рыдал бы разве крокодил.
Честь, справедливость — все долой,
Свобода схвачена в оковы,
У гроба траурное слово
Лишь воздух потрясло пустой.
Зачем разгорячен
Мой пылкий друг?
От Севера он Юг
Стремится оторвать.
Но для чего же вдруг?
И Банкер и Бостон
До нынешних времен
Гнетет один дракон!
Всяк друг при своей работе:
Ковбои служат быку,
Мошенники кошельку,
Обжоры собственной плоти.
Вещь — под солнцем, люди — в тени.
Ткется ткань, дробится мука,
Вещи — в седле, и пока
Людьми управляют они.
Два закона звучат зловеще
И непримиримо. Вот
Для человека — а вон
Для вещи. Но именно вещи
Построили город и флот;
И вещь восстала; и человек побежден.
Лесам под пилой дрожать,
Горам покоряться равнине,
В горах туннелям бежать,
Не знавшей тени пустыне
В оазисах утопать,
Возделываться полям,
Прериям отступать,
Строиться кораблям.
А человеку во все времена
Жить для дружбы, любви и веры,
Для закона, для чувства меры, —
И да подчинится ему страна,
Как Громовержцу Олимп и Гера.
Но счетов на шелест листвы
Не зову обменять купцов;
Ради бога, сенатор, и вы
Не ходите слушать дроздов.
Всяк — слуга при своем уме.
Глупым — портить, путать, ломать.
Мудрым — думать и понимать.
Время драться за свет во тьме,
За право женщины — пусть не твоей.
Пусть доброта людей
Обвенчает долг и свободу,
Да не будет отныне
Народа и ненарода,
Высших и низших рас.
Смелый меда найдет запас
В львином трупе в пустыне.
Пусть отныне взойдет заря
В душе янычара и дикаря.
…Казак пирует на Польше[18]
Вкусен краденый плод.
Нет благородства больше,
Последняя лира уже не поет.
Но распались на два союза
Победившие в этой войне,
И тысячи удивленная Муза
Найдет на своей стороне!

МЕРЛИН © Перевод Г. Кружков

Не утолить моих тревог
Твоею арфой скучной,
Что веет, словно ветерок,
Легко и благозвучно.
Как струны бедные ни рви,
Как клавиши ни мучай,
Они не пробудят в крови
Таинственных отзвучий.
Но древний бард своей рукой,
Как молотом иль булавой,
Ударит по дрожащим струнам! —
Словно знак подаст громам,
Звездным проливням-дождям,
Ураганам и перунам.
В песне Мерлина — Судьбы
Потрясенное звучанье;
Клич воинственной трубы;
Тяжкий стон и задыханье
Рек, зажатых подо льдом;
Голос площадей ревущих;
Стук сердец и пушек гром;
Поступь воинов идущих;
И пустынника в глуши
Вопль о крепости души.
Если духом бард велик,
Пусть и его язык
Будет также величавым,
Чуждым правилам лукавым,
Мелочному счету строк;
Пусть карабкается вечно
По тропинке бесконечной.
«Выше! выше! — говорят
Ангелы, — взбирайся смело,
К небу устреми свой взгляд;
Без боязни, без сомненья —
По ступеням удивленья!»
Царь и властелин игры,
Той, которой нет чудесней,
Он раздарит все дары,
Скрытые в извивах песни.
Легче и бодрей идти,
Когда над нами громогласно
Музыка звучит в пути
С надеждою согласно
И сердца стучат
С ней в лад.
Не изнеженный пиит —
Все, что жизнь ему велит,
Бард исполнит без обмана;
Слово Мерлина смирит
Волю грозную тирана;
Песня, вырвавшись из уст,
Злую бурю укрощает,
Льва в ягненка превращает,
Удлиняет лета срок,
Мир приводит на порог.
В дни бесславья и бессилья
Он не станет в изобилье
Сочинять бравурных од;
Но с терпеньем переждет.
Как птица, дольный мир покинув,
Устремляется в зенит,
Так и муза воспарит,
Низменное все отринув,
К высочайшей из орбит.
И пусть не силятся профаны,
Зудом рифмы обуяны,
Рассужденьями достичь
Того, что лишь высокий гений
Может выразить сполна
В час счастливых откровений.
Но приходят времена,
Когда промысел господний
Проявляется свободней,
Так что даже идиот
Может видеть невозбранно
Судеб и веков полет.
Так негаданно-нежданно
Тайна нас заворожит,
Но никто не обнажит
Смысла, что под ней лежит
Непостижно и сохранно.

СТОЙКОСТЬ © Перевод И. Копостинская

Ты не стрелял в летящих мимо птиц?
Шиповник полюбив, цвести оставил?
Ел на пиру роскошном хлеб с водой?
Шел безоружный с верою на смерть?
Чтил бескорыстие высоких душ
В мужчинах, женщинах, ценя поступки,
Чье благородство превзойти нельзя?
Так дай мне руку. — Научи быть другом!

ЖИЗНЬ ПОСВЯТИ ЛЮБВИ © Перевод И. Копостинская

Жизнь посвяти любви,
Лишь сердцу верь.
Забудь родство, друзей, происхожденье,
Известность добрую, ход времени,
Призванье, даже Музу…
Любви достойней узы.
Она творец отважный,
Ее пространство — нежность.
Взмывай за нею вслед
С надеждой в безнадежность.
Она летит стрелой
Все выше в полдень, выше,
Не расплескав крыла,
Божественно-смела.
Ее не объяснишь, —
У ней свой путь земной,
Свои дороги в бездны голубые.
И не для мелких душ она.
Нужны ей благородство, прямота
И непокорная мечта
Без тени отреченья.
Все, что возьмет у нас,
Воздаст в свой час. —
Лишь в ней спасенье.
Всю жизнь отдай любимой,
Но все ж послушай, все же…
Пусть слово, что в душе неопалимо,
И предначертанный судьбою путь —
Хранят тебя незримо.
В плену любви свободен будь,
Как бедуин в пустыне,
Всегда и ныне.
Прильни с любовью к деве.
Но если вдруг ее черты
Осветит грусть несбывшейся мечты
Иль проблеск счастья,
А твоего в том нет участья, —
Не связывай, не угнетай ее надежд.
Не твой теперь и край ее одежд,
И бледной розы лепесток,
Что обронил ее венок.
Пусть всей душой она любима
И вышних ангелов затмит,
И без нее день сумраком повит,
Нет в жизни прелести былой.
Поверь мне, сердцем знаю, —
Когда нас полубоги покидают,
Находят боги нас порой.

ДНИ © Перевод И. Копостинская

Дни лицемерные, как дочери Фортуны,
Закутавшись, безмолвной вереницей
Идете, словно дервиши босые,
Держа в руках венки, сухие прутья.
Для всех у вас достойные дары —
Хлеб, королевства, звезды, свод небесный.
Набрел и я в заглохших кущах сада
На торжество… Забыв желанья утра,
Взял трав и сладких яблок. Дочь Фортуны
Безмолвно удалилась… Слишком поздно
Насмешку я прочел на сумрачном челе.

БРАМА © Перевод М. Зенкевич

Убийца мнит, что убивает,
Убитый мнит, что пал в крови, —
Ни тот и ни другой не знает,
Куда ведут пути мои.
Забвенье, даль — мои дороги,
Мне безразличны тьма и свет;
Во мне — отверженные боги,
Величий и падений след.
Кто прочь стремится в самомненье,
Тому я сам даю полет;
Я искуситель, и сомненье
Тот гимн, что мне брамин поет.
Ко мне стремятся боги тщетно,
Священных Семь, — но в тишине
Добро творящий незаметно
Придет и без небес ко мне!

ДВЕ РЕКИ © Перевод М. Зенкевич

Мне голос твой, Маскетаквит,
Звучит как музыка дождей,
Но сквозь тебя свой бег стремит
Иной поток, всех вод светлей.
Ты в узких берегах стеснен,
А безграничный тот поток
Сквозь все моря, сквозь небосклон,
Сквозь свет и жизнь течет, глубок.
Я вижу ясно вечный свет,
Я слышу бесконечный плеск
Сквозь смену и людей и лет,
Сквозь сон любви, сквозь власть и блеск.
Маскетаквит, как добрый гном,
Ты камни золотишь, граня,
А в том потоке золотом
Всегда сияет солнце дня.
Кто выпьет из него глоток,
Тот жажду утолит навек.
Века уносит тот поток,
Как ты весною — лед и снег.

ГЕНРИ ДЭВИД ТОРО © Перевод В. Топоров

НЕЗАВИСИМОСТЬ

Не государственным указам
Своей свободой я обязан.
За власть цепляются цари,
Свои владенья ширя,
А я — свободен изнутри,
В своем духовном мире.
Что бесконечней, чем моя мечта?
Что защищеннее, чем нагота?
Что полновластней вдохновенья?
Пред ним — бессильны притесненья!
Чем власть заманит — или устрашит —
Того, кто с мирозданьем слит?
Тиранов время сточит,
А выслушает — лишь того,
Кто лишнего не хочет.
Держись всегда особняком,
Особняков не строя,
Не будь холопом и льстецом,
Польстят — считай: пустое.
Расшиты роскошью ковры —
Но к людям не добры.
Невольно подлости полна
Любая честная война.
Но не твое сраженье
За самоотделенье.
Ту жизнь, которую вести
Желаю, я веду,
И в искушенье не ввести
Меня в земном аду.

ВЗДОХИ ЭОЛОВОЙ АРФЫ

Есть кроткий дол, возбранный нам,
Никто из смертных не был там,
Никто из нас, никто из тех,
Кто обречен на труд и грех.
Там доблесть прежде рождена,
Чем в здешний мир вошла она,
Туда деянья наши все
Вернутся в подлинной красе.
Там юность истинна и страсть,
Поэзии ж святая власть
В словах не чувствует нужды —
Поет простор на все лады.
А если слух твой изощрен,
Ты различишь вечерний звон,
Лиющийся оттуда к нам,
Чьи души внемлют небесам.

«Природа дарит нам свою…»

Природа дарит нам свою
Зарю по расписанью.
Когда ж увижу я — мою! —
В неслыханном сиянье!
Едва взойдет она — о нет, —
Едва забрезжит слабо,
Померкнет и полдневный свет
В лучах вселенской славы.
Подчас, с природой примирясь,
Толкую с ней степенно,
Но луч ее и луч из глаз,
Скрестись, сгорят мгновенно.
Ее рассветы в радость мне
И жар ее светила;
Но свет, довлеющий вполне,
Пролить она не в силах.
Вот если б день ее — и мой, —
Два летних дня слились бы,
Настало б утро над землей,
Печали унеслись бы!

ДЫМ

Дым, легкий дым, крылатый друг Икара,
Стремящийся туда, где ты растаешь,
Скворец безгласый, вестник ранней зорьки,
Кружащий над своим домком — деревней;
А и́наче — сон спугнутый, тенистый
Полночный призрак в длинном одеянье,
При свете звезд и ярком свете дня
Чуть омрачающий сияние светила,
Взойди от очага моей молитвой —
Просить прощенья у богов за пламя.

ПОЛДНЕВНАЯ ДЫМКА

Ткань солнечная, газ воздушный,
Природой выведенный шелк,
Жар, ставший видимым, сухая
Волна, воздушная вода,
Последняя добыча зренья,
Игрушка зноя, прах небес,
Прибой, катящийся на землю,
Эфиров устье, шлюз лучей,
Девятый вал дневной истомы,
Твердь пенная над морем суши,
Полуденная птица, крылья
Простершая над целым миром, —
Но не поющая, а тихо
Баюкающая все кругом.

«Твердим, что знаем много…»

Твердим, что знаем много.
Увы!.. Берем в подмогу
Искусства и науки
И всяческие трюки.
А ветерок подует —
Все знанья наши сдует.

«Уважаемый народец…»

Уважаемый народец —
Где же он живет?
Он в ветвях дубовых бродит,
Он в стогу поет,
Он поет зимой и летом, дни и ночи напролет,
Он живет в лесу и в поле, на лугу живет.
Он не плачет,
Не судачит
О смерти скорой,
Не шлет нам укора,
Он в хаос звуков вносит Лад,
Он знает, что принадлежат:
Океану — безбрежность,
Лугу — нежность,
Времени — длительность,
Рекам — медлительность,
Скалам — твердость,
Звездам — гордость,
Светилу — небосклон,
Усталым — сон,
Упорным — день,
А вздорным — лень.
Весть о щедрости народца разнеслась во все края:
Должники его с ним дружат, и в долгу пред ним друзья.

«Что мне в железной дороге?..»

Что мне в железной дороге?
Устанут ноги
Дойти туда, куда поезд мчится.
Прорыли туннели
И для птичьей артели
Столбов наставили вереницы.
В округе пыль клубится
И ягода родится.

«Туманный дух заповедных зон…»

Туманный дух заповедных зон,
Птица первовремен,
Чертящая путь одинокий свой
Метеором в июльский зной,
С холма на холм, из леса в лес,
Среди полей, ручьев, древес,
О чем твой щебет?
Зачем ты в небе?
Зачем несешь, несома
Воздухом, в наши домы
Свой дерзостный порыв,
Превыше тучи взмыв?
А мы живем поныне
В беспесенной низине.

CARPE DIEM[19]

О завтра не думай!
         Плати веселей
Сегодняшней суммой —
         Не суй векселей.
Не жди, что случится,
         Что знак подадут, —
До боли в ключицах
         Вработайся в труд.
Не нянчись с печалью —
         На плечи взвали
И двигайся дале —
         И сгинет вдали.
Сегодняшней жизнью
         Будь полон полней,
И праздник и тризну
         Обрящешь лишь в ней!
Веленье Господне —
         Скорбя, уповать,
Погибнуть сегодня
         И завтра восстать.

«Я готовлюсь, я готовлюсь, я заутро уплыву…»

Я готовлюсь, я готовлюсь, я заутро уплыву.
На Азорском, иль безвестней, буду жить я острову.
Там — и только, там — и только, там — и только мой
                                                                             Грааль,
И песок сырой повсюду, и кругом немая даль.

ЗИМНИЕ ВОСПОМИНАНИЯ

В круговращенье мимолетных дней
Мгновенья выпадают — столь чисты
И ярки, как фиалка, анемон
Или другой цветок, весной влекомый
Вниз по теченью горного ручья,
Играя, верх берущего над нашей
Доктриной философскою, гласящей,
Что только в ней — лекарство от тоски.
Припоминаю зимнею порой
В каморке, опечатанной морозом,
Покуда лунный свет лежит вокруг —
На ветках, водостоке и заборе, —
И копья ледяные восстают,
Пока их не подкосят стрелы солнца, —
Припоминаю, как в июльский день
Бессчетные лучи скользили вдоль
Тех пастбищ, где темнеет зверобой,
И слышу пчел, кружащихся, жужжащих
Над синеватой травкой, или звон
Ручья, теперь промерзшего насквозь
И ставшего надгробием себе,
Ну, а тогда поившего луга
И пастбища — от горных до низинных,
И вижу блестки света в борозде
И на меже, идущей к горизонту…
Теперь пустая праздная земля
Знай стынет в тонком снежном одеянье, —
Но что с того! Великий эконом,
Господь зимой нас кормит лишь похлебкой
Из памяти с надеждой пополам.

Я СВЯЗАН ТОРОПЛИВОЮ РУКОЙ

Я связан торопливою рукой
         В случайный сверток
И скорой почтой послан далеко.
         О, будь на небесах покой!..
А то любой предмет во мне так верток,
Что я могу рассыпаться легко.
Возьми щавель, фиалки без стеблей,
         С соломой вперемешку,
Себе в букет — такой букет не в счет!
         О, будь прочнее связь вещей,
Намешанных в меня!.. А то, в насмешку,
Они в меня накиданы вразброд.
Пусть с Елисейских собраны полей
         Цветы в моем букете,
Но череда их разве что смешна.
         Пирушка пьяниц и вралей,
Которые сожгут, смеясь, как дети,
Все, что сулила щедрая весна!
Я знаю: увядает вешний цвет.
         И ни листочка.
И если я и пью — то пью свой сок:
         Ведь корня подо мною нет.
Вся жизнь моя — недолгая отсрочка:
Погибнет в вашей чашке мой цветок.
Еще найдут один-другой бутон —
         Попытку жизни —
На мне. Но детям будет невдомек,
         Какой здесь стон глубокий затаен
И каково на этой вечной тризне
Мечтать о том, чтоб расцвести в свой срок,
Но понял я, что сорван был не зря.
         В стеклянной чашке, —
Перенесенный доброю рукой
         Оттуда, где моя заря
Прошла, — я благодарен и оттяжке,
Я жизни счастлив даже и такой.
Мой стебель, истонченный и сухой,
         Еще, быть может,
Дождется в этой чашке лучших дней —
         И расцветет. И цвет иной,
Чем тот, что мать-земля бездумно множит,
Чем выстраданней будет, тем верней.

КОГДА В ДУШЕ РАССВЕТАЕТ

Весь гардероб живой Природы
         В моем сознанье сохранен,
И пусть она меняет моды —
         Ветшая, не стареет он.
Я сам, ревнитель и хранитель
         Старья, взыскую новизны —
И брызнул луч в мою обитель,
         И чувства преображены.
Так что ж златит и лес, и тучу,
         И самую изнанку туч?
Что неизменней, легче, лучше,
         Чем льющийся сквозь вечность луч?
Зима оденет снегом хвою,
         Но солнце, встав, прогонит прочь
Своею россыпью златою
         Не зиму, так хотя бы ночь.
Как соснам утреннюю сырость
         Без солнца было б перенесть?
И пчел рабочую настырность —
         Цветам, решившимся расцвесть?
И целые леса, что стыли
         Под зыбким маревом луны,
С утра на розовые мили
         И вширь и вдаль озарены.
И как же сердцу не очнуться,
         Когда от солнечных вестей
Цветы счастливые качнутся
         Восточной роскошью своей,
Когда, смеясь, проснутся птицы,
         Но зная, кто их рассмешил,
И песня будет торопиться
         Благовестить, что мрак почил, —
Да что там солнце! первый вестник —
         Луч, обогнавший остальных, —
Себя узнает в птичьих песнях
         И в мыслях утренних моих.

ЛЕТНИЙ ДОЖДЬ

Я бросил чтенье, я бегу от книг,
         Рассеянно скользит по строчкам взгляд,
За миром строк встает его двойник:
         Гляжу в окно и вижу ближний сад.
Хорош Плутарх, и величав Гомер,
         В любом стихе Шекспира все цветет,
Но не хочу ни правды, ни химер,
         Ни щедрых, но искусственных красот.
Какое дело мне, что Илион
         Ахейцами был взят в конце концов?
Орешником тенистым осенен,
         Я наблюдаю битву муравьев.
Угоден олимпийцам алый цвет
         Иль черного значенье предпочтут?
Врагов Аякс осилит или нет?
         Мне дела нет, ведь жизнь не там, а тут.
Захваченный паденьем триумвира,
         Могу я, замечтавшись, пропустить,
Что тучи как подвижники Шекспира
         Уже спешат в сражение вступить.
Пока не вступят в схватку роковую,
         Пока лишь втайне стиснут кулаки,
Под изголовье клевера нарву я
         И спрячу меж фиалок башмаки.
Но вот уж и начало рукопашной!
         И ветерок, суфлирующий им,
Разносит капли первые над пашней,
         Над садом, над Уолденом моим.
И ливень грянул! Я промок насквозь.
         Но солнце, как в трагедии — надежда,
Пробилось из-за туч и принялось
         Сушить — еще под струями — одежду.
И словно бы финальная свирель
         Дождя, уже унесшегося вдаль,
С деревьев наземь брызнула капель —
         И в чашах листьев засверкал хрусталь.
И все же солнце в полузабытьи
         И светит, увлажненное, вполсилы, —
И вот как эльфы волосы мои,
         Когда росою эльфов окатило.

ВДОХНОВЕНИЕ

Положась на волю Божью, знаем:
Не в забвенье дело оставляем.
Избирая дело по призванью,
Уповаем на свое дерзанье.
Когда поется мне легко,
Без напряжения и без мук,
Взлетает звук невысоко
И разливается вокруг.
Но если я спускаюсь вглубь
Себя, минуя ту черту,
Где, знаю подлинно: я глуп,
И каждый шаг невмоготу,
И, глупый, становлюсь умен;
И, сердцем дух воспламенив, —
Скорее верой вдохновлен,
Надеждой нежели, — не лжив,
Но жив, и навсегда, мой стих,
Как все, что начертал Господь, —
В косноязычье строк моих
Душа уж брезжит, а не плоть.
Но это — не последний шаг
К божественному (сил достанет) —
Оденет Видимое мрак
И Невиди́мое проглянет.
Я стану Зренье, стану Слух,
Над немотой и темнотой
Столетья проживет мой дух
В мгновенья истины святой.
Так разрастется окоем
И область слышимого мной,
Что мир предстанет незнаком —
Волшебный будет он, иной.
Твердь, суша и вода — и свет,
Их пронизавший, — все на свете,
Чему прибавится примет, —
Доподлиннее в этом свете.
Все будет нежно и светло,
Яснее солнца, громче грома,
Чтоб существо мое вошло
В жизнь мирозданья без надлома.
Я стану частью бытия,
Волненья голосу внимая,
И время, словно чешуя,
Сойдет, мне Вечность открывая.
Главенства полон этот час,
В нем жизни подлинный расцвет —
Цвет доблести не напоказ,
Залог замышленных побед.
Он настигает нас врасплох,
Когда и где угодно; он
Земных не хочет жалких крох —
И день июньский оскорблен
Забвеньем; и растет душа
И тело, гением объяты,
Как в темном царстве гашиша,
Но чище и сильней трикраты.
Восходит Муза — дщерь Небес,
Звезда над миром, надо мною —
В ее свету полно чудес
Простое празднество земное.
Ее дыханье — трепет сфер
И сердца моего биенье,
Она пускает жизнь в карьер
И время — вскачь до исступленья.
Все, что дано, — дано навек.
Крушенье ли земного шара
Лишит тебя, о человек,
Словес — божественного дара?
Любовь, ты с Музою сестра,
В одной вы ношены утробе, —
Мое сегодня, и вчера,
И завтра, и всегда — вы обе.
Тебя, о Память, я взращу,
Чтоб тьму веков ты пронизала,
В пещеры пращуров пущу
И в Золотого Века залы.
С тобой, о Вдохновенье, сгину,
Любую боль прияв, пускай я
Хоть в Ада черные глубины,
Любви из рук не выпуская.
Тщеславья нет в Певце.
Не жаждет он Венца.
Он славен во Творце,
И славит он Творца.

СОВЕСТЬ

Сама собой в душе родится Совесть;
А Чувство с Мыслью порождают Грех
Путем противусовестных утех.
Я говорю: их надо за ворота,
Пинком, в болота.
Я жизнь люблю, рисунок коей прям,
Не покороблен там и сям,
Подобно гноем налитым прыщам.
Ведь если совесть нарывает,
Душа ее оковы разрывает.
Я души строгие люблю,
Огнеупорные на радость и страданье
И стойкие, подобно кораблю, —
Будь буря в океане иль в стакане.
Переживет та совесть, что чиста,
Одну трагедию,
Нечистая — полста.
От отчаянья
Совесть удержит,
В испытаньях путь свой держит,
Не чуткая к лести
С нападками вместе.
Там, где все отступятся в сомнении,
Совесть стоит в полунощном бдении.
Но мне нежеланна и
Душа деревянная,
Соблазнов лишенная,
Неискушенная
И тем вознесенная.
Наша совесть нам залогом.
Дело, начатое Богом,
Завершиться в нас должно —
А не быть погребено.
Нам Христос оставил право
Идти налево или направо,
Творить на выбор добро и зло,
Коли уж на то пошло.
Боже! ты приял страданье
Не за сонные созданья.
Прожил жизнь свою Исус
Не как совестливый трус.
Честный выбор, честный труд —
Я с тобою, честный люд.
Время косу править.
Время Бога славить.

ДЖОНС ВЕРИ © Перевод А. Парин

ДЕРЕВО

Ты любо мне, когда набрякли почки
И листья лопнуть разом все спешат,
Отвергнув в бегстве от зимы отсрочки
И мчась стремглав под вешний солнцепад.
А после зеленью укроют темной
Гнездо малиновки твои листы,
И любо мне лежать в тени укромной,
Всласть разомлев от летней теплоты.
А после стылый ветр тебя разденет,
И ляжет пышный снег на кутерьму,
И сгинет все, что взор в тебе так ценит,
И тень твою я взором обойму,
Сквозь сеть ветвей всмотрюсь во вспышки звезд —
Их ярче свет, когда наш дольний путь непрост.

ПУТЬ

Несуетливые стопа и длань
Быстрей иных найдут свой путь законный —
Легки в движеньях ныне, словно лань,
А были медленней улитки сонной.
Они в трудах исправных день-деньской,
Движения покойны и степенны.
С пути не сбить их суете мирской,
Им труден путь, но дни благословенны.
Не отыскать зверью их скрытый след,
Ни нюх, ни хитрость сыску не поможет.
Душе на сем пути запретов нет —
Свободна вечно, но свернуть не может.
Сей путь означен тем, чья мощь без меры
С любовью движет атомы и сферы.

ДЕНЬ

День! Я пеняю, что тебе во славу
Достойные стихи нам невподъем.
В твоих лучах мы пишем их в забаву,
Но зрим Творец их в лике лишь твоем.
О моего житья собрат великий!
Закутав тело в солнечный лоскут,
Ты ввысь идешь с востока, ясноликий,
Чтоб чад своих спасти от черных пут.
Привет тебе, о сирый пилигрим,
Чьи равно всех благословляют взоры!
Я, как и ты, иду путем своим
И в мир блаженный скроюсь, верно, скоро.
Твой новый свет, который не узрю,
На вечном западе узрит мою зарю.

ЧУЖИЕ

Лицо, изрытое заботой, —
         Реестр покупок и продаж
Иль книга, где в словах без счета —
         Заемных мыслей ералаш.
Мне чужды люди, ибо всуе
         Глядят на вещи вкривь и вкось
И, вежливо со мной толкуя,
         Иных суждений ждут небось.
Мой слух не выловит ни слова,
         Где проступил бы смысл прямой,
Они хитрят столь бестолково,
         Что лжи простор дают самой.
Хочу туда, где речь правдива,
         Где око видит то, что зрит, —
Здесь редки люди, чьи порывы
         Лишь истина животворит.

ЭДГАР АЛЛАН ПО

ПЕСНЯ («Я помню: ты, в день брачный твой…») © Перевод В. Брюсов

Я помню: ты, в день брачный твой,
         Как от стыда, зарделась вдруг,
Хоть счастье было пред тобой
         И, весь любовь, мир цвел вокруг.
Лучистый блеск в твоих очах
         (Что́ ни таила ты)
Был — все, что на земле, в мечтах,
         Есть выше красоты!
Быть может, девичьим стыдом
         Румянец был — как знать! —
Но пламенем он вспыхнул в том,
         Кто мог его понять,
Кто знал тебя в день брачный твой,
         Когда могла ты вспыхнуть вдруг,
Хоть счастье было пред тобой
         И, весь любовь, мир цвел вокруг.

СОНЕТ К НАУКЕ © Перевод В. Брюсов

Наука! ты — дитя Седых Времен!
Меняя все вниманьем глаз прозрачных,
Зачем тревожишь ты поэта сон,
О коршун! крылья чьи — взмах истин мрачных!
Тебя любить? и мудрой счесть тебя?
Зачем же ты мертвишь его усилья,
Когда, алмазы неба возлюбя,
Он мчится ввысь, раскинув смело крылья!
Дианы ко́ней кто остановил?
Кто из леса изгнал Гамадриаду,
Устав искать приюта меж светил?
Кто выхватил из лона вод Наяду?
Из веток Эльфа? Кто бред летних грез,
Меж тамарисов, от меня унес?

К*** («Я не скорблю, что мой земной удел…») © Перевод К. Бальмонт

Я не скорблю, что мой земной удел
         Земного мало знал самозабвенья,
Что сон любви давнишней отлетел
         Перед враждой единого мгновенья.
Скорблю я не о том, что в блеске дня
         Меня счастливей нищий и убогий,
Но что жалеешь ты, мой друг, меня,
         Идущего пустынною дорогой.

К ЕЛЕНЕ © Перевод Г. Кружков

Елена, красота твоя
         Мне — словно парус морякам,
Скитальцам, древним, как земля,
Ведущим корабли в Пергам,
         К фригийским берегам.
Как зов Наяд, мне голос твой
         Звучит за ропотом глухим
Морей, ведя меня домой,
К сиянью Греции святой
         И славе, чье имя — Рим.
В алмазной раме у окна
         Вот ты стоишь, стройна, как взмах
Крыла, с лампадою в руках —
Психея! — не оставь меня
         В заветных снах!

ИЗРАФЕЛ © Перевод В. Топоров

…И ангел Израфел с лютней-сердцем и с наисладчайшим из всех восславивших аллаха гласом.

Коран
Есть, я знаю, ангел в высях
         «С лютней-сердцем». Се — Израфел.
У него на устах
И в его перстах —
Песнь, настолько прекрасная, что в небесах
Гимны звезд замирают; молчанье в мирах;
         Восхищение — чуть он запел.
И, взойдя в зенит,
         Полная луна
         Пеньем прельщена —
Блаженная, звенит,
         Переливаются рулады, —
         И встают Плеяды,
         Рдея, — божьи чада,
         Семь из мириад.
И молвит звездный хор,
         И вторит голос лун,
И зрит небесный взор:
Певец персты простер
         Над лирой, вечно юн.
И вспыхнул метеор
         Напева стройных струн!
Там Израфел поет,
         Где мудрость воскрылила,
Где бог в любви живет,
         Где гурий красота
Сиянием светила
         Над миром разлита.
Божественный певец!
         Ты прав, отринув холод!
Ты в песнь вложил, мудрец,
Всю страсть людских сердец!
         Ты смел и вечно молод,
Тебе вручен венец!
Плачь, смейся, пламеней!
         Пройди надмирным лазом
Сквозь лабиринт страстей
         Туда, где правит Разум,
         Охваченный экстазом!
Ты — небо Красоты!
         А на земле низинной
         Долины — лишь долины,
Цветы — цветы… Но ты —
         Тот свет, чья тень светлее света
                                                         с высоты!
И все же, Израфел,
Когда б сойти велел
         Бог вниз тебе, а мне — взмыть в космос
                                                                          твой,
Ты б лучше моего не спел
         Мелодии земной,
А я б — дерзновенней тебя звенел
         Небесною струной!

ГОРОД СРЕДИ МОРЯ © Перевод Ю. Корнеев

Где сумрак запад обволок,
Воздвигла Смерть себе чертог.
Там странный город виден взглядам.
Герой и трус, святой и грешник рядом
Объяты там могильным хладом.
Там башни (накренило их,
А все ж не рухнут), храмы, зданья —
Иные, чем у нас, живых,
И ветра свежее дыханье
Не взбороздит, не шелохнет
Немую ширь угрюмых вод.
Не льются с неба струи света
На город этот, мглой одетый.
Лишь отблеск дремлющих валов
Змеей ползет, как кровь, багров,
По камням капищ и дворцов,
Чья кладка толще несравненно,
Чем в древнем Вавилоне стены,
По шпицам, по рядам колонн
И по ротондам, где фронтон
Украшен фризами лепными
Из чаш с фиалками лесными
И лоз, вплетенных между ними.
Ничто нигде не шелохнет
Немую ширь угрюмых вод.
Во мраке контуры строений
Расплылись над землей, как тени,
А с главной башни шлет в простор
Смерть-великанша грозный взор.
В любом из склепов, в каждом храме
На уровне одном с волнами
Раскрыта дверь, но воды спят;
Воспрянуть их не побудят
Ни бирюза в глазницах статуй,
Ни на гробах покров богатый,
И, увы, не тронет рябь
Стекленеющую хлябь,
Чья безмятежность так ужасна,
Что, мнится, ни лазури ясной,
Ни бурь нет больше на земле —
Один лишь мертвый штиль во мгле.
Но чу! Вдруг ожил воздух стылый,
И зыбь поверхность вод всхолмила.
Не башня ль, возмутив их гладь,
Беззвучно стала оседать
И плотный полог туч над ними
Зубцами прорвала своими;
Свет алый выси в море льют,
И затихает бег минут,
И в миг, когда в пучину канут
Останки города того,
С престолов силы ада встанут,
Приветствуя его.

ТОЙ, КОТОРАЯ В РАЮ © Перевод В. Рогов

В твоем я видел взоре,
         К чему летел мечтой, —
Зеленый остров в море,
         Ручей, алтарь святой
В плодах волшебных и цветах —
         И любой цветок был мой.
Конец мечтам моим!
         Мой нежный сон, милей всех снов,
Растаял ты, как дым!
         Мне слышен Будущего зов:
«Вперед!» — но над Былым
         Мой дух простерт, без чувств, без слов,
Подавлен, недвижим!
Вновь не зажжется надо мной
         Любви моей звезда.
«Нет, никогда — нет, никогда»
         (Так дюнам говорит прибой)
         Не взмоет ввысь орел больной
         И ветвь, разбитая грозой,
Вовек не даст плода!
Мне сны дарят отраду,
         Мечта меня влечет
К пленительному взгляду,
         В эфирный хоровод,
Где вечно льет прохладу
         Плеск италийских вод.
И я живу, тот час кляня,
         Когда прибой бурливый
Тебя отторгнул от меня
         Для ласки нечестивой —
Из края, где, главу клоня,
         Дрожат и плачут ивы.

ПРИЗРАЧНЫЙ ЗАМОК © Перевод Н. Вольпин

Божьих ангелов обитель,
         Цвел в горах зеленый дол,
Где Разум, края повелитель,
         Сияющий дворец возвел.
И ничего прекрасной в мире
         Крылом своим
Не осенял, плывя в эфире
         Над землею, серафим.
Гордо реяло над башней
         Желтых флагов полотно
(Было то не в день вчерашний,
         А давным-давно).
Если ветер, гость крылатый,
         Пролетал над валом вдруг,
Сладостные ароматы
         Он струил вокруг.
Вечерами видел путник,
         Направляя к окнам взоры,
Как под мерный рокот лютни
         Мерно кружатся танцоры,
Мимо трона проносясь,
         И как порфирородный
На танец смотрит с трона князь
         С улыбкой властной и холодной.
А дверь!.. Рубины, аметисты
         По золоту сплели узор —
И той же россыпью искристой
         Хвалебный разливался хор;
И пробегали отголоски
         Во все концы долины,
В немолчном славя переплеске
         И ум, и гений властелина.
Но духи зла, черны как ворон,
         Вошли в чертог —
И свержен князь (с тех пор он
         Встречать зарю не мог).
А прежнее великолепье
         Осталось для страны
Преданием почившей в склепе
         Неповторимой старины.
Бывает, странник зрит воочью,
         Как зажигается багрянец
В окне — и кто-то пляшет ночью
         Чуждый музыке дикий танец,
И рой теней, глумливый рой,
         Из тусклой двери рвется — зыбкой,
         Призрачной рекой…
         И слышен смех — смех без улыбки.

МОЛЧАНИЕ (Сонет) © Перевод К. Бальмонт

Есть свойства — существа без воплощенья,
С двойною жизнью: видимый их лик —
В той сущности двоякой, чей родник —
Свет в веществе, предмет и отраженье.
Двойное есть Молчанье в наших днях,
Душа и тело — берега и море.
Одно живет в заброшенных местах,
Вчера травой поросших; в ясном взоре,
Глубоком, как прозрачная вода,
Оно хранит печаль воспоминанья,
Среди рыданий найденное знанье;
Его названье: «Больше Никогда».
Не бойся воплощенного Молчанья,
Ни для кого не скрыто в нем вреда.
Но если ты с его столкнешься тенью
(Эльф безымянный, что живет всегда
Там, где людского не было следа),
Тогда молись, ты обречен мученью!

ВОРОН © Перевод М. Зенкевич

Как-то в полночь, в час угрюмый, утомившись от раздумий,
Задремал я над страницей фолианта одного
И очнулся вдруг от звука, будто кто-то вдруг застукал,
Будто глухо так затукал в двери дома моего.
«Гость, — сказал я, — там стучится в двери дома моего.
         Гость — и больше ничего».
Ах, я вспоминаю ясно, был тогда декабрь ненастный,
И от каждой вспышки красной тень скользила на ковер.
Ждал я дня из мрачной дали, тщетно ждал, чтоб книги дали
Облегченье от печали по утраченной Линор,
По святой, что там, в Эдеме, ангелы зовут Линор, —
         Безыменной здесь с тех пор.
Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах
Полонил, наполнил смутным ужасом меня всего,
И, чтоб сердцу легче стало, встав, я повторил устало:
«Это гость лишь запоздалый у порога моего,
Гость какой-то запоздалый у порога моего,
         Гость — и больше ничего».
И, оправясь от испуга, гостя встретил я, как друга.
«Извините, сэр иль леди, — я приветствовал его. —
Задремал я здесь от скуки, и так тихи были звуки,
Так неслышны ваши стуки в двери дома моего,
Что я вас едва услышал», — дверь открыл я: никого,
         Тьма — и больше ничего.
Тьмой полночной окруженный, так стоял я, погруженный
В грезы, что еще не снились никому до этих пор;
Тщетно ждал я так, однако тьма мне не давала знака,
Слово лишь одно из мрака донеслось ко мне: «Линор!»
Это я шепнул, и эхо прошептало мне: «Линор!»
         Прошептало, как укор.
В скорби жгучей о потере я захлопнул плотно двери
И услышал стук такой же, но отчетливей того.
«Это тот же стук недавний, — я сказал, — в окно за ставней,
Ветер воет неспроста в ней у окошка моего,
Это ветер стукнул ставней у окошка моего, —
         Ветер — больше ничего».
Только приоткрыл я ставни — вышел Ворон стародавний,
Шумно оправляя траур оперенья своего;
Без поклона, важно, гордо, выступил он чинно, твердо:
С видом леди или лорда у порога моего,
Над дверьми на бюст Паллады у порога моего
         Сел — и больше ничего.
И, очнувшись от печали, улыбнулся я вначале,
Видя важность черной птицы, чопорный ее задор.
Я сказал: «Твой вид задорен, твой хохол облезлый черен,
О зловещий древний Ворон, там, где мрак Плутон простер,
Как ты гордо назывался там, где мрак Плутон простер?»
         Каркнул Ворон: «Nevermore» [20].
Выкрик птицы неуклюжей на меня повеял стужей,
Хоть ответ ее без смысла, невпопад, был явный вздор;
Ведь должны все согласиться, вряд ли может так случиться,
Чтобы в полночь села птица, вылетевши из-за штор,
Вдруг на бюст над дверью села, вылетевши из-за штор,
         Птица с кличкой «Nevermore».
Ворон же сидел на бюсте, словно этим словом грусти
Душу всю свою излил он навсегда в ночной простор.
Он сидел, свой клюв сомкнувши, ни пером не шелохнувши,
И шепнул я вдруг, вздохнувши: «Как друзья с недавних пор,
Завтра он меня покинет, как надежды с этих пор».
         Каркнул Ворон: «Nevermore!»
При ответе столь удачном вздрогнул я в затишье мрачном,
И сказал я: «Несомненно, затвердил он с давних пор,
Перенял он это слово от хозяина такого,
Кто под гнетом рока злого слышал, словно приговор,
Похоронный звон надежды и свой смертный приговор
         Слышал в этом „Nevermore“».
И с улыбкой, как вначале, я, очнувшись от печали,
Кресло к Ворону подвинул, глядя на него в упор,
Сел на бархате лиловом в размышлении суровом,
Что хотел сказать тем словом Ворон, вещий с давних пор,
Что пророчил мне угрюмо Ворон, вещий с давних пор,
         Хриплым карком: «Nevermore».
Так, в полудремоте краткой, размышляя над загадкой,
Чувствуя, как Ворон в сердце мне вонзил горящий взор,
Тусклой люстрой освещенный, головою утомленной
Я хотел склониться, сонный, на подушку, на узор,
Ах, она здесь не склонится на подушку, на узор
         Никогда, о nevermore!
Мне казалось, что незримо заструились клубы дыма
И ступили серафимы в фимиаме на ковер.
Я воскликнул: «О несчастный, это Бог от муки страстной
Шлет непентес — исцеленье от любви твоей к Линор!
Пей непентес, пей забвенье и забудь свою Линор!»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!
Дьявол ли тебя направил, буря ль из подземных нор
Занесла тебя под крышу, где я древний Ужас слышу,
Мне скажи, дано ль мне свыше там, у Галаадских гор,
Обрести бальзам от муки, там, у Галаадских гор?»
         Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!
Если только бог над нами свод небесный распростер,
Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несет со всеми,
Там обнимет ли, в Эдеме, лучезарную Линор —
Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?»
         Каркнул Ворон: «Nevermore!»
«Это знак, чтоб ты оставил дом мой, птица или дьявол! —
Я, вскочив, воскликнул: — С бурей уносись в ночной простор,
Не оставив здесь, однако, черного пера как знака
Лжи, что ты принес из мрака! С бюста траурный убор
Скинь и клюв твой вынь из сердца! Прочь лети в ночной простор!»
         Каркнул Ворон: «Nevermore!»
И сидит, сидит над дверью Ворон, оправляя перья,
С бюста бледного Паллады не слетает с этих пор;
Он глядит в недвижном взлете, словно демон тьмы в дремоте,
И под люстрой, в позолоте, на полу он тень простер,
И душой из этой тени не взлечу я с этих пор.
         Никогда, о nevermore!

ЕВЛАЛИЯ — ПЕСНЯ © Перевод В. Васильев

                          В ночи бытия
                          Надежда моя,
         Как узница, изнывала.
Но солнечная Евлалия желанной подругой мне стала,
Евлалия в золоте волос невестой стыдливой мне стала.
                          Озера очей
                          Любимой моей
Мне ярче всех звезд заблистали.
                          В полуночной мгле
                          На лунном челе
         Волокна тумана едва ли
Сравнятся с кудрями Евлалии, что вольно на плечи ей пали,
Поспорят с кудрями Евлалии, что мягко на плечи ей пали.
                          О мире скорбей
                          Забыли мы с ней
         Под нашим незыблемым кровом,
                          А с горних высот
                          Нам знаменье шлет
         Астарта в сиянии новом.
И юная смотрит Евлалия на небо взором лиловым,
И смотрит Евлалия взором жены, взором хрустально-лиловым.

УЛЯЛЮМ © Перевод К. Бальмонт

Небеса были серого цвета,
          Были сухи и скорбны листы,
          Были сжаты и смяты листы,
За огнем отгоревшего лета,
          Ночь пришла — сон глухой черноты, —
Близ туманного озера Обер,
          Там, где сходятся ведьмы на пир,
          Где лесной заколдованный мир,
Возле дымного озера Обер,
          В зачарованной области Вир.
Там однажды, в аллее Титанов,
          Я с моею Душою блуждал,
          Я с Психеей, с Душою блуждал.
В эти дни трепетанья вулканов
          Я сердечным огнем побеждал,
          Я спешил, я горел, я блистал, —
Точно серные токи на Яник,
          Бороздящие горный оплот,
Возле полюса, токи, что Яник
          Покидают, струясь от высот.
Мы менялися лаской привета,
          Но в глазах затаилася мгла,
          Наша память неверной была,
Мы забыли, что умерло лето,
          Что октябрьская полночь пришла,
          Мы забыли, что осень пришла,
И не вспомнили озеро Обер,
          Где открылся нам некогда мир, —
Это дымное озеро Обер
          И излюбленный ведьмами Вир.
Но когда уже ночь постарела
          И на звездных небесных часах
          Был намек на рассвет в небесах,
Что-то облачным сном забелело
          Перед нами в неясных лучах —
И внезапно предстал серебристый
          Полумесяц — двурогой чертой,
Полумесяц Астарты лучистый,
          Очевидный двойной красотой.
Я промолвил: «Астарта нежнее
          И теплей, чем Диана, она —
          В царстве вздохов, и вздохов полна:
Увидав, что, в тоске не слабея,
          Здесь душа затомилась одна, —
Чрез созвездие Льва проникая,
          Показала она в облаках
          Путь к забвенной тиши в небесах
И, чело перед Львом не склоняя,
          С нежной лаской в горящих глазах,
Над берлогою Льва возникая,
          Засветилась для нас в небесах».
Но Психея, свой перст поднимая,
          «Я не верю, — промолвила, — в сны
          Этой бледной богини Весны.
О, не медли, — в ней бледность больная!
          О, бежим! Поспешим! Мы должны!»
И в испуге, в истоме бессилья
          Не хотела, чтоб дальше мы шли,
И ее ослабевшие крылья
          Опускались до самой земли —
          И влачились, влачились в пыли.
Я ответил: «То страх лишь напрасный,
          Устремимся на трепетный свет:
          В нем — кристальность, обмана в нем нет,
Сибиллически-ярко-прекрасный.
          В нем Надежды манящий привет, —
          Он сквозь ночь нам роняет свой след.
О, уверуем в это сиянье, —
          Так зовет оно вкрадчиво к снам,
Так правдивы его обещанья
          Быть звездой путеводною нам,
          Быть призывом — сквозь ночь — к небесам!»
Так ласкал, утешал я Психею
          Толкованием звездных судеб, —
          Зоркий страх в ней утих и ослеп.
И прошли до конца мы аллею,
          И внезапно увидели склеп,
          С круговым начертанием склеп.
«Что гласит эта надпись?» — сказал я,
          И как ветра осеннего шум —
Этот вздох, этот сон услыхал я:
          «Ты не знал? Улялюм — Улялюм —
          Здесь могила твоей Улялюм».
И сраженный словами ответа,
          Задрожав, как на ветке листы,
          Как сухие под ветром листы,
Я вскричал: «Значит, умерло лето,
          Это — осень и сон черноты,
          Небеса потемневшего цвета.
Ровно год, как на кладбище лета
          Я здесь ночью октябрьской блуждал,
          Я здесь с ношею мертвой блуждал, —
Эта ночь была — ночь без просвета,
          Самый год в эту ночь умирал,
          Что за демон сюда нас зазвал?
О, я знаю теперь: это — Обер,
          О, я знаю теперь: это — Вир,
Это — дымное озеро Обер
          И излюбленный ведьмами Вир».

ЭЛЬДОРАДО © Перевод Н. Вольпин

С песней в устах,
Отринув страх,
В палящий зной, в прохладу —
Всегда в седле,
По всей земле
Рыцарь искал Эльдорадо.
Где юный жар?
Он грустен и стар,
Легла на грудь прохлада:
Искал он везде,
Но нет нигде,
Нет и подобья Эльдорадо.
Встала пред ним
Тень — пилигрим.
Смертным повеяло хладом.
— Тень, отвечай:
Где этот край,
Край золотой Эльдорадо?
— Мчи грядою
Лунных гор,
Мчи Долиной Тьмы и Хлада, —
Молвит Тень, —
Мчи ночь и день,
Если ищешь Эльдорадо.

К АННИ © Перевод М. Зенкевич

О счастье! Не мучусь
Я больше, томясь,
Упорной болезнью,
И порвана связь
С горячкой, что жизнью
Недавно звалась.
Лежу я недвижно,
Лишенный сил,
И каждый мускул
Как будто застыл.
Мне лучше: не мучит
Горячечный пыл.
Лежу я спокойно,
Во сне распростерт,
Забыв все недуги,
Как будто я мертв,
И можно в испуге
Подумать — я мертв.
Рыданья и вопли
Затихли вокруг,
Как только прервался
Мучительный стук —
Терзающий сердце
Томительный стук.
Тоска, отвращенье,
Как тающий воск,
Исчезли с болезнью,
Мрачившей мой мозг,
С горячкой, что жизнью
Сжигала мой мозг.
Исчезла и пытка,
Всех пыток сильней, —
Ужасная жажда
Души моей
К реке ядовитой
Проклятых страстей:
Насытил я жажду
Души моей.
Испил я студеной
Воды из ключа,
Тот ключ потаенный
Струится, журча,
В земле неглубоко
Струится, журча.
О нет! Пусть не скажет
Никто, что для сна
Приют мой мрачен,
Постель так тесна, —
Ведь тот, кто скажет:
Постель так тесна,
Он тоже ляжет
В такую ж для сна.
Мой дух не лелеет
Мечтаний о грозах,
Не сожалеет
О пламенных розах,
О том, что алеет
На миртах и розах,
Дыханье как будто
Анютиных глазок
Он слышит из руты,
Из праздничных связок
Цветов розмаринных,
Анютиных глазок —
Дыханье невинных
Анютиных глазок.
Он дремлет блаженно
В тумане мечтаний
О правде нетленной
И верности Анни,
Витая блаженно
Средь локонов Анни.
Она с поцелуем
Склонилась ко мне,
И я, не волнуем
Ничем в тишине,
Скользя, как по струям,
Забылся во сне.
Укрыв меня нежно
И свет затемня,
Она помолилась
Потом за меня,
Чтоб ангелы неба
Хранили меня.
И я на постели
Лежу распростерт
(С истомою в теле),
Как будто я мертв,
Прильнув к изголовью,
Лежу распростерт
(С ее любовью),
Как будто я мертв, —
И вам всем я страшен,
Как будто я мертв.
Душа ж моя ярче,
Чем в млечном тумане
Все звезды на небе,
Сверкает с Анни,
Горит она светом
Любви моей Анни,
Лучится ответом
Из глаз моей Анни.

СНОВИДЕНЬЕ В СНОВИДЕНЬЕ © Перевод М. Квятковская

Печально лоб целую твой,
Но прежде чем прощусь с тобой,
Поведаю тебе одной…
Да, ты не зря твердила мне,
Что жизнь моя течет во сне,
Но если нет надежды боле,
То — ясным днем иль при луне
Она ушла — не все равно ли,
Во сне ушла иль не во сне?
Все, что несут нам сон и бденье,
Лишь сновиденье в сновиденье.
…Стою на берегу морском,
У ног — прибоя вечный гром,
И бережно держу в руках
Песчинок золотистый прах,
А он сквозь пальцы, как струя,
Стекает в море бытия —
И горько, горько плачу я!
О боже! Что ж моя рука
Не может удержать песка?
О боже! Где мне силы взять
Хоть бы песчинку удержать?
Ужели все — и сон, и бденье —
Лишь сновиденье в сновиденье?

СОНЕТ К МОЕЙ МАТЕРИ © Перевод В. Топоров

Постигнув, что не только человек —
          Но ангелы — из всех благословений,
Способных нежность выразить навек,
          Не отыскали имени блаженней,
Я «матерью» назвал тебя, и ты
          Вошла мне в сердце самою родною
И стала жить в нем — в доме пустоты,
          Покинутом покойною женою.
Мою родную мать (по ком я тоже
          Скорблю) ты материнством превзошла:
Жизнь дорога — Виргиния дороже,
          Ты, дав ей жизнь, мне этим жизнь дала
Отныне же, когда ее не стало,
          И для меня небытие настало.

АННАБЕЛЬ ЛИ © Перевод К. Бальмонт

Это было давно, это было давно,
          В королевстве приморской земли:
Там жила и цвела та, что звалась всегда,
          Называлася Аннабель Ли,
Я любил, был любим, мы любили вдвоем,
          Только этим мы жить и могли.
И, любовью дыша, были оба детьми
          В королевстве приморской земли.
Но любили мы больше, чем любят в любви, —
          Я и нежная Аннабель Ли,
И, взирая на нас, серафимы небес
          Той любви нам простить не могли.
Оттого и случилось когда-то давно,
          В королевстве приморской земли, —
С неба ветер повеял холодный из туч,
          Он повеял на Аннабель Ли;
И родные толпой многознатной сошлись
          И ее от меня унесли,
Чтоб навеки ее положить в саркофаг
          В королевстве приморской земли.
Половины такого блаженства узнать
          Серафимы в раю не могли, —
Оттого и случилось (как ведомо всем
          В королевстве приморской земли), —
Ветер ночью повеял холодный из туч
          И убил мою Аннабель Ли.
Но, любя, мы любили сильней и полней
          Тех, что старости бремя несли, —
          Тех, что мудростью нас превзошли, —
И ни ангелы неба, ни демоны тьмы
          Разлучить никогда не могли,
Не могли разлучить мою душу с душой
          Обольстительной Аннабель Ли.
И всегда луч луны навевает мне сны
          О пленительной Аннабель Ли;
И зажжется ль звезда, вижу очи всегда
          Обольстительной Аннабель Ли;
И в мерцанье ночей я все с ней, я все с ней,
С незабвенной — с невестой — с любовью моей,
          Рядом с ней распростерт я вдали,
          В саркофаге приморской земли.

КОЛОКОЛЬЧИКИ И КОЛОКОЛА © Перевод К. Бальмонт

1
          Слышишь, сани мчатся в ряд,
                         Мчатся в ряд!
          Колокольчики звенят,
Серебристым легким звоном слух наш сладостно томят,
Этим пеньем и гуденьем о забвеньи говорят.
          О, как звонко, звонко, звонко,
          Точно звучный смех ребенка,
          В ясном воздухе ночном
          Говорят они о том,
          Что за днями заблужденья
          Наступает возрожденье,
Что волшебно наслажденье — наслажденье нежным сном.
          Сани мчатся, мчатся в ряд,
          Колокольчики звенят,
Звезды слушают, как сани, убегая, говорят,
          И, внимая им, горят.
И мечтая, и блистая, в небе ду́хами парят;
          И изменчивым сияньем,
          Молчаливым обаяньем
Вместе с звоном, вместе с пеньем о забвеньи говорят.
2
          Слышишь: к свадьбе звон святой,
                   Золотой!
Сколько нежного блаженства в этой песне молодой!
          Сквозь спокойный воздух ночи
          Словно смотрят чьи-то очи
                  И блестят,
Из волны певучих звуков на луну они глядят,
          Из призывных дивных келий,
          Полны сказочных веселий,
Нарастая, упадая, брызги светлые летят,
          Вновь потухнут, вновь блестят
          И роняют светлый взгляд
На грядущее, где дремлет безмятежность нежных снов,
Возвещаемых согласьем золотых колоколов.
3
          Слышишь: воющий набат,
          Словно стонет медный ад!
Эти звуки в дикой муке сказку ужасов твердят.
          Точно молят им помочь,
          Крик кидают прямо в ночь,
          Прямо в уши темной ночи
                        Каждый звук.
          То длиннее, то короче,
          Выкликают свой испуг, —
          И испуг их так велик,
          Так безумен каждый крик,
Что разорванные звоны, неспособные звучать,
Могут только биться, виться и кричать, кричать, кричать!
          Только плакать о пощаде
          И к пылающей громаде
          Вопли скорби обращать!
          А меж тем огонь безумный,
          И глухой и многошумный,
                    Все горит,
          То из окон, то по крыше
          Мчится выше, выше, выше
          И как будто говорит:
                      Я хочу
Выше мчаться, разгораться — встречу лунному лучу, —
Иль умру, иль тотчас-тотчас вплоть до месяца взлечу!
          О, набат, набат, набат,
          Если б ты вернул назад
Этот ужас, это пламя, эту искру, этот взгляд,
          Этот первый взгляд огня,
О котором ты вещаешь с плачем, с воплем, и звеня!
          А теперь нам нет спасенья:
          Всюду пламя и кипенье,
          Всюду страх и возмущенье!
                     Твой призыв,
          Диких звуков несогласность
          Возвещает нам опасность, —
То растет беда глухая, то спадает, как прилив!
Слух наш чутко ловит волны в перемене звуковой,
Вновь спадает, вновь рыдает медно-стонущий прибой!
4
          Похоронный слышен звон,
                       Долгий звон!
Горькой скорби слышны звуки, горькой жизни кончен сон, —
Звук железный возвещает о печали похорон!
          И невольно мы дрожим,
          От забав своих спешим
И рыдаем, вспоминаем, что и мы глаза смежим.
          Неизменно-монотонный
          Этот возглас отдаленный,
          Похоронный тяжкий звон,
                         Точно стон —
                         Скорбный, гневный
                         И плачевный —
          Вырастает в долгий гул,
Возвещает, что страдалец непробудным сном уснул.
          В колокольных кельях ржавых
          Он для правых и неправых
          Грозно вторит об одном:
Что на сердце будет камень, что глаза сомкнутся сном.
          Факел траурный горит,
С колокольни кто-то крикнул, кто-то громко говорит.
          Кто-то черный там стоит,
          И хохочет, и гремит,
          И гудит, гудит, гудит,
          К колокольне припадает,
          Гулкий колокол качает, —
          Гулкий колокол рыдает,
          Стонет в воздухе немом
И протяжно возвещает о покое гробовом.

ГЕРМАН МЕЛВИЛЛ

ЗНАК © Перевод В. Топоров

Тень разодрана лучом,
Не укрыться нипочем
На брегу твоем крутом,
          Шенандоа.
Бушевала здесь война.
(Эх, Джон Браун[21], старина)
Не зазеленеют ветви снова.
Эти раны, там и тут,
Никогда не зарастут,
Иль напрасен бранный труд,
          Шенандоа?
Рана каждая страшна.
(Эх, Джон Браун, старина)
Метеор сраженья рокового.

ОПАСЕНИЯ © Перевод В. Топоров

          Когда ураганы свои океан
                       Во глубь континента нагонит, —
          Смятенье и ужас на лицах крестьян
                       И город измученный стонет, —
          Тогда не открытых, а внутренних ран
          Боюсь я твоих, государство.
Боюсь твоих величайших надежд, отравленных ядом коварства.
          Природу сумеем, пожалуй, сдержать,
                       А может быть, даже сдержали;
          Сумеют и дети — и с пользой — читать
                       Ее роковые скрижали.
          Но бури есть тайные — их не унять,
          Нам и не понять их, а все же —
Боюсь, что прогнили стропила домов и киль корабля покорежен.

ШИЛОУ (Реквием) © Перевод В. Топоров

Мирно ласточки летят,
             Словно из былого,
Над могилами солдат
             Во поле в Шилоу.
Ночью здесь с небес лило,
День и день творилось зло,
За два дня в апреле
Нивы заалели
             Вкруг села Шилоу.
Церкви тамошней стена
Чуть не рухнула: она
Приняла молитвы
Жертв кровавой битвы.
Грозно встала рать на рать —
И стоят, ни шагу вспять,
Не желая изменять
             Доблести былого…
Вот и ласточки опять
             Во поле в Шилоу.

МАЛВЕРНСКИЙ ХОЛМ © Перевод В. Топоров

Здесь вязы старые стоят
             И листьями шуршат.
Вы помните, как был отряд
             Мак-Клеллана зажат?
В лесу лежали трупы тех,
             Кто не ушел назад, —
Упавшие с рукой на Юг
Простертой в миг последних мук…
И кипарисов скорбный круг
             Оплакивает всех.
Манили Ричмонда огни —
             Недалеко они:
Вдоль окровавленной стерни
             Хоть руку протяни.
Семь Дней мы бились, семь Ночей —
             И это были дни
Отваги, страсти и тщеты,
Как призрак, стали я и ты, —
И зрели вязы с высоты
             И жертв, и палачей.
Весь в потускневших звездах стяг, —
             Вокруг огонь и мрак, —
Не мог сорвать, не мог никак
             Победоносный враг.
Мы набирались новых сил
             Бог знает где и как,
Мы ждали: будет перелом
И в контратаку мы пойдем, —
Но знает здешний бурелом,
             Что он не наступил…
— Мы старые вязы.
Мы смерти упорней.
Стань мир еще вздорней
Не высохнут корни
             И листья весною распустятся сразу.

ГЕНЕРАЛ ШЕРИДАН[22] В СРАЖЕНИИ ПОД СЕДАР-КРИКОМ © Перевод В. Топоров

Серебром был подкован
             Генеральский конь.
Был скакун первоклассный —
             Заводила погонь.
Гром донесся ужасный:
             Конь! скорее в огонь!
                        Живо — или пропали!
                        Там на наших напали!
                        Наши лучшие пали!
И помчал — только тронь!
Попона из горностая —
             Больно битва грязна.
Белый — в красное пламя.
             Больно жаль скакуна.
Разглядели в бинокли:
             Вот он мчит, сатана!
                        В панике побежали.
                        Наши на них нажали.
                        Из-под копыт сверкали
Искры — в бой, старина!
На загнанную лошадь
             Пули не пожалей.
Из-за ее проворства
             Местность еще алей.
Филип Шеридан — наездник
             Почище иных королей.
                        Раз — и победа наша.
                        И — кровавая каша.
                        Выпил полную чашу
Враг среди тополей.
В саване соболином
             Лошадь похорони.
Видишь: вокруг лавиной
             Трупов лежат они.
Рубка! какая рубка!
             Ведомо искони:
                        Победителя славим,
                        Побежденного травим,
                        А погибших избавим
От мышиной возни.

ПАВШИМ В СРАЖЕНИИ ПРИ ЧИКАМАГУА[23] © Перевод И. Цветкова

Блаженством будет озарен
          Кто к миру через войны шел
Бесстрашно. В награду смельчакам венец,
За стойкость доблестных сердец,
          И ратной славы ореол.
Хвала героям воздана,
          Пусть жизнь их безмятежно потечет;
Но незабвенны павших имена,
          Друзей и братьев; вечный им почет.
И все ж прекрасен горестный удел —
          Сраженья беспощадного исход
Померкнувшим очам уже незрим.
О воле, что не сломлена борьбой,
О долге, пережившем смертный бой,
          Навеки нашу память сохраним.

МАЛЬДИВСКАЯ АКУЛА © Перевод В. Топоров

Акула — пьяница морей —
          Апатией больна,
А рыба-лоцман рядом с ней
          Целеустремлена.
Ей не страшна акулья пасть
          И голова Горгоны,
Она в сторонке шасть да шасть —
          Но целеустремленно.
Она порою проскользнет
          Меж самых челюстей,
Но створ чудовищных ворот
          Не сходится на ней.
Что ест она? Не знаю сам.
          У них с акулой дружба.
Добыча ей не по зубам,
          Зато по нраву служба.

ПУТЬ ЧЕРЕЗ ТРОПИКИ © Перевод И. Цветкова

На смену Северной звезде
К нам Южный Крест уже в пути;
Исчезла ты — и быть беде,
И света не сыскать нигде,
И утешенья не найти.
Любовь, любовь — твердят ветра,
Разлуки горькой мастера.
Ни волн сребристая гряда,
Ни вод полуденных покой,
Да Гамы добрая звезда —
Не для меня, к тебе всегда,
Как он к земле, стремлюсь с тоской.
Назад, назад к тебе одной,
Влачится сердце за кормой.
Пока нас снег колючий сек
И перевертыш-год томил,
Увили розы твой порог,
Но не увял любви цветок,
Что столько радостей сулил.
Любовь, любовь — безбрежный океан:
Любовь, что смерть, не знает легких ран!

РАЙСКИЕ ОСТРОВА © Перевод И. Цветкова

Сквозь бури к ним пришли, и штиль кругом.
Но мрачен вид их был издалека,
А ближе — зелень, затихает гром
И радуга возносится, легка.
Там в глубине, где сонные холмы,
Объяты сладкой дремой, видят сны,
На гребнях, в нежной дымке облаков,
Качаясь, пальмы шлют поклоны вдаль,
В долины, где журчанье ручейков
Баюкает и радость и печаль.
Здесь зеленеет папортник со мхом,
Несметны краски заливных лугов,
Завороженных непробудным сном,
И волны замирают у брегов.

НОЧНОЙ ПЕРЕХОД © Перевод В. Топоров

Изорван стяг и прорван мрак —
          Идет отряд солдат.
Не может медь не пламенеть
          Мечей и тяжких лат.
Идет в молчанье легион,
          А вождь их — где же он?
Но как в бою, идут в строю,
          Порядок сохранен.
Их вождь (история гласит)
          В сражении убит,
Но дух его ведет войска,
          Не унывать велит!

ИСКУССТВО © Перевод В. Топоров

Не зря считается игрой
Абстрактного мышления строй.
По форму дать и жизнь вложить
В то, что без нас не стало б жить,
Расплавить пламя, лед зажечь
И ветер мрамором облечь,
Унизиться — но презирать,
Прозреть — но точно рассчитать,
Любить — и ненавидеть, чувство
Иакова[24] — вступая в бой
Хоть с богом, хоть с самим собой —
В себе лелеять: вот искусство.

ГЕНРИ УОДСВОРТ ЛОНГФЕЛЛО

ПСАЛОМ ЖИЗНИ © Перевод И. Бунин

Не тверди в строфах унылых:
«Жизнь есть сон пустой!» В ком спит
Дух живой, тот духом умер:
В жизни высший смысл сокрыт.
Жизнь не грезы. Жизнь есть подвиг!
И умрет не дух, а плоть.
«Прах еси и в прах вернешься», —
Не о духе рек господь.
Не печаль и не блаженство
Жизни цель: она зовет
Нас к труду, в котором бодро
Мы должны идти вперед.
Путь далек, а время мчится, —
Не теряй в нем ничего.
Помни, что биенье сердца —
Погребальный марш его.
На житейском бранном поле,
На биваке жизни будь —
Не рабом будь, а героем,
Закалившим в битвах грудь.
Не оплакивай Былого,
О Грядущем не мечтай,
Действуй только в Настоящем
И ему лишь доверяй!
Жизнь великих призывает
Нас к великому идти,
Чтоб в песках времен остался
След и нашего пути, —
След, что выведет, быть может,
На дорогу и других —
Заблудившихся, усталых —
И пробудит совесть в них.
Встань же смело на работу,
Отдавай все силы ей
И учись в труде упорном
Ждать прихода лучших дней!

ГИМН НОЧИ © Перевод С. Таск

Пленял покровов черный бархат очи,
            Сияньем звезд облит;
Ласкало слух шуршанье платьев Ночи
            О мрамор гладких плит.
Сошла с небес и, рой чудес пророча,
            Склонилась надо мной.
Так мне покойно с царственнейшей Ночью,
            Как лишь с тобой одной.
Печали и восторгов средоточье,
            Чудесный перезвон
Плыл среди призраков по залам Ночи,
            Как слог былых времен.
Из чаш лилась полночная прохлада,
            И дух мой к ним приник;
Не иссякая, бьет, даря усладу,
            Из этих чаш родник.
Божественная Ночь! когда ты с нами,
            Терпимей маета:
Лишь уст Мольбы коснешься ты перстами,
            Как замолчат уста.
«Покоя!» — как Орест, шепчу молитву.
            Ночь, мглой все оторочь!
Желанная, как мил, как нежен вид твой,
            Возлюбленная Ночь!

EXCÉLSIOR![25] © Перевод В. Левик

Тропой альпийской в снег и мрак
Шел юноша, державший стяг.
И стяг в ночи сиял, как днем,
И странный был девиз на нем:
            «Excelsior!»
Был грустен взор его и строг,
Глаза сверкали, как клинок,
И, как серебряный гобой,
Звучал язык, для всех чужой:
            «Excelsior!»
Горели в окнах огоньки,
К уюту звали очаги,
Но льды под небом видел он,
И вновь звучало, точно стон:
            «Excelsior!»
«Куда? — в селе сказал старик. —
Там вихрь и стужа, там ледник,
Пред ним, широк, бежит поток»,
Но был ответ как звонкий рог:
            «Excelsior!»
Сказала девушка: «Приди!
Усни, припав к моей груди!»
В глазах был синий влажный свет,
Но вздохом прозвучал ответ:
            «Excelsior!»
«Не подходи к сухой сосне!
Страшись лавины в вышине!» —
Прощаясь, крикнул селянин.
Но был ответ ему один:
             «Excelsior!»
На Сен-Бернардский перевал
Он в час заутрени попал,
И хор монахов смолк на миг,
Когда в их гимн ворвался крик:
            «Excelsior!»
Но труп, навеки вмерзший в лед,
Нашла собака через год.
Рука сжимала стяг, застыв,
И тот же был на нем призыв:
            «Excelsior!»
Меж ледяных бездушных скал
Прекрасный, мертвый, он лежал,
А с неба в мир камней и льда
Неслось, как падает звезда:
            «Excelsior!»

К УИЛЬЯМУ ЧАННИНГУ © Перевод М. Михайлов

Когда из книги мне звучал
Твой голос величаво, строго,
Я сердцем трепетным взывал:
«Хвала тебе, служитель бога!»
Хвала! Твоя святая речь
Немолчно пусть звучит народу!
Твои слова — разящий меч
В священной битве за свободу.
Не прерывай свой грозный клич,
Покуда Ложь — законом века,
Пока здесь цепь, клеймо и бич
Позорят званье человека!
Во глубине твоей души
Господень голос непрестанно
Зовет тебя: «Пророк, пиши!» —
Как на Патмосе[26] — Иоанна.
Пиши кровавые дела
И возвести день скорби слезной,
День гнева над пучиной зла,
Апокалипсис этот грозный!

ОЧЕВИДЦЫ © Перевод С. Таск

Занесены песком,
            Скелеты, словно в склепе,
Лежат на дне морском,
            Закованные в цепи.
На глубине, куда
            Не проникают росы
И длинный лот, — суда,
            На палубах матросы.
Вот очертанья форм
            Невольничьего судна.
Давно не страшен шторм
            Команде многолюдной.
Рабов, лежащих тут,
            Сквозь мглу глядят глазницы;
Их кости вопиют:
            «Мы все здесь очевидцы!»
С землей мешая прах,
            Скелеты в ней, как в склепе;
Запястья в кандалах,
            Вкруг щиколоток цепи.
Тот, кто сюда забрел,
            Отходит боязливо;
Один степной орел
            Не брезгует поживой.
Преступных мыслей ад;
            Гнев, страсти и гордыня…
Умолк, за горло взят,
            Вал жизни в мерзкой тине.
Рабов, лежащих тут,
            Сквозь тьму глядят глазницы;
Их кости вопиют:
            «Мы все здесь очевидцы!»

MEZZO CAMMIN [27] © Перевод В. Левик

Написано в Боппарде-на-Рейне, 25 августа 1842 года, перед отъездом домой

Прошло полжизни. Стерся даже след
Минувших дней. Где юный жар стремленья
Из рифм, из песен, полных вдохновенья,
Дворец воздвигнуть для грядущих лет?
Виной не праздность, не любовь, о нет!
Не беспокойной страсти наслажденья,
Но горести едва ль не от рожденья,
Чреда забот убийственных и бед.
И с полгоры я вижу под собою
Все прошлое, весь этот темный ад, —
В дымах, в огнях мой город, скрытый мглою,
Где стоны, плач и никаких отрад.
И на ветру осеннем, надо мною
С вершин гремящий Смерти водопад.

ДНЯ НЕТ УЖ… © Перевод И. Анненский

Дня нет уж… За крыльями Ночи
Прозрачная стелется мгла,
Как легкие перья кружатся
Воздушной стезею орла.
Сквозь сети дождя и тумана
По окнам дрожат огоньки,
И сердце не может бороться
С волной набежавшей тоски.
С волною тоски и желанья —
Пусть даже она не печаль, —
Но дальше, чем дождь от тумана,
Тоска от печали едва ль.
Стихов бы теперь понаивней,
Помягче, поглубже огня,
Чтоб эту тоску убаюкать
И думы ушедшего дня,
Не тех грандиозных поэтов,
Носителей громких имен,
Чьи стоны звучат еще эхом
В немых коридорах Времен.
Подобные трубным призывам,
Как парус седой — кораблю,
Они наполняют нас бурей, —
А я о покое молю.
Мне надо, чтоб дума поэта
В стихи безудержно лилась,
Как ливни весенние, хлынув
Иль жаркие слезы из глаз.
Поэт же и днем за работой
И ночью в тревожной тиши
Все сердцем бы музыку слушал
Из чутких потемок души…
Биенье тревожное жизни
Смиряется песней такой,
И сердцу она, как молитва,
Несет благодатный покой.
Но только стихи, дорогая,
Тебе выбирать и читать:
Лишь музыка голоса может
Гармонию строф передать.
Ночь будет певучей и нежной,
А думы, темнившие день,
Бесшумно шатры свои сложат
И в поле растают, как тень.

СТРЕЛА И ПЕСНЯ © Перевод Г. Кружков

Я вдаль по ветру стрелу пустил, —
Взвилась, умчалась, и след простыл.
И верно: догонит ли взгляд стрелка
Стрелу, улетевшую в облака?
Я вдаль по ветру песню пустил, —
Взвилась, умчалась, и след простыл.
И точно: какой уследил бы взгляд
За песней, пущенной наугад?
Я эту стрелу через год нашел
В лесу далеком вонзенной в ствол.
И песню мою после всех разлук
От слова до слова пропел мне друг.

ВОДОРОСЛИ © Перевод М. Бородицкая

В час, когда волну большую
                       Шторм, бушуя,
С шумом бьет о валуны,
Волны мчат навстречу скалам —
                       Вал за валом —
Водорослями полны.
С южных рифов, со скалистых,
                       Каменистых,
Синих солнечных Азор
Рвется прочь трава морская,
                       Рассекая
Атлантический простор!
На Гебриды, на Бермуды
                       Мчатся груды
Темных трав с морских полей:
От коралловых атоллов,
                       Скользких молов
И разбитых кораблей…
Долго травам плыть, кочуя,
                       Вечно чуя
Водяную круговерть;
Вдалеке, в прибрежных гротах,
                       Снова ждет их
Тишина, и сон, и твердь.
Так порой бурлит нежданный,
                       Ураганный
Страсти шквал в душе певца,
И со дна ее всплывают,
                       Оживают
Песни, песни без конца…
С островов, где блещут краски,
                       Где, как в сказке,
Зреют Истины плоды,
Где прибой слепит, сверкая,
                       Омывая
Райской Юности сады;
С берегов, где молчаливо
                       Ждет прилива
Воли каменный утес;
От Надежд, Судьбой разбитых,
                       Позабытых
В мертвом море тщетных слез…
Долго песням плыть, кочуя,
                       Вечно чуя
Глубь смятенную кругом;
В прочных книжных переплетах
                       Где-то ждет их
Навсегда покой и дом.

ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ © Перевод М. Донской

Померк закат.
У дома в ряд
На страже тишины стоят
            Седые тополя.
Спит пруд, застыв
Под сенью ив.
Ночь затопляет, как прилив,
            Окрестные поля.
Но тает мгла:
Луна взошла,
На небе звездам нет числа,
            Их свет все озарил.
Как воздух чист!
Не дрогнет лист.
Вдруг тишину прорезал свист
            От взмахов сотен крыл.
То осень шлет
Пернатый флот
Из тех краев, где снег и лед,
            В далекий знойный край.
Протяжный клик
Ушей достиг…
Околдовал меня на миг
            Призыв незримых стай.
О нет! О нет!
Внемли, поэт:
Звучал душе твоей в ответ
            Не птиц осенний зов;
То шелест был
Не птичьих крыл:
Ты чутким ухом уловил
            Полет крылатых слов.
Средь темноты
Подслушал ты
Скорбь, радость, песни и мечты…
            И снова ночь тиха.
Так принесли,
Мелькнув вдали,
Они в безмолвный мрак земли
            Гармонию стиха.

МОЯ УТРАЧЕННАЯ ЮНОСТЬ © Перевод Н. Булгакова

Часто ласкаемый легкими снами
            Город у моря я видел родной.
Мысленно я поднимался холмами
Улиц нагорных его — и мечтами
            В юность стремил меня песни прибой.
            Пенясь, стих лапландский плыл,
            Странную имел он власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
Помню деревьев склоненные кроны,
            Море безбрежностью яркой слепит,
Блеск островов изумрудно-зеленый…
Мозг мой мальчишеский и воспаленный
            Сказочных видел там дев Гесперид.
            И журчал напев и плыл,
            Сладкую таил он власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
Темные стапели помню, причалы,
            Вечно бормочущий что-то прибой.
И моряков бородатых оскалы,
Флагами с шхун потайные сигналы,
            Пляску и магию зыби морской.
            Своенравный голос плыл,
            В нем звучала неги власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
Помню я форта валы крепостные
            И батарей огнедышащих пасть.
В память мне врезались взлеты сухие:
Звуки сигнальной трубы боевые,
            Сбои и треск барабанов ей в масть.
            И мотив далекий плыл,
            Прежнюю имел он власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
Помню, раскаты невиданной силы
            С моря, где длилось сраженье, неслись.
Двух капитанов убитых могилы[28]
Здесь же над бухтою их хоронили.
            Честно они в том сраженье дрались.
            И дрожащий голос плыл,
            Чтоб наплакался я всласть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
Помню деревьев прохладные руки,
            Парка Оленьего яркий покой.
Дружества старого робкие звуки
Чудятся мне после долгой разлуки —
            Голуби так прилетают домой.
            И шептал напев и плыл,
            Давнюю таил он власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
Помню то вспышки немых озарений
            В жарком мозгу, то сомнения страх.
Частью то смелые были прозренья
Взлетов безумных моих и падений,
            Частью желаний томительный прах.
            В памяти моей все плыл
            Тот напев, таивший власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
Многое есть, о чем лучше молчать.
            Много есть тайных, возвышенных дум!
Много есть мыслей — и стоит начать
Их бесконечную нить, как скрывать
            Слезы велит рассудительный ум.
            Голос песни плыл и плыл,
            И таил он рока власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
Странны теперь мне твои очертанья,
            Город, в короткие встречи с тобой.
Сладостен воздух в минуты свиданья —
Платит целебной и благостной данью
            Старому городу ветра прибой.
            И в качаньях мерных плыл
            Тот напев, таивший власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»
В парке Оленьем все та же прохлада.
            Сердце стремится навстречу мечтам
И средь видений минувшего радо
Снова пройти днями вечного сада,
            Чтоб с своей юностью встретиться там.
            И в повторах рощ все плыл
            Тот мотив, таивший власть:
            «Юнги страсть, как ветра страсть,
            Незнакома ты с печалью…»

«КАМБЕРЛЕНД» © Перевод Р. Дубровкин

На борту «Камберленда» у входа в залив
            Мы стояли, готовые к бою,
И к утру барабана тревожный призыв
            Прокатился вдоль скальной гряды
            И у самой воды
Был подхвачен трубою.
И, завидя дымок сквозь рассветный туман,
            Знали мы — из далекого порта
Приближается к нам броненосец южан:
            Неуклюжим железом обшит,
            Испытать он спешит
Прочность нашего борта.
С тяжким хрипом, надрывно и часто дыша,
            Подступает стальная громада,
И в мгновенье одно наши мачты круша,
            Смерть из каждого пышет ствола,
            Все сжигая дотла,
Как дыхание ада.
Но и нам не к лицу оставаться в долгу:
            Счет собратьям теряя убитым,
Мы ни в чем уступать не желаем врагу,
            И в ответ на неистовый град
            За снарядом снаряд
Бьет по кованым плитам.
«Бой проигран! Долой опозоренный флаг!» —
            Нам изменник сигналит надменно.
«Нет, — кричим мы, — скорее погибнет моряк,
            Но не сдастся на милость врага:
            Честь ему дорога,
А свобода — священна!»
Но, как чудище черное древних легенд,
            Навалился он грудью железной,
И на дно, содрогнувшись, ушел «Камберленд».
            Только эхом в дали грозовой
            Грянул залп громовой
Над сомкнувшейся бездной.
И когда занялся над равниной седой
            День для новой, решительной битвы,
Колыхался, как прежде, наш флаг над водой,
            Ветерок, ощутимый едва,
            Доносил нам слова
Поминальной молитвы.
О сердца, что в бою обрели свой конец,
            Вы не зря покорились пучинам,
О земля столь отважных и пылких сердец,
            За измену поплатится враг,
            И победный твой стяг
Станет снова единым!

ЧОСЕР © Перевод Э. Шустер

На стенах дома, где живет старик,
Изображенья — сокол, лань, борзая;
Из парка жаворонка песнь живая
Влетает в дом, а с нею солнца блик —
Через витраж — и тьма уходит вмиг,
Мерцанью стекол пестрых уступая;
Старик смеется, пенью птиц внимая,
И пишет строчку. Труд его велик —
Он, этот бард зари, создал рассказы
Кентерберийские; сродни деннице
Его стихи, ведь в книге я слыхал
Крик петуха и звонкие проказы
Небесных птах и на любой странице
Цветов и пашни запах я вдыхал.

ШЕКСПИР © Перевод Э. Шустер

Провалы улиц городских бездонных,
Где жизнь людская хлещет через край;
Повозок грохот; клич зовущих в рай
Солдатских горнов; моряки в притонах.
С судов, забытых у причалов сонных;
Звон с колоколен; крики, ругань, лай,
Земная грязь и, как бы невзначай
Сюда попавший, запах роз холеных!
Картину эту вижу, как открою
Том всех и вся затмившего поэта,
Который высшим Музами избран;
У Ипокрены с лирой золотою
Усажен он на троне Мусагета,
Священным лавровым венком венчан.

КИТС © Перевод Г. Кружков

Бессмертно-юный, спит Эндимион[29],
            Все в этом сне — и мука, и отрада;
            Над пышной рощей — яркая лампада —
            Луна, всходящая на небосклон.
Мир соловьиной песни упоен,
            Но среди лета в воздухе прохлада;
            Увы! пастух навек покинул стадо,
            В тростник умолкший не подует он.
И я на белом мраморе читаю:
            «Под этим камнем тот, чье имя было
            Написано на волнах». — Неужель?
Нет, я другую надпись начертаю:
            «Смерть неокрепший пламень погасила
            И преломила хрупкую свирель».

ВЕНЕЦИЯ © Перевод В. Левик

О лебедь городов, воды и солнца брат!
Уснувший, как в гнезде, меж тростников, средь ила
Лагуны, что тебя вскормила и взрастила,
Как все историки и гости говорят.
Подобный лилии гигантской, ты зачат
От моря синего, чья бездна охранила
Твои дома, дворцы, твой храм, твои ветрила,
И солнечную мощь, и рыцарский наряд.
О город призрачный, где вместо улиц — реки,
Где в зыбкой глубине узор, всегда скользящий,
Из кровель, портиков, и лодок, и мостков,
Мне кажется, вот-вот исчезнет он навеки,
Мираж: далекий флот, в безбрежность уходящий,
Иль замок, выросший на миг из облаков.

ТОМЛЕНИЕ © Перевод Г. Кружков

Я жажду песни, дикой и простой,
            Чтоб вдруг возникла из дневного гула
            Иль на заре нечаянно плеснула
            Волной соленой на берег пустой;
Чтоб всею горечью и остротой
            Она вошла в меня и сон стряхнула
            И, словно свежий ветер, всколыхнула
            Моей души безжизненный застой.
Но песня не всегда на зов приходит,
            Она по свету своевольно бродит,
            Не останавливаясь ни на час;
Мы слышим звук — и принимаем чудо,
            Не зная, почему оно, откуда
            И повторится ли еще хоть раз.

СЛОМАННОЕ ВЕСЛО © Перевод Г. Кружков

13 ноября 1864. Сегодня весь день дома, размышляю о Данте. Часто мне хотелось сделать на своем труде такую же надпись, как на обломке весла, выброшенном морем на исландский берег:

«Oft war ek dasa durek [char]ro thick».

(Часто я уставал, ворочая тобой.)

Однажды, возле берега пустого
            Исландии, меж скал и валунов
            Бродил поэт, ища последних слов,
            Прощального «аминь» для книги новой.
Гремели волны мерно и сурово,
            Взлетали чайки из-за бурунов,
            И за грядой летящих облаков
            Неярко догорал закат лиловый.
И вдруг волной бурлящей принесло
            К его ногам разбитое весло,
            И он прочел в нарезанном узоре:
«Как часто над тобой я уставал!»
            Он эту фразу в Книгу записал —
            И праздное перо закинул в море.

ДЖОН ГРИНЛИФ УИТТЬЕР

ПЕСНЯ СВОБОДНЫХ © Перевод Г. Кружков

Пока я жив, буду утверждать право Свободного Высказывания, умирая, буду утверждать его; и, если я не оставлю другого наследства своим детям, я оставлю им в наследство Свободные Принципы и пример, как надо мужественно и независимо их отстаивать.

Дэниэл Уэбстер
Братья свободные!
          Плещет над нами
Новоанглийское
          Гордое знамя!
Пусть нам громами
          Тучи грозятся —
Нам, северянам ли,
          Бури бояться?
Нам изменить ли
          Отцовским могилам —
Если свобода
          Струится по жилам?
Прочь от нас — рабские
          Цепи и плети!
Цепью не свяжешь
          Море и ветер!
Цепью не свяжешь
          Тучи и реки —
Новоанглийцы
          Вольны навеки!
Вольны, как волны,
          К морю катящие,
Вольны, как ветры,
          В небе шумящие!
Над алтарями
          Своими — клянемся:
С правдой и честью
          Цели добьемся!
Примем присягу
          Свято и вольно,
Рабству и гнету
          Скажем: довольно!
Данным нам свыше
          Правом рожденья —
Сердцу и слову
          Освобожденье!
То, что вам раньше
          Правда шептала,
Громко скажите —
          Время настало;
Чтобы до неба
          Клич размахнулся,
Чтобы кичливый
          Юг содрогнулся!
С верою божьей
          Свято и вольно
Рабству и гнету
          Скажем: довольно!

ИКАБОД[30] © Перевод В. Левик

Так пасть! Он яркий факел нес,
И вот конец!
Блиставший вкруг седых волос,
Увял венец.
Но павшего не тронь! Страстей
Смири порыв
И только слезы горько лей,
Презренье скрыв.
Что гнев иль ярость, если тот,
Кто в грозный час
Наш век вести бы мог вперед —
В ночи угас.
Презренье! Ангелов смеша, —
Как божий враг,
Низверглась яркая душа
С вершины в мрак.
Хотя гордилась им страна,
Хоть все ушло,
Пусть не клеймит стыдом она
Его чело,
Но пусть от моря до озер,
Потрясены,
Рыдают, как надгробный хор,
Ее сыны.
Где слава, честь — и след их стерт,
Все давит страх.
Восставший ангел мыслью горд,
Но он в цепях.
Душа из глаз ушла, как свет,
Померкнул взор.
Тот — труп, кому доверья нет,
На ком позор.
Почтим же то, что было в нем
И без обид,
Лишь отвратив глаза, уйдем,
Скрывая стыд.

ОХОТНИКИ НА ЛЮДЕЙ © Перевод М. Бородицкая

Вы слышите рог? На охоту, скорей!
На гонку, на ловлю, на травлю людей!
Вперед, через горы, леса и болота
Почтенные граждане мчат на охоту.
Чу! Крики загонщиков, топот и рев,
И лай, и рычание спущенных псов…
Отличнейший спорт! Благородное дело!
Дай боже, чтоб дичью земля не скудела!
Гей, все на охоту! За нами, скорей —
На гонку, на ловлю, на травлю людей!
Удачи охотникам! Мчит вереница,
Азартом и гордостью светятся лица:
Священник в сутане, политик, солдат —
На травлю веселую дружно спешат;
И трезвый, и пьяный, и чистый, и грешный —
Все едут, все жаждут охоты успешной…
И добрая женщина, мать и жена,
Охотою славною увлечена:
Для блага несчастных, — скорей же, скорей —
На гонку, на ловлю, на травлю людей!
О, вид грандиозный! Узрите, народы:
В свободном краю, и во имя свободы,
Министр и священник, купец и солдат
Садятся в седло и на травлю спешат, —
На травлю людей, что родиться посмели
Курчавыми, с черною кожей на теле!
Ату негодяев! Они не спасутся,
Охотники бравые вихрем несутся,
Сердца их не дрогнут… Скорей же, скорей —
На гонку, на ловлю, на травлю людей!
Но все тяжелее охотники дышат,
И клич боевой все слабее и тише…
На помощь! Пусть каждый в стране патриот
Посильную лепту в охоту внесет.
На помощь! Устали собаки и кони,
Лицом беглецы обернулись к погоне;
Как смеют они посягать на права
В стране, где Свобода покуда жива?!
Поможем охотникам! Пусть поскорей
Отправятся снова на травлю людей!
Поможем охотникам! Можно ль скупиться?
Мрачнеют их гордые, славные лица!
Священник отстал, и бесстрашный солдат,
Оставшись один, воротился назад;
Политик вздыхает, и в мудрых очах —
Взгляните — мелькают сомненья и страх…
На помощь, коль живы еще патриоты!
Отступит сенатор — не станет охоты;
И кто же помчится тогда средь полей
На гонку, на ловлю, на травлю людей?!

В КОРОЛЕВСКОМ ПОРТУ © Перевод В. Лунин

Огни — в палатках у воды,
Огни — на судне сонном.
Занесены песком следы
В Тайби уединенном.
Мы к кораблю средь волн морских
Плывем в полночный час.
Поют гребцы, и песня их
Ошеломляет нас.
Той песни дивные лады
Как золота крупицы.
В песках неправды и беды
Так мало их таится!
Безумно жизнь рабов тяжка
Под властью господина.
Слились и радость и тоска
В их песне воедино.
Краснее, чем закат, пожар
На западе стеной,
Там, где коровник и амбар
Горят порой ночной.
Он всю страну мою привел
К разрухе и разгрому.
Его кровавый ореол
Идет от дома к дому.
Улыбки бродят на губах,
Пожаром озаренных.
И не заметны боль и страх
На лицах изнуренных.
Мотиву в такт гребут рабы,
Ткут звуки, как одежды.
И в песне — горечь их судьбы
И светлые надежды.
Словно в напеве Мириам[31],
Звучит в ней ликованье,
И птиц свободных звонкий гам,
И с прошлым расставанье.

ПЕСНЯ НЕГРОВ-ГРЕБЦОВ

Молись и пой! Настанет день,
Когда Господь придет!
Хозяина ждет Судный день,
Раба его — исход!
Бог море Красное сомкнул.
Он любит наш народ.
Он говорит: «Кто спину гнул,
Свободу обретет!»
Растет маис, поднялся рис,
Табак, хлопчатник, джут.
Не бойся, друг! Забудь испуг!
Навек исчезнет кнут!
Настанет час, когда от нас
Хозяева сбегут.
Бог сдует их с земли тотчас
И снимет с нас хомут.
Есть плуг у нас, есть ветхий кров,
Найдется и еда…
Мы будем продавать коров,
Людей же — никогда!
Растет маис, поднялся рис,
Табак, хлопчатник, джут.
Не бойся, друг! Забудь испуг!
Навек исчезнет кнут!
Сказал нам Бог: «Придет и к вам
Желанная свобода!»
Об этом ветер пел ветвям,
Слетая с небосвода.
Об этом грезим наяву
И в снах порой ночной.
Об этом громко в синеву
Кричит орел степной.
Растет маис, поднялся рис,
Табак, хлопчатник, джут.
Не бойся, друг! Забудь испуг!
Навек исчезнет кнут!
Как мученик, что сел в острог,
Мы жаждем избавленья.
Нам это обещает Бог.
Мы ждем его явленья.
Господь придет и отопрет
Темницы мрачной дверь,
Полюбит Бога наш народ
Еще сильней теперь.
Растет маис, поднялся рис,
Табак, хлопчатник, джут.
Не бойся, друг! Забудь испуг!
Навек исчезнет кнут!
Поют гребцы чернее тьмы
Про боль свою и грезы,
И слушаем их песню мы
С улыбкою сквозь слезы.
Нам не близки рабов мольбы.
Чужда нам их тревога.
Но веруем, как и рабы,
Мы в справедливость Бога.
Их песнь наивна и груба.
Их лица полны страсти.
Ужель зависит от раба
Моя беда иль счастье?
Для угнетенных и господ
Едина правда Бога.
Рабов и нас вперед ведет
Одной судьбы дорога.
Пусть песнь звучит! Она для нас
Знак смерти иль расцвета.
Она — песнь Валы[32]. Вещий глас
Про будущие лета!

БАРБАРА ФРИТЧИ © Перевод М. Зенкевич

Утром сентябрьским над жнивом полей
Фредерик-город блестел светлей
Шпилями крыш, и зеленый вал
Холмов Мэриленда его окружал.
Фермеров вознаграждали сады
Золотом яблок за все их труды.
Но привлекали, как рай, их сады
Взгляды голодной мятежной орды.
Полднем осенним чрез город прошли
Отряды южан с генералом Ли.
Пешие, конные шли войска
По улицам тихого городка.
Немало флагов утром взвилось,
Серебряных звезд и красных полос,
Но в полдень, как в город ворвался враг,
Спущен повсюду был звездный флаг.
Барбара Фритчи врагам в ответ,
Старуха почти девяноста лет,
Отважилась дряхлой рукой опять —
Мужчинами спущенный — флаг поднять.
И взвился флаг с чердака из окна,
Ему до конца она будет верна!
Отряд свой по улице мимо вел
Верхом на мустанге Джексон Стонвол.
Надвинув шляпу, смотрел он вокруг,
И флаг северян он увидел вдруг.
«Стой!» — и встал смуглолицый отряд.
«Огонь!» — и грянул ружейный раскат.
Звякнуло в раме оконной стекло,
Флаг изрешеченный с древка снесло,
Но грохот ружейный еще не смолк,
Когда подхватила Барбара шелк.
На улицу высунувшись из окна,
Простреленным флагом взмахнула она:
«Стреляйте в седины моей головы,
Но флага отчизны не трогайте вы!»
И тень раскаянья, краска стыда
По лицу командира скользнула тогда.
На мгновенье задумался он, молчалив,
И победил благородный порыв.
«Кто тронет ее, как собака, умрет!» —
Он крикнул, промчавшись галопом вперед.
И целый день проходили войска
По улицам тихого городка,
Но флаг развевавшийся взять на прицел
Никто из мятежников больше не смел.
Не рвал его шелка внезапный шквал,
Но ласковый ветер его развевал.
И солнце между холмами, из туч,
Ему посылало прощальный луч.
Барбары Фритчи на свете нет,
И прахом развеян мятежников след.
Честь ей и слава! О ней мы поем.
Стонвола помянем не лихом — добром!
Над прахом Барбары Фритчи родным
Союзное знамя с почетом склоним!
Принес и порядок, и мир, и закон
Тот флаг, что был ею к окну прикреплен.
Пусть звезды неба смотрят сквозь мрак,
Как веет над городом звездный флаг.

ВЪЕЗД ШКИПЕРА АЙРСОНА © Перевод М. Зенкевич

Немало волшебных поездок в веках
Прославлено в сказках, воспето в стихах, —
Из книг Апулея осел золотой,
Календара копь весь из бронзы литой,
На метлах летавшие ведьмы во мрак,
Носивший пророка скакун Эль-Борак,
Но все ж необычней поездок всех лет
Был въезд Флойда Айрсона в Марблхэд.
          За то, что Флойд Айрсон не спас никого,
          И в дегте и в перьях возили его
                   Женщины Марблхэда!
Как филин облезлый, как мокрый индюк,
С повисшими крыльями связанных рук,
Весь черный от дегтя, весь в перьях, нагой —
Так шкипер Флойд Айрсон стоял пред толпой,
А свита из женщин седых, молодых,
Здоровых, горластых, худых, разбитных
Везла на повозке его, и свой гнев
Они изливали в протяжный припев:
          «Вот шкипер Флуд Ойрсон! Он ближних не спас
          И в дегте и в перьях стоит напоказ
                    Женщинам Марблхэда!»
Кричали старухи, морщинисты, злы,
Кричали девицы, румяны, белы,
Как будто, сверкая сиянием глаз,
Вакханки сошли с древнегреческих ваз,
Растрепаны платья, платки, волоса,
Охрипли от выкриков их голоса,
И, дуя в свирели из рыбьих костей,
Вопили менады все громче, сильней:
          «Вот шкипер Флуд Ойрсон! Он ближних не спас
          И в дегте и в перьях стоит напоказ
                   Женщинам Марблхэда!»
Не жалко его! Он безжалостен был,
Ведь он мимо шхуны тонувшей проплыл,
Не тронул его погибающих зов,
Не снял и не спас он своих земляков.
Донесся их крик: «Помогите вы нам!»
А он им ответил: «Плывите к чертям!
На дне много рыбы припас океан!»
И дальше поплыл он сквозь дождь и туман.
          За то, что Флойд Айрсон не спас никого,
          И в дегте и в перьях возили его
                    Женщины Марблхэда!
В заливе Шалер на большой глубине
Покоится шхуна рыбачья на дне.
Жена, и невеста, и мать, и сестра
Со скал Марблхэда все смотрят с утра,
В туманное мрачное море глядят,
Но те, кого ждут, не вернутся назад.
Лишь ветер да чайки доносят рассказ
О том капитане, что ближних не спас.
          За то, что Флойд Айрсон не спас никого,
          И в дегте и в перьях возили его
                   Женщины Марблхэда!
На улице каждой с обеих сторон
Кричали ему из дверей и окон.
Проклятья старух, старых дев, стариков
Он слышал в пронзительном реве рожков,
И волки морские, друзья-моряки,
От гнева сжимали свои кулаки,
Калеки грозили, подняв костыли,
Кричали, когда его мимо везли:
          «Вот шкипер Флуд Ойрсон! Он ближних не спас
          И в дегте и в перьях стоит напоказ
                    Женщинам Марблхэда!»
Цвела вдоль Салемской дороги сирень,
Манила под яблони светлая тень,
Но шкипер не видел зеленой травы
И яркой небесной густой синевы,
Безмолвно в потоке народном он плыл,
Как идол индейский, зловеще-уныл,
Не слышал, как все его хором кляли,
Как громко кричали вблизи и вдали:
          «Вот шкипер Флуд Ойрсон! Он ближних не спас
          И в дегте и в перьях стоит напоказ
                    Женщинам Марблхэда!»
«Сограждане, слушайте! — он закричал. —
Что мне голосов ваших горестный шквал?
Что значит мой черный позор и мой стыд
Пред ужасом тем, что меня тяготит?
Ведь ночью и днем, наяву и во сне
Со шхуны их крик все мерещится мне.
Кляните меня, но ужасней есть суд,
Я слышу, как мертвые в море клянут!»
          Сказал так Флойд Айрсон, что ближних не спас
          И в дегте и в перьях стоял напоказ
                      Женщинам Марблхэда!
Сказала погибшего в море вдова:
«В нем совесть проснулась! Что наши слова!»
Единого сына погибшего мать
Сказала: «Придется его отвязать!»
И женщины, сердцем суровым смягчась,
Его отвязали, а деготь и грязь
Прикрыли плащом — пусть живет нелюдим
Со смертным грехом и позором своим!
          Злосчастный Флойд Айрсон не спас никого,
          И в дегте и в перьях возили его
                        Женщины Марблхэда!

РАССКАЗ О ПЧЕЛАХ © Перевод Э. Шустер

Вот тропа моя; сколько раз по ней
Я с холма спускался;
Вот пролом в стене, вот и мой ручей —
Плещет на камнях, как тогда плескался.
Все такой же дом, только тополя
Стали чуть повыше;
Скот в ограде весь; снова вижу я
Низкий длинный хлев с побуревшей крышей.
Ульи на лугу выстроились в ряд,
Но не видно что-то
Тех гвоздик, нарциссов — вместо ровных гряд
Над ручьем теперь заросли осота.
Черепахой полз горький этот год,
И опять все то же
Ручеек поет, так же солнце жжет,
И куст роз цветет, как всегда, пригожий.
Ветерок несет запахи травы;
Огненною птицей
Солнце сквозь шатер сумрачной листвы
На Фернсайдский дом, как тогда, садится.
Помню, как, надев праздничный костюм,
Поспешил я к милой;
От любви пылал воспаленный ум,
Лишь вода ручья лоб мой остудила.
Не был месяц здесь перед этим я
И теперь с отрадой
Видел над колодцем шею журавля
И знакомый дом с каменной оградой.
Помню, как сейчас, — косо брызжет свет,
Угасает солнце,
Торжествует роз сочный алый цвет,
Узкий луч упал на ее оконце.
Все здесь, как тогда, тридцать дней назад, —
Ставшие родными
Сад и дом, а вот зреет виноград;
Показались мне ульи лишь чужими.
Взад-вперед в саду ходит возле них
Девочка из хора,
Ходит и поет, голос грустен, тих,
А на ульях креп, тягостный для взора.
И от песни той солнце стало льдом;
Я ведь знал и точно —
Девочка поет пчелам лишь о том,
Что один из нас в путь ушел бессрочный.
Я пробормотал: «Как мне Мэри жаль,
Видно, дед скончался;
Он был болен, слеп; смерть всегда печаль,
Но в конце концов здесь он исстрадался».
Вдруг завыл в тоске верный Мэри пес;
Дед сидел у дома,
Девочка же пела, не скрывая слез,
Песню, что пчеле каждой так знакома.
Не забыть мне слов, что я разобрал,
Подошедши к двери:
«Будьте дома, пчелки, страшный час настал!
Больше нету здесь нашей славной Мэри!»

ОЛИВЕР УЭНДЕЛЛ ХОЛМС

ПОСЛЕДНИЙ ЛИСТ © Перевод М. Зенкевич

Я видел как-то раз:
Проходил он мимо нас,
         Дряхл и стар,
Такой смешной и жалкий,
Щупал суковатой палкой
         Тротуар.
Он прежде был красавец,
Покорял когда-то, нравясь,
         Все сердца.
В целом городе другого
Не могли б найти такого
         Храбреца.
Теперь один вдоль улиц
Ковыляет он, ссутулясь,
         Дряхл и сед.
Низко голову опустит,
Словно встречным шепчет в грусти:
         «Тех уж нет».
Давно покрыты мохом
Те уста, что он со вздохом
         Целовал.
Глохнут на могильных плитах
Звуки тех имен забытых,
         Что он знал.
От бабушки покойной
Слышал я — он был как стройный
         Полубог,
С безупречным римским носом
И подобен свежим розам
         Цветом щек.
Навис на подбородок
Нос его крючком урода.
         Чужд для всех,
Он проходит, тяжко сгорбясь,
У него, как эхо скорби,
         Сиплый смех.
Над ним грешно смеяться,
Но кто в силах удержаться,
         Если он
В треуголке и в зеленых
Старомодных панталонах
         Так смешон!
Если в смене поколений
Буду я, как лист осенний,
         Тлеть весной,
Пусть другие песни льются,
Пусть, как я над ним, смеются
         Надо мной!

РАКОВИНА НАУТИЛУСА © Перевод Г. Кружков

Вот этот перламутровый фрегат,
Который, как поэты говорят,
Отважно распускает парус алый
         И по ветру скользит
Туда, где под водой горят кораллы
         И стайки нереид
Выходят волосы сушить на скалы.
Но больше он не разовьет свою
Прозрачную, живую кисею;
И весь тенистый лабиринт, в котором
         Затворник бедный жил
И, увлекаясь радужным узором,
         Свой хрупкий дом растил, —
Лежит разрушенный, открытый взорам.
Как год за годом уносился вдаль,
Так за витком виток росла спираль,
И потолок все выше поднимался;
         И в каждый новый год
Жилец с приютом старым расставался,
         Закупоривал вход
И в новообретенном поселялся.
Спасибо за высокий твой урок,
Дитя морских блуждающих дорог!
Мне губ немых понятно назиданье;
         Звучнее бы не мог
Трубить Тритон, надувшись от старанья,
         В свой перевитый рог;
И слышу я как бы из недр сознанья:
Пускай года сменяются, спеша, —
Все выше купол поднимай, душа,
Размахом новых зданий с прошлым споря,
         Все шире и вольней! —
Пока ты не расстанешься без горя
         С ракушкою своей
На берегу бушующего моря!

ДОВОЛЬСТВО МАЛЫМ © Перевод Г. Кружков

Немного нужно человеку…

Голдсмит
Мои желания скромны:
         Иметь свой дом, хотя б лачугу —
Четыре каменных стены,
         Фасадом хорошо бы к югу;
Мне безразличен внешний вид:
Сойдет и простенький гранит.
В еде не знаю я причуд
         И ем все самое простое;
К чему мне десять разных блюд?
         Пусть будут рыба, дичь, жаркое…
А нет жаркого на столе —
Согласен я на крем-брюле.
Что мне до слитков золотых!
         Пусть будет стопка ассигнаций,
Пай в банке, пара закладных,
         Пакетик горнорудных акций;
Хочу лишь, чтобы мой доход
Немножко превышал расход.
Почет, известность — что мне в том?
         Ведь титулов блистанье ложно.
Я стал бы, может быть, послом
         (Поближе к Темзе, если можно),
Но президентом — никогда,
Нет-нет, увольте, господа!
Что до камней, так я не франт,
         Чужды мне роскоши затеи;
Для перстня недурной брильянт,
         Другой — в булавку — поскромнее,
Один-другой рубин, топаз…
Грех выставляться напоказ.
Я б наказал своей жене
         Как можно проще одеваться:
Шелка китайские вполне
         Для платьев будничных годятся;
Но уж совсем без соболей
Нельзя — зимою в них теплей!
Я не стремлюсь, чтоб мой рысак
         Всех обгонял, летел стрелою…
Миль тридцать в час — хотя бы так —
         Мне хватит этого с лихвою;
Но если сможет поднажать —
Не стану тоже возражать.
Из живописи я б хотел
         Две-три работы Тициана
(Он в колорите очень смел)
         И Тернера пейзаж туманный:
Зелено-золотистый фон,
Закат и дымный небосклон.
Книг — минимум; томов пятьсот,
         Чтоб были под рукой (тут важен
Рабочий, ноский переплет),
         А остальные — в бельэтаже;
И полка маленьких чудес —
Пергамент, золотой обрез!
Камеи, статуи, фарфор
         Люблю я с детства и поныне
За то, что услаждают взор,
         А не из суетной гордыни;
Мне ни к чему органный зал, —
Но Страдивари я бы взял.
Противна мне магнатов спесь,
         Как золоченая пилюля:
Пусть столик будет мой не весь
         Покрыт мозаикою Буля.
Качайте прибыль, как в хмелю;
А я в качалке подремлю.
И если я других даров
         Судьбой не буду удостоен,
Я благодарен ей без слов
         И так — за то, что я спокоен,
Спокоен, удовлетворен,
В желаньях прост, душой смирён.

БЕЗГЛАСНЫЕ © Перевод М. Зенкевич

Надгробья с лирами мы чтим,
Где спят умолкшие поэты,
А их собратья под густым
Бурьяном сорным — кем воспеты?
Немногим жребий славный дан
Коснуться струн в игре напевной,
Другим — лишь боль сердечных ран
В безмолвье музыки душевной!
О нет, не проливайте слез
По выразившим горе песней, —
А по безгласным, тем, кто нес
Тяжелый крест, чтоб пасть безвестней.
Не там, где у левкадских скал
В прибое слышен Сафо голос, —
Там, где росою засверкал
Над безыменным прахом колос!
Сердца, которым суждено
Страданье в немоте бессильной,
Пока сердечное вино
Не выжмет Смерть своей давильней!
Когда б могли звучанья лир
Дать голос каждой скрытой муке,
Какие б песни слышал мир,
Каких мелодий дивных звуки!

ПОД ВАШИНГТОНОВСКИМ ВЯЗОМ, В КЕМБРИДЖЕ, 27 АПРЕЛЯ 1861 ГОДА © Перевод М. Бородицкая

Помнишь ли, вяз-исполин?
Здесь собиралась рать:
Наши отцы из окрестных долин
Шли под знамена, клялись, как один,
Жизнь за свободу отдать.
Не был их труд завершен:
Бой нам еще предстоит…
Кембридж, Конкорд и Лексингтон!
В сих именах для грядущих племен
Слава иль срам прозвучит?
Чу! Это ветер донес
С юга далекого стон.
Проклятый город убийств и угроз
Залит потоками крови и слез,
Призраками населен.
Буря идет — не робей!
Лучше, дружище, стократ
Сгибнуть от молнии, чем от червей,
Что притаились во тьме у корней,
Точат, грызут и гноят.
Будут враги сражены.
Ждет нас победа, бойцы!
…В шелесте листьев услышат сыны,
Как за свободу, за счастье страны
Бились в апреле отцы.

ВОЕННАЯ ПЕСНЬ ПУРИТАН НА ХАНААН © Перевод И. Копостинская

Куда ваш путь, солдаты,
Под стягом сквозь туман?
Во имя Господа на юг
Идем, на Ханаан.
Кто вас ведет к повстанцам
Вдоль грозных берегов?
Святого воинства отец,
Великий Саваоф.
На Ханаан, на Ханаан
Нас в бой Господь ведет,
Чтоб трубный глас услышал враг,
Зов северных высот.
Чей флаг по склонам реет
Меж небом и землей?
С ним умирали предки,
Отцы ходили в бой.
Не раз дождем кровавым
Он тек среди руин.
Что начертал на нем Господь?
«Будь человек един».
На Ханаан, на Ханаан
Нас в бой Господь ведет
Поднять над крепостью врага
Стяг северных высот.
Но чье за вами войско
С лопатой да кайлом?
То темноликие рабы
Идут в строю литом.
Они врагов свободы
С лица земли сотрут,
К чему им гнет владельцев
И подневольный труд?
На Ханаан, на Ханаан,
Нас в бой Господь ведет.
Там Север шпагой и киркой
Все цепи разомнет.
Откуда песня эта?
Ее поют с тех пор,
Когда за Моисеем вслед
Пошел могучий хор.
На Ханаан, на Ханаан! —
Клич пасторов и дев.
На Ханаан, на Ханаан
Народ обрушит гнев.
На Ханаан, на Ханаан
Нас в бой Господь ведет.
Грозою по гнездовьям змей
Гимн Севера пройдет.
Врагов, как пыль, рассеем,
Их крепость канет в прах.
А что потом случится, —
У Господа в руках.
Сломаем жезл тирана,
Народ взойдет на троп.
Освободим всю землю
От тяжести корон.
На Ханаан, на Ханаан
Нас в бой Господь ведет.
Метелью Севера сметем
Бунтовщиков оплот.

ДОРОТИ К. СЕМЕЙНЫЙ ПОРТРЕТ © Перевод Н. Булгакова

Это не попытка рассказать историю Дороти К. незатейливой прозой, а небольшое добавление к ней.

Дороти была дочерью судьи Эдмунда Квинси и племянницей Иосифа Квинси-младшего, молодого патриота и оратора, который умер незадолго до Американской Революций. Он был одним из самых деятельных и пламенных ее устроителей. Сын последнего, Иосиф Квинси был первым майором г. Бостона, он дожил до глубокой старости, пользуясь всеобщим уважением.

Полотно обветшало и нуждалось в реставрации, — да и удар рапирой, которому он подвергся, лишь укрепил меня в моем решении восстановить холст.

Бабушки мать: ей тринадцать лет
Или чуть меньше — скажет портрет.
Лоб ее гладкий прической скрыт,
Плечи худые, но взрослый вид,
Нецеловавшие детские губы,
Складки парчи ниспадают грубо,
Вам прелесть знакома подобных лиц —
Так тогда рисовали девиц.
Попугай на ее руке —
Сколько спокойствия в малом мирке!
Но к свету холст поверни рукой —
Рваная рана с темной каймой,
По краю — пыли тонкий муар:
Рапирой был нанесен удар
Мундиром Красным[33] — об этом не раз
Слыхали мы леди старой рассказ.
Имя художника трудно назвать —
Был он из тех, кого можно не знать.
Жесткой его манера была —
Холст слишком розов и мало тепла.
Но пламенеет слабо щека,
На белом кармин проступает слегка,
А в хрупкости — тайный намек на стать
И обещанье блестящей стать.
Но Дороти К. отнюдь не смешна —
Прирожденная леди она.
Норманнское имя ее хранит
Доныне в анналах истории бритт.
С оных времен и до наших дней
Род их достоин славы своей.
Пращура не запятнали седин
Судья и брат его — города сын.
Дороти, странным подарком судьбе
Был дар, каким я обязан тебе.
Щедрее мог бы один король
Сына иль дочь одарить — вот сколь
Милость твоя велика была:
Все мои титулы, званья, дела,
Сердца владенья, ума и рук —
В тебе, прибавь мой семейный круг.
Что, если б робкие губы в ответ
Проговорили тихое «нет»?
Если б сомнение было сильней
Проблеска чувства в сердце у ней?
Бровь бы не дрогнула у нее —
Вот вам честное слово мое.
Но стал бы я тем, кто ныне есть я, —
Бог один только тому судья.
Выдоха легче девичье «да» —
Так паутинок летит фата;
Но никогда никакой канат
Лучше не держит в штормы и хлад
И ничьей больше речи звук
Долго так не звучал округ!
Отзвук этот еще и теперь
В голосе многих живет людей.
Эдвард и Дороти! Как далеки
Тени ваши теперь и легки!
Но годы летят, и явлены мы —
Душа и плоть приходят из тьмы.
Счастливей у времени случая нет
В стихах рассказать о событьях тех лет.
Славить мне Дороти или простить
За день, который велел мне жить?
Славнейшая Дороти из девиц!
Я приглашу мастеров, мастериц,
Чтоб залечить небольшой изъян —
Красный Мундир был излишне рьян!
Пусть, как в утро творенья, легка
Твоя улыбка пройдет сквозь века
И в своей молодости второй
Сияет, пленяя нас красотой!

АМЕРИКА — РОССИИ 5 августа 1866 года © Перевод М. Бородицкая

Прочитано достопочтенным Г.-В. Фоксом в Санкт-Петербурге на обеде в честь миссии Соединенных Штатов.

Меж нами океан пролег
Без края и конца…
Но в дружбе Запад и Восток,
И бьются в лад сердца!
Наш славный бриг пустился плыть
В тумане штормовом,
Чтоб дружбу давнюю скрепить
Еще одним звеном.
И пусть ярится океан,
Грохочет грозный шквал,
И пусть бушует ураган
У диких финских скал!
Вперед! Вперед! Взлетай, наш флаг,
Над светлою Невой
Гремит у пушек на устах
Привет наш громовой.
Но ветвь оливы с высоты
Над пушками царит,
И белопенные цветы
Ложатся под бушприт…
Наш трюм не полон до краев
Пшеницей золотой,
Ни ценным даром рудников —
Невадскою рудой;
Нас налегке несет крыло
Раздутых парусов:
Наш груз — сердечное тепло
Далеких земляков!
В годину черную войны,
Во мраке тяжких бед,
Из дальней северной страны
К нам пробивался свет.
И вот теперь лучи вам шлет
Сквозь тропики и льды
Огней сплоченный хоровод
Вкруг Западной Звезды.
Прими ж народного гонца,
О младший брат Москвы!
Швартуем мы свои сердца
У берегов Невы.

ДЖЕЙМС РАССЕЛ ЛОУЭЛЛ

УЛИЦА © Перевод Д. Сильвестров

Они снуют, как тени, меж домами,
В неясные фантомы сплетены,
Как саваном, окутаны телами,
В которых души их погребены.
Их дни тянулись без любви, без веры,
И с Небом не за совесть, а за страх
Они сражались, предпочтя химеры, —
Чтоб победить и обратиться в прах.
И стогнами разверстого кладбища
Слоняются, не преклоня главы,
И верещат, — могил несытых пища:
«Одни лишь мы живые, вы — мертвы».
Несчастные! Застыл в безмолвном крике
Знак эпитафии на каждом лике.

ХОЗЯИН © Перевод Д. Сильвестров

В домах и землях есть ли прок?
          От купчих и оград, струясь
Ручьем, когда настанет срок,
Они в кладбищенский песок
          Уйдут, над жадностью глумясь.
Тогда умолкнешь, стиснут вдруг
          Землей, что ты держал в руках.
Ком липкой глины! Свой досуг
Умножив, завершишь свой круг
          И в жалкий возвратишься прах.
Копи! Бедняк какой-нибудь,
          Что жив смекалкой и умом,
Отыщет в этом мире суть:
Господь ему укажет путь,
          Ему достанется твой дом.
Все, чем владеешь, с давних пор
          Он обращает в свой доход,
И, взявши серп или топор,
Леса, луга, вершины гор —
          Всю землю он приобретет.
В палатах ты не усидишь:
          Он правит всей твоей судьбой.
Ты сладко ешь и мягко спишь,
Он — нищ, как полевая мышь,
          Но он — хозяин над тобой!
Твое безделье лишь взрастит
          Траву на всхолмленной земле, —
Его же слово оросит
Дождем — и солнцем озарит
          Мир, заблудившийся во зле.
Размер могильного холма
          Твои владенья обретут, —
Но не смогла б и Смерть сама
Отнять владения ума
          И обесценить честный труд.

ОНА БЫЛА, ЕЕ УЖ НЕТ © Перевод Д. Сильвестров

Трепещет лист, едва-едва
          Поющей птахою задет, —
Мерцают в памяти слова:
          Она была, ее уж нет.
Вбирает озеро без края
          Небесный бесконечный свет,
Но исчезает проблеск рая:
          Она была, ее уж нет.
Пришла — как ранняя весна
          Чредой стремительных примет
Сад отрешает ото сна —
          И вот теперь ее уж нет.
Как ангел на одно мгновенье
          Влетел, а там — пропал и след,
Она осталась, как виденье,
          Со мной, когда ее уж нет.
Тускнеет день. Едва хранит
          Лампада — пламя долгих лет;
Один лишь луч во мне горит:
          Она, которой больше нет.

КОШУТ[34] © Перевод Д. Сильвестров

Древнейший род сойдет на нет,
          Ветвь королевская увянет;
Знакомый каждому предмет
          Природа охранять не станет.
Но те, кто ввысь свой дух простер,
          Как звезды на небе, горят;
Темница, плаха и костер
          Их никогда не истребят.
Собрав оружие свое,
          Природа сокрушает рок,
А затупится острие —
          Придет святой или пророк.
Земля мадьяр! Пускай тиран
          Разорванную цепь скует.
Тебе высокий жребий дан,
          Ты свергнешь ненавистный гнет.
В смертельных муках и борьбе
          Ты подвиг совершила свой, —
И слава снизошла к тебе,
          И землю посетил герой.
Тебя он спас — и умер. Что ж!
          Ему в могиле не страшны
Казачьи орды или нож,
          И нам слова его слышны.
«Я — Кошут. Будущее! Ты,
          Что обеляешь иль чернишь,
Склонись ко мне, и пусть цветы
          Растит кладбищенская тишь.
Я избран был как трубный глас
          Господень, сотрясавший твердь.
Оковы смерти ждут всех нас,
          Но этот зов сильней, чем смерть!»

НАРУЖИ И ВНУТРИ © Перевод М. Зенкевич

Мой кучер ждет меня наружи.
Как лошади, и он продрог,
Клянет он резкий ветер стужи, —
Ругаться так и я бы мог.
В кулак оцепеневший дуя
И топая у двери там,
Хотел бы он, чтоб был в аду я,
И шлет меня ко всем чертям.
Наверно, видит он оттуда,
Прижав замерзший нос к стеклу,
Как бело-розовое чудо
Веду я под руку к столу.
Счастливцем с ношей драгоценной
Сейчас я перед ним предстал,
Он слышит выстрел пробки пенной
И видит золотой бокал.
А я с такою же тоскою,
В гостях у старого осла,
Завидую его покою
Там, за окном, где ночь светла.
Ведь холодней зимы раздольной
Улыбок блеск вокруг меня.
Кислей вина и тост застольный,
И чопорная болтовня.
Он ноги обмотал отрепьем,
А я прильнувшую к плечу
Тоску с ее великолепьем,
Как раб галеру, волочу.
Мы с ним судьбу одну и ту же
Сменяли б — так же до зари,
Как он, скучал бы я наружи,
Как я, скучал бы он внутри!

«Не нужно, чтоб любви прекрасной цвет…» © Перевод Д. Сильвестров

Не нужно, чтоб любви прекрасной цвет
На стебле одиноком возрастал
И в диадеме, в коей проку нет,
Отсвечивал безжизненный металл.
Восточным древом сделаться бы ей
С невянущею зеленью ветвей, —
Ведь той любви, которой далека
Любовь ко всем, цена невелика.
Поэт напрасно славит мир иной,
Где души, порознь, вне добра и зла,
Парят, раскрыв незримые крыла.
О нет, любовь смыкает круг земной
И к единенью братскому стремит,
И очищает, и животворит.

ИСПЫТАНИЕ © Перевод Д. Сильвестров

I
Глядит ли сквозь стальную ячею
Злосчастный узник с болью и тоской
На клок травы, что чахнет день-деньской,
Пробившись меж камней, равно свою
Приемля долю блага и невзгод,
Которые Господь ему пошлет;
Вероученью ль посвятив усилья,
Корпит над ним весь век один из тех,
Кто слышит в отдаленье детский смех, —
И зябко прячет сморщенные крылья;
Иль раб из Джорджии, поднявши взор,
Вдруг видит парус, что в морской простор
Стремится, — в их душе огонь зажжен
Одною искрой тайного желанья
Свободы, воскрешающей сказанья
О доблестных делах былых времен.
II
И все же дар прекрасней во сто крат
Получит лишь отважившийся с бою
Взять то, что предназначено судьбою
И потому бесценней всех наград;
Нас манит бремя творческих тревог,
И счастлив тот, кто риск изведать мог.
Всю жизнь, за камнем камень, мы собою
Возводим храма царственные своды,
Где, Испытанием освящено,
Из чаши, жертвой на алтарь Свободы,
Струит свой ток бессмертное вино.

ПОЛОЩУЩИЕ САВАН © Перевод Д. Сильвестров

Я шел вдоль берега, куда не зная;
Мои мечты не ведали оков,
И душу леденила тьма ночная;
Фантом луны сквозил меж облаков,
Чуть брезжила в тумане даль речная.
Несли во мгле над лугом светляки
Свой ореол, как пух чертополоха;
Вдруг, словно лай псов Одина с реки
Иль шум бесовского переполоха,
Смех чей-то эхом прянул в тростники.
И смолкло все, но вновь нарушил тишь
То ль под мостками плеск волны о жерди,
То ль зверем потревоженный камыш,
И услыхал я: «Это воды смерти!
Полощут саван Сестры, — уходи ж!»
Но что могло меня предостеречь?
Я увидал трех норн. Как тяжко бремя
Прясть эту нить, его не сбросишь с плеч.
Как монотонна песнь, как вечно Время!
Оно текло, течет и будет течь.
Старух согбенных я искал напрасно:
Вчера, сегодня, завтра — никогда
Ничье лицо столь не было прекрасно.
Но радости и горести туда
Не вхожи, где судьбу вершат бесстрастно.
«Что сеяли, то и пожнут народы.
Так выстираем саваны скорей.
Для Австрии? Иль роковые всходы
Сулят закат Владычице морей,
Величию, ковавшемуся годы?
Иль смерти ждет край вольного простора,
Кто всех объединил в семью одну,
Где не было б ни ссоры, ни раздора;
Кто лес рубил и обуздал волну,
Мостостроитель, младший отпрыск Тора?
Что делаем и кто мы, шепчешь ты?
Издревле бег империй, пресекаясь,
Кончался у невидимой черты,
И мы спешили, с саваном склоняясь,
Предать земле их дерзкие мечты». —
«И нет надежды? — я вскричал в тоске. —
Наш гордый край, Охотник с ловчей птицей,
Не знавшей ровни в яростном броске!
Что ж, воронье потянет вереницей
К живому солнцу в каждом колоске?
Ужель итог злосчастный предрешен?
Блеснет ли Веспер вновь? Или во мраке
Он канет в бездну призрачных имен
И скроет звезд мерцающие знаки
Ночь вами уготованных пелен?» —
«Когда кровь липнет к каждому растенью,
Тому победа будет отдана,
Кто следовал души своей стремленью
И чашу жизни осушил до дна!
Ты это не подвергнешь ведь сомненью?
Три корня здесь главенствуют: Сознанье
Совместно с Волей; третий — глубже всех
И крепче их обоих: Послушанье.
Долг, как скалу, обвив, оно из тех,
Кто выдержит любое испытанье.
Судьба открыта звездам? Но в ладу
С запечатленным в вечности Законом,
Герой презрит грозящую беду;
Расчеты же окончатся уроном:
Найди ее, счастливую звезду.
Кто дал орла гиенам на расправу,
Перунам повелев служить желудку;
Кому успех у черни лишь по нраву;
Кто пред молвой дал отступить рассудку, —
Тот приговора должен ждать по праву!
Прорубленные вверх в кремнистом кряже,
Трудны ступени власти, — путь же вспять
Куда как легок, вызолочен даже;
Из царственного мрамора ваять, —
Не лучше ль думать о его продаже?
Вот наша песня, к горю или к благу;
В ней ясно все и вовсе нет темнот:
Зло немощно, а силу и отвагу Один
Огонь Небесный придает;
Сдержи его, швырнув в него бумагу.
Истекшее — в Текущем остается,
Определяя ход людских судеб;
Тем самым То, Что Вытечет, берется.
Но торопитесь, Сестры! Дверью склеп
Скрипит — и зовом бездна отдается». —
«Нет, не его! — воскликнул я тогда. —
Пусть горизонт бескрайний в час заката
Бежит на запад, за звездой звезда,
Туда, где небо золотом объято
И океан пылает, как слюда!
Пусть край цветет и зреет много лет
И грозных испытаний не страшится;
Не муки, трусость — худшая из бед,
А он своих отцов не устыдится,
Униженно врагу не глянет вслед.
Мы плачем — но от гордости за тех,
Кого облек в сраженье пурпур смерти.
Бой справедливый — праведен для всех,
А мир бывает горек, и поверьте:
Меч ржавый в ножнах — это худший грех.
Мир ниспошли нам, Боже! Но не сон —
А острый взгляд и сомкнутые брови,
Чтоб отразить превратности времен.
И пусть корабль наш будет наготове,
Разящими громами снаряжен!»
Я стиснул руки. Мертвые лучи
Ложились на долину Потомака.
Исчезли грезы, как огонь свечи.
У речки вновь захохотал гуляка,
И эхо лаем замерло в ночи.

ШАТРЫ ОКТЯБРЬСКИХ КЛЕНОВ © Перевод Д. Сильвестров

Зачем знамена в ряд?
Кому они дарят
Багряный свой наряд?
Кто шествует средь них?
О чудная пора!
Прекрасней нет ковра
Для ног из серебра —
Дианы? Нет, твоих!
Костры прозрачных крон
Горят со всех сторон,
И солнце, как на троп,
Взошло в листве резной;
Приносит дань земля
И золотит поля,
Волшебный праздник для —
Лишь для тебя одной.
В моей душе твой лик
Слагается на миг,
И поступь — как родник,
Мечте моей верна.
Касаешься травы
Неслышней, чем листвы
Луна, но и, увы,
Бесплотней, чем она.

АУСПИЦИИ © Перевод Д. Сильвестров

В душе, где птицы пели,
Теперь метут метели
И жухнет палый лист;
Из сердца улетели
Дрозды и свиристели,
Смолк соловьиный свист.
Коль не летать высоко,
Пусть ласточкою вьется
Полуугасший пыл.
О, как мне одиноко, —
Уж, видно, не вернется
Вновь трепет этих крыл!
Иллюзия растает.
То стая листьев реет
И застит белый свет —
То шквал ее взметает,
И в нем не уцелеет
Ни песня, ни поэт.

УОЛТ УИТМЕН

ОДНОГО Я ПОЮ © Перевод К. Чуковский

Одного я пою, всякую простую отдельную личность,
И все же Демократическое слово твержу, слово
            «en masse».
Физиологию с головы и до пят я пою,
Не только лицо человеческое и не только рассудок
            достойны Музы, но все Тело еще более достойно ее,
Женское наравне с Мужским я пою.
Жизнь, безмерную в страсти, в биении, в силе,
Радостную, созданную чудесным законом для самых
            свободных деяний,
Человека Новых Времен я пою.

ШТАТАМ © Перевод И. Кашкин

Говорю всем Штатам, и каждому из них, и любому
            городу в Штатах:
«Побольше противься — подчиняйся поменьше».
Неразборчивое послушание — это полное рабство,
А из полного рабства нация, штат или город не
            возвратятся к свободе.

СЛЫШУ, ПОЕТ АМЕРИКА © Перевод И. Кашкин

Слышу, поет Америка, разные песни я слышу:
Поют рабочие, каждый свою песню, сильную и зазывную.
Плотник — свою, измеряя брус или балку,
Каменщик — свою, готовя утром рабочее место или
            покидая его ввечеру,
Лодочник — свою, звучащую с его лодки, матросы
            свою — с палубы кораблей,
Сапожник поет, сидя на кожаном табурете, шляпник —
            стоя перед шляпной болванкой,
Поет лесоруб, поет пахарь, направляясь чем свет на
            поля, или в полдень, или кончив работу.
А чудесная песня матери, или молодой жены, или
            девушки за шитьем или стиркой, —
Каждый поет свое, присущее только ему,
Днем — дневные песни звучат, а вечером — голоса
            молодых, крепких парней,
Распевающих хором свои звонкие, бодрые песни.

НЕ ЗАКРЫВАЙТЕ ДВЕРЕЙ © Перевод К. Чуковский

Не закрывайте дверей предо мною, надменные
            библиотеки,
Ведь я приношу вам то, чего никогда не бывало на
            ваших тесно уставленных полках, то, что вам нужнее
            всего,
Ибо и я, и моя книга взросли из войны;
Слова моей книги — ничто, ее стремление — все,
Одинокая книга, с другими не связанная, ее не
            постигнешь рассудком,
Но то сокровенное, что не сказано в ней, прорвется на
            каждой странице.

ПОЭТАМ, КОТОРЫЕ БУДУТ © Перевод С. Маршак

Поэты, которые будут! Певцы, музыканты, ораторы!
Не нынешний день оправдает меня и ответит, зачем я,
Нет, люди породы иной — коренной, атлетической, куда
            величавее прежних.
Явитесь! Вам надо меня оправдать.
Я сам напишу для будущих дней два-три указующих
            слова,
Выступлю только на миг, чтоб уйти опять в темноту.
Я — тот, кто, слоняясь в толпе, на ходу вас глазами
            окинет и снова лицо отвернет,
Вам предоставив его разгадать и создать отчетливый
            образ,
Главного жду я от вас.

ИЗ БУРЛЯЩЕГО ОКЕАНА ТОЛПЫ © Перевод К. Чуковский

Из бурлящего океана толпы нежно выплеснулась
            ко мне одна капля
И шепчет: «Люблю тебя до последнего дня моей жизни.
Долгим путем я прошла, лишь бы взглянуть на тебя и
            прикоснуться к тебе.
Ибо я не могла умереть, не взглянув на тебя хоть
            однажды,
Ибо мне было так страшно, что я потеряю тебя».
Ну вот, мы и повстречались с тобою, мы свиделись, и все
            хорошо.
С миром вернись в океан, дорогая,
Я ведь тоже капля в океане, наши жизни не так уж
            раздельны,
Посмотри, как круглятся великие воды земли, как все
            слитно и как совершенно!
Но по воле непреклонного моря мы оба должны
            разлучиться,
И пусть оно разлучит нас на время, но оно бессильно
            разлучить нас навек;
Будь терпелива — и знай: я славлю и сушу, и море, и
            воздух
Каждый день на закате солнца ради тебя, дорогая.

ОДНАЖДЫ, КОГДА Я ПРОХОДИЛ ГОРОДОМ © Перевод К. Чуковский

Однажды, когда я проходил по большому многолюдному
            городу, я пытался внедрить в свою память его улицы,
            зданья, обычаи, нравы,
Но теперь я забыл этот город, помню лишь некую
            женщину, которую я случайно там встретил, и она
            удержала меня, потому что полюбила меня.
День за днем, ночь за ночью мы были вдвоем, — все
            остальное я давно позабыл,
Помню только ее, эту женщину, которая страстно
            прилепилась ко мне,
Опять мы блуждаем вдвоем, мы любим, мы расстаемся
            опять,
Опять она держит меня за руку и просит, чтобы я не
            уходил,
Я вижу ее, она рядом со мною, ее грустные губы молчат
            и дрожат.

ДЛЯ ТЕБЯ, ДЕМОКРАТИЯ © Перевод К. Чуковский

Вот я сделаю свою сушу неделимой,
Я создам самый великолепный народ из всех, озаряемых
            солнцем,
Я создам дивные страны, влекущие к себе, как магниты,
                   Любовью товарищей,
                               Вечной, на всю жизнь, любовью товарищей.
Я взращу, словно рощи густые, союзы друзей и
            товарищей вдоль твоих рек, Америка, на прибрежьях
                   Великих озер и среди прерий твоих,
Я создам города, каких никому не разъять, так крепко
            они обнимут друг друга,
                                Сплоченные любовью товарищей,
                                             Дерзновенной любовью товарищей.
Это тебе от меня, Демократия, чтобы служить тебе,
            ma femme!
Тебе, тебе я пою эти песни.

Я ВИДЕЛ ДУБ В ЛУИЗИАНЕ © Перевод К. Чуковский

Я видел дуб в Луизиане,
Он стоял одиноко в поле, и с его ветвей свисали мхи,
Он вырос один, без товарищей, весело шелестя своей
            темной листвой,
Несгибаемый, корявый, могучий, был он похож на меня,
Но странно мне было, что он мог в одиночестве, без
            единого друга, шелестеть так весело листвой, ибо я на
            его месте не мог бы,
И я отломил его ветку, и обмотал ее мхом,
И повесил ее на виду в моей комнате
Не затем, чтобы она напоминала мне о милых друзьях
(Я и без того в эти дни ни о ком другом не вспоминаю),
Но она останется для меня чудесным знамением
            дружбы-любви,
И пусть себе дуб средь широкого поля, там, в
            Луизиане, искрится, одинокий, под солнцем,
Весело шумя своей листвой всю жизнь без единого
            друга, —
Я знаю очень хорошо, что я не мог бы.

В ТОСКЕ И В РАЗДУМЬЕ © Перевод К. Чуковский

В тоске и в раздумье сижу, одинокий,
И в эту минуту мне чудится, что в других странах есть
            такие же люди, объятые тоской и раздумьем,
Мне чудится, что, стоит мне всмотреться, и я увижу их
            в Германии, в Италии, в Испании, во Франции
Или далеко-далеко — в Китае, в России, в Японии, они
            говорят на других языках,
Но мне чудится, что если б я мог познакомиться с ними,
            я бы полюбил их не меньше, чем своих земляков,
О, я знаю, мы были бы братьями, мы бы влюбились друг
            в друга,
Я знаю, с ними я был бы счастлив.

ПРИСНИЛСЯ МНЕ ГОРОД © Перевод К. Чуковский

Приснился мне город, который нельзя одолеть, хотя бы
            напали на него все страны вселенной,
Мне снилось, что это был город Друзей, какого еще
            никогда не бывало,
И превыше всего в этом городе крепкая ценилась любовь,
И каждый час она сказывалась в каждом поступке
            жителей этого города,
В каждом их слове и взгляде.

ПЕСНЯ БОЛЬШОЙ ДОРОГИ © Перевод К. Чуковский

I
Пешком, с легким сердцем, выхожу на большую дорогу,
Я здоров и свободен, весь мир предо мною,
Эта длинная бурая тропа ведет меня, куда я хочу.
Отныне я не требую счастья, я сам свое счастье,
Отныне я больше не хнычу, ничего не оставляю
            назавтра и ни в чем не знаю нужды,
Болезни, попреки, придирки и книги оставлены дома,
Сильный и радостный, я шагаю по большой дороге
            вперед.
Земля, — разве этого мало?
Мне не нужно, чтобы звезды спустились хоть чуточку
            ниже,
Я знаю, им и там хорошо, где сейчас,
Я знаю, их довольно для тех, кто и сам из звездных
            миров…
II
Ты, дорога, иду по тебе и гляжу, но мне думается,
            я вижу не все,
Мне думается, в тебе много такого, чего не увидишь
            глазами.
Здесь глубокий урок: все принять, никого не отвергнуть,
            никому не отдать предпочтенья,
Курчавый негр, невежда, преступник, больной — всякому
            открыта она;
Роды, кто-то бежит за врачом, нищий ковыляет,
            шатается пьяный, рабочие шагают гурьбой и
            смеются,
Подросток, удравший из дому, экипаж богача,
            расфуфыренный франт, жених, увозящий невесту
            тайком от родни,
Торгаш, что спешит спозаранку на рынок, погребальные
            дроги, мебель, что перевозится в город, а другая —
            из города,
Они проходят, и я прохожу, и все проходит, и никто
            никому не помеха,
Я никого не отвергну, все будут до́роги мне.
III
Ты, воздух, без тебя мне ни говорить, ни дышать!
Вы, предметы, творцы моих мыслей, дающие им
            отчетливый облик!
Ты, свет, что окутал меня и все вещи нежным и ровным
            дождем!
Вы, торные кривые тропинки, бегущие рядом с дорогой!
Я верю, в вас таится незримая жизнь, ибо вы так дороги
            мне.
Вы, тротуары, мощенные плитами! вы, крепкие каменные
            обочины улиц!
Вы, пароходики! вы, доски и столбы пристаней! вы, суда
            в строительных лесах! вы, корабли на рейде!
Вы, вереницы домов! вы, фасады, пронзенные окнами!
            вы, крыши!
Вы, крылечки и парадные подъезды! вы, железные
            решетки перед домами!
Вы, окна, чья прозрачная скорлупа может так много
            открыть нашим взорам!
Вы, двери и ступеньки, ведущие к ним! вы, своды и арки
            домов!
Ты, серый булыжник нескончаемых мостовых! вы,
            перекрестки, исшарканные ногами прохожих!
Много прикосновений вы впитали в себя и втайне
            передаете их мне,
Вы населены и живыми и мертвыми, их образы встают
            предо мной, как друзья.
IV
Земля простирается по правую руку и по левую руку,
Яркая картина встает предо мною, в ней каждая
            подробность — совершенство,
Музыка начинает звучать, когда нужно, а когда
            не нужно, умолкает,
Ликующий голос дороги, радостное, свежее чувство
            дороги.
Говоришь ли ты мне, о дорога: «Не уходи от меня»?
Говоришь ли ты мне: «Не дерзай уходить — если уйдешь,
            ты пропал»?
Говоришь ли ты мне: «Не расставайся со мною, ведь я
            так гладко утоптана и по мне так удобно шагать»?
«О большая дорога! — говорю я в ответ. — Я не прочь
            расстаться с тобою, но я тебя очень люблю,
Ты выражаешь меня лучше, чем я сам выражаю себя,
Ты больше для меня, чем та песня, которая создана
            мной».
Я думаю, геройские подвиги все рождались на вольном
            ветру и все вольные песни — на воздухе,
Я думаю, я мог бы сейчас встать и творить чудеса,
Я думаю: что́ я ни встречу сейчас на дороге, то сразу
            полюбится мне,
И кто увидит меня, тот полюбит меня,
И кого я ни увижу сейчас, тот должен быть счастлив.
V
Отныне я провозглашаю себя свободным от мнимых
            преград и уз,
Иду, куда вздумаю, — сам себе полный хозяин,
            наделенный неограниченной властью,
Прислушиваясь к тому, что мне скажут другие,
            внимательно вникая в их речи,
Размышляя, изучая, обдумывая снова и снова,
Мягко и учтиво, но с непреклонной решимостью
            освобождаю себя от тех пут, которые могли бы меня
            удержать.
Большими глотками я глотаю пространство,
Запад и восток — мои, север и юг — мои.
Я больше, чем я думал, я лучше, чем я думал,
Я и не знал, до чего я хорош.
Всюду видится мне красота.
Вновь я могу повторить и мужчинам и женщинам: вы
            сделали мне столько добра, и я хочу отплатить вам
            добром,
Все, что я добуду в пути, я добуду для себя и для вас,
Я развею себя между всеми, кого повстречаю в пути,
Я брошу им новую радость и новую грубую мощь,
И кто отвергнет меня — не опечалит меня,
А кто примет меня — будет блажен и дарует блаженство
            и мне.
VI
Если бы тысяча великолепных мужчин предстали
            сейчас передо мною, это не удивило бы меня.
Если бы тысяча красивейших женщин явились сейчас
            передо мною, это не изумило бы меня.
Теперь я постиг, как создать самых лучших людей:
Пусть вырастают на вольном ветру, спят под открытым
            небом, впитывают и солнце и дождь, как земля.
Здесь раздолье для геройского подвига
(Для подвига, что покоряет сердца всех на свете людей;
Сколько в нем воли и силы, что он сводит насмарку
            законы и глумится над всеми властями
И все возражения смолкают перед ним).
Здесь испытание мудрости;
Не в школах окончательно испытывать мудрость:
Те, у кого она есть, не могут передать ее тем, у кого ее
            нет.
Вся мудрость — в душе, ее нельзя доказать, она сама
            обнаружит себя,
И мудрость в каждом предмете, явлении, качестве, и
            больше ничего ей не надо,
В ней свидетельство реальности и бессмертия мира,
            а также его совершенства;
Есть нечто такое в этом потоке вещей и явлений, что
            манит ее из души.
Здесь я проверю сейчас все религии и философии,
Может быть, они хороши в аудиториях, но никуда
            не годятся под широкими тучами, среди природы,
            у бегущих ручьев.
Здесь цену себе узнают — и себе и другому,
Здесь проверяется каждый, здесь каждый осознает, что
            в нем есть.
Прошедшее, грядущее, величье, любовь — если
            существуют они без тебя, значит, ты существуешь
            без них.
Питательно только зерно;
Где же тот, кто станет сдирать шелуху для тебя и меня?
Кто справится с лукавством жизни — для тебя, для меня,
            кто снимет для нас оболочку вещей?
Здесь люди влекутся друг к другу не по заранее
            составленным планам, а внезапно, по прихоти
            сердца,
Знаешь ли ты, что это значит, — когда ты идешь
            по дороге и вдруг в тебя влюбляются чужие,
Знаешь ли ты речь этих глаз, что обращены на тебя?
VII
Здесь излияние души,
Она прорывается сквозь тенистые шлюзы, вечно
            пробуждая вопросы:
Откуда эти томления? Откуда непонятные мысли?
Почему многие мужчины и женщины, приближаясь ко
            мне, зажигают в крови моей солнце?
Почему, когда они покидают меня, флаги моей радости
            никнут?
Почему, когда я прохожу под иными деревьями, меня
            осеняют широкие и певучие мысли?
(Я думаю, и лето и зиму они висят на ветвях и роняют
            плоды всякий раз, когда я прохожу).
Чем это я так внезапно обмениваюсь с иными
            прохожими?
И с каким-нибудь кучером омнибуса, когда я сижу с ним
            на козлах?
И с каким-нибудь рыбаком, что выбирает сети,
            когда я прохожу по побережью?
Откуда это доброе чувство, которое так щедро дарят мне
            мужчины и женщины?
Откуда у меня такое же чувство к ним?
VIII
Излияние души — это счастье, вот оно, счастье!
Я думаю, здесь в воздухе разлито счастье и поджидает
            каждого во все времена,
А теперь оно льется в нас, и мы полны им до краев,
Здесь-то и возникает в нас нечто влекущее,
Свежесть и душевная прелесть мужчины и женщины
(Утренняя трава, что лишь сегодня явилась на свет,
            не так свежа и прелестна).
И старый и молодой истекают любовью к тому, кто
            исполнен таким обаянием,
От него такие чары исходят, перед которыми и красота,
            и душевные силы — ничто,
С ним жаждут сближения до боли, до томительной
            дрожи.
IX
Allons![35] кто бы ты ни был, выходи, и пойдем вдвоем!
Со мной никогда не устанешь в пути.
Земля не утомит никогда,
Сначала неприветлива, молчалива, непонятна земля,
            неприветлива и непонятна Природа,
Но иди, не унывая, вперед, дивные скрыты там вещи,
Клянусь, не сказать никакими словами, какая красота
            в этих дивных вещах.
Allons! ни минуты не медля,
Пусть лавки набиты отличным товаром, пусть жилье так
            уютно, мы не можем остаться,
Пусть гавань защищает от бурь, пусть воды спокойны,
мы не вправе бросить здесь якорь.
Пусть окружают нас горячим радушием, нам дозволено
            предаться ему лишь на самый короткий срок.
X
Allons! соблазны будут еще соблазнительнее,
Мы помчимся на всех парусах по неведомым бурным
            морям,
Туда, где ветры бушуют вовсю, где сшибаются воды, где
            клипер несется вперед, широко распустив паруса.
Allons! с нами сила, свобода, земля и стихии,
С нами здоровье, задор, любопытство, гордость, восторг;
Allons! освободимся от всяких доктрин!
От ваших доктрин, о бездушные попы с глазами
            летучих мышей.
Зловонный труп преграждает дорогу — сейчас же
            закопаем его!
Allons! но предупреждаю тебя:
Тому, кто пойдет со мною, нужны самые лучшие
            мышцы и самая лучшая кровь,
Тот не смеет явиться на искус ко мне, кто не принесет
            с собою здоровья и мужества,
Не приходите ко мне, кто уже растратил свое лучшее, —
Только те пусть приходят ко мне, чьи тела сильны
            и бесстрашны;
Сифилитиков, пьяниц, безнадежно больных мне не надо.
(Я и подобные мне убеждаем не метафорами, не
            стихами, не доводами,
Мы убеждаем тем, что существуем.)
XI
Слушай! я не хочу тебе лгать,
Я не обещаю тебе старых приятных наград,
            я обещаю тебе новые, грубые, —
Вот каковы будут дни, что ожидают тебя:
Ты не будешь собирать и громоздить то, что называют
            богатством,
Все, что наживешь или создашь, ты будешь разбрасывать
            щедрой рукой,
Войдя в город, не задержишься в нем дольше, чем нужно,
            и, верный повелительному зову, уйдешь оттуда
            прочь,
Те, кто останутся, будут глумиться над тобой и язвить
            тебе злыми насмешками,
На призывы любви ты ответишь лишь страстным
            прощальным поцелуем
И оттолкнешь те руки, что попытаются тебя удержать.
XII
Allons! за великими Спутниками! о, идти с ними рядом!
Они тоже в дороге — стремительные, горделивые
            мужчины и самые чудесные женщины,
В море они радуются и штилю и шторму,
Они проплыли по многим морям, исходили многие земли,
Побывали во многих далеких краях, посетили немало
            жилищ,
Они внушают доверие каждому, они пытливо изучают
            города, они одинокие труженики,
Они встанут порой на дороге и вглядываются в деревья,
            в цветы или в ракушки на взморье,
Они танцуют на свадьбах, целуют невест, лелеют и холят
            детей, рожают детей,
Солдаты революционных восстаний, они стоят
            у раскрытых могил, они опускают в них гробы,
Они идут по дороге, и с ними их спутники, их
            минувшие годы,
С ними бредет их детство,
Им весело шагать со своей собственной юностью,
            со своей бородатой зрелостью,
С женственностью в полном цвету, непревзойденной,
            счастливой,
Со своей собственною величавою старостью;
Их старость спокойна, безбрежна, расширена гордою
            ширью вселенной,
Их старость свободно струится к близкому
            и сладостному освобождению — к смерти.
XIII
Allons! к тому, что безначально, бесконечно.
Много трудностей у нас впереди, дневные переходы,
            ночевки,
Все ради цели, к которой идем, ради нее наши ночи
            и дни,
Чтобы пуститься в другой, более знаменательный,
            торжественный путь,
Чтобы не видеть ничего на этом пути, кроме цели, чтобы
            дойти до нее и шагнуть еще дальше вперед,
Чтобы не считаться с расстоянием и временем,
            только бы дойти до нее и шагнуть еще дальше
            вперед,
Чтобы не видеть иного пути, кроме того, что простерт
            перед тобою и ожидает тебя,
Чтобы идти к той же цели, куда идут все творения, бог
            ли их создал или нет,
Чтобы убедиться, что не существует сокровищ,
            которыми ты не мог бы владеть без труда и без денег,
            обделенный на жизненном пиру и все же
            участвуя в пире,
Чтобы взять самое лучшее, что только могут дать тебе
            ферма фермера или дом богача,
И целомудренное счастье дружной супружеской пары,
            и плоды и цветы садов.
Чтобы обогатить свою душу всеми щедротами города,
            по которому тебе случится пройти.
Чтобы унести из него здания и улицы и нести их
            повсюду, куда ни пойдешь,
Чтобы собрать воедино при встречах с людьми все
            их мысли и всю их любовь,
Чтобы увести с собою тех, кто полюбится вам, а все
            прочее оставить позади,
Чтобы понять, что весь мир есть дорога, очень много
            дорог для блуждающих душ.
Все уступает дорогу душам, идущим вперед,
Все религии, устои, искусства, правительства — все, что
            было на этой планете или на любой из планет,
            разбегается по углам и укромным местам перед
            шествием душ по великим дорогам вселенной.
Всякое другое движение вперед есть только прообраз и
            символ этого шествия человеческих душ по великим
            дорогам вселенной.
Вечно живые, вечно рвущиеся вперед, гордые,
            удрученные, грустные, потерпевшие крах,
            безумные, пылкие, слабые, недовольные жизнью,
Отчаянные, любящие, больные, признанные другими
            людьми или отвергнутые другими людьми, —
Они идут! они идут! я знаю, они идут, но я не знаю куда,
Но я знаю, что идут они к лучшему — к чему-то
            великому.
Выходи же, кто бы ты ни был! выходи, мужчина
            или женщина!
Ты не должен прохлаждаться и нежиться в доме,
            хотя бы ты построил его сам.
Прочь из темноты закоулка! из укромных углов!
Никаких возражений! они не помогут тебе: я знаю все
            и выведу тебя на чистую воду.
Я вижу тебя насквозь, ты не лучше других,
Ты не заслонишься от меня ни смехом, ни танцами,
            ни обедом, ни ужином, ни другими людьми,
Я вижу сквозь одежду и все украшения, сквозь
            эти мытые холеные лица,
Вижу молчаливое, скрытое отвращение и ужас.
Вашего признания не услышать ни жене, ни другу,
            ни мужу —
Об этом страшном вашем двойнике, который прячется,
            угрюмый и мрачный,
Бессловесный и безликий на улицах, кроткий и учтивый
            в гостиных,
В вагонах, на переходах, в публичных местах,
В гостях у мужчин и женщин, за столом, в спальне,
            повсюду,
Шикарно одетый, смеющийся, бравый, а в сердце
            у него смерть, а в черепе ад;
В костюме из тонкой материи, в перчатках, в лентах,
            с поддельными розами,
Верный обычаям, он ни слова не говорит о себе,
Говорит обо всем, но никогда — о себе.
XIV
Allons! сквозь восстанья и войны!
То, к чему мы идем, не может быть отменено
            ничьим приказом.
Привела ли к победе былая борьба?
И кто победил? ты? твой народ? Природа?
Но пойми меня до конца: такова уж суть вещей,
            чтобы плодом каждой победы всегда становилось
            такое, что вызовет новую схватку.
Мой призыв есть призыв к боям, я готовлю
            пламенный бунт.
Тот, кто идет со мной, будь вооружен до зубов.
Тот, кто идет со мной, знай наперед: тебя ждут голод,
            нужда, злые враги и предатели.
XV
Allons! дорога перед нами!
Она безопасна — я прошел ее сам, мои ноги испытали
            ее — так смотри же не медли,
Пусть бумага останется на столе неисписанная
            и на полке нераскрытая книга!
Пусть останется школа пустой! не слушай призывов учителя!
Пусть в церкви проповедует поп! пусть ораторствует
            адвокат на суде и судья выносит приговоры!
Камерадо, я даю тебе руку!
Я даю тебе мою любовь, она драгоценнее золота,
Я даю тебе себя самого раньше всяких наставлений
            и заповедей;
Ну, а ты отдаешь ли мне себя? Пойдешь ли вместе
            со мною в дорогу?
Будем ли мы с тобой неразлучны до последнего
            дня нашей жизни?

НОЧЬЮ У МОРЯ ОДИН © Перевод А. Сергеев

Ночью у моря один.
Вода, словно старая мать, с сиплой песней
            баюкает землю,
А я взираю на яркие звезды и думаю думу о тайном
            ключе всех вселенных и будущего.
Бесконечная общность объемлет все, —
Все сферы, зрелые и незрелые, малые и большие, все
            солнца, луны, планеты,
Все расстоянья в пространстве, всю их безмерность,
Все расстоянья во времени, все неодушевленное,
Все души, все живые тела самых разных форм, в самых
            разных мирах,
Все газы, все жидкости, все растения и минералы,
            всех рыб и скотов,
Все народы, цвета, виды варварства, цивилизации,
            языки,
Все личности, которые существовали или могли бы
            существовать на этой планете или на всякой
            другой,
Все жизни и смерти, все в прошлом, все в настоящем
            и будущем —
Все обняла бесконечная эта общность, как обнимала
            всегда
И как будет всегда обнимать, и объединять,
            и заключать в себе.

ЕВРОПА (72-й и 73-й годы этих Штатов) © Перевод К. Чуковский

Вдруг из затхлой и сонной берлоги, из берлоги рабов,
Она молнией прянула, и сама себе удивлялась,
И топтала золу и лохмотья, и сжимала глотки королей.
О надежда и вера!
О тоска патриотов, доживающих век на чужбине!
О множество скорбных сердец!
Оглянитесь на былую победу и снова идите в бой.
А вы, получавшие плату за то, что чернили Народ, — вы,
            негодяи, глядите!
За все пытки, убийства, насилия,
За тысячи подлых уловок, которыми лукавая знать
            выжимала трудовые гроши у бедноты простодушной,
За то, что королевские уста лгали им, надругались над ними,
Народ, захвативший власть, не отомстил никому
            и дворянских голов не рубил:
Он презирал жестокость королей.
Но из его милосердия выросла лютая гибель,
            и дрожащие монархи приходят опять,
С ними их обычная свита: сборщик податей, поп, палач,
Тюремщик, вельможа, законник, солдат и шпион.
Но сзади всех, смотри, какой-то призрак крадется,
Неясный, как ночь, весь с головою укутан в бесконечную
            пунцовую ткань,
Не видно ни глаз, ни лица;
Только палец изогнутый, словно головка змеи,
Из багряных одежд появился и указует куда-то.
А в свежих могилах лежат окровавленные юноши,
И веревка виселицы туго натянута, и носятся пули
            князей, и победившие гады смеются,
Но все это приносит плоды, и эти плоды благодатны.
Эти трупы юношей,
Эти мученики, повисшие в петле, эти сердца,
            пронзенные серым свинцом,
Холодны они и недвижны, но они где-то живут, и их
            невозможно убить.
Они живут, о короли, в других, таких же юных,
Они в уцелевших собратьях живут, готовых снова
            восстать против вас,
Они были очищены смертью, умудрены, возвеличены ею.
В каждой могиле борца есть семя свободы, из этого
            семени вырастет новый посев,
Далеко разнесут его ветры, его вскормят дожди и снега.
Кого бы ни убили тираны, его душа никуда не исчезает,
Но невидимо парит над землею, шепчет, предупреждает,
            советует.
Свобода! пусть другие не верят в тебя, но я верю в тебя
            до конца!
Что, этот дом заколочен? хозяин куда-то исчез?
Ничего, приготовьтесь для встречи, ждите его неустанно.
Он скоро вернется, вот уже спешат его гонцы.

Я СИЖУ И СМОТРЮ © Перевод В. Левик

Я сижу и смотрю на горести мира — я вижу позор,
            произвол и гнет,
Я вижу незримые слезы, я слышу рыдания юношей,
            которых мучает совесть, раскаянье в подлых
            поступках,
Я наблюдаю уродства жизни: вот матери, брошенные
            детьми, голодные, нищие, близкие к смерти,
Вот жены, чья жизнь исковеркана мужем, а вот
            вероломные соблазнители,
Я вижу все, что скрыто от взора, — страдания ревности
            и неразделенной любви, все тайные язвы людские,
Я вижу битвы, чуму, тиранию, я вижу замученных,
            брошенных в тюрьмы,
Я вижу голод на корабле — матросы бросают жребий,
            кого убить, чтоб спаслись остальные,
Я вижу высокомерье богатых, агонию нищих — рабочих,
            и негров, и всех, кто делит их жребий.
Да, все — и низость одних, и бесконечные муки
            других — я, сидя здесь, наблюдаю,
Я вижу, я слышу, и я молчу.

БЕЙ! БЕЙ! БАРАБАН! — ТРУБИ! ТРУБА! ТРУБИ! © Перевод К. Чуковский

Бей! бей! барабан! — труби! труба! труби!
В двери, в окна ворвитесь, как лихая ватага бойцов.
В церковь — гоните молящихся!
В школу — долой школяров, нечего им корпеть
            над учебниками,
Прочь от жены, новобрачный, не время тебе
            тешиться с женой,
И пусть пахарь забудет о мирном труде, не время пахать
            и собирать урожай,
Так бешено бьет барабан, так громко кричит труба!
Бей! бей! барабан! — труби! труба! труби!
Над грохотом, над громыханьем колес.
Кто там готовит постели для идущих ко сну? Не спать
            никому в тех постелях,
Не торговать, торгаши, долой маклеров и барышников,
            не пора ли им наконец перестать?
Как? болтуны продолжают свою болтовню и певец
            собирается петь?
И встает адвокат на суде, чтобы изложить свое дело?
Греми же, барабанная дробь, кричи, надрывайся, труба!
Бей! бей! барабан! — труби! труба! труби!
Не вступать в переговоры, не слушать увещаний,
Пронеситесь мимо трусов, пусть молятся и хнычут,
Пронеситесь мимо старца, что умоляет молодого,
Заглушите крик младенца и заклинанья матерей
И встряхните даже мертвых, что лежат сейчас на койках,
            ожидая похорон!
Так гремишь ты, беспощадный грозный барабан! так
            трубишь ты, громогласная труба!

ИДИ С ПОЛЯ, ОТЕЦ © Перевод М. Зенкевич

Иди с поля, отец, — пришло, письмо от нашего Пита,
Из дома выйди, мать, — пришло письмо от любимого сына.
Сейчас осень,
Сейчас темная зелень деревьев, желтея, краснея,
Овевает прохладой и негой поселки Огайо, колеблясь
            от легкого ветра,
Созрели яблоки там в садах, виноград на шпалерах.
(Донесся ль до вас аромат виноградных гроздий
И запах гречихи, где пчелы недавно жужжали?)
А небо над всем так спокойно, прозрачно после дождя,
            с чудесными облаками;
И на земле все так спокойно, полно жизни и красоты —
            на ферме сейчас изобилье.
В полях тоже везде изобилье.
Иди же с поля, отец, иди, — ведь дочь тебя кличет,
И выйди скорее, мать, — выйди скорей на крыльцо.
Поспешно идет она, недоброе чуя, — дрожат ее ноги,
Спешит, волос не пригладив, чепца не поправив.
Открыла быстро конверт,
О, то не он писал, но подписано его имя!
Кто-то чужой писал за нашего сына… о несчастная мать!
В глазах у нее потемнело, прочла лишь отрывки фраз:
«Ранен пулей в грудь… кавалерийская стычка…
            отправлен в госпиталь…
Сейчас ему плохо, но скоро будет лучше».
Ах, теперь я только и вижу
Во всем изобильном Огайо с его городами и фермами
Одну эту мать со смертельно бледным лицом,
Опершуюся о косяк двери.
«Не горюй, милая мама! (взрослая дочь говорит, рыдая,
А сестры-подростки жмутся молча в испуге),
Ведь ты прочитала, что Питу скоро станет лучше».
Увы, бедный мальчик, ему не станет лучше (он уже
            не нуждается в этом, прямодушный и смелый),
Он умер в то время, как здесь стоят они перед домом, —
Единственный сын их умер.
Но матери нужно, чтоб стало лучше:
Она, исхудалая, в черном платье,
Днем не касаясь еды, а ночью в слезах просыпаясь,
Во мраке томится без сна с одним лишь страстным
            желаньем —
Уйти незаметно и тихо из жизни, исчезнуть и скрыться,
Чтобы вместе быть с любимым убитым сыном.

ДОЛГО, СЛИШКОМ ДОЛГО, АМЕРИКА © Перевод А. Сергеев

Долго, слишком долго, Америка,
Путешествуя по дорогам гладким и мирным, ты училась
            только у радости и процветания,
Но теперь, но теперь настала пора учиться у горестей,
            бороться со страшными бедами и не отступать,
И теперь только можно понять и показать миру, каковы
            твои дети в массе своей
(Ибо кто, кроме меня, до сих пор понимал, что являют
            собой твои дети в массе своей?).

ПРОЩАЛЬНОЕ СЛОВО СОЛДАТУ © Перевод Б. Слуцкий

Прощай же, солдат,
С тобой мы делили суровость походов,
Быстрые марши, житье на бивуаках,
Жаркие схватки, долгие маневры,
Резню кровавых битв, азарт, жестокие грубые забавы,
Милые смелым и гордым сердцам, вереницу дней,
            благодаря тебе и подобным тебе
Исполненных войной и воинским духом.
Прощай, дорогой товарищ,
Твое дело сделано, но я воинственнее тебя,
Вдвоем с моей задорной душой
Мы еще маршируем по неведомым дорогам, через
            вражеские засады,
Через множество поражений и схваток, зачастую сбитые
            с толку,
Все идем и идем, все воюем — на этих страницах
Ищем слова для битв потяжелее и пожесточе.

КОГДА ВО ДВОРЕ ПЕРЕД ДОМОМ ЦВЕЛА ЭТОЙ ВЕСНОЮ СИРЕНЬ © Перевод К. Чуковский

I
Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень
И никла большая звезда на западном небе в ночи,
Я плакал и всегда буду плакать — всякий раз,
            как вернется весна.
Каждой новой весной эти трое будут снова со мной!
Сирень в цвету, и звезда, что на западе никнет,
И мысль о нем, о любимом.
II
О, могучая упала звезда!
О тени ночные! О слезная, горькая ночь!
О, сгинула большая звезда! О, закрыл ее черный туман!
О жестокие руки, что, бессильного, держат меня! —
            О немощное сердце мое!
О шершавая туча, что обволокла мое сердце и не хочет
            отпустить его на волю.
III
На ферме, во дворе, пред старым домом, у забора,
            беленного известью,
Выросла высокая сирень с сердцевидными ярко-зелеными
            листьями,
С мириадами нежных цветков, с сильным запахом,
            который мне люб,
И каждый листок есть чудо; и от этого куста во дворе,
С цветками такой нежной окраски, с сердцевидными
            ярко-зелеными листьями,
Я ветку, всю в цвету, отломил.
IV
Вдали, на пустынном болоте,
Притаилась пугливая птица и поет-распевает песню.
Дрозд одинокий,
Отшельник, в стороне от людских поселений,
Поет песню, один-одинешенек, —
Песню кровоточащего горла,
Песню жизни, куда изливается смерть (ибо хорошо,
            милый брат, я знаю,
Что, если бы тебе не дано было петь, ты, наверное,
            умер бы).
V
По широкой груди весны, над страною, среди городов,
Между изгородей, сквозь вековые чащи, где недавно
            из-под земли пробивались фиалки — крапинки на
            серой прошлогодней листве,
Проходя по тропинкам, где справа и слева полевая трава,
            проходя бесконечной травой,
Мимо желтых стеблей пшеницы, воскресшей из-под
            савана в темно-бурых полях,
Мимо садов, мимо яблонь, что в розовом и в белом цвету,
Неся мертвое тело туда, где оно ляжет в могилу,
День и ночь путешествует гроб.
VI
Гроб проходит по тропинкам и улицам,
Через день, через ночь в большой туче, от которой
            чернеет земля,
В великолепии полуразвернутых флагов, среди
            укутанных в черный креп городов,
Среди штатов, что стоят, словно женщины, облаченные
            в траур;
И длинные процессии вьются за ним, и горят светильники
            ночи,
Несчетные факелы среди молчаливого моря лиц
            и обнаженных голов,
И ждет его каждый поселок, и гроб прибывает туда,
            и всюду угрюмые лица,
И панихиды всю ночь напролет, и несется тысячеголосое
            могучее пение,
И плачущие голоса панихид льются дождем вокруг гроба,
И тускло освещенные церкви, и содрогающиеся от горя
            орга́ны, — так совершаешь ты путь
С неумолчным перезвоном колоколов погребальных,
И здесь, где ты так неспешно проходишь, о гроб,
Я даю тебе ветку сирени.
VII
(Не только тебе, не тебе одному, —
Цветы и зеленые ветки я всем приношу гробам,
Ибо свежую, как утро, хотел бы пропеть я песню тебе,
            о светлая и священная смерть!
Всю тебя букетами роз,
О смерть, всю тебя покрываю я розами и ранними
            лилиями,
Но больше всего сиренью, которая цветет раньше всех,
Я полной охапкой несу их тебе, чтобы высыпать их
            на тебя, —
На тебя и на все твои гробы, о смерть.)
VIII
О плывущая в западном небе звезда,
Теперь я знаю, что таилось в тебе, когда месяц назад
Я шел сквозь молчаливую прозрачную ночь.
Когда я видел, что ты хочешь мне что-то сказать, ночь
            за ночью склоняясь ко мне,
Все ниже поникла с небес, как бы спускаясь ко мне
            (а все прочие звезды глядели на нас),
Когда торжественной ночью мы блуждали с тобою
            (ибо что-то не давало мне спать),
Когда ночь приближалась к рассвету и я глядел
            на край неба, на запад, и увидел, что вся ты в истоме тоски,
Когда прохладною прозрачною ночью я стоял на взгорье,
            обвеваемый бризом,
И смотрел, где прошла ты и куда ты ушла в ночной
            черноте,
Когда моя душа, вся в тревоге, в обиде, покатилась
            вслед за тобою, за печальной звездой,
Что канула в ночь и пропала.
IX
Пой же, пой на болоте,
О певец, застенчивый и нежный, я слышу твою песню,
            твой призыв,
Я слышу, я скоро приду, я понимаю тебя,
Но я должен помедлить минуту, ибо лучистая звезда
            задержала меня,
Звезда, мой уходящий товарищ, держит и не пускает
            меня.
X
О, как я спою песню для мертвого, кого я любил?
И как я спою мою песню для милой широкой души,
            что ушла?
И какие благовония принесу на могилу любимого?
Морские ветры с Востока и Запада,
Дующие с Восточного моря и с Западного, покуда не
            встретятся в прериях, —
Эти ветры — дыхание песни моей,
Их благовоние я принесу на могилу любимого.
XI
О, что я повешу на стенах его храмины?
Чем украшу я мавзолей, где погребен мой любимый?
Картинами ранней весны, и домов, и ферм,
Закатным вечером Четвертого месяца, серым дымом,
            светозарным и ярким,
Потоками желтого золота великолепного, лениво
            заходящего солнца,
Свежей сладкой травой под ногами, бледно-зелеными листьями
            щедрых дерев,
Текучей глазурью реки — ее грудью, кое-где
            исцарапанной набегающим ветром,
Грядою холмов на речных берегах с пятнами теней
            и с большим изобилием линий на фоне небес,
И чтобы тут же, поблизости, — город с грудой домов,
            со множеством труб дымовых,
И чтобы бурлила в нем жизнь, и были бы мастерские,
            и рабочие шли бы с работы домой.
XII
Вот тело и душа — моя страна,
Мой Манхаттан, шпили домов, искристые и торопливые
            воды, корабли,
Разнообразная широкая земля, Юг и Север в сиянии,
            берега Огайо, и сверкающая, как пламя, Миссури,
И бесконечные вечные прерии, покрытые травой
            и маисом.
Вот самое отличное солнце, такое спокойное, гордое,
Вот лилово-красное утро с еле ощутимыми бризами,
Безграничное сияние, мягкое, постепенно растущее,
Чудо, разлитое повсюду, омывающее всех,
            завершительный полдень,
Сладостный близкий вечер, желанная ночь и звезды,
Что сияют над моими городами, обнимая человека
            и землю.
XIII
Пой же, пой, серо-бурая птица,
Пой из пустынных болот, лей песню с укромных кустов,
Бесконечную песню из сумерек лей, оттуда, где ельник
            и кедр.
Пой, мой любимейший брат, щебечи свою свирельную
            песню,
Человеческую громкую песню, звучащую безмерной
            тоской.
О звенящий, и свободный, и нежный!
О дикий, освобождающий душу мою, о чудотворный певец,
Я слушаю тебя одного, но звезда еще держит меня
            (и все же она скоро уйдет),
Но сирень с властительным запахом держит меня.
XIV
Пока я сидел среди дня и смотрел пред собою,
Смотрел в светлый вечереющий день с его весенними
            нивами, с фермами, готовящими свой урожай,
В широком безотчетном пейзаже страны моей, с лесами,
            с озерами,
В этой воздушной неземной красоте (после буйных
            ветров и шквалов),
Под аркою неба предвечерней поры, которая так скоро
            проходит, с голосами детей и женщин,
Я видел неугомонные приливы-отливы морей, я видел
            корабли под парусами,
И близилось богатое лето, и все поля были
            в хлопотливой работе,
И бесчисленны были людские дома, и в каждом доме
            была своя жизнь,
И вскипала кипучесть улиц, и замкнуты были в себе
            города, — и вот в это самое время,
Обрушившись на всех и на все, окутав и меня своей тенью,
Надвинулась туча, длинный и черный плащ,
И мне открылась смерть и священная сущность ее.
И это знание сущности смерти шагает теперь рядом
            со мною с одной стороны,
И эта мысль о смерти шагает рядом с другой стороны,
И я — посредине, как гуляют с друзьями, взяв за руки
            их, как друзей,
Я бегу к бессловесной, таящейся, все принимающей ночи,
Вниз, к морским берегам, по тропинке у болота во мраке,
К темным торжественным кедрам и к молчаливым елям,
            зловещим, как призраки.
И певец, такой робкий со всеми, не отвергает меня,
Серо-бурая птица принимает нас, трех друзей,
И поет славословие смерти, песню о том, кто мне
            до́рог.
Из глубоких, неприступных тайников,
От ароматных кедров и елей, таких молчаливых,
            зловещих, как призраки,
Несется радостное пение птицы.
И чарующая песня восхищает меня,
Когда я держу, словно за руки, обоих ночных товарищей,
И голос моей души поет заодно с этой птицей.
Ты, милая, ты, ласковая смерть,
Струясь вокруг меня, ты, ясная, приходишь, приходишь
Днем и ночью, к каждому, ко всем!
Раньше или позже, нежная смерть!
Слава бездонной Вселенной
За жизнь и радость, за любопытные вещи и знания
И за любовь, за сладкую любовь, — но слава ей, слава,
            слава
За верные и хваткие, за холодящие объятия смерти.
Темная мать! Ты всегда скользишь неподалеку тихими
            и мягкими шагами,
Пел ли тебе кто-нибудь песню самого сердечного
            привета?
Эту песню пою тебе я, я прославляю тебя выше всех,
Чтобы ты, когда наступит мой час, шла твердым
            и уверенным шагом.
Могучая спасительница, ближе!
Всех, кого ты унесла, я пою, радостно пою мертвецов,
У тонувших в любовном твоем океане,
Омытых потоком твоего блаженства, о смерть!
От меня тебе серенады веселья,
Пусть танцами отпразднуют тебя, пусть нарядятся, пируют,
Тебе подобают открытые дали, высокое небо,
И жизнь, и поля, и громадная многодумная ночь.
Тихая ночь под обильными звездами,
Берег океана и волны — я знаю их хриплый голос,
И душа, обращенная к тебе, о просторная смерть
            под густым покрывалом,
И тело, льнущее к тебе благодарно.
Над вершинами деревьев я возношу мою песню к тебе,
Над волнами, встающими и падающими, над мириадами
            полей и широкими прериями,
Над городами, густо набитыми людом, над кишащими
            людом дорогами, верфями
Я шлю тебе эту веселую песню, радуйся, радуйся,
            о смерть!
XV
В один голос с моей душой
Громко, в полную силу пела серо-бурая птица,
Чистыми и четкими звуками широко наполняя ночь.
Громко в елях и сумрачных кедрах,
Звонко в сырости и в благоуханье болот,
И я с моими товарищами там, среди ночи.
С глаз моих спала повязка, чтобы могли мне открыться
Бесконечные вереницы видений.
И забрезжили передо мною войска,
И, словно в беззвучных снах, я увидел боевые знамена,
Сотни знамен, проносимых
            сквозь дымы боев, пробитых картечью и пулями,
Они метались туда и сюда, сквозь дымы боев, рваные,
            залитые кровью,
И под конец только два-три обрывка остались на древках
            (и всё в тишине),
Вот и древки разбиты, расщеплены.
И я увидел мириады убитых на кровавых полях,
Я увидел белые скелеты юношей,
Я увидел, как трупы громоздятся над грудами трупов,
Но я увидел, что они были совсем не такие, как мы о них
            думали,
Они были совершенно спокойны, они не страдали,
Живые оставались и страдали, мать страдала,
И жена, и ребенок, и тоскующий товарищ страдали,
И бойцы, что оставались, страдали.
XVI
Проходя мимо этих видений, проходя мимо ночи,
Проходя один, уже не держа моих товарищей за руку,
Проходя мимо песни, что пела отшельница-птица в один
            голос с моей душою, —
Победная песня, преодолевшая смерть, но многозвучная,
            всегда переменчивая,
Рыдальная, тоскливая песня, с такими чистыми трелями,
            она вставала и падала, она заливала своими потоками
            ночь,
Она то замирала от горя, то будто грозила, то снова
            взрывалась счастьем,
Она покрывала землю и наполняла собой небеса —
И когда я услышал в ночи из далеких болот этот могучий псалом,
Проходя, я расстался с тобой, о сирень с сердцевидными
            листьями,
Расцветай во дворе у дверей с каждой новой и новой
            весной.
От моей песни я ради тебя оторвался
И уже не гляжу на тебя, не гляжу на запад для беседы
            с тобою,
О лучистый товарищ с серебряным ликом в ночи.
И все же сохраню навсегда каждую, каждую ценность,
            добытую мной этой ночью, —
Песню, изумительную песню, пропетую серо-бурою
            птицей,
И ту песню, что пропела душа моя, отзываясь на нее,
            словно эхо,
И никнущую яркую звезду с полным страданья лицом,
И тех, что, держа меня за руки, шли вместе со мною
            на призыв этой птицы,
Мои товарищи и я посредине, я их никогда не забуду
            ради мертвого, кого я любил,
Ради сладчайшей и мудрейшей души всех моих дней
            и стран, — ради него, моего дорогого.
Сирень, и звезда, и птица сплелись с песней моей души
Там, среди елей душистых и сумрачных, темных кедров.

О КАПИТАН, МОЙ КАПИТАН! © Перевод Г. Кружков

О Капитан, мой Капитан, корабль доплыл до цели,
Шторма и рифы — позади, мы все преодолели.
Порт на виду, на берегу — пестро и многолюдно,
Там сотни глаз глядят на нас, на стройный очерк судна.
                         Но боже мой, о боже мой!
                             Но крови страшный вид!
                                 На палубе мой капитан,
                                      Закоченев, лежит.
Капитан, мой Капитан, восстань и оглянись —
Не для тебя ль трубит горнист и флаг взметнулся ввысь!
Гирлянды, ленты и цветы — все это в честь тебя,
Тебя народ у трапа ждет, волнуясь и кипя.
                         Отец! дай руку мне, очнись!
                             Ведь это сон дурной,
                                 Что ты на палубе лежишь,
                                      Холодный и немой.
Меня не слышит Капитан, ответа не дает,
Бесчувственна его рука, бескровен сжатый рот.
Корабль наш, цел и невредим, уже на якорь стал,
В пылу борьбы, в огне пальбы победу он достал.
                         Ликуй, толпа! труби, труба! —
                             Корабль вернулся в порт!..
                                 На палубе мой Капитан
                                     Погибший распростерт.

ГОРОДСКАЯ МЕРТВЕЦКАЯ © Перевод К. Чуковский

Праздно бродя, пробираясь подальше от шума,
Я, любопытный, замедлил шаги у мертвецкой, у самых
          ворот.
Вот проститутка, брошенное жалкое тело, за которым
          никто не пришел,
Лежит на мокром кирпичном помосте,
Святыня-женщина, женское тело, я вижу тело, я только
          на него и гляжу,
На этот дом, когда-то богатый красою и страстью, ничего
          другого не вижу,
Промозглая тишина не смущает меня, ни вода, бегущая
          из крана, ни трупный смрад,
Но этот дом — удивительный дом, — этот прекрасный
          разрушенный дом,
Этот бессмертный дом, который больше, чем все наши
          здания,
Чем наш Капитолий под куполом белым с гордой
          статуей там, наверху, чем все старинные соборы
          с вознесенными в небо шпилями,
Больше их всех этот маленький дом, несчастный,
          отчаянный дом,
Прекрасный и страшный развалина-дом, обитель души,
          сама душа,
Отверженный, пренебрегаемый всеми, — прими же вздох
          моих дрогнувших губ
И эту слезу одинокую, как поминки от меня, уходящего,
Мертвый дом, дом греха и безумья, сокрушенный,
          разрушенный дом,
Дом жизни, недавно смеявшийся, шумный, но и тогда
          уже мертвый,
Месяцы, годы звеневший, украшенный дом, — но мертвый,
          мертвый, мертвый.

УЛИЧНОЙ ПРОСТИТУТКЕ © Перевод К. Чуковский

Не волнуйся, не стесняйся со мною, — я Уолт Уитмен,
          щедрый и могучий, как Природа.
Покуда солнце не отвергнет тебя, я не отвергну тебя,
Покуда воды не откажутся блестеть для тебя и листья
          шелестеть для тебя, слова мои не откажутся блестеть
          и шелестеть для тебя.
Девушка, возвещаю тебе, что приду к тебе в назначенный
          час, будь достойна встретить меня,
Я повелеваю тебе быть терпеливой и благостной,
          покуда я не приду к тебе.
А пока я приветствую тебя многозначительным взглядом,
          чтобы ты не забыла меня.

О ФРАНЦИИ ЗВЕЗДА (1870–1871) © Перевод И. Кашкин

О Франции звезда!
Была ярка твоя надежда, мощь и слава!
Как флагманский корабль, ты долго за собой вела весь
          флот,
А нынче буря треплет остов твой — без парусов, без
          мачт,
И нет у гибнущей, растерянной команды
Ни рулевого, ни руля.
Звезда померкшая
Не только Франции, — души моей, ее надежд заветных!
Звезда борьбы, дерзаний, порыва страстного к свободе,
Стремления к высоким, дальним целям,
          восторженной мечты о братстве,
Предвестье гибели для деспота и церкви.
Звезда распятая — предатель ее продал —
Едва мерцает над страною смерти, геройскою страной,
Причудливой и страстной, насмешливой и ветреной
          страной.
Несчастная! Не стану упрекать тебя за промахи,
          тщеславие, грехи,
Неслыханные бедствия и муки все искупили,
          Очистили тебя.
За то, что, даже ошибаясь, всегда ты шла к высокой цели,
За то, что никогда себя не продавала ты, ни за какую
          цену,
И каждый раз от сна тяжелого, рыдая, просыпалась,
За то, что ты одна из всех твоих сестер, могучая,
          сразила тех, кто над тобою издевался,
За то, что не могла, не пожелала ты носить те цепи,
          что другие носят,
Теперь за все — твой крест, бескровное лицо,
          гвоздем пробитые ладони,
Копьем пронзенный бок.
О Франции звезда! Корабль, потрепанный жестокой
          бурей!
Взойди опять в зенит! Плыви своим путем!
Подобна ты надежному ковчегу, самой земле,
Возникнувшей из смерти, из пламенного хаоса и вихря,
И, претерпев жестокие, мучительные схватки,
Явившейся в своей нетленной красоте и мощи,
Свершающей под солнцем
          свой предначертанный издревле путь —
Таков и твой, о Франция, корабль!
Исполнятся все сроки, тучи все размечет,
Мучениям придет конец, и долгожданное свершится.
И ты, родившись вновь, взойдя над всей Европой
(И радостно приветствуя оттуда звезду Колумбии),
Опять, о Франции звезда, прекрасное искристое светило,
В спокойных небесах яснее, ярче, чем когда-нибудь,
Навеки воссияешь.

ТАИНСТВЕННЫЙ ТРУБАЧ © Перевод В. Левик

I
Слушай! Странный трубач, небывалый трубач играет
          в ночи прихотливые песни,
Незримо паря в воздушной стихии.
Трубач, я слушаю, чутко ловлю твой напев —
То бурный, крутящийся вихрем вокруг меня, надо мною,
То робкий, неясный, гаснущий где-то в пространстве.
II
Ко мне, о бесплотный! Ты, может быть, дух музыканта
Усопшего, взлеты мечты и восторг озарений
Изведавший в том бытии, которое было
Волной, океаном, вселенною звуков.
Теперь, экстатический дух, ты звонкой трубою
Ничьей души не тревожишь — одну лишь мою,
Лишь для меня играешь ты песню,
Чтоб я передал ее миру.
III
Труби, трубач, и звонко и внятно, — и буду я слушать,
Пока не отступит и шумный день,
И город, и весь взбудораженный мир
Пред этим широким, свободным и светлым потоком
          мелодий.
Небесной росою священный покой пролился на меня.
Брожу, как в раю, освеженный прохладою ночи,
Вдыхаю запахи роз, и травы, и влажного ветра,
И песня твоя возносит поникший мой дух — дает мне
          свободу и силу,
Нежась и плавая на ветровом океане.
IV
Труби, трубач! Воскрешая пред моими очами
Старинные зрелища — мир феодалов.
О, магия музыки! Вот вереницей ожившей
Идут кавалеры и дамы, пируют бароны, поют трубадуры,
И, в искупленье греха, ищут рыцари чашу святого
          Грааля.
Я вижу турнир — соперники в тяжких доспехах, на
          статных конях боевых,
Я слышу лязг булата — удары мечей о брони,
Я вижу, как полчищем буйным идут крестоносцы — чу!
          грохот литавров.
Монахи бредут впереди, вздымая кресты к небесам.
V
Труби же, трубач! Говори о любви,
О том, что включает весь мир — и мгновенье и вечность.
Любовь — это пульс бытия, наслажденье и мука,
И сердце мужчины и женщины сердце — во власти
          любви.
Все в мире связует любовь,
Объемлет и все поглощает любовь.
Я вижу, вокруг меня теснятся бессмертные тени,
Я чувствую пламя, которым согрет весь мир, —
Румянец, и жар, и биенье влюбленных сердец,
И молнии счастья, и вдруг — безмолвие, мрак и желание
          смерти.
Любовь — это значит весь мир для влюбленных.
Пред ней и пространство и время — ничто.
Любовь — это ночь и день, любовь — это солнце и месяц,
Любовь — это пышный румянец, благоухание жизни.
Нет слов, кроме слов любви, нет мыслей, помимо любви.
VI
Труби, трубач! Заклинай свирепого духа войны!
На зов твой пространство ответило эхом — подобным
          дальнему грому.
Смотри — идут батальоны! Смотри, как в облаке пыли
          сверкают штыки!
Я вижу солдат закопченные лица, я вижу вспышки
          в дыму, я слышу пушечный грохот.
Не только войну, — твоя страшная песня, безумный
          трубач,
Рождает иные картины:
Разбой на дороге — грабеж, и убийство, и крики
          о помощи!
В пучине тонет корабль — смятение, отчаянье, гибель!
VII
Трубач! Я сам, верно, тот инструмент, на котором
          играешь ты песни,
Ты плавишь мне сердце и мозг, их движешь, влечешь
          и меняешь.
Внезапно твой смутный напев навеял грусть на меня,
Ты погасил ласкающий светоч — надежду.
Я вижу рабство и гнет, произвол и насилье повсюду,
Безмерный чувствую стыд, ибо народ мой унижен —
          и этим унижен я сам,
Моими стали страданья — обиды всего человечества, —
          и жажда мщенья, и скрытая ненависть,
Меня гнетет пораженье — все кончено! Враг
          торжествует.
(Но исполином встает над руинами
Правда, неколебимая
          до конца!
Решимость и воля — стоять до конца!)
VIII
Труби же, трубач! Сыграй в заключенье
Такую высокую песнь, какой не играл никогда!
Играй для моей души, воскреси в ней надежду и веру
И дай мне провидеть грядущее,
Даруй мне его предвкушенье и радость.
О счастье, о ликованье — песня восторга!
О звуки, чья сила — сильнее всего на земле!
То марш победивших людей, обретших свободу,
То в гимне все человечество славит всемирного бога, —
          и гимн этот — радость!
Явились новые люди, мир стал совершенным, — и все это
          радость!
В мужчине и женщине — мудрость, невинность, здоровье,
          и все это — радость!
Веселье и смех вакханалий, и все это — радость!
Исчезли страдания, скорбь и война — нет грязи
          на старой земле — осталась одна только радость.
Радостью море рокочет, радостью воздух струится,
Радость, радость, радость — свободы, веры, любви, —
          радость ликующей жизни!
Для полного счастья — достаточно жить и дышать!
Радость! Радость! Везде и повсюду — радость!

ЛОКОМОТИВ ЗИМОЙ © Перевод И. Кашкин

Хочу тебя прославить,
Тебя, пробивающегося сквозь метель зимним вечером.
Твое сильное дыхание и мерное биение твоего сердца
          в тяжелых доспехах,
Твое черное цилиндрическое тело, охваченное золотом
          меди и серебром стали,
Твои массивные борта, твои шатуны, снующие у тебя
          по бокам,
Твой размеренный гул и грохот, то нарастающий,
          то теряющийся вдали,
Твой далеко выступающий вперед большой фонарь,
Твой длинный белый вымпел пара, слегка розоватый
          в отсветах,
Густые темные клубы дыма, изрыгаемые твоей трубой,
Твой крепко сбитый остов, твои клапаны и поршни,
          мелькающее поблескиванье твоих колес,
И сзади состав вагонов, послушных, охотно бегущих
          за тобою
И в зной и в дождь, то быстро, то медленно, но всегда
          в упорном беге.
Ты образ современности — символ движения и силы —
          пульс континента;
Приди послужить музе и уложись в стихи таким, каким
          я тебя вижу,
Внося с собой бурю, порывы ветра и хлопья валящего
          снега,
Днем — предваряемый звоном сигнального колокола,
Ночью — молчаливым миганием твоих фонарей.
Горластый красавец!
Мчись по моим стихам, освещая их мельканьем твоих
          фонарей, оглашая их твоим бесшабашным шумом,
Буйным, заливистым хохотом твоего свистка — будя эхо,
          грохоча, сотрясая землю, всю будоража,
Подчиняясь только своим законам, идя своим путем.
И голос твой не слезливая арфа, не бойкий рояль,
А пронзительный крик, повторяемый скалами и холмами,
Далеко разносящийся вдоль прерий, и по озерам,
И к вольному небу — весело, сильно, задорно.

НА БЕРЕГАХ ШИРОКОГО ПОТОМАКА © Перевод И. Кашкин

На берегах широкого Потомака снова старые голоса.
(Все бормочешь, все волнуешься, неужели ты не можешь
          прекратить свою болтовню?)
И старое сердце снова ликует, и снова всем существом
          ждешь возвращенья весны,
Снова в воздухе свежесть и аромат, снова в летнем небе
          Виргинии ясное серебро и синева,
Снова утром багрец на дальних холмах,
Снова неистребимая зеленеет трава, мягка и бесшумна,
Снова цветут кроваво-красные розы.
Напои мою книгу своим ароматом, о роза!
Осторожно промой каждый ее стих своею водой, Потомак!
Дай мне сохранить тебя, о весна, меж страниц, пока они
          еще не закрылись!
И тебя, багрец на холмах, пока они еще не закрылись!
И тебя, неистребимая зелень травы!

СТАРИКОВСКОЕ СПАСИБО © Перевод К. Чуковский

Стариковское спасибо, — пока я не умер,
За здоровье, за полуденное солнце, за этот неосязаемый
          воздух, за жизнь, просто за жизнь,
За бесценные воспоминания, которые со мною всегда
          (о тебе, моя мать, мой отец, мои братья, сестры,
          товарищи),
За все мои дни — не только дни мира, но также и дни
          войны,
За нежные слова, ласки, подарки из чужих краев,
За кров, за вино и мясо, за признание, которое
          доставляет мне радость
(Вы, далекие, неведомые, словно в тумане, милые
          читатели, молодые или старые, для меня безымянные,
Мы никогда не видались и никогда не увидимся, но наши
          души обнимаются долго, крепко и долго),
За все, что живет, за любовь, дела, слова, книги,
          за краски и формы,
За всех смелых и сильных, за преданных, упорных
людей, которые отстаивали свободу, во все века
          во всех странах,
За самых смелых, самых сильных, самых преданных
          (им особую лавровую ветвь, пока я не умер, —
          в битве жизни отборным бойцам,
Канонирам песни и мысли, великим артиллеристам,
          вождям, капитанам души),
Как солдат, что воротился домой по окончании войны,
Как путник, один из тысяч, что озирается на пройденный
          путь,
На длинную процессию идущих за ним,
Спасибо, говорю я, веселое спасибо! от путника, от
          солдата спасибо!

ЭМИЛИ ДИКИНСОН © Перевод В. Маркова

«Вот все — что я тебе принесла!..»

Вот все — что я тебе принесла!
Это — и сердце мое.
Это — и сердце мое — все поля —
Летних лугов разлет.
А если хочешь сумму узнать —
Пересчитай подряд
Это — и сердце мое — всех Пчел —
Что в Клевере гудят.

«День! Здравствуй — День очередной!..»

День! Здравствуй — День очередной!
Означь свой малый срок.
Случайный выстрел иногда —
К виктории пролог!
Пошел вперед простой солдат —
И крепость в прах легла.
Скрепись — душа! Быть может — бой
Решит твоя стрела!

«Я все потеряла дважды…»

Я все потеряла дважды.
С землей — короткий расчет.
Дважды я подаянья просила
У господних ворот.
Дважды ангелы с неба
Возместили потерю мою.
Взломщик! Банкир! Отец мой!
Снова я нищей стою.

«Успех всего заманчивей…»

Успех всего заманчивей
На самом дне беды.
Поймешь — как сладостен нектар —
Когда — ни капли воды.
Никто в пурпурном воинстве —
Сломившем все на пути —
Не смог бы верней и проще
Слова для Победы найти —
Чем побежденный — поверженный…
Сквозь смертной муки заслон
Он слышит так ясно — так ясно —
Триумфа ликующий стон.

«Ликование Свободы…»

Ликование Свободы —
Это к морю — путь души —
Мимо мельниц —
Мимо пастбищ —
Сквозь ряды крутых вершин.
Мы росли в кольце долины.
Разве моряки поймут
Упоенье первой мили —
Первых Вечности минут?

«Полет их неудержим…» 

Полет их неудержим —
Шмель — Час — Дым,
С элегией повременим.
Останутся — не догорят —
Вечность — Го́ре — Гора.
О них не говорю.
Иной — упокоясь, — взлетит.
Найдет ли неба зенит?
Как тихо загадка спит.

«Склонить — подчеркнуто — голову…»

Склонить — подчеркнуто — голову
И под конец узнать —
Что позы такой не приемлет
Бессмертный разум наш!
Родится злая догадка —
И вы — в этой хмари — все —
Колеблетесь —
Паутинки
На зыбкой Кисее.

«Есть что-то в долгом Летнем дне…»

Есть что-то в долгом Летнем дне —
В ленивом факельном огне —
Торжественный настрой.
И что-то в летний полдень вдруг —
Отзвук — аромат — Лазурь —
Глубинней — чем восторг.
А летней ночью — меж тенет —
Мерцая что-то преблеснет —
Махну рукой в ответ —
Вуаль спускаю убоясь —
А вдруг от слишком жадных глаз
Все убежит — но нет —
Волшебных пальцев не уймешь —
И в тесных ребрах невтерпеж
Пурпурному ручью.
Янтарный флаг восточных стран —
Багряных красок Караван —
Утеса на краю.
Спеши же — Утро — и опять
Мир в чудеса одень —
Иду встречать я — сквозь росу —
Новый Летний день!

«Как изменился каждый холм!..»

Как изменился каждый холм!
Тирийский свет[36] наполнил дол.
Все шире зори поутру —
Все глубже сумрак ввечеру.
Ноги пунцовой легкий след —
Пурпурный палец на холме —
Паук за старым ремеслом —
Победный Шантеклера[37] зов —
Повсюду в гости ждут цветов —
И в роще посвист топора —
И пахнет травами тропа.
Не перечислить всех примет —
Так каждый год она на свет
Родится снова — и твоим
Конец сомненьям — Никодим[38]!

«Дарят мне песни пчел…»

Дарят мне песни пчел
Волшебный произвол —
Но как — и в чем секрет —
Мне легче умереть —
Чем дать ответ.
Холм огненной каймой
Сжигает разум мой.
Смеешься? Берегись!
Сам бог сошел к нам вниз —
Вот мой ответ.
Восход — и я лечу —
Но как и почему —
В чем сила этих крыл?
Тот — кто меня лепил —
Найдет ответ.

«Я узна́ю — зачем? — когда кончится Время…»

Я узна́ю — зачем? — когда кончится Время —
И я перестану гадать — зачем.
В школе неба пойму — Учителю внемля —
Каждой муки причину и зачин.
Он расскажет — как Петр обещанье нарушил —
И — когда услышу скорбный рассказ —
Забуду я каплю кипящей Печали —
Что сейчас меня жжет — обжигает сейчас.

«Укрыта в покоях из алебастра…»

Укрыта в покоях из алебастра —
Утро не тронет —
День не слепит —
Лежит Воскресения мирная паства —
Стропила — атлас —
Крыша — гранит.
Эры шествуют Полумесяцем млечным —
Миры выгнут арки —
Катятся сферы —
Диадемы — падают —
Дожи — сдаются —
Бесшумно — как точки
На Диске из снега.

«Она метет многоцветной метлой…»

Она метет многоцветной метлой —
Но мусора не подберет.
О Хозяйка вечерней зари —
Вернись — обмети пруд!
Ты обронила янтарную нить —
Обронила пурпурный клубок —
А теперь засыпала весь Восток
Изумрудами лоскутков.
А она все машет пятнистой метлой —
А передник ее все летит.
Метла померкнет — россыпью звезд —
Время — домой идти.

«Вспыхнет золотом…»

Вспыхнет золотом —
Погаснет багрянцем —
Леопардом прыгнет на небосвод —
Потом — к ногам Старика Горизонта
Склонив пятнистую морду — умрет.
Пригнется — в окошко к Бобру заглянет —
Коснется крыш —
Расцветит амбар —
Колпачок свой снимет — прощаясь с поляной —
Миг — и откланялся День-Жонглер.

«У света есть один наклон…»

У света есть один наклон.
Припав к снегам устало —
Он давит — словно тяжкий Груз
Соборного Хорала.
Небесной Раной наградит —
Но ни рубца — ни крови —
И только сдвинется шкала
Значений и условий.
Отчаяньем запечатлен —
Кому он подневолен?
Он — словно царственная скорбь —
Которой воздух болен.
Придет —
И слушает Ландшафт —
И тень вздохнуть не смеет.
Уйдет — как бы Пространством
Отгородилась Смерть.

«Два Заката…»

Два Заката
Послала я —
День меня перегнать не смог —
Я второй завершила — и россыпь Звезд —
Он едва лишь первый разжег.
И пусть — как заметила я друзьям —
Обширней его Закат —
Но мой не в пример удобней —
Легко унести в руках.

«Он сеет — сквозь свинцовое сито…»

Он сеет — сквозь свинцовое сито —
Припудрит лес и овраг —
Он алебастром загладит
Морщины сельских дорог.
Он вылепит плоское Лицо
Из равнин и холмов —
Невозмутимый Лоб — от востока
И до востока вновь.
Он каждую ветхую изгородь
Обернет мохнатым руном —
Накинет небесную Вуаль
На темный бурелом —
На ствол — на стог — на стебель.
Засыплет слоем слюды
Акры сухих суставов —
Отшумевшей жатвы следы —
Он столбы в кружева оденет —
И вдруг прикорнул — затих.
Мастера его скроются — легче видений —
Словно нет и не было их.

«Бьет в меня каждый день…»

Бьет в меня каждый день
Молния — так нова —
Словно тучи только сейчас
Огонь — навылет — прорвал.
Она по ночам меня жжет —
Она бороздит мои сны —
Каждым утром задымлен свет —
Так глаза мои опалены.
Я думала — Молния — миг —
Безумное — быстрое «прочь».
Небеса проглядели ее
И забыли — на вечный срок.

«Это — письмо мое Миру…»

Это — письмо мое Миру —
Ему — от кого ни письма.
Эти вести простые — с такой добротой —
Подсказала Природа сама.
Рукам — невидимым — отдаю
Реестр ее каждого дня.
Из любви к ней — Милые земляки —
Судите нежно меня!

«Наш Мир — не завершенье…»

Наш Мир — не завершенье —
Там — дальше — новый Круг —
Невидимый — как Музыка —
Вещественный — как звук.
Он манит и морочит —
И должен — под конец —
Сквозь кольцо Загадки
Пройти любой мудрец.
Чтобы найти ответ —
Сносили наши братья
Презренье поколений —
Не убоясь распятья.
Споткнувшись — ловит вера —
Со смехом пряча стыд —
Хоть прутик Доказательства —
Флюгер — поводырь.
Раскаты аллилуйи —
Гром с кафедры — вотще!
Наркотик не работает —
Душу точит червь.

«Мне — написать картину?..»

Мне — написать картину?
Нет — радостней побыть
С прекрасной невозможностью —
Как гость чужой судьбы.
Что пальцы чувствовать должны —
Когда они родят
Такую радугу скорбей —
Такой цветущий ад?
Мне — говорить — как флейты?
Нет — покоряясь им —
Подняться тихо к потолку —
Лететь — как легкий дым
Селеньями эфира —
Все дальше — в высоту.
Короткий стерженек — мой пирс
К плавучему посту.
Мне — сделаться Поэтом?
Нет — изощрить мой слух.
Влюблен — бессилен — счастлив —
Не ищет он заслуг —
Но издали боготворит
Безмерно грозный дар!
Меня бы сжег Мелодий
Молнийный удар.

«Я вызвала целый мир на бой…»

Я вызвала целый мир на бой —
Камень — в руке моей.
Крепче меня был пастух Давид —
Но я была вдвое смелей.
Я камень метнула — но только себя
Ударом на землю смела.
Был ли слишком велик Голиаф —
Или я чересчур мала?

«Я голодала — столько лет…»

Я голодала — столько лет —
Но Полдень приказал —
Я робко подошла к столу —
Дрожа взяла бокал.
Обжег мне губы странный сок!
Не раз на пир такой —
В чужое заглянув окно —
Я зарилась тайком.
И что же? Здесь все дико мне —
Привыкла горстку крошек
Я вместе с птицами делить
В столовой летних рощ.
Я потерялась — я больна —
С избытком не в ладу.
Не приживется дикий терн
В прекраснейшем саду!
Как ненасытен за окном
Отверженного взгляд!
Войдешь — и Голод вдруг пропал —
Ты ничему не рад.

«Я для каждой мысли нашла слова…»

Я для каждой мысли нашла слова —
Но Одна ускользает из рук —
Поддаться не хочет мне —
Словно мелом черчу Солнца круг
Для племен — взращенных во Тьме.
А как начала бы ваша рука?
Разве Полдень пересказать лазуритом
Или кармином Закат?

«Я не могу быть с тобой…»

Я не могу быть с тобой —
Ведь это — Жизнь —
А с нашей — кончено все —
За шкафом лежит.
Ризничий в темный чулан
Убрал под запор
Нашу Жизнь — словно чашку —
Брошенный фарфор.
Хозяйке нужен другой —
Новомодный севр —
Старый в трещинах весь —
Хрупкий товар.
Я не могу — быть с Тобой —
Даже в смертный миг.
Надо ждать — чтоб закрыть мне глаза.
Ты — не смог.
А я — мне стоять и смотреть —
Как стынешь Ты —
Без права на вдовью часть
Морозной тьмы?
Я с тобой не могу воспарить —
Потому что Твой лик
Затмил бы самого Иисуса —
Чужестранен и дик
Для моих доморощенных глаз.
Что мне райский чертог?
Ты бы поодаль в нем сиял
Чуть ближе — чем бог.
Они б нас судили — но как?
Ты служил небесам —
Или пытался верно служить —
Я — нет — знаешь сам.
Ты насытил зренье мое.
Я не искала — зачем? —
Это скаредное совершенство —
Именуемое Эдем.
Если небо осудит Тебя —
Это и мне приговор —
Хотя бы имя мое
Славил ангельский хор.
А если ты будешь спасен —
Но меня удалят
Туда — где Тебя нет —
Вот он — худший ад!
Так будем встречаться — врозь —
Ты там — я здесь.
Чуть притворена дверь:
Море — молитва — молчанье —
И эта белая снедь —
Отчаянье.

«Мой дом зовется — Возможность…»

Мой дом зовется — Возможность —
Потому что Проза бедна.
У него Дверь величавей —
Воздушней — взлет Окна.
Комнаты в нем — кедры —
Неприступные для глаз —
Его вековечная Крыша — кругом —
На фронтоны холмов оперлась.
Посетительницы — прекрасны.
Занятие? Угадай.
Распахну свои узкие руки —
Забираю в охапку рай.

«Говорят — Время смягчает…»

Говорят — Время смягчает.
Никогда не смягчает — нет!
Страданье — как сухожилия —
Крепнет с ходом лет.
Время — лишь Проба горя —
Нет снадобья бесполезней —
Ведь если оно исцелило —
Не было — значит — болезни.

«Публикация постыдна…»

Публикация постыдна.
Разум — с молотка!
Скажут — бедность приневолит —
Голода аркан.
Что ж — допустим. Но уйти
С чердака честней —
Белым — к белому творцу —
Чем продать свой снег.
Мысль принадлежит по праву
Лишь тому — кто мог
Дать ее небесной сути
Телесный анало́г.
Милостью торгуй господней —
Ссуда — под процент —
Но не смей унизить Гений
Ярлыком цены.

«Моя душа — осудила меня — я содрогнулась…»

Моя душа — осудила меня — я содрогнулась.
Адамантовыми языками поругана —
Все меня осудили — я улыбнулась —
Моя Душа — в то Утро — была мне другом.
Дружба ее закалит Презрение
К подвохам людей — козням времени —
Презренье ее! Лучше сжег бы меня
Палец эмалевого огня.

«Стояла Жизнь моя в углу…»

Стояла Жизнь моя в углу —
Забытое Ружье —
Но вдруг Хозяин мой пришел —
Признал: «Оно — мое!»
Мы бродим в царственных лесах —
Мы ищем лани след.
Прикажет мне — заговорю —
Гора гремит в ответ.
Я улыбнусь — и через дол
Бежит слепящий блеск —
Как бы Везувий свой восторг
Вдруг пламенем изверг.
Я грозный враг — его врагам.
Вздохнут — в последний раз —
Те — на кого наставлю перст —
Направлю желтый глаз.
Пусть он и мертвый будет жить —
Но мне — в углу — стареть —
Есть сила у меня — убить —
Нет власти — умереть.

«Из Тупика — в Тупик…»

Из Тупика — в Тупик —
Потеряна Нить —
Тащу Механические ноги —
Стоять — упасть — дальше брести —
Не все ли равно?
Достигнута цель —
И сразу же вдаль
Уходит неясным концом —
Я закрыла глаза — и ощупью шла —
Куда светлей — быть Слепцом.

«Истина — неколебима!..»

Истина — неколебима!
Дрогнут земные недра —
Дуб разожмет кулаки —
В сторону прянет кедр —
Гора к чужому плечу
Головой припадет — ослабев —
Как прекрасен тогда Великан —
Он сам — опора себе!
Истина — исполински мощна!
Смело в нее поверь —
И она не только устоит —
Любого подымет вверх.

«Бог каждой птице дал ломоть…»

Бог каждой птице дал ломоть —
Мне — кроху — вот и все!
Почать ее не смею я.
Роскошество мое
Мучительное — поглядеть —
Потрогать — чуть дыша —
Мой хлебный шарик — подвиг мой —
Мой воробьиный шанс.
В голодный год не надо мне
Ни одного зерна —
Так яствами богат мой стол —
Так житница полна!
Шах копит золото — набоб
Лелеет свой алмаз.
Есть только кроха у меня —
Но я — богаче вас.

«Невозможность — словно вино…»

Невозможность — словно вино —
Подхлестывает кровь
С каждым глотком. Возможность
Пресна. Но к ней добавь
Случайности хоть каплю —
И проникнет в смесь
Очарованья ингредиент
Так же верно — как смерть.

«Вскройте Жаворонка! Там Музыка скрыта…»

Вскройте Жаворонка! Там Музыка скрыта —
Лепесток в лепестке из серебра.
На нее скупятся для летнего утра.
Она про запас —
Когда Лютня стара.
Отомкните поток! Он насквозь неподделен.
Из горла бьет за струей струя.
Багровый опыт!
Теперь ты веришь —
Фома — что подлинна птица твоя?

«Я ступала с доски на доску…»

Я ступала с доски на доску —
Осторожно — как слепой —
Я слышала Звезды — у самого лба —
Море — у самых ног.
Казалось — я — на краю —
Последний мой дюйм — вот он…
С тех пор у меня — неуверенный шаг —
Говорят — житейский опыт.

«Когда вижу — как Солнце встает…»

Когда вижу — как Солнце встает
Над грядой потрясенных вершин —
Ставит День у каждых дверей —
В каждом месте Деянье свершит —
Без аккомпанемента похвал —
Без шумихи на каждом шагу —
Мне кажется — Земля — Барабан —
За которым мальчишки бегут.

«Если сердцу — хоть одному…»

Если сердцу — хоть одному —
Не позволю разбиться —
Я не напрасно жила!
Если ношу на плечи приму —
Чтоб кто-то мог распрямиться —
Боль — хоть одну — уйму —
Одной обмирающей птице
Верну частицу тепла —
Я не напрасно жила!

«Запел сверчок…»

Запел сверчок
И закат зажег —
Мастера дошили день в срок —
Стежок — и еще стежок.
Роса огрузила травы подол.
Сумрак застенчивый долго-долго
Шляпу вертел в руках — и гадал —
Войти или нет в дом?
Пришли — как соседи — Ширь без конца —
Мудрость — без имени и лица —
Покой накрыл весь мир — как птенца —
Так началась Ночь.

«День смаху бросила навзничь…»

День смаху бросила навзничь —
Примяла ранняя Ночь —
В глубокий Вечер он уронил
Лоскут — окрашенный в Желчь —
Ветер воинским маршем пошел —
Листья сбежали в обоз —
Гранитную шляпу Ноябрь
Повесил на плюшевый гвоздь.

«Прошлое — нет существа странней…»

Прошлое — нет существа странней.
Глянешь в упор —
И тебя ожидает восторг
Или позор.
Безоружный — встретишь его —
Беги — во всю прыть!
Заржавленное ружье
Может заговорить.

«Нарастать до отказа — как Гром…»

Нарастать до отказа — как Гром —
И по-царски рухнуть с высот —
Чтоб дрожала Земная тварь —
Вот Поэзия в полную мощь
И Любовь —
С обеими накоротке —
Ни одну не знаем в лицо.
Испытай любую — сгоришь!
Узревший Бога — умрет.

«Колодец полон тайны!..»

Колодец полон тайны!
Вода — в его глуши —
Соседка из других миров —
Запрятана в кувшин.
Не видим мы ее границ —
Лишь крышку из стекла.
Ты хочешь в Бездну заглянуть?
Здесь — рядом — залегла.
Я удивляюсь каждый раз
Мужеству травы.
— Прильнет к тому — что нас страшит —
В безвестное обрыв.
Но морю тростники сродни —
Глядят в него в упор.
И лишь для нас Природа
Чужая до сих пор.
Другой все знающий о ней —
Как бы ее посол —
В дом — полный привидений —
Ни разу не вошел.
Но кто — по правде говоря —
С ней коротко знаком?
Ведь мы тем дальше от нее —
Чем ближе подойдем.

«Здесь лето замерло мое…»

Здесь лето замерло мое.
Потом — какой простор
Для новых сцен — других сердец.
А мне был приговор
Зачитан — заточить в зиме —
С зимою навсегда —
Невесту тропиков сковать
Цепями с глыбой льда.

ЖОАКИН МИЛЛЕР

СКАЧКА КИТА КАРСОНА © Перевод М. Зенкевич

Простор! Быть свободным и вольно дышать.
Гигантом расти, как безбрежная гладь,
Со скоростью ветра скакать на коне
Без троп, без пути по глухой целине.
Простор! Океан, безгранично велик,
Целует, как брата, большой материк.
Бизоны с косматыми волнами грив
Там движутся грозно, как бурный прилив.
Не спросит охотник — ты друг или враг,
И гостя пригреет вигвама очаг.
Равнины Америки! Прерий простор!
От берега моря, где волны шумят
Привет чужестранцу, стремлюсь я назад,
Я к вам возвращаюсь, к вам руки простер!
Припустить? Сэр, взгляните, какой это конь!
Паче — лучший мой друг. Он горяч, как огонь.
Не узнаете вы по блестящим глазам,
Что он слеп, как барсук… Расскажу я все вам…
Мы лежали в траве золотой, словно клевер,
На восток и на запад, на юг и на север
Простирался сухой травяной океан
Вдаль, где в Бразосе был наш охотничий стан.
Мы лежали средь трав побуревших, сухих,
Выжидая, когда скроет ночь нас троих;
Убежала со мной индианка-невеста,
И селенье ее краснокожих родных
Отделяла от нас только ночь переезда.
Я держал ее руку, ловил ее взгляд,
И волос сине-черных роскошный каскад
Рассыпал, ниспадая с ее головы,
По груди красно-смуглой душистые струи.
Был в касанье ее жаркий трепет травы,
Принимавшей от солнца с небес поцелуи.
Ее голос воркующий, томен и густ,
О любви пробужденной шепнул мне украдкой,
И слетал каждый звук с ее розовых уст,
Как пчела, отягченная ношею сладкой.
Мы лежали в траве, старый Ревелс и я
И бежавшая с нами невеста моя.
«Сорок миль лишь, и больше ни фута… Поверьте,
Что настигнут нас здесь краснокожие черти,
Если только команчи напали на след, —
Проворчал старый Ревелс. — Но выхода нет,
Только ночь нас избавит от пыток и смерти».
Крепко лассо держа, он лежал на спине
И за солнцем следил. Вдруг в глухой тишине
Он вскочил, словно что-то почуяв во мгле,
И упал, и приник чутким ухом к земле.
Он поднялся — лицо, словно саван, бело,
Борода в серебре, а в глазах его пламя,
Как седой патриарх, он стоял перед нами,
Его голос звучал, как тревожный сигнал:
«Крепче лассо стяните! Взнуздайте коней!
Поскорей, поскорей ради жизни своей,
Чтоб спастись, пока время еще не ушло!
Подожженная прерия пышет пожаром.
Я услышал, когда к земле ухом прильнул,
Топот диких коней, как морской дальний гул,
И другой, отдаленный грохот и гуд,
То бизоны, гонимы пожаром, бегут.
Ураган так сметает все в бешенстве яром!»
Лассо мы затянули и быстро бегом
За конями погнались с уздой и седлом,
И, подпруги стянув, на коней мы вскочили.
Поскакали мы в Бразос, и воздух кругом
И свистел и гудел, а глаза нам слепил
Ярко-красными вспышками яростный пыл.
Настигал нас в пути ураган огневой
И катившийся черный ревущий прибой
В темном облаке едкого дыма и пыли.
Нет, ни вопля смятенья, ни слова моленья,
И не дрогнуло сердце от страха в груди,
Надо было спешить, смерть гналась позади,
Был один лишь на тысячи шанс на спасенье.
Двадцать миль!.. Тридцать миль!.. Вот пятно впереди…
Полоса… Это Бразос встает в отдаленье.
Закричал я — так радость была велика —
И направо взглянул, привставая слегка.
Где же Ревелс?.. Взглянул чрез плечо я в тревоге
И увидел, что, голову низко склоня,
Ревелс к шее споткнувшегося коня
Голой грудью припал и огонь красноногий
Быстро гнался за нами по травам сухим.
Рядом с Ревелсом мчался матерый бизон,
Гулко землю топча, словно прерий владыка,
Грозно гривой косматой он тряс, разъярен,
Пропылен и продымлен, и, жаром гоним,
Он ревел, будто бешеный, злобно и дико,
И торчащие в космах кривые рога
Устремлял, словно копья, вперед на врага.
Я взглянул еще раз, и, настигнут огнем,
Старый Ревелс исчез, мы скакали вдвоем…
Я пригнулся пониже, помедлил с минуту
И с тревогою тайной налево взглянул,
И навстречу из мрака роскошных волос
Мне в глаза ее взгляд лучезарный сверкнул,
Полный преданной, нежной любви, полный слез
И тревожной заботы, и, дымом окутав,
Пламя вверх к волосам ее пышным неслось.
Ее копь зашатался и рухнул без сил,
Я чрез пламя невесту мою подхватил,
В Бразос Паче домчал и меня и ее,
Он ослеп от огня, но мне дорог и мил…
                         Вот и все!

ЧЕРЕЗ ПРЕРИИ © Перевод М. Зенкевич

Идут быки в ярме в упряжке,
Скрипит фургон с поклажей тяжкой.
Прозрачные и с поволокой
Их круглые глаза блестят,
Но укоряет темный взгляд
Какой-то грустью волоокой.
Сгибая шею до земли,
Быки влачат фургон в пыли,
Сухой и твердый дерн гудит
От их раздвоенных копыт.
Быки, снося свой рабский труд,
Как пленных два царя, идут.
Печаль лучится в их глазах,
Внушавших раньше дикий страх.
Ногами приминая травы,
Топча степную целину,
Они ступают величаво,
Как будто бы имеют право
По-царски шествовать в плену.

У ТИХОГО ОКЕАНА © Перевод Э. Шустер

Здесь с царственною тишиной
Пространство в дружбе состоит,
Здесь смерть владычицей сидит
Над непомерной глубиной.
Здесь вот он — край земли нашелся,
И запад с западом сошелся.
Над ярким золотом небес
Вознесся величавый пик,
К его подножию приник
Людьми заполоненный лес.
Но так все мирно, что забота
Забыла про свои тенета.
Косой закатный видит луч
В глубинах только глубину;
Садятся птицы на волну,
А рядом бьет торговли ключ.
Индейцев праху здесь не спится,
Он служит Западу зарницей.

НА ЗАПАД © Перевод Э. Шустер

О, что за пыл и дух мятежный
И что за воинства сошлись!
То — Запад! В битве неизбежной
Стальные мышцы напряглись
Людей и леса. Слышишь крики
Первопроходцев, звон великий
Пил, топоров и стук подвод,
Как будто армия идет
В атаку, нападая рьяно,
С настойчивостью урагана.
Здесь человек возвышен стал,
Как будто храм средневековый!
Здесь властелин теперь он новый,
Но, восходя на пьедестал,
Он жатвы не пожал кровавой…
Нет склепов здесь, нет дутой славы —
В час смерти чьей-то взрежет плуг
Клочок земли, и жизни круг
Замкнется в ней. Надгробьем — зыбкий
След лемеха. Даря улыбки,
В луга выходит красота,
Неспешным делом занята, —
Идет, с могил простых срывая
Цветы, что звезд прекрасней мая;
Замрет, наклонится затем
И тихо вопросит — зачем
Земля так странно здесь изрыта
И птицей почему подбитой
Густая стелется трава.
Да, Время, этот старый жнец,
Без счету вас здесь накосило.
Зовем мы вас — молчат могилы;
Ответом нам не стук сердец —
Железный грохот. Ширь и дали,
Все подчинил себе прогресс,
А тихий пионер исчез.
Сроднился дух его с лесами;
Скупая память только с нами
О тех, что некогда дерзали,
Сражались здесь и умирали.

СИДНИ ЛАНИР

ЧЕРНЫЕ ДНИ © Перевод Р. Дубровкин

В ослепшем сердце не осталось веры,
             Лишь тени прошлого живут для нас,
Молчаньем мы рассвет встречаем серый,
             С востока горестных не сводим глаз.
Там черных дней уже кружится стая,
             Как воронье, зловещи эти дни, —
Из завтрашней лазури прилетая,
             Что в клювах острых принесут они?
Прижаты тенью скорбных этих крыльев,
             Забыв о боге среди вечной тьмы,
Под гнетом унижений обессилев,
             С тюрьмой своею втайне свыклись мы.
Крикливая, губительная стая,
             Блеснет ли и для нас когда-нибудь
Грядущего полоска золотая,
             К иным рассветам указав нам путь?

ВЕСЕЛЬЕ В СЕНАТЕ © Перевод Р. Дубровкин

На юге, вечно голодна,
Лежит забытая страна:
Лохмотья жалкие она
             На камень стелет голый,
Но чу! Какой-то шум вдали.
Кряхтя, встает она с земли
И слышит, ветры принесли
             В пустыню смех веселый.
Ужели бедствиям конец?
Ужели просьбам внял Творец
И вскоре снова выйдет жнец
             В рассветный час на поле?
Увы, напрасные мечты:
В сенате праздные шуты
Острят, смеясь до хрипоты, —
             Что им до нашей боли?
Дрожит от хохота дворец,
Не вспомнит ни один подлец,
Когда последний лег мертвец
             В сырую темень гроба.
Что им до горечи людской?
Колпак надеть бы шутовской,
Но от веселости такой
             Повсюду зреет злоба!

КОЛОСЬЕВ СПЕЛЫХ ШУМ… © Перевод Р. Дубровкин

        О мудрый пахарь, чей послушный плуг
Под сенью этой липы одинокой
        Весною очертил просторный круг,
Где ныне за стеною ржи высокой
        Так часто коротаю я досуг,
Палящим летним днем в тени глубокой,
        Сюда сегодня вновь меня привел
        Веселый гул трудолюбивых пчел
И сладкий для уединенных дум
                   Колосьев спелых шум.
        В лощине, скрытой от меня холмом,
Сын пахаря насвистывает звонко
        Простую песню о себе самом;
Угадывая мысли пастушонка,
        Сверчок, с бесхитростным своим умом,
Стрекочет ненавязчиво и тонко,
        Влюбленный голубь в синей вышине
        О юных днях спешит напомнить мне.
И все ж моих не нарушает дум
                  Беспечный этот шум.
        Как далеки отсюда города,
Где низменные побеждают страсти,
        Где места нет для мирного труда,
Где все и вся у золота во власти,
        Где торг не умолкает никогда, —
Как счастлив я, что вырвался из пасти
        Своекорыстия, — и здесь в глуши
        Могу подслушать в утренней тиши
Столь сладостный для одиноких дум
                      Колосьев спелых шум.

ПЕСНЯ РЕКИ ЧАТТАХУЧИ © Перевод М. Зенкевич

        Вниз от вершины Хабершэм,
        Вниз по долине Холл
Устремилась я стремглав на поля,
Дробясь об утесы, что встали, как мол,
Водопады стремя, у порогов гремя,
Пролагая узкий путь средь теснин,
Вырываясь на вольный простор равнин,
Устремилась я, бурля, на поля
        Вдаль от вершины Хабершэм,
        Вдаль от долины Холл.
        В пути от вершины Хабершэм,
        В пути средь долины Холл
Камыш густой шелестел мне: «О, стой!»
Цветник из кувшинок в воде моей цвел,
И лавры прельщали меня красотой,
Лужайки манили в лесной тишине,
Кусты ежевики склонялись ко мне,
Тростник золотой шелестел мне: «О, стой
        Здесь у вершины Хабершэм,
        Здесь средь долины Холл».
        На склонах вершины Хабершэм,
        На склонах к долине Холл
Рассказывал лес мне так много чудес
И теней голубых хороводы вел,
И каждый дуб, и орех, и каштан
Молил, наклоняя свой гибкий стан:
«Останься здесь, где так много чудес
        У темной вершины Хабершэм,
        В укромной долине Холл!»
        Не раз у вершины Хабершэм,
        Не раз средь долины Холл
Из кварца кристалл блистал и сверкал
В сиянии радужном, как ореол,
Драгоценный камень из бурых скал,
Иль дымчато-мглист, иль хрустально-чист,
Рубин, и гранат, и аметист,
Меня прельщая, блистал и сверкал
        В теснинах вершины Хабершэм,
        В низинах долины Холл.
        О нет, и вершина Хабершэм,
        О нет, и долина Холл
Не удержат меня, я спешу на поля,
Призыв отдаленный ко мне дошел.
Изнывая без влаги, там сохнет земля,
И спешу я туда для полива, труда,
Оживит мириады цветов там вода,
Властно море меня зовет чрез поля
        Вдаль от вершины Хабершэм,
        Вдаль от долины Холл.

БОЛОТА ГЛИННА © Перевод А. Шарапова

Лес виргинских дубов, чьи огромные тени
Гнутся под тенями лоз, что в змеином сплетенье
Жаждут вцепиться в развилки ветвей.
        О изумрудные блики
        Как девственно-робкие лики,
Листьев картина — пусть ветер рокочет о ней
В час, когда пары влюбленных идут меж зеленых колонн
        Сладко-туманного леса,
        Родного мне леса
К опушке ясной, как небосклон.
Там, на самом краю песчаной рдяной равнины,
        Соленые топи Глинна.
Дивный сумрак, блики огней далеких —
Тайный приют всех ждущих, всех одиноких.
Гобелены листвы отделяют от кельи келью.
Печальным братьям молитесь в часы веселья,
Грустным святым, что когда-то сквозь дебри шли
Взвесить готовые зло и добро земли.
Большие тени дубов и тени от лоз как нити.
Покуда солнце в полдень стоит в зените,
Я помню вас и вы меня в сердце храните.
Но в час, как мятежное солнце усмирено
И стражем застыло у западных врат оно
И желтый луч в галерею дерев стремится,
Словно тропинка в рай из царства мечты струится,
В час, когда пью аромат виргинского дуба,
И ни люди, ни бой часов не вторгнутся в душу грубо,
И минуют меня коса времен и млат ремесла,
И силу долга вера переросла,
И душа в длину, в ширину, в глубину растет,
Заполнив собой пространство Глиннских болот, —
Они не доставят страха, как в те времена,
Когда истомляла длина и ранила ширина,
Когда безымянная боль, и мрак, и истома
Тысячью миль отделяли меня от дома.
Отныне одна у меня для пространства мера —
Имя ей Вера.
И я очарован светлой лесной поляной,
И берег вьется, как пояс зари багряной
Туда, к рубежу, границе, пределу,
Где лесная мгла загустела.
                   Ты,
Виргиноский дуб, нагнувшийся с высоты!
Я, с почтеньем и робостью отстранясь
(Боготворящей тебя рукой, о Природы князь)
От красоты твоей вольно-гордой,
Стою на песке, утоптанном твердо,
                   Свободный
Миром болот, гранью земной и водной.
То к югу, то к северу делая поворот,
Втекает в складки земли бахрома болот.
На север, на юг, вширь и вдаль расставляя свои пределы,
Все в серебряной тине, вы формой как девичье тело.
Отклоняясь, сгибаясь — то есть он, а то его нет,
Брег, скользя, отплывает в туманно-сиреневый свет.
И что, если там, у меня за спиной,
Только роща дубовая встала сплошной стеной?
Там, на западе, только одни леса,
А на востоке весь мир — так огромны болото, море и небеса.
И многие лье пышнолистых болотных растений,
Никчемных в своей высоте, в нежных пятнах света и тени,
С ленивой тянущихся тоской
К предельной голубизне морской.
…И все-таки чем-то болото и море похожи:
Оба душе внушают одно и то же,
Как будто судьбу свою я опустил в трясину,
В длину, ширину и глубь соленых лиманов Глинна.
О топи, не зная отказа, без чувства своей вины
Вы небу открыты, вы к морю обращены.
Терпимые к мукам от солнца, дождя и моря,
Вы словно католик, осиливший скорбью горе,
Знанием — Бога, страданием — доброту,
Мглою — рассвет и позором своим — чистоту.
Как гнезду куропатки трясина служит подножьем,
Я свить гнездо хочу на Величье Божьем;
Я в Величии Божьем хотел бы парить на просторе,
Как куропатка болот на пути от лиманов к морю;
И, как в трясине держатся корпи трав,
Я хочу быть в Величии Божьем прав,
В Величии Божием, чьи глубины,
И ширина, и длина таковы, как у топей Глинна…
Море себя продлевает за счет болот,
И одни болота знают приливам счет,
И море своим величием небывалым
Обязано также и этим притокам малым,
        Чьи воды
        Питают его свободу.
Незаметно, исподволь эта вода течет
По миллионам вен в пучине Глиннских болот.
Так розовый сок, если брызнуть в него серебра,
Рождает тот цвет, которым цветут вечера.
        Прощай, о Солнце, мой господин,
Разливаются реки, и между вязких трясин
Сотни ручьев бегут, играя травой болотной,
Да вдруг зашумит крыло — то стан перелетный
Пронесся мимо… Ручьи уползли на дно —
И есть лишь болото и море, и оба слились в одно.
Чем измерить стоячей воды покой?
Только силой, с которой ревет прибой.
Воды моря ныне как никогда полны.
Ночь над морем и серебро луны.
И волны небесные так же, как волны морские,
Хлынут скоро в сонные души людские.
Но кто объяснит душе, проснувшейся к знанью,
Подводные те ручьи и дна очертанья,
Какие по воле Божьей прозрела она
        Под волнами сна?
И что за тени ходят по дну в час, как море зальет трясину —
Всю длину и всю ширину топких лиманов Глинна?

ЭДВИН МАРКЕМ

ЧЕЛОВЕК С МОТЫГОЙ (По всемирно известной картине Милле) © Перевод Г. Кружков

К земле пригнутый бременем веков,
Стоит он, на мотыгу опершись,
Опустошенность — на его лице,
А на плечах — вся тяжесть бытия.
Кто в нем убил надежду и восторг,
От радости и скорби отлучил
И превратил в тупой рабочий скот?
Кто обезволил этот вялый рот,
Скосил назад угрюмое чело,
Задул в его мозгу огонь ума?
Ужель таким создал его Господь,
Чтоб властвовать над сушей и водой,
Стремиться в небо, звезды вопрошать
И в сердце ощущать тот вечный пыл?
Ужели это — замысел Творца,
Назначившего солнцам их пути?
В ущельях мрака, в адовом жерле,
Нет ничего страшней, чем этот вид,
В нем — обвиненье алчности слепой,
Зловещее пророчество душе,
Угроза для вселенной и людей.
Сколь он от стати ангельской далек!
Что́ для него, молчащего раба,
Платон или мерцание Плеяд?
Что́ для его души полет стиха,
Рождение зари, румянец роз?
Года страданий сквозь него глядят;
Столетий ужас — в сгорбленной спине;
Сама идея человека в нем
Ограблена, глумленью предана,
И правосудия требует она,
И обличает, и проклятья шлет.
О заправилы мира, главари!
Так вот оно, творенье ваших рук —
Чудовище с убитою душой?
Как, бога ради, распрямить его;
К забытому бессмертью приобщить;
Вернуть его глазам простор и свет;
Поднять мечту и волю из руин;
Позор закоренелый оправдать,
Предательство и вековое зло?
О заправилы мира, главари!
Чем вы оплатите суровый счет?
Что сможете ответить в час, когда
Охватит землю пламя мятежа?
Что станет с вами, царства и цари,
Плодящие уродов и калек,
Когда очнется этот человек
И встанет, грозный, чтобы мир судить?

ЛИНКОЛЬН, ЧЕЛОВЕК ИЗ НАРОДА © Перевод Г. Кружков

Лишь только Норна вещая вдали
Завидела растущий Ураган,
Она покинула Небесный Дом,
Чтобы средь смертных сотворить того,
Кто мог бы встретить близкую беду.
Взяла дорожной глины с большака,
Еще хранящей теплоту Земли;
Пророческий в нее вложила пыл;
Смягчила влагой человечьих слез;
Приправила улыбкой эту смесь.
В творение свое вдохнула Мать
Огонь, который осветил навек
Трагический и нежный этот лик,
Неуловимых полный перемен;
Отметила печатью Высших Сил,
Под смертной оболочкой их сокрыв.
Вот так был явлен миру человек,
Сравнимый с морем и громадой гор.
В нем чувствовалась почва и земля,
Стихийные основы бытия:
Несокрушимость и терпенье скал
И щедрость благодатного дождя,
Приветливость лесного родника,
Веселость ветра, треплющего рожь,
Бесстрашье птиц, пускающихся в путь
Над бездною морской, и состраданье
Снегов, скрывающих рубцы и шрамы,
Таинственность неведомых ручьев,
Текущих в гулкой глубине пещер,
И справедливость солнечных лучей,
Несущих благо робкому цветку —
И загрубелой мачтовой сосне,
Холмам могильным и громадам гор.
На Западе рожденный, он впитал
Всю доблесть новоявленного мира:
Необоримость девственных чащоб,
Раскинувшихся прерий тишину.
Его слова стояли, как дубы
Средь поросли, а думы стали прочным
Подножьем для гранитной правоты.
От сруба в Иллинойсе до Конгресса —
С одним огнем в груди, с одним решеньем:
Вогнать кирку под самый корень зла,
Расчистить место для стопы господней,
Рассудком проверяя каждый взмах,
Деянья меря мерой Человека.
Как свайный дом, он строил государство,
Всю мощь в удары тяжкие влагая;
Рукою дровосека он сжимал
Перо, провозгласившее свободу.
Так Вождь пришел с великою душой;
И в час, когда карающие громы
Дом потрясли, разворотив стропила,
Он с места не сошел, но поддержал
Коньковый брус и заново скрепил
Стропила Дома. Он к высокой цели
Стремился неуклонно, как деревья,
Ни бранью не смущаясь, ни хвалами.
Когда же ураган его свалил,
Он пал, как падает могучий кедр,
Обильный кроной — с грохотом и шумом,
Под небом оставляя пустоту.

УИЛЬЯМ ВОАН МОУДИ © Перевод Н. Стрижевская

ВЕРЕСКОВЫЕ ПУСТОШИ ГЛОЧЕСТЕРА

Вниз по реке Глочестер, там
Стоит рыбацкий флот,
Вверху — подходит лес к холмам,
У ферм пасется скот.
Здесь полдень голубой
Струит на вереск бледный свет,
На пустошь и морской прибой,
Уводит ветры за собой
Мчать за июнем вслед.
В тени коряги львиный зев
На страже рощи встал,
Ромашки краше юных дев,
Шиповник жарко ал.
Пирушка мотыльков
Идет, раскрылся барбарис,
Плющ на черемухе повис,
Пьянея от цветов.
Кувшинок яркой желтизной
Пестрит прибрежный луг,
Ныряют ласточки сквозь зной,
Зовя своих подруг.
Над морем чаек крик
Затих, но слышен щебет птиц,
Вдруг стайка легкая синиц
Скользнет, как синий блик.
Сама земля здесь непрочна,
Нечеток контур дюн,
Уходит из-под ног она,
Изменчив цвет лагун,
Песок на много миль
Кругом да вереска поля,
Упругий мох пружинит иль
Планеты в такт качнулся киль —
Плывет корабль-земля.
Строй облаков погожим днем
Летит, как паруса,
И солнце мачтовым огнем
Плывет сквозь небеса.
Как шлюпка за кормой,
Луна льет тусклый свет на борт,
И шхуна мчится по прямой,
Как будто ведом ей самой
Ее далекий порт.
О боже, боже! Где причал,
Известно ли земле?
Иль мечется корабль у скал
Как бы слепой во мгле?
Кто нынче капитан,
Земля их видела не счесть,
Тот был безумен, этот пьян,
Кто занят покореньем стран,
А кто любил поесть.
Хоть наглухо задраен люк,
Закрыт зловонный трюм,
Я слышал исступленный стук,
Проклятья, крики, шум,
Я бросился во тьму,
Но мне сказали снизу: «Нет, —
Ты здесь не нужен никому»,
Я устремился на корму,
«Останься» — был ответ.
Желтеет лютик в ивняке,
Лиловый иван-чай
Склоняет чашечку к реке,
Кто дал мне этот рай,
Где улиц нет в грехах,
В грязи, со смрадом городским,
В котором смешан зной и дым?
И кто дал братьям в пищу прах?
Когда воздастся им?
В Глочестер строй рыбацких шхун
Везет домой улов,
Мелькают паруса средь дюн
Немыслимых цветов.
Монеты в кошельках
Звенят, и звонки голоса,
Есть что припрятать в сундуках,
Есть что растратить в кабаках,
Спешите, паруса!
Но ты, корабль душ людских,
Когда узришь сквозь мглу
Свой порт и призраков каких
Увидишь на молу?
И, развевая флаг,
Придешь, тайфуны покоря,
В свои знакомые моря
Иль горсть оборванных бродяг
Опустит якоря?

ОДА ВО ВРЕМЕНА СОМНЕНИЯ

(После того как автор увидел в Бостоне статую Роберта Голда Шоу, убитог