КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 432942 томов
Объем библиотеки - 596 Гб.
Всего авторов - 204835
Пользователей - 97082
«Призрачные миры» - интернет-магазин современной литературы в жанре любовного романа, фэнтези, мистики

Впечатления

Serg55 про Ермачкова: Хозяйка Запретного сада (СИ) (Фэнтези)

прекрасная серия, жду продолжения...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
kiyanyn про Сенченко: Україна: шляхом незалежності чи неоколонізації? (Политика)

Ведь были же понимающие люди на Украине, видели, к чему все идет...
Увы, нет пророка в своем отечестве :(

Кстати, интересный психологический эффект - начал листать, вижу украинский язык, по привычке последних лет жду гадости и мерзости... ан нет, нормальная книга. До чего националисты довели - просто подсознательно заранее ждешь чего-то от текста просто исходя из использованного языка.

И это страшно...

Рейтинг: +1 ( 2 за, 1 против).
kiyanyn про Булавин: Экипаж автобуса (СИ) (Самиздат, сетевая литература)

Приключения в мире Сумасшедшего Бога, изложенные таким же автором :)

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Витовт про Веселов: Солдаты Рима (СИ) (Историческая проза)

Автору произведения. Просьба никогда при наборе текста произведения не пользоваться после окончания абзаца или прямой речи кнопкой "Enter". Исправлять такое Ваше действо, для увеличения печатного листа, при коррекции, возможно только вручную, и отбирает много времени!

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
DXBCKT про Брэдбери: Примирительница (Научная Фантастика)

Как ни странно — но здесь пойдет речь о кровати)) Вернее это первое — что придет на ум читателю, который рискнет открыть этот рассказ... И вроде бы это «очередной рассказ ниочем», и (почти) без какого-либо сюжета...

Однако если немного подумать, то начинаешь понимать некий неявный смысл «этой зарисовки»... Я лично понял это так, что наше постоянное стремление (поменять, выбросить ненужный хлам, выглядеть в чужих глазах достойно) заставляет нас постоянно что-то менять в своем домашнем обиходе, обстановке и вообще в жизни. Однако не всегда, те вещи (которые пришли на место старых) может содержать в себе позитивный заряд (чего-то), из-за штамповки (пусть и даже очень дорогой «по дизайну»).

Конечно — обратное стремление «сохранить все как было», выглядит как мечта старьевщика — однако я здесь говорю о реально СТАРЫХ ВЕЩАХ, а не ковре времен позднего социализма и не о фанерной кровати (сделанной примерно тогда же). Думаю что в действительно старых вещах — незримо присутствует некий отпечаток (чего-то), напрочь отсутствующий в навороченном кожаном диване «по спеццене со скидкой»... Нет конечно)) И он со временем может стать раритетом)) Но... будет ли всегда такая замена идти на пользу? Не думаю...

Не то что бы проблема «мебелировки» была «больной» лично для меня, однако до сих пор в памяти жив случай покупки массивных шкафов в гостиную (со всей сопутствующей «шифанерией»). Так вот еще примерно полгода-год, в этой комнате было практически невозможно спать, т.к этот (с виду крутой и солидный «шкап») пах каким-то ядовито-неистребимым запахом (лака? краски?). В общем было как-минимум неуютно...

В данном же рассказе «разница потенциалов» значит (для ГГ) гораздо больше, чем просто мелкая проблема с запахом)) И кто знает... купи он «заветный диванчик» (без скрипучих пружин), смог ли бы он, получить радостную весть? Загадка))

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Брэдбери: Шлем (Научная Фантастика)

Очередной (несколько) сумбурный рассказ автора... Такое впечатление, что к финалу книги эти рассказы были специально подобраны, что бы создать у читателя некое впечатление... Не знаю какое — т.к я до него еще никак не дошел))

Этот рассказ (как и предыдущий) напрочь лишен логики и (по идее) так же призван донести до читателя какую-то эмоцию... Сначала мы видим «некое существо» (а как иначе назвать этого субъекта который умудрился столь «своеобразную» травму) котор'ОЕ «заперлось» в своем уютном мирке, где никто не обратит внимание на его уродство и где есть «все» для «комфортной жизни» (подборки фантастических журналов и привычный полумрак).

Но видимо этот уют все же (со временем)... полностью обесценился и (наш) ГГ (внезапно) решается покинуть «зону комфорта» и «заговорить с соседкой» (что для него является уже подвигом без всяких там шуток). Но проблема «приобретенного уродства» все же является непреодолимой преградой, пока... пока (доставкой) не приходит парик (способный это уродство скрыть). Парик в рассказе назван как «шлем» — видимо он призван защитить ГГ (при «выходе во внешний мир») и придать ему (столь необходимые) силы и смелость, для первого вербального «контакта с противоположным полом»))

Однако... суровая реальность — жестока... не знаю кто (и как) понял (для себя) финал рассказа, однако по моему (субъективному мнению) причиной отказа была вовсе не внешность ГГ, а его нерешительность... И в самом деле — пока он «пасся» в своем воображаемом мирке (среди фантазий и раздумий), эта самая соседка... вполне могла давно найти себе кого-то «приземленней»... А может быть она изначально относилась к нему как к больному (мол чего еще ждать от этого соседа?). В общем — мир жесток)) Пока ты грезишь и «предвкушаешь встречу» — твое время проходит, а когда наконец «ты собираешься открыться миру», понимаешь что никому собственно и не нужен...

В общем — это еще одно «предупреждение» тем «кто много думает» и упускает (тем самым) свой (и так) мизерный шанс...

P.S Да — какой бы кто не создал себе «мирок», одному там жить всю жизнь невозможно... И понятное дело — что тебя никто «не ждет снаружи», однако не стоит все же огорчаться если «тебя пошлют»... Главной ошибкой будет — вернуться (после первой неудачи) обратно и «навсегда закрыть за собой дверь».

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Бояндин: Осень прежнего мира (Фэнтези)

Очередные выходные прошли у меня «под знаком» продолжения «прежней темы». Порой читая ту или иную СИ возникает желание «сделать перерыв», а и то... вообще отложить «на потом». Здесь же данного чувства не возникало))

Новый роман «прежнего мира» открывает новую историю (новых героев) и все прежние «персонажи» здесь (почти) никак не пересекаются... Почему почти? Есть «пара моментов»... Однако это никак не влияет на индивидуальность этого романа. В целом — его можно читать «в отрыве» от других частей книги (которые по хронологии стоят впереди).

Стоит сказать, что новые герои и новые «обстоятельства» никак не сказываются (отрицательно) на СИ. Не знаю — будут ли «в дальнейшем» еще какие-нибудь соединения сюжетных линий, однако тот факт, что (почти) каждая новая часть открывается только новыми героями — никак не портит «общей картины». Конечно — кому-то разные части могут нравиться «по разному», однако если судить с позиций «расширения ареала» (предлагаемого мира), то каждая новая часть будет приносить «лишь новые краски».

Справедливости ради все же стоит сказать — что эта (конкретная часть), хоть и представлена солидным томом (в отличие от предыдущих, содержащих под одной обложкой условно несколько разных произведений СИ), но все же некоторая недосказанность все же осталась... Не знаю с чем конкретно это связано, но (мне) эта часть показалась несколько «слабее» предыдущих... То ли «очередная суперспособность» сыграла негативную роль, то ли что-то еще — но (в какой-то определенный момент), все это стало походить на какое-то … повествование, в стиле «я взмахнул рукой и меч противника исчез»...

Нет — конечно (вроде) и не все так плохо, однако тема суперспособностей по своему описанию (и ограниченности) видимо является неким «нежелательным элементом». И в самом деле... Ну вот представим себе «такого-то и такого-то» имеющего некую «хреновину» которой он... мочит всех подряд без зазрения совести)) И о чем тут (тогда) пойдет речь? О том — в каком именно порядке мочить? Начиная с краю или «поперек»))

В общем (наверное) именно это обстоятельство и сыграло «свою злую роль», засим... иду вычитывать продолжение))

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Петру Великому покорствует Персида (fb2)

- Петру Великому покорствует Персида (и.с. Россия. История в романах) 3.01 Мб, 542с. (скачать fb2) - Руфин Руфинович Гордин

Настройки текста:



Петру Великому покорствует Персида



Глава первая МЕШОК УШЕЙ



Из живого мёртвый станется, из мертва живой не сбудется.

Пословица


Город Астраханский, а народ-от в нём хамский.

Присловье


Голоса и бумаги

Вашего Царского Величества славные и мужественные воинские и политические дела, чрез который токмо единыя Вашими неусыпными трудами и руковождением мы, Ваши верные подданные, из тьмы неведения на театр славы всего света... произведены и в общество политических народов присовокуплены: и того ради... дерзаем мы, именем всего Всероссийского государства подданных Вашего Величества всех чинов народа, всеподданнейше молити, да благоволите от нас в знак малого нашего признания толиких отеческих нам и всему нашему отечеству показанных благодеяний титул ОТЦА ОТЕЧЕСТВА ПЕТРА ВЕЛИКОГО, ИМПЕРАТОРА ВСЕРОССИЙСКОГО прияти. Виват, виват, виват Пётр Великий, Отец Отечества, Император Всероссийский!

Из речи канцлера Г. И. Головкина[1] на торжественной обедне в Троицком соборе Санкт-Петербурга по случаю заключения Ништадтского мира, 22-го октября 1721 года.


...Обычай был в России, который и ныне есть, что крестьян и деловых и дворовых людей мелкое шляхетство[2] продаёт врознь, кто похочет купить, как скотов, чего во всём свете не водится, а наипаче от семей, от отца от матери дочь или сына помещик продаёт, от чего немалый вопль бывает: и Его Царское Величество указал оную продажу пресечь...

Из Указа Петра


...Его царское величество повелел инженер-полковнику барону де Лубрасу[3] отправиться в Рогервик, лежащий по ту сторону Ревеля (ныне Таллинн. — Р. Г.), и построить там порт, который... будет, по расчётам, одним из лучших в Балтийском море...

...Я слышал, что в обществе запрещено говорить на ухо под страхом денежного штрафа...

...В видах предупреждения беспорядков и охранения спокойствия, количество стражи в здешней резиденции удвоено...

Жан Лави, французский консул в Петербурге[4] — Гийому Дюбуа[5], кардиналу, королевскому министру иностранных дел


...Вступление царя в город уже совершилось. Он вошёл пешком, во главе своей гвардии, и шествовал по Москве, протяжённость которой громадна, проходя под арками, приготовленными для встречи. Этот торжественный поход продолжался с шести утра до семи вечера. Монарх поместился в селе, называемом Преображенским, где он родился, в сопровождении необычайно многочисленной свиты — своей и царицы. Дело в том, что царь приказал сопровождать его в Москву всем пехотным и морским офицерам и всем главнейшим членам Сената и прочих коллегий. Все ожидают какого-нибудь трагического события, и многие поговаривают втихомолку о князе Меншикове и графе Апраксине, злоупотребления коих продолжаются[6], несмотря на полученные ими выговоры и на грозящую им опасность...

(...Толстой[7] говорит мне, что Шафиров[8] человек талантливый, но очень горячий. Последний обвиняет первого в неумении хранить что-либо в секрете. Остерман[9] средний между ними и хитрее обоих). Тут готовятся к большому маскараду — в лодках, на льду реки...

Андри де Кампредон[10], полномочный министр Франции — кардиналу Дюбуа, январь 1722 года


...К счастью, мы отделались только усталостью да холодом, всё остальное, главным образом выпивка, обошлось довольно прилично. Маскарад составлен был из 64 поставленных на сани различных морских судов. Царское судно — 36-пушечный корабль на всех парусах. За ним следовал кит громаднейших размеров. На нём — ряженые в различных костюмах, в том числе представлявших и зверей. Адмирал Апраксин ехал на галере. Царица и придворные дамы — в крытых барках, остальные — в шлюпах... Князь-папа восседал на большой высоко поднятой раковине, за которой ехали так называемые кардиналы верхом на волах. За ними — сани в собачьих упряжках либо запряжённые свиньями, медведями...

Кампредон — Дюбуа


...Монарх... издал три дня тому назад указ, повелевающий всему дворянству явиться к первому марта в Петербург и другие губернские города под страхом объявления ослушников негодяями, с конфискацией их имущества, с отдачей половины его доносчикам, а половины в казну, выставлением их имён у позорного столба... Побудительной причиной к изданию такого указа послужило намерение узнать, кто из подданных способен занять служебные должности взамен иностранцев, которых царь, как говорят, хочет всех удалить...

...Царь отставил от должности почти всех президентов коллегий или советов... поговаривают, будто барон Шафиров, не желая больше оставаться под началом графа Головкина, собирается в отставку, если ему не дадут одному управлять коллегией Иностранных дел, и будто царь согласился на его требование, так как не может обойтись без него...

Кампредон — Дюбуа


Артемий Петрович Волынский, новопоставленный губернатор[11] новоучреждённой губернии Астраханской, решительным шагом покинул присутствие и, не оглядываясь, направил шаги свои к Успенскому собору. За ним следовала свита: вице-губернатор, правитель канцелярии, три полковых начальника и канцелярские служители.

Народу под губернатором было много: в губернской канцелярии не было ни одного свободного угла, а не то что стола. Стоило объявиться губернии, как с жужжанием, подобно мушиному, налетало невесть откуда крапивное семя с рекомендациями, аттестациями, прошениями... Всё более из тех, что не приживались по худому нраву, по склочности либо по пьянству. Смиренно кланялись, клялись не щадить живота своего. Да что с того: дело и под строгим призором шло туго. Одно слово: край. Край государства Российского. Край южный, знойный, беспокойный. Где хоть и пашешь да сеешь, а урожая не сбережёшь...

Вышед на крыльцо, Артемий Петрович невольно сощурился. Из-за Кремлёвской стены торжественно выплывало солнце, и в его лучах свежевыпавший снег казался драгоценным покровом серебряной парчи и слепил глаза.

   — Эка благодать Божия, — молвил губернатор, обернувшись к своим спутникам.

   — Благодать, благодать, — как эхо отозвались они.

Огненный шар поднимался всё выше и выше, приветствуемый гортанными кликами воронья, искрапившего заснеженные Кремлёвские стены, купола и кресты Успенского собора. Трезвон двух колоколен, маломощных по громаде собора, не мог заглушить оголтелого карканья. Всё это сливалось в своеобразную симфонию утра, симфонию праздничную в искристо-серебристом снеговом уборе.

Из посада — из Белого города — сквозь Пречистенские ворота с их тяжело нахлобученной шапкой башни текла к собору живая река богомольцев. По её берегам, почти ровным от великого почтения к цели движения, стояли солдаты, не давая строю сбиваться в стороны, блюдя благолепие. Солдаты были и на гульбище, кольцом каменного кружева опоясавшем тулово собора.

Предстоял праздничный молебен: накануне с приличествующей позднотою за дальностью отстояния от столицы была получена реляция о счастливом заключении Ништадтского мира.

Виват Пётр Великий, виват император победительный, виват и слава! Окончилась долгая и трудная война со шведом. Кабы не гибель их главного воителя, великого задиралы Карла, Каролуса XII, войне этой, пожалуй, не было бы конца. Король шведов неустанно лез на рожон, бросался в самое пекло, он был воитель природный и возвеличил шведов своим воинским горением. Каролус был несговорчив и упрям, он был плохой дипломат, но зато великий полководец — сего было достаточно.

С его гибелью захирела и иссякла победительная Швеция, ещё недавно державшая в страхе всю Европу. Наконец-то она согласилась на переговоры, закрепившие за Россией все её завоевания, пуще всего на вожделенном для Петра Западе: в Ингерманландии[12], Лифляндии, Курляндии... Первоклассные порты и гавани — Рига, Ревель, Мемель, прославленные торговые ганзейские города с их уходящей в глубь веков историей, с их великолепными храмами, с их прославленными корабельщиками, искусным мастеровым людом...

Отныне можно расправить плечи — широко, по-богатырски, как пристойно столь великому и пространному государству, как Россия. Но допрежь всего — Парадиз[13]. Новая столица, куда устремились все флаги, нетерпеливо ждавшие мира ради торговли, ради всеобщей выгоды и процветания...

Война окончена, долгая и трудная, которая завела царя Бог знает в какие Палестины, на юг, к Чёрному морю, к Дунаю и Днестру, вослед за Каролусом. Внял призываниям единоверных, православных христиан, освободить их от ига агарянского[14] — валахов и молдаван, болгарцев и сербиян. Манили — сулили помощь оружием и провиантом. Манили-заманили: коготок увяз, всей птичке бы пропасть, ан еле вырвалась... Война окончилась. А дальше-то что?

...Солдаты переминались на морозе, хоть был он не лют. Амуниция на них худая, не для сих широт со скоротечной зимой да летними жарами. Салютовали ружьём, а кто бердышом.

Артемий Петрович шагал не торопясь, опасаясь оскользнуться. Торопливость первому лицу в губернии не пристала. И свита шла за ним шаг в шаг.

Велик, чуден собор. Едва ли не ровня московскому Успенскому. Мнилось Артемию Петровичу: его собор краше, нежели в Первопрестольной. Экая лепота в каменном кружеве гульбища, во всех этих балясинках, дыньках, сухариках, опоясавших его... А сколь высоко взметнулось пятиглавие! Сколь просторен сам храм, сколь мощны его шесть столпов, подпирающих своды, сколь гулок и звучен он для молитвенного служения.

Обыватели сторонились, торопливо сдирали шапки, кланялись в пояс. Губернатор взошёл на широкую лестницу. По её обеим сторонам стояли рослые алебардщики. Завидя губернатора со свитой, они неуклюже сделали на караул.

«Непривычны, — отметил про себя Артемий Петрович. — Надобно подтянуть выучку, то дело воеводы и сержантов. Чин должно блюсти со всею строгостью».

Хмыкнул: за три года губернаторства этой строгости, почитай, сам не выучился. Губернатор — особа рыкающая, не токмо канцелярских, но и воинских чинов должная вгонять в страх и трепет. Да не словесами, это само собой, а одним своим явлением...

В нём этого не было. Да и не с кого было примеры брать. Разве с царя. Так он бывал и прост и милостив, не чурался и простолюдина и солдата, особливо мастерового. Но уж коли распалится — гроза, ураган, шторм...

Свита округ него сомкнулась, взяла в кольцо. Храм был весь озвучен: шарканье ног, сдержанные голоса, кашель — нестройная прелюдия торжества, предварявшая первый возглас хора.

И как только Артемий Петрович утвердился на губернаторском месте, послышался короткий мык регента и хор грянул:

— Гряди, всесильный! Гряди, велелепный! Гряди, многомудрый!

«Ишь, чего владыка удумал, — с некоторым самодовольством подумал он. — Власть губернаторскую, стало быть, возвышенно трактует и мирян научает таковым образом её почитать и перед нею гнуться».

Пахло воском, ладаном и человеческими испарениями. И ещё не успевшим выветриться тем особым запахом, который ещё долго наполняет новопостроенное здание. Тем паче что и работы и подновления по приказу губернаторскому всё ещё велись.

Артемий Петрович поднял глаза и торопливо закрестился на царские врата, на восьмиярусный иконостас, чьи верхние тябла уходили под своды. Истово крестилась свита — знак был подан.

Да, знак был подан. Царские врата медленно растворились, и оттуда торжественно выплыл преосвященный во главе с причтом.

   — Гряди, владыко! — выдохнул хор. — Отверзи божественную благодать...

Церемония, как обычно, обещала быть долгой, хотя накануне, за обедом, Артемий Петрович, как бы между прочим, заметил преосвященному Софронию, что долгие зимние стояния в соборе не только утомительны, но и чреваты болезнию. Владыка понял — наклонил голову.

Пока что чин ревностно соблюдался.

   — Освятися жертвенник Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, — возгласил соборный архидьякон своим внушительным рыкающим басом, и голос его воспарил под самый купол, казавшийся необъятным, и, отразившись слабым эхом, порхнул вниз, к пастве, — при державе благочестивейшего, самодержавнейшего, великого государя нашего, им-пе-ра-тора и отца Отечества, — раздельно, надсаживая голос, не пропел, а выкрикнул архидьякон, — Петра Алексеевича и при супруге его благочестивейшей государыне императрице Екатерине Алексеевне, при благоверных государынях, великих княжнах Анне Петровне и Елизавете Петровне...

То и дело заглядывая в список, он стал перечислять всех ныне здравствующих вдовых цариц и царевен, великих княжон, коих в колене Милославских, в отличие от Нарышкиных, было великое множество.

Его сменил преосвященный Софроний. Он возблагодарил Господа за победный мир, добытый благодаря доблестям и неустанным трудам великого государя и христолюбивого воинства его...

   — Сам и ныне святый царю... — Владыка поперхнулся, но тотчас нашёлся и продолжал: — Ин-пе-ра-тору и отцу Отечества славы ниспошли от святого жилища твоего, от престола славы царствия твоего, столп световидный и пресветлый, в наставление и победу на враги видимыя и невидимый, державнейшему и святому самодержцу Петру Великому, отцу Отечества, инператору всероссийскому, и укрепи его десною твоею рукою и иже с ним идущия верныя рабы твоя и слуги. И подаждь. ему мирное и немятежное царство, и всякие распри и междоусобные брани отринь...

Владыка перевёл дух и вперил очи свои в Артемия Петровича, как бы ища одобрения. Но губернатор и кавалер оставался невозмутим. И архиерей, похоже несколько огорчившись, торопливо продолжил:

   — И укрепи его непоборимою твоею и непобедимою силою. Воинстве же его укрепи везде и разруши вражды и распри восстающих на державу его... И мир глубокий и нерушимый на земли же и на море ему даруй...

Артемий Петрович невольно усмехнулся. Говорено ж было меж своих, что государь не усидит в новой столице своей, что нет на него угомону. Стало быть, миру глубокого, а тем паче нерушимого быть долго не может. Разве что ежели мир почитать фигурою чисто риторической. Но владыка улыбки не уловил, а о застольном разговоре, верно, забыл — был памятью слаб — и продолжал читать:

   — И всея ему же, государю императору и отцу Отечества, к пользе велией подаждь, и да воздвизаемые брани и мятежи отрясше, едиными усты и единым сердцем прославим! Ныне и присно и во веки веков, аминь!

Тысячеустое «аминь» пронеслось под сводами, всколебав язычки свечей, и Артемий Петрович машинально повторил его.

Мысли его, однако, были далеко: в приснопамятном одиннадцатом годе. Ибо многое, очень многое было оттуда. И стылый Успенский собор Московского Кремля, и торжественный молебен во одоление во главе с велеустым митрополитом Стефаном Яворским[15], местоблюстителем патриаршего престола, и царь Пётр, возвышавшийся главою над всеми, словно колокольня Ивана Великого над кремлёвскими соборами...

Нет, не можно, никак не можно изгладить из памяти тот год. Стал он для него, Артемия Волынского, началом испытаний, великих и страшных, с рубцами, ударами и костоломством. Оббил он, обтесал, обстрогал и отшлифовал углы и заусенцы самолюбивого юноши, укрепил его натуру и стал началом медленного восхождения. И ныне он, губернатор астраханский, при каждом шаге оглядывается — вперёд, назад да и в стороны. Закалил его тот год и многие последующие, ибо недаром справедливо молвится: нет худа без добра и добра без худа.

Научен стал таить свои мысли, искусной лестью оборонять себя, отводить хулу, без стеснения угождать не только сильным мира сего, но и малым сим, предвидя от них пользы. Словом, всё перенял от своего патрона, мудрейшего и хитроумнейшего Петра Павловича Шафирова, прежде всего науку дипломацию во всей её тонкости. Ибо затвердил повторяемое Петром Павловичем: «Кто бит боле, тот в лучшей доле» и «За битого двух небитых дают».

Сидючи в турецком узилище, в Едикуле, а по-русски в Семибашенном замке, Пётр Павлович поучал: «Мы не занапрасно с тобою страждем, Артёмка. За благоденствие и славу России, за честь государя нашего. Царь щедр, он вознаградит сторицею. Вознаградит нас и муза Клио, надзирающая над гишторией. Останемся мы на её скрижалях яко благородные работники...»

Спустя восемь лет государь отблагодарил. Не без замолвки Петра Павловича, подканцлера. Шафиров горячо ходатайствовал за своего выученика, двигал его, двигал — всё по посольской части.

Царь внял, и вот он уже не Артёмка-канцелярист, а губернатор астраханский. Власть его простиралась над неоглядными пространствами, в коих уместились бы Франция да Дания с Голландией.

Правду сказать, пространства те были пустынны, неизведанны, а туземные племена, подпавшие под руку России, причиняли многие беспокойства и бесчинства, вызванные то внезапно вспыхнувшим непокорством, то междоусобицами.

Здесь нельзя было доверять никому — так он отписал государю, и тому были несчётные примеры, о которых он аккуратнейше отписывал в Петербург, поначалу своему благодетелю Шафирову, а уж потом самому государю.

Государь же последнее время проявлял пристальный интерес к здешним краям. Посылал надёжных и пытливых людей разведывать торговые пути, а допрежь всего искать месторождения рассыпного золота, а также земляных красок, мрамора и иных ископаемых. Повелел он обследовать берега Каспийского моря, нанести их на карты, а пуще всего выяснить, в самом ли деле, как ему докладывали, впадает в него некая река, текущая-де из самой Индии. Ежели есть такая река, стало быть, есть и верный путь торговым караванам российским к вожделенным пряностям, к шёлку и ценинной посуде. Ещё в тех краях, под рукою у губернатора Волынского, разводят хлопчатую бумагу и шелкопрядов, привозят оттоль отличную шерсть. Всё это надобно государству, дабы прибавляло оно в богатстве и изобилии. И он, Волынский, должен елико возможно радеть и стараться оказывать благоприятство российским промышленным и торговым людям в тех пределах. И всё в точности и прилежности ведать и докладывать самому государю.

Ему не впервой были таковые государевы наказы. Ещё в 1715 годе, по вызволении из турецкого узилища, посылай он был по царскому именному указу состоять при особе шахского величества. И тогда же сказано, чтобы он, посланник, едучи посуху и по морю, прилежно всё разведывал: все города и поселения, все пристани и иные корабельные стоянки, сколь много у шаха войска и судов разных, фортеций и крепостей, равно и торговые и ярмарочные места. А ещё каковы там дороги, высоки ли горы, полноводны ли реки... И чтоб он, посланник, всё прилежно записывал в журнал секретный, дабы персияне о том не ведали...

Всё в точности исполнил по указу государеву. И по возвращении удостоился милостивого его внимания, многих расспросов, рассмотрения и одобрения секретного журнала. Живость ответов, расторопность, острый глаз Артемия Петровича пришлись государю по сердцу. И повелел он произвесть Волынского, минуя многие чины, что было против обыкновения, в генерал-адъютанты.

Конечно, и тут благодетель Пётр Павлович постарался, о чём не преминул намекнуть: бил-де челом его царскому величеству о достойном награждении Артемия, воспитанника и верного слуги, претерпевшего многие опасности, за его труды и верность.

Так оно, верно, и было. И доселе чувствует он на себе государевы милость и внимание. И по многим намёкам в письмах Шафирова таковой интерес к его персоне, да и самое его губернаторство учинено с дальними видами. О них говорить не время, однако же ему, Артемию, надлежит быть в постоянной готовности. И губернию содержать в таковом же состоянии. Особливо же воинскую её часть...

Дело, как видно, клонилось к войне. Но с кем? С персами, более не с кем. Сам, видать, и накликал: в журнале своём тайном писал о слабости Персиды, о тупости шаховых наместников в провинциях, кои все были продажны и сластолюбивы, о малочисленности и разболтанности войска, худом вооружении, никчёмной фортификации...

Но за спиною у шаха — султан турецкий. Стерпит ли российское вторжение в шаховы пределы?

Владыка Софроний явно нарушал уговор — молебен затягивался. Артемий Петрович вложил всю силу укоризны во взгляд. Но преосвященный был озабочен каждением и хождением вкруг аналоя и взгляда не уловил.

Ах ты, докука какая! Заморозит, заморозит всех, всю паству! Ведь было же уговорено, было.

   — Нешто вовсе забылся наш пастырь, — не выдержал наконец Артемий Петрович, адресуя своё бурчание стоявшему рядом вице-губернатору. — Забыл про уговор, беспамятлив стал. Дел невпроворот.

   — Рассусолил владыка, вестимо беспамятен, — согласился вице-губернатор. — Господа боится прогневать, от чина отступить.

   — Сейчас знак подам, — не выдержал Волынский и простёр вверх руку с укоризненным перстом.

На этот раз Софроний приметил, понял и лёгким кивком оповестил об этом. Он сунул кадильницу протоиерею и, шаркая ногами, побрёл в алтарь. Царские врата за ним затворились. То был верный знак окончания церемониала.

Испытав почти что радостное облегчение и чувствуя застылость во всех членах, Артемий Петрович побрёл прочь на неверных ногах. За ним покорно последовала его свита. Миряне ринулись ко входам, толкаясь и бранясь — о благолепии было забыто, — не обращая внимания на правящих персон. Давка усиливалась. Солдаты стали пролагать путь бердышами.

   — Фу-ты! — отпыхнулся вице-губернатор. — Экой народ дикой.

   — Народу во все времена кнут надобен, — назидательно произнёс Артемий Петрович, выходя на гульбище, под защиту солдат и воеводы. — Особливо во времена смутные...

Широкая людская река бурливо вырывалась из храма вместе с облаками пара. Люди скатывались по ступеням точно по ледяной горке и где со смехом, а где и с бранью выбегали к протоптанным тропам, ведущим к воротным башням — Пречистенской и Никольской, двум из семи.

Кремль был невелик, но основателен и грозен. Белокаменные стены его поднялись на шесть сажен при более чем двухсаженной толщине — поди-ка разрушь. Бойницы глядели грозно: и сверху и снизу — ради подошвенного бою. В стенах были проложены ходы и камеры для припаса. Башни глядели во все стороны света, и были они по-богатырски мощны, с вышками дозорными — поди подступись! Рвы? Вовсе неприступны были они: матушка-Волга да её малый сын Кутум...

Артемий Петрович не понапрасну обмолвился про смутные времена. Смута была кругом, ненадёжными мнились племена, подавшиеся под руку России, и иные, враждебные, коих было немало. Время от времени их набеги разбивались о Кремлёвские стены, оставляя следы. Свой след оставили бунты разинцев да стрельцов — протёкший век вовсе не был мирен. Да и два землетрясения не прошли бесследно.

Воссев в губернаторское кресло, Артемий Петрович первым делом озаботился о починивании кремля, его стен и башен. Вскоре и материал отыскался. Невдалеке от Астрахани некогда располагалась столица Золотой Орды именем Сарай-Бату[16]. Строена она была из добротного кирпича, хоть было ему не менее пяти веков. Объезжая пределы губернии, Волынский наехал на Сарай-Бату, облазил его вдоль и поперёк, самолично испытал ордынский кирпич на прочность и, убедившись в его крепости, приказал снарядить обозы для доставки кирпича в Астрахань.

Дело подвигалось медленно, а зимою и вовсе замирало. Губернатор был молод — на тридцать третьем году, — а потому нетерпелив, поначалу ярился, топал ногами, бивал по щекам... Что толку. Таской да лаской, однако, мало-помалу добился своего, понял: каким конь уродился, таким и век свой трудился. Более не возьмёшь того, что у него есть.

В нынешний, 1722-й, Артемий Петрович вошёл настороженный: глаза государя глядели в его сторону, то было явно. Он это более чувствовал, прямых же доказательств тому было мало. Может, и пронесёт, кто знает. Намёки были в письмах Петра Павловича, благодетель, по обыкновению, выражался туманно, ибо был привержен к высокому слогу. Пронесёт не пронесёт, а дыры заделать надобно загодя и действовать неупустительно, кабы врасплох не попасть. Дыр же было много, а кирпича припасено мало. Мало и лесу, суда прохудились, текли, работного люда, как он ни старался, не прибывало...

Эти мысли постепенно стеснили то доброе расположение духа, которое навеяло на него благодатное утро. Артемий Петрович кликнул воеводу, буркнул:

   — Обхода делать не буду. Ныне не до того: письменных дел много. Гляди в оба, в Крымской башне плотникам задай работу. Завтра догляжу и, ежели что, взыщу.

   — Не сумлевайся, ваша милость, исполним, — протолкнул воевода сквозь заиндевелые усы.

Артемий Петрович махнул рукой. Недовольство, вызванное более всего бесчинием по окончании молебствия, разрасталось. Так и не разгладились морщины на челе — трудно отходил...

Кабинет губернатора был по чину велик и гулок. Стоял в нём длинный стол морёного дуба, крытый, как водится, зелёным сукном казённого цвета, на нем две чернильницы, оловянный стакан с очиненными гусиными перьями, торчавшими словно хвост птицы, пухлые книги в коже: Библия, Месяцеслов, Требник, остальные потоньше, сочинения исторические и географические. Вдоль стола — дюжина стульев. Был ещё поставец для посуды, масляная лампа голландской работы и светцы на длинных железных ногах. По чину полагалось бы Артемию Петровичу и губернаторское кресло: массивное, с высокой спинкою и гербом. Но он довольствовался прочным дубовым стулом с мягкой спинкой и мягким же сиденьем.

В приёмной возле стола правителя канцелярии топтались какие-то люди. Завидя губернатора, они поспешно содрали шапки и поклонились в пояс. Он небрежно кивнул и прошёл к себе.

   — Что за народ? — осведомился он у правителя канцелярии, поспешившего следом.

   — Кульер от Беневения[17] с доношением его царскому величеству...

   — Сколь раз говорено было: не царскому, но императорскому, — сердито поправил его Артемий Петрович. — Привыкать надобно. А остальные?

   — По торговому делу, — извиняющимся голосом отвечал правитель. Видел: хозяин не в духе.

   — Купцов гони, а курьера представь, — распорядился Волынский.

Курьер не решился приблизиться. Был он немыт, нечёсан, и дух от него шёл тяжёлый, волнами распространявшийся в натопленном кабинете.

   — Поди ближе. Ишь, до чего закоптился — чистый мурин. Прикажу тебя отмыть. Когда явился?

   — Ноне утром, ваше высокомилостивство, — отвечал курьер, не поднимая головы.

— Подай бумаги, — приказал Волынский, морщась, и позвонил в колоколец. Бросил заскочившему правителю: — Распорядись натопить ему баню — воняет густо. Да пущай после этого отоспится: эвон глаза-то красны ровно у совы, да и голова клонится.

Дверь за ними закрылась. Артемий Петрович двумя пальцами взял холстинный мешок с бумагами, пропитавшийся теми же запахами, осторожно вытащил бумаги и отнёс их на припечек, дабы несколько выветрились и пообсохли.

«Государь не из брезгливых, но и он станет нос воротить», — мельком подумал он.

Бумаги были от Флорио Беневени — секретаря Ориентальной экспедиции коллегии Иностранных дел, царского посланника в Перейду и Бухарию. Оный Флорио был старым товарищем Артемия Петровича ещё по сидению в Едикуле — Семибашенном замке турецкой столицы вместе с Петром Андреевичем Толстым, Петром Павловичем Шафировым, Михайлой Борисовичем Шереметевым[18] и их служителями. Вместе и претерпели в аманатах[19] в каменной темнице, мрачной да смрадной, слыша постоянные угрозы своих стражей лишить их живота. Потом вместе служили под началом подканцлера барона Шафирова в Посольском приказе, поименованном затем в коллегию Иностранную. Флорио был родом из Рагузы, обиталища предприимчивых людей, где в ходу были многие языки, а потому знал не только языки словенские, но и итальянский, турецкий, персидский, татарский...

Государь давно глядел на Восток. Отправляясь в одиннадцатом годе в злосчастный Прутский поход, он наказывал новоучреждённому Сенату: «Персицкой торг умножить, и армян, как возможно, приласкать и облехчить в чём пристойно, дабы тем подать охоту для болшева их приезду».

«Ехать ему, Флорию Беневени, — прописано было в наставительной грамоте, — в чине его царского величества постанника... дана к нему, хану, верющая грамота публичная... одначе по состоянию дела инкогнито и под другим лицом, ежели потребно, чтобы его не узнали, или инако, по-своему раземотрению. И, едучи ему в пути... как морем, так и сухим путём, все места, пристани, городы и прочие поселения и положения мест и какие где от них в море Каспийское реки большие и малые впадают, и какие они суда имеют, також какие городы и укреплённые ль, и имеют ли фортеции. Присматривать всё то прилежно и проведывать искусно, так, чтоб того не признали...»

Словом, всё то, что некогда предписывалось вызнать ему, Волынскому, едучи в Перейду. Но путь Флорио лежал дальше и был опасней: по слухам, Бухарин была враждебна.

Артемий Петрович без церемоний сорвал восковые печати: отныне доношения Беневени будут запечатаны красными сургучными печатями губернатора Астраханского. И отправлены в царствующий град Санкт-Питербурх его губернаторскою почтою.

Кроме реляций на высочайшее имя были среди бумаг письма барону Шафирову, писанные по-итальянски, а также секретные, писанные цифирью, к коим ключа у него, Волынского, не было. Впрочем, о содержании их он без труда догадался: Флорио докладывал сведения о состоянии войска, гарнизонах, укреплениях, флоте. А ещё уж непременно о россыпном золоте, в коем была великая нужда в государстве. С этой целью были посыланы прежде в таинственную Бухарию подполковник Иван Бухгольц, капитан-поручик князь Бекович-Черкасский[20], поручик Кожин. Князь был вероломно убит хивинцами, остальные возвратились ни с чем. Золото оставалось неуловимым.

«Бедный Флорио, — сострадательно подумал Артемий Петрович. — Похоже, и его ждёт судьба князя. Беневени странствовал уже третий год и всё ещё был далёк от цели. Путь в Бухарию был опасен, он вёл чрез Перейду, по караванным тропам купцов, по пескам пустынь... Бедняга, бедняга. Чуть не сгибнул в Шемахе во время бунта[21], вот уже который месяц мается в Исфахане — персиянские министры чинят ему препоны...»

«Так и со мною было, — вздохнул Артемий Петрович. — Ихние поклоны да посулы не стоят и верблюжьего помёта. Одно вероломство. Сидючи в Тихране да в Исфахане не один месяц, он тогда нагляделся да наслушался ихних посулов. Они утекают меж пальцев, не оставляя следа. Разве что сам шах повелит...

А шах-то! Он сам, прости Господи, точно жидкий навоз. Он ближнему своему министру в рот глядит, каждому его слову верит да таково поступает...»

Волынский придвинул к себе бумаги и стал читать:

«...А как сюды в Шемаху прибыли, против обещания нам учинено не было, но всякая противность показана.., пропуску нам не отказывают.., и время протягивают.., лишняя мешкота меня и моего товарища посла в полное разорение приведёт... До сих пор на свои деньги кормимся, а от сего хана, кроме квартеры, ничего не видали...»

«Да, так оно и со мною было, — жалостливо подумал Артемий Петрович. — Слова льстивы, а дела фальшивы».

«И ныне о том же доношу, что состояние моё толь к худшему идёт, яко вне всякой моей надежды... И доныне в сём проклятом месте обретаемся, и чинятся нам великие протори, а отправления себе нимало не видим».

«Да, истинно страдален. — Артемий Петрович покачал головой. — Я-то хоть сам за себя в ответе был. А у Флория на шее посол бухарский Кули-бек — «претендует явственно, чтоб я онаго содержал и кормил...».

«...Ширванский хан, — читал далее Волынский, — получил паки прямой указ от двора, чтобы нас немедленно выслать и в дорогу отправить, что чрез великие труды получили, понеже хан и по тому указу нас отправить не хотел... Лишь мы поднялись и с полверсты от того места не отъехали, а неприятели в трёх вёрстах из-за гор и появились, чего ради сочинилася в городе великая тревога...»

Там, в Петербурге, прочтут, повздыхают, может статься, да в скорости забудут. Там жалости не ведают. Он, Артемий Петрович, на своей шкуре испытал то, что претерпевает сейчас его бывший соузник. Впрочем, и здесь, в высоком губернаторском кресле, он непрестанно подвержен испытаниям. Власть, какой бы она ни была, постоянно испытывает и искушения и покушения. Эвон, и у нехристей нету мира: всяк их тайша норовит подняться выше, спихнуть брата ли, отца ли, завладеть их добром. Правда, у них всё открыто, не то что в Петербурге: шипят по углам, мажут друг друга грязью, подсиживают... Всё тишком да шепотком...

Власть — великое бремя, великий искус и столь же великая страсть. Вспомнился ему князь Матвей Гагарин, всемогущий сибирский губернатор[22], всевластный и великий лихоимец... Уличён был, судим и повешен. Болтался в петле ровно куль. Суров государь, беспощаден, жалости неведом, страшен во гневе...

Артемий Петрович невольно поёжился.

— Господь всеблагий! — невольно вырвалось у него из груди. Обратив молитвенный взор на икону Николая Угодника с житием, почитаемого как покровителя и защитника, Артемий Петрович истово закрестился на красный угол, бормоча: — Помилуй и сохрани мя, грешного и недостойного, от всякой напасти, а паче от государева гнева, от всякой немилости…

В эту самую минуту, спугнув молитвенный порыв, в кабинет без зова и без стука проник правитель канцелярии. Вид у него был какой-то встрёпанный, словно бы пуганый.

   — Чего тебе? — недовольно произнёс Артемий Петрович. — Сколь раз говорено было: допрежь стучи, потом гряди. Ну? Что стряслось?

   — П-п-посланцы, твоя милость, — бормотнул правитель. Он был явно озадачен.

   — Что ещё за посланцы?

   — От известного тебе калмыцкого владельца Доржи Назара.

   — По какой надобности? — И, видя, что правитель несколько не в себе, прикрикнул: — Застращали они тебя, что ли?! Язык проглотил?! Говори, ну!

   — С мешком они, — с трудом выдавил правитель.

   — Что ж. Небось Доржа презент жалует.

   — Презент, — неожиданно хихикнул правитель. — Только дух от мешка тяжкий...

   — Полно болтать-то! — рассердился Артемий Петрович.

   — Ровно дохлятиной набит, — не унимался правитель.

   — Чего городишь! Зови толмача да впусти их вместе с ним.

   — Сам изволишь поглядеть да обонять, — торопливо проговорил чиновник и исчез за дверью.

Впрочем, странное известие это невольно заставило Артемия Петровича насторожиться. В нём было нечто смутительное. Мешок... Тяжёлый дух... От этих нехристей дождёшься и того, что какую-нибудь убоину поднесут. Обычаи у них самые дикие. Многажды имев с ними дело, он каждый раз убеждался в их непредсказуемости. Они жили по своим уставам, не имевшим ничего общего с привычными представлениями. За годы своего здесь сидения он так и не проник в них, хоть и тщился...

В ожидании Артемий Петрович стал рассеянно перебирать бумаги, лежавшие на столе. В них, впрочем, не было никакой важности: все они были доложены и резолюции накладены. Однако следовало изобразить рабочий вид. Да и сами бумаги действовали на инородцев завораживающе, ибо они бумаг не знали, а потому видели в них нечто сверхъестественное, некую магическую, колдовскую силу, обладавшую непонятной властью.

В дверь поцарапались. Это означало, что правитель ждёт разрешения впустить депутацию.

   — Пущай! — возгласил Артемий Петрович и, напустив на себя важность, уткнулся в бумаги. Он не поднял головы и тогда, когда они вошли и стали на пороге. Затем, выждав сколь следовало занятому властительному человеку, глянул на вошедших и буркнул:

   — Ну? С чем явились? Савелий, допросил ты их?

Толмач Савелий имел смущённый вид. Он поклонился и начал:

   — Известный вашей милости владетель калмыцкой Доржи Назар прислал ближних своих людишек с важною вестью почтенному наместнику великого царя и государя...

Стоявший рядом с толмачом небольшой округлый человечек с плутоватым лицом в богато расшитом халате подобострастно обратился к губернатору с длинною речью.

   — Чего он там лопочет?

   — Сейчас, ваша милость. Стало быть, Доржи извещает могущественного наместника великого царя и государя, что одержал-де полную победу над врагами. Они-де были врагами его царского величества...

   — Полно врать-то! — раздражённо перебил толмача Артемий Петрович. — Какие такие враги в здешней земле у государя нашего?

Савелий заклекотал, обратясь к послу, и, выслушав его ответ, доложил:

   — Он говорит, что враги Доржи Назара есть одновременно и враги великого царя. А посему-де просит переслать в царствующий град Питербурх доказательство сей великой виктории.

Посол обернулся и что-то коротко бросил стоявшим за ним спутникам его. Они вытолкнули вперёд квадратного человека с объёмистым мешком. От этого движения по кабинету распространилась волна зловония.

   — Это ещё что?! — сурово выкрикнул Артемий Петрович, подозревая недоброе. — Что за доказательство? Падалью несёт — мочи нет!

   — Так что осмелюсь доложить, — смущённо забормотал толмач. — Уши это. Врагов, стало быть. Во свидетельство великой победы.

Посол снова торопливо заклекотал, и толмач добавил:

   — Четыреста и пятнадцать ушей... Полный расчёт.

Артемий Петрович побагровел. Это было чёрт знает что такое! Вонь становилась невыносимой. С другой же стороны... Сие есть некий знак верноподданничества, явно пренебречь которым казалось ему недипломатичным...

Неожиданная и странная мысль вдруг пришла ему в голову. Отчего это ушей нечётное число? Что сие означает. Не есть ли это какой-то символ?

Зажав нос и отвернувшись, он пробормотал:

   — Унесите мешок, черти! На улицу его, на мороз!

Он подождал, пока страшный презент исчез за дверьми, распорядился открыть одно из окон и велел толмачу:

   — Скажи сему нехристю, что я от имени великого государя принимаю свидетельство верноподданничества Доржи Назара и поздравляю его с викторией. Однако пусть объяснит, отчего это ушей четыреста пятнадцать? Не есть ли в этом некий знак?

Посол заулыбался.

   — Он говорит, что среди врагов не было карнаухих, а четыреста пятнадцатое ухо принадлежало верблюду предводителя врагов. Он был заколот и съеден.

   — Ладно, коли так. Теперь гони их в шею, — приказал Артемий Петрович правителю. — Пусть выдадут им из казны медный чайник.

Посольство, кланяясь, вывалилось вон.

   — Слава тебе Господи, — вздохнул губернатор. — Экая вонища. Четыреста пятнадцать ушей... Окаянные, чего придумали... Нехристи, одно слово — нехристи.

Он хотел было отправиться в трапезную и уже вышел из-за стола, как дверь снова отворилась, и правитель выкрикнул:

   — Кульер из Питербурха.

Вслед за ним бесцеремонно, не дожидаясь зова, ввалился сам курьер, на ходу доставая из-за пазухи медвежьей шубы запечатанный свиток. Печать была с царским вензелем.

Трясущимися руками, не ожидая ничего доброго, Артемий Петрович сорвал печать, развернул свиток и, узнав руку Макарова[23], несколько успокоился. Одна фраза, выписанная особенно крупно, сразу бросилась ему в глаза:

«...нимало не мешкая ехать ему, Волынскому, в Питербурх по важному государственному делу...»

— Государь император приказал лично, — с важностью добавил курьер, рослый гвардейский сержант.

Глава вторая ШАТКОЕ СЧАСТЬЕ МАРИИ

Поёт кочеток про милый животок. Раскинул ей печаль

по плечам да пустил сухоту по животу.

Пословицы


Царь девице честь окажет, коли между ног помажет.

Присловье


Голоса и бумаги: год 1722-й

Праздник Богоявления Господня. Его Величество поутру слушал заутреню и литургию, не выходя из церквы в Преображенском; и вышед из церквы, славили в хоромах, где жила блаженная памяти Царевна Наталья Алексеевна, и кушали тут. Его Величество, откушав, приезжал в свой дом и почивал; а после опочивания паки в помянутые же хоромы изволил поехать, где все славельщики ожидали Его Величество, а потом славили в городке, называемом Плешбурхе, что на реке Яузе против тех же хором, а под вечер славили в Доме Его Величества; потом уже ночью славили в Немецкой слободе у директора Московской полотняной фабрики Ивана Тамеса. День был посредственный. Сегодня Его Величество на Ердане не был и полки в строю не были ж, для того, что на Москве-реке лёд зело был худ, а в иных местах и не замёрзло.

«Юрнал походной императора Петра Великого»


Сейчас узнал из достоверного, но тайного источника, что Царь решился объявить войну шаху персидскому. Находящимся здесь восемнадцати батальонам лучшего войска приказано готовиться к походу. Они будут присоединены к полкам, расположенным вблизи Астрахани. Возмутившийся против шаха хан узбекских татар, через присланного сюда гонца, обещал присоединиться с казаками к русским. Узнал я также, что Царь назначил свой отъезд на 25-е апреля и что с ним поедут Меншиков, адмирал Апраксин, Шафиров и Толстой... Полагают, что Царь прикажет иностранным министрам ехать с ним... умоляю ваше высокопреосвященство прислать мне тотчас по получении этого письма приказания, без которых я не могу... пускаться в такое путешествие. Издержек оно потребует огромных, неудобства причинит таковые же, и возвратиться я смогу не раньше будущей зимы.

Кампредон — кардиналу Дюбуа.


Всемилостивейший царь-государь.

При моём здесь житии явились многие полонянники разных служилых чинов, которые бегом из Бухар и из Хивы и из иных мест спаслись, а именно двадцать один человек, и оным я по возможности моей вспоможение учинил и отправил в Астрахань. А иные такожде непрестанно являются. Также слышно, что в Бухарах, а наипаче в Балхе немалое число полонянников обретается и оные непрестанно будут ко мне прибегать и просить об откупе, а мне выручать их нечем, того ради прошу Вашего Величества, дабы по своему благодушию над обретающимися в полону милосердие показать и какое-нибудь определение учинить повелел.

...Шахово величество, увидя меня, остановившись и приняв тот мемориал (записку о том, что ему чинят всяческие препятствия к отъезду. — Р. Г.), с великим удивлением стал меня спрашивать, а именно сие слово молвил: «Начаялся я, что вы давно отправлены, а вы ещё здесь. Я все твои нужды исправлю... и велю немедленно вас отправить». Ихтиматдевлет (губернатор. — Р. Г.) при том весь помертвел...

Вашего величества нижайший и всепокорнейший раб Флорио Беневени. Из Тихрана (Тегерана) 25 мая 1721 года. Получено в Москве в 15-й день генваря 1722 года


Их Величества были на погребении князя Фомы Кантакузина.

«Из Юрнала походного императора Петра Великого».


Бам-м-м, бам-м-м, бам-м-м...

Размеренный звон слетал с невысокой колоколенки и дробился о стены Китай-города, глохнул в закоулках невысоких домов, созывая на молитву. Звонили не во здравие, а за упокой.

Запорошенные деревья роняли хлопья снега на свежевырытую могилу, на мёрзлые комья земли, на головы людей, сгрудившихся возле гроба.

Небольшой хор певчих, стоя в отдалении, пел по-гречески. Греческий звучал в протяжной речи двух священников, попеременно произносивших слова заупокойной молитвы. Время от времени они переходили на церковнославянский. Чёрные монашеские одежды мешались с богатыми бобровыми шубами и собольими салопами дам.

Народу было много. Но печальная церемония затягивалась. Ждали государя и государыню, и ворота монастыря, вопреки обыкновению, были широко распахнуты.

Наконец показались конные преображенцы императорского эскорта, а вслед за ними кареты с гербами. И все почувствовали облегчение: январский мороз был немилосерд и не щадил даже обладателей шуб.

Пётр, по обыкновению не дожидаясь свиты, стремительно подошёл к гробу, покоившемуся на высоких козлах. Скрестив руки, он несколько секунд вглядывался в бескровное лицо покойного. Затем, наклонившись, поцеловал его в лоб.

Это последнее целование стало знаком для остальных. Прощаться с князем Томой Кантакузином потянулась вереница людей.

Светлейший князь Дмитрий Кантемир[24] со второю супругой прекрасной Анастасией Трубецкой-Кантемир, их дети, достаточно взрослые, чьё участие в погребальной церемонии было уместно, сенаторы, министры...

Князь Дмитрий с грустью думал о том, что в нескольких шагах от свежей могилы лежат другие, давние и дорогие его сердцу и памяти. Его первая супруга Кассандра[25] была из царского рода Кантакузинов. Рядом с нею покоилась их дочь Смарагда...

«Господь призывает к себе достойнейших» — эта незатейливая мысль, казалось, утешила его. Вот и князь Тома Кантакузин... Век его был сравнительно долог — шестьдесят шесть лет. Если бы не взрывной характер, он мог протянуть куда дольше. Вёл спэтар Валашского княжества, он порвал со своим принципалом господарем Брынковяну[26] и бежал в русский лагерь, стоявший под Яссами. Это, как ни странно, его и спасло, не то он разделил бы ужасную участь своего повелителя: турки отрубили бы голову не только ему, но извели бы таким жестоким и кровавым образом весь его корень, как сделали это с сыновьями Брынковяну.

Господь отвёл ему ещё одиннадцать лет жизни, а царь Пётр обласкал и вознаградил его за потери. Князь Тома был беспокоен и завистлив. Он завидовал ему, Кантемиру, отличённому ото всех молдавских и валашских беглецов. Как же: светлейший князь, сенатор, действительный тайный советник... Повелитель как бы удельного княжества своих соплеменников, равно и многих русских крепостных...

Завидовал, завидовал ему князь Тома. И зависти своей не таил. У покойного был желчный характер. Узнав о том, что царь Пётр всерьёз увлёкся старшей дочерью его Марией и повадился бывать у Кантемиров, он брюзгливо бросил:

   — Поздравляю, князинька. Только милость ли это? Обрюхатит и бросит...

Впрочем, он, князь Дмитрий, был весьма трезвомыслен и не обольщался, отнюдь нет. Скорей всего, так оно и будет: царь Пётр в отношениях с прекрасным полом был бесцеремонен и полагал, что ему, государю, отказу быть не должно ни в чём. Однако в своих разговорах с дочерью темы сей касаться не дерзал.

В самом деле: можно ли запретить государю бывать у них в доме, уединяться на половине Марии, а самой Марии бежать царя. Она слишком умна и тонка. Пётр, судя по всему, ценил в ней именно эти качества, способность к занимательной беседе, рассудительность вровень с мужской, свободное владение несколькими языками... Рядом с императрицей, сильной и рослой, грубоватой и бесцеремонной, Мария казалась хрупким изящным цветком. Этот контраст пленял и притягивал царя: князь Дмитрий понимал это.

Свидания царя с дочерью становились всё дольше и дольше, дошло и до императрицы: косилась, перестала отвечать на поклоны и допускать к руке, как предписывал этикет. Но выговорить своему повелителю не смела — таковые выговоры обычно худо кончались.

   — Я сам себе государь, — буркал Пётр. — Коли ещё раз посмеешь ставать поперёк — брошу!

Екатерина-Марта знала: так оно и будет. Слишком властен и дерзновенен был её повелитель. Он не признавал никаких уставов, условностей и даже законов — ни Божеских, ни тем более человеческих.

Вот и здесь, у смертного ложа близ церковной стены, императрица старалась не смотреть в сторону семейства Кантемиров. А если взгляды их случайно встречались, демонстративно отворачивалась.

Екатерина, казалось прочно утвердившаяся как царственная супруга, продолжала чувствовать зыбкость под ногами. Она была не глупа, нет, но, как ни обкатывали её придворные церемонии, природная простоватость была сильней. В глубине натуры она всё ещё оставалась служанкой пастора Глюка, попавшей в случай и старавшейся изо всех сил соответствовать своей нынешней высоте.

Она вынуждена была смотреть сквозь пальцы на частые увлечения своего грозного супруга, и порою, когда ей казалось, что они мимолётны и минуют без последствий, она даже поощряла его, зная, что он в конце концов вернётся к ней, и чувствуя свою незаменимость.

Но тут она встревожилась. Женским своим чутьём она осознавала опасность. Здесь другое, здесь серьёзно, в этой Марии Кантемир, отнюдь не красавице, даже, пожалуй, и не хорошенькой, было нечто такое, что сильнейшим магнитом притягивало Петра. Что? Екатерина силилась понять, но тщетно. И довериться, по существу, было некому, излиться, попросить совета. Более всего она боялась уронить своё достоинство, столь трудно завоёванное, великим терпением и трудами утверждённое — достоинство государыни.

Оставалось безропотно терпеть и ждать — более ничего она не могла. И теперь она стояла, наклонив голову, стараясь не глядеть по сторонам, бессильная что-либо предпринять, и тоскливо ждала окончания траурной церемонии.

Хор певчих снова затянул со святыми упокой, архиепископ Кирилл обошёл круг гроба, круг массивной плиты жёлтого мрамора, на которой камнесечцы успели высечь только русскую надпись и две буквы греческой. Им ещё предстояла работа, в коей наставлять их надлежало князю Дмитрию, ибо был он человек высокой учёности, знаток всяческих алфавитов: латинского, греческого, арабского, иудейского, кириллического и даже глаголического — этого из чистой любознательности. Погребальный ритуал подходил к концу, чаемому всеми: месяц генварь был, по обыкновению, весьма морозен, особливо на исходе. Кадильный дым, сгустившись, возносился вверх.

Пётр наклонился и бросил в могилу несколько мёрзлых комьев. За ним потянулись остальные. Последними подошли игумен с братией. Восемь чёрных монахов с трудом подняли плиту и покрыли ею чёрный прямоугольник могилы.

Мужчины торопливо напяливали шапки. Пётр взял Екатерину под локоток и подсадил в карету:

   — Езжай, матушка, в Преображенское. А мы тут одного князя помянем, а с другим трактовать станем о самонужном деле. Графьям Головкину и Толстому, барону Шафирову быть со мною. Веди нас, князь Дмитрей, тут, чаю, до твоего домка шагов с десяток будет.

   — Царских, — с поклоном молвил граф Пётр Андреевич Толстой. — А наших, государь, мелковатых, все две дюжины.

Экипажи императрицы и её свиты тронулись со двора. Монастырей опустел.

Мужчины гуськом зашагали по Никольской улице. Впереди — Пётр. Дорога была разметена и пустынна.

   — Служителей-то отправьте, — приказал Пётр. И сержанту, командовавшему конным гвардейским эскортом: — За мною в осьмом часе будешь.

Кареты, сани, возки и конные гвардейцы исчезли в воротах Никольской башни. Простота Петра продолжала удивлять его спутников, успевших вроде бы попривыкнуть к ней.

Им-пе-ратор! Однако же и корабельщик. И токарь. Вот-вот выйдет в адмиралы...

Многим из тех, кто сопровождал сейчас Петра, помнились пышные дворцы европейских владык, утопавших в роскоши. Их повелитель был скуп, словно мастеровой. Императрица штопала ему прохудившиеся чулки. Расходы на содержание двора непреклонно урезались. Царёво обиталище в Преображенском сошло бы за постоялый двор.

   — Более всего пекусь о силе, крепости и престиже государства Российского, — неустанно повторял Пётр. Фразу эту затвердили его сподвижники, приноровились к ней и поступали сообразно.

Дом Кантемира на Никольской, невдалеке от стены Китай-города, был невелик и сдавал более на купеческий, нежели на княжеский. Однако со вкусом убранные покои, старинная мебель, множество ковров на турецкий манер, оружие по стенам, отливавшее холодным блеском стали, свидетельствовали о родовитости хозяина.

   — Веди, светлейший, в кабинет: разговор будет важный, совет, стало быть, держать приспело время.

   — Позвольте возразить, ваше величество, — подал голос Кантемир на правах хозяина дома. — Поминальный стол накрыт.

Пётр хмыкнул:

   — Верно, князинька. Обычай должно уважить. Да и кишки небось свело на морозе.

Вошли в залу, обращённую в столовую.

   — Милости прошу, ваше величество, — пропела Анастасия Кантемир.

   — Хороша у тебя жёнка, князь. — Пётр прошёл во главу стола и походя чмокнул хозяйку в лоб. — Подноси, Настенька, мы с морозу. Ну, господа, вечная память князю Фоме.

Осушил золочёный кубок, крякнул, запустил пальны в блюдо с дымящимся жарким, жадно рвал куски, почти не жуя.

Поминальная трапеза проходила в молчании. Не слышно было веселящего душу звона бокалов, оживлённого разговора, шуток, тостов. Под конец князь Дмитрий сказал небольшую речь об усопшем, помянув его достоинства — храбрость, верность, чадолюбие.

   — А где ж Марьюшка? — вдруг спохватился Пётр. — Не хвора ли?

   — У себя в светёлке, ваше величество, — с поклоном отвечал князь Дмитрий. — Жаловалась: недужна-де.

   — Пусть не отлучается. После нашего совету зайду проведать.

Перемена следовала за переменой. Слуги уносили пустые блюда и тарелки, подносы каждый раз были заставлены. За столами, поставленными покоем, теснилось до трёх десятков человек: родня князя Фомы, домашние князя Дмитрия, его сильно поредевший двор из ближних бояр.

Пётр поднялся, обгладывая кость. То был знак для господ министров, поместившихся возле него. Торопливо дожёвывая и допивая, они тяжело вставали из-за стола. Стали было подниматься и все остальные. Но Пётр осадил их властным движением руки, всё ещё державшей кость:-

   — То паше приватное дело, а вы продолжайте есть-пить.

Министры, толпясь, вышли вслед за Кантемиром и Петром. Остальные продолжали стоять, вытянувши руки по швам и провожая глазами высоких сотрапезников.

   — Государь велел продолжать, — провозгласила княгиня Кантемир. В голосе её слышалось облегчение: царь был нередким гостем в этом доме, что почиталось особою честью. Но однако же, однако... То была тяжёлая честь: государь был непредсказуем, желания его переменялись часто и невоздержно.

Его внимание пало на падчерицу. Ни князь, ни княгиня не могли ни помешать, ни оградить, ни отвратить.

Казалось бы, лестно... Но и смутительно, но и беспокойно. Более всего отцу. Но беспокойство князя мало-помалу заражало и княгиню. А потом... Её женское самолюбие в самой глуби своей было уязвлено. Она, княгиня, была красавицей первостатейной, ею любовались обе столицы, тринадцатилетний княжич Антиох[27] слагал в честь мачехи нескладные вирши.

А государь проходил мимо неё как-то небрежно, хотя и с дежурным комплиментом. Он стремился к цели. А целью той была Мария. Царь не привык таить своих желаний. Не таил он их и под этими сводами.

А что Мария?

Поначалу она была ошеломлена, подавлена, испугана. То была буря, вихрь, смерч, завертевший, закрутивший, сбивший с ног. С ним нельзя было совладать, ему можно было лишь покориться. Голова княжны шла кругом, она ничего не понимала. Она была щепкой, увлекаемой прихотью бурного потока.

Так было первое время. А потом она с неистовым наслаждением бросалась в этот бурный поток. В государе всё было непомерно и непредсказуемо. Боль и наслаждение мешались. Княжна была слишком хрупка для этого великана. Порою ей казалось, что вот-вот он пронзит её насквозь: боль была слишком велика. И столь же велика была сладость боли, исторгавшая невольный крик, переходивший в стоны, слабевшие с каждым мгновением.

Конец всегда был неожидан, он переполнял её. Пётр отстранялся, как пушинку схватывал её в охапку и сажал в кресло.

Пожалуй, Мария была единственной женщиной, чей разговор удерживал на месте опустошённого, не склонного к сантиментам Петра. Обычно, свершив своё мужское дело, он торопливо поднимался и уходил. А тут... Он всё чаще и дольше втягивался в беседу. Она занимала его. Женщина могла быть ровней — с удивлением отмечал он. Её суждения отличались редким здравомыслием: удивляясь всё больше и больше, он схватывал их, чтобы затем пустить в оборот.

Эта женщина всё сильней приковывала его к себе. Она была нужна ему и в постели, и в его царственном деле... Он ещё не знал, что произойдёт дальше, но чувствовал, что непременно что-то должно произойти, что впереди его ждёт перемена...

Меж тем князь Дмитрий Кантемир распахнул перед государем дверь своего просторного кабинета, оборудованного по его вкусу для учёных занятий.

Пётр во время своих посещений княжеских хором в кабинет, как правило, не заглядывал: с некоторых пор у него был иной интерес... Но сейчас его приковали к себе полки с книгами. Книг и рукописей было великое множество и на множестве языков: кроме европейских, здесь были арабские и персидские, само собою и турецкие. Древние свитки соседствовали с латинскими манускриптами, пергамент с папирусом, ломким и хрупким...

Пётр осторожно достал с полки заинтересовавшую его рукопись с миниатюрами тончайшего письма.

   — Экая искусность, — заметил он, осторожно перелистывая страницы, — Небось занимательно писано. Просвети-ка, князь.

Князь Дмитрий бережно взял из рук царя рукопись.

   — Это трактат арабского мыслителя Юсуфа аль-Кинди[28], жившего без малого тысячелетие тому назад...

Все столпились возле Кантемира: Толстой и Шафиров знали арабский, их интерес был неподделен.

   — Неужли сей книге столь много лет? — Пётр, по-видимому, был несказанно удивлён.

   — Нет, государь, это поздний список с какого-нибудь другого списка. А оригинал, полагаю, хранится в султанской библиотеке, если он вообще сохранился.

   — О чём же трактует сей древний автор?

   — Трактат назван броско: «Как уберечься от печалей»...

   — Важно! — восхитился Пётр. — И до всех касаемо. Каковы же его советы?

   — «Нам надлежит заботиться о том, чтобы быть счастливыми и избегнуть страданий...»

   — Верно! И что же советует сей мудрец?

   — «Если нет того, чего мы хотим, — с улыбкой переводил князь, — то следует хотеть то, что есть...»

   — Продолжай, князь, — Пётр нетерпеливо барабанил пальцами по столу. — Перескажи самонужнейшее в нашем нынешнем положении.

   — Юсуф аль-Кинди рассуждает так: человек, который хочет прожить жизнь без бед, подобен тому, кто вообще желает расстаться с жизнью. Ведь беды и невзгоды неотделимы от жизни, они — сама жизнь. Так что иного человеку не дано. И надо только уметь принимать как должное всё, что преподносит нам жизнь... Всё поистине необходимое человеку дано: даже кит не остаётся без пищи, а ему нужна целая гора. Человек же стремится взять от жизни как можно больше, притом таких вещей, которые нередко отягощают ему жизнь...

   — Мудрец прав и в этом, когда речь идёт об одном человеке, — заметил Пётр. — Но коли речь идёт о государстве, то оно требует слишком многого, иное мнится ныне ненужным, а завтра в нём приспевает великая нужда.

Он обвёл всех пытливым взором. Выпуклины глаз, казалось, набухли и готовы вот-вот выскочить из орбит. Его собеседники молчали, ждали продолжения. Им было ясно: государь замыслил нечто и сначала захочет выслушать их суждения, но потом потребует соучастия.

   — Шведа склонили к миру, — начал он неторопливо, — стало быть, руки у нас развязаны. Мир встал нам в деньги великие, дыру в казне надобно заткнуть. Как? Торговлею, коя выгоды нам сулит. А ещё отысканием металлов драгоценных — злата и серебра. Посылал я людей на Восток, в земли бухарцов и живинцов. Иных побили — князя Бековича-Черкасского, — иные, претерпевши великие опасности, возвратились с пустыми руками. Меж тем купцы армянские за верное утверждают: есть в тех землях россыпное злато, есть. Песок золотой в реках. Время нам показало: одиночные разведчики тех дальних путей и богатств должной зоркости и силы не имеют. Надобна экспедиция со множеством народу, войско надобно, дабы пробились мы в те восточные земли, на берега моря Каспийского, откуда торг ведётся шёлком, посудою ценинной, пряностями. Разведать — нет ли речного лёгкого пути в Индию. Я о сём давно думал: учинить надёжными торговые пути российского купечества, учредить тамо, на берегах Каспийского моря, для сей нужды крепости и фактории. А для сего замыслил я нынешнею весною поход с войском в те края. Волгою до Астрахани и далее... А теперь высказывайтесь.

   — Коли стояли бы на ногах крепко, — осторожно начал канцлер Гаврила Иванович Головкин, — то почёл бы сию кампанию самонужнейшей. Не отложить ли, ваше величество, на будущий год. Можно было бы с основательностью подготовиться...

Пётр хотел было возразить Головкину, но его опередил вице-канцлер Шафиров, пребывавший в давних контрах со своим патроном и тайно метивший на его место:

   — Опаслив ты, Гаврила Иванович, а опасливость твоя напрасна. Противу других походов сей видится лёгким. По Волге-реке скатимся в Астрахань. Тамо мощная крепость, надёжное защищение, флот. Войско поплывёт, не изнурится в пешем хождении...

Пётр Андреевич Толстой, тёртый калач, хитрованец и дипломат, тоже отличался осторожностью и был готов примкнуть к Головкину. Но, глядя, как государь одобрительно качает головой, слушая Шафирова, тотчас принял сторону вице-канцлера:

   — Пётр Павлович дело говорит: путь лёгок, отпору тамошние племена не дадут, в подданство запросятся...

   — А султан турецкий! — с язвительностью воскликнул Головкин. — Чай, забыл ты про него, Пётр Андреевич. Забыл и Пётр Павлович, как сидели в Едикуле, каковы песни распевали. Он на сей низовой поход скрозь пальцы глянет и тебя благословит?!

Кантемиру надлежало высказать решающее слово: уж он-то едва ли не природный турок, воспитывался в самом логове турецком, с великими визирями рядом сиживал, султана не раз лицезрел и весь турецкий обычай, можно сказать, насквозь превзошёл. Он, естественно, счёл нужным вмешаться:

   — С одной стороны, Гаврила Иваныч верно говорит: султан непременно выразит неудовольствие. Но не вмешается, нет. Персидского шаха то владения, однако руки его до них не дотягиваются. Коротки у него руки, коротка его власть. Там у горских племён свои властители есть. Они воинственны, и их надо опасаться. Но они воинского регулярства не ведают и нападают ордою. Обученному войску легко их отразить и разбить либо обратить в бегство.

   — А огневой припас у них есть? — поинтересовался генерал-адмирал граф Апраксин.

   — Припас у них есть, Фёдор Матвеевич, однако ж ружьё по большей части старинное. Наша система хоть и с кремнём, но не в пример надёжней, — отвечал князь Дмитрий. — Да и они всё больше ятаганами режутся.

   — Наш багинет[29] против их ятагана тож надёжней, — удовлетворённо произнёс Апраксин.

   — Вижу, господа министры, что Гаврилу Иваныча не одобрили. — Пётр не скрывал своего удовлетворения. — Помиримся, Гаврила Иваныч: ты осторожен, да и я опосля Прутской кампании тож научен осторожности. Дам указы кампанию готовить в ревности и тайности. Тыл у нас надёжен, Пётр Павлыч верно сказал: Астрахань. Казаков и калмыков вперёд пустим. Шаху персидскому объявим, что мы не против него, а шемахинских владетелей наказать идём. Сколь они наших купцов погубили, сколь их добра награбили. Сего мы терпеть не можем. Отпиши губернатору астраханскому Волынскому, — обратился он к кабинет-секретарю Макарову, — пусть немедля к нам сюда, на Москву, прибудет. Он нам покамест тут надобен для прояснения обстановки.

   — Очень верно, государь, — подхватил Шафиров. — Весьма прозорливый молодой человек, особливо насчёт шахского величества. Он с ним в Тихране чаи распивал.

   — В Казань губернатору отпиши, дабы готовил суда, кои могли бы и в море выйти, — продолжал Пётр. — А ты, Фёдор Матвеич, распорядись здешней флотилией. Кои суда починивать нужно, пущай по-быстрому займутся. Проследи самолично.

   — Они всё более для речного плавания, — заметил Апраксин.

   — Знаю, — буркнул Пётр. — Поболе ластовых судов[30] для припасу и конницы. И прошу, господа, хранить наше решение в тайности.

   — Прознают, — уверенно сказал Головкин. — Всё равно прознают, как узрят рабочий переполох на верфях. Токмо не поймут, что задумали. От турков далече, стало быть, на низовых азиятов метим.

— Я тебя, княже, и тебя, граф, и тебя, барон, ведающих обычаи тех народов, кои обитают на берегах моря Каспийского, прошу сочинить обращение: мы-де идём к ним с миром и желаем завести дружбу и торговлю. Тех же, кто станет нагло противиться, будем побивать нещадно. И вообще, план кампании на письме сочинить и мне представить.

Подождав, когда закончится прощальная суматоха и разъезд, царь отправился на половину Марии. Он был царь-государь, более того — им-пе-ратор. Тяжёлое это титулование прививалось плохо, признания другими потентатами императорского титула добивались упорно и долго, особенно от французов, ревновавших к нему. В Европе был один император — австрийский, пышно именовавшийся императором Священной Римской империи со времён Карла Великого, и все остальные короли и герцоги считали, что на этом должен быть положен предел.

Пётр был дурно воспитан, а потому бесцеремонен, в нём было мало царя, а ещё меньше императора. Он был для этого слишком живой, непоседливый и любопытный человек. Где бы он ни был, он чувствовал себя по-хозяйски. И тут, в доме Кантемира, как и в петербургском его доме, он распоряжался по-своему. Ни пресечь, ни остановить, ни указать никто не смел, зная крутой нрав царя.

Мария была у себя. Она была предупреждена и ждала.

Эта их связь длилась несколько месяцев, и ей пора бы привыкнуть к ней душевно и телесно. Но всякий раз её бросало в дрожь, в жар, в беспамятство. Она и жаждала и боялась. Царь был чрезмерен. В нём всё было огромно и чрезмерно: желание, плоть, настойчивость и требовательность.

Поначалу она переставала чувствовать себя, это было похоже на обморок, на бессознательное состояние. Игрушка в руках великана, она безвольно отдавалась ему, его желаниям. Но это пламя, опалив, разжигало и её, учащённое дыхание прорывалось криками. Нет, она уже не просила пощады, как бывало прежде, в дни привыкания; сквозь сладостную боль, разрывавшую тело, Мария требовала: ещё, ещё, ещё! Её исступление заражало Петра, доводило его до ярости, мгновенно гаснувшей в последних конвульсиях.

Он поднялся как ни в чём не бывало. Подобрал одежды, сел в кресло, закурил трубочку от зажжённой свечи в канделябре. В доме царила тишина, казалось, он весь вымер.

Пётр долго молчал, потом сказал буднично:

   — Совет был. Порешили учать низовой поход, в Перейду. Отца твоего наряжу с собой. И других, ему близких.

Мария похолодела. Пусть их встречи были нечастыми, но она теперь уж была уверена, что её царь возвратится к ней через неделю ли, через две. И снова будет потрясение и невыразимое блаженство, неведомое прежде.

Пётр, казалось, почувствовал её смятение, Он сказал:

   — Беспременно с отцом поедешь, при нём будешь. Да и при мне.

Он усмехнулся, колючие усики раздвинулись и сомкнулись. Он прибавил:

   — Нужна ты мне, люба.

Она молчала, ошеломлённая, обессиленная, благодарная. То была вершина её жизни. И какая вершина! Её царственный любовник не хотел разлуки. Больше того: он произнёс слова, повергшие её в дрожь, в восторг, Он сказал: нужна, люба! Она — избранница. Что бы ни случилось потом, он подарил ей неслыханные часы блаженства, истинно царское наслаждение. Это был её первый и последний мужчина. После него ей никто не будет нужен. Мысль о том, что кто-то другой может оказаться на его месте, казалась ей просто кощунственной.

Император! Царь! Повелитель. Никто не выдерживал сравнения рядом с ним. И вовсе не потому, что его возвысил трон. Нет, он был единственный такой среди множества мужчин, которых она знала. В нём соединилось всё в самой высокой степени: мужественность и мудрость, сила и смелость, неутомимость и прозорливость.

Нет, не трон, но Бог его возвысил, отметил, наделил истинно царскими достоинствами.

Авария молчала. Её обуревали разноречивые чувства: любовь, гордость, благодарность, готовность принести любую жертву ради него.

Видя её смущение и истолковав его по-своему, Пётр сказал:

   — Ежели почувствуешь, что понесла, — роди. Роди мне наследника. Молвы не бойся: стыд на вороту не виснет. Я тебя оберегу. Никто не ведает своей судьбы. Ни я, ни ты. Поняла?

Мария молча кивнула. У неё не было слов, слова застряли в горле. Она порывисто дышала, и неожиданно из глаз градом хлынули слёзы. Пётр и не думал её утешать.

— Плачь, плачь, куда как легче станет, — вполголоса сказал он. И своей грубой огромной ладонью — ладонью плотника — провёл по её волосам. — А я пошёл: дело делать надобно. Не ведаю теперь, когда свидимся. Ещё задумал я съездить на Петровский завод, воды целебной испить из колодезя тамошнего. Ещё полежать в ней — весьма облегчает. Износился я на государевой службе, — закончил он со смешком.

Пётр вышел, оставив после себя сильный запах большого мужского тела. Мария продолжала сидеть в оцепенении. «Никто не ведает своей судьбы», — сказал повелитель. Да, это так. И она не ведала своей судьбы, как не ведала её нынешняя императрица Екатерина, она же Марта, простая портомойня, служанка пастора Глюка, побывавшая во множестве рук. Царь был неслыханно смел. Он короновал простолюдинку — пришлась ему по телу, по делу. Сколько Мария знала, ни один европейский государь со времён Христа не отважился на такое.

Никто не знает своей судьбы... Пётр со своею решимостью и полным пренебрежением к чьему-либо мнению может и порвать узы, связывающие его с Екатериной... «Мне никто не указ, даже сам Господь Бог, — не раз заявлял он. — Вседержитель ведает мою правоту и мою веру в его предначертания. Я вымолил у него свободу во имя процветания самодержавной России. И он дал мне её».

Да, руки у Петра были свободны. И он перевернул всё в государстве. Кто бы посмел отменить патриаршество? Царь Пётр сделал это, ничуть не сомневаясь, что творит во благо.

«Царь-антихрист, — клеймили его шёпотом и прилюдно. — Господь разразит его, непременно разразит, видя столь богомерзкие дела».

Не разразил. Укрепил государство, даровал многие победы. Отныне он Пётр Великий, отец Отечества, Император Всероссийский.

Мария очнулась от оцепенения и стала возносить горячие молитвы Всевышнему, Богородице-заступнице Утоли Моя Печали.

Тихий смиренный огонёк лампады отражался в киоте, дробился в ликах святых. Мария обращалась к своей божественной тёзке с просьбой о сохранении и заступлении.

О сохранении плода!

Глава третья ВЗЯЛИ КОТА ПОПЕРЁК ЖИВОТА

То же тело, да клубком свертело.

Плохо хочется, коли нездоровится.

Плохо можется, что-то ёжится.

Пить — помрёшь, не пить — помрёшь,

уж лучше пить да весёлым быть.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Вчера была ассамблея у князя Меншикова. Царь спросил, где я, и с некоторой любезностью осведомился о моём здоровье. Я знаю, что ему хотелось бы поговорить со мной, но мне нечего ему сказать, и так как моё пребывание близ этого монарха совершенно бесполезно, а молчание вашего высокопреосвященства поселяет во мне твёрдое убеждение, что Франция пренебрегает им и ищет союза с другими, то я умоляю ваше высокопреосвященство иметь, по крайней мере, настолько сострадания, чтобы отозвать меня отсюда, дабы я мог кончить дни свои в каком-нибудь более спокойном месте.

Окончательно решено, что, как только вскроется Волга, то есть в конце апреля, царь отправится в Астрахань. К месту отправки ежедневно прибывают из Петербурга лодки, якоря и прочее, а также рабочие.

Кампредон — кардиналу Дюбуа


Всемилостивейший царь-государь.

По указу Вашего Величества мне, нижеименованному посланнику, велено чрез персицкие земли ехать к бухарскому хану. И понеже препятство мне показано и без малого два года в персицких краях задержан, а такой долгой мешкоте не по моих силах иждивение имел, так что окроме учинённого из Вашего Величества определения на путь и тамошнее житие принуждён от торговых русских немало в долг занять, а именно две тысячи рублёв персицких денег. И, те деньги не имея столь мочи заплатить, также ведая, что в Бухарах на раздачу и тамошнее житие немало потребно и понеже от так долгого здесь задержания весьма оскудел, того ради, чтоб Ваши царские комиссии благополучно окончить и со всякою честию паки назад возвратиться, прошу Вашего Величества, дабы Вашу царскую милость надо мною показать и от помянутого долгу избавить, так и на тамошнее бухарское житие какое-нибудь, окроме моего годового жалования, определение учинить повелели...

...Нынешнее сего, персицкого двора поведение описать невозможно, ибо в сём непостоянстве обретается. Не ведаю, как прежде сего было, а что ныне, то по дирекции в доброе состояние дела привесть весьма трудно: все министры генерально смотрят на свою прибыль, а рассуждения об интересе государственном никакого не имеют и такие лгуны, что удивительно. На одном моменте и слово дают с божбою, и запираются...

Вашего Величества, моего всемилостивейшего государя, нижайший и всепокорнейший раб Флорио Беневени. Из Тихрана


6-го февраля. В ночь (Его Императорское Величество) поехал из Москвы, 7-го был в Переяславле, 8-го в Ярославле, 9-го приехал на Вологду ночевать, 12-го в Кириллов монастырь, 13-го проехал Белоозеро ночью. 14-го приехал на завод Петровской, к колодезю, зачал воду пить, принимал воды...

Из «Походного журнала императора Петра Великого»


Не странно ли: царь любил ночную езду. Зимой, разумеется. Летом лихо не поездишь.

Впереди эскадрон гвардейцев: в скачке дорогу уминают. За ними возки чиновного люда: приглаживают, А вот за ними — царская спальная карета, поставленная на полозья. Все с факелами да с фонарями — ночь разгоняют.

А царь спит себе спокойно, спит, словно младенец в люльке, ровнёхонько укачиваемый. Норовит выспаться после беспокойной московской жизни с визитами, брашнами, невоздержным питием, бабами. Ну и делами, делами, делами. Го-су-дарственными заботами.

Лейб-артц[31] Блюментрост укоризненно качал головой. Выслушал жалобы на боли в брюхе, в груди, в детородных вислых привесках, прикладывал ухо, как положено и куда следует, а потом произнёс:

   — Ваше величество изрядно поизносилось по причине неумеренных страстей. Надобно сделать перерыв. Рекомендую марциальные воды — питьё и ванны. Вы злоупотребляете вашим богатырским здоровьем, ни в грош его не ставите. А между тем, — доктор наставительно поднял палец, — вы уже далеко не молодой человек. Сколько я знаю, вам в июне исполнится пятьдесят лет...

Доктор говорил с обычной своей значительностью, Пётр, не любивший наставлений и менторского тона, внимал и терпел.

   — Ба! Мне и в самом деле нынче полвека! — встрепенулся он. — Забыл, совсем забыл. За суетой, за мельтешнёй — запамятовал. Не беда: округ все помнят и наверняка втайне готовятся. Всяк по-своему...

А олонецкие марциальные воды в самом деле приносили ему облегчение. То ли потому, что там приходилось вести умеренный образ жизни, оставляя в столицах привычную неуёмность и лихость. То ли, как утверждал доктор, благотворно действовало железо, коим богаты были марциальные воды. Марциальные от бога Марса — бога войны и побед. Самые для него ныне подходящие: затевается дальний и долгий поход в азиатское чрево.

Войны ему, новопровозглашённому императору всероссийскому, слава Всевышнему, никто не объявлял. События последних лет подняли Россию на Марсов щит. Европа глядела на неё с уважением и некоторой опаскою. Сила! Вдобавок царь Пётр был непредсказуем. Нет, сумасбродом его никто из владык европейских не осмеливался назвать. Но смел, смел, дерзок до крайности. Провозгласил просвещение на манер европейский целью своей политики...

Всё это прекрасно. Но азиатчина, азиатчина, дремучесть во глубине государства. Досягнёт ли туда, справится ли неугомонный восточный деспот — рассуждали меж собою властители и философы Запада. Им виделось это утопией в духе Томаса Мора или другого Томаса — Фомы Кампанеллы, двух сумасбродов, не лишённых, впрочем, фантазии.

Сейчас предстояло преодолеть более тысячи вёрст зимних пространств. Места все знаемые. Приказал сделать привал возле Плещеева озера. Некогда, в своём беспокойном юношестве, плавал он здесь на ботике, получая неизъяснимое наслаждение. Здесь зародилась его страсть к воде, к невиданному ещё морю, к судам и судовождению.

Ныне его стараниями Россия стала морской державой, сотни, тысячи судов полощут парусами, бороздят моря и реки. Ботик стал их прародителем.

С ним был неизменный Алексей Макаров. Он был по сердцу Петру: ненавязчив, толков, исполнителен, памятлив — о чём ни спроси, всё помнил.

   — Помнишь? — сорвалось у Петра, когда они топтались на берегу.

   — Никак нет, — ответствовал Макаров. — Однако хоть и не помню, но ведаю: отселе началась наша слава морская.

Озеро лежало в снегах. Оно было похоже на огромную белую чашу, на которую в беспорядке были набросаны чёрные птицы и кое-где чёрные люди. И те и другие копошились у прорубей.

   — Ловят, — односложно бросил Пётр.

   — Добывают воду и пропитание.

   — Монастырские небось. Смердов не допущают.

   — Ваша правда, государь.

   — Ну всё, хватит. Поехали, — приказал Пётр.

И обоз — поистине царский — тронулся, набирая скорость. Замыкали его возки с припасом. Пётр, как бы между прочим, осведомился:

   — Станок токарный исправен ли?

   — Вестимо, государь, — ответил Макаров.

   — То-то, — ухмыльнулся Пётр. — Главная моя утеха. Не токмо руки, но и голова просит.

   — Токарня на Петровском заводе под неусыпным присмотром содержится, — заметил Макаров.

   — Знаю. Этот, однако, поновей будет. Амстердамский. — А в хоромах на марциальных водах тоже токарня была. — И Пётр подозрительно покосился на Макарова. — Цела ли?

   — Ах, государь милостивый, неужли ваш покорный слуга не позаботился и о том и о сём. И о том, что утешно, и о том, что удобно, и о том, что здравию способствует. Загодя отправил двух верных людей навести порядок и исправность в тех местах, где ваше величество изволит и останов сделать, и пребывать на лечении.

   — Слуга верный, — умилённо пробормотал Пётр и чмокнул Макарова в лоб. То был обычный знак, или, лучше сказать, награда. За преданность и угодность. Благодарность либо отличие, нечасто достававшиеся ближним людям.

Бег царского кортежа продолжался. Впереди лежал Ярославль — город весьма богомольный. Въехали туда утром. Случайные прохожие падали ниц при виде царской кареты и всего пышного эскорта. Ворота Спасского монастыря были распахнуты настежь, с колоколен нёсся трезвон, на крепостных стенах и башнях уже суетились людишки — то ли солдаты, то ли монахи.

   — И как проведали? — удивился Пётр. — Сказывал я ехать в тайности...

   — Тиуны, доглядчики наперёд скачут, — развёл руками Макаров. — Молва, государь, прежде нас бежит.

   — Поклонимся святыням — да в дорогу, — решительно обронил Пётр. — Ишь, черноризцы, засуетились, словно муравьишки, заползали туда-сюда.

   — Челом будут бить: налог-де обременителен, власть притеснения чинит, — усмехнулся Макаров.

   — Беремя посильное: государству, не мне, деньги надобны. Я вон старые башмаки ношу да чулки штопаные. Живу не лучше господ министров. А вся власть на мне, Господь с меня спросит...

Макаров молчал. Ему было ведомо всё, что в таком случае скажет его повелитель. То была чистая правда: Пётр был прижимист до скупости, когда дело касалось его самого, да и семьи, урезал, яко возможно, и расходы на содержание чиновничьего племени. Однако ж казна худо полнилась. Много было у неё дыр, и бездонны карманы лихоимцев. Хоть и не щадил их государь, приказывал казнить казнями лютыми, но не переводилось это племя, не можно вывести его даже столь могучему государю, каким был Пётр.

...Зашли в Спасо-Преображенский собор. Поддерживаемый двумя келейниками, вслед за ними, бледный от волнения, задыхающийся, просеменил митрополит Филофей. Руки у него дрожали, когда творил крестное знамение.

   — Что, владыка, никак, трясовица одолела, — нехорошо усмехнулся Пётр. — Не антихриста ли пред собою узрел?

   — Как можно, царь-государь, — испуганно забормотал митрополит. — Бог с тобою. Истинного повелителя всея России благословляю и разрешаю. А что взволновался, так сие от великой радости: зрю пред собою моего государя... — Митрополит постепенно приходил в себя. — Довелось столь несказанное счастие испытать на закате дней...

   — Хорошо глаголешь — яко истинный пастырь, — смягчился Пётр. — Ну что ж, спасибо на напутном слове. И будь здрав, владыко.

Подошёл и под благословение Алексей, за ним царская свита: денщики, повара, сержанты.

   — Ступайте по местам — едем далее, — приказал Пётр. — Нимало не мешкая: путь дальный.

Митрополит и причт стояли как вкопанные, провожая глазами царя.

   — Фу, пронесло, — с облегчением вздохнул он, когда двери за царём и его свитой затворились. — Чуть не помер со страху, — признался он. — Экое сошествие — сам царь пожаловал.

   — Не царь, а ан-пи-ратор, — назидательно произнёс настоятель.

   — Всё едино царь, как издревле водилось на Руси. Никаких таких бусурманских слов ведать не желаю, — сердито произнёс Филофей. — А воевода-то где?

   — Заробеешь — царь нагрянул словно гром и молонья.

   — Инда сбежал с перепугу — не видать, — сказал настоятель.

   — Стало быть, так. Шибко заробел.

Между тем поезд государя был уже далеко. Короткий зимний день близился к закату. И наконец тихо угас. Тотчас запылали смоляные факелы, зажглись фонари у карет и возков.

Макаров спросил осторожно:

   — Не изволите ли завернуть в Кострому, к Ипатию? Родовое гнездо...

   — Верно говоришь: родовое гнездо, давненько не бывал, — на мгновенье задумался Пётр, взбугрив надбровные дуги. — Ну да ладно, грехов на мне изрядно повисло, ещё один книзу не потянет: отмолю как-нибудь. В Вологде заночуем, сотню вёрст пути сбережём.

Тайный кабинет-секретарь не удивился. Дорога была заранее размечена, и Макарову норов государя, не терпевшего никакой перемены в своих планах, тоже был отлично известен.

   — Нету у нас времени, Алексей, вертать на Москву по зиме придётся. Ведомо тебе: долог будет поход на Перейду, надобно народишко стегать: медлительны больно. Самолично не доглядишь — важное упустят. А мне не токмо укрепиться водами надобно, а и с Виллимом Генниным[32] потолковать. Рачителен он: думаю его над Уральскими заводами поставить.

   — Пожалуй, государь. Он железоделательный да пушечный заводы наладил, медь выплавляет...

   — Мало медных руд, да и железных болотных не больно добычливо. На Урале, чаю, развернётся. Он изрядный рудознатец, да тамо есть таковые же из местных. Глядишь, найдут нечто почище железа да меди.

   — Богаты, должно, те горы, — согласился Макаров.

   — Вот-вот! — обрадовался Пётр. — Уповаю я на Виллима. Он толков да глазаст. Кончезерские заводы ему мелки стали.

Замолчал Пётр, задумался, а может, и задремал: смежил очи да привалился к стенке. Долга да томительна дорога, невтерпёж быть взаперти узником кареты, поскорей бы выбраться на простор, к людям, увидеть, как дело делается, да самому потокарить. Лейб-медик Блюментрост возлагал великие упования на целительную силу марциальных вод.

Запустил Пётр Алексеевич за государственными делами свои болезни, кои иной раз и разогнуться не дают, декохты и пилюли стали слабодейственны. И хоть вельми учен и искусен был Лаврентий Блюментрост, хоть внимали ему доктора Амстердама, Берлина и Лейпцига, а сладить с царскими болезнями не мог. «У вашего величества и болезни царские, — извинительно говаривал он. — Могуч организм, да столь великих страстей не выносит. И ещё: пить желательно воду, а не водку. Ибо водка в неумеренных дозах производит разжижение внутренних органов, особливо сердца и печени...»

Можно ли не пить, коли веселие Руси есть питие? Никак нельзя. Столь много поводов для возлияний: во славу да за упокой ему, государю, подданным пример подавать и первую чашу воздымать.

Там, на месте, видится полегчение. Скорей бы доехать. Но он, царь и император, повелитель огромного государства, не волен ускорить бег саней. И так они едут почти без передыху, и днём и ночью, редко где останавливаясь на ночлег.

Сам Пётр спит в карете, и сон его крепок и покоен. А людям, особливо конным, ночной покой нужен. Невеликую подмену приказал Пётр взять, не то можно было бы убыстрить ход.

На Вологде пришлось дать дневной и ночной растах: люди все вымотались. Государь редко совестился, а тут маленько проняло. Да и самому хотелось разогнуться да походить туда-сюда.

Прибежал воевода тамошний, кланялся в землю, норовил облобызать ручку, однако Пётр не дал. Сказал сердито:

   — Я тебе не архиерей. Прикажи людей моих накормить как должно да овсу лошадям задать. Всех на постой — людей да коней, и чтоб справно было.

   — Всё изделаем, батюшка царь, — бормотал, кланяясь, воевода. Был он весь квадратный, красномордый — то ли с морозу, то ли с пития. — Бегом побегу сполнять приказание величественного величества.

   — Язык-то подвяжи — потеряешь, — засмеялся Пётр.

Загнал всех батюшка царь. Изнемогли от беспрерывной езды и люди и кони.

Алексей Макаров с великою осторожностью сказал об этом императору, когда поведённый им срок отъезда наступил.

   — Государь, завалились спать вповалку — не добудишься. Сержанты горло дерут, за плечи трясут — един храп слышен. Прикажи повременить. Ещё бы на день.

Пётр нахмурился. Время было немилосердно, неостановимо. Оно размеренно бежало вперёд, не оглядываясь на владык мира сего. Как ни старался он поболе успеть, как ни гнался за временем, оно не щадило его. Стрелки на часах свершали свои круги, несмотря на бури, вьюги, трескучие морозы и демонские жары. Можно было не закрутить заводную пружину, но тогда свой бег свершали день и ночь, солнце и луна, звёзды и планеты. Всё было подвластно времени, оно же не подчинялось никому. Даже самому Господу. Оно было могущественней Создателя и Вседержителя, сонмов ангелов и пророков...

   — Пущай отсыпаются, — буркнул он. — Зато уж опосля большой привал на заводе Петровском будет. Шибко умедлили мы с дорогою.

Макаров развёл руками. И у сил человеческих есть свой предел. Его повелитель не мог этого не понимать. Верно, он порою казался кабинет-секретарю двужильным, был на ногах с первыми лучами зари, не уставая повторять излюбленное; «Кто рано встаёт, тому Бог подаёт»; трудился всяко — и топором, и долотом, и резцом, но более всего — мыслию. И так — до вечера, позволяя себе лишь недолгий дневной сон. Он полагал, что и помощники его двужильны или могут таковыми стать по воле своего государя, да и все окрест, ежели царь прикажет. Сам-то он иной раз бодрствовал сутками, и ничего.

Но Макаров был настойчив.

   — Людям надобно отоспаться, откормиться, отмыться, очиститься и скотину-животину очистить.

   — Находчив, — усы Петра раздвинулись в усмешке. — Ишь сколь много всего понабрал. Да и складно. Будь по-твоему, Алексей — человек Божий, истинно добр.

Тронулись в путь повеселевшие, резвые, напитавшиеся и подкрепившиеся. Не без доброй чарки водки.

Пётр то дремал, то снова просыпался. Взглядывал в заиндевевшее окошко кареты. Ждал. Вот-вот должна была показаться Кириллова крепость — детище царственного батюшки его блаженной памяти Алексея Михайловича. Другой такой не было во всей России. Взять её ни полякам, ни литве не было мочи.

Вот показалась наконец великая Ферапонтова башня, поднявшаяся к небу на тридцать пять сажен; могучие крепостные стены протянулись почитай на две версты, четырнадцать башен, словно грозные неподкупные стражи, охраняли покой монастыря.

Поднявшийся трезвон возвестил, что царский поезд обнаружен.

   — То ли в набат бьют, то ли возвещают наше пришествие. Как полагаешь, Алексей?

   — Для военной тревоги нету резона. Стало быть, извещены. А вот поглядим, откроют ли ворота.

Конные гвардейцы выехали на наезженную дорогу, протянувшуюся вдоль Сиверского озера. Петру и Макарову было видно: головной отряд круто развернулся и потёк в сторону грозной стены.

   — Водяные ворота отперты, — заключил Пётр.

Да, их встречали. Весть летела, опережая поезд монарха. Уж сквозь колокольный трезвон пробивалась «Слава» монастырского хора.

Когда карета завернула к воротам, Пётр сказал Макарову:

   — Надобно выйти. Прикажи стать. Пеше пойдём к воротам.

Толпа чернецов во главе с настоятелем уже малыми шажками приближалась к ним. Завидя царя, все они пали на колени в снег, обильно орошённый конской мочой и усыпанный ещё дымящимися катухами навоза.

Пётр и Макаров подошли под благословение.

   — Добро пожаловать, ваше царское величество, — промолвил настоятель, тяжело подымаясь с коленей. — Не обессудь, государь, что крестным ходом не вышли: поздно уведомились.

   — Не велика беда, — нетерпеливо перебил его Пётр, видя, что старец намерен почтить его торжественною речью. — Веди нас в храм да отслужи напутный молебен.

   — Сейчас, сейчас, царь-батюшка, — задыхаясь от волнения проговорил монах. И приказал ключарю, стоявшему подле: — Беги, Онуфрей, отопри собор. Главный, Успенский.

   — Э, нет. Веди-ка ты нас в церковь Евфимия, где опальный Никон грех свой пред батюшкой моим замаливал.

   — Стало, бывал ты у нас, государь милостивый? — удивился настоятель. — Верно, не в моё правление было.

   — Не в твоё, отче, — кивнул Пётр. Он не любил огромных гулких храмов, словно бы умалявших его. Церковь Евфимия была невелика, на стройном шатре покоилась соразмерная главка, и вся она располагала к себе своею домашностью.

Церемония длилась едва ли не с час. Пётр на длинных ногах своих обошёл Большой Успенский монастырь, забежал в Малый Ивановский — оба они вместе с посадом для служилого люда укрылись за одной стеной.

Кириллов был во многом детищем Алексея Михайловича, царя хоть и тишайшего, но обороною от неприятеля-шведа не пренебрегавшего. Вот и строена была во всё его царствование первоклассная крепость на северном рубеже.

   — Тридцать лет али больше возводилась сия могучая стена с башнями да и с церквами, — мимоходом сообщил Пётр Макарову. — Край тут был царства батюшки моего. Да я изрядно распростёр российскую землю, — самодовольно закончил он. — Потому и не можно было миновать цитадель сию, не поклонившись.

Миновали архимандричьи покои.

   — Постой-ко, государь милостивый, — задыхаясь, подбежал к Петру настоятель. — Изволь откушать чем Бог послал. Да и покои приготовлены для твоего царского почивания.

   — Благодарствую, отче. Да только почивать я буду в карете. Осени нас крестным знамением да благослови в путь.

   — Как же так? — обескураженно забормотал архимандрит. — Сколь радостно было лицезреть повелителя нашего, сколь готовились мы к восприятию великого гостя, и всё втуне...

   — Лицезрели? Ну и довольно. У меня, отче, дел невпроворот. Прощай.

Он поклонился архимандриту и окружавшим его священникам и монахам. И сел в карету. Эскорт выехал за ворота, а за ним и весь царский поезд. Снежная пыль завилась за ним, и скоро он скрылся от взоров.

Быстрая езда привела Петра в хорошее расположение.

   — Ежели таково будем ехать, завтра достигнем завода Петровского, а там и недолго до вод марциальных.

Макаров промолчал. Февраль доселе щадил их и не казал норова. Когда они топтались возле кареты, прощаясь с черноризцами, он ненароком взглянул на небо. Тяжёлые серые тучи клонились к земле. Их движение мало-помалу ускорялось. Он втянул носом воздух. Пахло снегом. Не той снежной свежестью, которой дышали равнины и леса, а колкой остротой надвигающейся вьюги.

«Быть бурану, — подумал он про себя. — Заметёт все пути, придётся пробиваться. Ветер набирает силу, он ещё не разошёлся и пока что задувает сбоку. Не стану ничего говорить государю. Может, и сам заметит...»

День-коротышка угасал в облачной завесе. Вёрст эдак на тридцать отдалились от монастыря, как наступила непроглядная темь. Земля и небо смешались. Пламя норовило сорваться с факелов и унестись вместе с ветром и снегом. Жалобно звякали стёкла голландских фонарей, укреплённых по бокам кареты. Да и в само царское обиталище стал пробиваться ветер.

Пётр наконец очнулся от забытья и тотчас заметил перемену:

   — Где мы, Алексей?

   — Полагаю, государь, начали спускаться к Белоозеру.

   — Воет. — В голосе Петра послышалась тревога. — Никак, буран зачался.

   — Истинно так, государь. Эвон факелы гаснут один за другим.

   — В теми несподручно, огонь надо оберечь. Станем пробиваться. Сколь можно медленно, но вперёд, вперёд. Не дай Бог стать: занесёт, люди и кони замёрзнут.

   — Благо на озеро выехали, государь. Дорога ровна будет. Лишь бы кони в снегу не утопли.

Макаров вытащил пробку из переговорного рожка и прокричал форейтору:

   — Пущай Фёдор в голове справится, знают ли дорогу, чуют ли, видят ли. Государь повелел: не ставать, пробиваться, елико возможно, хоть шагом...

Буран бесновался. Снег залепил окна царской кареты. Но движение продолжалось. И без царской указки люди понимали: завязших в снегу ждёт погибель.

Вскоре вернулся посланец форейтора, доложил:

   — Дорогу ведают. Огонь сберегают, полдюжины факелов светят худо-бедно.

   — Спроси у него: виден ли торный путь.

   — Жердями мечен, слава тебе Господи, — послышался глухой голос форейтора.

   — Слава человекам, — буркнул Пётр. — Прикажи вознаградить тех, кто о сём подумал да позаботился. Везде бы так.

Был этот путь самым тяжким и самым медленным. Казалось, ему не будет конца. Не в силах что-либо предпринять, Пётр привалился к валику, служившему ему подушкой, вытянул ноги и закрыл глаза.

   — Спать буду, Алексей. Ежели что — буди без промедления.

Ровный храп, то и дело прерывавшийся на басовой ноте сопением и всхлипом, сказал Макарову, что его повелитель уснул.

Ему не спалось. Было тревожно, хоть приходилось бывать в переделках ничуть не легче этой. Двенадцать лет он неразлучен с государем. За эти двенадцать лет он, казалось, изучил до тонкости его характер и привычки, стал как бы частью самого Петра, сросся с ним, но не переставал удивляться ему. Во всей Европе не было столь беспокойного, подвижного, неуёмного, нетерпеливого монарха. Ну кто, скажите, станет скакать на край света во главе то ли полка, то ли армии, пускаться в плавание по бурному морю, непрестанно рисковать жизнью, не гнушаться едой и ложем простого матроса, солдата либо мастерового? Короли, императоры, герцоги и прочие владетели уже давно поставили во главе войска либо флота генералов и адмиралов, ограничив свою роль пребыванием во дворцах, устройством балов и маскарадов. Они принимали донесения, рапорты, реляции, выражая удовольствие либо, наоборот, неудовольствие. А ежели и отправлялись куда-либо, то не далее загородного дворца...

Вот и теперь его повелитель задумал возглавить поход на край света, на берега Каспийского моря, где, похоже, после Александра Македонского не побывала ни одна сколько-нибудь значимая личность истории.

Макарову Пётр признался:

   — Интерес мой в сём походе не военный вовсе. Надобно убедиться, нету ли там удобного торгового пути в Индию для купечества нашего. А более всего охота на сие море взглянуть: каково оно, какие там земли, какие руды... Нашему торговому народу простор нужен, тамошние безопасные дороги, полезные произрастания. Россия должна познать крайние свои пределы и всех соседей своих, а они — нас, Россию...

Он хотел знать всё в доскональности, видеть, говорить и выведывать, щупать своими руками, вдыхать прежде неведомые запахи, пробовать на вкус плоды тех дальных земель. Вот и это путешествие предпринял не только ради здравия, но и для устройства разных дел по тамошним мануфактурам и заводам, отливавшим пушки.

...Повернулся на другой бок, открыл глаза, хриплым голосом спросил: «Едем ли?» И, услышав утвердительный ответ, снова задремал.

Час проходил за часом. Но утро не могло пробиться сквозь пелену снежных туч. Свет солнца был не в силах достигнуть до земли, и ночь сменилась серой полумглой, в которой тонули, растворялись даже ближние предметы.

Движение ускорилось, притом заметно. Макаров, уже не боясь потревожить государя, спросил в рожок.

   — Далеко ли?

   — Белоозеро миновали, батюшка Лексей Васильич. Теперь шибче пойдём. Глядишь, к вечеру на завод Петровский пристанем. Развиднелось, путь-дорога обозначилась, ветер упал, и метель стала униматься, — словоохотливо доложил форейтор.

Пётр открыл глаза, с хрустом потянулся и сел. Спросил:

   — К вечеру, слышно, прибудем?

   — Да, государь. Шибче двинулись.

   — Слава тебе, Господи, — Пётр зевнул, широко, смачно, и перекрестил рот.

Карета всё убыстряла ход, кони пошли резвей: знак, что почуяли жильё.

Сквозь протёртые от снежных налёпов стёкла кареты стало видно окрест. Метель улеглась, оставив снежные валы. Тучи истончились, разорвались, в прогалы струился жемчужный свет близкого солнца.

...В Дворцы приехали поздно. Тяжкая дорога изнеможила всех. Пётр держался. Многолюдную свиту разместили по избам деревни. Управляющий курортом, обруселый немец Мюллер, рекомендованный ещё Блюментростом, был загодя оповещён о наезде высочайшей персоны и устроил всё в лучшем виде. Апартаменты были натоплены, кухня дышала жаром, источники вычищены, рыба и дичина заготовлены.

Мюллер и челядь встретили царя, согнувшись в три погибели.

   — Ваши царские величества будете довольны, — забормотал он, отчего-то водя головой в разные стороны.

Пётр понял, усмехнулся:

   — Нету государыни, я нонче без дам, а ежели приспичит, полагаю, поможешь разживиться.

   — О, ваше царское величество, — хихикнул немец, — не извольте сумневаться.

   — Пусть нам с Макаровым подадут ужин. А с утра распорядись оповестить Виллима Геннина, чтоб ко мне прибыл после вод. Да пошли в Выгорецкие скиты за Андреем Денисовым[33] — желаю с ним потрактовать.

Виллим Иванович Геннин, начальник горных заводов и, по существу, главное лицо в Олонецком крае, пользовался особым благорасположением Петра. Он был вывезен из Голландии и быстро прирос к России, к этим заповедным и диким местам. Изрядный инженер-металлург, рудознатец, он наладил добычу болотной железной руды, выплавлял чугун, отливал пушки, отыскал и месторождения медной руды...

Геннин не заставил себя ждать. Пётр его обнял и поцеловал в лоб. Потом, отступивши, молвил:

   — Потребно нам более пушек, чем твой завод дать может. Ядра опять же, припас ружейный.

Геннин развёл руками:

   — Знаю, государь, знаю. Однако здешних руд мало, добывать их трудно. И так сверх всякой силы труждаемся.

   — Сие мне ведомо. А потому решил я поставить тебя во главе заводов уральских. Там дело худо поставлено. А недра зело богаты. Надобно им разворот дать. Мы чрез них богаче да прибыльней станем.

   — Позволь, государь, подумать. — Геннин был смущён столь нежданным оборотом, менявшим всё русло его жизни.

   — Я за тебя подумал, — отвечал Пётр, начиная сердиться. — Изволь сбираться. Заводы поручи надёжному человеку, чтоб сбоя, избави Боже, не случилось. Там, на Урале, хозяином станешь, я тебя во всём поддержу, людишек припишу работных...

Пётр помолчал, побарабанил пальцами по столу, потом, понизив голос, признался:

   — Есть у меня надёжа: отыщешь ты тамо золотишко да серебро. Горный народ про то ведает да открыть опасается. Сведайся чрез бывалых людей, ласкою да подкупом, ежели понадобится, приблизь их к себе. Великая нужда в сих металлах государству. Пока что взамен их у нас мягкая рухлядь — шкуры звериные.

   — Меха, государь, в Европе ценятся наравне с золотом, — напомнил Геннин. — Особливо собольи да куньи, горностаи да бобры.

   — То верно, однако казне нашей без сих металлов никак не обойтись, сам знаешь для каких нужд.

   — Буду стараться, — чуть помедлив, отвечал Геннин. — Я так думаю, что горы Уральские содержат в себе много важных руд и драгоценных каменьев...

   — Вот-вот! — обрадовался Пётр. — Розыском займёшься, заводы новые поставишь. Старайся — и вознаграждён будешь.

   — Я и так щедро вознаграждён вашим величеством. И дороже всего доверие, мне оказываемое. Высокое доверие.

   — Славно говоришь, славно. — Пётр улыбнулся. — И пушки славные льёшь. Испытал швецкие — твои не хуже, а иной раз и лучше.

   — Усовершенствовал литье, казённую часть против обычного легче делаем за счёт надёжного отвода газу. Так оно и безопасней.

   — Ты подумай, Виллим, как бы саму пушку облехчить. Экая махина: артиллеристам-пушкарям мучение, особливо когда надобно поворотить.

   — Чугун хрупок. Изменим плавку, выжжем серу — вот наш главный враг, тогда и ствол полегче станет.

Пётр принимал все новшества Геннина без спору, знал: этот не подведёт, этот из думающих, надёжных. Старался как лучше, мыслью уходил вперёд. И мысль его распростиралась шире, чем должно было металлургу.

   — Осмелюсь подать на рассмотрение вашего величества прожект, как ближним путём подвести Волгу к Москве.

Пётр оживился, снова обнял Геннина:

   — Не Геннин ты, а гений, Виллим.

   — Карта моя не слишком совершенна, государь, но главное я вычертил с основательностью. — И он вытащил из кармана свиток.

   — Дело важное, — сказал Пётр, развернув свиток и разглядывая чертёж. — Оставь, я разберусь, и мы с тобою потрактуем по сему предмету. Ныне у меня другая забота. Тебе могу её доверить. Задумал я низовой поход к морю Каспийскому. Мало мы о тех местах сведаны. Охота самому всё пощупать, поглядеть, каково оно, это море, каковы там земли, что они государству принести могут. Путь не ближний, но лёхкий: скатимся по Волге к Астрахани, а тамо выйдем в Каспий.

Геннин замялся. Предприятие показалось ему рискованным. Всё больше из-за турок. Да и персияне возмутятся. Но он твёрдо верил в счастливую звезду паря. Она выведет его в вожделенное Каспийское море В народе толкуют: наш царь — антихрист, его-де нечистая сила ведёт. А Полтава, а Северная война с Ништадтским миром, а великий флот... Русь встряхнул, вывел в Европу, прирастил её... И Европа смотрит ныне с уважением и опасением на своего сильного северного соседа.

Пётр заметил замешательство своего собеседника и понял его по-своему:

   — Ты к войне непричастен, пушек у нас хватит. Однако на Урале дело ставь усильно, потому как железом и медью с азиятами торговать будем, с Персидой, с бухарцами и хивинцами. А от них возьмём хлопковую бумагу, шёлк, посуду китайскую.

Согласились. И Пётр продолжал пить целебную воду из колодезя, принимать ванны, строго следуя «дохтурским правилам», составленным лейб-медикусом Блюментростом. Вода и в самом деле живила. От неё по всему телу разливалась лёгкость, ушли боли в спине, досаждавшие ему последние годы. Были ещё лечебные грязи, пузырившиеся газом. Поначалу он брезговал: и дух от них шёл тяжёлый, и видом отвратны. Однако превозмог: лекарский помощник обмазывал его со старанием, Пётр сколько мог — терпел, потом приказывал смыть. Но грязи эти оказались ещё пользительней, особливо для нижней части, ног и срамного места. И тогда он стал окунаться в грязевой колодезь и с четверть часа терпеливо страдал от едкости целебной.

В один из дней ему доложили: из Выгорецкой обители явился по царскому приказанию Андрей Денисов и вот уже второй день дожидается аудиенции.

Люди старой веры были интересны Петру. В них была та чистота и истовость, которых, чего греха таить, недоставало никонианам, троеперстникам. Невольная усмешка искривила губы. Виновник раскола и яростный обличитель староверов, затеявший церковную реформу, патриарх Никон, был низложен и сослан в монастырь, в коем они побывали несколько дней назад. Староверы могли торжествовать, однако это не спасло их от свирепых гонений. Чрезмерным гордецом был Никон, и хоть батюшка Алексей Михайлович был терпелив, однако ж и он не стерпел. Можно ли было: велел титуловать себя «великим государем» и царя ниже себя ставил. Ссора вышла жестокая, да и могло ли быть иначе. Дабы сего впредь не случилось, он, Пётр, патриаршество упразднил и велел учредить взамен Святейший Синод, что и было учинено. Но поперёк российского Православия пролегла едва ли не пропасть.

С утра было питие из колодезя и купание — всё под оком лекаря и его помощников. Затем, умащённый, ублаготворённый, Пётр отправлялся в токарню. Любезное то было дело, и государь отдыхал за ним. Ровно вилась стружка, источая задористый древесный дух, который Пётр так любил. Он одушевлял дерево и иной раз, коли попадалась упрямая болванка-заготовка, уговаривал её. В нём была плотницкая, столярная, корабелыцикова душа.

Андрея Денисова привёл к нему Макаров. Пётр остановил кружение станка и улыбнулся: здесь, в мастерской, он был всегда благодушен.

   — С чем пожаловал, законоучитель?

Андрей наклонил голову и осенил Петра двуперстным знамением.

   — Священного литья некие образчики доставил, государь-батюшка. Вот изволь поглядеть, не будет ли твоей монаршей милости нашим мастерам.

И Денисов достал из большого берестяного короба иконки и складни медного и бронзового литья с финифтью.

   — А ещё олешков и бычков на потребу твоего царского величества пригнали да пару коней.

   — А чего ж не тройку? — нарочито строго спросил Пётр. — Сказано: Бог троицу любит.

   — Коли прикажешь, пригоним и третьего, — спокойно отвечал Денисов. И, видя, что Пётр увлёкся рассматриванием иконок, спросил:— Каково оценишь художество наше?

   — Изрядно, Андрей. Однако ж Синод сего литья не одобряет, старцы говорят: то есть искажение священных ликов. Неохота мне с ними ссориться да спорить. А искусников твоих прикажу наградить. Эко тонко сработано, — вертя в пальцах складень, проговорил Пётр.

   — Мы с братом Симеоном осмелились твоему царскому величеству подать сочинение, именуемое «Вертоград».

Пётр развернул поданный ему свиток, поднёс его к глазам:

   — Больно мелко писано, Андрей, не разберу. Чти сам.

   — Изволь, государь милостивый. — И стал читать нараспев, как дьячок: — «Гонения и бури утишася, Великому Петру монаршескую приемлющу область, всюду гонения и муки о староцерковном благочестии преставаху царским милосердием...»

   — Стало быть, не антихрист я для вас, — усмехнулся Пётр.

   — Как можно! — воскликнул Денисов. — Чту ещё: «Ваше величество — из таковаго благочестивейшего и скиптродержавнейшего корене есть из боголюбивейших и богопрославленных дедов и прадедов...»

   — Что ж, я ещё семь лет назад указывал: с противниками Церкви нужно с кротостью и разумом поступать, а не так, как ныне, — жестокими словами и отчуждением.

   — Сё благо, государь милостивый. И мы, люди старой веры, на тя уповаем: не попустишь поношения верных.

   — Эх, Андрей, я-то готов не попустить, однако Синод покамест укоротить не могу: он, можно сказать, новорождённый, приходится дать ему волю. Терпите пока что. Пошлют они вам некоего иеромонаха для разглагольствования о вере и церковном несогласии и для увещания. Не больно-то его ожесточайте в разглагольствии, где можно — уступите.

   — Истинная вера, государь милостивый, пряма и ни в едину сторону не уклоняется. Так Иисус Христос заповедал.

   — Позволь, государь, зачесть синодальную заповедь, — вступил дотоле молчавший Макаров. — «Святейший Синод не намерен ни коим образом оных раскольников удерживать и озлоблять, но с усердием требует свободного о противности с ними разглагольствия». Это государь их злобность укротил.

   — Да, Андрей, пока что старцы почтенные меня опасаются, — подтвердил Пётр. — Но по прошествии времени в силу войдут. И тогда...

Он не закончил, но Денисов понял, что будет тогда.

Пётр испытующе глядел на своего собеседника. Была в нём некая высокородная стать: голубые глаза глядели прямо и без боязни, нос с лёгкой горбинкой был не характерен для уроженца здешних мест, русая вьющаяся шевелюра и окладистая борода были подернуты лёгкой сединой.

   — Слыхал я, что ты и братец твой княжеского роду, — неожиданно спросил Пётр.

   — Род мой, государь милостивый, силён истинною верой, — Ответ прозвучал не просто уклончиво, но дерзко. Киновиарх — духовный наставник Выгорецкого общежительства староверов — на почётном месте в красном углу хранил царёв указ: «Слышно Его Императорскому Величеству, что живут для староверства разных городов собравшихся в Выговской пустыни, а ныне Его Величеству для швецкой войны и для умножения оружия ставити два железных завода, а один близ их Выговской пустыни, и чтоб оныя в работе повенецким заводам были послушны и чинили бы всякое вспоможение по возможности своей, и за то Императорское Величество даёт им свободу жить в той пустыне и по старопечатным книгам службы свои к Богу отправляти...» Хранил он и грамоту светлейшего князя губернатора Санкт-Питербурхского и других земель властителя Александра Даниловича Меншикова: «По Санкт-Питербурхской губернии всем вообще как духовного, так и светского чину людем и кому сей указ надлежит ведать, дабы впредь никто вышеупомянутым общежителям Андрею Денисову со товарищи и посланных от них обид и утеснения и в вере помешательства отнюдь не чинили под опасением жестокого истязания».

Они верно служат царю, и царь их оборонит — это Андрей Денисов знал твёрдо, Виллим Геннин наверняка поднёс царю составленное им, Андреем, верноподданническое послание: «Общежители, скитяне, вертепники и безмолвники соединились в общей радости... о благополучии государском веселятся, о счастливой царской радости утешаются...»

Государь ценит не молебствующих никониан, от коих государству нету пользы, а их, работных людей во Христе. И словно бы в подтверждение этих его мыслей Пётр сказал:

— Иди, Андрей, и скажи своим общежителям: покуда я жив, вас в обиду не дам. Токмо старайтесь к общей пользе. — И с усмешкой, раздвинувшей короткие жёсткие усики, добавил: — А княжества свово не скрывай — может пригодиться.

Глава четвёртая ГОСТЬ СЛАЗЬ — ЧЁРНАЯ ГРЯЗЬ!

Беседа да пир красят Божий мир.

Садитесь за скатерти браные, за пития пьяные.

Царь из столицы — народ веселится.

Барин всюду вхож, яко медный грош.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Всемилостивейший Царь, Государь.

Всепокорно доношу Вашему Величеству, что... по милости Божии прибыли мы сюда, в Бухары, и со всякою приязнию и честию от сего двора принят был... аудиенцию получил у хана, которой зело рад явился и Вашу царскую грамоту благоприятно принял.

Нарочного куриера до сих пор послать не мог, для того, что все дороги взаперте и проезду не было для учинившейся войны в Хиве между двумя партиями озбецкими (узбекскими. — Р. Г.) под намерением, чтоб Ширгазы-хана переменить и на его место поставить Музы-хана сына, ещё в четырнадцати годах Шах-Темир-султаном нарицаемого. Экзекуция по се число не учинилась, однако ж на сих днях надеемся помянутой перемене.

При сём прошу Вашего Величества, дабы чрез сего куриера повелели указ ко мне прислать, по которой дороге прикажете мне назад возвращатися, понеже я отсель без указу Вашего тронуться не смею.

Флорио Беневени — Петру


Царь хочет... получить удовлетворение за большие убытки и обиды, причинённые ему в Шемахе, где бунтовщики убили 30 богатых русских купцов и похитили на 3 миллиона рублей казённого товара. Он, Царь, несколько раз посылал туда агентов с требованием удовлетворения, но бунтовщики не только не покаялись, а добавили оскорблений. Между тем состоящий с ним в мире персидский шах не в силах сам подавить этот дерзкий бунт, и потому Его царское Величество вынужден ради собственной славы и интересов своих подданных прибегнуть к силе... Царь отправится в Астрахань с армией и флотом, достаточными для того, чтобы быстро покончить со всеми недоразумениями. Причём, однако же, заверяет, что не намерен делать никаких завоеваний и не возьмёт ни пяди земли у шаха... Сообщая всё это, Толстой, человек очень ловкий, принялся внушать мне, что туркам не только невыгодно впутываться в это дело, но, напротив, самые существенные интересы должны бы заставить их всячески избегать могущей возгореться по этой причине войны...

Кампредон — кардиналу Дюбуа


По мне будь крещён или обрезан — едино, лишь будь добрый человек и знай дело.

Из письма Петра — Абраму Веселовскому, резиденту России при Венском дворе.


Отпиши, Макаров, к астраханскому губернатору, чтоб впредь лишнего ко мне не бредил, а писал бы о деле кратко и ясно. Знать, он забыл, что я многоглаголивых вралей не люблю; у меня и без того хлопот много; или велю ему писать к князю Ромодановскому, так он за болтание его проучит[34].

Ежели бессчастия бояться, то и счастия не будет.

Из письма Петра — генерал-адмиралу Ф. М. Апраксину


Стоило императору отбыть из первопрестольной на марциальные воды, как Москва притихла. Жизнь потекла лениво, как текла она из века в век. Ни потех, ни ассамблей, ни балов, ни смотрин: главный возмутитель спокойствия пребывал в далёком Олонце.

Всяк занялся своим делом, ежели, впрочем, таковое дело имелось. У светлейшего князя Дмитрия Кантемира, сенатора, действительного тайного советника, кроме дел по государственной части были дела свои. Про себя он почитал их важнейшими. То были занятия по учёной части: князь Дмитрий торопился внести последние поправки в сочинённую им «Книгу систима, или Состояние мухаммеданския религии». Он писал её на классической латыни — языке мудрецов и философов. И теперь его секретарь Иван Ильинский[35] спешно переводил её на русский язык, стремясь закончить до низового похода. Таков был наказ Петра.

Велено было хранить тайну похода, хотя бы на первых порах. Но те, кто был посвящён Петром, не могли подвязать языки. И хотя они поверяли тайну одним только верным людям, заклиная их молчать, слух о походе в Перейду с неожиданной быстротой облетел всю Москву, а оттуда уже никем не сдерживаемый полетел по городам и весям.

Князь Дмитрий возрос в Константинополе и, естественно, говорил по-турецки как природный турок. Более того: он как бы проник не только вглубь самого языка, но и в основание обычаев и нравов его носителей. Коран был одной из первых книг, которые сопровождали его в юности.

Столица империи османов была вавилонским смешением языков. В семье Кантемиров говорили по-гречески, ибо квартал Фанар был греческим островом в турецком море. Рядом жили персы, и юный Дмитрий, обладавший удивительной переимчивостью, что позднее назвали способностью к языкам, стал говорить с ними на фарси.

Латынь же была обязательна в школярских занятиях, так же как европейские языки — французский и итальянский. Он совершенствовался в них, проводя время в дипломатических миссиях европейских держав. Кроме того, эти два языка, равно как и латынь, были сродни его исконному языку, языку его отца, да и деда, — молдавскому. Молдавский язык был их близкий родственник, его корни уходили вглубь тысячелетий, в Древний Рим...

К чему это всё? К тому, что царь поручил князю быть готову сопровождать его в походе для общения и увещания восточных народов и собирания разных исторических редкостей, художеств и описания памятников. Пётр намеревался поручить ему заведовать печатней, коя бы тискала обращения к народам, обитающим на берегах Каспийского моря.

И вот наступил благоприятный момент, когда он мог без помех предаться всем этим занятиям.

   — Прикажи кучерам запрячь обе кареты и возок со снедью, — сказал князь Ильинскому. — Мы идём в Чёрную Грязь и пробудем там елико можно дольше. Пока не призовёт его императорское величество.

   — Скорей всего, пока удержится санный путь, — поправила его старшая дочь Мария.

Князь с беспокойством взглянул на неё. Мария разительно изменилась за последние месяцы. Она норовила уединиться, не садилась за общий стол, а велела носить еду в свой девичий покой. Прежде она была откровенна с отцом, ныне же что-то её стесняло.

Князь Дмитрий не раз пробовал разговорить дочь, вызвать её на откровенность. Тщетно. Однажды она сказала ему:

   — Не время, отец. Придёт день, когда я ничего от тебя не утаю.

«Экая наивность, — думал князь. — И ведь умница, любимица, а полагает, что я прост и в женских делах не смыслю. Она уж единожды проговорилась, да я и так вижу: понесла. От царя понесла!»

И князь Дмитрий решился сам открыть завесу и начать разговор. Следовало только выбрать благоприятный момент. А пока что в доме шла предотъездная суматоха: паковались вещи, увязывались сундуки. Князь собственноручно складывал свои бумаги и поручил их нести Ивану Ильинскому. Двери конюшни и каретного сарая были распахнуты настежь и снег во дворе истоптан и унавожен.

Наконец всё было готово к отъезду. Камараш (а вся челядь в доме именовалась как это было в господарском доме), то бишь домоправитель, убедившись, что ничто не забыто, подал знак, и кареты и возок с кладью выехали со двора.

Миновали Земляной вал, будочник скомандовал: «Подвысь!», шлагбаум поднялся, и они оказались в чистом поле. Кое-где курились дымки из крестьянских жилищ, встречь попадались сани, розвальни, однако редко, и каждая встреча в этом зимнем безлюдье радовала.

Экипажи ехали в подмосковную князя Дмитрия, носившую неблагозвучное название Чёрная Грязь. Место было весьма живописно, и князь решил обосноваться там с основательностью истинного вельможи. Он велел снести старые хоромные строения за их ветхостью, вычистить запущенные пруды и укрепить каменную плотину. На месте старого жилья искусные плотники стали возводить загородный дворец по чертежам самого князя. Он был невелик, но окрестные жители приходили на него дивиться. Ещё бы: нигде окрест такого не было. Крыша нависала над двухэтажными хоромами подобно широкополой шляпе, на уровне второго этажа здание опоясывала широкая галерея, украшенная башенками-беседками. Деревянные брусья, из которых были сложены хоромы, князь приказал причудливо раскрасить, так что издали казалось: на высоком берегу пруда стоит сказочный дворец. Само собой были устроены и службы: баня, конюшня, погреба, просторный каретный сарай. А в прошлом, 1721 году князь Дмитрий освятил место, где, по его опять же чертежам, должна стать церковь во имя небесного покровителя священномученика и мироточца Димитрия Солунского, забитого копьями нечестивцев в 306 году за проповедование веры во Иисуса Христа. Спустя сто лет после мученической кончины мощи его были обнаружены нетленными. Более того: они источали благоуханное миро. И в Солунь, ныне называемую Салониками, потекли паломники, дабы поклониться чуду.

Церковь поднималась медленно — недоставало камня: по указу Петра весь камень поставлялся на строительство новой столицы Петербурга и всякое каменное строительство во всей империи было запрещено.

Пятнадцать вёрст до имения они с трудом преодолели за три с половиною часа: столь велики были снега. Управляющий не был предупреждён, и дорогу не размели: разметён был лишь двор.

Князь приказал послать дворовых на расчистку подъездной дороги к усадьбе и дорожек в парке, раскинувшемся на двенадцати десятинах. Дети были уже взрослые: самому младшему Антиоху — тринадцать, Шербану — шестнадцать, Матею — девятнадцать, Константину — семнадцать. Самой старшей была Мария — двадцать два года. Им не сиделось в тесных комнатушках.

По Москве, а тем паче и по новой столице князь Дмитрий не мог путешествовать: ранг не дозволял. А посему к его услугам был выезд о шести, либо о четырёх конях, редко о двух, но никак не меньше. Таково обретались все сановники, да и у чиновников первых шести классов были свои выезды.

Тут же, в подмосковной, князь с наслаждением совершал пешие прогулки по зимнему парку. Деревья были причудливо укрыты снежными тиарами, немыслимыми шляпами, островерхими монашескими куколями. Снег был испещрён легко читаемыми звериными следами. Более всего было заячьих, обглодавших молодую кору насаженных яблонь, осин, орешника, чаще других попадались и лисьи, не в диковину были лосиные, волчьи, даже медвежьи — шатуны бродили вкруг жилья в надежде чем-нибудь поживиться.

Обычно князь брал с собою Марию: беседа с ней доставляла ему удовольствие. Дочь была книгочейкой и обо всём прочитанном имела свои здравые суждения. Обычно они разговаривали о книгах, нередко о людях, их окружавших, о частых гостях князя вице-канцлере Шафирове, графе Толстом, послах некоторых держав, но чаще всего о французском де Кампредоне, о герцоге Голштинском[36] и его свите... Герцог, кстати, уже не раз бывал в Черной Грязи и восхищался живописностью этих мест, особенно местоположением княжьих хором, стоящих на возвышенном берегу пруда.

В этот раз, однако, князь Дмитрий решился заговорить с дочерью о самом деликатном: о том, что в равной степени волновало и его и её. Он заговорил первым:

— Прости, дорогая Марика, что я решился вторгнуться в самую сокровенную область твоей жизни, но мне, как отцу, это позволительно, ибо я полон беспокойства о тебе. Приёмная мать...

   — Приёмная мать мне чужой человек, — перебила его Мария. — Из уважения к тебе, отец, я сохраняю к ней лояльное отношение — не более. Но в остальном...

И она замолчала. Не следовало поминать приёмную мать, это была неловкость с его стороны: вторая супруга князя Анастасия Трубецкая была на три года младше Марии. Ах, Боже мой, сколь надо быть деликатным! Забылся, не подумал...

   — Ещё раз прошу простить меня, Марика. Тем более я всецело надеюсь на твоё полное доверие. Ты разрешаешь мне?

Мария кивнула.

   — Я знаю о твоих отношениях с его величеством, — почти без паузы продолжил князь, — притом, к великому сожалению, не я один. Но мне ведомо то, о чём пока не подозревают даже домашние: ты понесла от государя. Долго делать вид, что ничего не произошло, невозможно. Пока это не затянулось, можно прибегнуть к помощи докторов, дабы избавиться от плода.

   — Но государь против! — с жаром, неожиданным для князя, воскликнула Мария. — Он пожелал, чтобы я родила ему наследника. И тогда...

   — Что тогда, что?— допытывался князь.

   — И тогда... Так он сам сказал... Тогда он сделает меня своей супругой...

Мария умолкла и закрыла лицо руками. Меховые рукавички не могли впитать слёзы, выступившие на глазах.

   — Наивная девочка, — наконец заговорил он, стараясь вложить в свои слова как можно больше сострадательности и участия. — Наш государь человек увлекающийся. Но и столь же легко забывающий о предмете своего увлечения. Кроме разве что корабельного строения и токарного станка. Я бы на твоём месте не придавал серьёзного значения его словам...

   — Как можно! — воскликнула Мария неожиданно резко. — И это говоришь ты, сенатор, государственный человек. Император не отречётся от своих слов. Ни-ког-да! И я буду рожать! Что бы там ни было, что бы обо мне ни говорили.

Князь видел ожесточение Марии, её решимость и понял бесполезность своих увещаний. Он сказал:

   — Что ж, я готов уважать твоё решение. И не будем больше говорить об этом. Я бы только хотел, чтобы ты с этого дня более внимательно относилась к себе, к своему здоровью, как подобает будущей матери.

   — Обещаю тебе, отец, — с облегчением произнесла Мария. — Это я и хотела от тебя услышать.

Довольные друг другом, они возвратились в дом. Князь Дмитрий тотчас проследовал в кабинет. Разговор с дочерью дал ему пищу для размышлений. Царь Пётр вызывал в нём смешанное чувство. Бесспорно, русский монарх был незауряден: он одновременно восхищал, удивлял и пугал. Пугал несоразмерностью всей своей натуры: огромностью, непредсказуемостью, буйством чувств и их неукротимостью.

Над рабочим столом князя был укреплён лист картона, на котором Иван Ильинский по его просьбе вывел крупными буквами слова царя ещё тогда, когда князь осваивал новый для него русский язык, дававшийся ему нелегко по причине языковой смуты, царившей у него в голове. Эти слова Пётр произнёс в лагере на Пруте после злосчастного похода, когда турки потребовали выдачи Кантемира:

«Я не могу нарушать данного моего слова и выдать князя, предавшегося мне; лучше соглашусь отдать туркам землю, простирающуюся до Курска. Уступив её, останется мне надежда паки оную возвратить, но нарушение слова невозвратно. Мы ничего собственного не имеем, кроме чести, отступить от оныя — перестать быть царём и не царствовать».

Слова эти были сказаны Шафирову, сновавшему из русского лагеря в турецкий и обратно, дабы согласовать условия беспрепятственного пропуска русской армии, оказавшейся в турецко-татарском кольце. Шафиров выторговал-таки выгодный для России мир, а великому везиру объявил, что Кантемира в русском лагере нет, что он с верными ему людьми бежал в Австрию. А тем временем князь нашёл надёжное убежище в карете царицы Екатерины: турки, пропустившие русскую армию, можно сказать, сквозь строй, не осмелились заглянуть в кареты царицы и её придворных дам: гарем русского царя был столь же священ и неприкосновенен, как гарем султана.

Стало быть, царя Петра отличало благородство чувств. Впрочем, князь не раз в этом убеждался. И в то же время он был непомерно вспыльчив и следовал первому порыву, иной раз неправедному и жестокому. Трудно сказать, что могло перевесить...

Князь видел: Пётр увлечён Марией. Но кто мог сказать, сколь прочно, сколь стойко это увлечение. Честь ли это или бесчестье? И что может воспоследовать в результате? Опала или фавор? Государыня Екатерина, бесспорно, сведана об этой связи: у неё достаточно глаз и ушей, она укрепилась в своём положении и так просто не уступит его какой-то там княжне. С другой же стороны, её повелитель чужд не только предрассудков, но и законов: он сам себе закон. Он самовластен, самодержавен, самовит. Европейские монархи были втиснуты в рамки, у одних они были уже, у других шире. Пётр презирал какие-либо рамки, он чуждался их.

Так ничего и не решив, князь, положившись на волю Провидения, занялся своей рукописью: он переводил избранные места из Корана, дабы дать будущему читателю представление о священной книге мусульман, об основаниях их веры. Перевод давался трудно: князь ещё недостаточно поднаторел в русском языке. Положения шариата он мог пересказать: мусульманский кодекс был достаточно общечеловечен.

Так прошёл первый день. С утра он продолжал свои занятия, когда ему доложили о приезде гостя.

Это был Шафиров. Высокий гость, фаворит Петра, вице-канцлер, человек ловкий, умный и сведущий. Быть бы ему канцлером, и всё шло к тому. Но в родословной у Шафирова была червоточина: Пётр Павлович был еврей. Правда, крещёный. И отец его был крещён, и братья, и служили они верой и правдою своему новому отечеству, и истово молились христианскому Богу, хотя в душе царило лёгкое недоумение. Ведь и Сын Божий, и ученики его, евангелисты, пророки и апостолы, тоже были евреями. И была у них общая священная книга: Ветхий Завет, Библия, Книга Книг...

Это была великая загадка. Её можно было объяснить либо невежеством, либо злоумышлением. Но ведь человечество погрязло в великих заблуждениях, упорствовало в них, возвело их в ранг священных истин и не хотело от них отрекаться.

Пётр Павлович поступил в Посольский приказ по стопам своего отца и служил переводчиком; тому уж было более тридцати лет. Царь оценил его способности: ведь он отлично владел латынью, французским, немецким, голландским и польским языками. Так он оказался в составе Великого посольства, и так началась его дипломатическая карьера. Он готовил русско-датско-польский союз и польско-русский союз. Любимец царя Фёдор Алексеевич Головин[37], возглавивший в ту пору петровскую дипломатию, Ямской приказ, Оружейную, Золотую и Серебряную палаты, сделал Шафирова тайным секретарём при своей канцелярии. После смерти своего благодетеля в 1706 году Пётр Павлович продолжал возвышение: вице-канцлер и управляющий почтами, барон, вице-президент коллегии Иностранных дел... Да, царь его отличал и ему покровительствовал, особенно после Прутского похода, когда он обхитрил великого везира, да и самого султана, заключив Адрианопольский договор на выгодных для России условиях...

Таков был Пётр Павлович Шафиров, отличавшийся тонкостью обхождения, желанный гость во многих сановных домах. Он много знал и многое предвидел, и беседа с ним доставляла князю Дмитрию истинное наслаждение. Они обычно беседовали на латыни, особенно в присутствии посторонних.

   — Дорогой князь, только не говорите мне, что я помешал вашим учёным занятиям. — Шафиров шёл к нему с протянутой рукой. — Начать с того, что я сам это знаю. Но всё-таки превыше всего дружеская беседа: обогащая — радует.

   — Я совершенно с вами согласен, дорогой Шафиров. И ради общения с вами готов радостно бросить все свои занятия, даже самые неотложные.

   — Что вы называете неотложными, князь?

   — Подготовку к низовой экспедиции.

   — Ого-го! На дворе начало марта, а сия эскапада нашего повелителя начнётся не прежде, чем Волга очистится от льда. А это произойдёт в лучшем случае в начале мая. У вас времени более чем достаточно.

   — Дурная привычка всё делать заблаговременно не оставляет меня и в новом моём отечестве, — отозвался князь с деланной улыбкой.

   — Вы поступаете вопреки российским традициям: делать всё с замедлением. — Шафиров иронически улыбался. — Как государь ни старается вколотить своею дубинкой исполнительность и обязательность, как ни свирепствует князь Ромодановский в своём застенке, воз, как у нас говорят, и ныне там.

   — В таком случае я подам пример исполнительности и обязательности, — И князь Дмитрий хлопнул в ладоши. Появившемуся камарашу он сказал: — Прикажи накрыть на стол. Да скажи княгине и княжне: пусть выйдут и приветствуют дорогого гостя.

Супруга князя княжна Анастасия не помедлила — вышла, отвесила Петру Павловичу церемонный поклон. И объявила, что не желает стеснять мужскую беседу, тем более что у неё накопились свои, женские, дела.

   — Ну ступай, голубушка, — согласился князь. — А что Мария? — спросил он после небольшой заминки.

Княгиня невольно поморщилась:

   — Она, как всегда, жалуется на головную боль и просит её извинить.

Когда княгиня вышла, князь Дмитрий, как бы извиняясь, развёл руками и произнёс:

   — Мачеха и падчерица — обычный конфликт.

   — Тем паче что они в одном возрасте, — с лёгкой улыбкой поддел его Шафиров, зная, что Кантемир не обидится; более того — не может обидеться: сватом у него был сам государь.

Кантемир поспешил переменить тему:

   — Вы уже определены государем? Будем ли мы вместе, я был бы тому весьма рад.

Шафиров поморщился:

   — Скорей всего, нет. В одном походе я уже побывал и, слава Богу, вышел весьма благополучен, хоть и весьма пострадал в турецких заложниках. Кроме того, предвижу: такого рода услуги, как в Прутском походе, государю нынче не понадобятся.

   — Вы в этом уверены?

   — Абсолютно уверен. Ныне покуситься на российское войско будет некому: в тех пределах нет ни армии, ни власти. Не почитать же властью каких-то там сатрапов шаха персидского.

   — Но вы не принимаете в расчёт сумасбродства султана. Кому-кому, а мне, воспитанному по соседству с Эски-Сараем и Портой, более, чем такому страдателю, как вы, известна непредсказуемость его характера. Тем более усиленно подогреваемого французами.

   — По части интриг французы большие мастера, это верно. Характерная нация, — согласился Пётр Павлович. — Чаю, однако, что султан ограничится пустыми угрозами и столь же пустыми телодвижениями. Хотя...

И Шафиров на мгновение задумался. Персия лежала как бы на ладони у Турции. Султан считал её своей провинцией. И шах не выходил у него из повиновения. Не выйдет и на этот раз.

   — Государь заверит султана, что предпринял мирную экспедицию для наказания разорителей его купечества и обеспечения безопасности торговых путей.

   — Заверить-то заверит, но кто ему поверит, — срифмовал князь. Шафиров захлопал в ладоши:

   — Браво, князь! Складно! Это в равной степени относится и к султану, и к королю Франции.

Чинным шагом вошёл дворецкий и доложил:

   — Его высокопревосходительство министр двора французского маркиз де Кампредон.

   — На ловца и зверь бежит! — воскликнул Шафиров. — Вот мы сейчас войдём во все обстоятельства. Маркиз весьма сведущ в делах королевского правительства. Вдобавок он красноречив...

   — Но вы забываете, дорогой Шафиров, что язык дан ему для того, чтобы скрывать свои мысли. Тем более что его непосредственный начальник — кардинал Дюбуа.

   — Но мы-то с ним платим друг другу откровенностью за откровенность. Он от такого союза вряд ли откажется.

Маркиз вошёл чинной походкой, явно обрадовался, увидев Шафирова, который был для него неоценимым источником сведений о закулисных течениях в царском дворце и в Сенате. Хотя Кантемир и был облечён высоким званием сенатора, но он нечастно бывал в заседаниях, а посему не располагал подробностями и не был в курсе подводных течений. Оба они были не только полезны Кампредону, но, что важней всего, были людьми его круга, общих интересов, симпатий и антипатий. Словом, своими людьми — в полном смысле этого слова.

   — Благословенно это жилище, благословенны его хозяин и его близкие, — начал маркиз. — Рад вас видеть, господа, рад насладиться вашей беседой. Надеюсь, мы обменяемся новостями, полезными для всех нас.

   — Начните с себя, Анри, — предложил князь. — Вы представляете славнейшее королевство Европы, откуда исходят политические токи, главенствующие на континенте.

   — Ну уж нет, — возразил Кампредон. — Неужто вы не заметили, что токи теперь исходят из России.

   — К этому идёт, — согласился Шафиров. — И всё-таки мы слушаем вас.

   — Кажется, я обрету нового начальника, — сказал Кампредон, отчего-то понизив голос. — С вами я могу поделиться: источник, которым я пользуюсь, строго конфиденциален — письмо моего друга, приближённого ко двору в такой степени, что от него зависят важные перемещения...

   — Дама! — выпалил Шафиров. — Конечно, дама. Францией уже давно управляют прекрасные дамы.

Маркиз улыбнулся:

   — Предположим, господа, предположим. Новость столь важна, что совершенно не важно, от кого она исходит. Кардинал Гийом Дюбуа, управляющий королевским министерством иностранных дел, получит отставку...

   — Опала? — предположил князь.

   — О нет, как можно. Воспитателю регента, герцога Орлеанского, первого лица в королевстве, фавориту папы, получившему от него кардинальскую шапку и епископство Камбрэ, опала никак не может грозить...

   — В таком случае возраст или болезни, — сказал князь.

   — Или то и другое вместе, — подхватил Шафиров.

   — Кардинал не так стар: ему шестьдесят шесть...

   — О, это зловещее число. Ещё одна шестёрка, и в дело вмешается сам сатана. Нет ли у кардинала в дате его рождения, не приведи Господь, ещё одной шестёрки? — допытывался Шафиров.

   — Не знаю, господа, — признался Кампредон. — Но зато мне известно другое: регент при малолетнем наследнике, будущем Людовике Пятнадцатом, герцог Филипп Орлеанский назначил своего воспитателя первым министром.

   — Это означает перемены во внешней политике? — с живостью осведомился Шафиров.

   — Не думаю. Кардинал слишком осторожен, тем более что в своё время ему удалось сколотить четверной союз против Испании, и он полагает, что уже свершил главное дело своей жизни.

   — Гм. Шестьдесят шесть лет... — протянул Пётр Павлович. — Вряд ли его хватит надолго, дорогой маркиз. А кто будет его преемником? Вы, дорогой маркиз, понимаете, что мною движет не простое любопытство.

   — Мой конфидент об этом не пишет. Но могу предположить, что кардинал до выбора достойного преемника оставит за собой дипломатическое ведомство.

   — Меня бы это устроило, — пробормотал Шафиров. — Ваш кардинал — умеренный пакостник. Хорошо бы внушить ему, что в его интересах поддерживать нашего императора в его восточных делах, Турция не так сильна, как думает ваш патрон, позволяя своим министрам в Царьграде интриговать против нас.

   — О, дорогой Шафиров, это всё в прошлом и не должно омрачать наши отношения, — заверил его маркиз. — Вы же знаете: я с вами совершенно откровенен и рассчитываю на вашу взаимность.

   — Рассчитывайте, любезный маркиз, — кивнул вице-канцлер, лукаво улыбнувшись. — Мы с вами будем делать общую политику. Я бы только хотел как можно быстрей узнать при посредстве ваших агентов в Царьграде, каково думают министры Порты и сам султан о нашем низовом походе.

   — Я потороплюсь сделать специальный запрос и тотчас извещу вас. Вы считаете этот поход делом решённым? — осторожно осведомился Кампредон.

   — Абсолютно решённым. Наш государь прямолинеен и настойчив. Если уж он что-либо задумал, то пойдёт до конца.

   — В нём, в его характере есть нечто от Александра Македонского, — вмешался князь, дотоле молчавший. — То есть я хочу сказать, что он чувствует себя всесильным, ничего не боится и идёт напролом.

   — Вот-вот! — поддержал его Шафиров. — Именно так: напролом. Для государя не существует авторитетов, того, что у вас, во Франции, называют общественным мнением. Захотел — и короновал простую служанку царицей.

Упоминание о царице из служанок всколыхнуло а князе Дмитрии воспоминание о недавнем разговоре с дочерью. В самом деле, так ли уж безнадёжна её участь? Роман с царём длился не один год, стало быть, государь всерьёз увлечён Марией. В своё время ему нужна была «солдатская жёнка» — такая как Екатерина-Марта. Так, чтобы в походе — конь о конь и вынослива как конь, незатейливая, как все простолюдинки. Но ныне он вступил в новую полосу своей жизни, когда рядом должна быть истинная аристократка, такая как Мария. Она не уронит высокого звания государыни, понесёт его гордо и с истинно аарским достоинством. О ней будут говорить с уважением, заслуженным её высоким происхождением, ею станут восхищаться. О, Мария способна взобраться на высоту трона без каких-либо усилий. Она будет совершенно естественна на этой высоте в отличие от Екатерины-Марты...

Его мысли прервал возглас Шафирова:

   — А разве мы сами не являем собою пример христианской доблести нашего государя, его пренебрежения пустыми условностями?! Разве он не может повторить слова заповеди святого апостола Павла: «Слава, и честь, и мир всякому, делающему доброе, во-первых, иудею, потом и еллину! Ибо нет лицеприятия у Бога[38]».

   — Ах, дорогой Шафиров! — воскликнул князь Дмитрий. — Вы так хорошо помните слова апостола Павла, полагаю, не только потому, что он ваш соплеменник?

   — Нет, вовсе не потому. А потому, что он возвещает истины Господа, его голос — голос Иисуса Христа. Писание говорит: «Нет различия между иудеем и еллином, потому что один Господь у всех, богатый для всех, призывающих его».

   — Прекрасные слова, — воодушевился Кампредон. — Но отчего же повсеместно евреи превратились в изгоев, и даже служители Церкви изрыгают на них хулу?

   — Потому что они невежественны и не читают Евангелие, которым клянутся, — хладнокровно отвечал Пётр Павлович. — Как доказательство приведу ещё слова апостола Павла из его Послания к римлянам: «Итак, спрашиваю: неужели Бог отверг народ свой? Никак. Ибо и я израильтянин, от семени Авраамова, из колена Вениаминова».

   — Всё это для меня новость, — признался маркиз. — Скажите же в таком случае, дорогой Шафиров, в чём вы усматриваете драму богоизбранного народа, к которому, как я знаю, принадлежите сами по рождению?

   — В рассеянии. Народ, не сумевший удержать землю праотцев своих, не сумевший и удержаться на ней, смирившийся с потерей родины, Святой земли, обречён на страдания. Он воспрянет только тогда, когда снова обратится к своим истокам и обретёт своего пророка, — уверенно отвечал Пётр Павлович. — Пророка, который, подобно Моисею, соберёт свой народ на Святой земле, земле предков, и сумеет отстоять её.

   — Когда же это будет? — подал голос князь Дмитрий.

   — Это известно одному Всевышнему. Он назначил сроки, и они исполнятся.

   — Будем надеяться, — с неуловимой усмешкой произнёс маркиз. — Но мы с вами отвлеклись: нам сейчас важнее дела земные, нежели небесные. Скажите, любезнейший Шафиров, могу я написать маркизу де Бонаку, нашему полномочному министру при Порте Оттоманской, что так называемый низовой поход никак не направлен против интересов султана?

   — Безусловно, можете. И даже обяжете меня. Его величество выпустит особое послание к монархам европейским, в коем будет говориться, что Россия не посягнёт на чужие земли.

   — Вы в это верите, Пётр Павлович? — удивился князь Дмитрий. Он всё ещё находился под впечатлением своих размышлений о судьбе Марии, а потому несколько рассеянно слушал разглагольствования вице-канцлера о богоизбранности еврейского народа. Ему как-то не приходилось размышлять на эту тему: сказать по правде, она его не занимала. Князь был греческой веры, то есть православный, но вольнодумства в нём было больше: вольнодумства философа, много размышлявшего о материальности мира и чуждого каких-либо заблуждений на этот счёт. Он молился редко и без истовости, хотя, следуя завету предков, строил церкви и часовни как ктитор, но более как архитектор, художник, государственный человек...

   — Благими намерениями вымощен путь в ад, — отшутился Шафиров. — Но таковы изначальные намерения моего повелителя, а их не обсуждают.

   — Позвольте, любезнейший Шафиров, обратиться к деликатнейшему предмету отношений между королевским двором и двором императора всероссийского. Здесь все свои, и мы можем говорить свободно.

   — Ах, вы всё об этом? — рассмеялся Шафиров. — Мой государь хотел сочетать браком старшую дочь с малолетним королём Франции: они оба «зимние» и почти ровесники: царевне исполнилось двенадцать в декабре, а будущему королю — только что, в феврале. Но ваш патрон сообщил же, что королю Людовику Пятнадцатому уже сосватана испанская принцесса...

   — Увы, — кивнул маркиз, бывший ревностным сторонником породнения двух династий. — Но герцог Шартрский...

   — Нет, сударь мой, герцог Шартрский слабая партия для возможной наследницы российского престола. Вдобавок вы просите гарантий для него — возведения на престол Польши.

   — В обозримом будущем...

   — Дело слишком сложно и слишком запутанно. Когда возвратится государь, мы с канцлером составим меморандум по сему вопросу и представим его на усмотрение его величества. Коли он согласится, мы перешлём его в Париж через посредство нашего посланника князя Долгорукова[39]. Однако вряд ли наш государь согласится на герцога. Царевна стоит дороже...

   — Царевна стоит обедни, — засмеялся князь Дмитрий.

Кампредон не скрывал своего недовольства. Он потратил столько усилий на этот матримониальный план, и ему уже казалось, что вожделенное согласие вот-вот будет достигнуто, но увы... Что он сообщит в Версаль? Очередные сплетни о взаимоотношениях вельмож, о царских причудах. Но курьер из Москвы в Париж слишком дорогое удовольствие, он обходится двору в шесть тысяч ливров, и кардинал просит его быть экономней. С другой же стороны, его святейшество просит сообщать самомалейшие подробности жизни российского двора и его окружения, невзирая на расходы.

Шафиров заметил огорчение маркиза. Он поспешил его утешить:

   — Вот приедет государь, и вполне может случиться, что он согласится на предложение Версаля. Не унывайте, дорогой маркиз, у нас планы то и дело меняются, вы же знаете. Такое государство, как наше, должно быть всё время в движении, особенно при таком монархе...

   — Не знающем покоя, — вставил князь Дмитрий.

В это время раздался стук в дверь. Вошёл камараш и обратился к князю:

   — Прислан из Москвы бирюч[40]: государь император изволил заночевать в Твери, а завтра совершит въезд в Преображенское.

   — Ну вот, кончилась спокойная жизнь, — пробормотал князь Дмитрий. Но был услышан всеми. И все согласно кивнули.

Глава пятая ГУБЕРНАТОР ПАЛ В ЖЕНИХИ

Невежа был, квашню открыл.

Шуба тепла да мохната, жить вам тепло да богато.

Как наденут венец, так приволью конец.

Злато к злату, а богач к богатой.

Пословицы-поговорка


Голоса и бумаги: год 1722-й

Вашему императорскому величеству нижайшее моё мнение подношу... Моё слабое мнение доношу по намерению Вашему к начинанию, законнее сего уже нельзя и быть причины: первое, что изволите вступить за своё; второе, не против персиян, но против неприятелей их и своих; к тому ж и персиянам молено предлагать (ежели они бы стали протестовать), что ежели они заплатят Ваши убытки, то Ваше Величество паки им отдать можете (то есть завоёванное), и так можно пред всем светом показать, что Вы изволите иметь истинную к тому причину. Также мнится мне, что ранее изволите начать, то лучше и труда будет меньше, а пользы больше, понеже ныне оная бестия ещё вне состояния и сила; паче всего опасаюсь и чаю, что они, конечно, будут искать протекции турецкой, что им и сделать, по моему мнению, прямой резон есть; что ежели учинят, тогда Вашему Величеству уже будет трудно не токмо чужого искать, но и своё отбирать: того ради, Государь, можно начать и на предбудущее лето, понеже не великих войск сия война требует, ибо Ваше Величество уже изволите и сами видеть, что не люди, скоты воюют и разоряют; инфантерии более десяти полков я бы не желал, да к тому кавалерии четыре полка и тысячи три нарочитых Козаков, с которыми войску можно итти без великого страху, только была б исправная амуниция и довольное число провианта...

Волынский — Петру


По дошедшим до меня подробностям он (Пётр. — Р. Г.) употребит на эту экспедицию 12000 пехоты, 8000 драгун регулярной армии, 30000 казаков, 20 000 калмыков и по меньшей мере столько же татар и кабардинцев, живущих в соседстве с черкесами и тоже принявших сторону Царя. Астраханский губернатор приехал сюда для доклада... Я слышал, что Царь остался недоволен докладом... даже очень сердился на него и что с тех пор в мнении Сената насчёт экспедиции явились сильные разногласия... может статься, что между турками, Персией и Царём возникнет война...

Кампредон — кардиналу Дюбуа


Всемилостивейший Царь-Государь.

Покорно доношу Вашему Величеству, что... получил аудиенцию у хана, которой о моём приезде зело доволен явился и меня честно принял, а каким образом, сей куриер изустную реляцию подать может.

Что касается до бухарских озбеков, и оные, увидя ханскую особливую до меня склонность, вначале стали все генерально на меня косо смотреть и, почитай, яму копать зачали. И я оных, а наипаче больших чиновных озбеков, поскорее чрез добрые подарки отчасти умягчал и друзьями устроил. Однако ж со всем тем осторожно с ними поступать надлежно... Ибо собою такие непостоянные люди, что одним днём и мириться и изменить готовы. Бог да не допустит какое несчастие хану, а то б озбеку над русскими полоненниками то же, что и оные по приказу ханскому над озбеками учинили преизвестными экзекуциями. Ибо тогда немалое число озбеков прирублено...

Флорио Беневени — Петру


Не без трепета ехал Артемий Петрович Волынский, всесильный губернатор астраханский, по приказу государеву в Первопрестольную.

Снова и снова возвращался он мыслями к правлению своему, к реляциям и доношениям на высочайшее имя. Всё, казалось, было гладко писано, ничего не упущено. Особливо в последней бумаге со скорым курьером. Изложил суждения свои насчёт подходящести момента, сколь потребно войска, сколь казаков и калмыков, опять же какая дипломация пристойна к моменту...

Успокаивал себя: понадобился государю для совету, как лучше сию важную экспедицию заправить; ведь сколь ни пиши на бумаге, всё равно всего не опишешь,, опять же судов много надобно, магазейны для провианта поставить где потребно, да и провианту запасти в достатке...

Было время поразмыслить: дорога дальняя. Волга, слава Всевышнему, ещё не проснулась, дремала подо льдом. Главная то дорога — что зимою, что летом. Зимою наезжена санями, как нынче.

Как положено губернатору, эскорт гарнизонных солдат вперёд пущен. Кои на розвальнях, кои верхом. А позади возки со свитой из канцелярских. Полсотни разного народу сопровождало Артемия Петровича. Государь не попеняет: так пристойно по губернаторскому положению.

Мелькали заснеженные берега, вмерзшие в лёд дубки, расшивы, иные суда, приткнувшиеся к берегу да так и застывшие в ожидании большой воды. Уходили назад вёрсты, и с ними мало-помалу уходило и беспокойство. Нет, худа не должно быть, упущений за собой он не ведал, ещё мало правил губерниею. А ежели что недосмотрел, оно понятно: по недостатку опыта, должен простить государь, хоть он и крут с неисправными да неспособными. Лихоимства за ним, Волынским, не было, разве какой завистник да недоброхот мог клевету на него пустить.

Правитель канцелярии, великий льстивей, успокаивал:

— Пред столь важной кампанией беспременно в чине повысят. Ибо наша губерния главною будет, от неё весь поход в Перейду возымеется.

И так он горячо убеждал, что всё для Артемия Петровича устроится в самом лучшем виде, что губернатор успокоился окончательно. И ежели бы не дорожная маета с переменою ночлегов, со всеми неудобствами долгой езды и неустройствами дорожного быта, Артемий Петрович мог бы благодушествовать.

На четырнадцатые сутки губернаторский поезд въехал в Москву. Люди князя Ромодановского отвели Волынскому и его свите заезжий дом на Мясницкой улице, возле усадьбы светлейшего князя Меншикова с дивной церковью во имя Архангела Гавриила, которую народ прозвал Меншиковой башней за необычность её строения. Самого светлейшего не было в эту пору на Москве, а потому, как сказывали, в его хоромах часто останавливался государь и иной раз изволил ночевать там.

Доложились: прибыли-де и ожидают милостивого внимания его императорского величества. А пока стали обживаться в заезжем доме. Он был велик, но худо устроен, с поношенной мебелью, как видно свезённой из усадеб опальных особ. Два раза наезжал Макаров, обнадёживал, государь-де занят делами по Сенату, а когда освободится, беспременно даст аудиенцию.

В ожидании Волынский боялся отлучиться, сиднем сидел в четырёх стенах и тосковал. Снова стали одолевать беспокойные мысли, усиливавшиеся с каждым днём. Макаров сказывал, что государь занят заботами грядущей кампании. Стало быть, без его, Волынского, доклада ему не обойтись. Как же так? Отчего не зовут? Пусть бы его величество ругал, разнёс... Но вот так сидеть в постылом доме, где каждая половица скрипела на свой лад, где по ночам возилась, шебаршила и взвизгивала нечистая сила, лишая сна, заставляя напряжённо прислушиваться, было невмочь.

И вот когда Артемий Петрович совершенно изнемог в ожидании и готов был вынести всё, лишь бы кончилась эта страшившая его всё более неопределённость, от государя прислан был денщик с повелением явиться в Преображенское. Случилось это на двенадцатый день московского сидения.

Артемий Петрович засуетился, приказал побрить себя, напялил парик, который захватил с собой, облачился в парадный камзол и панталоны, предварительно обмывшись сверху донизу, и в таком благообразном виде отправился в Преображенское в экипаже, который нарочито был за ним прислан.

Казалось, сердце вот-вот выпрыгнет из груди, когда он, пытаясь собрать всё своё самообладание, всходил по ступеням царского дворца, более похожего на крестьянскую избу.

Государь принял его в своём кабинете, очень просто обставленном. Он восседал за столом, крытым зелёным сукном, на котором лежали бумаги, высилась стопка книг, стакан с гусиными перьями и две бронзовые чернильницы. Сбоку примостился Макаров.

Пётр окинул Волынского испытующим взглядом и, как видно поняв его состояние, усмешливо спросил:

   — Робеешь?

   — Робею, ваше императорское величество, — сдавленным от волнения голосом признался Волынский.

   — Это хорошо, что робеешь. С иной же стороны, может, грех какой на себе чуешь? Так признайся.

   — Греха не чую, ваше императорское величество, — уже осмелев, отвечал Волынский.

   — А ну перекрестись.

Артемий Петрович трижды истово перекрестился.

   — Стало быть, безгрешен. — Голос Петра несколько помягчел. — Однако читал я твоё последнее доношение и диву давался: много там слов по делу, а самого дела нету. Ты нам все советы подаёшь, яко цесарь своему воинству. Благодарствуем за советы. — Пётр шутливо качнул головой, как бы поклонившись. — А того нету, чтобы доложил, каково готовишься к кампании, сколь от Аюки потребовал[41], сколь магазейнов устроил и провианту заложил. Сё главное, сё от тебя ждали. В судах великая потребность, и сколь у тебя исправных? В предбудущем годе лесу с верховьев изрядно было сплавлено. Каково ты им распорядился?

Артемий Петрович краснел, бледнел, потел. Язык словно бы закостенел и не повиновался ему. Он начал было оправдываться — после долгого и неловкого молчания, но Пётр махнул рукой:

   — По-первости прощаю, вижу — понял ты. Смекай: Астрахань должна оплотом всей кампании быть. Спрос с тебя будет великий. Обмысли всё до последнего брёвнышка. Потом доложишь.

Пётр ещё раз оглядел Артемия Петровича, одобрительно крякнул и сказал:

   — Помню твои заслуги. Старайся, яко прежде старался, и получишь воздаяние по заслугам. Не по прошлым, а по нынешним, свежим. Есть у тебя возможность отлично послужить отечеству да и мне.

Помедлив и ещё раз оглядев Волынского, закончил:

   — Вот что. Завтра буду по соседству с тобою, у Меншикова. Государыня созвала ассамблею некую. Явись в пристойном виде — и будешь представлен её величеству и придворным дамам. Там твой давнишний благодетель будет, Шафиров, опять же Толстой и иные знатные персоны.

И вдруг без перехода спросил:

   — Ты, чаю, женат?

   — Никак нет, государь. Не сподобился.

Пётр удивлённо крутнул головой:

   — Ну и ну! Отчего же?

   — Как-то всё недосуг было, ваше величество.

   — Ишь ты, недосуг... Небось по бабам бегаешь?

Волынский смутился, краска бросилась ему в лицо.

   — Признавайся. Я и сам до баб охочий.

   — Грешен, государь.

   — Мужик без бабы — что квашня без теста, — назидательно произнёс Пётр. — Опять же: смерть да жена Богом суждена. Глядишь, женим мы тебя тут. А теперь ступай да готовься.

Как на крыльях возвращался к себе Артемий Петрович. Отчего-то вспомнилось: милостив царь, да немилостив псарь. В голову лезла всякая чепуха, как бывает после сильного волнения.

Он пожалел, что первым делом по приезде не нанёс визит своему благодетелю Петру Павловичу Шафирову. Впрочем, было не можно: ждал государева зова, боялся отлучиться. Но теперь-то, теперь следовало срочно отправиться к нему. Кто, как не он, мог дать важные наставления и насчёт завтрашнего бала.

Артемий Петрович был порядком озадачен угрозой царя женить его. Правда, была в ней некая шутливость, но всё-таки... А вдруг и в самом деле женит? Артемий Петрович вовсе не собирался жениться, хотя в свои тридцать три года припоздал маленько. Люди в его года были уж давно обкручены. Женихом он считался завидным, верно, но в холостяках ему было совсем не худо, а ежели прямо сказать, то просто хорошо. Он чувствовал себя свободным от каких-либо обязательств, свободным во всех смыслах. А что касаемо женского пола, то в нём не было недостатка. Метрески[42] его были все простого звания, более из крепостных. И он их благодетельствовал.

Он приказал запрягать лёгкие санки — торопился. И вскоре был у ворот усадьбы Шафирова. Они были заперты. Пришлось долго стучать деревянным молотком, пока наконец калитка со скрипом отворилась и в образовавшуюся щель выглянул дворовый в овчинном тулупе:

   — Кто таков? Чего надобно?

Узнав, что перед ним важная персона, он тотчас изменил тон на искательный:

   — Сей момент доложу барину.

Ворота распахнулись, санки въехали во двор, наезженный и изрядно покрытый конскими яблоками, из чего Волынский заключил, что его благодетель весьма либерален со своей дворней.

Артемий Петрович передал вожжи конюшему. В прихожей с него сняли шубу, и он по узкой лестнице поднялся в апартаменты вице-канцлера. Шафиров уже катился ему навстречу. Он ещё больше располнел с момента их последней встречи и стал вполне шарообразен.

   — Рад, рад, голубчик, видеть тебя благополучным, — возгласил он, раскрывая объятия и заключая в них Волынского. — Ведал о твоём приезде, но доклад государю прежде всех визитов. Слышал, слышал, да: хорошо тебя принял. Ты ноне яко центр будущей кампании, с тебя посему большой спрос будет. Приготовься. Государь требует дела, а государыня — лести. Подольстись к ней непременно: ты ведь зван на завтрашний бал?

   — Зван, Пётр Павлович. И по сей причине в великое смущение введён.

   — Отчего же так? Это, милый мой, честь: сам государь обязал.

   — Да я-то ничего, я-то с превеликою радостью. Форма не соответствует.

   — Ну, это, друг мой, совершеннейшие пустяки; для губернатора астраханского надлежащая форма сыщется.

   — Ах, дражайший Пётр Павлович, иное меня смущает более всего: ведь государь, узнав, что я холост, возымел желание женить меня.

   — На ком же?

   — Откуда я знаю. Не смел спросить. Впрочем, может, это его величество изволил шутить.

   — Нет, милейший: наш государь очень любит сочетать браком любезных ему людей. Стало быть, ты любезен. Поздравляю. Гордись и безропотно надевай хомут.

   — Но я вовсе не хочу жениться! — с отчаянием выкрикнул Артемий Петрович.

   — Попал ты яко кур в ощип, — покачал головой Шафиров. — Видно, чёрт дёргал тебя за язык, когда ты признался, что холост.

   — Да я вовсе и не думал; государь сам осведомился. Не мог же я солгать.

   — Бывает ложь во спасение, — назидательно заметил Шафиров. — Придумал бы что-нибудь; обручён-де уже, состоялась помолвка, переменялись кольцами...

   — Не нашёлся, — со вздохом отвечал Волынский. — Сильно заробел.

   — Да, я тебя понимаю: государь наш таков, что пред ним невольно заробеешь, каков ты храбрец ни есть. Я и то вот каждый раз, как пред ним отвечать приходится, невольно в некую робость впадаю. Хотя ведь ты знаешь: доселе пребываю в милости у нашего повелителя, изволит со мною часто советоваться по делам дипломатическим и иным. Притом минуя близкого ему человека — канцлера, что в великую досаду его ввергает. — И Шафиров хихикнул.

   — Слух прошёл, что вашу милость государь желает видеть канцлером.

   — То слух досужий. — И Шафиров шумно вздохнул. — Головкин в родстве с его величеством, а я-то весьма уязвим. Так что выше мне никак не подняться. Обречён всегда вторым быти, — грустно закончил Пётр Павлович.

   — Со второго меньше спросу.

   — Э, нет: первый-то славу стяжает, а второй за всё отвечает. Первый — день, а второй — тень, — выговорил Шафиров, как видно, заранее заготовленное. — Ну да ладно, сейчас важней всего твоя докука. Невест на Москве много, Преображенское же от них просто стонет: царицы, царевны, великие княжны... Иные вдовеют, иные невестятся. Коли государь взялся тебя женить, то, верно, уж не на захудалой какой-нибудь. И не на молодице...

Шафиров умолк, губы его шевелились, словно бы он перебирал имена известных ему невест.

   — Полагаю, кою из именитых перестарок государь тебе сосватает. И не моги отказаться. Всё едино блудить не перестанешь, муж в самом соку.

   — Да уж как перестать, — качнул головой Волынский. — А коли зверь баба попадётся да станет государю жаловаться?

И Артемий Петрович пригорюнился. Вспомнился ему гарем из крепостных девок да услады их. Выучился, будучи в Тихране и в других тамошних местах, девок выучил и за грех не считал. Были они все розовые, кормленые, длинноногие, угодливые. Любил с ними озоровать в мыльне: кои спину трут, кои живот, места срамные нежат. И которую выберет, сейчас приказывает нести простыни да закутаться. И вести его в усладительную комнату, где всё было приготовлено: еда да пития. Иной раз так распалится, что ни пить, ни есть не станет, а девку из простыни долой да и давай всякие фигуры выделывать. Раба и есть раба. Ина покорствует, а иная в раж войдёт н такое вытворяет, что он только ох да ах, прямо хоть пощады проси. Вышколены были. От такой в тихую немощь впадал Артемий Петрович, и ничего ему более не хотелось. А иная хоть и пригожа и статью вся вышла, а огня в ней нету. И тогда отсылал её барин-хозяин и приказывал прислать другую: испытанную в наглости да усладе...

Вспомнив всё это, Артемий Петрович шумно вздохнул. Женитьба показалась ему страшна. Да и зачем? Ребяток он наплодил изрядно, придёт время, двух-трёх, какие попригожей да посмышлёней, узаконит. И будут у него наследники. Не Волынские, так Лынские, всё едино его кровей.

Шафиров, казалось, понял, о чём сокрушается его выученик. Впрочем, проникнуть в его мысли было не столь уж сложно: как наденут венец, так приволью конец. А мужик, не женившийся до сей поры, до тридцати трёх, станет брыкаться, коли начнут его запрягать да хомут надевать.

   — Тут, братец ты мой, придётся тебе покорствовать. Противу рожна, как говорится, не попрёшь. Однако в том есть и великая выгода. Будущая твоя невеста наверняка близка к императрице, так что у тебя будет высокая покровительница. Раз государь сват, стало быть, государыня сватья. Будь доволен, — с усмешкой закончил Шафиров. — А услады твои останутся. Токмо придётся прятать концы в воду. А сему не мне тебя учить.

   — Да, драгоценнейший Пётр Павлович, — уныло качнул головой Волынский, — видно, теперя не отвертеться. Попался! Благодарствую на добром слове. Позвольте с сим откланяться: желаю нанести визит Петру Андреичу Толстому.

   — Не препятствую: се доброе дело. Хотя завтра ты его увидишь в ассамблее, но засвидетельствовать своё почтение особо завсегда надобно. Он твой неизменный доброхот.

Доброхотство это началось ещё в злосчастном одиннадцатом годе, когда Шафиров и его штат вместе с сыном фельдмаршала Шереметева, произведённым ради такого случая в генерал-майоры, оказались в аманатах у турок и были ввергнуты в Едикуле, Едикуль, он же Еди-Кале — Семибашенный замок. Там уже давно томился посол России Пётр Андреевич Толстой, ибо турки не придерживались европейских правил, гласивших, что посол — персона неприкосновенная при любых обстоятельствах. В конце концов они научились сообщаться, а уж потом и изредка общаться друг с другом — товарищи по несчастью. А такое товарищество, как известно, рождает крепчайшее дружество, невзирая на чины, звания и возраст.

Так же как Шафиров, Толстой обласкал Артемия Петровича и многому его выучил благодаря своему многознанию. Особливо же о нравах и обычаях турок, среди которых было немало людей достойных и здравомысленных. С некоторыми Волынский потом сошёлся ближе, понаторел в их языке и самом характере. Что очень ему пригодилось впоследствии при его дипломатической миссии в Персиде, где, впрочем, пришлось более заниматься торговыми делами.

Пётр Андреевич тоже ему обрадовался и, как водится, облобызал в знак прежней приязни. Артемий Петрович жаловался, Пётр Андреевич его утешал.

   — Чему быть, того не избыть. Ужо государь тебя не обидит, коли сам вызвался сватом быть. Царь благословит, что Бог благословит — всё едино. Завтра, полагаю, будет представлена тебе невеста. — И Толстой в точности повторил то, что сказывал Шафиров: что невесты без места развелись в Преображенском и других царских угодьях в великом множестве. И государь жаждет их сбыть с рук и отдать на прокорм неженатым сыновьям боярским да дворянским. Женихов же на Москве всех захомутали, так что Волынский подоспел весьма кстати...

   — Ну уж и кстати, — пробовал обороняться Артемий Петрович. — Нежданно-негаданно в супный котёл угодил!

   — В матримониальный, друг мой, — поправил его Толстой, — это же вовсе не одно и то же. Советую тебе вот что: считай, что повезло, и веди себя, словно ты счастливейший из смертных. Благодари государя коленопреклонённо, лобызай ручки государыне, тоже стоя на коленах. И чтобы все видели, како ты облагодетельствован. И во все времена помни: государю нашему препятствовать опасно.

Пётр Андреевич не мог вполне понимать огорчений Артемия Петровича: ему в те поры было близко к семидесяти годам и он давно уже не испытывал радостей, приносимых женским полом, тем паче что никогда, яко женолюбивые французы, не почитал его прекрасным.

И Волынский, ободрённый, но отнюдь не утешенный, возвратился к себе и приказал себя раздевать и укладывать.

Спал он плохо, как спят в предшествии какого-либо потрясения. И, странное дело, снились ему розовые девки в мыльне, и будто проливают они горючие слёзы, и вскрикивают, и причитают. И он тоже вскрикивал и раз даже от собственного вскрика проснулся в поту, чувствуя жар от укрывавшей его пуховой перины. Сбросив её, он завернулся в простыню и так проспал до утра.

Шафиров предупредил его: съезд в ассамблею — к трём часам. Загодя Артемий Петрович приказал себя готовить. Парадный гродетуровый кафтан тёмно-синего цвета, по счастью, был у него с собой. Пётр Павлович обещал прислать завитой парик и обещание сдержал. Персидская кавалерия Льва и Солнца, коей был он пожалован в Тихране из рук самого шаха, тоже пришлась как нельзя кстати.

К трём часам он был вполне готов. Оглядев себя в зеркало, он нашёл, что выглядит достаточно импозантно и даже модно. Артемий Петрович был хорош собою: всё у него было соразмерно — и рост, и стать, и лицо с серыми глазами, глядевшими проникновенно, а для подчинённых — пронизывающе. Дамы на него взглядывали томно и тотчас, словно опасаясь заворожиться, — тотчас отворачивались. Так что он не сомневался, что будет иметь успех у невесты, коей обещал наградить его государь.

До въезда в усадьбу светлейшего князя было каких-нибудь два десятка сажен. Но Артемий Петрович долго решал: ехать или идти? Приличествует ли особе губернатора шествовать пешком или должно прибыть в экипаже, как остальные персоны? То была задача из трудных, наконец он решил не выбиваться из ряда и ехать.

Просторный двор уже был заставлен экипажами. Меж ними сновали кучера, слуги, ливрейные лакеи, высаживая разряженных дам и господ. На мгновенье Артемий Петрович почувствовал себя чужим в этой сутолоке, как провинциал в столице.

Аванзала была освещена множеством канделябров. Гардеробные лакеи с поклонами принимали бобровые, куньи, собольи шубы и шапки, и уж тогда можно было опознать их обладателей. Артемий Петрович раскланивался со знакомыми и незнакомыми, коих было больше. Он постепенно освобождался от скованности первых минут и в конце концов прибился к кружку Петра Андреевича Толстого.

Играл придворный оркестр, но танцы ещё не начинались: ждали государя, государыню и великих княжон. Они обычно являлись к шести часам. А пока что лакеи разносили угощенья. Дамам подносили кофий с вареньями и новомодный напиток, называемый оршад, вместе с печениями. Мужчины попивали вино либо пиво и редкий обходился без трубки с длинным чубуком.

Артемий Петрович избрал пиво и трубку. Он с непередаваемым волнением ждал появления высочайших особ, в свите которых должна была состоять та, которую прочили ему в спутницы жизни. Кто она? Какова собой? В самом ли деле из перестарок, как предполагал Пётр Павлович? А что, ежели ей уже за сорок?

Пётр Павлович заметил его волнение и проницал его причину. Желая развлечь своего подопечного, он подвёл его к маркизу де Кампредону, министру короля Франции:

— Вот, почтеннейший маркиз, тот, с которым вы выражали желание познакомиться. Рекомендую: Артемий Петрович Волынский, губернатор астраханский, человек отличных знаний Востока и его туземцев, прошедший огонь, воду, медные трубы и чёртовы зубы. — И Шафиров расхохотался.

Маркиз плохо говорил по-русски, Артемий Петрович не знал французского, но при посредстве Шафирова их беседа шла довольно гладко. Маркиза весьма интересовали астраханские обстоятельства: сама крепость, флот, окрестные племена, их отношение к России и к русским, хан Аюка — калмыцкий владелец, о котором он был уже наслышан. Полагает ли мсье Волынский, что эта кампания не обратится в войну с тамошними племенами соответственно с завоеванием новых земель, как о том ходят упорные слухи?..

Француз был дотошен, как истый дипломат, чьи качества при королевском дворе оценивались обилием подробностей, содержавшихся в донесениях. Поэтому он выуживал из Артемия Петровича всё, что могло касаться будущего низового похода. Волынский не чинился, мгновенно взвешивая в уме, что можно доверить маркизу, а о чём лучше не упоминать. Он тоже был дипломатом с достаточным опытом и знал, в каких случаях следует держать язык за зубами и каково отличие дипломата от шпиона. В своём собеседнике он шпиона не видел, зная, что француз довольно близок и с Толстым, и с Шафировым, и с Кантемиром, как раз в ту минуту вошедшим в залу со всем своим семейством...

«Коли Пётр Павлович взялся знакомить меня с маркизом, стало быть, он не видит в этом ничего предосудительного и для будущей кампании чем-нибудь чреватого, — подумал Волынский. — И я могу не опасаться нежелательных последствий...» И, рассудив так, он уже охотно отвечал на множество вопросов маркиза.

Музыка меж тем звучала всё громче. Уж и круг танцующих становился всё многолюдней.

   — Признаться, всё это мне непривычно, — сказал Волынский Петру Андреевичу Толстому, побуждавшему его присоединиться к танцующим. — У нас в Астрахани такого не бывает, наш обыватель, не исключая чиновников, тёмен и понятия не имеет о европских учтивостях и обычаях. Да и музыки таковой у нас нет — одни рожечники да дудошники. Одно слово — Азия.

   — Пора бы и завести, — вмешался Кантемир, уловивший конец разговора. — Наш государь завёл новые обычаи в столицах и наверняка будет доволен, если их примеру последуют в провинции.

   — Да кто ж нас научит? — простодушно вопросил Артемий Петрович. — Где взять учителей да таковую музыку?

Кантемир перевёл. Маркиз с сожалением посмотрел на Волынского. «Впрочем, — подумал он, — я что-то не слышал, чтобы подобные ассамблеи устраивались где-нибудь в Туре или Ниме. Французская провинция столь же косна, что и российская. Царь с фанатичной энергией вводит у себя в империи европейские новшества. Но дальше столиц, старой и новой, они не движутся».

Меж тем у входа произошло какое-то движение, люди расступились, по зале прошелестело подобно дуновению ветра: «Государь, государь...»

Пётр, стараясь умерить шаг, вёл за собою Екатерину с дочерьми и сонмом придворных дам и кавалеров.

Музыка смолкла, танцующие устремились к боковым колоннам.

У высочайшего семейства было раз и навсегда определённое место в зале, которое никто не имел права занимать. Оно блюлось царскими денщиками. Туда и повёл Пётр свой выводок. И как только все они устроились, Пётр махнул рукой. Этот взмах передался капельмейстеру, он поворотился к оркестру и в свою очередь взмахнул палочкой. Зазвучал экосез[43], церемониальный танец, открывавшийся обычно царской четой.

Пётр подал пример и на этот раз. Взявши за руку Екатерину, он сделал несколько коротких шажков и затем поклонился своей даме. Та плавно поклонилась следующей за ней паре, то же повторил и Пётр, обращаясь к кавалеру.

Бесподобное зрелище! Пётр был на две головы выше большинства танцующих, Екатерина уступала своему царственному супругу, но тоже отличалась ростом и статью от большинства дам. О, она была неплохой ученицей и довольно быстро выучилась всем особенностям придворного этикета, принятого при европейских столицах.

Круг завершился, церемониальный танец был отыгран.

   — Менуэт! — провозгласил маршал, руководивший танцами. — Дамы выбирают кавалеров!

Артемий Петрович глядел во все глаза. Он дивился всему, что видел, но у него и в мыслях не было принять участие в танце. И вдруг он оторопел и машинально вскочил.

К нему бальными шажками подвигался государь. А за ним, как собачонка за хозяином, уцепившись за предлинную царёву руку, семенила молодая особа...

«Она!» — как вспышка пронеслось в голове у Артемия Петровича. Он весь затрясся и едва не упал в ноги Петра.

   — Ваше величество, государь милостивый, великая честь...

   — Благодари Господа и мою милость. Она сама тебя выбрала...

Все взоры оборотились в их сторону. Артемий Петрович на мгновенье лишился дара речи и не мигая глядел перед собой, не в силах поднять глаз. Государь возвышался над ним как некая боевая башня.

   — Представляю тебе Александру Львовну Нарышкину, — гудел Пётр. — Она кровная кузина мне.

   — П-п-почитаю за честь, — вытолкнул закоснелым языком и неуклюже поклонился. Нарышкина в свою очередь присела в поклоне. Она держалась свободно и глядела на Волынского с нескрываемым любопытством. Не дурнушка, но и не красавица, она тем не менее была мила со своим чуть вздёрнутым носиком и круглым лицом, как у своего царственного дядюшки, на котором светились большие глаза опять же дядюшкина цвета.

   — Ступай потанцуй с нею, она тебя приглашает.

   — Я вас приглашаю, — как эхо отозвалась Нарышкина.

   — Но я... — Волынский вспыхнул и замолк. Пётр тотчас понял его замешательство и усмехнулся:

   — Будет тебе робеть. Здесь все неумехи, танцмейстеров нету. Гляди, как выступают, и повторяй за ними. Александра, бери его на абордаж. Он у себя в Астрахани танцам не выучен, а в свете давно не бывал.

   — Идите за мной, — сказала Нарышкина и смело взяла его за руку. Он сразу почувствовал себя свободней. Будущая супруга нравилась ему всё больше: она была не из перестарок, моложе его, со свободными манерами. Её уверенность постепенно передавалась и ему.

   — Два коротких шага вперёд, — командовала она вполголоса, — теперь повернитесь ко мне лицом и поклонитесь. Так. У вас уже получается, — подбадривала она его. — Потом вам придётся выбрать другую даму, а мне кавалера. Повторите с нею, чему выучились. Вы способный ученик.

«Боже мой, — восторженно думал Волынский. — Экое счастие выпало — породниться с самим государем. Теперь я вроде родственника и как щитом защищён... Вот не думал не гадал...»

Он уже с восхищением смотрел, как его будущая супруга с лёгкостью и изяществом скользит в танце с очередным кавалером. «Кто же это? — думал он, неуклюже отвешивая поклон своей даме. — Ба, да это же её родной братец, Александр Львович, любимец государя[44], президент Камер-коллегии и начальник артиллерийской конторы. Эдак повезти! Как бы государь не переменил своего решения... А вдруг он ей не приглянется? А вдруг государь захотел просто свести знакомство — развлечь племянницу?»

И Артемий Петрович, переходя от сомнений к надежде, с трепетом ждал дальнейших шагов, не осмеливаясь что-либо предпринять по собственной воле.

И они воспоследовали. Камер-паж Екатерины подошёл к нему, когда он, потный от волнения, усаживал Свою даму на место, и передал поручение государыни — предстать пред её очи.

Екатерину окружали фрейлины, одной из которых была Александра Нарышкина. Он приблизился, опустился пред государыней на колени и удостоился милости? ему были протянуты обе руки, которые он поочерёдно облобызал.

   — Встаньте, сударь, — сказала она несколько в нос. — Хочу сообщить вам, что вы удостоены внимания моей первой статс-дамы и государевой кузины Александры Львовны Нарышкиной.

Нарышкина стояла возле государыни, потупя глаза: речь шла о ней, и она соглашалась, да, соглашалась: удостоен!

   — Исполняя поручение его величества, мы намереваемся посетить вас завтра по весьма важному и деликатному делу. Прошу вас быть готову и ждать нашего визиту.

   — О, ваше величество, — задыхаясь от восторга, промямлил Артемий Петрович. — Буду ожидать посещения вашего как величайшей милости, дарованной мне свыше, как посещения моего ангела-хранителя, коим, льщу себя надеждой, вы соблаговолите быть.

Екатерина самодовольно улыбнулась. Артемий Петрович уже смело припал к государыниной руке. Рука была большая, с короткими сильными пальцами — скорей мужская, чем женская.

   — А сейчас вы свободны. И ежели желаете, можете пригласить вашу избранницу на контрданс[45].

Артемий Петрович ликовал. Сомнений больше не оставалось: ему сватают Нарышкину. Сват — сам государь, сватья — государыня. Он забыл и про свой гарем, и про розовых девок в мыльне, и про купидоновы утехи... Он стоял на пороге новой жизни и уже предвкушал её разнообразные сладости и выгоды.

Пуще всего он боялся государева гнева, ибо он во гневе был воистину страшен, мог прибить дубинкою, лишить должности, к которой Артемий Петрович успел изрядно прирасти. Да мало ли что...

Теперь он в государевом семействе как бы свой человек. И вот он плавно выступает в паре со своей будущей супругою в танце. И глядит на неё умильно, и говорит ей кумплименты, чему не был обучен, а тут стих на него нашёл, и он был учтив и любезен, как никогда. И показалось ему, что Нарышкина глядела на него более чем благосклонно и на лице её блуждала лёгкая улыбка, которую можно было бы назвать нежною. А потому он взял её руку в свою и прижал к губам — в одном из туров. И ощутил ответное пожатие пальцев...

«Я счастливец, — думал он. — Она молода и хороша собою. Я стану любить и ублажать её, как должно племянницу самого государя. Она будет счастлива со мною, н о том станет известно прежде всего государыне императрице. В её лице я найду покровительницу и защитницу».

На время Артемий Петрович перестал замечать, что творится вокруг, всецело поглощённый своей суженой.

Когда он в очередной раз усаживал её на место, государыня поднялась и, милостиво кивнув Волынскому, пошла к выходу в сопровождении великих княжон Елисаветы и Анны Петровны, уже обручённой с герцогом Голштинским. За нею потянулась свита. Нарышкина тоже...

Артемий Петрович не скрывал своего огорчения.

   — Когда же мы увидимся, — чуть ли не простонал он, забыв, что уже назавтра ангажирован государыней: голова была совершенно затуманена восторгом от всего свершившегося.

   — Надеюсь, очень скоро, — жеманно отвечала Нарышкина, протягивая ему руку. — Ах, какой вы! Нетерпеливый и жадный, — добавила она, с трудом отнимая руку, в которую впился Волынский. — Терпеливость — добродетель мужчины, помните это.

   — Солнце взойдёт для меня с вашим появлением, — нашёлся Артемий Петрович, заставив Александрину улыбнуться.

С отбытием царского семейства ассамблея стала мало-помалу угасать. Толстой, Шафиров, Кампредон, к которым присоединились голштинский министр Бассевич, австрийский — граф Кински, стали наперебой поздравлять Волынского — слух о том, что ему просватана племянница государя, молниеносно распространился в зале.

Артемий Петрович приосанился: он понял своё значение, перешедшее в этот вечер в значительность. В голове у него прояснилось, и он принимал поздравления как нечто должное.

Светлейший князь Кантемир подвёл к нему свою супругу — хорошенькую Анастасию, в девичестве Трубецкую, и дочь Марию.

«Так вот она какова, — подумал Волынский, без стеснения разглядывая старшую дочь князя Кантемира. — Ничего, кажется, особенного. Супруга князя куда прелестней. Но в ней, по-видимому, есть нечто такое, в этой княжне, что ведомо только одному государю. Сказывают, государь от неё не отлипает... Чаровница...»

   — Я и моё семейство приносим вам наши искренние поздравления, — с поклоном произнёс князь Дмитрий. — Желал бы видеть вас у себя — мы сейчас в подмосковной, — торопливо прибавил он. — Хотя... У вас начнутся матримониальные хлопоты, приятные хлопоты, и вам будет не до визитов. Но надеюсь сойтись с вами ближе в Астрахани, куда мы прибудем вместе с государем: его величество назначил меня заведовать походной печатней, как знатока восточных языков.

   — Буду рад оказать вам достойный приём, князь, — отвечал Артемий Петрович, продолжая время от времени бросать взгляды на княжну Марию.

«Нет, в ней, кажется, что-то есть, — подумал он. — Есть-есть. Государь переборчив, уж ежели он прилип... Однако же моя Алекс... моя Сашенька куда краше».

Слуги гасили канделябры. Оркестр герцога Голштинского складывал инструменты. Зала медленно пустела. Гардеробные лакеи сбились с ног, разбирая горы шуб.

Артемий Петрович был доволен собой. Он уже проникся своею значительностью: астраханский губернатор — высокая ступень, но особа, связанная узами родства с императором, — ещё выше. Воистину он в рубашке родился...

Карета медленно выехала со двора, завернула за угол, и кучер, соскочив с козел, стал кнутом колотить в ворота заезжего дома.

Артемий Петрович был возбуждён и долго ворочался с боку на бок, пытаясь уснуть. Наконец сон сморил его. И ему явилась нежная, улыбающаяся Нарышкина. Она протянула ему руку и вела, вела его куда-то. И он то ли шёл, то ли летел над землёй — всё за нею.

Глава шестая ГИМЕНЕЕВЫ УЗЫ

Куда сердце летит, туда око бежит.

Наперёд перебеситься, а уж после пожениться.

Не бери жену богатую, бери непочатую.

Корову выбирай по вымени, а девку по доброму имени.

Гуляй, свадьба, неделю, а уж потом в постелю!

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Священники ставятся малограмотные, надобно их сперва научить таинствам и потом уже ставить в тот чин; для этого надобно человека, и не одного, кому это делать, и определить место, где быть тому. Надобно промыслить, чтобы и православные христиане, и зловерцы — татары, мордва, черемисы и другие — познали Господа и закон Его; для сего послать бы хотя несколько десятков в Киев... И здесь порадеть. Но мало учатся, потому что никто не смотрит за школою как надобно...

Пётр — Синоду


...меня, чаю, живого не оставили б, и уже тому признак был, а именно: когда я сюда приехал, дан мне ханской матери загородной двор, и то на время, пока в городе двор добрый опростают и поправят. Дней двадцать спустя Фераст-аталык...[46] взыскан в измене и незапно по приказу ханскому на своём дворе атакован и тут изрублен, а сын его меньшой под арест взят. И на тот день хан прислал ко мне, чтоб я на убитого аталыка двор скорее перебрался, опасаясь, чтоб озбеки меня не атаковали ночною порою...

Озбеки отнюдь не хотели, чтоб меня прежде персицкого посла во аудиенцию допустить к хану, и непрестанно оному докучали, представляя, что кизилбаши[47], яко пограничные и добрые на дружбу, имеют оные послы лутче быть почтены, нежели русские послы, ибо от русских никаких прибытков не имеют, окромя убытков, а Персида прибыль приносит, понеже по вся годы по пяти и по шести послов посылаются... Также предлагали хану, что Ваше Величество с Бухарами не граничите и Ваша дружба не древняя в пример шаховой дружбы. Хан все те слова и слышать не хотел, а на последнее… осердясь, ответствовал: «Русской посланник из дальнего краю приехал и оной имеет быть гость мой дорогой, а кизилбашского не надлежно прежде почесть. Лишние слова ваши слышать не хочу, и яко хан, что хочу, то сделаю». После тех слов, вставши с места, приказал на другой день меня на аудиенцию звать...

Флорио Беневвни — Петру


...Царица всё ещё беспокоится об участи своих дочерей, хотя Царь и твёрдо обещал ей, что одна из них станет его наследницей. Царицу страшит новая склонность монарха к дочери валахского господаря (Марии Кантемир. — Р. Г.). Она, говорят, беременна уж несколько месяцев, отец же её человек очень ловкий, умный и пронырливый, Царица и боится, как бы Царь, если девица эта родит сына, не уступил доводам и красноречию князя Дмитрия и не развёлся с супругой, дабы жениться на любовнице, давшей престолу наследника. Этот страх не лишён оснований, и подобные примеры бывали. Что же до расположения Царя к князю валахскому, то я имел случай убедиться в нём: Царь выразил мне резкое неудовольствие из-за того, что ваше высокопреосвященство не удостоили меня ответом на его просьбу к Его Королевскому Величеству насчёт брата князя (Антиоха, кузена. — Р. Г.), томящегося в Константинополе, которого Царь надеялся вызволить от турок на каком-нибудь французском корабле. (Ко всему этому присоединяется ненависть Ягужинского к Царице.) ...Шафиров довольно ясно высказал мне волю Царя. А именно: он хочет сделать наследницей престола одну из своих дочерей, исключив из наследства своего внука (сына царевича Алексея. — Р. Г.)...

Кампредон — кардиналу Дюбуа


Артемий Петрович был в полону. И у Купидона и у Гименея. Он пробовал подыскать в православном пантеоне подходящих покровителей: пророков либо почитаемых святых, но потерпел неудачу. Собственных знаний не хватило, а справляться на сей счёт он почёл постыдным. Языческие же боги были у него в памяти и на слуху.

С утра он стал прихорашиваться: велел куафёру[48] не только побрить, но и завить, дабы быть не в парике, а в своей собственной шевелюре. Заодно были пострижены ногти, на каковую процедуру он редко обращал внимание, выбрита шея и чищены зубы, что тоже случалось нечасто.

Затем он велел накурить в комнатах благовонной травы, равно и одежду свою попрыскать духовитою водой, вошедшей в моду после посещения государем Парижа.

   — Париж воняет, — односложно выразился парь, спрошенный было о его впечатлениях. Вонял, надо думать, город. А Версаль и его дамы благоухали. Запахи эти были государю угодны, и он велел Макарову раздобыть источник сих нежных благоуханий.

Скоро в столичных лавках появилась вода из Кёльна, по-французски одеколон, разные настои и эссенции, именуемые духами. Их раскупали. Прежде всего придворные дамы, да и сама государыня: нежные запахи приманивали её повелителя, это ей удалось заметить. А уж потом вся знать: душились без разбору и кавалеры и дамы. Последние, разумеется, более ретиво.

Приведши себя в благоуханное состояние и полную душевную готовность, Артемий Петрович предался нетерпеливому ожиданию. Оно росло не только с каждым часом, но, признаться, с каждою минутой. Он то вскакивал, то садился, приникал к окнам, прислушиваясь к каждому звуку, доносившемуся со двора... Всё было тихо, только снег поскрипывал под ногами слуг, перебегавших из службы в службу.

И вдруг за дверью послышался шум, без стука вбежал камердинер и завопил:

   — Едут-с!

Артемий Петрович сорвался с места и стремглав бросился во двор. Ворота были распахнуты настежь, и царицын кортеж неторопливо въезжал внутрь. Слуги раскатывали от крыльца ковровую дорожку.

   — Что умедлили! — зарычал на камердинера Артемий Петрович. — Загодя следовало. — Тот только руками развёл и пробормотал что-то невнятное.

Артемий Петрович ругнулся и засеменил по дорожке. Царицына карета с позолотой и гербом остановилась. Вслед за нею во двор въезжали другие экипажи. Камер-лакеи скатились с козел и запяток и бросились к дверцам, не дав Волынскому отворить их.

Екатерина легко спустилась по ступенькам, не позволив лакеям подхватить её под руки. Вслед за нею выскользнули Нарышкина и Черкасская.

Увидев припавшего на одно колено Артемия Петровича, государыня замахала руками.

   — Ступайте в дом! Мороз, а вы в лёгком платье!

   — Как можно, ваше величество. Такая честь оказана, — бормотал он, пятясь задом. — Позвольте ручку.

   — После, после! — нетерпеливо произнесла Екатерина, наступая на Волынского. — Ступайте в дом, я сказала!

«Не рассердить бы», — подумал Артемий Петрович и покорно вбежал в комнату. Вслед за государыней валила толпа фрейлин, слуг. Благо, службы были просторны, и за её величеством последовали самые ближние. Но... Артемий Петрович остолбенел: Нарышкиной в свите не было.

«Как же так? Я же её видел. Своими глазами видел», — недоумевал Волынский и затревожился.

Войдя в покой, Екатерина позволила снять с себя тяжёлую шубу и наконец милостиво протянула Артемию Петровичу руку. Он облобызал её — большую, сильную, почти мужскую руку с короткими пальцами.

   — Довольно, сударь. Ты, Варенька, можешь остаться, остальные пусть выйдут.

   — А где же Александра Львовна? — осмелился спросить Волынский.

Екатерина погрозила ему пальцем, и на её круглом лице появилось подобие улыбки:

   — Всё в своё время. Экой вы, оказывается, торопыга.

Варенька Черкасская хихикнула. Единственная дочь князя Черкасского, она была самой богатой невестой — за нею было семьдесят тысяч душ. И, несмотря на юный возраст, соискателей её руки уже было хоть отбавляй.

   — Государь поручил мне деликатную миссию, — напустив на себя важность, промолвила Екатерина. — Он хотел сам объявить её вашей милости, но за недосугом не смог. Короче говоря, можете ли вы доверить мне... — Она осеклась и глянула на Артемия Петровича, как ему показалось, с некоторым сомнением. И тогда он торопливо воскликнул:

   — Ваше величество, не токмо что-либо, а жизнь свою готов я вручить вам с великою радостью. Ибо нет большей чести для меня, как служить вам верою и правдой.

Горячность, с которой Волынский произнёс свою тираду, похоже, польстила Екатерине. Она сказала в нос:

   — Итак, беру не себя обязанность, коли вы мне доверяете, быть вашей свахой.

   — Какая честь, какая честь! — завопил Волынский. — Матушка государыня, я совершенно счастлив! — И он рухнул к её ногам. — Я навечно ваш раб, покорнейший и преданнейший.

   — Встаньте! — И Екатерина легонько стукнула его сложенным веером по шее. — Экий вы страстный. Одначе секрета нету: его величество, будучи опекуном своей племянницы, желает стать, сударь, вашим посажёным отцом. Принимаете ли вы сию милость?

   — Боже! — И Артемий Петрович снова пал в ноги государыне, больно стукнувшись лбом о пол. — Милость великая, несказанная! Вечно, вечно за вас Бога молить буду! Матушка государыня, позвольте ручку.

И он уже смело схватил большую, сильную руку Екатерины и, не ожидая разрешения, припал к ней губами.

   — Позвольте, сударь, довольно. — И Екатерина почти вырвала свою руку. — Мы ещё не получили согласия невесты. И ваша радость преждевременна. Племянница государя, она вольна казнить и миловать. Больно лаком кусок, не достанет носок.

Артемий Петрович едва не выкрикнул: «Она согласна!»— но вовремя осёкся. В самом деле, благосклонность Нарышкиной в ассамблее вполне может быть объяснима обычной светскостью, да. Но тотчас он вспомнил обещание Петра и приободрился. Коли сам государь обещался быть посажёным отцом, то согласие невесты само собой разумеется.

   — А вот мы сейчас спросим её самое, — сказала Екатерина, многозначительно взглянув на Волынского, — Варенька, сходи-ка, дружок, за Сашей Нарышкиной. Я-де хочу её кое о чём спросить.

Варвара словно только и ждала этой просьбы: она опрометью кинулась за дверь. Вскоре она возвратнлась. За нею шла, потупив глаза, зарозовевшая Нарышкина.

Екатерина заговорила. Как видно, это была заготовленная речь:

   — Саша! Твой батюшка, царствие ему небесное, вот уже скоро осьмнадцать лет, как почил в Бозе. Перед кончиною он завещал заботы о тебе дяде твоему, его императорскому величеству. Государь благоволил решить твою судьбу, вручив её своему избраннику. Но прежде наказал испросить твоего согласия: угоден ли тебе сей муж? Готова ли ты приять его яко своего избранника и сочетаться с ним священными узами брака?

Всё так же, не поднимая головы, Нарышкина кивнула. Затем, видимо поняв, что этого жеста недостаточно, не сказала, а прошелестела: «Согласна».

   — Ну вот и хорошо. — Екатерина произнесла это удовлетворённым тоном. — Впрочем, иного я и не ждала. Государь поручил мне объявить, что он принимает на себя обязанность посажёного отца, обязанность, освящённую обычаями отцов и дедов наших. Теперь, стало быть, остаётся, по древлему обычаю, благословить, под злат венец стать, закон принять, чуден крест целовать. И честным пирком да за свадебку.

Государыня подготовилась изрядно: слова лились без запинки.

   — Его величество изволил милостиво взять все заботы на себя. Я тоже не отстану. А пока все ступайте по своим местам. Жениху и невесте всё будет объявлено особо.

И всё пошло своим чередом: завертелось, закрутилось, захлопотало. На всё это время жениху и невесте не положено было видеться, и большинство хлопот шло мимо них. Шились наряды, готовились поезжане, дружки — всё честь честью, как положено-заповедано.

Обряд венчания по приговору государя решено было провести в церкви Преображенского. Она и была во имя Преображения Господня.

Храм был невелик и обильно украшен: иконостас и чтимые иконы в золотых и серебряных окладах; всё сверкало и переливалось в свечных огнях массивных паникадил. Густой ладанный дух обдал их уже в притворе. Всё было куда пышней, нежели при обряде обручения. Торжественность церемонии усугубляло появление государя и государыни.

Они открыли шествие. И хор грянул: «Исайя, ликуй!»

Отец Михаил вывел жениха и невесту на середину храма и молвил:

   — Приблизьтесь к вратам царским, ибо они есть лик и преддверие Господа.

За священником стояли служки с венцами. Он громогласно возгласил:

   — Возлагаю венцы сии на главах брачующихся раба Божиего Артемия и рабы Александры во знамение победы их над страстию до брака. Таковыми приступают они и к брачному ложу — победителями похоти плоти. А ежели кто, быв уловлен сладострастием, отдал себя блудницам, то для чего ему, побеждённому, иметь и венец на главе своей...

И с этими словами отец Михаил оборотил взор свой на жениха. Артемий Петрович с доблестью выдержал взгляд, лишь слегка зарделся, что можно было объяснить и торжественностью момента.

   — Венчаю их в плоть едину, — продолжал отец Михаил напевно, — и даруй им плод чрева, благочадия восприятие, Господь милостивый.

   — Блаженны вси боящиеся Господа! — грянул хор.

Затем жениха и невесту обнесли общею чашей с вином. Артемий Петрович от волнения едва не осушил её до дна: ему казалось, что отец Михаил буравит его взглядом из-под мохнатых бровей.

   — Брак честен есть, и ложе его не скверно, — многозначительно произнёс священник. — Отриньте вси диавольские искушения, дабы удостоиться венцов нетленных...

Обычно самоуверенный, победительный, как положено губернатору обширных земель, владыке животов множества народу, Артемий Петрович отчего-то робел перед лицом отца Михаила. Бог его знает, отчего это было: поп как поп, и не таких видывал, митрополитов и архиепископов не чурался... А тут... Казалось, отец Михаил проницает всю его подноготную: и розовых девок, и сладостные утехи с ними в мыльне, и всю его нечистоту...

Он покорно шёл за ним вместе с невестой, рука в руке, свершая традиционный круг по храму, под славословное пение хора. Церемония шла к концу.

   — Слава тебе, Христе Боже! — провозгласил отец Михаил. — Да будет супружество ваше истинно, да храните вы союз свой, доколе живы! — И он перекрестил их обще, как отныне одно существо, связанное священными узами.

Артемий Петрович с несказанным облегчением вышел на паперть, всё ещё рука в руке, окружённый дружками и поезжанами. Их ожидала толпа народу — все обитатели Преображенского. Он не чаял поскорей укрыться в карете, машинально кланяясь направо и налево. Царской четы уже не было, знакомые лица казались ему чужими...

«Зачем всё это», — думал он, подсаживая невесту. Наконец они оказались вдвоём, он прижал к себе Сашеньку и уже смело, страстно поцеловал её в холодные Губы.

— Наконец-то мы одни! — воскликнул Артемий Петрович. И у него невольно вырвалось: — Господи, какая это была мука! Кажется, ни в жисть такой не испытывал. А вы?.. А ты, Сашенька, — с наслаждением выговорил он ласковое уменьшительное. Она поглядела на него с признательностью — так, во всяком случае, ему показалось, но промолчала. Верно, всё происходившее было для неё если не потрясением, то нелёгким испытанием.

Все последующие дни промелькнули как в тумане. Их втянуло в какой-то людской водоворот, швыряло и бросало то в один дом, то в другой, вокруг них суетилось великое множество народу, знакомого и незнакомого. Поздравления сыпались как из рога изобилия. Артемий Петрович вынужден был перебраться со всею своею челядью в Преображенское, на временное житьё, где им с Нарышкиной отвели особые апартаменты.

Он-то по простоте душевной полагал, что племянница государя чиста, яко голубица. Оказалось же, что девство её было нарушено.

Она отдалась Артемию Петровичу в первую же совместную ночь, несмотря на церковный запрет. Отдалась жадно, требовательно, точно так, как его искушённые девки. Да нет, пожалуй, даже жадней. Она несла его, словно застоявшаяся кобылица, постоянно переменяясь, со стонами и вскриками: «Ещё, ещё!» Она неслась вскачь, галопом.

Артемий Петрович удивлялся и радовался. Она казалась ему чопорной, важной, почти недоступной. И вдруг такая перемена! Он боялся, что супружество ему наскучит, что оно станет в конце концов тягостной обязанностью и он принуждён будет очень скоро обратиться к своим девкам. Но нет, первые же брачные ночи убедили его в противном. Он, разумеется, не осмелился допытываться, с кем обрела она опыт любовной игры, живя в столь недоступном простым смертным Преображенском. Лёжа с нею рядом после одной, другой, третьей скачки, радостно изнеможённый, он в конце концов понял, что купидоновы радости доставались ей не часто, между тем как желание никогда не покидало её, что он был у неё первым постоянным и вдобавок выносливым любовником.

Он понял, что попал в полон. И что бы ни случилось, как бы ни сложились их отношения, цепей ему не удастся сбросить. Стало быть, надобно постараться, чтобы они были легки, даже сладостны, эти цепи, этот плен, освящённый самим государем, царской четой. Что, покуда жив государь, он должен во всём покорствовать своей половине.

В этой мысли укрепила его и свадебная церемония, и пир на весь мир, который был закатан по повелению государя, восседавшего во главе пиршественного стола вместе с Екатериной и двумя дочерьми, из которых старшая, полногрудая Анна, была его любимицей. В свои четырнадцать лет она выглядела вполне сформировавшейся женщиной.

Свадебный пир устроен был в тех апартаментах светлейшего князя, где проходили ассамблеи: усадьба князя Меншикова отличалась от всех прочих широтою и просторностью, что исходило из характера сего князя: быть во всём первым и удивительным. Царь относился к прихотям своего фаворита с большою снисходительностью. Посему хоромы княжеские и в Петербурге и в Москве весьма превосходили царские, и приезжие иностранцы принимали их за дворцы русского царя.

Навезли из подмосковных снеди, дичины разнообразной, с волжских своих владений истребовал Артемий Петрович мороженых осётров и стерлядей, бочонок икры. Беспрестанно трудились повара: и царские, из Преображенского, и сопровождавшие Волынского и Шафирова. Столы потребовались протяжные — по числу гостей, а их насчитали более двухсот, а потом и сбились. Ибо кроме гостей почётных, званых были и случайно прибившиеся к свадебному столу, но отнюдь не простолюдины, а служилые дворяне из окружения знати.

Император, само собой разумеется, провозгласил первый тост. Все ждали, что он по давно заведённому обычаю воскликнет: «За здоровье молодых!» Но Пётр, поднявшись во весь свой огромный рост и воздевши кубок, начал так:

   — Дядюшка мой, блаженныя и вечнодостойныя памяти Лев Кирилыч, был, можно сказать, второй человек в государстве и в наше отсутствие управлял им[49] с ревностью и верностью, коих поискать, а в приказе Посольском был первый человек. И для детей его стал я навроде отца. Долгонько пришлось искать достойного руки моей племянницы Сашеньки. Однако же нашёлся таковой. И не в столицах, а на самом краю империи нашей. Ибо достойные люди не перевелись нигде, и в дальней дали они есть. Коему примером губернатор наш астраханский Артемий Волынский. Единственно, о чём пёкся и пекусь, — о счастии молодых. Да будет так!

И, подошед к сидевшим на возвышении жениху и невесте, чокнулся с ними и удостоил поцелуя в голову.

   — Слава, слава, слава молодым! — завопил кто-то.

   — Слава их величествам! — воскликнул Волынский и залпом осушил свой серебряный кубок.

   — Не в очередь, — промолвил Пётр, осушая свой. — Не един свадебный подарок ждёт новобрачных. Военная коллегия по представлению моему почтила Артемия Волынского чином генерал-лейтенанта. Выпьем же за нового Марсова любимца!

Дружно выпили.

В свою очередь поднялась Екатерина, — видно, так было уговорено.

   — От щедрот своих государь император изволил пожаловать племяннице яко свадебный подарок пятьсот шестьдесят душ из дворцовых деревень.

   — Слава их величествам! — снова воскликнул Волынский. Хмель уже изрядно ударил ему в голову, он совершенно осмелел и уже ощущал себя как бы членом императорской фамилии.

К новобрачным потекли с лобзаниями, пожеланиями и тостами многочисленные гости. Первоначальная чинность свадебного стола расстраивалась всё больше и больше. Но уж никто не обращал на это внимания.

   — Ты, друг мой, в рубашке родился, — шептал ему на ухо захмелевший Шафиров. — Оборонён ныне, присно и вовеки...

   — Дай Бог веку государю нашему, — отозвался Артемий Петрович. — Хоть и крут он, но справедлив, чего не чаю от иного царствования.

   — Болезни наступают, заботы одолевают, — пьяненьким голосом протянул Пётр Павлович, и глаза его увлажнились. И было непонятно, то ли он о себе, то ли о государе. — Его величество крепок более духом, нежели телом.

   — Богатырского сложения и силы был человек, — подхватил подошедший Толстой. — Серебряные тарелки в трубку сворачивал, а кубок, твоему подобный, в ладони оплющивал.

   — Нешто попросить его оказать силу, — загорелся Артемий Петрович. И уже совершенно свободно обратился к Петру: — Государь-батюшка, сказывают тут Пётр Павлович и Пётр Андреич о вашей силе богатырской. Будто сей кубок в момент в ладони сплющить можете.

Пётр усмехнулся:

   — Твой-то кубок сим торжеством освящён. Подай другой: чаю хоть и хмелен, однако сия забава молодости мне по силе.

Артемий Петрович с поспешностью выбежал в посудную и принёс кубок на тонкой ножке. Он был довольно массивен, с толстыми стенками, покрытыми позолотой.

«Не осилит», — подумал про себя Волынский, протягивая кубок Петру.

Пётр взял кубок, взвесли его на ладони и с сожалением произнёс:

   — Однако жаль: старинной работы. Ещё от батюшки моего остался, в те поры много серебряной и златой посуды было наработано фряжскими мастерами. И батюшка жаловал оной посудой своих верных. Что ж, испытаю.

Он сжал в ладони кубок. И хоть царская ладонь была велика, но кубок в ней не помещался.

   — Великоват, — с некоторым сожалением произнёс Пётр. — Но ничего. Сейчас мы его сомнём.

Длинные пальцы цепко впились в кубок, рука напряглась, и её напряжение, казалось, передалось всему телу. Вокруг уже сгрудились любопытные, Екатерина с дочерьми вплотную приблизилась к супругу. По всему её виду можно было судить, что она против этой царёвой забавы, но не решается возразить, зная азартный характер Петра.

Кубок не поддавался усилиям. Лицо Петра налилось кровью, он привстал, напружился...

   — Пошёл, пошёл! — воскликнули все разом. Тело кубка действительно подалось, края стали мало-помалу сближаться и наконец вовсе сошлись.

Пётр покрутил головой и вздохнул:

   — Прежде мог я единым разом сие произвесть. Ныне же постарел, худо даётся. Убыла сила и в руке и в пальцах. А бывало, мы на спор с королём Августом, прозвище коего было Сильный[50], серебряные рубли пальцами гнули — кто более.

   — Он сильный был в детородстве, — хихикнул Шафиров. — Сказывали, произвёл на свет более трёх сотен младенцев.

Пётр кивком подтвердил. И добавил:

   — Сила есть, ума не надо. Единственно, в чём у Августа силы недоставало, — в правлении государственном. Худой король, неверен и трусоват. Победителен был токмо с бабами.

   — Почему был, ваше величество, — заметил Толстой, — Он есть и по-прежнему правит.

   — Для меня — был, — односложно отозвался Пётр, морщась. Как видно, разговор этот был ему неприятен.

Впрочем, все знали о том, что с некоторых пор меж двумя монархами пробежала чёрная кошка. Август был щедр на посулы, по-первости они с Петром сходились более всего не на бранном, а на Бахусовом поле. Когда же дело дошло до бранного, Август норовил свалить всё на русского царя, а самому забиться в один из своих замков и там держать оборону в сообществе дам.

Пиршество, поначалу разгоравшееся час от часу, постепенно стало угасать. Августейшее семейство удалилось, а с ним, как ни странно, утишилось шумство, ибо никто более не подзадоривал к питию, к тостам за молодых.

Хмель одолел гостей — и господ и дам. Мало-помалу за столами стали образовываться бреши, становившиеся всё обширней. И гости стали разъезжаться. Впрочем, до завтрашнего дня. Ибо свадебному пиру положено было длиться три дня и три ночи. Столы не разбирались; у кого хватало сил, те, задремавши за столом, снова приходили в чувство и продолжали бражничать. Однако таких было немного.

Молодые держались что было сил: так было положено. Но первой сдалась Саша Нарышкина, пока не желавшая расставаться со своей фамилией и стать Волынской. Она была умеренной в еде и питии, как и её супруг.

Однако в постели требовательность её возрастала. И Артемий Петрович с каждым разом чувствовал себя всё неуверенней. Он опасался жалоб, могущих достигнуть ушей государыни, ибо у придворных дам не было тайн от своей госпожи и каждая из них старалась выхвалиться мужскою силой своего супруга. То были для них своего рода ристалища, воодушевлявшие их на предбудущие скачки.

Тоже и любовники — аманты — не пребывали в секрете. Круг интересов государынина окружения был узок, и речь в нём шла по большей части либо о нарядах, либо о постельных утехах.

И был «день исповедальный» — фрейлины, они же статс-дамы, собирались вкруг государыни-матушки, как цыплята вкруг наседки, и рассказывали о радостях и печалях своих, ничего не скрывая.

— Неужли ты поедешь со своим Волынским в эдакую даль, на край земли? — допытывались они у Нарышкиной, когда та после всех свадебных торжеств появилась в государынином кружке.

Сашенька скорчила недовольную мину. Она уже колебалась. В самом деле, зачем ей эта Тмутаракань, эта Астрахань. Неужто дядюшка-император не может вызволить Артемия оттуда и дать ему почётную должность в одной из столиц? Как она будет жить там без подруг, без привычной обстановки, без женского рукодельного сплетничания: кто с кем, кто кого и каково...

Она тяжело вздохнула, и за нею сострадательно остальные. С другой же стороны — как можно без мужа? После того как она вкусила сладость супружества и нашла её неподражаемой и невосполнимой? Любовник ветрен, впрочем, как все мужчины, но у него нет обязанностей. Тех, кои есть у законного супруга. Этого можно схватить за уд и требовать. Её Артёмушка всё время на высоте, он прекрасен, неподражаем, у них будут дети. А там... Там хоть трава не расти.

Она уже умела задумываться над своим будущим. Не глубоко, не основательно, скорей мелко, всё ещё по-девичьи. Оно виделось ей неясно, словно бы сквозь слюдяное оконце. Ну, дети, ну, дом, свой дом, ну, губернаторша... А дальше-то что? Что там, в этой Тмутаракани, за общество? Небось одичалое... Она покамест не расспрашивала своего супруга. Артемий Петрович, отвалившись от угара свадебных празднеств, всецело предался делам. Государь едва ли не каждый день требует его к себе и наставляет, наставляет. Супруг является поздно, озабоченный и малоразговорчивый. Благо, в постели он по-прежнему нежен. Однако же изначального пылу нет: стал быстро уставать.

Можно понять: государственные заботы изнуряют. А что дальше-то будет? Тут она всё-таки племянница государя императора, а там — губернаторша. Почтения меньше...

   — Ну и что ты надумала? — спросила её Екатерина после затянувшегося молчания. — Поедешь в Астрахань?

Нарышкина передёрнула плечами.

   — Матушка государыня, — вдруг взмолилась она, — Всемогущая моя покровительница и заступница, всё-то вы можете. Упросите государя дать моему Волынскому должность в столицах.

   — Да, да, да! — наперебой загалдели фрейлины. — Не оставьте Сашеньку, окажите ей вспоможение.

Екатерина снисходительно улыбнулась.

   — Ладно, — сказала она. — Коли вы все просите, приступлю к государю, хоть он сего не жалует, а иной раз моё предстательство отвергает даже с хулою. Однако стану стараться. — Она помолчала, а затем неожиданно спросила: — Ну а после того, как он, губернатор твой, тебя распечатал, сколь раз ныне приступает?

   — Два, а иной раз и три, матушка, — невольно зардевшись, отвечала Нарышкина.

   — Чего закраснелась-то? Иль мало тебе? Нет, он вполне благородных кровей. Три-то раза в ночь, — мечтательно протянула она. — Эка благодать. Ровно юные. Это по-первости. Месяц-другой пройдёт, и одного раза не допросишься: как ляжет, так и захрапит, словно боров. А ты-то? Довольна небось? Хватает тебе? — допытывалась Екатерина. Остальные вытянули шеи в ожидании ответа.

   — Премного довольна, — выдохнула Нарышкина.

   — Глубоко ль пашет?

   — Изрядно, матушка. Иной раз... — И она зажмурилась при воспоминании. — Иной раз аж больно бывает.

   — А ты не препятствуй. То сладкая боль. Привыкнешь — рада будешь.

   — Я — что... Я токмо криком кричу, а он ещё пуще свирепствует.

   — Нарочито кричать нельзя, — назидательно заметила Екатерина.

   — Я не нарочито, матушка. Против воли крик из меня выходит.

Фрейлины слушали, стараясь не проронить ни слова. Одни с откровенной завистью, другие с упоением, разгораясь, третьи — были и такие — ничего не испытывая, кроме простого любопытства.

   — Единообразно? Иль с воображением? — продолжала допытываться Екатерина ко всеобщему удовольствию.

   — С воображением, матушка, с воображением. И меня выучил. Ажно диву даюсь, как складно да сладко выходит.

   — И на нем ездишь?

   — Беспременно. Всяко езжу — и ликом и спиною. — Нарышкина вошла во вкус и уже с воодушевлением повествовала о своих утехах. Государыня поощряла таковую откровенность и требовала её от своих дам. Никто из них не видел в том ничего зазорного. Жизнь есть жизнь и все человеки, а любовь плотская есть высокое наслаждение и в радость каждому дыханию. Каждой из них хотелось выучиться всему, что можно получить от близости с мужчиной.

   — Похвально, — одобрила Екатерина. — Буду просить за тебя государя. Чай, он должен уважить кровную племянницу. Токмо всё о сём молчок. И ты ему ничего не сказывай до времени.

   — Как можно, матушка государыня. Пожалуйте ручку.

Екатерина протянула руку, и Нарышкина с чувством облобызала её. Она была отчего-то уверена, что предстательство государыни возымет действие и Пётр согласится оказать милость молодожёнам. Тем паче что был он и сват, и посажёный отец.

Царица сдержала слово. В тот же день приступила к супругу с просьбой. Пётр был настроен благодушно, и ей показалось, что он терпеливо выслушал её доводы.

   — Ну хорошо, — пробурчал он. — Готовься. Заместо Волынского посажу тебя в губернаторское кресло. Согласна?

   — Что ты, государь-батюшка, — всполошилась Екатерина, уже предвидя неминучую грозу. — Я же баба несмышлёная. Шутишь...

   — И ты, сударыня-государыня, шутишь! — рявкнул Пётр. — Статочное ли дело в канун кампании менять губернатора. Губернатора, ведающего все обстоятельства тамошней жизни, туземных языков, завязанного сношениями и с калмыками, и с черкесами, и с персиянами, и с иными племенами. Губернатора, вот уже три года правящего сей обширной и доселе непокорной областию! Сказывай, кто тебя наставил?! Он, она?

   — Виновата, — захныкала Екатерина, опасаясь самого худшего: безудержного взрыва гнева, который мог перерасти в эпилептический припадок. — Виновата, государь мой великий. Племянница твоя упросила, а я и не подумала.

   — То-то, что не подумала! Потряхивай мозгами-то время от времени — небесполезно. Сколь раз наказывал тебе: не мешайся в дела государственные, твоего ума не касающиеся. Наказывал?

   — Я и блюла наказ твой, государь, повелитель мой. Но тут племянница...

   — Пущай мне в ноги падёт: жениха ей сосватал. Не то бы в девках-перестарках так и ходила. Вот я им обоим окажу науку дубинкою...

С этими словами рассерженный Пётр вышел. Вызвав денщика, он приказал тотчас поставить пред его очи губернатора Волынского.

Час был поздний, и Артемий Петрович, признаться, оторопел. Видно, случилось нечто чрезвычайное, если государь требует его к себе. Он наспех оделся и в сопровождении безотлучно находившегося при нём денщика отправился в Преображенское.

Пётр был насуплен, и весь вид его не предвещал ничего хорошего.

   — По твоему ли наущению супруга твоя, а моя племянница била челом государыне? — спросил он в упор.

Волынский пожал плечами.

   — Не ведаю, государь. О чём речь? Можно ль от высоких щедрот просить ещё о чём-то? Мы сверх всякой меры обласканы вашими величествами, и никакой нужды в помине нету.

Пётр испытующе глядел на него. Видно, ответ удовлетворил его, потому что морщины на лбу разгладились и весь он помягчел.

   — Благодари Господа, что не ведаешь, не то отведал бы моей дубинки. Видишь ли, восхотела она жить с тобою в столицах и пребывать в статс-дамах. А губернию пущай возглавит некто иной.

Пётр встал из-за стола, прошёлся по кабинету: два шага в одну сторону, два шага в другую, затем снова сел: массивный дубовый стул с высокой стенкой жалобно скрипнул под ним. Побарабанил пальцами и сказал:

   — Вот что, Артемий. Дабы выбить из Сашкиной головы дурь бабскую, забирай её и отправляйся к себе. Ты мне там ныне зело нужон. Даю тебе неделю сроку на сборы. Пред тем как выехать, получишь от меня подробное наставление: что надобно делать немедля, с поспешением, что опосля. Указы спущены повсеместно: и в Нижний и в Казань, полки в поле выведем, дабы экзерциции воинские чинить, малые суда готовы. Как полагаешь, когда Волга очистится?

   — Не ранее конца апреля, государь, а то и май прихватит.

   — Поздненько. Стало быть, в апреле мы отсель тронемся. А?

   — Дай-то Бог, — вздохнул Артемий Петрович, — Коли реки позволят, коль вода прибылая не взбунтует.

   — Экая досада! Сколь много времени упустим. Ладно, здесь мы хозяева. А как в тех краях? Трава выспеет ли?

   — Как раз выспеет, калмыки табуны свои в те поры пущают на откорм в степь. А уж потом грянут летние жары несносные и траву спалят. Особливо по брегу моря.

Пётр озабоченно сдвинул брови. Поход виделся не столь лёгким, как мнилось ему поначалу: всё по рекам да по морю, вниз по течению. Вода понесёт — самотёком, самоходом. Но уж всё было решено, и во всех концах империи началось движение людей.

Ради чего всё затевалось? Нет, вовсе не честолюбие двигало им, когда замышлял этот поход, не желание прирастить пределы государства, хотя втайне он подумывал и о том. Империи нужен был рывок на Восток, к его богатствам, скрытым в недрах, к его торговым путям, дабы встряхнуть отечественных промышленников, дать им новый ход.

   — Отпишешь мне всё в подробности. Астрахань — столица сей кампании, там сбор всех команд. Озаботься квартирами: тыщи и тыщи придётся тебе приютить и прокормить. Словом, ждут тебя великие труды. Ступай и готовься.

Артемий Петрович отвесил земной поклон и, пятясь, удалился.

Праздник кончился, начиналась суровая страда.

Глава седьмая СОШЛИСЬ НЕТЕРПЕНИЕ И НАДЕЖДА

Князья в платье и бояра а платье:

будет платье и на нашей братье,

Надеючись, и конь копытом бьёт.

Терпенье — лучше спасенья.

Не у всякого жена Марья — кому Бог даст.

Чему быть, того не избыть.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Вашему Величеству всепокорнейше доношу. В Астрахань я прибыл, которую вижу пусту и совсем разорену поистине так, что хотя бы и нарочно разорять, то б более всего невозможно.. Первое, крепость здешняя во многих местах развалилась и худа вся; в полках здешних, в пяти, ружья только с 2000 фузей с небольшим годных, а протчее никуда не годитца; а мундиру как на драгунах, так и на солдатах, кроме одного полку, ни на одном нет... а вычтено у них на мундир с 34 000 рублёв, которые в Казани и пропали... и уже поистине, Всемилостивейшая Мать, не знаю, что и делать, понеже вижу, что все останутся в стороне, а мне одному, бедному, ответствовать будет. Не прогневайся, Всемилостивейшая Государыня, на меня, раба вашего, что я умедлил присылкою к Вашему Величеству арапа с арапкою и с арапчонкою, понеже арапка беременна...

Волынский — Екатерине


Здесь о взятии Шемахи согласно с вашим мнением все рассуждают, ибо есть присловица крестьянская: когда завладел кто лычком, принуждён будет платить ремешком, а надеюсь, что всё вскоре сбудется так, как вы писали; а между тем буду стараться о указе...

Шафранное коренье изволил Его Величество смотреть, и отдано оное садовникам в оранжерею, и указал к вам отписать, чтоб вы приложили труд свой о разводе хлопчатой бумаги.

Кабинет-секретарь Макаров — Волынскому


...На оное ваше мнение ответствую, что сего случая не пропустить зело то изрядно, и мы уже довольную часть войска к Волге маршировать велели на квартиры, отколь весною пойдут в Астрахань. Что же пишете о принце Грузинском, оного и протчих християн, ежели кто к сему делу желателен будет, обнадёживайте, но чтоб до прибытия наших войск ничего не начинали (по откровенной дерзости тех народов), а тогда поступали б с совету.

Пётр — Волынскому


...здесь такая ныне глава, что не он над подданными, но у своих подданных подданный, и чаю, редко такова дурачка можно сыскать и между простых, не токмо из коронованных; того ради сам ни в какие дела вступать не изволит, но во всём положился на наместника свово Ехтма-Гирея, который всякого скота глупее.

...Думаю, что сия корона к последнему разорению подходит, ежели не обновится другим шахом; не токмо от неприятелей, и от своих бунтовщиков оборониться не могут... Другова моим слабым разумом я не рассудил, кроме того, что... нам безо всяких опасений начать можно, ибо не токмо целою армиею, но и малым корпусом великую часть к России присовокупить можно без труда, к чему удобнее нынешнего времени не будет...

Волынский — Петру


Запах талого снега с его особой свежестью — первое предвестье весны. Вдыхаешь его полной грудью, и хочется понять, отчего он столь неповторим, в чём его очарование.

Снег слегка просел, где-то там под ним уже слагаются ручейки, ещё не смея вырваться наружу. Ночной мороз костенит их, они замирают, а к утру снег покрывается плотной крупитчатой коркой. Она хрустит под ногами Марии, но пока ещё не проваливается. За нею, то забегая вперёд, то отставая, следует её верный телохранитель — пёс Гривей, кобель неопределённых кровей.

Невдалеке нетерпеливо позвякивает цепью ручной медведь Урсул. Он ещё молод, его отловили в окрестном лесу охотники из дворовых после того, как обложили логово медведицы и убили её. Медвежат — их было трое сосунков — разобрали: одного увёл себе и выкормил повар Кантемиров, и он по-первости бегал за ним как собачонка и тыкался ко всем в ноги. А когда заматерел, решено было на всякий случай посадить его на цепь — на этом настоял князь Дмитрий. Вдобавок он однажды задрался с Гривеем, как видно не поделив то ли вкусную кость, то ли какой-то другой лакомый кусок. С той поры они — пёс и медведь — относились друг к другу не то чтобы враждебно, но настороженно. Урсул пробовал завлечь пса в игру, заигрывал с ним: оба давно поняли, что у них нет права на вражду, она сурово пресекалась. Но и дружба не клеилась. Гривей чувствовал себя хозяином положения, ибо был свободен, мог забегать в людскую и даже заглядывать на кухню, откуда, впрочем, был прогоняем.

Мария покормила собаку, а затем понесла лакомство медведю. Гривей следовал за нею, сознавая важность своей миссии и ревниво следя за тем, как Урсул уплетает лакомые куски. Он было сунулся к нему в попытке стянуть один из них, но медведь грозно зарычал, и пёс тотчас убрался, поджав хвост: превосходство Урсула было ему очевидно.

Мария выговорила собаке за жадность и медленно, то и дело оскользаясь, пошла к крыльцу. Господский дом возвышался над местностью, и с крыльца открывалась живописная панорама: замерзший пруд с несколькими прорубями, где деревенские бабы полоскали бельё, а мужики сидели с рыболовною снастью, россыпь неказистых изб, лес, преимущественно лиственный, а потому голый, и зимник, с каждым днём обозначивавшийся всё чётче своей наезженностью и умножавшейся россыпью конских катухов.

Вдруг её внимание привлекло ещё далёкое движение многочисленного кортежа. «К нам», — подумала она — очередные визитёры спешат насладиться беседой с отцом, игрою мачехи на клавикордах и её, Марии, на клавесине.

Клавесин был её гордостью. То был презент государя. Официально он предназначался князю, большому любителю и знатоку музыки. Но на самом деле царь угождал Марии, обмолвившейся, что она не может поделить клавикорды с мачехой Анастасией.

Пётр приказал приобрести лучший клавесин работы антверпенских мастеров Руккерсов, чьи инструменты славились на всю Европу. Это было изящнейшее творение, украшенное искусной инкрустацией, где соседствовали бронза, слоновая кость и перламутр, с резными ножками и корпусом красного дерева в стиле Луи Каторз[51]. Она с увлечением разыгрывала пьесы Доменико Скарлатти, Жака Шамбоньера, Франсуа Куперена[52], вытеснив из гостиной клавикорды Анастасии.

Был домашний конфликт, и князю Дмитрию пришлось приложить всю свою волю, чтобы погасить его. Это было нелегко: князь был сильно увлечён, проще сказать, влюблён как мальчишка. И, будучи на тридцать лет старше своей юной и капризной жены, пребывал у неё под каблуком.

С другой же стороны, он опасался вызвать неудовольствие государя, прекрасно понимая, для кого на самом деле предназначался инструмент, и не в последнюю очередь угождая дочери, возвышение которой стало столь явственно. Концерты дочери собирали аудиторию знатоков и ценителей, и среди них часто присутствовал Пётр...

Мария невольно вглядывалась в приближавшийся кортеж. Вот он стал различим, всё ближе и ближе подвигаясь к княжеской усадьбе.

Сердце её учащённо забилось. Сомнений не оставалось: государь в сопровождении конных драгун направлялся к ним.

Мария вбежала в дом и бросилась в кабинет отца. Он что-то писал, низко наклонясь над листом бумаги: князь терял зрение.

   — Отец, к нам едет государь! — воскликнула она с порога.

Князь Дмитрий проворно поднялся. Он кликнул Анастасию и вышел на крыльцо распорядиться и встретить.

Мария скользнула к себе в комнату. Она не могла унять волнение. Боже милостивый, что её ждёт. Пётр не бывал у них уж скоро месяц. Мельком она видела его в ассамблее, а потом на свадьбе Волынского и Нарышкиной. Всякий раз государь был занят и, казалось, не обращал на неё внимания. Конечно, он полон забот, порой самых неожиданных: пришлось быть сватом и посажёным отцом, всенепременно освящать своим присутствием публичные увеселения.

   — Милости прошу, ваше величество, — восклицал князь Дмитрий. — Нежданная радость и великая честь!

   — Незваный гость хуже татарина, — пошутил Пётр, проходя в апартаменты. — Получил доношение Волынского. Пишет, что нам-де безо всяких опасений приступать можно и что ныне самое удобное время малою силой прирастить к империи изрядный кус. Персида, мол, в упадке, а нынешний шах жалкий человек. Так что князь приуготовляйся, быть тебе во главе походной печатни, коя будет печатать обращения ко всем племенам и народам, что идём мы для защищения российских торговых людей. Пущай узнают про шемахинское кровавое побоище, про разграбление добра мирных купцов. Мы-де не можем оставить таковой разбой без отмщения... Впрочем, напрасно я вздумал тебя учить, сказано: учёного учить — токмо огорчить да с панталыку сбить. Я сумлевался, зачинать ли, но ныне утвердился: грех упустить.

Пётр бесцеремонно опустился в кресло хозяина и уткнулся в лежавшие на столе бумаги.

   — Ага, вижу! — обрадованно воскликнул он. — Сколь я понимаю, писание твоё про мухаммеданское исповедание идёт к концу. А что Иван твой Ильинский? Перелагает на российский, как я приказал?

   — Трудится, государь, — отвечал князь Дмитрий. — Я ему каждодневно лист за листом вручаю. Боюсь, однако, что книгою к походу сей труд не обернётся.

   — Поторапливайся да поторапливай. Желаю знать в подробности сию религию. Сколь веков мы противостоим? Пять, шесть?

   — Полагаю, государь, со взятия Константинополя, когда пала великая Византия к ногам османов. Было это в тысяча четыреста пятьдесят втором году.

   — Э, нет, коротко берёшь, княже, — решительно возразил Пётр. — Забыл про татарское иго? Тёзку своего Дмитрия Донского забыл...

   — Грех на мне, государь, — кротко отвечал князь Дмитрий. — Слаб я в истории российской. Да и откуда было почерпать знания.

Пётр согласился: нет такого труда, чтобы историю эту от основания, от корней изложил. Есть разрозненные источники, большей частью летописные. Собрать бы, свести воедино, от варяг до батюшки Алексея Михайловича...

   — Вот бы тебе, княже, взяться, — неожиданно предложил он. — Ты мудр и сведущ, опыт у тебя есть. Сочинил же ты историю турецкую. Как она названа, запамятовал.

   — История возвышения и падения Оттоманской Порты, — подсказал князь Дмитрий.

   — Вот-вот. Составил бы ты историю сложения, междоусобиц и возвышения империи Российской. Прикажу свезти тебе со всей России летописные источники, всё, что сохранилось, придать тебе помощников по твоему выбору. А то посейчас нету у нас такого человека. Подумай-ка, а. Вот как возвернёмся из низового походу, тотчас же прикажу тебя поставить во главе составления истории российской, как она есть.

Князь пребывал в нерешительности и некоторое время подыскивал ответ, который бы мог удовлетворить монарха. Пётр заметил это и со своей обычной грубоватостью и прямолинейностью сказал:

   — Робеешь либо не берёшься. Говори прямо!

   — Боюсь, государь, что задача эта мне не под силу. Мало я варился в российском котле, чтобы пропитаться его соками. В турецком — сызмальства, потому и легко мне было, и нужный материал был под руками. Опять же возраст...

   — Мы с тобою почти ровесники, ты на год всего-то меня моложе. Это, брат, не старость, а самая что ни на есть зрелость.

Князь Дмитрий вздохнул. Было в этом вздохе нечто такое, что Петра насторожило. Он спросил:

   — Ты, князь, сумнения свои от меня не скрывай. Знай: я твой благоприятель. Ну?

Князь Дмитрий помялся, как давеча, а потом всё-таки признался:

   — Боюсь, ваше величество, благодетель мой, дабы здоровье не легло преградою труду моему.

   — Прикажу лейб-артцу взять над тобою наблюдение. А вернёмся с походу, пошлю тебя на марциальные воды. Весьма, знаешь ли, целебное питие и купание. Я опосля них ощущаю в себе прилив молодости. Словом, даю тебе время поразмыслить. Боюсь токмо, что отказа твоего, несмотря на все твои резоны, не приму. А теперь покличь Марьюшку, да пущай она нам поиграет на клавесине что-нибудь важное.

Князь самолично отправился за Марией и ввёл её в кабинет. Опустивши голову, она встала перед Петром, не смея поднять глаз. Пётр быстро встал, взял её за подбородок, притянул к себе и с обычной прямотой поцеловал в обе щеки, а уж потом в губы.

Мария вспыхнула, не смея ни ответить на поцелуй при отце, ни прильнуть к государю. А ведь так желалось того и другого, так она истомилась за то время, которое тянулось и тянулось в разлуке.

   — Ну что, Марьюшка? Нетто не люб я тебе? Отвечай при батюшке, не робея.

   — Люб, — слово это сложилось губами, и только по их движению можно было уловить его.

   — Ладно, потом поговорим, — сжалился Пётр. — А покамест сядь-ка за свою музыку да сыграй нам что-нибудь из Скарлатин. Либо из французов.

Они прошли в залу, где стоял клавесин. В это время Князю доложили, что приехали вице-канцлер Шафиров и французский министр маркиз де Кампредон.

   — Вот ещё ценителей подвалило, — добродушно заметил Пётр. — Ступай, княже, встречай гостей. Да не сказывай, что я тут, не то заробеют. Правда, оба не из пужливых, особливо маркиз. Они, французы, резвы да словоохотливы.

Князь удалился. Воспользовавшись тем, что он остался наедине с Марией, Пётр облапил её и, легко приподняв, поцеловал в губы. Мария ответила по-женски смело: присутствие отца стесняло её.

   — Скучала? — спросил Пётр, отпустив её. И прибавил: — Ия скучал, да всё недосуг было. Опосля приду к тебе, — сказал он торопливо, понизив голос. — Хочу, хочу тебя. Видно, чем старее, тем привязчивей. Правду говорят: седина в бороду, а бес в ребро.

   — Идут, — шепнула Мария, приложив палец к губам. Слова Петра, его поведение словно бы приподняли её над землёй. И этот взлёт, эта крылатость любви, высокой и разделённой, укрепили в ней смелость и даже некую уверенность. Узы, их соединившие, были неожиданны и для Петра и для неё. И ей в этот момент показалось, что всё, о чём она мечтала и что казалось ей несбыточным, может сбыться. Легковерность? Да, несомненно. Но в свои счастливые минуты, а порою и часы она думала, что возможно всё. И что повелитель огромной страны и монарх, которому внимала Европа со всё возрастающим уважением, к которому примешивался страх, станет и её повелителем. Безраздельным. Навсегда. То была столь сладостная иллюзия, что она ни за что не рассталась бы с ней.

Князь Дмитрий вошёл первым. За ним показались Шафиров и маркиз де Кампредон. Увидев государя, оба на мгновение остолбенели, а затем склонились до земли.

   — Ваше величество, какой приятный сюрприз, — заговорил наконец Шафиров. — И Марья Дмитриевна тут, — притворно удивился он: их связь давно не была ни для кого секретом.

«Государь не отступает от своей новой амантессы[53], — подумал он. — Прежде такого с ним не случалось, прежде он прыг да скок... С возрастом небось все становятся однолюбами...»

   — Его величество изволил просить дочь мою помузицировать, — торопливо пояснил князь Дмитрий. И тон этой фразы был приторно елейным. Князь доселе не знал, как себя вести в присутствии Петра: то ли как вассал с сюзереном, то ли всё-таки как суверен. Оттого он то и дело переменял тон.

С одной стороны, государь отдал предпочтение его дочери, утвердившись как её любовник, стало быть, он мог позволить себе некую свободу в обращении. С другой же, зная переменчивость Петра в обращении с женщинами, князь мог ожидать чего угодно, вплоть до опалы. Монархи не прощают свидетелей своих слабостей — это князь знал твёрдо. Ещё и по собственному опыту, недолго побывав в сильных мира сего.

   — Просим, просим, — поддержали князя Шафиров и Кампредон, один по-русски, другой по-французски.

Мария поклонилась и уселась за клавесин. Она играла вдохновенно. Ещё бы: рядом с нею был государь, возлюбленный. «Великий возлюбленный», — мысленно добавляла она. После пьес Куперена и Рамо[54] — дань маркизу — она сыграла три пьесы Скарлатти. И когда отзвучал последний аккорд, Мария неожиданно произнесла:

   — Господа, я позволю себе исполнить пьесы, сочинённые моим отцом на турецкие темы. Имею смелость полагать, что вам неведома роль моего батюшки в становлении турецкой музыки.

Все с удивлением повернулись в сторону князя, несколько засмущавшегося при упоминании о его музыкальных заслугах. Да ещё пред кем — перед турками.

   — Да, да, — горячо продолжала Мария. — Ведь он создал для турок нотную грамоту, систему музыкальной записи, чего у них дотоле не бывало. И записал многие турецкие мелодии, услышанные им. А уж потом на их основе создал свои сочинения. Они, разумеется, несколько чужды европейскому уху. Но в них есть своя прелесть, как есть она в народных русских мелодиях.

   — Да и в них есть отпечаток татарщины, — заметил Шафиров. — Что и говорить: Русь пропитал восточный дух, и его величество, — поклон в сторону Петра, — весьма потрудился, дабы истребить азиатчину, варварство и дикость.

   — Это величайший труд, — поддержал его князь Дмитрий. — Его в полной мере смогут оценить лишь потомки.

   — Потомки — потёмки, — скаламбурил Шафиров.

   — Эк вы разговорились, — пробурчал Пётр. — Играй, Марьюшка, а то ихнему вострословию конца не будет.

Мария взяла аккорд, и все замолкли. Князь Дмитрий заметно волновался: каково воспримут его сочинительство. Он переводил взор с одного на другого. Но лица их были бесстрастны.

Клавесин под пальцами Марии исторгал жалобу. Путь далёк и тяжек, высохшие степные травы тревожно колышутся под порывами горячего ветра, их шелест и потрескивание сопровождают всадника, рождая тревожное чувство... Нет, под ним не конь, а верблюд, его словно бы рисует мелодия, а шлёпанье копыт о сухую землю создаёт её ритм, однообразный, неотвязный... Всё недостижимей горизонт, всё тише и тише звучит клавесин. И последний звук наконец замирает в воздухе.

   — Браво, князь! — воскликнул маркиз. — Вы прирождённый музыкальный сочинитель, то есть композитор. Браво, Мария, вы одарённая исполнительница.

Пётр, любивший не такую музыку, а преимущественно военную, был, однако, растроган. Он склонился над Марией и, по своему обычаю, поцеловал её в голову: знак высочайшей приязни, известный всем.

   — Вижу, княже, что ты проникся магометанским духом, — пробасил Пётр. — Чаю поскорей зреть твоё сочинение о сём предмете. Сей долг предо мною не намерен отпущать. Нам, православным, противустоит целый мир, более всего враждебный. Надобно знать его исповедание, нрав и обычай сих народов. Легко ли да и можно ль примирить магометанство с православием? Чаю, таковое примирение в интересах наших народов. Не вечно ж нам враждовать...

   — Бог един, — убеждённо произнёс маркиз. — Придёт время, и человечество придёт к этому верованию. Тогда все религии сольются в одну — религию всего обитаемого мира.

   — Французы, сколь я заметил будучи в Париже, склонны к вольномыслию. — Пётр, говоря это, улыбался. — Не все, но некоторые.

   — Вы имеете в виду меня, ваше величество, — наклонил голову маркиз. — Но давайте рассуждать здраво: обиталище всех богов, как известно, небо. Могут ли они там поместиться? И если могут, то в состоянии ли они жить в мире друг с другом, если народы, поклоняющиеся им, состоят в постоянной вражде? Думаю, небо давно обрушилось бы на землю из-за их драчки.

   — Мысль, достойная истинного философа, — осторожно заметил Шафиров, с опаской поглядывая на Петра — не воспротивится ли.

Но Пётр продолжал улыбаться. Наконец он сказал:

   — Я не раз над этим задумывался. Но положение, как говорят при дворе Версальском, обязывает. Обязывает оно и меня. Я и так успел многое разрушить в стародавних обычаях. Упразднил патриаршество и учредил Святейший Синод, хочу примирить старообрядчество с Церковью. Черноризцы на меня во гневе, это они нарекли меня царём-антихристом: я этих бездельников заставил платить дань государству нашему, а то от сих захребетников, яко от козлов, ни молока, ни мяса. Но поколебал ли я основы веры? Ничуть! Прежде Церковь норовила посягнуть на власть царскую, особливо патриарх Никон. А власти в государстве надлежит быть в единых руках, — убеждённо закончил Пётр.

   — Сколь ни фанатична вера мусульман и сколь ни почитаем их духовный глава в Турции шейх-уль-ислам, над ним возвышается султан. Ему принадлежит жизнь и смерть правоверных, не исключая и духовных. Так было и во времена халифов, — вступил в разговор князь Дмитрий. Коль речь зашла о мусульманстве, или магометанстве, как принято было тогда говорить, ему принадлежало решающее слово. Предмет этот живо интересовал всех, хотя Пётр Павлович Шафиров был в нём достаточно искушён, истомившись в турецком узилище и даже в какой-то мере усвоив их язык, но глубина познаний князя была бесспорна.

   — Отчего, скажите на милость, магометанство столь победительно распространилось не только на Восток, но и на Запад? — спросил любознательный маркиз. — И когда, собственно, начались эти арабские завоевания?

   — Начало положил их пророк Мухаммед, или Магомет, как обычно произносят европейцы. Но то было сравнительно робкое начало. Он провозгласил в Коране: «Сражайтесь с теми, кто не верует в Аллаха... пока они не дадут откупа своей рукой, будучи униженными». И его последователи стали сражаться. Мухаммед побуждал верующих к сражению: «Если будет среди вас двадцать терпеливых, то они победят две сотни...» Коран наполнен подобными призывами. Начал Али, муж единственной дочери пророка Фатимы. Арабы двинулись на Восток, подчинив себе Перейду. А спустя сто с небольшим лет после хиджры, — исхода Мухаммеда из Мекки в Медину, датируемого шестьсот двадцать вторым годом и ставшего началом мусульманского летосчисления, к ногам арабских завоевателей пал почти весь обитаемый мир от Атлантического океана до Инда и от Каспийского моря до Египта.

   — Чей нечестивый язык повернётся, коли я отхвачу малость от награбленного! — воскликнул Пётр. — Ты, княже, укрепил мою решимость. Но продолжай же. Отчего ихняя вера столь распростёрлась по белу свету? Что в ней приманчивого?

   — О, государь, здесь всё непросто. Вы не поверите, если я скажу, что поначалу Мухаммед объявил Авраама, коего Библия именует «отцом верующих» и «другом Божиим», чью память Христианская Церковь чтит, как родоначальника еврейского, измаилитского и других народов, основателем Каабы — священнейшей реликвии мусульман. Более того, поначалу они отправляли молитвы, повернувшись лицом в сторону Иерусалима и лишь потом в сторону Мекки, где находится Кааба. Иудаизм стал тем родником, из которого Мухаммед черпал своё вдохновение. А дальше... Впереди шли воины пророка, а за ними его духовные служители. Они насаждали новую религию среди покорённых народов. Те, кто принимал ислам, были пощажены, Их земля получала звание дар ас-сульх, то есть «земля договора», жители которой находятся под защитой, а исповедующие другую религию продолжают жить по своему закону, отделываясь лишь уплатой особого налога. Вот почему ислам распространился столь широко.

   — Чудны твои дела, Господи, — произнёс Пётр.

   — Воины пророка действовали более разумно, нежели крестоносцы, — заметил маркиз.

   — Я тоже так считаю, — присоединился к нему Шафиров.

   — Идея Мухаммеда и его последователей — Абу Бекра, Омара, Али и других[55] — о том, что ислам обязан завоевать весь подлунный мир, ибо так заповедал Аллах, была главной, а война с неверными — джихад — священной. Смерть на поле брани почиталась доблестью, а погибший обретал вечное блаженство в райских садах, где его окружали и ему служили десять тысяч гурий — прекраснейших дев. Вот источник безудержного фанатизма, презрения к смерти воинов Пророка. — Князь продолжал витийствовать с прежним пылом. Он оседлал своего конька и, казалось, не собирался с него слезать. Ещё бы; он был в своё время дотошным исследователем сего предмета и стал его знатоком. Не просто знатоком, а едва ли не мутакаллимом — мусульманским богословом. Тема же разговора была неисчерпаема. — Коран призывает: «О те, которые уверовали! Когда вы встретите тех, кто не веровал, в движении, то не обращайте к ним тыл. А кто обратит к ним в тот день тыл, если не для поворота к битве или для присоединения к отряду, тот навлечёт на себя гнев Аллаха. Убежище для него — геенна, и скверно это возвращение. Не вы ли убивали, но Аллах убивал их...»

   — То есть Аллах ихний всему виной и на всё его воля, — пробормотал Пётр. И, как бы рассуждая сам с собою, продолжал вполголоса: — Но разве и наш Господь не всемогущ и всесилен, а все мы только слуги его и на всё, что творим, его воля и повеление?

   — Да, государь, это так, — кивнул князь Дмитрий. — Но при этом надо помнить, что Коран создавался под сильнейшим влиянием Библии, и влияние это неоспоримо, его признает сам Мухаммед.

   — «Не вы их убивали, но Аллах убивал их», — машинально повторил маркиз. — Как это ужасно!! Убийство оправдано именем Бога, убийце говорят: твои руки чисты, ты ни в чём не виноват, это всё твой Бог и его деяние.

   — Да, я согласен с вами. Но, как справедливо заметил его величество, наша христианская религия тоже всё старается оправдать волей Господа, — сказал князь.

   — Далеко не всё, но многое, — назидательно подняв палец, произнёс Пётр Павлович, и все невольно улыбнулись.

   — Нетерпимость свойственна, как я понимаю, всем религиям, — заключил маркиз. — Ислам ли, христианство, иудаизм, буддизм...

   — Мне пришлось познакомиться и с буддизмом, — вмешался князь Дмитрий. — И не только по книгам. В Константинополе, где я провёл едва ли не большую часть жизни, была община буддистов. Из общения с ними я вывел, что это самое терпимое из всех исповеданий. Буддисты не призывают ни к насилию, ни тем паче к войнам, они зовут человека к нравственному совершенству. Это религия самопознания и миропознания.

Воздав хвалу буддизму, князь Дмитрий не сказал, что он душевно с ним, что это единственное исповедание, которым он мог бы всерьёз увлечься. А вообще-то как истинный философ и человек высокой мысли он был афей, как тогда говорили, то есть атеист, однако же таковое признание было бы опасно и могло повлечь за собою весьма большие неприятности не только со стороны Православной Церкви, к которой он официально принадлежал, но и от светской власти. Император Пётр Великий тоже отличался вольнодумством в своём роде. Чего стоил его всешутейший и всепьянейший собор с князем-папой, кардиналами, вроде бы осмеивавший католицизм, но по сути своей противуцерковный. Но, однако же, на основы православия Пётр не посягал и по внешности блюл все установления Церкви. Он понимал: слишком глубоки её корни в толще народной жизни, они пронизали её всю, до самого основания. И вырвать или перерубить их просто невозможно. Православие было и оставалось одним из столпов государства Российского.

Князь, бывший противником всякого мракобесия, как Пётр, тем не менее тоже прекрасно понимал значимость религии и Церкви для духовного здравия народа. И всецело поддерживал её, ибо никакой замены в обозримом будущем не было и не могло быть. Он ревностно соблюдал церковные установления. И среди его увлечений была и церковная архитектура: он самолично создавал чертёж, а затем наблюдал за строительством.

Да, религия была силой, она сражалась вместе с воинами, она вела войны, захватывала земли и порабощала живущих там иноверцев. Об этом, в частности, и шла речь в его труде о мухаммеданском исповедании, которую с латыни на российский переводил его секретарь Иван Ильинский.

Собеседники князя продолжали забрасывать его вопросами. Тема была необъятна. В конце концов все притомились.

Мария не участвовала в диспуте. Она молча сидела за клавесином. Её мысли были далеко — стоит ли объяснять, где и с кем. Её глаза с поволокой, чернота которых была словно бы затуманена, были тем не менее расширены, но, казалось, обращены внутрь себя. Густой, басовитый и резкий голос Петра пробуждал её к действительности.

«Когда же они закончат, — досадовала она про себя. — Он должен прийти ко мне, он придёт, он обещал. Он не может не прийти. И тогда...» Волна желания тотчас подхватывала её, и кровь приливала к лицу. Она боялась, что потеряет сознание, столь велико и остро было ожидание близости.

Но мужчины увлеклись темой и, казалось, забыли про всё. Наконец отец умолк. И тогда Пётр попросил:

   — Марьюшка, сделай милость, ослобони нас от магометанства — сыграй.

   — Да, да, да, — подхватили остальные почти что хором. — Просим, Мария Дмитриевна! Ублаготворите нас!

Она ударила по клавишам, забыв объявить сочинение. Это были пьесы из сюиты Франсуа Куперена «Французские безумства, или Маски домино». Их рождал изящный менуэт, скользя от характера к характеру. Тут было скромное напевное «Девичество», тут была робкая «Стыдливость», взрывное жаркое «Желание» и «Верность» — нежная, мелодичная и призывная. То было отражение в музыке тех чувств, которые владели ею с неизбывной силой. Услышит ли он то, что терзает её каждодневно, ежеминутно, ежечасно?

Но лицо Петра было бесстрастно, выпуклины глаз устремлены куда-то поверх неё. Какая-то мысль овладела им, — быть может, возбуждённая музыкой либо рассказом князя Дмитрия.

Она сидела вполоборота к нему, он видел лишь её профиль, время от времени Мария взглядывала на него, но он всё ещё был во власти своих дум.

«Он не слышит музыки, — подумала она мельком, — слышит лишь себя и забыл обо всём». Ей стало досадно, и она поторопилась закончить, пропустив одну пьесу из оставшихся трёх.

Когда послышались громкие хлопки и возгласы одобрения, Пётр встрепенулся и присоединился к остальным. Но выражение озабоченности всё ещё не сходило с его лица.

Гости стали откланиваться. Разъезд был в разгаре, но Пётр не двигался с места. Ни князь, ни остальные не решались потревожить его. Кивком головы он отвечал на их поклоны и невнятное бормотанье, означавшее прощальные слова.

Князь Дмитрий вышел вслед за остальными — долг хозяина дома повелевал. Когда они остались вдвоём, Пётр взял её за руку и молвил:

   — Пойдём к тебе! Нету мочи терпеть!

Мария молча повиновалась.

   — Запри дверь, — бросил он с порога. И когда дверь была заперта, он схватил её в охапку и, сжав так сильно, что она чуть не вскрикнула, понёс её к постели.

Мария пробормотала:

   — Пустите, государь. Я сама, сама...

Но он сильными, но неловкими руками сдирал с неё одежду. И затем с такой силой и жадностью вошёл в неё, что она охнула от боли. Но так было вначале. Она извивалась под ним, стараясь ловчей ответить, сквозь судорожно сжатые зубы прорывались невольные стоны. Он был слишком велик для неё, просто огромен, но в такие минуты она несла его радостно, не чувствуя ничего, кроме всепроникающего блаженства. Но вот судороги одна за другой сотрясли его тело, и он затих. Затем, не отпуская её, перекатился на спину, всё ещё тяжело дыша. Глаза его были закрыты. Она терпеливо лежала в его объятиях и ждала. Ждала повеления.

Наконец Пётр развёл руки в стороны и сказал:

   — Ступай приведи себя в порядок. Ненароком батюшка твой заявится.

   — Он не осмелится, — ответила она, выскальзывая без охоты, ибо желание всё ещё продолжало гореть в ней. — Он всё знает.

   — Давно ли?

   — С самого начала.

   — Сама сказала? — Ей показалось, тоном упрёка спросил Пётр.

   — Как можно, государь, мой повелитель. Нет, он догадался. По моему виду, по тому, в каком смятении я была. Разве такое скроешь? — с нажимом произнесла она, — Видно, я стала другой, вовсе не похожей на саму себя. Отец умён и прозорлив...

   — Знаю, — отозвался Пётр. — Посему и ценю его высоко и стараюсь не отрывать от учёных занятий. Однако ж я не спрашивал: каково он говорил с тобою? Осудительно?

   — Нет, государь. Он понял, что я счастлива, как бы всё ни обернулось. И рад тому.

   — Чему? — не понял Пётр.

   — Моему счастию.

   — Ну и хорошо. Слава Господу сил. Я тебя не оставлю. Сказано: будешь при батюшке в походе. Ты мне надобна, ужо говорил тебе.

Пётр вслед за ней торопливо привёл себя в порядок.

   — Ну я пошёл, — сказал он уже деловито, так, словно ничего между ними не было. И вдруг она поняла, какая это тягость быть любовницей, просто любовницей монарха. А женой? Правда, у супруги есть официальное положение, она окружена почестями, у неё свой двор, свои фавориты. Но счастлива ли она? Мужчины непостоянны — так устроено природой, а монархи — образец непостоянства. Исключения редки... Она слышала, что Пётр бесцеремонен и похотлив: приглянувшуюся ему женщину он затаскивает в свободную спальню и задирает ей юбки, обычно не встречая сопротивления...

   — Не ведаю, скоро ль свидимся, — сказал он, поцеловав её в лоб. — Больно много забот, а людишки мои беспечны, за всеми надобен глаз да дубинка. Да разве ж всюду поспеешь.

Он было шагнул к двери, но потом обернулся и сказал:

   — Ты мне дорога, Марьюшка, помни это. Я тебя не оставлю, что бы ни случилось. В походе будь рядом, дабы мог тебя достать во всякое время.

Она вдруг осмелилась и спросила:

   — Государь, а царица?

Он усмехнулся:

   — Что тебе до царицы. Ты ныне моя царица. А свою я выучил, да. Учёная она у меня. У неё свои дела, у меня свои. Она в мои не мешается — сильно опасается, ведает, чем таковое вмешательство окончается. Прощай покуда.

Дверь за ним закрылась. Мария опустилась в кресло и закрыла лицо руками.

Будь что будет, думала она. Судьба подарила ей мало кому ведомое счастье. Не мимолётное, а длимое. Она узнала и познала близость великого человека. Как бы ни распорядилась судьба столь драгоценными подарком, она, Мария Кантемир, уже вознаграждена.

— И будь что будет! — проговорила она вслух.

Глава восьмая ТЯГОСТЬ ПРЕМНОГИХ ТРУДОВ

Права ножка, лева ножка — подымайся понемножку!

Послал Бог работу, да отнял чёрт охоту.

День да ночь камни ворочать, землю копать да воду толочь.

Конь с запинкой да мужик с заминкой долог век проживут.

Принялся за дело, как вошь за тело.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Всеподданейше прошу Ваше Величество показать ко мне, рабу вашему, высокую милость предстательством Всемилостивейшему Государю... ибо надобно везде самому быть, а без того, вижу, ничто не делается; ежели же впредь ко взысканию, то, чаю, одному мне оставаться будет. Ношу честь паче меры и достоинства моего, однако ж клянусь Богом, что со слезами здесь бедную мою жизнь продолжаю, так что иногда животу моему не рад, понеже, что ни есть здесь всё разорено и опущено и исправить невозможно, ибо в руках ничего нет, к тому ж наслал на меня Бог таких диких соседей, которых дела и поступки не человеческие, но самые зверские, и рвут у меня во все стороны; я не чаю, чтоб которая подобна губерния делами была здешнему... месту, понеже окроме губернских дел война здесь непрестанная, а людей у меня зело мало, и те наги и не вооружены. Так же в протчих губерниях определены губернаторам в помощь камериры, рентмейстеры и земские судии, а у меня никого нет и во всех делах принуждён сам трудиться, так что истинно перо из рук моих не выходит.

Волынский — Екатерине


Ведомости из Хивы сперва были, что Вы велели писать до хивинского хана, дабы немедленно все русские полоненники присланы были в Астрахань. Оной хан никакую ресолуцию не учинил, токмо за тем же делом присланному от Аюки-хана послу ответствовал, что он прикажет озбекам и иным по своей цене всех полоненников отдать, а которые прирублены, тех возвратить невозможно, и тому они не виноваты, понеже князь Бекович не с дружбою, но с войною вступил в земли его и будто хотел Хиву отаковать.

Ныне паки слышно с подтверждением, что русские войски в готовности обретаются и заподлинно сего марта месяца на Хиву подняться будут, и меня многие спрашивали, имею ли я какие вести.

Хан сам те вести услышал от одного каракалпацкого бека, которой также рассказал, будто и на Каракалпаки русские командированы.

Того ж дни оной хан те вести объявил своим министрам озбекам, которые не безпечальны явились, ибо повеся голову ни слова на то хану не молвили. Только большой ханской евнух, фаворит его же, сказал: «Хивинцы кашу сварили, сами и кушать будут. Токмо жаль каракалпаков». Ежели б наше войско с добрым порядком и под добрым командиром до Хивы добралось, то моею головою всякому благополучию обязуюсь. Токмо одних трухменцов беречься, которым ни в чём верить не надлежит, понеже самой непостоянной и лукавой народ, помешать может, а верно служить не будет.

Флорио Беневени — Петру


Господь всех нас да простит человеколюбием своим. По сём, аще вас Господь сподобит по оной любви, молите за нас грешных, яко да Господь сподобит нас одесную себе стати, еже буди всем получати благодатию Его.

Пётр — князю Ромодановскому


Слёз-то было, слёз! Со всех сторон.

Оплакивали Александру Львовну Нарышкину, племянницу государя и статс-даму. Оплакивали так, словно отправляли в преисполню, откуда нет ни гласа, ни возврата.

Даже государыня пролила скупую слезу, тотчас смахнув её батистовым платочком в валансьенских кружевах, вывезенным из Франции.

Братец Александр Львович, старший и любимый, обнял её и, мужественно улыбнувшись, сказал.

   — Ништо, Саша. И за морем люди живут.

Дядя-император был, по обыкновению, суров и сдержан. Он напутствовал её поцелуем в голову:

   — Езжай. И будь мужу помощница.

Государь пожаловал молодой супружеской чете дорожную карету из своих конюшен. Говорили, что она принадлежала царевне Софье из Милославских. Бунташнице.

Александра Львовна отправлялась в Астрахань на мужнее иждивение, на долгое житьё. Это было и ново и страшно. Дотоле она сиднем сидела в Преображенских хоромах и усердно учила немецкий язык и географию, европейские танцы и манеры.

Долгая дорога развлекла её. Артемий Петрович был молчалив и озабочен. Он предвидел великие хлопоты и заботы. Придётся вить семейное гнездо, соответствующее положению в свете его супруги, а это было ему внове. Каково поступить с розовыми девками и с мыльней? Мыльня надобна, надобны и девки, а как их устроить к семейной пользе? Кабы не проговорились. Город невелик, все всё и про всех знают, не исключая и особы губернатора.

Сии заботы представлялись ему первостепенными, и о том, как всё устроить ко всеобщему благополучию, он думал всю дорогу. Затем наказы императора: щит, которым он загодя решил прикрыться в случае чего, ежели высокородная супруга станет сильно докучать.

Артемия Петровича брала оторопь при мысли, что не за горами день, когда Астрахань будет полна полками, что её осадят тыщи и тыщи солдат и матросов во главе с государем и его свитой. Попробуй покрутись. Куда девать эдакую прорву пришлого народа, как её прокормить, как снарядить. И за всё про всё он один в ответе. Тут родство с государем не выручит... Шурочкой не прикроешься.

Он стал кликать её Шурочкой, свою требовательную супругу, дабы раз и навсегда положить границу между её прошлым и будущим, и она молча приняла — согласилась. Муж, что там ни говори, всё-таки оставался господином, даже при новых порядках, заведённых императором.

Шурочка не отрывалась от окна кареты. Слёзы просохли, были забыты, ей всё было интересно. За окном лежали заснеженные деревушки. Дневное солнце всё приметней подтаивало снега. Кое-где на Волге неожиданно появились разводья. Но лёд ещё был крепок и наезжен. Весна пробудила народ от спячки, и навстречу то и дело попадались обозы с солью, рыбой, закостенелой на морозе, тюленьими тушами — всё это везли с низовьев, из его губернаторских пределов. Обратно повезут лес, дрова, зерно...

Вскоре Шурочке надоело глядеть в окошко: наскучили однообразные картины. И она стала всё более капризно понукать мужа:

   — Артемий, нельзя ли ехать поскорее. Прикажи, сделай милость, пусть погоняют.

Артемий Петрович и сам испытывал нетерпение. Но и обозные и сменные лошади выдохлись, кожа на крупах запала. Нужен был хотя б двухсуточный покой, обильный корм.

Когда он сказал об этом Шурочке, она недовольно поморщилась:

   — Ну вот, едем и едем. И конца этому не видно.

Они были близ Казани, и Артемий Петрович решил воспользоваться гостеприимством казанского губернатора. Но потом, подумавши, решил отказаться. Да и Шурочка неожиданно выдвинула резон:

   — Мы у губернатора в гостях непременно застрянем.

   — Разумница, — похвалил Артемий Петрович, вспомнив о том, что у него с тем губернатором счёты: деньги и сукно на пошив форменной одежды дадены, а ни единого мундира доселе не поставлено и строгий указ Военной и Коммерц-коллегий не исполнен.

   — Эвон, эвон! — всполошилась вдруг Шурочка, — Гляди, Артемий, да не в ту сторону — налево гляди! Экое святое место, сколь церквей да колоколен. Гора свята. Не Афон ли это? — простодушно спросила она. — Прикажи верховым ехать туда, там нас и приютят.

   — То не Афон, Шурочка, — снисходительно молвил Артемий Петрович. — Афон, он за морем, в Туретчине. Пожалуй, ты права. — И, открыв дверцу кареты, подозвал вестового: — Скачи наперёд и прикажи: я-де велел ехать к святой горе, пущай туда правят.

   — Ты ведаешь ли, как сия гора именуется? — напустилась на него Шурочка.

   — То град Свияжск, — не очень уверенно отвечал Волынский. — Всякий раз тут проезжаю да проплываю, а всё недосуг туда наведаться. Ежели бы не ты, и сейчас миновали б. Истинно говоришь: свято место. А до Казани вёрст тридцать всего-то. Помолимся о здравии государя и о благополучном прибытии в Астрахань святому угоднику Николаю. Чай, монашествующие примут нас достойно.

Кортеж поворотил налево и спустя полчаса достиг крепостных стен. Крутенек был подъём к ним. Некогда грозные, они обветшали и прохудились, камни обрушились, и их место занял деревянный частокол.

   — Ты говорил град, а тут всего только монастыри, церковное место.

Верховые знали дело и прямиком подъехали к игуменским палатам. Их появление произвело отчаянный переполох. Тревожно забил колокол на церковной колокольне, ему тотчас стал вторить другой на въездной башне.

   — Проспали, — хохотнул Артемий Петрович. — Эк трезвонят, ровно на пожар.

На крыльцо палат высыпали черноризцы. Тотчас наполнилась чёрными фигурами и обширная паперть, и гульбище собора, высившегося напротив.

Артемий Петрович помог Шурочке выбраться из кареты. Наверху их встречал седобородый монах в мантии до пят, с наперсным золотым крестом и в митре. По квадратному плату с крестом на правом бедре можно было вывести, что это и есть настоятель монастыря, притом в высшем архимандритском чине. Он пробуравил их пронзительным всеведущим взглядом, и, ни слова не говоря, осенил крестным знамением.

   — Добро пожаловать, гости дорогие! — произнёс он затем. Голос был густой, но мягкий — голос пастыря, привыкшего и повелевать, и миловать, налагать епитимью и отпускать грехи. Похоже, он тотчас понял, что перед ним — особы правящие и важные.

Артемий Петрович не преминул представиться.

   — Слышал, слышал, — заверил его архимандрит. — Муж высокой, государев муж. Эдакая честь для нашей братии.

Святого отца звали Пахомий. Артемий Петрович объяснил ему, какая нужда привела их в обитель, и архимандрит, позвавши ключаря, распорядился устроить людей губернаторской свиты и задать овса лошадям.

   — Пожалуйте со мною, — пригласил их архимандрит. — Служить буду в Успенском соборе, а затем перейдём в Никольскую церковь, дабы восславить покровителя странствующих и путешествующих и пожелать благого окончания пути.

Отстояв службу и вознеся молитвы святому Николаю Чудотворцу, они направились в игуменские палаты. За обильной трапезой, где на стол подавалось скоромное, завязался, естественно, оживлённый разговор, а вино тем паче развязало языки. Их приезд был событием в однообразной жизни обители, да и всего городка, ибо этому небольшому поселению ещё при Иоанне Грозном был пожалован статус города.

   — Гиштория Свияжска весьма примечательна и заслуживает пространного рассказа, — промолвил хозяин, подливая им вина, меж тем как служки продолжали переменять блюда. — Град сей был сплавлен с верховьев сто семьдесят и один год тому назад по указу Грозного царя.

   — Как это сплавлен? — округлила глаза Шурочка. К этому времени было уже известно, что супруга астраханского губернатора — родная племянница императора: женщина, да ещё столь родовитая, в мужском монастыре — явление почти что сверхъестественное. Впрочем, удивился и Артемий Петрович. Беседа становилась занимательной. И он уже предвидел, как будет пересказывать её избранному обществу губернской столицы.

   — Очень просто, дочь моя, — отвечал отец Пахомий, внутренне довольный, что может своим рассказом поразить именитых гостей. — Царь Иван Васильевич в те поры снарядил войско противу Казанского ханства. Осадил он Казань, одначе татарове приступ отбили. Раз, другой — всё понапрасну. А тут и припас иссяк, и убыль в войске сказалась.

И тогда приказал он в тайности срубить город-крепость в лесах угличских, в вотчине бояр Ушатовых. И послал туда доверенного дьяка Ивана Выродкова. Всё склали по брёвнышку: башни и городьбу, избы и, само собою, церквы, великая артель трудилась не покладая рук. А как только Волга тронулась и сошла большая вода, связали те меченые брёвна в плоты и поплыли вниз по реке. Царь Иван Васильевич давно приметил сию гору близ Казани. С одной стороны омывает её Волга, с другой Свияга да озерце Щучье. Не подступишься. И вся поросла она лесом.

Боле месяца плыли те плоты. А как приблизились к сему месту, тайно завели их в Свиягу. С Волги не видать, ханские дозоры покойны. Стали плотники лес валить, да так, чтобы серёдку горы очистить и там поста» вить крепость. Был густ здешний бор, скрыл он работных людишек. Летописец занёс на скрижаль дату — » двадцать четвёртое мая тысяча пятьсот пятьдесят первого года. За четыре недели поставили город-крепость с трёхъярусными башнями, высокими стенами-срубами, засыпанными землёю и камнем — городнёю. И была сия крепость поболе, нежели Московский Кремль да крепости Новагорода Великого и Пскова.

Грозен был царь, а когда узрел сие чудо, вельми возрадовался, щедро жаловал дьяка и плотников. И на следующий год обложил-таки Казань, и пала ханская твердыня.

   — Дивны дела рук человеческих, — восхитился Артемий Петрович и опрокинул в себя чарку. — Кабы мне за четыре-то недели наш кремль укрепить да приготовить флотилию...

Сказал — и осёкся. Тоже ведь в тайности готовился низовой поход, и не велено было до времени говорить о нём. Верно говорят: пьяный язык болтать без толку привык, не из чести переносят вести.

Артемий Петрович изрядно захмелел, размяк и, несколько подумавши, вывел, что в столицах все про всё ведают и уж небось разнесли по всей империи. И всё отцу архимандриту и рассказал, несмотря на то что Шурочка погрозила ему пальчиком и глядела с укоризною.

   — Беспокоен государь наш, очень беспокоен, — задумчиво произнёс отец Пахомий. — Для войны деньги надобны, много денег. А ну учнёт, как некогда, разорять монастыри. Народ-от что молвит; наш-де царь антихрист, понесла царица Наталья не от благоверного супруга, а от немчина кудлатого да и выродила...

Пахомий оборвал на полуслове; вспомнил, видно, что перед ним ближние государевы люди. И повернул вспять:

   — Сколь ни говорю пасомым: сии вымыслы идут от врагов его величества, нехристей поганых, ради умаления государства нашего, грожу урезанием языков, ан всё едино талдычат своё.

   — Враги-то, враги государевы, — подтвердил Артемий Петрович. — И надобно сих клеветников пресекать, на монашествующих епитимьи накладывать строжайшие, а мирян предавать воеводе.

   — Таково и действую, — вздохнул архимандрит, но видно было, что ежели и не потворствует, то помалкивает, а может, в крайности отделывается укоризною. Пётр духовным был не люб, более того, ненавистен, особенно чёрному духовенству, И Артемий Петрович в откровенные минуты слышал от них таковые признания. Разве ж не антихрист мог посягнуть на монастырскую казну, не антихрист ли переплавлял святые колокола в пушки, не враг ли Церкви отринул патриаршество и иные установления, идущие от отчичей и дедичей?! — Нет, такого царя ещё не бывало на святой Руси — ниспровергателя, хулителя, порушителя древлего благочестия, обычаев, исстари заведённых. Простую девку немецкого племени возвёл в царицы — статочное ли то дело!

«Не можно укоротить языки ни духовным, ни мирянам, — думал Артемий Петрович. — Нету сил вырвать крамолу, а пытки и казни не устрашают, а только подбавляют жару в плавильню народной молвы. Велика Русь и темна, не потрясти её такому великану-богатырю, каков царь Пётр, малая часть уверовала в его богатырский замах, слишком малая, чтобы повернуть, сдвинуть Русь, направив её по пути, размеченному государем. Не всё можно силою, надобна вера. А вера-то иссякла — вера в государеву правду и его дело. Тяжко, коль долго гребёшь против течения, мало кто выдержит. Пётр покамест выдерживает. Но долго ль так будет, не вечен великий гребец. А его наследникам такое не под силу».

Отец же архимандрит, уведав о низовом походе, изрядно поскучнел. Царское войско не минует Свияжска. А где войско, там непременно дань, а то и разорение. С кого драть-то? Первое дело — с монастырей, как бывало прежде.

Артемий Петрович заметил перемену в хозяине. Но, не будучи сердцеведом, причины её не знал. Однако спросил:

   — Чем опечалился, святой отец? Углядел заботу на челе.

Отец Пахомий не стал скрывать. Сказал напрямик:

   — Предвижу набеги войска его величества на монастыри ближние, яко наш и соседний Успенский. Плыть-то мимо будут, стало быть, все наши закрома и обшарят. Быть им пусту.

Артемий Петрович, как мог, успокоил архимандрита. Государь приказал загодя устроить магазейны в поволжских больших городах и губернаторам да воеводам сим озаботиться. Был-де он на консилии, так там о монастырях речи не было. Местная власть обязана те магазейны наполнить, из них войско станет продовольствоваться на всём пути до Астрахани. Тако и воинский припас: его станут сплавлять ближе к низовью.

Отец Пахомий повеселел: не простой чиновник сказывает, а особа, близкая к государю, можно сказать, его родственник, губернатор астраханский; стало быть, истинно.

Артемий же Петрович, нисколько не чинясь, стал сетовать на то, что главные труды в означенной кампании лягут на его плечи.

   — Всё в Астрахани завяжется. Оттоль войско двинется в Перейду во главе с государем. С ним и государыня, и некоторые вельможи. Великая тягость на мне будет: принять, поместить, отправить, заготовить провианту на всё войско да сплавлять его на море. А людишек расторопных мало, повсюду глаз да глаз надобен, не то без присмотру губернаторского учинятся великие неприятности, как не раз бывало.

Отец Пахомий охотно поддакивал, Шурочка молчала да подрёмывала. Видя такое и понимая, что высокие гости притомились за время долгого пути, архимандрит повёл их в опочивальню.

   — Люди ваши устроены, кони накормлены, погостите денёк-другой, роздых надобен. Завтра же, ежели пожелаете, можем обозреть наши достопамятности.

Пожелали, само собой разумеется. По дощатым мосткам стали обходить некогда грозные стены и башни. Увы, городни мало-помалу разваливались, починять же их, видно, никто не собирался, да и не было нужды: враг был отброшен и покинул сии пределы.

Артемий Петрович дивился: стены имели верхний и нижний бой да к тому ж кое-где устроены выносные площадки, дабы удобней было лить кипящую смолу, кипяток, обрушивать камни сквозь особые бойницы в полу. Воротных башен было семь, самая высокая — Рождественская, с главными воротами и подъёмной решёткой, — была шестисаженной высоты. В ней размещался караул, была стрельница да казематы.

   — А вот государев казённый двор со складами для огневого припасу и провианту. Царь Иван Васильевич был, сказывают, здесь с князем Курбским и все устроения весьма одобрили. — Отец Пахомий вёл их всё далее и далее, показывая то на съезжую избу, то на дьячую, где обитал герой сего устроения дьяк Выродков с татарским ханом Шахом-Али, переметнувшимся к русским в надежде поймать власть после покорения Казани.

Время прошлось по строениям своей жёсткой шершавой рукой, оставя выщербины, обрушения и иные раны. Все шесть церквей были поначалу расписаны не только внутри, но и снаружи. Но наружные росписи потускнели и стёрлись, штукатурка кое-где отвалилась.

   — Освящённые были сюжеты из Писания, надо б подновить, — вздохнул отец Пахомий. — Да ведь что поделаешь: пришли мы ко всеобщему разорению, власть на всё взирает равнодушно, ей не до церквей да обителей. Власть, она войной занята, — с горечью закончил он.

   — Ах, отче Пахомий! — махнул рукой Артемий Петрович. — Война есть естественное состояние человеков. Не можно её остановить, как не можно остановить саму жизнь. Враждование племён и народов идёт от века. Божеские законы и установления сему препятствуют. И что же? Люди их преступают, не боясь гнева Всевышнего.

   — Верно, очень верно изволите выражаться, сын мой. И сильные мира сего сему способствуют, тогда как Господь заповедал мир и в человецех благоволение.

Так, в душеполезной беседе, неторопливо шли они по Свияжску, чьё былое значение классной крепости давно утонуло в забвении. На всём лежали следы ветхости: была ли то церковь во имя Константина и Елены или Сергиевская, Троицкая — одна из тех деревянных церквей, что была сплавлена из-под Углича и по брёвнышку поднята на новой земле, торговые ли ряды в посаде, слободские ли избы... Само время покидало Свияжск за ненадобностью: война сделала своё дело, Казанское ханство было покорено. А вместе с ним и вся Волжско-Камская Булгария, чьи поселения, как сказал им отец Пахомий, были во множестве расположены и по Свияге.

   — Не токмо российское воинство изгнало булгар с сей земли и разорило их столицу Великий Булгар, но и орды монголов с Востока. Весьма любопытное место.

Буле выкроите время, обозрейте сей мёртвый город мимоездом.

Смутные слухи о некогда богатых булгарских городах, о цветущей стране, лежавшей по берегам Волги и Камы, дошли до ушей Артемия Петровича. Будучи одержим любознательностью в первый год своего губернаторства, он посетил развалины одного из таких городов невдалеке от Астрахани. Сказывали, будто здесь лежала некогда столица великого Хазарского каганата именем Итиль, что хазары те так именовали и Волгу. Походя распорядился брать отселе кирпич добротной выделки: за сотни лет с ним ничего не сделалось.

Ныне, будучи на Москве, он собирался полистать старые книги, поспрошать сведущих людей, учёных, таких, как светлейший князь Кантемир, чья библиотека, говорят, была обширна, об истории тех мест, где лежало его губернаторство. Но... Сватовство, женитьба, свадебные пиры да увеселения закрутили его в своём вихре. Недосуг было.

Благодетель Пётр Павлович утешал: князь-де Кантемир со всею наукой в Астрахани будет и его, Волынского, непременно посетит и просветит. А жаль всё-таки. Мог свести с ним основательное знакомство — человек-де высокой учёности, знаток истории, и особливо магометанской. Видел его несколько раз, был даже приглашён посетить имение его. Времени, однако, всё не находилось.

Сейчас, думая об этом, он досадовал. Ещё и потому, что Москва полнилась слухами о новой страсти государя, дочери означенного князя Дмитрия. Поговаривали даже, будто государь дошёл до такого градуса, что вознамерился жениться на ней. Шурочка знала кое-какие подробности и не преминула посвятить в них супруга. По её выходило, что государыня всерьёз обеспокоилась и даже принимает некие меры. Какие — Шурочка не знала, но, говоря об этом, делала строгое лицо.

Конечно, государь в делах и поступках своих волен, а потому и непредсказуем, и всё может случиться. Взял же он в жёны портомойку Марту, ничуть не заботясь о том, как глянут на это потентаты, князья Церкви. Он был не то что смел — дерзок во всяком своём поступке, во всех своих деяниях. Откуда это у него? Эта отчаянная смелость, этот пронзительный ум, эта всеохватность? Что есть такое эти Нарышкины? Чем могут гордиться? Древностию? — Так нет же: ведут родословную со второй половины шестнадцатого века, мелкопоместные таруские дворяне... Опять же Наталья Кирилловна. Как выносила столь великого младенца, коли в роду у них таких не бывало? Царь Алексей Михайлович тож был обыкновенен, а потомство его от Милославской было всё хилое, болезненное, коему Бог не дал веку. Кто успел на троне помереть из мужеского колена, а кто в царских хоромах, судьбы своей ожидаючи.

«Наталья Кирилловна — вот загадка, — думал Артемий Петрович. — Неужто и в самом деле произвела такого сыночка от царя Алексея? Ведь в Петре-то ничего от батюшки вроде бы нету. Да и всё об этом доселе пересуды идут.

Нет, что там ни говори, а без вмешательства высшей силы дело не обошлось. То ли Бог, то ли сатана, а кто-то из них причинен к сему зачатию».

Время от времени Артемий Петрович возвращался мыслию к этому. Как, каким путём произошёл царь Пётр? Можно ль кого-нибудь из известных ему монархов, полководцев, иных именитых людей поставить с ним рядом? Раз за разом вопрошал он себя таковым образом и не находил ответа. Вопрошал он и других достойных особ, высоколобых и учёных. Морщили лбы, разводили руками. Нет, некого поставить. Выходило; всё помельче, всё тусклее.

Нашлось греческое слово: феномен. Его ввёл в оборот высокоучёный князь Дмитрий Кантемир. Его спросили: каков, на его взгляд, царь Пётр? И он ответил одним словом: феномен. А когда попросили пояснить мудреное слово, сказал: из ряда вон выходящий екземпляр человеческого рода.

Прав князь Дмитрий, прав очень даже. Всё в государе необычно, всё из ряда вон: и рост, и сила, и отважность, и энергичность, и острый ум, и решительность, и любознательность, и находчивость, и простота, и работящесть... Всё, всё с необычайным размахом, даже гневливость... Оттого он притягивал и пугал, восхищал и страшил. Да, в самом деле: государь был человек необыкновенный во всех своих проявлениях...

Не впервой посещали его эти мысли. Но отчего-то здесь, в Свияжске, после замечания отца Пахомия о воинских страстях рода человеческого, вспыхнули они и разгорелись. И опять же не впервой пронзила его мысль: а Шурочка-то — Нарышкина! Но ведь ничегошеньки в ней нет от её необыкновенного дядюшки. Прислушивался, присматривался — меж них таковая близость была, коя всё открывает, — а ничего не открылось. Девица как девица, кое-какие из его розовых крепостных девок были и посметливей, да и краше, сложения дивного, а одна — ну чистая Венус[56]. Он её так и кликал: «Венус, сойди ко мне для утехи», хотя крещена она была Агафьей.

Смотреть более было нечего, люди и кони отошли, откормились, надо было продолжать путь. Расставание с архимандритом было самое сердечное. Настоятель, как видно, узрел в Артемии Петровиче заступника, буде суровый разоритель обителей посягнёт на свияжские монастыри. Впрочем, Артемий Петрович и перед отъездом снова уверил его, что ныне нет прежней крайности в средствах и государь-де монастыри не тронет. Промышленность-де и торговля стали умножаться и давать государству прибыток, коего прежде не было за нерадивостью и воровством. Государь сурово пресёк лихоимство: Артемий Петрович не преминул напомнить архимандриту про участь сибирского губернатора князя Гагарина, скончавшего жизнь на виселице.

Следовало поспешать: Волга уже бунтовала подо льдом, грозя разломать ледовый панцирь. По счастью, он был ещё крепок и не поддавался, а лучше сказать, поддавался с трудом, ибо солнце восходило всё выше и изливало тепла всё больше. Снег стал ноздреват и укатает, полозья саней скользили словно по маслу.

Успели вовремя: в нижнем течении, уже близ Астрахани, Волга вырвалась-таки из льдов, с пушечным грохотом нагромождая торосы. Пришлось торопливо выбираться на берег, и потому окончание пути прошло без осложнений.

Дабы встреча губернатора и его высокородной супруги была обставлена с достаточной торжественностью, Артемий Петрович приказал загодя отправить вперёд двух гонцов-бирючей, дабы чиновное правление и духовенство было оповещено и вышло навстречу с приветственными речами и должными подношениями хлеб-соли.

Чиновные, пребывавшие в спячке по причине отсутствия губернатора, всполошились и подняли на ноги не только гарнизон, но и обывателей Белого города. И ко времени прибытия губернаторского кортежа площадь перед резиденцией была заполнена народом. Гарнизонные стояли в строю, вооружённые бердышами. Отдельно вытянулась линия гренадер с фузеями чрез плечо.

Духовенство вышло вперёд и в особицу — глава епархии архиепископ Софроний с пастырским жезлом и в полном облачении, на кое накинута была бобровая шуба, дабы владыка не простыл ненароком: хоть мороз уже отошёл и снег лежал только по углам, а на прогреваемых солнцем местах трава буйно пошла в рост, всё ж было ещё свежо.

Как только показался губернаторский поезд, хор певчих грянул: «Гряди, благой! Слава, слава, слава!»

Владыка Софроний, освобождённый от шубы, перекрестил губернаторскую чету сначала жезлом. Артемий Петрович и Александра Львовна подошли под благословение. Церемония завершилась целованием руки. Только после этого вице-губернатор, правитель канцелярии и другие чиновники купно с гарнизонным начальством чинно поздравили губернатора с благополучным прибытием и один по одному представились супруге его. Натужная улыбка, закаменевшая на лице Шурочки, вполне сопрягалась с приторным выражением на лицах представлявшихся. Был подготовлен и пушечный салют с противолежащих кремлёвских стен. Словом, встреча прошла как нельзя лучше.

Вдобавок день выдался совершенно весенний, солнечный, тёплый и уже осенённый глянцевитой зеленью дерев. Природа пробуждалась бурно и, казалось, подгоняла людей. Вешние потоки замедлили свой бег, словно бы ожидая, когда Волга и Ахтуба напомнят о себе грохотом и рёвом взбесившейся водной стихии.

«Успели, — подумал Артемий Петрович. — Ещё бы денька три помедлили, и Волга тронулась. А каково по берегу тащиться на полозьях, это мы испытали. Едва не умертвили скотину».

Он огляделся. На миг ему почудилось, что он очнулся от долгого сна, где были бесконечные дороги, Москва, бурление свадьбы, царская чета, визиты, визиты, визиты... И вот наконец наступило пробуждение: те же опостылевшие стены, те же люди, бородатые и безбородые, то же неустройство, которое отныне надо решительно преодолевать. Собрать тех, у коих голова создана не для поклонов и кивков согласных, а для соображений и суждений, и сообща сочинить план.

Церемония встречи уже тяготила Артемия Петровича. Он отвесил поклоны на три стороны, взял об руку Шурочку и стал всходить по ступеням, вполголоса кинув вице-губернатору:

   — Мы час-другой станем разбираться, а потом пожалуй ко мне. Надобно знать, чем губерния дышит.

Губернаторские покои были готовы к приёму хозяина. Камердинер Михей, беспрерывно кланяясь и бормоча под нос «рады, рады, рады...», так что выходило «дыра, дыра, дыра...», шёл впереди, распахивая двери. Позади слуги тащили дорожные тюки — вереница слуг с тюками.

   — Куда, ваша милость, прикажете сложить вещи?

Артемий Петрович вопросительно глянул на Шурочку. Ему как-то в голову не пришло, что ей всё тут внове. Но она неожиданно распорядилась:

   — Пусть несут в зало. Артемий, у тебя же есть зало?

   — Как не быть, есть, душенька, хоть и невеликое.

   — Пусть всё сложат там. Мы с Парашей и Аксющей станем разбирать и определять, что куда. А ты мне покажешь мою половину.

Михей, красный от волнения и желания угодить столь долго отсутствовавшему барину, промямлил:

   — Мыльня натоплена, ваша милость. С дороги не желаете ль?

Камердинер был как бы пастухом розовых девок, и все утехи барина были ему ведомы более, чем кому бы то ни было. Он был верный человек, Михей, но пока что ничего не понимал, и его вопрос заставил Артемия Петровича невольно вздрогнуть. Но он, зарозовев от досады, показал Михею кулак и буркнул:

   — Барыня своё слово скажет. А теперь ступай. Коли понадобишься, позову.

Да, славно было бы сейчас в мыльне, с устатку... «Обмыли бы меня, помяли бы малость, размягчили бы руки-ноги, спину бы растёрли, живот... Экая нега...»

Артемий Петрович тяжко вздохнул и на ватных ногах побрёл в залу. Он не сказал Шурочке про мыльню, да ей было и не до того: вместе со своими камеристками она увлечённо разбирала тюки, наполненные разными дамскими безделками.

Сказав, что он будет в кабинете, ибо должен выслушать доклад вице-губернатора о состоянии дел, он уныло пошёл прочь. Воспоминания о мыльне всколыхнули всё его естество, а был он муж молодой и к женским прелестям неравнодушный. Да к тому же избалованный их разнообразием и доступностью, яко султан в своём гареме. Увы, отныне он принуждён будет вкушать всё ту же однообразную пищу. И вскоре она, естественно, осточертеет. Госпожа, барыня, Нарышкина... Ей не прикажешь, как девкам, производить усладительные действа. А он так привык, так привык к их изобретательным ласкательствам в перерывах меж государственным делом. Как же теперь быть? Надобно непременно что-нибудь придумать...

Озабоченный этими мыслями и возбуждённый ими, он прошествовал в кабинет, куда вскоре явился и вице-губернатор. Слава Богу, он своим присутствием развеял искушение, витавшее во всех членах губернаторского тела.

   — Докладывай, — сказал Артемий Петрович и заключил эту просьбу невольным вздохом.

   — Ах, Артемий Петрович, чего докладывать-то. Всё те же неустройства. Аюка-хан прихварывает, а евонные ханчики вот-вот раздерутся. Каждый зрит себя в главной ханской юрте. Ногаи пошаливают. Кругом беспокойства. Большая сила надобна для обуздания. Поход будет ли?

   — Беспременно будет, всё решено, полки начали движение в наши пределы. Ох, Андреич, всё-то на наши с тобою плечи ляжет: магазейны, квартиры, суда, провиант. Медлить не можно: прямо с завтрева будем начинать. Соли много ль заготовлено?

   — Пудов восемьсот будет.

   — Мало. То наш главный товар. Ещё рыба...

   — Возами возить несподручно. Ждём Волги. Та же докука с рыбою: коли реки вскроются да в море выйти можно будет, начнём путину.

   — Солить да вялить сколь можно будет. Армии на потребу. Ртов-то тыщи и тыщи.

   — Приказал гарнизонным ехать в степь бить сайгаков. Аюка тож посулил сколь-то дичины заготовить. В бондарне бочки работают под солонину.

   — Добро, — оживился Артемий Петрович. — Всех, кого можно, выставить на работы. Бочек надобно великое множество против прежнего. Прикажи плотникам тож бочки сбивать — не велика наука. Крепость починяют ли?

   — Башню Красные ворота исправили, округ Крымской стены подправили...

   — Благо. Сам император будет с её величеством. Строгий досмотр учинит. Коли оплошаем — головы не сносить. — Артемий Петрович воодушевился, и сладостного видения розовых девок, только что будоражившего кровь, как не бывало. Он уже был весь в своей губернской стихии. — С ним — первые вельможи, министры, полки гвардейские. Времени мало осталось, не более двух-трёх месяцев.

   — Управимся, Петрович. С тобою я спокоен.

Артемий Петрович усмехнулся:

   — Ишь ты, льстивец. Мнишь небось: с одного губернатора спрос будет. Не-е. Пётр-то Алексеич крутенек, всех разнесёт, коли не по его. А глаз у него ох как востёр!

Сам же подумал: Шурочкой прикроюсь, царица Екатерина Алексеевна в обиду не даст. Есть защитники надёжные, есть: Шафиров, Толстой, Макаров...

Приободрившись после доклада вице-губернатора и продолжая размышлять о неотложных делах, Артемий Петрович отправился к супруге. Её ласки пока ещё волновали его.

Глава девятая ПО ЧИСТЫМ РЕКАМ

Котору сторону воюет, в той и горюет.

Мир сеет, а война косит, хлеба ветер разносит.

Воин врагов побивает, а трус корысть подбирает,

Хороша пехота, да на струг сесть охота,

Матрос да солдат — войне друг и брат.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Монастырские с деревень доходы употреблять надлежит на богоугодные дела и в пользу государства, а не для тунеядцев. Старцу потребно пропитание и одежда, а архиерею — довольное содержание, чтоб сану его было прилично. Наши монахи зажирели. Врата в небеси — вера, пост и молитва. Я очищу им путь к раю хлебом и водою, а не стерлядями и вином. Да не даст пастырь Богу ответа, что худо за заблудшими овцами смотрел!

Пётр — запись Нартова


Отпиши, Макаров, к астраханскому губернатору, чтоб впредь лишнего ко мне не бредил, а писал бы о деле кратко и ясно. Знать, забыл он, что я многоглаголивых вралей не люблю; у меня и без того хлопот много; или велю ему писать к князю Ромодановскому, так он за болтание его проучит.

Пётр — Макарову


Хан лицом кажет, что высокие имеет идеи к владению, а силы не имеет за скудостию казны, которую не един раз озбеки опростали, а чем бы вновь наполнить, доходов не стало. Того ради я рассуждаю, что, ежели б наше войско в хивинские земли вступило благополучно, хан бы зело рад был и тую бы радость держал и сам бы просил вспоможения и оборону против озбеков, которых бы желал весьма перевесть, дабы абсолютно ханствовать... И вправду, ежели бы озбеков не было, хан бы в малое время великие силы прибрал.

Флорио Беневени — Петру


Из вашего письма видно, что и при царском дворе не обходится без тех интриг, которые во все времена существовали при дворах величайших государей, и что хотя Царь, казалось, решил про себя порядок престолонаследия и скоро должен объявить его во всеуслышание, но ожидаемые кое-кем последствия его новой страсти могут, пожалуй, ещё надолго оставить этот важный вопрос.

Вы не должны удивляться, что я не дал вам никакого положительного совета насчёт просьбы князя Валахского к Его Королевскому Величеству. Он в самом деле очень желает услужить князю, но надобно выждать верного случая, дабы турки не подвергли отмщению живущих в Леванте французов... Князь же валахский человек, настолько просвещённый и знающий положение, что, разумеется, и сам понимает необходимость соблюсти чрезвычайную осторожность, дабы брат его не мог снова угодить в лапы турок...

Кардинал Дюбуа — Кампредону


Всякой потентат[57], которой едино войско сухопутное имеет, одну руку имеет, а которой и флот имеет, обе руки имеет.

Из Морского Устава Петра


Я почитаю людей, заслугами своими отечеству доставивших себе знатность, и уважаю их потомков... но тот однако же из потомков знатных родов заслуживает презрение моё, которого поведение не соответствует предкам их: и дурак сноснее в моих глазах из низкаго роду, нежели из знатного.

Пётр, из высказываний


«Тринадцатого мая Его Императорское Величество путь свой взял до Коломны, — занёс в «Юрнал дорожный...» писцовый дьяк под диктовку Макарова, — сухим путём, после полудня в 4-м часу, и прибыл в Люберцы, где изволил ночевать в доме светлейшего князя, который от Москвы 15 вёрст...»

Низовой поход в Перейду начался. И, по обыкновению, начался стремительно. Почти стовёрстный путь до Коломны одолели менее чем в сутки.

Пётр был весел и неутомим. За ним — поезд из карет, вскоре отставший. Император любил быструю езду, вельможи не чаяли за ним угнаться. Не поспела и государыня: долгонько сбиралась, повелитель и укатил не дождавшись. У него, впрочем, была некая задумка, коя была сокрыта для всех.

В Коломне, на берегах и на Москве-реке, общий сбор: столпотворение судов, полков, экипажей. Обывателям было велено сидеть по домам, дабы не заграждали улиц и дорог. Крестьянам окрестных деревень, доставлявшим припас на торг, пришлось поворотить возы: у всех рогаток стояли солдаты, покрикивали: «Ворочай, куды лезешь, немытая морда!» Более покладистые объясняли: «Царёв нынче город, царь-батюшка великий поход затеял со всеми генералы».

   — Будем стоять тут, покамест государыня не прибудет, — сказал Пётр Макарову. И со смешком своим обычным, раздвинувшим короткие колючие усы, прибавил: — Огрузнела старуха, много всего на ней повисло, и на ногах, и меж ног.

«Старухе» в ту пору исполнилось тридцать восемь лет: месяц назад были пышные празднества по случаю её тезоименитства.

   — Алексей, вели прибыть ко мне господам министрам, особливо Толстому, Головкину, Кантемиру, на обсервацию[58] Коломны. Архиепископ с воеводою и кто есть из дворян здешних пущай при сём будут. Им сопровождать да ответ держать, коли увидим неустройства. Я здесь не бывал со времени похода на Азов.

   — Без малого двадцать лет, государь, — подсказал Макаров.

   — То зимою было. Легко тогда ездилось. А ныне тож огрузнел и прежней прыти нету.

   — Не то изволите говорить, ваше величество. — Пётр Андреевич Толстой замахал руками. Он сей момент подоспел без зова и почёл нужным опровергнуть своего повелителя. — Без лести молвлю: коли всех европских монархов выставить против вас, одною рукою уложите. Ни силы, ни молодости не убыло как противу мужеского, так и дамского пола.

   — Зато ты за эти годы успел знатное брюхо отрастить. — Пётр ладонью хлопнул Толстого по выдававшемуся животу. — Родишь мне столь же головатого наследника — государству прибыток.

Преображенцы шли впереди, очищая дорогу. Петру пришлось умерить шаг. Свита его росла. Денщики, отряжённые Макаровым, призвали господ министров.

Обыватели попрятались, исподтишка глазея из окон на небывалое зрелище: столь великое скопление знатнейших особ во главе с самим царским величеством. Было и страшно и любопытно. Мальчишки гроздьями висли на деревьях, на заборах. Всё происходило в торжественном молчании, придававшем особую значительность столь непривычному шествию.

   — Царь Иван Васильевич Грозный отселе загинал поход свой противу Казанского ханства, — прервал молчание Толстой. — По его стопам, государь, шествуете, стало быть, удачи не миновать.

   — Бери глубже, — поправил его Пётр. — Сказывают, князь Дмитрий Иваныч Донской учинял тут смотр своему войску и повёл его отсель на Куликово поле. Здесь он и венчался с суздальской княжною.

Миновав посад, шествие вошло в кремль через Пятницкие ворота.

Князь Кантемир замедлил шаг и, задрав голову, разглядывал Пятницкую башню.

«Откуда это? — бормотал он про себя. — Прямо ассирийский зиккурат. И какая мощь... А стены. Похоже, они превосходят те, что опоясывают Московский Кремль, и по высоте и по толщине. Жаль только, что с одной стороны стена почти совершенно порушена: видно, здешняя власть не заботится о сохранности кремля и смотрит сквозь пальцы, как жители мало-помалу растаскивают кирпич на свои постройки. Уверились, видно, что Коломне ни с какой стороны враг не угрожает».

Поразила князя своей стройностью и высотой двадцатигранная Коломенская башня. Шедший с ним рядом граф Толстой назвал её почему-то Маринкиной башней. А когда князь Дмитрий полюбопытствовал почему, Пётр Андреевич сказал, что существует предание, будто здесь была заточена супруга самозванца Гришки Отрепьева Марина Мнишек.

   — Самозванца? — вопросил князь. Его познания в российской истории были довольно поверхностны.

   — Да, князь. — И Толстой с удивлением покосился на Кантемира, но тут же спохватился: — Беглый чернец Чудова монастыря объявил себя царевичем Димитрием, сыном Иоанна Грозного, чудом спасшимся законным претендентом на российский престол, предался полякам и при их покровительстве пошёл войною на Москву.

   — И что же?

   — Воссел-таки на престол, год процарствовал меж поляков и русских бояр. А кто сидит меж двух стульев, добром не кончает. Был убит, вестимо. Так же кончил и второй Лжедмитрий, иначе и быть не могло. То время на Руси недаром назвали Смутным: смута раздирала государство...

Князь Дмитрий покачал головой: ему это было знакомо по истории Молдавского княжества, господарем которого он успел побыть менее года. Интриги бояр молдавских, вовлекавших в смуты тамошний народ, сопровождали правление едва ли не каждого господаря. Престол покупался и продавался, цену назначали турки, и кто был состоятельней, тот его и занимал.

Пока государь выговаривал коломенскому воеводе за неустройство кремля, они переминались среди тех, кто составлял свиту Петра. Похоже, в Коломне придётся провести несколько дней в ожидании гвардейских полков, плывших Москвой-рекою, что против сухопутного пути было почти вдвое протяжённей.

   — Тут стоял деревянный дворец царя Ивана, — гремел меж тем Пётр. — Батюшка мой, да будет ему земля пухом, указал на его манер ставить дворец в Коломенском. Ныне же вижу жалкие обрубки былого великолепия!

   — Небесным огнём спалило, государь-батюшка, — очумело бормотал воевода. — Не можно было уберечь, нету нашей вины.

   — Ладно, — махнул рукой Пётр. — Поехали в усадьбу Кикина, благо он ныне правая рука у Волынского. Тамо просторно, на всех места хватит.

За пиршественным столом сидели, по обыкновению, долго, ели и пили много, разговор был всё больше о неустройстве, беспечном и неумелом правлении, о том, что рука государя не может досягнуть до всего, что требует исправления...

   — Так было, так будет во веки веков, сказано в Писании, — заключил Пётр. — Ибо ни власть земная, ни власть небесная не могут исправить человеков. Однако ж есть знамения указующие. Нам должно уразуметь их смысл, а мы не умеем и вникнуть...

Он на минуту задумался, а потом неожиданно обратился к сидевшим рядом Кантемиру и Толстому:

   — Вот вы оба умом искушены. Скажите же мне, что может означать таковая коллизия: батюшка мой Алексей Михайлович скончал бытие своё двадцать девятого генваря тысяча шестьсот семьдесят шестого года, а сын его от Милославской, братец мой и соправитель Иван, помре двадцать девятого генваря тысяча шестьсот восемьдесят шестого года, ровнёхонько чрез десять лет, день в день?

Воцарилось напряжённое молчание. Его прервал наконец Толстой:

   — Осмелюсь предположить, государь, на предмет кончины царя Ивана...

   — Ну?

   — Рождение его свершилось в год звериной — одна тысяча шестьсот шестьдесят шестой. А это есть знак роковой. Посему братцу вашему Господь не дал веку.

   — А батюшка наш? — продолжал допытываться Пётр. На его лице читался неподдельный интерес. — Жизни его было всего сорок семь годов.

   — И на то есть знак, государь, — слегка помедлив, отвечал Пётр Андреевич. — Год его рождения — двадцать девятый. Число сие тоже несчастливое для царственного семейства. Опять же и день рождения вашего батюшки — девятнадцатое мартие. Оберегайте ближних своих от шестёрки и девятки, ибо они суть числа несчастливые.

   — Ох, голова, голова. — Пётр положил свою огромную ладонь на лысину Толстого и слегка нажал, так что голова графа поникла. — И откуда в тебе сии исчисления? Неужто успел поразмыслить прежде?

   — Размышлял, государь, как не размыслить, — покорно отвечал Толстой. — Судьба моя всецело от вашего величества зависима, и всё, что связано с моим государем и господином, есть и моя судьба, мой интерес. Не можно было пройти мимо сего. Жизнь наша покорствует числам, они, числа, управляют ею незримо и тайно. Вот и князь Дмитрий может сие подтвердить.

Пётр вопросительно глянул на Кантемира, чьи суждения он почитал авторитетными.

   — Совершенно справедливо, ваше величество. Ещё великий мыслитель древности Пифагор изложил эту мысль в своих трактатах. Есть числа, писал он, являющиеся божественными, например, число четыре. Свойства его многообразны, оно участвует во многих превращениях. И тот, кому благоприятствует сие число, может быть уверен, что судьба его сложится счастливо. Таково и число восемь, ибо в его сотворении участвует та же четвёрка либо двойка в кубе...

   — Выходит, я каждое своё действие должен сообразовать с числом? — сердито осведомился Пётр. — Ещё чего! Так и шагу ступить нельзя будет без оглядки! Мне такое не по нраву!

   — Многие знаменитые умы были согласны с Пифагором и даже развивали его учение...

   — Сей Пифагор мне ведом как математик, — прервал князя Пётр. — И более ничего я знать не знаю.

   — Но, ваше величество, — вкрадчиво заметил князь Дмитрий. — Вы же не станете отрицать, что Господь, сотворяя мир, вложил в него гармонию, затронувшую решительно все стороны земной жизни. Числа не могли стать исключением. И Пифагор, утверждая, что мир состоит из чисел и каждое из них несёт в себе свой смысл, был не так уж не прав.

   — Значение, а не смысл. Значение — не более того!

   — Но ведь есть числа счастливые и несчастливые, — не сдавался князь Дмитрий. — Это очевидность, кою трудно отрицать.

   — Всё это бабьи сказки! — рявкнул Пётр. — Суеверность не пристала философу, коим ты, княже, слывёшь. А я желаю жить по своему закону, и пусть числа служат мне, а не я им.

   — Разумно, государь, — качнул головой Пётр Андреевич.

   — То-то что разумно. Ежели бы я повиновался числам, то, может, меня и на свете не было бы.

Разговор прервался с приходом генерал-адмирала Фёдора Матвеевича Апраксина.

   — С приплытием! — шумно приветствовал его Пётр, как видно обрадовавшись его появлению. — Каково плыли? На мель не сели?

   — Кабы килевые, опасались бы. А плоскодонным что. Опять же вода высоко стоит, — отвечал Апраксин, склоняясь перед государем: верный слуга и родственник. — И государыня царица изволили прибыть со всеми дамами и служанками.

Пётр вздохнул. Презиравший приметы и суеверия, он, однако, по морской традиции, не терпел женского духу на корабле. Отныне ему придётся покориться. Долгий путь из реки в реку, а затем из реки в море придётся совершить в бабьем обществе. Такого ещё не бывало... Тысячи и тысячи вёрст на воде, на судах, и рядом женщины. Капитаны, матросы, солдаты — сие соседство для них смутительно. Что ж, коли флот есть государственное заведение, стало быть, и обычай придётся отменить. И приучить к тому мореходов.

   — Архиепископа сюда, — приказал Пётр. — Благодарственный молебен отслужить в Успенском соборе. Святителю Николаю поклонимся, свечи затеплим.

Заговорили колокола соборной колокольни, созывая богобоязненный люд. Потекли к массивному пятиглавому собору солдаты, матросы, осмелевшие обыватели — вела их великая охота и великое любопытство. Невиданное событие в Коломне: царь и его вельможи явили себя миру. Сказывали, и царица прибыла — девка безродная, вот бы на неё поглядеть. Такого на святой Руси сроду не бывало! Лютерка к тому ж, вот что. Не иначе с помощью нечистой силы околдовала она царя и отверзлись для неё врата царского дворца.

   — Слободских не пущать, — распорядился было воевода. Да поздно: подступы к собору да и сам храм были уж битком набиты народом. Так что пришлось преображенцам образовать живой коридор для проходу знатных персон.

   — О всехвальный и всечестный архиерею, великий чудотворче, святителю Христов, отче Николае, человече Божий и верный рабе, — затянул архиепископ, держа в руках кадильницу, — мужа желанний, сосуде избранний, крепкий столпе церковный, светильниче пресветлый, звёздо, осиявающая и освещающая всю вселенную!.. О, преизящный и предивный чудотворче, скорый помощниче, тёплый заступниче, пастырю предобрый, спасающий словесное стадо от всяких бед!.. По морю плавающих управителю, пленников освободителю... услыши нас. Скоро потщися и избави Христово стадо от волков губящих е; и всякую страну христианскую огради и сохрани святыми твоими молитвами от мирского мятежа, труса, нашествия иноплеменников и междоусобные брани, от глада, потопа, огня, меча и напрасный смерти... Аминь!

Тысячеустое «Аминь» вознеслось под своды. То был сердечный, исполненный наивной веры, то есть самой чистой и бесхитростной веры, в исполнение трогательной просьбы к своему святому защитнику и покровителю. Он обережёт, он спасёт от всех напастей, поджидающих на долгом и опасном пути.

«Вера прекрасна, когда она чиста, — думал Пётр. — Но мало кто может отыскать в себе таковую веру. А как трогательны слова молитвы, сколь много добросердечия должны пробуждать они в верующих. Их, должно быть, составляли мудрые старцы-пустынники в никем не тревожимой тишине своих убежищ. Они верили в силу проникновенного слова, и то была истинно святая вера».

С каждым столетием слово теряло свою силу. Изначально оно было: Бог. Увы, давно утеряна его божественная суть, разве что всё ещё проскальзывает она в молитвах, подобных той, которую вознёс пастве и Николаю Чудотворцу архиепископ с амвона.

«Молитва — утешение и подпора слабых, — продолжал размышлять Пётр. — Они уповают на силу молитвы. Мне, самодержцу всея Руси, надобно уповать на твёрдость собственного духа, на непреклонную волю, коя токмо единая ведёт к достижению цели. А цель моя, как всегда, велика. И я полон решимости её достичь, ибо она — могущество и слава России. И моей корысти нету в ней».

С этой мыслью указал сбираться на суда. Армада толпилась на Москве-реке, на Коломенке, выплывала в Оку. От берега до берега реки были запружены судами и судёнышками.

Пётр приказал водворить порядок и вослед за флагманским стругом «Москворецкий», на котором были подняты императорский штандарт и Андреевский флаг, выходить всем в Оку кильватерной колонной.

В «Походном юрнале» была сделана запись: «17-го майя. Солнечное сияние и ветр малой. Их Величества изволили идти водою от Коломны, в 8-м часу поутру, и за ними последовали все суды... при подымании с места на судне Его Величества били в барабаны поход и выстрелено из 3-х пушек. В реку Оку въехали в 11-м часу...»

Струг «Москворецкий» был велик и слажен специально для царской четы. Просторные каюты помещались на корме. На носу были устроены лавки для восемнадцати пар гребцов. Оттого шли ходко, да ещё течение подталкивало.

Император великой империи был по-детски любопытен. Он торчал на палубе, глядя на проплывающие мимо берега, радуясь могучим строевым соснам, коими изобиловали берега Оки, видя в каждом бору очертания фрегатов и иных кораблей Российского флота, любуясь песчаными берегами, непуганым зверьем, стаями диких гусей, уток и лебедей на весеннем пролёте.

   — Гляди-кось, Катенька, эвон медведица с медвежатами по берегу топает! — восклицал он, хватая за руку дородную супругу. — Знать, хотели водицы испить, да нас напужались. А может, мамаша спроворила рыбки поймать для детёнушков своих.

   — Обмыться захотелось, — замечала супруга. — Им ведь тоже банька надобна.

Каждые три часа гребцы сменялись. Смены было две. Отработавшие кормились и спали в трюме. Пётр приказал переменять их полностью чрез каждые десять дней. Приказ был загодя направлен градоправителям волжских городов.

Берега были малолюдны, и потому природа справляла своё торжество, не опасаясь покамест сильного урона от человеков. Городки и селенья строились кучно, люди жались друг к другу своими избами. Лишь изредка в отдалении от мира на берегу лепился монастырей либо скит. И тогда гребцы на мгновенье сушили вёсла, дабы торопливо перекреститься.

По велению государеву в достопамятных местах струг приставал к берегу для осмотрения. Высадились в Старой Рязани с её мощными земляными валами, сглаженными временем и медленным умиранием.

В Касимове задержались подольше. Некогда это была столица Касимовского ханства, ему покровительствовала Москва. И царь Иван Грозный надеялся столкнуть его с Казанью. Было ханство, стало царство. А потом царь Фёдор Алексеевич и вовсе упразднил его за смертью последнего царевича. Жили здесь татары да мордва, поклонялись своему мусульманскому богу. Остались мечети с минаретами, была и церковь Преображения Господня. Но всё обветшало, как ветшала сама местная власть, жившая памятью о былом значении Касимова.

   — Починивать город надобно, — сурово сказал Пётр обомлевшему от царского присутствия воеводе. — Сказывают, у вас тут белый камень есть, брали его для Москвы и для Владимира в стародавние времена.

   — Возьмёмся, ваше царское величество, — бормотал воевода. — Беспременно возьмёмся.

   — Гляди, накажу проверить! — погрозился Пётр. — Экие вы тут медведи бездельные.

Однако же «медведи бездельные» встретились Петру и в Муроме, где некогда, по слову летописца, «князь Георгий Ярославич постави себе двор, такожде и боляре его и все купцы муромские».

Древний город славен своими церквами и монастырями, преславными князьями, среди коих был и брат Ярослава Мудрого Глеб, мученически скончавший жизнь свою[59].

Многие испытания пали на Муром: набеги татарские, пожары свирепые, междоусобицы княжеские. И нерадивость людская. Утаскивали по кирпичику на своё подворье из стены монастырской, а то и церковной, не убояся греха. Власть же глядела сквозь пальцы на таковое расхищение. Древности ветшали и упадали, рядом с ними иждивением купечества поднимались новые монастыри и церкви. И вроде бы тень их затмевала убыль.

Пётр огорчался всё более. Он понимал, что такова судьба всех окраинных городов, утерявших былое значение оборонительных крепостей. Были на краю, а волею времени оказались в глубине государства. И не от кого стало обороняться. Поречные ещё кое-как держались торгом, возраставшим судоходством, усилиями купечества, а где и заводчиков. А уж те, что на сухопутье, приходили в упадок.

   — Всё дело в людях, государь, — как бы невзначай обронил Макаров, когда они обозревали муромские монастыри — Спасский, Троицкий и Благовещенский.

   — Сам знаю, — огрызнулся Пётр. — Нешто не радею об учении недорослей дворянских, дабы стали они чрез время хранителями и устроителями новой Руси. Так нет же! Хоронятся за бабьими юбками да отцовыми портками: не отдадим-де родное дитятко на поругание. Ну что станешь делать с таковою дикостью?! Бьюсь, искореняю, яко Илья Муромец с бусурманской ратью. А она всё наползает.

   — Нет, государь, — убеждённо проговорил Макаров. — Не в утешение, а в удивление: меч императорский разит, год от года Русь преображается, вижу плоды сего единоборства. Да и вашему величеству, равно как и иноземным потентатам, они видны явственно. О чём в своих газетах пишут, не скрывая удивления...

   — И более всего страха, — настроение Петра исправлялось. — Пред усилением государства нашего. Эх, кабы дал бы мне Господь веку, вывел бы я Русь на великий простор. Помалу одолел бы противность стародумов. Новую поросль бы поднял.

   — Она подрастает, государь.

   — Медленно! Кнут надобен! Палка! Батоги! Не можно мне за всем догляд иметь. Один я. Помощники слабы.

   — Не всё кнут, государь, — вкрадчиво заметил Макаров. — Хорош и пряник вяземский.

Пётр рассмеялся. Пряников было роздано немало. Почавкали, облизнулись, собрали крошки да снова за своё. Всё было испробовано, всё. Ради доброго и разумного устроения государства, приращения его фабрик, заморского торгу, рудников, флота.

   — Я себя не щажу, — с некоторой обидой в голосе произнёс Пётр. — Тебе, Алексей, то ведомо. Но тяжка ноша. Иной раз руки опускаются. Великая на мне ответственность. Чую: призван я Всевышним встряхнуть Русь, вывести её на простор. Как помыслю о сём — силы прибавляется.

Они шли, переговариваясь, к церкви Козьмы и Дамиана. Внешние лужи ещё не просохли, и в них купались воробьи, шумно радуясь теплу и солнцу, буйной зелени, пробивавшейся сквозь камни. Плотное кольцо преображенцев окружало Петра и его приближённых. Неожиданно в нём образовалась брешь, и к ногам царя кинулся мужичонка в ветхом армяке, весь встрёпанный, с отчаянным блеском в глазах.

Оба градских воеводы опомнились первыми и кинулись оттаскивать смельчака. Но он вопил отчаянным голосом.

   — Батюшка царь, защити, милости прошу!

   — Оставьте его, — сердито сказал Пётр. — Пусть говорит. Сказывай, дерзец, в чём твоя нужда.

   — Однодворец я. Земли вовсе лишили, ограбили.

   — Кто грабители?

   — Вот они, воеводы твои. Дворянину Смурову потатчики. Ему землю мою прирезали.

   — Правду ль говоришь? Поклянись.

Мужик стал истово креститься, не вставая с колен.

   — Клянуся пред Господом и пред твоими светлыми очами, государь-батюшка, святую правду баю.

   — Ну? — повернулся Пётр к воеводам. — Что скажете?

Под его взглядом оба съёжились и забормотали что-то невнятное.

   — Землю вернуть! А мой спрос с губернатора будет.

Мужик стал бить лбом о землю и норовил облобызать царский сапог.

   — Ступай. Коли прорвался скрозь солдат, стало быть, твоя правда, — закончил Пётр с усмешкой. — Под моим ты защищением. Поняли? — повернулся он к воеводам. — Те истово закланялись.

   — Вот так оно ведётся, — сказал Пётр, возвращаясь к прежнему разговору. — Кто смел, тот и съел. Царь Иван был из смелых, на Руси второго такого не бывало. Был лют, много невинных душ загубил. Однако о государстве радел. Более всего о нём. Оттого и Бога не боялся. А грехи свои думал замолить устроением церковным. Много он церквей да монастырей поставил. Вот и эту, Козьмы и Дамиана, милостивцев, целителей-бессребреников во славу Христа.

   — Дозволь, государь, слово вымолвить, — закрасневшись, попросил первый воевода.

   — Ну?

   — Царь Иван Васильич Грозный в Муроме многие церквы поставил да благословил на строение.

   — Без тебя знаю. А вот ты лучше скажи: взятки берёшь ли?

Воевода вздохнул:

   — Ежели по правде сказать, то беру, государь.

   — За правду милую. Не будет тебе никакого наказания. — И Пётр хлопнул его по плечу так, что тот присел. — Правдивых отличаю, ибо они угодны Богу. Согрешил — покайся. И отпустится пред Господом и государем. Царь Иван был многогрешен по злобности своей, и лютость его, лютование безмерное остались в памяти более всего. Добрая слава на печке лежит, а худая — по миру бежит. Вот и обо мне, — со вздохом закончил Пётр, — сколь ни радею о славе Руси, а скажут: немилостив был, людей без счета губил. А то, что себя не щадил, что сообща с другими труждался, что в сапогах сношенных да в чулках продранных ходил, про то забудется.

   — Не скажи, господин мой великий, — вмешалась Екатерина. — Чулки-то твои все заштопаны. Слежу, кабы дырки не было, чуть что — за иглу. Пора бы новые завесть, да всё государь толкует про бережение. — В тоне её звучала досада.

   — Да, матушка моя, я и в штопаных прохожу да в сапогах латаных, а лишнего мне не надобно, коли государство великую нужду в деньгах терпит.

«Скуп, скуп, государь, — думал Толстой, шагая рядом. — Не показная, однако, это скупость, а истинное рачение, сие признать надобно. Яко работник добро бережёт». А вслух сказал:

   — Коль потомки наши на весах своих, именуемых весами гиштории, станут взвешивать дела вашего величества, то добрые сильно перевесят.

   — Льстец ты преизрядный, — засмеялся Пётр. И уже без улыбки закончил: — Потомки должны разобраться, таков их долг. И я пред ними чист должен быть.

Все толпой двигались вниз, к реке, где у причала покачивались суда. Пётр Андреевич Толстой шёл и думал о том, что, похоже, плавание их к Астрахани, да и сама кампания безмерно затянутся, коли государь будет высаживаться в каждом попутном городе или селе. А это — лишний расход. И всё ради утоления безмерной любознательности его величества.

И когда они взошли на струг, он решился высказать эту мысль Петру.

   — Твоя правда, — спокойно отвечал Пётр. — И время бежит, и деньги летят. Ну а как монарху сей протяжённой державы не осмотреть свои владения да не явить себя подданным, коль плывём мимо. Народу обида, пренебрежение, мне досаждение. Зрить я должен и устройства и неустройства державы, ибо сказано: лучше раз увидеть, чем семь раз услышать. Губернаторы да градоправители норовят себя обелить да худое выдать за доброе. А мне тотчас видно, как град содержится, сколь бы хвальных речей от воевод ни произносилось.

Толстой принуждён был согласиться, в очередной раз подивившись здравомыслию Петра. Горячей других поддержал государя Фёдор Матвеевич Апраксин, генерал-адмирал. Его восхищение Петром походило, впрочем, на религиозное чувство. Он внимал каждому слову государя с благоговейным трепетом. И это шло от чистой души.

Снова потянулись зелёные берега, перемежавшиеся деревеньками, сбегавшими к реке. Ока делалась всё шире, течение всё быстрей. Казалось, она стремится поскорей слиться с волжской струёй, чуя её приближение, её сильное дыхание. Сестры? Полюбовницы? Кто они были друг для друга, эти две мощные реки, чей вешний разлив потопил немало земли и словно бы не желал высвобождать её.

   — В Нижнем — останов. И смотр всей флотилии, — распорядился Пётр. — Опять же святынь множество, грех их без внимания оставить.

   — И некое торжество, — с лукавством во взоре прибавил Толстой.

   — Великое торжество! — подхватил Макаров.

   — Для всех для нас, — радостно воскликнул Апраксин. — Для всего российского воинства. И не токмо для него — для всего народа российского.

   — О чём вы толкуете? — недовольно поморщился Пётр. — Словно заговорщики.

   — А мы и есть заговорщики, государь, — заверил его Макаров. — Однако заговора своего не откроем. — И, обратясь к Екатерине, окружённой своими дамами, спросил: — Согласны ли вы, государыня царица?

   — Вестимо согласна, — с некоторой рассеянностью отвечала Екатерина.

Речь шла о тезоименитстве Петра — тридцатого мая государю исполнится пятьдесят лет. Вершинная годовщина, знаменательный юбилей. Стало уже почти обычаем: Пётр встречал свой день рождения в пути. То ли на сухом пути, то ли на водном. То ли верхом либо в экипаже, то ли на судне.

Последнее время Екатерину не покидало беспокойство: её господин открыто, не таясь, как, впрочем, было всегда, когда он переживал очередное увлечение, проводил часы с Кантемировой дочерью. Прежде она была спокойна: привязанности монарха были обычно кратковременны. Ныне связь с Марьей затянулась чрезмерно.

Приходилось закрывать глаза, делать вид, что поощряет любовную прихоть своего повелителя, как бывало прежде, когда она даже одобрительно отзывалась о метресках, будучи в полной уверенности, что ни в обыденности, ни в постели она незаменима. И это была безошибочная уверенность: Пётр к ней возвращался и, будучи в хорошем настроении, порою признавался: «Ты, Катинька, лучше всех, сколь уже много раз в том убеждался».

Тут же выходило нечто серьёзное, ибо связь эта длилась и длилась — тому уж два года, может, и более; она не замечала, привыкнув, что всё возвратится, по обыкновению, на круги своя.

Нет, не возвращалось. Пётр был холоден, официален, не бывал в её постели, она уж забыла вкус их общей страсти. Пробовала подольститься к нему, когда они оставались вдвоём, что бывало всё реже и реже, припасть к его коленям, давая волю рукам, жадным, ищущим, что прежде так возбуждало его. Он оставался невозмутим и спокойно отстранял её.

Роптать она не смела. Ни слова жалобы, ни слова осуждения не слетало с её губ. Казалось, прошлое ушло так далеко, безвозвратно, но теперь оно стало возвращаться. Служанка, портомойня — вот кто она, вытащенная из грязи по прихоти царской. Мало чему выучилась за то время, когда её почитали царицей и даже короновали. Читала по складам, писала коряво. Выручал природный ум, смекалистость, находчивость в трудных обстоятельствах. Пётр ценил это, но часто пенял ей на леность, отсутствие прилежания к ученью. Она, как водится, казнилась, ссылалась на то, что дочери занимают всё её время...

Соперница была на шестнадцать лет моложе! Она была дочерью владетельного князя, говорила, читала и писала на нескольких языках, обучена игре на клавесине... Да, это была бы достойная партия для монарха. Это ли его пленило?

Екатерина мысленно взвешивала все «за» и «против» — ничего иного ей не оставалось. Мария Кантемир чересчур субтильна для такого великана, как её повелитель. Да, но она ухитряется его носить. Эта валашка далеко не красавица, некоторые считают её уродкой.

Вряд ли она вынесет тяготы кочевой жизни, к которым приучена Екатерина, вряд ли будет скакать верхом вслед за царём десятки вёрст в жару и холод, безропотно снося все лишения походной жизни. И уж наверняка ей будет не под силу укрощать Петра в минуты приступов бешеного гнева, заканчивавшихся припадками падучей. Нету у этой Марии таких сильных рук, такой ловкости и умения. В этом она, Екатерина, не имеет себе равных. Ни Петровы денщики, ни царедворцы не могут того, что умеет она, Екатерина-Марта, Марта-Екатерина. И её повелитель то знает, а потому во всё время она с ним рядом.

Эта мысль подбодрила её. Да, она и в самом деле незаменима. Не обойтись её повелителю без неё, служанки Марты-Катерины, привычной к тяжёлой работе, коей является служение царю, ибо поистине нету работы тяжче и ответственней. Эта Марья её не выдюжит. Она слишком для неё тонка да субтильна. Да и нету у неё привычки к чёрной работе, к стирке да штопке, не мыла она полов, не кормила грудью младенцев. Что она может? Болтать без умолку да забавлять гостей игрою на клавесине.

Екатерина повеселела. Она неожиданно почувствовала свою незаменимость, о которой как-то не думала прежде.

Пусть её господин забавляется с этой девкой. Он всё равно вернётся к своей Катеньке, Катеринушке, матери его дочерей.

Глава десятая НА ВОДЕ НОГИ ТОНКИ

Волга — добрая лошадка, свезёт чисто да гладко.

Божья коровка, полети на Волгу:

там тепленько, а тут холоденько.

Водою плывучи — что со вдовою живучи.

Худая стоянка лучше доброго похода.

Не хвались отъездом, а хвались приездом.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

...надлежит себя остерегать от многого мышления и думания, ибо всем известно, что сие здравию вредительно и больши, а особливо сия его светлости болезнь от того вырастает, от таких мыслей происходит печаль и сердитование. Печаль кровь густит и в своём движении останавливает и лёхкое запирает, а сердитование кровь в своём движении горячит. И ежели кровь есть густа и жилы суть заперты, то весьма надлежит опасатца какой великой болезни.

Того ради мы меж себя разсуждаем, что от наших лекарств никакой пользы не будет, ежели его светлость от своей стороны себя сам пользовать и вспомогать не изволит, а особливо воздержать себя от сердитования и печали и, елико возможно, от таких дел, которые мысли утруждают и безпокойство приводят.

Из рекомендации консилиума врачей Меншикову


Просим и молим и умильно вопием да тя на милость приклоним о свободстве, дабы нам из Содому и Гомору отраднее было. На сем нашем приношении к тебе, Великому Государю, сановнии твои бояре и князи тебе, Великому Государю, станут возбранять, чтоб нам у них, яко в Содоме и Гоморе, мучитися, яко льви зубы челюсти своими пожирают и якоже змии ехидные разсвирепся напрасно попирают и якоже волцы свирепии биют нас яко немилостивые пилаты: Великий Государь, смилуйся, пожалей!

Из челобитной боярских слуг Петру


В цехи писать ремесленных всяких художеств и гражданских жителей, как из российских всяких чинов и из иноземцов завоёванных городов, так и чужестранных людей, которые похотят вечно или временно, а в неволю не принуждать, и из оных настоящих мастеров выбрать алдерманов, то есть старшин... также ежели похотят, какие художники и кроме граждан и из других чинов людей и из людей боярских и из поселян в городах какия художества делать: то и таковым пришёл в том городе, где кто похочет жить, явиться того цеха старшине, кто какое художество имеет. Ежели у таковых будут от помещиков или от прикащиков их отпускныя письмы, по тому ж записывать и оных всех свидетельствовать всем цехом... а ежели при свидетельстве явится что негодное, то старшине того цеха буде золотое, серебряное, медное, оловянное и железное, деревянное ломать; а ежели сапоги, башмаки и протчее сим подобное, то рубить, а платье и протчее сим подобное пороть и велеть оное переделывать добрым мастерством вновь...

Из именного указа Петра о цехах


Грузинский принц Вахтанг[60] прислал ко мне и к сестре своей с тем, чтобы мы обще просили о нём ваше величество, дабы вы изволили учинить с ним милость для избавления общего их христианства, и показывает к тому способ: 1) чтоб Ваше Величество изволили к нему прямо в Грузию ввести войск своих тысяч пять или шесть и повелели засесть в его гарнизоны, объявляя, что он видит в Грузии несогласие между шляхетством; а ежели войска Ваши введены будут в Грузию, то уже и поневоле принуждены будут многие его партию взять. 2) Чтоб для лутчего ему уверения изволили сделать десант в Персию тысячах в десяти или более, чтоб отобрать у них Дербент или Шемаху, а без того вступить в войну опасен... Вахтанг представляет о слабом нынешнем состоянии персидском... и как персияне оружию вашему противиться не могут...

Волынский — Петру


   — Нижний!

Екатерина, стоявшая в оцепенении, вся со своими тревогами, невольно вздрогнула.

   — Нижний!

Справа в лёгком мареве обозначилось видение. Казалось, нечто призрачное парило высоко над Окой, посверкивая на солнце то ли крестами, то ли куполами. Ока всё замедляла и замедляла свой бег в своём широком разливе, словно бы медля потерять себя в волжской воде.

Она глядела вперёд широко открытыми глазами всё ещё во власти своих мыслей, не видя открывающейся панорамы. Страхи, было отпустившие её вдруг, возникли снова от неожиданно пронзившей догадки: Марья-то брюхата, и того не скроешь. А ежели родит мальчонка, тогда как? Слух до неё дошёл, будто царь посулил сделать его наследником. Громогласно — как всё, что он делал. Как обернётся тогда для неё, царицы, для дочерей Петровых?

«Надо что-то делать, — лихорадочно думала она. — Что? С кем держать совет. И можно ли довериться кому-либо? Даже ближним, самым преданным?»

Извести соперницу... Проникнуть в её опочивальню с сухмень-травою, опоить её зельем... Мысли одна за другой лихорадочно мелькали в её голове, мало-помалу сгущаясь и становясь всё определённей. Да, надо проникнуть в опочивальню соперницы. Сделать так, чтоб она не родила. По крайней мере так. Подмешать отраву в еду... Такую, чтоб не померла, а по крайности выкинула... Время ещё есть, и надобно как следует обдумать, как действовать без промашки...

На струге поднялась суматоха — государь приказал готовиться к высадке. Приставать было велено у Благовещенского монастыря, уже отчётливо рисовавшегося впереди, на склоне горы, называвшейся Часовой.

Пётр подошёл к Екатерине, уже окружённой своими фрейлинами, щебетавшими как птичья стайка, бесцеремонно растолкал их и взял супругу за руку.

   — Ну вот, Катинька, побудем в Нижнем, на строгановском довольствии. Ты небось утомилась на воде? — В его тоне слышалось участие. — Побудем здесь несколько дней, учиним смотр своему воинству, — закончил он, не отпуская её руки.

   — Нет, господин мой, — принуждённо улыбаясь, ответила она. — Мне с тобою хоть на воде, хоть где — всегда в радость. — А сама подумала: норовит урвать хоть день для своей Марьи, вот для какой надобности столь долгий останов.

Струг, на котором разместились Кантемиры и Толстой, плыл непосредственно за царским. На нем устроили печатню с арабскими литерами и цифирью: князь Дмитрий сочинял воззвания к тюркоязычным народам, дабы те уверились в добрых намерениях российского паря, который единственно желает наказать кое-кого из горских владетелей за вероломное нападение на русских купцов в Шемахе и разграбление их товаров. Пётр Андреевич был как бы консультантом при князе, ибо, как известно, ум хорошо, а два лучше. Впрочем, князь Дмитрий в консультанте не нуждался, ибо был ума острого, а по части знания языков решительно превосходил Толстого, хотя и тот был не прост и мог объясниться и с турком, и с итальянцем, и с немцем.

Как только на струге государя загремела духовая музыка и стали палить пушки, возвещая о прибытии флотилии нижегородский народ, Мария запёрлась в своей каюте. Ей не хотелось выходить на люди, участвовать в торжествах, чувствуя на себе десятки любопытных глаз, ибо её связь с Петром уже ни для кого не была тайней.

Отец её понимал и, на всякий случай осведомившись у камеристки, не желает ли княжна спуститься на берег вместе со всеми, и получив отрицательный ответ, последовал за остальными. Ему было велено находиться рядом с государем вместе с Макаровым, Толстым, Апраксиным и прочими вельможами.

На берегу их встретила торжественная депутация хлебом-солью, музыкой и кадильным дымом. Её возглавлял преосвященный Питирим. Рядом с ним находились братья Строгановы Александр, Николай и Сергей — фактические владетели Нижнего Новгорода, его законодатели и устроители.

Пётр благоволил семейству Строгановых: они все были ревностными его сторонниками и участниками преобразований, устроителями фабрик и рудников, ктиторами церквей. Ещё батюшка братьев именитый человек Григорий Дмитриевич, скончавший земную жизнь свою шесть лет назад, щедро жертвовал деньги на закладку флота в Воронеже, сколотил артель опытных плотников, коя труждалась на всех верфях от Санкт-Питербурха до того же Нижнего. И сыновьям своим завещал продолжать дело строения государства по чертежу великого монарха, ибо, говорил он, Строгановы издревле были трудниками на ниве величия Руси и слава их на том зиждется. А царь Пётр, что бы там ни говорили его хулители, есть богоизбранный преобразователь Российского государства и созидатель его величия и славы, с коим вместе произрастёт слава и величие рода Строгановых.

Благодарственный молебен решено было устроить в только что сооружённой Рождественской церкви — детище Строгановых. Братья притиснулись вплотную к Петру, заранее предвидя эффект. И не ошиблись: завидя храм, Пётр хлопнул в ладоши и воскликнул:

   — Экая лепота! Кто же сие диво дивное сотворил, кому поклониться надобно. Никак, мастер какой заморский?

   — Нет, государь, это наши русские люди сотворили.

   — Звать-то их как?

Братья переглянулись. Крепостные Строгановых, мастера были безымянны. Сказать по правде, они запамятовали, по чьему плану строился храм. Для них, именитых купцов, наживших громадное состояние торговлею солью, это не имело значения. Старший из них нерешительно произнёс:

   — Кажись, Степан. Степан Нарыков, точно, ваше величество. Он посылай был в европские страны научаться художествам. Он сей план и придумал и поначалу у нас в Соли Вычегодской малый храм во имя Введения Богородицы поставил. Он же и иконы изрядно написал.

   — Было ему награждение?

   — Избу новую срубили да десять рублёв серебром получил, — отозвался Сергей Строганов. — Батюшка покойный его возлюбили очень и покровительство оказывали.

   — Эх! — Пётр раздосадованно махнул рукой, но ничего не сказал. Сколь много раз сталкивался он с таковой судьбою даровитых людей, рабов, содержимых в низости их владельцами. Приказывал присылать их в столицу, в свой Парадиз на Неве, но повелениям этим почти никто не внимал: рабовладельцы содержали крепостных для своей потребы. То была их вещь, их собственность, изменить сего было нельзя. Сколь ни бился, и он, самодержец всероссийский, он, при звуке имени которого трепетали все — от лапотника до канцлера, — оказался почти бессилен переменить этот вековой порядок. Вдалеке от взоров самодержца всё оставалось как встарь.

Они медленно поднимались ко храму, торжествующе высящемуся над речными просторами. Всё ясней, всё рельефней вырисовывались его детали: узорные наличники, цветной ковёр изразцов, резные колонки и колонны, дивно украшенные купола с крестами, словно вышедшими из рук искуснейшего ювелира.

Пётр дивился фантазии строителей, как дивился он в юношестве храму Покрова на рву, наречённому в народе Василием Блаженным. И здесь из стен вырастали каменные цветы, диковинные плоды, виноградные лозы — безвестные резчики сотворили своё узорочье, словно то был не камень, а привычное дерево, податливое и тёплое.

Колокола подняли трезвон, заглушаемый громом пушечных выстрелов со стен крепости. Государь и государыня вместе со всею свитой поднялись по ступеням и вступили в трапезную. После наружного великолепия она поражала своею простотой. Но затем взор упирался в резной портал, где фантазия трудников, казалось, достигла своей вершины.

За ним был сам храм с величественным иконостасом. Здесь их уже ждали. Хор грянул: «Гряди, царь славы!» Владыка Питирим с причтом обошёл храм, благословляя высоких гостей. И затем стал произносить приветственную проповедь, как видно заранее заготовленную, в коей Пётр именовался отцом Отечества и устроителем великой Российской империи.

Пётр слушал его вполуха. Его более занимали иконы. Поначалу ему показалось, что они исполнены каким-то иноземным мастером: столь тонким и изощрённым было письмо. Его внимание привлекла икона Вседержителя у царских врат — своей величавой торжественностью. Он наклонился к одному из Строгановых и, почти не понижая голоса, так что все стали оглядываться, спросил:

   — Кто писал сии иконы?

   — Кажись, он же, Нарыков Степан, — неуверенно ответил тот.

   — «Кажись», — передразнил его Пётр. — Знать надобно доподлинно.

   — Уж три года, ваше величество, как храм сей освящён.

   — Жив он, Степан ваш?

   — Должно быть, жив. Он в Соли Вычегодской жительство своё имеет.

   — Пришлите его ко мне в Питербурх, — буркнул Пётр сердито.

Церемония закончилась. Царская чета проследовала в усадьбу Строгановых, где был приготовлен обед. И предстояла торжественная церемония, о которой до поры помалкивали посвящённые.

За накрытыми столами Пётр, разгорячённый вином и впечатлениями дня, провозгласил тост за процветание дома Строгановых и их дела.

   — Вы есть слава купеческого сословия, коим подпирается наша держава, столп наш надёжный. И потому... — Он поднялся, держа серебряный кубок в высоко поднятой руке. За ним тотчас вскочили остальные, повторив его жест и ожидая продолжения тоста.

   — И потому, — повторил Пётр, — первыми в сословии купеческом Александр, Николай и Сергей Строгановы получают баронский титул! Ура!

   — Ура! — нестройно отозвались гости.

   — Чти, Алексей, указ, мною собственноручно писанный.

Макаров монотонным голосом стал читать. В бумаге перечислялись заслуги Строгановых перед Российским государством яко учредителей промыслов, строителей, благотворителей.

   — Алексей, давай грамоты.

Макаров протянул Петру грамоты, свёрнутые в трубку, с красной царской печатью.

   — Ну, ступайте ко мне, — обратился Пётр к братьям. — Отныне и впредь потомки ваши станут владеть правом на дворянство.

Это был сюрприз и побуждение всему нижегородскому купечеству стараться для блага государства. Да что там нижегородскому — всему российскому купечеству, вышедшему, как правило, из низов.

   — Смело берёт государь, — вполголоса сказал князь Дмитрий сидевшему рядом Толстому. — Против традиций дворянского сословия: чужаков в него не принимали. Ни во Франции, ни в Голландии, ни в Британии. Повсеместно монархи с этими традициями считались.

   — Э, князинька, да разве наш-то почитает традиции, — усмехнулся Толстой. — Он сам их создаёт, вот что. Его воля — закон и пример.

На следующий день был назначен генеральный смотр судам, что следуют в низовой поход. Немыслимое дело: их приткнулось к берегу близ двух сотен. Пётр с генерал-адмиралом вознамерились было обозреть все, плывя на малой адмиральской галере вдоль неровного строя.

Пётр был истинно морской человек, природный корабел, и глаз имел острый. Пенял Фёдору Матвеевичу на неустройства: низко сидящие суда, худую оснастку.

   — Ох, государь, — пыхтел с трудом поспевавший за ним Апраксин, когда они сошли на берег. — Разве против тебя кто сдюжит. Нету средь нас такого, как ни крути. Исправим, что сможем, на ходу, самолично досмотрю.

Пётр поманил Строгановых, следовавших за ним в толпе.

   — Ноне с баронов спрос особый. Показывайте, каково устроили верфь.

Под стенами крепости, в устье малой речки, образовавшей небольшой залив, высились стапеля ряд в ряд.

Земля была усыпана щепой и опилками, в воздухе стоял густой аппетитный запах дерева и смолы. Стук топоров мешался с визгом пил, слышались покрикивания мастеров, ругань, переходившая в перебранку.

Пётр с силой втянул в себя воздух — то были запахи, всегда будоражившие его, — в Саардаме ли, в Петербургском адмиралтействе.

   — Эх, любо! — воскликнул он. — Вижу, дело делается. Сейчас глянем каково.

Завидя людскую процессию, направлявшуюся к ним, плотники бросили работу.

   — Царь! Царь! — послышалось со всех сторон. Немудрено: Пётр возвышался над всеми, словно корабельная мачта над палубой.

   — Здорово, братцы! — крикнул он, подходя.

   — Здравствуй будь, батюшка царь! — нестройно раздалось в ответ. — Пожалуй к нам.

   — А ну-ка, дозвольте топором помахать! — весело бросил он и торопливо скинул камзол на руки подоспевшего денщика. Десятки топоров протянулись к нему. Он выбрал ближний, поплевал на руки, как бывалый плотник, и стал ловко обтёсывать килевой брус, лежавший на козлах.

Толпа гудела:

   — Эк, ловко! Пожалуй, батюшка царь, в нашу артель. Мы примем. Да и как такого не принять!

Пётр наконец распрямился, отёр пот рукавом рубахи совсем по-плотницки и молвил:

   — Не те года, братцы. Стар я стал для корабельного ремесла, ежели по-серьёзному. Отвык. А топор-то туповат, заточить-завострить надо бы.

   — Завострим, батюшка царь, беспременно завострим, — отвечал ему хор голосов.

Пётр обернулся к Строгановым. Сказал с усмешкой:

   — По сему случаю от щедрот баронских выдайте каждому в сей артели по гривне. Дабы мой приход втуне не остался. — Потом поманил пальцем Апраксина. — Гляди, Фёдор Матвеич, и смекай: по старинному образцу суды ладят. Мелко сидеть будут, волна морская их опрокинет. Зови главного мастера, пущай наперёд киль утяжелит, весь рангоут на морской манер должно ставить. А эти, — кивнул он в сторону уже готовых, — далее Астрахани не пойдут. Надобно поболе ластовых судов морского плаванья для походу.

   — Будет по-твоему, — виновато бормотал Апраксин. — Экая незадача — недосмотрел. Да и как всё успеть.

   — Прежде походу разослал бы генеральный план по всем верфям, вот и вышло бы дельно. И я в том виноват: не указал, дабы впредь строили с полной морской оснасткой. — И с досадой закончил: — Все мы доселе задним умом крепки — то старинная беда наша, от дедов, да и от отцов, пожалуй.

   — Бог помощь! — бросил Пётр, приветственно помахав плотникам. — Работа ваша надобна государству.

   — Не подведём, батюшка царь! — вырвалось из доброй сотни грудей. — Будь и ты здрав!

Процессия стала подыматься по крутосклону в кремль. Пётр желал поклониться могиле Козьмы Минина-Сухорука в Спасском соборе, а заодно пройтись по кремлю, оглядеть, исправны ли его одиннадцать башен. Можно ли не любоваться кремлём, воздевшим над Волгой свои мощные стены и истинно богатырскую стать. Некогда грозный для пришлых врагов, он и теперь оставался неприступен, хотя врагов окрест давным-давно не было на сотни, а может, и тысячи вёрст. Держава распростиралась на все стороны света.

Пётр нашёл, что кремль содержится в порядке. Он поднялся на Часовую башню, на самый её верх — на смотровую вышку, называемую иначе Чердак для караула. За ним последовали немногие: чердак был рассчитан от силы на полдюжины караульных.

Ветер подвывал, будто скуливший пёс. Всё окрест было открыто взору: и светлые струи Оки, вливавшиеся в тёмные волжские воды, и вся флотилия, теснившаяся внизу на рябившей от ветра воде, и дальние заволжские просторы, и сельцо Гордеевка — владение Строгановых с церковью Смоленской Богородицы, на которую указал ему Сергей Строганов, один из новоиспечённых баронов, поместившийся рядом с монархом.

   — Эк, славно! — сказал Пётр. — Однако что-то голова некрепка — кружит. Сойду-ка я вниз. Там ли государыня моя осталась?

Все торопливо стали спускаться. Екатерина была внизу, у подошвы. Она тотчас заметила, что её повелитель не в себе.

   — Пойдём-ка, Катинька, в сон меня клонит и ноги нетверды. Опасаюсь. А вы все ступайте по своим делам, коли они у вас есть, — обратился он к свите. — Оклемаюсь, встретимся у владыки Питирима в соборе. — И, как бы оправдываясь, закончил: — Занедужилось...

Опершись на руку царицы, Пётр в сопровождении денщиков и Макарова, безотлучно сопровождавшего его, направился к хоромам Пушникова, где устроилась царская резиденция.

Екатерина была в своей стихии. С помощью дежурного денщика она освободила Петра от верхней одежды, уложила его и, отослав всех прочь, стала осторожно массировать голову, шею, грудь. Движения её были уверенны: в пальцах была не только сила, но некий целительный ток. Пётр закрыл глаза, вытянулся, и спустя несколько минут мускулы лица перестали подёргиваться, он вздохнул, и вскоре послышалось ровное дыхание: государь спал.

Спал он долго, проснулся освежённый, однако чувствовал некую слабость. Изволил пошутить:

   — Пред восхождением на вершину. Вот завтра взойду, утвержуся, а далее покачусь вниз.

На следующий день предстояло торжество: государю исполнялось пятьдесят лет. Это была и в самом деле вершина: вершина жизни и вершина правления. За годы царствования Пётр преуспел в строительстве новой России, в расширении её пределов, в умножении её богатств, в признании её авторитета и могущества. Преуспел, как никто из его предшественников на троне. Преуспел, преодолевая отчаянное сопротивление родовитого боярства, духовенства да и простонародья. Опора его власти всё ещё была слаба, и сил её прибывало медленно.

Строгановы устроили торжественный обед. С утра с крепости палили пушки, город оглох от трезвона церковных колоколов, обыватель поначалу недоумевал и пугался: уж не объявились ли неведомо откуда татары либо другая нечистая сила. Но конные бирючи, охрипшие от крика, внесли успокоение: празднуется тезоименитство императора.

Отец Отечества, надежда Руси, Великий Преобразователь — застольные речи были льстивы и полны степеней превосходных. Пётр морщился, но молчал. Цена всего этого была ему известна. Истинных соумышленников за столами было всего ничего.

Когда хор хвалителей стал требовать ответного слова, Пётр поднялся и сказал:

   — Бесконечно благодарствую. Но только за собою не ведаю столь великих заслуг. Ежели Господь продлит мои дни, то постараюсь хоть в малом успеть осуществить задуманное. О большем не дерзаю.

   — Здоровье государя! Многие лета, государь!

Перестали жевать, стоя выслушали государево слово, стоя пили за здравие. Пётр наклонился к восседавшему напротив Апраксину, сказал вполголоса, так что за застольным шумом почти никто не расслышал:

   — Прикажи тотчас же командам сбираться на суда. После сего жранья отплываем.

У генерал-адмирала глаза полезли на лоб: неужто в столь торжественный день государь намерен покинуть гостеприимный город и отправиться в путь? Но, зная норов Петра, поднялся и отправился рассылать вестовых.

Солнце пало на закат, а уж царская чета была на струге. Да и вся флотилия была готова к отплытию. На сходнях Пётр поманил князя Дмитрия к себе, спросил негромко:

   — Не видел за столами Марьюшку. Не прячешь ли ты её от меня, княже?

   — Она мне неподвластна, государь, — развёл руками Кантемир. — Характер у неё твёрд. Не выходила — женские хвори одолели.

   — Передай: желаю её видеть, однако чересчур много вокруг толчётся народу. Как только станет посвободней — навещу.

   — Она понимает, — качнул головой князь Дмитрий.

   — Верю. — И, повернувшись к капитану, приказал: — Убирай сходни, руль на стрежень, пушкари — пали!

Прощальный салют из трёх пушчонок глухо прогремел над речными просторами, над городскими слободами, взбиравшимися вверх по склону. Флотилия тронулась вслед за флагманом. У уреза воды топтались обыватели, томимые любопытством, хоть и успели за эти несколько дней наглядеться на царя и его подмастерьев, на безродную царицу Екатерину. О ней ходили разные слухи: что околдовала она царя чёрным колдовством, присушила, иначе можно ль объяснить, как простая баба нерусских кровей взобралась на царский трон да ещё подчинила себе всё царёво окружение. Нет, с нашим-то царём натурально дело нечисто. Неспроста он спознался с колдуньей. Он и сам, видно, не в законе зачат, слуга антихристов, а может, и сам антихрист — не зря в народе бают...

С крепостных стен рявкнули пушки. Царица и её дамы простодушно помахивали платочками, не ведая, каково судачат о ней на гостеприимном берегу Нижнего Новгорода. Пётр знал: наушники доносили. Злостные говоруны и говоруньи были схвачены и пытаны в Преображенском приказе. Кой-кому урезали языки, иные были сосланы в каторжные работы, кто куда, более в Рогервик на Балтийском берегу, где строился новый порт.

День на воде почему-то особенно долог. Отчалили засветло, и солнце, казалось, затеяло нескончаемое прощание. А когда сумерки стали сгущаться, флотилию ещё долго провожал торжественный закат, переменяя краски с розовой на багровую, на перистые лимонные мечи и нежную зелень. Потом горизонт закоричневел, и наконец всё угасло. Волга покачивала их, ровно колыбель, и сон был крепок.

Проснулись в виду села Лысково. Пётр сказал Екатерине:

   — Сие село пожаловал я некогда имеретинскому царю Арчилу[61] за преданность престолу. Видно, его иждивеньем собор строен. А далее Макарьев монастырь — место знаменитое. Святые отцы тут ярманку приветили: купил-продал, всё едино, неси свою лепту в монастырь. Ежели обманул — грех замоли, ежели без обману — Господу угодил. Плывут с верховьев — пристанут, плывут с низовьев — тож. А плывут-то с товаром. Торг и завязался. А монахам — прибыток.

   — Неужли пристанем? — робко спросила Екатерина. Признаться, ей изрядно докучали хождения по церквам. Всюду одно и то же: гугнивые монахи, священники, припадавшие к руке, от которых несло застарелым потом, иконы, иконы, иконы, казавшиеся ей похожими друг на друга как две капли воды. По-первости она являла истовость почти фанатичную, желая показать, что всем своим естеством слилась с православием и что она верная дочь Православной Церкви. Мало-помалу рвение слабело, она вымолила всё, чего желала и о чём мечтала. Господь дал ей высочайшую долю: быть спутницей великого царя. Был ли то православный Господь или ещё лютеранский, она толком не знала. Начало было в лоне Лютеранской церкви, из коей она была безболезненно исторгнута. Такова, стало быть, была воля небес и пастора Глюка, её хозяина. А потом её приняла в свои объятия Церковь Православная. Она ей верно служила и ревностно молилась — святым угодникам Божиим, Богородице, Христу, всем-всем, кому положено. Но всему есть предел. Её повелитель, как она успела заметить, тоже остыл. Его всё более ведёт неистощимое любопытство...

   — Надобно гребцов переменить да монастырь бегло обозреть. Глядишь, игумен и раскошелится — в казну деньгу пожертвует. Туга у них мошна, ой туга, — добавил он со смешком. — Вишь, какова крепость: капитал надёжно оберегает.

Это и была крепость, как, впрочем, все поволжские монастыри. Стоять ей против татар, оборонять от нехристей пути торговые да православный люд. Была она строена по всем законам фортификации, с мощными стенами и башнями, где гарнизон мог выдержать и отчаянный приступ, и долгую осаду.

   — Всё в царствование батюшки моего ставлено, — заметил Пётр. — Много с благословения его строено, тиха была тогда Русь, оттого и дали ему благое имя — Тишайший. Долго поминать его с благостью будут.

Обозрение было и в самом деле беглым. Пётр спешил — свита за ним бежала. Игумену пришлось раскошелиться: пообещал за свой монастырский счёт поставить армии дюжину ластовых судов да загрузить их провиантом.

Пётр радовался. Впереди ещё немало богатых монастырей: не столь богатых, как Макарьев. Но и те свою лепту могут внести. Вот и казне облегчение.

   — Патриарх Никон отселева родом. Был он здесь в послушниках, в иночестве, — рассказывал семенивший рядом с Петром игумен. — А в миру звался Никитою Мининым. Ещё монастырь наш благословил выходцев своих на святой престол: митрополита Суздальского Илариона[62]; отсель и другой митрополит Иларион[63] — Рязанский, архиепископ Сибирский и Тобольский Симеон[64]. А близ батюшки вашего были здешние протопопы Степан Вонифатьев да Иван Неронов. А ещё Аввакум Петров, протопоп, сожегший себя вместе с верными, — скороговоркой частил игумен. И, охнув, отстал.

   — Не сожегший себя, а преданный огненной казни за великие на царский дом хулы, — пробормотал на ходу Пётр, но игумен того уже не слышал.

   — Мало я с чернеца стребовал, — огорчался Пётр потом. — Близ трёх тыщ крепостных у монастыря во владении, великие угодья ему пожалованы, рыбные ловли, леса. Мог бы и вдвое, втрое более пожертвовать. Ну да ладно, своё возьмём.

И снова потянулись дикие берега с редкими деревушками, то норовившими спрятаться в лесу, то лепившимися к воде, медвежьи углы, где и в самом деле медведи чувствовали себя привольно, на манер мужиков, и на глазах у флотилии плескались в воде, ловя рыбку на мелководье, до которой были великие охотники.

Всякой живности видано было много: и косуль, и оленей, и могучих быков — туров. Похоже, охотников здесь почти не водилось: дичина была непугана и при виде плывущих судов не норовила скрыться в кущах.

Мерный плеск множества вёсел, свист ветра в снастях действовали на Петра умиротворяюще. Он чувствовал себя всё лучше и лучше и часто уединялся в каюте для дневного сна. Впрочем, когда струг приближался к какому-либо достопамятному месту, он приказывал себя будить.

Так случилось, когда флотилия приблизилась к Свияжску, основанному царём Иваном как опорный пункт пред взятием Казани. Пётр потребовал стать на якорь возле сей благочестивой горы, манившей путников множеством церквей. Приказав доставить на борт струга настоятелей свияжских монастырей, он поведал царице и вельможам необычную историю устроения крепости.

Вскоре посланцы возвратились с насмерть перепуганными старцами. Завидев Петра, они бухнулись ему в ноги.

   — Негоже, святые отцы, не с того начали, — добродушно басил Пётр, подымая старцев. — Я всего лишь мирянин, облечённый властию от Бога. Благословения жду, аз грешный.

Забормотали, закрестили, норовили припасть к руке. Пётр остановил их.

   — Армия в поход тронулась. От монастырских своих доходов некую лепту в армейскую казну взнести долгом своим почтёте. За тем явится к вам капитан Яковлев.

   — Доходы наши, государь, невелики, однако же для благого христолюбивого воинства уделим знатную часть.

   — Провианту на суда его заготовьте поболе. Путь не ближний, на море на Каспийское. Надеюсь на вас, старцы честные. А теперь ступайте, вас обратно с бережением свезут.

Обрадованные монахи, оберегаемые и своими послушниками, и матросами, отправились в обратный путь. Неожиданно налетел западный ветер, взрябил воду. Пётр обрадовался, приказал поднять паруса. Они мгновенно наполнились ветром, и тяжёлый струг резво побежал по воде. Пример флагмана побудил и остальных. Гребцам — роздых, судам — скорость.

Впереди была Казань, губернаторская резиденция. Впереди был очередной праздник, пышные церемонии, непременное бражничание, многие хождения, смотрения и каждения.

Весть о царской флотилии бежала далеко впереди. И когда она показалась в виду Казани, загремела оглушительная пальба. Её величество болезненно морщилась, дамы тоже, Пётр ухмылялся.

   — Я же бомбардир Пётр Михайлов, забыли, што ль?! Мне сия музыка по нраву.

На берегу выстроилась депутация именитых особ во главе с губернатором Петром Самойловичем Салтыковым. Строй гарнизонных солдат с алебардами окаменел у сходен. Как только царский струг причалил к пристани, грянула духовая музыка и, заглушая её, по команде плац-майора, солдаты рявкнули «ура!».

В молодости Пётр любил таковое шумство. Он был человек компанейский и в этом смысле отличался совсем не свойственной монарху простотой нравов. С годами он несколько огрузнел, остепенился, хотя и не утерял живость и быстроту движений. А вот парадность казалась ему всё более утомительной. «Всё одно и то же, на един манер», — думал он. И радовался, когда устроители бывали изобретательны, умышляли нечто необычное. Но такое случалось редко.

Забили барабаны, их величества сошли на казанскую землю. Встречающие склонились до земли. Вперёд выступил митрополит Казанский и Булгарский, осенил крестным знамением, за ним губернатор с вице-губернатором пошли представляться и представлять высшее чиновничество.

   — Ладно, ладно, господа, — махнул рукой Пётр, видя столь великое стечение губернских чинов, жаждущих припасть к руке и ручке. — Много ль аттестованных по Табели о рангах? — спросил он губернатора.

   — Все, ваше величество, — с гордостью ответил тот. — Пришлось немало потрудиться.

Пётр хмыкнул:

   — Небось обиженных тож велико есть? Бить челом будут? Не приму — предупреди. Сами тут разбирайтесь. И вообще, давай по делу.

Но митрополит впиявился, и пришлось слушать литургию в соборе, а затем почтить его присутствием на обеде в честь высоких особ. Мало того: умолил он государя посетить Богородицкий девичий первоклассный монастырь, основанный-де в 1579 году, вскоре после сокрушения Казанского ханства, и поклониться чудотворному образу Казанской Богоматери.

   — Ладно, почтим владыку попервости-то. А уж завтра не невольте: кто Казани не видал, пущай ходит и глазеет, а мне извольте Адмиралтейство предъявить, моим указом учреждённое.

Что ж, губернатор оказался на высоте. Адмиралтейству, зная пристрастие царя, отвели просторный берег речки Казанки, изъятый у Зилантова монастыря. Здесь, на окружённой каналом верфи, были поставлены склады, мастерские, чертёжные, цифирная школа для обучения будущих корабелов. А сам канал был наполнен солёной водой для морения дуба. За ним — корабельная слобода, где жили мастера и их начальники.

   — Велел приписать к Адмиралтейству сколь можно более народу из крепостных. Сделано ль по указу?

   — До ста тыщ приписано, — самодовольно отвечал Салтыков. — Лес валят, сюда сплавляют да подвозят. Не осрамимся. Эвон сколь много судов спустим на воду к нонешней кампании.

   — Ублажил Пётр Петра, — засмеялся главный Пётр.

Настроение Петра достигло высокого градуса, когда он осмотрел кожевенный завод и суконную мануфактуру купца Михляева, чей единственный в Казани двухэтажный кирпичный дом был отдан под царскую резиденцию.

Дородный купчина, один из богатейших в Поволжье, почитавший себя достойным соперником Строгановых, был вне себя от восторга и гордости, что государева чета изволила оказать ему высочайшую честь. Однако чему было удивляться: губернатор занимал непрезентабельный рубленый дом, более смахивавший на избу о пяти углах.

Пётр утвердился в своём выборе после посещения михляевских производств, особенно сукновального. Ему приходилось бывать на казённых суконных фабриках с их теснотой, вонью, грязью. Сукна выделывали они неровные, грубые, так что на офицерский мундир приходилось выписывать товар голландский либо датский.

А у Михляева и шерстомойня, и сушильня, и валяльня были под одной крышей, всюду блюлся порядок. Хозяин повёл государя в склад, где выделанное сукно ждало своей отправки. Пётр щупал товар, заставляя купчину разворачивать штуку за штукой. Шерсть была добротной выделки: и на солдатский приклад, и на офицерский, равно и на дамское платье.

Пётр спросил неожиданно:

   — Налог с бороды платишь?

   — Как не платить, ваше императорское величество. Беспременно плачу. Вот и бирка есть. — И он полез за обшлаг кафтана.

   — Верю, — сказал Пётр. — Отныне платить не будешь — скажешь, я-де свободил. Подарок ты мне сделал знатный, и я тебя отдарю.

Купчина замахал руками, торопливо заговорил:

   — И так вашим императорским величеством облагодетельствован, великою честию пожалован — пребыванием в моём доме.

   — Честь честью, а вещь вещью. Нынче подпишу у губернатора указ, дабы были тебе отданы во владение все казённые суконные фабрики со всем строением, работным людом и сырьём. Доволен?

   — Ах, ваше величество, — задыхаясь от восторга, воскликнул Михляев. — Дозвольте в ноги пасть. Поистине царский то дар.

   — В ноги падёшь, придётся мне тебя подымать, — усмехнулся Пётр. — Ишь, кое брюхо нажил. Однако вижу: не занапрасно, трудами. Добрыми трудами, дар мой тобою заслужен. Глядишь, и я у тебя подзайму. — И Пётр неожиданно дёрнул купчину за бороду. — Крепка, однако, держится.

Оба засмеялись.

   — От юношества ращу, как только волос стал пробиваться.

   — Седина в бороду, а бес небось в ребро?

   — Изгнал я беса, государь. Лета не те уж.

Пётр хотел было признаться, что его бес всё ещё при нём и изгонять его жаль: радует. Правда, всё реже и реже, и эта потеря мужества огорчительна. Однако не тот был собеседник: не понял бы, а после разнёс: государь-де своего беса жалеет.

Промолчал. Свита дожидалась за дверями.

   — Ублаготворил ты меня, Михляев. Прикажу всем сукновальщикам пример с тебя брать. А сей час веди меня к губернатору.

Михляев, видно, что-то обмысливал.

   — Имею покорнейшую просьбу, ваше величество.

   — Ну, что ещё? — удивился Пётр. — Мало тебе дадено, што ль?

   — У губернатора будет и владыка наш, и всё высшее общество. Так дозвольте мне объявить, что в знаменование вашего присутствия желаю я заложить храм во имя святых апостолов Петра и Павла. И в присутствии именитых особ освятить камень, возложенный на то место, рядом с домом моим.

   — Что ж, благое дело. На него моего дозволения не требуется.

   — Тем паче, — продолжал, захлёбываясь, Михляев, — сей храм будет воздвигнут в знаменование высокого вашего тезоименитства и памятной годовщины.

Торжество закладки состоялось: губернская власть весьма одобрила Михляева. Да и, судя по всему, император был доволен.

   — Денег поболе сбирайте, — наказывал он губернатору Салтыкову. — Не раз говорено было: деньги — суть артерия войны. Каждый год казна недобирает: недоимка по губерниям растёт.

   — Мы исправны, государь...

   — Вы-то исправны, а таких, как вы, у меня мало. Расход с доходом не сходятся: расход велик, доход мал.

   — Будем стараться, ваше величество.

   — Верю. — Пётр наморщил лоб, вспоминая. Как видно, какая-то мысль не давала ему покоя. Но вот чело разгладилось — вспомнил!

   — Для куншткаморы нашей в Питербурхе куншты разные, сиречь редкости, прошу сбирать. Особливо старинные предметы. От ханства татарского, от иных древних народов, здесь обитавших. Примечательна в кремле дозорная башня. Отчего именуется она именем Сююм-беки, ведает ли кто?

   — На сей счёт, ваше величество, существует немало басен, — отвечал вице-губернатор Никита Кудрявцев[65]. — Но сколь-нибудь доподлинно историю сего края ведает помощник столоначальника Еремей Утемишев. Он сам из татарского племени, крещён и, можно сказать, с младых ногтей в гишторию углублён. Мы вам его откомандируем в проводники по Великому Булгару.

— То дело. Завтра с утра пущай прибудет на струг к князю Кантемиру — нашему главному толмачу. И на сём благодарствую.

Глава одиннадцатая НЕ ВЕДАЕТ ЦАРЬ, ЧТО ДЕЛАЕТ ПСАРЬ

Видит то Бог, отчего живот засох.

Лукавой бабы и в ступе не утолчёшь:

Слышу, лиса, про твои чудеса.

Гни так, чтоб гнулось, а не так, чтоб ломалось,

Как река ни тиха, а подмоет берега.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Понеже известно есть, что как в человеческой породе, так в звериной и птичьей случается, что рождаются монстры, т. е. уроды, которые во всех государствах сбираются для диковинки, чего для... уже указ сказан, чтоб такие приносили, обещая платёж за оныя, которых несколько уже и принесено... Также, ежели кто найдёт в земле или в воде какие старые вещи, а именно: каменья необыкновенные, кости человеческия или скотския... не такие, какие у нас ныне есть; также какие старые надписи на каменьях, железе или меди, или какое старое и необыкновенно, — також бы приносили, за что будет довольная дача...

Из указа Петра


Опыт достаточно показал, что государство можно привести в цветущее состояние только посредством учреждения хороших коллегий, ибо как в часах одно колесо приводится в движение другим, так и в великой государственной машине одна коллегия должна приводить в движение другую, и если всё устроено с точною соразмерностью и гармонией, то стрелка жизни будет показывать стране счастливые часы.

Из письма Лейбница[66] — Петру


По указу Вашего Величества велено мне осведомиться заподлинно, есть ли в реке Аму, или, как по-здешнему именуют, Амудерия, золото и сколь много оного достать можно, чего ради, когда мы сюда ехали и чрез оную переправлялись, я сам всё подробно осмотрел. Сего ж куриера и вниз и вверх проведывать посылал. И везде песок один явился, а песок, как с образца усмотреть можете, золотые искры имеет... Доношу Вашему Величеству, что река Аму из золотых руд начало своё не имеет Но между иными реками, которые в неё впадают, река Гиокча заподлинно из самых богатых руд начало имеет, а именно близко Бадакчаиу. При том начале крупное в горах золото сыскивают тамошние жители, а наипаче во время овец стригут: шерсть их в воду кладут и засыпают грязью и песком, а потом на берег вытаскивают и, как шерсть высохнет, вытряхивают золото самое чистое. А в горах золото и серебро искать заказано, и непрестанно в таких местах караул держат. Тамошние беги также не допускают брать ляпис лазули (лазурит. — Р. Г.), из которого камени целая гора большая стоит. Однако ж секретно вывозят непрестанно. Два часа далеко от города Батфав одна большая гора есть, в которой драгоценный лал (рубин. — Р. Г.).

Флорио Беневени — Петру


...Нынешнее житие монахов точию вид есть и понос от иных законов... понеже большая часть тунеядцы суть... у нас почитай все монахи из поселян, и то, что оные оставили, явно есть: не точию не отреклись, но и приреклись доброму и довольному житию, ибо дома был троеданник, т. е. дому своему, государству и помещику, а в монахах всё готовое... Прилежат же ли разумению божественных писаний? Всячески нет, а что говорят «молятся», то и все молятся, и сию оговорку отвергает Василий святой. Что же прибыль обществу от сего? Воистину токмо старая пословица: ни Богу, ни людям, понеже большая часть бегут от податей и по лености, дабы даром хлеб есть.

Из указа Петра


— Кама на языке индийском означает любовь. — Еремей Утемишев, коему по Табели о рангах, принятой в этом году, был присвоен чин титулярного советника в ознаменование его просвещённости, равно и занимаемого положения, был и в самом деле знающ, а оттого и словоохотлив. Пётр, ценивший в людях учёность и любознательность, был доволен выбором губернатора, давшего его в толмачи и проводники.

   — Я по рождению татарин, ваше величество, принявший святое крещение вместе с родителями. Ещё в юных летах увлечён был собиранием сведений об истории сего края, для чего выучился письму татарскому, арабскому и немного индийскому, именуемому санскрит, ибо это всего лишь один из многих языков разноплеменной Индии. По предписанию его высокопревосходительства господина губернатора был посылай в те исторические местности, кои были под властию сначала Хазарского каганата, исповедовавшего иудейскую религию, а затем Великой Булгарин, принявшей впоследствии магометанство...

   — И что выискал?

   — Множество диковин стародревних, включая дворцы, мечети, могильные камни, украшения, утварь. Вещи хранятся у господина губернатора...

   — И ведь ни словом не обмолвился, — сказал Пётр сердито. — Алексей, отпиши губернатору от моего имени, чтобы те старинные вещи с надёжным человеком и при описи прислал в куншткамору.

Струг выплыл на раздольную ширь, где Волга и Кама сплелись в могучих объятиях. Течение стало стремительным, словно бы Кама торопила свою знаменитую сестру, заставляя её ускорить бег. Они долго шли как бы бок о бок — Волга и Кама, светловодная Волга и темноводная Кама, прежде чем слиться в едином потоке.

   — Темна вода камская, — заметил Пётр, — словно и в самом деле от темнокожих людей течёт. Так говоришь, Кама есть любовь? Дай-ка отведаю камской водицы — Алексей, распорядись. Глядишь, и повезёт мне в любви. — И Пётр лукаво глянул на стоявшую невдалеке Екатерину.

   — Столь великому господину и повелителю любовь падает в ноги, — тотчас отозвалась Екатерина. — И отказу в ней нету.

Сказано было с намёком: добрая половина дамского окружения царицы побывала в постели Петра. Она относилась к этому с лёгким сердцем, более того — покровительственно. Понимала: господину с его неукротимостью и своевольством опасно ставать поперёк желаний. И покаянно падающей ей в ноги очередной жертве царёвой похоти не только отпускала грех, но и выпытывала: хорошо ли ей было, пришлась ли царю по нраву, велел ли ещё явиться, сколь раз себя с ней удовольствовал. И, выпытав все подробности, успокаивалась: всё то были прихоти, а никак не привязанности. Уж она-то знала, чего опасаться.

Её повелитель перешёл черту только с Марьей Кантемировой. Екатерина пыталась было перебить, когда осознала опасность, исходившую от этой, как она говорила, пигалицы. Подсылала Петру своих самых соблазнительных фрейлин осьмнадцати всего лет. Нет, не клюнул.

И то сказать: утихомирился он в своих желаниях с возрастом, приблизившись к пятидесяти. Прежде был жаден безо всякого подзадоривания. Последнее же время, казалось, всё более от любопытства задирывал юбки и, испробовав, тотчас успокаивался...

Но вот Марья, проклятая Марья! Приворожила! Подлила приворотного зелья!..

Тем временем Петру принесли серебряный кубок с камской водой. Он сделал глоток, другой, третий... Оторвался.

   — Вкусна, сладка против волжской. Катинька, отведай-ка. — И он протянул ей кубок. — Любить меня будешь крепше.

Екатерина послушно отпила, а затем, протянув кубок Макарову, многозначительно произнесла:

   — В моей любови, господин великий, крепости более, нежели в самом густом приворотном зелье. Она пребудет вечно.

   — Вот послушай-ка, что сей казанский господин про любовь сказывает: Кама-де есть любовь по-индийски.

Утемишев утвердительно наклонил голову. А потом осторожно поправился:

   — В наречиях здешних племён вотяков, они же удмурты, и зырян-пермяков слово «кама» означает «река». И, быть может, река сия названа по-ихнему.

   — Вот-те и любовь! — засмеялся Пётр. — Всё, брат, красота порушена. Ну да ладно. Сказывай теперь про Сююмбеки, что за зверь такой.

   — Сююмбеки, ваше величество, имя дочери ногайского хана. В юном возрасте её выдали за казанского хана, пятнадцатилетнего касимовского царевича Джан-Али, поставленного Москвою. Однако чрез четыре года он был убит. И к власти пришёл прежде изгнанный крымчак из Гиреев Сафа-Гирей, Он взял в жёны юную вдову, отличавшуюся, как передают сказания, дивной красотой. Но ему суждено было снова быть изгнанным и затем опять вернуть себе престол. Век его, однако, был недолог. И Сююмбеки снова овдовела. Народ избрал её правительницей на время подрастания её трёхлетнего сына Утямыша. Однако новая власть, опиравшаяся на крымских татар, вызвала недовольство народа. На ханский престол снова взошёл ставленник царя Ивана Шах-Али. Судьба Сююмбеки была решена: она стала его женой. А когда царь Иван Грозный взял Казань, он, говорят, был очарован ханшей. Легенда гласит, что она согласилась стать его женой, ежели он в неделю выстроит башню выше всех остальных. Царь приказал, и башня поднялась. Прежде чем стать московской царицей, Сююмбеки-де пожелала в последний раз взглянуть на город её радостей и мук. Поднялась наверх и бросилась вниз. На самом же деле это всего лишь легенда — одна из многих. Было же так: царь Иван, захватив Казань, повелел отправить Сююмбеки и её малолетнего сына в Москву. Там Утямыша крестили, а Сююмбеки отправили в Касимов, к мужу Шах-Али, тамошнему удельному князю. Вот и вся история, сколько я её узнал.

   — Неужто разлучили мать с сыном? Экие изверги! — возмутилась Екатерина.

   — Ты, Катинька, царя назвала извергом — не кого-нибудь, — ухмыльнулся Пётр. — А я так рассудил: царь Иван содержал его при себе яко аманата. На тот случай, ежели забунтуют татары и понадобится преданный царю хан. Верно я говорю?

   — Совершенно верно, ваше величество! — воскликнул Утемишев. — Сын Сююмбеки жил при царском дворе в полном довольстве. Царь Иван Васильевич писал, что содержит-де его за сына. Такова подлинная история ханши Сююмбеки, переходившей из рук в руки и окончившей свои дни в Касимове, — закончил Утемишев. — Судьба красавицы всюду одинакова — быть усладой сильных мира сего.

На мгновение Екатерина подумала, что крещёный татарин произнёс последнюю фразу с намёком. И она ведь переходила из рук в руки: от мужа — шведского трубача к Шереметеву, от Шереметева к Меншикову, от него к царю. А в промежутках были разные... Подумав, зарозовела, отвернулась, устремив глаза к берегу. Да, тайны её возвышения давно не было, в окружении царя было немало злоречных, хулителей, завистников, а более всего завистниц из боярышень. На каждый роток не накинешь платок, и расползлась молва по белу свету. Особливо среди служилых, в чиновничьих канцеляриях. Она уж и примирилась, и даже некие меры приняла по совету доброхотов, и первого из них светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова. По его примеру была сочинена родословная: будто происхождением она из знатного литовского рода Скавронских. Отыскали и родню, переместили из грязи в князи — из крестьян в дворян.

Петру не докладывали, всё делалось тишком да молчком. Высмеял бы, а то и по крутости нрава пресёк. Однако ж при дворе, известное дело, тайн не бывает. Доложили как бы между прочим. Пётр хмыкнул, только и всего. При нём служили люди безродные, коих возвышал он единственно за таланты их, давал им титулы и звания, всяко отличал и награждал: взять хоть того же Меншикова, чей родитель был то ли конюх, то ли псарь...

   — Ваше императорское величество, вот то место, где была столица Великого Булгара, — вскричал Утемишев. — Прикажите причалить где удобней.

Царский струг направился к берегу. Флотилия свершала тот же манёвр.

   — Алексей, ступай зови министров наших, особливо князя Кантемира — тут дело по его разумению будет. Не вижу я, одначе, ничего занятного на берегу.

   — До останков булгарской столицы вёрст пять будет, — пояснил Утемишев. — Прикажите спустить экипажи.

   — Кой ляд экипажи — верхами поедем, — отмахнулся Пётр. — А ты, матушка, будешь тут заместо меня: вручаю тебе полную власть над всеми судами, — шутливо произнёс Пётр.

Екатерина покорствовала. Она следила глазами за тем, как Петру и его спутникам подали коней. Ей показалось, что среди всадников гарцевали женские фигуры. Она приказала подать подзорную трубку. Так и есть! Пигалица и её мачеха княгиня Настасья!

Она ощутила укол в сердце. Ею пренебрёг, верною спутницей, ловко сидевшей в седле, не знавшей устали, безропотно сносившей все лишения походной жизни. Никто, как она, не умел утишить его боли, его хвори. Она была нянькою, матерью, женою, полюбовницей, своднею — всем, чем может стать женщина, и даже более того. Она была, как никто, скроена Петру по мерке.

Обида и ревность смешались, произведя желание действовать. И как можно скорей, покамест пигалица не родила царю сына. Отчего-то ей думалось, что Мария непременно произведёт на свет сына. Наверное, оттого, что соперницей наверняка владело жаркое желание стать матерью сына Петра, возможного наследника, которого Бог не дал Екатерине. То есть дать-то дал, но по неизречённому своему приговору лишил жизни. Одного за другим. Она так надеялась, что выходит Шишечку — малолетнего Петрушу. Но Господь и его прибрал, ангелочком порхнул на небо. И где-то там витает его душенька.

Екатерина лихорадочно перебирала в уме план за планом, в большинстве своём они были несбыточны. Упаси Бог действовать прямо, вызвать хоть крохотную тень подозрения: Пётр вышвырнет её как тряпку. Нужно что-то верное и беспременно исходящее не от неё. У неё в этом деле не может быть сообщников или сообщниц, она знала, каково быть в заговорщиках, связаться с кем-либо одною верёвкой.

У Марьи надобно вызвать выкидыш, вот что. Это Екатерина давно поняла. Она даже знала травы, из коих можно сварить подходящее зелье. Но вот как подать, кем, под каким предлогом. Опять же не от себя. Может, от лейб-артца? Нет, чего это вдруг. У князя Дмитрия был свой лекарь, молдавский...

Разумеется, лучше всего войти к ней в дружбу. Но всё естество Екатерины противилось этому. Вдобавок — с чего бы. Всем была ведома эта связь. Но и всем было ведомо, сколь спокойно, даже покровительственно относится царица к метрескам своего повелителя. Его прихоти были для неё законом, не подлежащим пересмотру. И так было всегда.

Господь наградил Екатерину природным умом. Высокие обстоятельства развили, углубили и обострили его. Ей было чуждо книгочийство, но это не мешало ей познавать человеческую натуру, быть, можно сказать, сердцеведкой. Не одна она была такова. Вот и светлейший князь Меншиков не ведал грамоты. И ничего — управлял тысячами грамотных людей.

Как же быть, как поступить?! Отчаяние, надежда, ярость и свирепство — всё помешалось в ней. Видя, что повелительница пребывает в расстройстве, наперсница её Марфа решила допытаться о причине, утешить. Попалась, однако, под горячую руку — получила пощёчину.

   — Не лезь без зова! — выкрикнула Екатерина.

Но пощёчина произвела действие благое — гнев разрядился, и Екатерина, призвав более перепуганную, чем обиженную Марфу, обняла её и повинилась:

   — Превеликое огорчение испытала: не пожелал моего общества его величество.

   — Ах, матушка государыня, дак ведь он опосля показнится, что не взял, — запричитала Марфа. — Без тебя ему худо — не раз испытано.

На самом-то деле причину знала — да и кто в окружении царицы её не знал. Однако опасалась встрять, высказаться. Хорошо бы придумать нечто для навреждения ненавидимой всем окружением Екатерины Марье Кантемировой. Но это было, во-первых, опасно, а во-вторых, неосуществимо, ибо Марья вела жизнь уединённую и редко показывалась на люди. А ежели и показывалась, то в обществе отца ли, камеристки либо кого-нибудь ещё.

И Екатерина, и ближняя её Марфутка, и остальные фрейлины и штац-дамы, пробованные и пренебрежённые государем, все изобретали способы повреждения Марьи, дабы преподнесть государыне и порадовать её. Но ничего сколь-нибудь стоящего не изобреталось.

А меж тем кавалькада, возглавляемая Петром и Утемишевым, где, почти не отставая от своего кумира, скакала Мария, вне себя от счастья, восторга и надежды, приближалась к цели.

Впереди, словно сказочное видение, возникал мёртвый город. С пиками минаретов, нацеленными в прихотливое стадо облаков, с валом, сглаженным ветрами времени, с какими-то странными сооружениями, напоминавшими гробницы либо дворцы... Ни одно живое существо не тревожило вечного сна древней столицы Булгарского царства.

Они спешились возле большого минарета. И Утемишев повёл свой рассказ. По его словам выходило, что Булгарское царство распростиралось на все земли, ныне занимаемые мордвой, черемисами, татарами и иными племенами, селившимися по Волге и Каме. И беспрестанно испытывало набеги то с востока, то с юга, то с запада: монгольские орды, хазарские отряды и золотоордынские всадники, наконец, дружины русских князей то и дело разоряли булгарские города и селения. Но они вскоре возрождались и разрастались. Здесь плавили железо, а искусные кузнецы выделывали оружие и утварь, ювелиры — украшения; здесь чеканили монету и обжигали посуду, добывали руду и камень для зданий и надгробий, мечетей, дворцов и мавзолеев, бань и домов.

   — Охота забраться наверх, — неожиданно произнёс Пётр, указывая на площадку минарета. — Оттоль небось весь град мне откроется. Тамо место не токмо для духовного служителя, но и для дозорного. В нём саженей не менее дюжины.

   — Очень верно заметили, ваше величество, — подобострастно произнёс Утемишев. — Но забираться наверх опасно: кабы не обрушилося. Здание весьма ветхое.

Но Пётр уже не слушал.

   — Ну, кто со мною?

   — Я, государь! — вырвалось у Марии прежде, чем кто-либо успел раскрыть рот.

   — Я бы присоединился, — неуверенно произнёс князь Дмитрий. Им двигало естественное опасение за дочь.

   — Довольно, — жестом остановил Пётр остальных, двинувшихся было за ним. — Опасность есть: верхние камни выкрошились и упали.

В самом деле: и в парапете, окружавшем смотровую площадку, и в островерхом куполе зияли дыры. Выкрошились и некоторые ступени каменной лестницы тёмного входа. Пётр отстранил денщиков, поспешивших ему на помощь, забрался сам и, наклонив голову — входное отверстие было низким, — ступил внутрь. Выглянув, он увидел, что Мария и её отец топчутся внизу. Наклонившись, он велел:

   — Давай руку!

И, легко втащив обоих на небольшой парапет, он нырнул в отверстие. За ним последовали его спутники. Оставшиеся внизу с волнением и любопытством ждали их появления наверху.

Внутри стоял затхлый погребной дух. Голос глохнул в тесном пространстве. Пётр считал ступени: «...сорок три, сорок четыре... сорок шесть...» Они еле поспевали за ним. Там, где ступени обрушились, он поджидал их: у государя руки были непомерной длины и силы.

Лестница шла винтом, как в колокольне. Кое-где обнаруживались узенькие окошки, больше похожие на бойницы. Отец и дочь, державшиеся вместе, останавливались возле них, чтобы передохнуть. Но царь неутомимо взбирался вверх. О том, что он где-то там, за поворотом, свидетельствовали осыпавшиеся камешки. И оседавшая пыль.

Марии хотелось быть возле своего бога. Но слишком мало сил было в этом хрупком существе. Наконец она взмолилась:

   — Отец, пропусти меня вперёд. И не поспешай за мной.

Князь Дмитрий молча кивнул и посторонился. Он жалел дочь и понимал обуревавшие её чувства.

Мария, задыхаясь, карабкалась всё выше и выше. Она торопилась, хотя иной раз казалось, сердце вот-вот разорвётся. Наконец она решилась и воззвала:

   — Ваше величество, погодите!

Крик был слабый, словно бы призыв погибающего. Петру показалось, что это был зов о помощи. Он услышал не «погодите», а «помогите». И через мгновение Марию осыпал дождь небольших обломков, и из-за поворота показался Пётр.

   — Что с тобою, Марьюшка? И где князь?

Он привлёк её к себе и ощутил учащённые толчки её сердца, дыхание, рвущееся изо рта. Мария повисла у него на руках. Она не могла вымолвить ни слова, ни звука. Казалось, вот-вот она потеряет сознание.

Пётр сказал с укоризною:

   — Не можно было тебе сюда лезть. Или ты запамятовала, что в тебе наша жизнь зреет. И я сплоховал, не помыслил о том. — И он нежно поцеловал её. — Вот что: возвращайся вместе с князем. Там, где я побывал, ступени обвалились. Опасаюсь, что и верх может рухнуть: трещина скрозь всё тулово прошла. Одному ещё можно попытать. Ступай, ступай, я велю.

Разжав руки, он легко подтолкнул её. Она безропотно повиновалась. Боже, она была наверху блаженства. В его объятиях. Её коснулись его губы! Это было больше, чем она мечтала. Она мечтала видеть его, быть возле — всего-то. На большее она не могла надеяться.

Мария стала медленно спускаться. У бойницы стоял отец. Увидев её, он обрадованно воскликнул:

   — Наконец-то! Я боялся, что выше какой-то провал!

   — Его величество приказал нам возвращаться, — всё ещё задыхаясь, произнесла она. И срывающимся от волнения голосом прибавила: — Отец, я боюсь за него. Он сказал, что там, наверху, обрушение.

   — Его величество слишком разумен, чтобы попусту рисковать, — рассудительно заметил князь Дмитрии. — Если он продолжил своё восхождение, стало быть, надеется, а лучше сказать уверен, в благополучном исходе.

Они стали ощупью спускаться. И спуск этот показался им опасным и необычно долгим. Иной раз приходилось держаться за стены, ступая в кромешной тьме. Наконец они выбрались наружу.

Все, задрав головы, глядели на верхнюю площадку минарета. Там стоял император всероссийский Пётр Великий. Снизу же он казался маленьким, меньшим, чем можно было предположить. Вот он сделал несколько осторожных шажков по площадке, но тут же замер.

   — Ни один монарх не способен так рисковать, — заметил Толстой. — Это отчаянный человек. В его-то лета! Он способен забраться в логово самого дьявола, дабы удовлетворить своё любопытство.

   — Я опасаюсь, — выдавил князь Дмитрий. — Это опасное восхождение, и повелитель великой империи должен подчиняться законам благоразумия.

   — Он подчиняется только собственным законам, — пробурчал Толстой.

Теперь, когда всей свите государя довелось присмотреться к сооружению, казавшемуся стройным и прочным, стало очевидно, что время изрядно потрудилось над ним, и трещины, змеившиеся по его каменному телу, открылись их взору.

   — Он спускается! — выкрикнул кто-то. И всеобщий вздох облегчения был ему ответом. Потянулось томительное ожидание. Казалось, минула вечность. Наконец фигура Петра показалась в проёме.

   — Алексей, — кликнул он Макарову, — сочини указ казанскому губернатору... Впрочем, погоди. Мы ещё не всё узрели.

Утемишев повёл общество меж поверженных камней. На солнцепёке грелись ящерицы, неслышно исчезавшие при появлении людей, мыши-полёвки, суслики, лисы и хорьки населили мёртвый город. Они жили в гармонии, поедая друг друга и умножаясь для этого.

Мёртвый город оживал и в надписях на надгробных камнях. Они были кратки и прекрасны.

«Мы были звёздами в небе жизни, а ты средь нас был месяцем, — медленно читал князь Дмитрий. — Упал вдруг месяц с небес — Аллах не пожелал, чтобы он светил нам. Кто может поспорить с Его волей?»

«Сказал Аллах всемогущий: никто не знает дня своей смерти. Каждая душа смертна. В году девятьсот восемьдесят восьмом в месяце мухаррам[67] Моэмин Ходжа из мира тленного в мир вечный переселился».

Быть может, Моэмин Ходжа мылся со своими соплеменниками вот в этой бане с бассейном, трубами водяного отопления, чьи развалины лежали перед ними.

   — Таковых бань мы не завели и в Питербурхе, — заметил Пётр.

   — Подобные бани были в Древнем Риме, — вставил князь Дмитрий. — Там по трубам подавалась горячая вода и пар, были отделения для патрициев, отделанные мрамором с мраморными лежанками.

Они осмотрели малый минарет — он был вдвое ниже большого, ханскую усыпальницу, дворец, именуемый Красной палатой, где внутри били фонтаны, руины соборной мечети, мавзолеи...

Город был обширен и, видно, жил бурной жизнью.

   — Здесь сходились торговые пути с запада и востока, с юга и севера. Здесь были армянские и русские кварталы. Купцы и ремесленники Великого Булгара были богаты, их склады ломились от товаров, несметными богатствами владела ханская знать. Во второй половине четырнадцатого века свирепая конница золотоордынского хана Булак-Тимура разграбила и разрушила город. И он умер... Ваше величество, — неожиданно обратился Утемишев к Петру, — не дайте этим камням обратиться в пыль.

   — Не дам! — отвечал Пётр. — Вижу, тут не токмо время хозяйничает, но и людишки. Верно я говорю?

   — Очень верно, — изумился Утемишев. — Из соседних поселений являются сюда за камнем для своих построек. Тащат и тащат...

   — Алексей, пиши указ губернатору: сохранившиеся постройки сколь можно укрепить и взять под охрану. Особо о большом минарете: скрепить его железными обручами, дабы вовсе не развалился, особливо самый верх, недостающие, выпавшие камни вставить на растворе. Расхитителей и поругателей древних сих камней предавать жесточайшему наказанию. Я подпишу, а Утемишев отвезёт. Буду возвращаться — проверю, сколь старательно выполнено. Сей памятник древности принадлежит истории и будущим поколениям, мы обязаны его оберечь.

Стреноженные кони мирно паслись средь камней под надзиранием гвардейских сержантов. Пётр снова с сожалением оглядел древний город. Он думал о времени, поглощающем след человека, и о жестокости и жестокосердии самого человека, разрушающего то, что создано руками ему подобных. Он думал о войнах, не угасающих ни на день... Неужто такова участь всего живого на земле: отжить и истлеть, но прежде уничтожить елико возможно много живых дыханий.


Мы властвуем над покорными племенами,
Строптивых без помехи подчиняя.
И покидаем тех, кто нас разгневал,
И их добро с собою забираем... —

эта надпись кружевной арабской вязью змеилась-вилась над входом в один из мавзолеев. Князь Дмитрий с трудом разобрал её: она была полустёрта и казалась неким орнаментом. Там было какое-то продолжение, но дожди и ветры оставили лишь тень надписи. Князь полагал, что это изречение одного из философов, но скорей всего стихи какого-то арабского поэта.

«Война питается деньгами и увеселяется кровью» — изречение преподобного Дмитрия Ростовского время от времени всплывало у Петра в памяти, тревожа и понуждая. О первой части его он постоянно упоминал, но кровь... Сколь много крови придётся ему отмолить. Он не желал её, нет. Но кровь — неизбежная расплата за власть, за могущество и силу государства. Можно ль обойтись без её пролития?

Власть обязана быть твёрдой, даже жестокой, ежели ею движет забота о благе державы и её граждан. Да, граждан. Ибо она есть охранитель их покойной жизни, равно и богатства.

Он нечасто размышлял об этом. Однако вид мёртвой столицы некогда могущественного государства всколыхнул давние мысли. Неужто все его усилия, творимые ради единого: могущества и процветания Российского государства, — чрез века обернутся забвением? Забвенно будет его имя — пусть. Но вот камни, им воздвигнутые, грады, поднятые его волею, порастут травою — травою забвения, как камни Булгара... Каковы они будут, его преемники, наследники его усилий, его дел? Достанет ли у них твёрдости, мужества и мудрости для удержания кормила на верном курсе? И главное — верного проницания будущего? Силы и осторожности? Выверенности не токмо ближних, но и дальних шагов?

...Кавалькада тронулась. Впереди ехал Пётр, свесив длинные ноги. Держась в полусажеии от него, скакали Мария и её отец, Толстой, Макаров и остальные свитские.

Князь Дмитрий был прирождённый всадник — Толстой шутя называл его кентавром. В самом деле: всадник и конь составляли как бы одно целое. Впрочем, и Мария не отставала от отца: в семье Кантемиров был культ коня. Немудрено: их дальний предок был татарин, откреститься от сего было нельзя — обличала фамилия. Её можно было перевести как железный хан, а можно и по-другому, но она была, бессомненно, тюркского происхождения.

На судах государя заждались, и Екатерина уж собралась посылать гонцов-разведчиков — не случилось ли чего. Пётр поблагодарил Утемишева, подарил ему коня, а Макаров вручил ему письменный указ губернатору, предписывавший не только строго оберегать древности Великого Булгара, но и починивать их, дабы отвратить дальнейшее разрушение.

   — Сигнал к отплытию! — приказал Пётр.

Трубач, напрягши щёки, выдул пронзительный звук. Бабахнула носовая пушка, и эхо выстрела понеслось по воде, а потом запуталось и истаяло в береговых лесах.

Впереди их ждали Симбирск, Самара, Сызрань, Саратов. Все почтенные города, бывшие прежде и под хазарами, и под булгарами, и под золотоордынскими татарами, а уж потом подпавшие под власть России и ныне людные и процветшие посредством торговли. Лежали они на великом торговом пути из варяг в персы, из мехов в шелка, из лесов в пески, из зимы в лето.

   — Много было задержек, теперича плывём без останову, — распорядился Пётр. — Доколе я не укажу.

И потянулись берега — один живописней другого. Кто плавал по рекам, тот знает: такое плавание не может наскучить. Что ни верста, то новые виды. Проплывают мимо острова и островки, деревеньки и деревнюшки, города и местечки. А на судах продовольствуются красной рыбой — осётром и стерлядью. Всего много, рыбы всякой — ешь не хочу, хошь уху, хошь балык. Уха непременно тройная, а балык свежайший.

   — Балык — по-турецки рыба, государь, — просвещал князь Дмитрий. — Балыкчи, стало быть, рыбак. Татары да турки весьма много наследили в славянских языках. Да и в молдавском тоже.

   — Отчего это, княже?

   — Воевали наши земли, с юга на север шли, с востока на запад. Я сказал — шли. Нет, тучею неминучею саранчиною скакали на выносливых своих шерстистых конях, разоряли города, брали дань не только мехами, мёдом, златом да серебром, но и кровью — младенцами, людьми, живым товаром — рабами. Обсеменили наши земли. В юности я мнил: чиста наша кровь, идёт она от греческих да молдавских предков. Пока отец не просветил: род наш пошёл от крещёного татарина. Не осталось чистой крови, не осталось и чистого языка. Всё перемешалось.

   — Я сие ведал, однако не думал, что столь далеко зашло, — засмеялся Пётр. — И во мне небось, ежели копнуть поглубже, нечто от басурманских кровей отыщется. Ручеёчек, струйка какая-нибудь.

   — Ох, государь, опасаюсь, что так оно и есть, — встрял Толстой. — Но нету в том худа. Мудрецы говорят: от смешения кровей род крепше делается, а натура человеческая богаче.

   — Меж тем предки наши чистотою крови гордились, — задумчиво произнёс Пётр. — Боярские роды от Рюрика себя вели. Смехотворно! Хоть бабы и в затворе жили, а тайно грешили. О мужиках и разговору нет. Будь человек, достойный сего звания. А каких ты кровей — не суть важно.

   — Чистый язык есть говяжий, — под общий смех объявил Пётр Андреевич. — Я до него большой охотник, особливо ежели он под белым соусом.

Разговор этот вызвал общий интерес. Однако все сошлись на том, что истинно мнение государя. Пример его царствования есть прямая тому иллюстрация. Вокруг него собрались разноплеменные люди не по родовитости их, а по способностям. Настоящее вавилонское смешение!

Сказано было: вокруг него собрались. Но лучше было бы: он собрал вокруг себя. Он притягивал их ровно магнит, а они притягивались к нему с неодолимой силой, ибо через него и с его помощью видели осуществление своих заветных чаяний и могли оценить высоту и размах его преобразований.

Разговор невольно прервался, когда впереди открылся Саратов. Решено было сделать кратковременную остановку, дабы сменить гребцов, пополнить кладовые свежим провиантом, выслушать доклад тамошнего управителя и испросить у святителя Николая благополучия в окончании пути по водам.

Весь церемониал пребывания на саратовском берегу был скучен и обыкновенен, и Пётр со своей обычной нетерпеливостью и бесцеремонностью постарался его елико возможно сократить.

Процессия вышла из собора, провожаемая пением хора и бормотанием епископа, и направила уже свои стопы к набережной, как вдруг, раздвинув всех, к Петру подскакал конник, спешился. И не успели гвардейцы, опешившие от таковой прыти, опомниться, кинулся в ноги государю.

   — Видали каков, — оборотился Пётр к своим спутникам, — Природный татарин, конь — его голова и ноги, проскользнёт меж толпы ровно уж. Ты кто? — буркнул он, глядя на дерзкого пришельца, чьи черты и островерхая шапка обличали в нём туземного человека.

   — Асан Шалеев я, великий начальник, — на ломаном русском языке объявил человек. — Привёз тебе лист от повелителя калмыков хана Аюки.

   — Алексей, прими и чти. Вслух чти, дабы все слышали, чего желает хан Аюка, наш верноподданный.

Макаров читал, спотыкаясь на каждом слове, ибо язык послания был тёмен. Однако из него выходило, что хан бьёт челом великому государю и императору, изъявляет свою покорность и желание служить ему верой и правдой, поздравляет его с благополучным прибытием в его ханские пределы и желает лицезреть его величество своими недостойными очами...

   — Что это с ним? Пошто сам не встретил! — сгоряча гаркнул Пётр. — Коли хочет лицезреть, должен был сам явиться.

   — Не гневайся, великий из величайших царей, — подобострастно молвил посланец Аюки. — Хан стар, да продлит Будда его годы, он скорбит, что многие немощи не дозволяют ему поклониться тебе на этой земле. Вслед за мною прибудут сюда любимый сын хана Черен-Дундук и внук его. Они будут просить тебя о том же. А меня послали наперёд, потому что я самый быстрый и ловкий, — хвастливо закончил он.

   — Ладно, ступай себе, — смягчился Пётр. — Дождусь Дундука.

Сын и внук Аюки явились на царский струг во время обеда. Они били челом, припали к руке Петра, облобызали руку Екатерины и повторили просьбу хана.

Пётр упёрся.

   — Передай батюшке своему: пущай сначала сюда пожалует, как державе нашей и мне верный человек. А дабы с должным почётом препровождён был, прикажу я послать за ним полубаржу, красным сукном крытую, с гвардейскою стражею, а для его служивых нужное число шлюпок да вереек. Тако этикет соблюдён будет.

Екатерина не мешалась в переговоры. Она понимала, что уж теперь принуждена будет нос к носу столкнуться со своей соперницей: в переговорах с Аюкой неминуемо присутствие князя Кантемира. А где он, там и его Мария. Так что и ей предстоял некий поединок.

Сын и внук Аюки беспрерывно кланялись и припадали к рукам державных супругов. Они ждали, пока снарядят поведённые царём суда.

Вскоре маленькую почётную флотилию подогнали к флагманскому стругу. Калмыки, по-прежнему с поклонами, пятясь задом, удалились. Пётр крикнул сопровождающему их сержанту:

   — Гляди вострей, кабы в реку не упали!

Наступили долгие часы ожидания, чего Пётр не терпел.

   — Етикет! — с сердцем произнёс он. — Чёртов етикет!

Глава двенадцатая БОГ ЕДИН ВСЕМ ГОСПОДИН

Русский Бог не плох, а и калмыков Будда

велит жить не худо.

Бог один, да молельщики не одинаковы.

Какова вера, таков у ней и бог.

Все под одним Богом ходим, хоть не в одного веруем.

Всяк язык Бога хвалит.

Поговорки-пословицы


Голоса и бумаги: год 1722-й

Со всякою покорностию Вашему Величеству последнее моё слово предлагаю, что, ежели Вы желаете себе авантаж доброй и довольную казну прибрать, лучшего способу я не сыскал, что ко описанным местам собираться (сила все резоны уничтожит). Посторонних велико опасение не будет, а наипаче при нынешних случаях, ибо все дженерально между собою драки имеют: озбеки хивинские, бухарские, также пантхойские, авганы давно в войне с кизилбашами. Одни индейцы остались, и те пуще всех в безпокойстве обретаютца, для того что тамошние князья между собою в жестокой войне. А что ташкентцы, киргисы, каракалпаки и казахи и те никакого помешательства учинить не могут, а наипаче ныне, ибо чёрные калмыки оных казахов в пень разорили, и что наилучший городок у них взяли, и тут засели...

...А что иных металлов и здесь, в Бухарах, заподлинно довольно, как меди, квасцов, свинцу и железа самого доброго. По сю сторону от Аралов, в хивинских областях, в горах Шеджелильских, серебрёные руды суть заподлинно. Я то прежде слышал от татаров, а потом подтверждение имел от одного полонённого старого русака...

Флорио Беневени — Петру


Прибывший вчера царский курьер привёз известие, что 30 июня монарх находился в 40 милях от Астрахани, что туда явился к нему калмыцкий хан, привёзший множество подарков и двадцать тысяч лошадей для кавалерии, что четыре драгунских полка уже добрались до Терков и что всё обещает успех. Другой курьер, прибывший из Константинополя, сообщает, что турки усиленно вооружаются для поддержки князя Ракоци[68] и что в войсках их служит очень много инженеров и других французских офицеров. Эти известия заставляют думать, что весною у Царя с Портой начнётся война. Здесь втихомолку делаются приготовления, целью которых может быть только Азов, и из этого заключают, что Царь хочет отвлечь главные силы турок к Персии, чтобы внезапно овладеть Азовом[69]...

Кампредон — кардиналу Дюбуа


Две июньские депеши ваши насчёт торговли московитов с Индией чрезвычайно любопытны... Вообще довольно трудно предположить, что караванная торговля в условиях столь великой отдалённости и опасностей, исходящих от варварских племён, может быть сколько-нибудь успешной... А так как вы пишете, что последний караван привёз шёлк-сырец, то прошу сообщить цену каждого сорта этого товара. Это дало бы нам возможность для сравнения с тем, во что обходятся нам морские перевозки шёлка. Может быть, действительно есть выгода в поощряемой Царём караванной торговле...

Кардинал Дюбуа — Кампредону


Ждать явления старого хана пришлось долго.

Кто он был: сюзерен, вассал? Не раз присягал па верность ему, Петру, России. Не раз его калмыки разоряли русские города и селения. Не ведала десница, что творит шуйца?

С другой же стороны... Да, власть его была освящена Далайламой, да, он объединил все племена поволжских калмыков и утвердился их верховным владетелем ещё при батюшке Алексее Михайловиче. Он и ему присягал и объявил, что все калмыки, сколь их было под его властью, улусы верхние и нижние, все желают подпасть под великую руку России.

С тех пор минуло более шести десятилетий. Аюка-хан покорствовал Петру. Его орды и шведов осыпали стрелами, и стрельцов, и работных людей, восставших в Астрахани, и булавинцев на Дону. Страховитые видом, узкоглазые и скуластые, в островерхих шапках на своих мохнатых коньках, они с пронзительным воем, напоминавшим волчий, неслись на врага, не ведая страха. И рассыпались, обращаясь вспять, при грохоте выстрелов и свисте пуль, косивших их как степную траву.

С некоторых пор Пётр изверился в союзниках. Все, сколь их было, оказались ненадёжны, а иной раз и неверны. Сладкие речи и уверения в преданности, союзные трактаты, обещания помощи — сколь их было! И все мало чего стоили, разве что медной полушки, не более, а ведь верилось. Всё было ложь, обман и бесстыдство, начиная с «брата Августа», с коим бражничали и предавались сладкому греху, клялись в вечной дружбе и союзничестве. Ежели уж христианин оказался неверен, чего ждать от басурманина.

Аюка выставит своих всадников. Воины они, прямо сказать, никудышные, берут более страхом и числом. Однако как подсобное войско пользу окажут. И казне не в убыток: сами кормятся. Начальники их, нойоны и зайсанги, не ведают никакого воинского ругулярства, а потому всецело подчиняются приказам российских генералов.

— Старого хана надобно сколь возможно приветить. Ему уж, считают, три четверти века стукнуло — так сказывал сын его. Почтенный старец. И польза от него немалая. Князь Дмитрий по-ихнему небось тоже разумеет. Призвать его сюда.

   — Вряд ли, государь, — отвечал Макаров, безотлучно находившийся при Петре. — Вовсе другое племя, иной язык, иная ж вера, нежели у татар и турок.

   — Он человек высокой учёности, — возразил Пётр. — Берлинская академия де сьянс[70] почтила его принятием в почётные члены. Стало быть, суждение о сём предмете должен иметь. — И, не оглядываясь на Екатерину, добавил: — Пущай со всем семейством прибудет. При сём визите обяжи министров и воинских начальников быть, дабы честь хану оказать.

«Это он мне назло, — Подумала Екатерина, хотя ей было ведомо, что её повелитель николи никому назло ничего не творил. Он был просто выше зломыслия. — Назло велел звать Марью и Настасью. Но я стерплю — не такое сносила. Есть во мне то, что Марье не дано, — сила и терпение».

Пока царица готовилась встретить не только калмыцкого хана, но и свою опасную соперницу, из-за излучины показалась небольшая флотилия, вёзшая хана и его обширную свиту.

С борта флагманского струга «Москворецкий» тотчас бабахнули пушки, и эхо выстрелов глухо раскатилось по воде, отозвавшись на берегах.

   — Давай музыку! — крикнул Пётр, хотя и без того музыканты уже раздували щёки. Он отчего-то развеселился — то ли потому, что предстояло очередное шумство среди однообразия их плавания, то ли в предвкушении свидания с ханом, от которого ждал многого.

Сходни были устланы красным сукном. По обеим сторонам выстроились алебардщики в парадных камзолах. Музыка гремела не переставая, более всех старались флейтисты, и визгливые звуки флейт перебивали даже медногорлых трубачей.

Но вот показалась процессия. Впереди в жёлтом халате и островерхой жёлтой шапочке, отделанной собольим мехом, шёл хутукту — наместник великого ламы, духовного владыки всех калмыков. За ним — сам хан Аюка, ведомый под руки сыновьями; процессию замыкали внуки и приближённые. Среди них был и уже знакомый Асан Шалеев, исполнявший обязанности толмача.

Аюка был стар, мелкие морщины, словно трещины, избороздили его лицо цвета печёного яблока. Он с трудом передвигал ноги и, приблизившись к Петру, попытался опуститься на одно колено. Но Пётр, вскочив, не допустил до этого. Отстранив сыновей, он легко подхватил Аюку под мышки и усадил в кресло.

Аюка забормотал что-то по-своему, по-калмыцки. Толмач перевёл: великий хан просит у великого царя руку. И когда Пётр протянул ему руку, Аюка поцеловал её. Пётр, по обыкновению, поцеловал хана в голову. В нос ему ударил запах прогорклого сала, которым были умащены жиденькие седые космы Аюки.

Церемония представления повторилась и у Екатерины: царице пришлось подойти к хану, дабы и он приложился к её руке и пробормотал короткое слово приветствия, которое, впрочем, толмач так и не перевёл.

   — Князь Дмитрий, — обратился Пётр к Кантемиру, — ты, часом, по-ихнему не разумеешь?

   — Нет, ваше величество, это чужой для меня язык. И хотя я наслышан об верованиях мунгалов и родственных им народов, но познания мои всё же слабы.

   — Надобно расспросить ихнего духовного наставника, — предложил Толстой.

Пётр, любопытство которого простиралось чересчур широко, согласился. Но прежде надлежало закончить официальную церемонию.

Хана окружали его сыновья и внуки, рядом с ним стоял толмач Асан Шалеев в ожидании приветственного слова своего повелителя. Наконец Аюка заговорил, не вставая с места. Голос его оказался необычно звучен, клокочущие звуки вырывались из горла почти не прерываясь.

   — Великий хан говорит, что он желал и продолжает желать вечно пребывать в милости великого русского царя, — • монотонно переводил толмач. — И его верность непоколебима, он готов служить великому царю, как служил прежде.

Пётр отвечал, что он ценит преданность и службу великого хана и в знак своего благоволения награждает его золотыми медалями с изображением своей персоны и в ознаменование побед российского воинства.

   — Алексей, неси медали.

Макаров принёс двенадцать бархатных шкатулок. Аюка трясущимися руками раскрывал их одну за другой и с чисто детским любопытством разглядывал, вертя и так и эдак.

   — Скажи: пущай оделит достойных из сынов и внуков. Внуки-то у него эвон какие вымахали.

Толмач перевёл. И в свою очередь пояснил:

   — У великого хана без счета не только внуков, но и правнуков. Многие из сих посягают на его наследство, ожидая кончины.

   — Ишь ты, — искренне удивился Пётр и откровенности толмача, и бесстыдной алчности наследников Аюки. «Неужто так будет и со мною, — думал он. — Я до Аюкиных седин не доживу... А ежели? Катинька более неспособна рожать, стало быть, не ждать мне от неё наследника. Девицы мои ненадёжны. С Марьюшкою все упования мои связаны: родит она мальчика, сына, и узел будет развязан».

Впервые он подумал о том, что этот сын его будет высокороден: отец — император, мать — светлейшая княжна. Прежде он как-то не думал об этом: о пристойной высокородности его потомства. Он полагал свою неуязвимость в отношении выбора наследника престола бесспорной. Никто — ни церковь, ни знать, ни иностранные потентаты не могли и не осмеливались влиять на него в этом важном решении. То была его державная воля.

С годами же он стал всё более и более оглядываться и соизмерять шаги свои с монархическими традициями. Он стал осмотрительней, ибо с высоты его годов многое увиделось по-другому. Нет, характер не изменился — по-прежнему взрывчатый, решительный, напористый. Хватало и своевольства. Да и как иначе: это он вывел Россию на свет Божий, в первый ряд мировых держав, распространил её пределы. Он волен избрать себе наследника. Преосвященный Феофан Прокопович[71], муж мыслительный и мудрый, сумел выразить это в сочинении «Правда воли монаршей» с убедительной полнотой и ясностью, чем весьма умножил число врагов своих...

Меж тем пиршественные столы были разложены, уставлены брашнами и питиями. Посеред главного стола — огромный осётр, словно державный корабль, нацелился острым рылом-бушпритом на штоф зелена вина, как бы норовя его протаранить и пустить ко дну. Царский повар в угождение его величеству и гостям оснастил осётра тремя мачтами с Андреевским флагом и штандартами их величеств.

По одну сторону расселась многочисленная родня хана Аюки, главы родов — нойоны и аймаков — зайсанги, отдельно со своими ламами и служками хутукту — духовный глава. По другую сторону — приближённые Петра, офицеры, денщики царя, гвардейские сержанты, капитаны судов.

Когда все уселись, Пётр поднялся с кубком в руке:

   — За здравие и доброе благополучие нашего верного союзника и услужника великого хана Аюки! Чокнемся, хан!

Серебряные кубки со стуком сдвинулись, Пётр осушил свой единым духом, старый хан решил последовать его примеру, но поперхнулся, и добрая половина содержимого оказалась на столе.

   — Где пьют, там и льют, — утешил его Пётр. Толмач перевёл. Аюка ладонью смахнул выступившие слёзы и улыбнулся беззубым ртом. Он почти ничего не ел. Сидевший с ним рядом старший сын время от времени отделял ножом кусок варёной баранины, тщательно разжёвывал его и жеванину заталкивал в рот старику.

   — Зубов нету. Так и кормим, — пояснил он. — Старый стал, терял все зубы.

   — У нас един Бог, — выпитое сделало Петра разговорчивым. — А у вас?

Толмач перевёл, обратившись к наместнику великого ламы — хутукту. Разгорячённый выпитым, тот снял свою островерхую шапку и оказался наголо выбритым. Он важно произнёс:

   — Наша религия не признает Бога-творца. Может ли существовать некий человекоподобный великан, который был бы способен создать всё живое и неживое, что мы видим вокруг себя, людей и зверей, горы и реки, деревья и травы. Нет, всё это существовало изначально, рождалось, развивалось, старилось и разрушалось. И каждому состоянию придан свой будда — просветитель, достигший совершенства. И наша смерть только призрачна: мы возродимся то ли в образе человека, то ли животного. Жизнь бесконечна так же, как и смерть. Она есть цепь бесконечных превращений. И наша цель достигнуть совершенства — нирваны, где царит вечный покой.

Пётр подался вперёд, слушая этот монолог, который безыскусно пересказывал толмач. По-видимому, буддизм чем-то привлёк его.

   — Ваше величество, — подал голос князь Дмитрий, заметив интерес Петра, — это, сколь мне известно, древнейшая религия на земле, впитавшая в себя мудрость десятков и сотен поколений индийцев, китайцев и других восточных народов.

Пётр пожал плечами.

   — Прежде я полагал, что без веры в Господа, Творца, Вседержителя и его Сына жить не можно. Однако вижу: живут преблагополучно и подчиняют себе другие народы и племена. Из сего я делаю заключение...

Пётр помедлил, затем плеснул в свой и ханов кубки вина, сдвинул их и провозгласил:

   — Первейшее дело в жизни человеков — вера. Заключаю посему: нельзя жить без веры. Хан великий, я тож от Сената наречён великим, давай оба великих выпьем за веру!

Аюке перевели. Он закачал головой, мутные глаза его продолжали источать старческие слёзы, беззубый рог искривила улыбка. Он с трудом выпил, затем опрокинул серебряный кубок и поник. Хан был пьян.

   — Батюшка Пётр Алексеич, — укорила его вполголоса Екатерина, — упоил ты старика, нехорошо.

   — Ништо! Живёт же без Бога, — отшутился Пётр, — и, как видишь, не худо. Эвон сколь много детей да внуков развёл. Чать, не одна у него жена, опять же по-нашему выходит грех, а по-ихнему сладость.

   — Дак ты, батюшка, повелитель мой, тож вроде как не с единою женой живёшь, — уколола его Екатерина.

   — Сколь раз говорил я тебе: живу по своему закону, и так будет впредь, — рыкнул Пётр, побагровев то ли от выпитого, то ли от гнева.

Екатерина перепугалась. Лучше кого бы то ни было она знала, сколь молниеносно воспламеняется государь, сколь страшен он во гневе и какими могут быть последствия. Она торопливо произнесла:

   — Ну что ты, что ты, осударь-батюшка, разве ж я в осуждение, в укор тебе молвила. — И горячо продолжала, не давая Петру раскрыть рот: — Николи поперёк не ставала, рада-радёшенька, что господин мой тешится, лишь бы во здравие. И лишь бы оставалася я, раба его, угодною, не отринул бы меня, служанку верную.

Угасила-таки речами своими государев гнев. И он сказал спокойно:

   — Всяк сверчок знай свой шесток. — И уже как ни в чём не бывало обратился к князю Дмитрию: — Вера, княже, есть столп, коим подпирается земля, страна, народ. А Будда ли, Аллах, Христос — не суть важно.

Аюка что-то несвязно бормотал. И было непонятно, то ли это некая речь, обращённая к Петру, то ли мысли вслух.

   — Перебрал великий хан, — с сожалением произнёс Пётр. — Усадить его в покойное кресло для отдохновения. Нам ещё о многом с ним потрактовать надобно. Не о вере, а о деле, — подчеркнул он, давая понять, что всё предшествовавшее всего лишь неизбежный церемониал, а главный разговор впереди.

У большинства приближённых хана были в руках чётки, разговаривая, они неустанно перебирали их. В руках же у наместника великого ламы хутукту было нечто вроде меленки с ручкой, которую он беспрерывно крутил. Всё это показалось Петру занимательным, и он спросил толмача:

   — Что это они? Игра, что ль, такая?

   — Нет, великий царь, так у нас молятся, — пояснил Асан Шалеев.

Пётр рассмеялся. Смех был не обиден, а потому все вокруг заулыбались, когда толмач перевёл калмыкам его причину.

   — Легко живете, легко и молитесь. Мне это по нраву.

Аюка, подремавший в своём покойном кресле, пошевелился, открыл глаза и, подавшись вперёд, поманил пальцем Асана.

   — Великий хан говорит: надо к нему ехать, — сообщил толмач. — В улусе жёны стряпают второй день, пировать великого царя зовёт: скачки будут, борьба будет, большой праздник будет...

Пётр переглянулся со своими министрами.

   — Ну что, уважим хана?

Те пожали плечами. Толстой сказал:

   — Ежели вашему величеству угодно будет, то мы завсегда готовы сопровождать. Только уж какой пир — и так переполнены. — И он провёл ладонью по изрядно оттопыривавшемуся животу.

   — Окажем честь, а можем не есть, — захохотал Пётр. — Ладно, собирайтесь. Охота мне размять кости: закаменел я сидючи да лежачи. Пущай подгонят мне буер: покажу нехристям, каково можно ветер оседлать. Небось не видали.

Буер, небольшое лёгкое одномачтовое судёнышко с двумя косыми и одним главным прямоугольным парусом, поднимавшее не более десятка человек и отличавшееся прекрасной манёвренностью, был едва ли не любимым развлечением Петра. Длиннорукий и длинноногий, он легко справлялся с управлением парусами, обходясь без помощников.

Буер подогнали, подали верёвочный трап. Пётр первым спустился вниз, Екатерина решительно последовала за ним.

   — Эгей! — воскликнул Пётр, оттолкнувшись от борта струга. — Ветер противный, но сие нам в самый раз.

Главный парус тотчас наполнился ветром. Пётр управлял снастями как заправский бывалый морской волк. Свои не удивлялись: им довелось не раз наблюдать за любимой царской забавой. Вот и сейчас Пётр вывел судёнышко на середину широко разлившейся Волги и повёл его, лавируя, против ветра и против течения.

Хан и его приближённые глядели на царскую забаву широко раскрытыми глазами. Это казалось им чудом. Обычно суда тянули против течения конной тягою либо впрягались люди — бурлаки. Ватаги бурлаков протоптали дороги и тропы по берегам Волги.

   — В руках у великого царя необыкновенная сила, — нерешительно произнёс Аюка. — Потому что только одними поворотами белых сукон невозможно победить ветер.

Старый хан долго глядел на искусные действия Петра. Неожиданно он рассмеялся:

   — Ха-ха! Великий царь оседлал лодку, в его уздечках колдовская сила, и он управляет ею, как конём. Он превратил лодку в водяного коня.

Пётр повернул назад, и вскоре буер ткнулся носом в сходни царского струга. Он был возбуждён, в глазах светилось довольство.

   — Ну, что скажешь, великий хан?

   — Ничего не скажу, — отозвался Аюка. — Можно ли, нужно ли говорить дэву[72], что он дэв. Ты сам всё знаешь. — И напомнил: — Мои люди в улусе ждут, ты обещал, великий царь, оказать мне честь. Я стар, мои годы подходят к концу. И я должен показать людям всемогущего царя, под защитой которого они пребывают и который покровительствует нам, калмыкам.

   — Едем, — сказал Пётр. — Все со мною. — И в сторону Макарову: — Распорядись-ка, дабы нас сопроводила рота гренадер с полной выкладкой. Берегися бед, покамест их нет.

   — Верно сказано, — усмехнулся Макаров. — Верхами поедем?

   — Вестимо. Неужто станем кареты скатывать.

Процессия растянулась едва ли не на версту. Вдали забелели юрты кочевников, словно россыпь грибов диковинной величины среди степи. Их было много, и казалось, они уставлены в беспорядке, как придётся. Но чем ближе подъезжал кортеж, тем ясней вырисовывалось некое подобие уличного строя.

Навстречу устремились два десятка всадников. Они подскакали к хану и его приближённым и скатились с коней прямо у их ног. Ловкость их казалась необыкновенной.

   — Кентавры, степные кентавры, — прокомментировал князь Дмитрий. — Вот так же и татары-крымчаки срастаются с лошадью.

   — Ты, княже, не хуже их, тож кентавр, — заметил Пётр. — Да и Марьюшка от тебя не отстаёт. Пошто её нету с нами?

   — Недомогает, государь, — односложно отвечал князь.

   — Что так?

   — Известно — женское.

Пётр понимающе качнул головой и более не спрашивал.

Меж тем спешившиеся всадники в мгновение ока оказались на конях и почали выделывать затейливые фигуры, стоя на крупах.

   — Немудрено. Они с малолетства росли в конском табуне да в овечьей отаре, — сказал Толстой, тяжело переносивший верховую езду.

   — Ты погляди, Пётр Андреич, как сидит на коне Аюка, каким молодцом, словно ему не семьдесят пять годов.

   — А зубов-то нет, государь, а я ещё кусаю, — своеобразно оправдался Толстой.

   — Хоть и беззуб хан, а с голоду не помрёт, — засмеялся Пётр. — И мясцом его балуют.

   — Ой, много мяса нынче будет, — сообщил державшийся поблизости толмач Асан. — Овец резали, бычков, жеребят — кому какое по вкусу. Эвон котлы дымят.

В самом деле, улус был окутан дымами и дымками. Им навстречу с остервенелым лаем неслась стая лохматых псов, готовых, казалось, разорвать пришельцев в куски. Но державшийся впереди всадник с копьём, верх которого украшал жёлтый штандарт, пустил на них лошадь, крича что-то по-калмыцки. И, повинуясь этому крику, собаки с виноватым повизгиванием повернули обратно.

Юрта хана Аюки стояла в стороне. Пространство вокруг неё было огорожено жердями, образуя как бы дворцовую площадь, проникнуть в которую ничего не стоило. Невдалеке виднелся загон для стада верблюдов.

Сыновья сняли Аюку с коня и ввели его под руки в юрту. Она была больше и пышней остальных и вся устлана коврами. Никакого подобия мебели, лишь лежанка с высоким изголовьем, устланная зелёным бархатом. Как выяснилось, это был ханский трон.

Пётр на правах гостя уселся на этом возвышении. Справа поместилась Екатерина, а по левую руку — хозяин юрты. Остальные расположились на полу, гости и калмыки вперемежку, поджав ноги.

Стали вносить угощенье: казаны с варёным мясом. Облюбовав кусок, хозяева запускали пальцы в казан и вытаскивали его. Поставили два казана и перед Петром и царицею.

   — Молодая лошадка. Отведай, великий царь. Самое вкусное мясо, — предложил Аюка. — А если брезгуешь, в другом казане баранина.

Пётр не брезговал. Конина была ему не впервой. В приснопамятном одиннадцатом годе, когда турок обложил русскую армию со всех сторон и положение её было отчаянным, лошади спасли им жизнь. Та конина была жёсткой, недоваренной, несолёной.

Он без церемоний запустил пальцы в казан. Его примеру последовала Екатерина... Жеребятина была приправлена какими-то степными травами, отчего приобрела необыкновенный вкус и аромат.

   — Ох, не ожидала, — протянула Екатерина. — Прямо сладкое мясо какое-то.

   — Вкусно, — кивнул Пётр.

   — Да, не хуже отборной телятины, — поддакнул Толстой.

   — Небось добрый конь вырос бы, — неожиданно сказал Пётр. — А человеку без коня — что солдату без ружья.

   — Хорошо говоришь, великий царь, — отозвался Аюка. — Нам, калмыкам, без коня пропадать. Хоть и верблюды к езде и тяглу пригодны, да только коня никакой зверь не заменит. Велики наши табуны, однако я сыновьям своим, нойонам и зайсангам наказываю: главный наш скот — конский. Потому как на коне ездим, на коне возим, коня едим.

Он приподнялся со своего сиденья и провозгласил:

   — А теперь прошу дорогих гостей на скачки. В честь великого царя праздник делаем.

   — Спасибо, поглядим, хоть и времени у нас мало. — Пётр тоже поднялся со своего возвышения и как раз коснулся головой потолка юрты. — Не по мне такое жильё, — усмехнулся он. — Кабы дело не забыть: дашь мне для походу своих десять тысяч конников. Они у меня вспомогательным войском будут. А на бунташных лезгин их смело двинуть можно. Слыхал: лезгины те в Шемахте всех моих купцов вырезали и их добро расхитили.

   — Знаю, — отвечал Аюка. — Лезгины грабительский народ, у них порядка нет, власти нет. А у меня есть власть и порядок, — закончил он гордо.

   — Так дашь мне людей-то? — напомнил Пётр.

   — Как не дать, великий царь. Разве я тебя когда подводил?

Только ты уж их корми и ружьё им давай, учи стрелять. Мы ведь одно знаем: лук, стрелы да аркан. А ружей этих не любим: от них гром великий, зверь пугается и уходит, сухая трава горит, степь выжигает. Люди и скот грому этого не переносят.

   — Ты мне людей дай, а уж науку мы им преподадим.

   — Дам, дам, — заторопился Аюка. — Ты знаешь: слово моё верное.

   — И коней надобно для ремонту кавалерии.

   — И коней дам.

   — Пригони табун голов в тыщу в Астрахань.

   — Всё сделаю, великий царь.

Пётр обнял Аюку. Он был на две головы выше калмыцкого хана, и со стороны казалось: отец обнимает сына-малолетка. Подбежали истинные сыновья, подхватили Аюку под руки, повели вон из юрты.

Хан верно сказал: праздник. Ханская ставка пировала. У котлов сгрудились старики, женщины и дети. Всё мужское население готовилось к скачкам, играм и борьбе, для чего было отведено пространство степи невдалеке от ханской юрты.

Получив заверение Аюки, что калмыцкое войско и кони для ремонту будут поставлены, и зная, что хан верен слову, Пётр со свитою недолго пробыли на празднестве.

Время летело куда быстрей, чем Пётр рассчитывал. Господь послал вёдро на все дни плавания, а лучше на всю кампанию, вот было бы благо. Но его на все благие дела не умолишь. Должен бы покровительство российскому воинству оказать, так ведь не напрасно сказано: на Бога надейся, а сам не плошай.

Пётр был полон уверенности, что уж в этом-то походе он не оплошает, не должен оплошать. Скатывался по любезной сердцу водной дороге без колдобин да буераков, многое повидал да немало и устроил дорогою, не то что в злопамятном Прутском походе, где все союзники отшатывались по мере его движения вниз, к турецким пределам. Тогда он был полон надежды, что в расставленные сети угодят король шведов да изменник Мазепа, отсиживавшиеся под Бендерами. Но сети оказались с дырьями, союзники забились в свои норы, и он с войском оказался в мешке, изготовленном турками да татарами. Нехристей было по крайности впятеро больше, провиант да огневой припас иссяк, а подвозу не могло быть. Казалось, быть ему с войском в полону у агарян, он уж и покаянное письмо Сенату сочинил, дабы, коли случится таковой позор, избрали на место его достойнейшего и никаким повелениям его из плена не внимали. Кабы не хитрованец Шафиров да не смётка Катеринушки, не выбрались бы из мешка. Подканцлер тогда выговорил дешёвый мир, обвёл великого везира вокруг пальца. А когда гурки хватились да взялись за ум, было уже поздно: свободилось российское войско, быстрыми маршами ушагало в свои пределы.

Нет, нынче такого быть не может. Он, Пётр, учен, взял всю предосторожность; разведаны все противостоящие силы, каковы есть на Каспийском море порты и крепости, сколь там войска в гарнизонах. По всему выходило: быть кампании лёгкой, без великих потерь в пути, как при Пруте. Главное ж — есть флот! Флот почитал он едва ли не главной силой в кампании. Флот — опора, флот — надёжа.

...Аюка-хан посожалел, что отбывает его царское величество с супругою столь скоро, посетовал, что за старостью и немощностью не может своею особой проводить высокого гостя до Волги, ещё раз заверил, что будет верен в службе его царскому величеству и исполнит все свои обещания и даже сверх того прибавит.

Пётр остался доволен. Вот хоть и нехристь, а слово держит, не то что брат Август да и другие монархи, что были тороваты на обещания да посулы да так с фигою его и оставили. С тех пор он перестал верить сладким речам, перестал надеяться на кого бы то ни было: всё сам, всё своими силами. Силы нарастали, держава крепла. А с нею и уверенность: сколь бы ни был крут план, он, Пётр, самодержец всероссийский, опираясь единственно на свои силы, его осуществит. И оттого на всём пути ни разу не посещало его сомнение.

Сыновья подхватили Аюку как дитя, посадили его на коня, за ними увязались внуки, двое для куража оседлали верблюдов. И вся калмыцкая знать тронулась сопровождать царский кортеж к Волге.

   — Нету среди них пешеходцев, — заметил Пётр. — Все верхами. Ежели бы выучить их нашему воинскому артикулу, знатные драгуны вышли бы.

   — С малолетства надо было бы, ваше величество, — вставил Кантемир. — Как у турок корпус янычарский. Свозят отовсюду мальчуганов разных кровей, силком отбирают от родителей и берут их в жёсткие янычарские руки. Немилосердна выучка, от зари до зари гоняют, в жару и холод, кормят впроголодь. Христианских детишек подвергают обрезанию и обращают в магометанство. Сие именуют турки «дань кровью». Воспитанные в свирепстве, они и сами становятся свирепы, прозывают их «псы султана».

   — Видали мы сих псов, — усмехнулся Пётр. — Казали нам зады, стоило поднажать. Сам небось помнишь, княже.

   — Распустились — вот сему причина, — пояснил Кантемир. — Поначалу навели страху на всю султанскую столицу, на министров Порты жестокостью расправ над иноверными во дни бунтов греков, сербов и иных племён. Янычарский ага[73] был словно сам султан: его повеления были законом для всех, даже для великого везира.

   — Выходит, от рук отбились.

   — Совершенно верно. Ежели им что не по нраву, бунтовали. Опрокинут котлы и барабанят по ним. Вся столица в смятении, тотчас посылают к ним переговорщика из важных чиновников Порты: чем-де недовольны, сейчас исправим. Взбунтовались они и на Пруте, чему ваше величество изволили свидетелем быть. А всё почему: натолкнулись на доблесть российского воинства, не то что в прежних кампаниях, где не встречали серьёзного сопротивления.

   — Да, кабы поболе нас было да не жестокая нужда в провианте и припасе, не несносные жары, мы бы задали им перцу, — качнул головой Пётр. — Всё склалось противу нас тогда. И помоги обещанной ниоткуда не дождались.

«Всё наука, — думал Пётр. — Битым быть наука, побеждать наука, опять же преданным от союзников наука. Всё надобно испытать и из всего пользу извлекать...»

На берегу их встречал генерал-адмирал Фёдор Матвеевич Апраксин, начальствовавший над всею армадой судов, следовавших за флагманским стругом.

   — Государь, всё готово к отплытию. Где прикажешь стать на якорь в Царицыне?

   — Плывём без останову, день — ночь, день — ночь, сколь сможем. Распорядись, дабы впереди дозорные с лоцманами шли на малых судах. Царицын минуем, Чёрный Яр тож. Останов сделаем в Селитряном городке.

Аюку тем временем сняли с коня. Хан жалостно морщился, сетка морщин обозначилась резче, глаза слезились.

   — Слаб стал, не могу, великий царь, тебя проводить до твоей большой лодки, — пожаловался он.

   — И не надо. — Пётр, как давеча, схватил его под мышки, легко приподнял и поцеловал в голову. И неожиданно спросил: — Дашь мне калмычат своих на выучку? Которые способней да резвей. В люди выведем, в большой свет.

Аюка недоумённо глянул на Петра:

   — Какой люди, какой свет. Мы степной народ, великий царь, и свет у нас большой.

Пётр досадливо поморщился.

   — Степь твоя велика, а Россия наша бескрайна. Нам сведущие люди изо всех племён надобны. Из калмыков тож. Понял?

   — Понял, великий царь. Буду думать.

   — Ладно, думай. Прощай покуда.

...Флотилия тронулась в путь. Волга то терялась в берегах, то теснилась ими. Острова и островки то и дело вставали посерёд реки. Малые были необитаемы, а на больших селились люди и пасся скот. Близ Царицына был такой остров, протянувшийся на двенадцать вёрст и затруднявший судоходство.

   — Тут, государь, есть малая река, будто бы истекающая из Дона, — сообщил Апраксин.

   — Ведомо мне, — отозвался Пётр. — Ещё покойный Борис Петрович Шереметев, да будет ему земля пухом, сказывал мне о сей речке. Прожект у меня тогда возник: связать Волгу с Доном шлюзами, речку Сарпинку расширить, дабы сделать её годной для прохождения судов. И был бы лёгкий путь, связующий моря Азовское, Чёрное, Каспийское, а чрез северный переволок, чрез прорытие канала, и Балтийское. Велик план, да кратка жизнь. Сего не увижу, а потомкам завещаю исполнить.

   — Полно, государь. Господь милостив, отпустит тебе время.

Пётр только вздохнул. Кабы замедлить бег времени, успел бы многое из того, что задумал. Но нету у него власти над временем, да и власть над людьми не всесильна.

Близ Селитряного городка, как и было условлено, бросили якорь. Место незавидное, однако в нём была великая важность — селитряное озерцо с заводом. А без селитры нет пороха. Выпаривали озёрную воду, на дне больших котлов оседала селитра в светлых кристаллах.

Смотритель завода, тщедушный стольник, бедовавший здесь со времён астраханского восстания стрельцов и смердов и ухитрившийся уцелеть, ошалело глядел на Петра и его спутников, словно бы на неожиданно явленное чудо.

   — Ну, что скажешь? Сколь селитры варишь в день?

   — Близ двух пудов, ваше царское величество, — дрожащим голосом отвечал смотритель.

   — Мало. Надобно не менее пяти. Про запас складывать.

   — Дровишек не сплавляют, ваше величество. А те, что свозим сюды, те отсырели. Сколь можем, сушим под ветром. — И он указал на штабеля дров, громоздившиеся у худых деревянных стен заводского строения. — Ежели летом солнышко подсушит, будем варить поболе.

   — Сказано — пять! — нетерпеливо повторил Пётр.

   — Помилуй, ваше царское величество. — И смотритель неожиданно брякнул на колени. — Не можно пять. Котлы прохудились, не держат рассол...

   — Отчего молчал?

   — Челом бил его превосходительству господину губернатору Волынскому. Рапорт подавал. Повелено было терпеть до урочной поры. Доселе терпим.

— Эх, едрёна-мать! — Пётр побагровел, скрипнул зубами. — Всюду кнут надобен! Всюду неустройство, нерадение, недосмотр начальников, неисполнение указов. Сколь ни бейся, всё едино: дело государственное забвенно. Служба фискалов, выходит, не впрок. Провинциалы — фискалы, городовые — фискалы, призванные блюсти государственный интерес, искоренять нерадивость, лихоимство, ныне сами кормятся из чиновных рук, и глаза у них закрыты, а уши заткнуты.

Как быть?! Как устроить порядок в государстве, дабы над всем стоял закон и воля государева?!

Надёжного ответа не было.

Глава тринадцатая ДЕДИКЦИЯ ИЛИ ПРИНОШЕНИЯ...

До́рог не подарок, а память да любовь.

По старой памяти, что по грамоте.

Все бесы в воду — и пузыри вверх.

Вот тебе луковка попова, облуплена, готова:

знай почитай, а умру, поминай.

У Бога и живых царей много.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Я знаю, что истинные древней российской гиштории источники скрываются по всему нашему государству, а особливо у монахов. Давно я уже думал сохранить оные от совершенной утраты и хорошему историографу подать случай сочинить истинную российскую древнюю гишторию...

Пётр — Кантемиру.


Указ приказному моему человеку Матвею Бурцову, по чему ему брать с арзамасской моей вотчины с с. Страхова, Пуза то ж, со крестьян столовые запасы и оброчные деньги по следующему окладу, а именно: оброчных денег 110 руб., мяса свиного 100 п., гусей 100, уток 100 брать живыми, масла коровья 5 п., яиц 2000. И присылать оные деньги и запасы на своих крестьянских подводах и проторях в Санкт-Питербурх к Рождеству Христову. А за 100 ососов (молочных поросят) брать деньгами по 2 алт. за ососа, да за 200 кур русских по 2 алт. за курицу, и присылать оные деньги с оброчными ж; 80 баранов и присылать ко мне в Санкт-Питербурх летом к Петрову дню. А сколько всякого хлеба родитца из моей пашни за семенами, и оной хлеб по указам моим привозить на мой двор к Москве крестьянам на очередных подводах... На подлинном указе подписано тако: бар. Пётр Шафиров.


Река Аму в старые годы заподлинно в Каспийское море текла. Но не вся, токмо половина. А для которой причины отвращена вода и так крепко запружден поток, никто о том верно донесть не может. Одни сказуют, будто река пресечена, когда по той реке вниз жилия пустели. А другие говорят, что по Аму-реке до самого моря жилия было премножество и хороших городков, а в них жил народ самой непостоянной, от которого Хива, так и Бухары великие разорения терпели во все годы, чего ради все озбеки, собравшиеся вкупе, поднялись на оной войною. Однако ж увидя, что вдруг победить невозможно, рассудили за благо воду весьма пресечь, дабы... ретироваться тот народ принуждён был, а те бы места опустели.

Флорио Беневени — Петру


Сыщите книги: лексикон универсалис, который печатан в Лейпциге у Симона, и другой лексикон универсалис же, в котором есть все художества, который выдан в Англии на их языке, и оной сыщите на латинском или немецком; такожде сыщите книгу юриспруденции; и как их сыщешь, тогда надобно тебе съездить в Прагу и там в езуитских школах учителям говорить, чтоб они помянутые книги перевели на славянский язык, и о том с ними договоритесь, по чему они возьмут за работу от книги, и о том к нам пишите; понеже некоторый их речи несходны с нашим славянским языком, и для того можем к ним прислать из русских несколько человек, которые знают по-латыне, и оные лучше могут несходные речи на нашем языке изъяснить. В сём гораздо постарайся, понеже нам зело нужно.

Пётр — резиденту в Вене Абраму Веселовскому


Всеобщая нервность и напряжение, объявшие Первопрестольную, с отъездом его императорского величества в низовой поход тотчас улеглись. И Москва погрузилась в привычное ей полусонное состояние.

По улицам, где мощёным, а где земляным с бордюром из трав, потянулись вереницы крестьянских возов со всякой снедью, курами, утками, гусями, птицей битой и живой, иные на рынок, а более всего столовые запасы из вотчин разного рода людей вельможных и государственных.

Возобновились степенные гостевания без ассамблейного шума-гама, без трепетного ожидания явления государя с его бесцеремонной свитой, шутейных поездов с водочными бочонками, подлежавшими осушению, с Бахусами, Венусами и прочей нечистой силой, пущенной его величеством в обиход.

Облегчённо вздохнули и иностранные министры, над коими висела угроза сопровождения царя. Маркиз де Кампредон смог наконец расслабиться и заняться сочинением мемуаров и визитами к почитаемым им особам, среди которых на первом месте числился вице-канцлер Пётр Павлович Шафиров.

К Шафирову можно было ездить запросто: у них давно установились доверительные отношения, становившиеся с течением времени всё крепче.

Вот и сейчас маркиз ехал к вице-канцлеру в предвкушении доверительной беседы, которая пополнит его знания о подводных течениях в коллегиях, в Сенате, наконец, в домах владетельных особ, что тоже представляло немаловажный дипломатический интерес и пищу для донесений его патрону кардиналу Дюбуа.

Ворота обширного двора Шафирова были распахнуты, и экипаж маркиза беспрепятственно въехал внутрь. Тотчас объяснилась и причина такого беспорядка: двор был запружен крестьянскими возами. Меж них бегал управитель, весь красный то ли от напряжения, то ли от ответственности, то ли от гнева.

Камердинер, стоя на крыльце, с интересом наблюдал за происходящим со снисходительной усмешкой на бритом лице. Во двор высыпала и челядь, принимавшая живейшее участие в выгрузке и водворении на место доставленных припасов. В немыслимой какофонии мешалось кудахтанье кур, блеяние овец, важный гусиный гогот, людские крики и ругань.

Завидев экипаж маркиза, камердинер сбежал с крыльца, распахнул дверцу экипажа и воскликнул:

— Пожалуйте, ваше сиятельство господин посол.

Изволите видеть — беспорядок в нарушение всякого приличия. Господин барон рад будет вашему приезду. Я немедленно доложу.

И он, взведя маркиза на крыльцо, а затем и в обширную прихожую, засеменил по коридору для доклада.

Шафиров выкатился к нему с протянутыми руками. Вид у него был такой, словно они век не видались, хотя не далее как вчерашнего дня вице-канцлер нанёс очередной визит маркизу.

   — Добро пожаловать, дорогой маркиз, добро пожаловать, — пухлые щёки Шафирова дрожали от возбуждения. — Вы, как всегда, кстати. Начну с того, что нынче утром мне принесли оттиснутое в синодальной печатне сочинение моё, именуемое «Рассуждение, какие причины...».

Он неожиданно замолк, и лицо его расплылось в улыбке. Улыбка была чуть виноватой.

   — Виноват. Забыл, знаете ли, столь пространный заголовок сего сочинения. Прошу, прошу вас в кабинет. Там я вручу вам экземпляр сей книжки с почтительной надписью.

Он открыл перед маркизом дверь — распахнул её ударом ноги, столь велико было его авторское нетерпение продемонстрировать дорогому гостю выношенный и выпестованный с ревностью плод его трудов. Книжица была жиденькая, однако отпечатана на хорошей бумаге, с рисованными буквицами и виньетками.

   — Нет, нет, вы её полистайте, оцените труд типографщиков, — настаивал Шафиров. — Равно и мой труд.

Маркиз, говоря по чести, был не в ладах с русским языком. И с великим трудом осилил заголовок труда вице-канцлера: «РАССУЖДЕНИЕ, какие законные причины ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ПЁТР ВЕЛИКИЙ ИМПЕРАТОР И САМОДЕРЖЕЦ ВСЕРОССИЙСКИЙ и протчая и протчая и протчая к начатию войны против короля Карола XII швецкого 1700 году имел, и кто из сих обоих потентатов во время сей пребывающей войны более умеренности и склонности к примирению показывал, и кто в продолжении оной столь великим разлитием крови христианской и разорением многих земель виновен, и с которой воющей страны та война по правилам христианских и политичных народов более ведена.

Всё без престрастия фундаментально из древних и новых актов и трактатов, тако ж и из записок о воинских операциях описано, с надлежащею умеренностию и истиною. Так что в потребном случае может всё, а именно: первое, оригинальными древними, меж коронами Российскою и Шведскою постановленными трактатами, грамотами и канцелярийскими протоколами, тако ж многое и безпристрастными гисториями, с стороны российской доказано и любопытным представлено быть.

С соизволения Его Императорского Величества Всероссийского собрано и на свет издано в царствующем Санкт-Питербурхе, лета господня 1716 года, а напечатано 1722».

   — Уф, — невольно вырвалось у маркиза, когда он наконец одолел заголовок, а лучше сказать, предисловие в манере того времени, многословного и медлительного. — Признаться, мне нелегко справиться с вашим языком, хотя я изучаю его с прилежностью с того времени, как был аккредитован представителем короля французского при особе вашего славного государя.

   — О, милейший маркиз, могу обрадовать вас: в скором времени она, сия книжица, будет переложена на немецкий язык, и её сумеют прочитать цивилизованные народы. Что же касается языка российского, то должно признать, что он из труднейших для заучения.

   — Немецкий тоже не из лёгких, — пробормотал маркиз. — Однако без него европейскому человеку не обойтись, равно как и без французского, — закончил он с гордостью.

Тем временем Пётр Павлович, наклонив голову и ежемгновенно окуная гусиное перо в чернильницу, выводил на экземпляре книги дарственную надпись по-французски.

   — Это, знаете ли, второе издание, дополненное, — сказал он, отложив перо, — после многих исправлений и добавлений, учинённых собственною рукою его величества. И должен признать, весьма дельных и справедливых.

   — В способностях вашего государя я нимало не сомневаюсь, — поддакнул Кампредон. — У меня было довольно случаев в том убедиться.

   — Наш государь изрядный книгочий. Вот и ныне прискакал курьер из Астрахани. Государь требует прислать ему «Книгу початия народа словенского». — Сказав это, Шафиров недоумённо пожал плечами, — С какой стати в тех краях понадобилась она ему, ума не приложу. В тамошних-то палестинах, где народов словенских и близко не бывало.

   — У его величества, должно быть, изрядная библиотека.

   — Как же, как же, — вскинулся Шафиров. — Имел счастие и доверенность её лицезреть, равно и способствовать её пополнению. Сверх тысячи шестисот фолиантов, не считая карт и чертежей, не только на русском, но и на немецком, голландском, французском, английском, итальянском, шведском, на латыни, и, верите ли, видел я у государя книги, печатанные армянскими литерами.

   — Гм. Сомневаюсь, что его величество при всех своих прекрасных талантах владеет столькими языками.

   — Нет, конечно. Приобретал он их для переложения на российский язык, а для сего приказывал сыскать достойных переводчиков, коли находил издание их важным и поучительным.

Пётр Павлович прошёлся по кабинету, остановился у полки с книгами — их было изрядно, тоже на многих языках, отыскал «Книгу початия народа словенского», выбил из неё пыль способом, известным всякому библиофилу, полистал её с тем же недоумённым выражением на лице и протянул маркизу.

   — Я ещё могу понять государя, когда он требует прислать в Астрахань книги по артиллерии, фортификации, архитектуре, наконец, — всего числом двадцать и одну. Но эту...

   — Любезнейший Пётр Павлович... — Кампредон неизменно спотыкался на отчестве Шафирова, выходило нечто вроде «плич», и сейчас, выговорив это «плич», тотчас поправился, перейдя к привычному: — Любезный барон, я тоже нахожу ваше недоумение понятным. Но, как видно, его величество затеял с кем-нибудь спор — он ведь великий спорщик — и захотел разрешить его ссылкою на авторитет книги.

   — Пожалуй, вы правы. — Шафиров потёр переносицу, что было у него знаком раздумья, и перекатился в кресло. Он был весь круглый, мягкий, коротконогий и короткорукий и не шагал, а катился на своих упругих ножках. Это было особенно заметно, когда подканцлер сопровождал Петра: тут уж ему приходилось в полном смысле слова катиться, катиться изо всех сил.

Подканцлером называл его государь, это было верно по существу и даже по форме, но Пётр Павлович почитал подканцлера словом унизительным и, надувшись, поправлял: «Вице-канцлер, с вашего позволения». Поправлял, разумеется, всех, даже канцлера Гаврилу Ивановича Головкина, с которым был в постоянных контрах, но только не государя. Государя он, говоря откровенно, боялся, перед ним он трепетал, впрочем, как все министры, сенаторы — весь высокопоставленный чиновный люд. Ибо государь Пётр Алексеевич был непредсказуем.

Да, именно непредсказуем, вот точное словцо. Он поделился им с маркизом, который нашёл его чрезвычайно удачным применительно к повелителю России.

   — Кстати, барон, его величество уже достиг Астрахани?

   — Курьер, прибывший с повелением о книгах и предписаниями Сенату, отправлен был из Селитряного городка, где государь сделал краткую остановку. Стало быть, ныне он уже в Астрахани. Представляю, каково моему воспитаннику губернатору астраханскому Артёмке Волынскому. — И он издал короткий смешок, похожий на кудахтанье. — Нет, маркиз, вы не представляете себе, каково следовать за государем и исполнять его повеления. Это великий труд.

   — Догадываюсь, — улыбнулся Кампредон. — Я ведь имел немало возможностей наблюдать за его величеством и даже беседовать с ним. Он равно быстр в движениях и в мыслях, и за ним весьма трудно поспевать. И за этой непредсказуемостью, которую вы изволили так точно определить.

   — А вы заметили, что в нём сохранилась какая-то ребячливость, порой он похож на большого ребёнка, который всё норовит потрогать, который сыплет и сыплет вопросами и возглашает по всякому поводу: я сам, дайте мне сделать то-то и то-то.

   — Да, ваш император это такая персона, подобных которой я более не знаю, — признался Кампредон. — Он неисчерпаемый источник тем для разговоров. И вы заметили, барон, наши с вами беседы в конце концов сводятся к нему.

   — Немудрено, — согласился барон. — Это богатейшая натура.

Тут оба глянули друг на друга и рассмеялись. В самом деле, отчего это всякий раз разговор сворачивал на особу его императорского величества, будто иных тем не существовало?

   — Давайте спустимся на землю, — всё ещё улыбаясь, предложил Шафиров. — К тому моему сочинению, которое я имел счастье презентовать вам. Знаете ли вы, что я посвятил его младенцу царевичу Петру Петровичу, вскоре усопшему?..

   — Отчего вы не прибавляете «вечнодостойныя памяти»? — на губах маркиза зазмеилась ироническая усмешка.

   — Вот вы изволите иронизировать, а дело весьма серьёзно. Царица решила, что этим посвящением нанесена пагуба. Она теперь видит опасность для себя в том, что не уберегла наследника, что уже не может произвести на свет другого. И наконец, эта долгая любовная связь государя с Марией Кантемир...

   — У меня сложилось впечатление, что это серьёзно.

   — Слишком серьёзно, маркиз. Царица, как мне стало известно, рвёт и мечет. Но она бессильна отвратить государя. Более того, она, как и все мы, боится... Боится припадков его неудержимого гнева. Боится, что её может постигнуть участь первой жены государя — Евдокии Лопухиной.

   — То есть заточение в монастыре?

   — Вот именно. А монастырь — это род тюрьмы. Режим суров, особенно для таких заточниц, как бывшие... жёны либо наскучившие любовницы, продолжающие докучать своему высокому аманту.

   — Ну а каковы шансы у Марии Кантемир?— осторожно спросил маркиз. Вопрос этот живо интересовал Версальский двор и его патрона кардинала Дюбуа. В своих наставительных письмах патрон требовал от Кампредона подробных сообщений о романе российского монарха. — Вопрос этот имеет чрезвычайную важность, прежде всего с политической стороны, так как затрагивает небезразличный для Франции вопрос о наследовании российского престола. Разумеется, он любопытен с чисто человеческой стороны, в нём есть некая пикантность. Русский монарх — страстная, необузданная натура. Но он перешёл ту жизненную черту, за которой чувство начинает постепенно уступать разуму. И хотя у русских есть пословица — седина в бороду, бес в ребро, справедливая, впрочем, и для французов, бес, по всей видимости, будет в конце концов изгнан.

   — Если, как вы говорите, бес будет изгнан, — Шафиров помялся, — то шансы её невелики. Но бес этот очень силён, как мне известно, и в случае рождения сына Мария займёт место рядом с Петром и утвердится не только в постели, но и на троне. Зная характер моего повелителя, я нисколько в этом не сомневаюсь.

Маркиз пожевал губами. Ему очень хотелось узнать, когда произойдёт это событие, которое всколыхнёт Россию подобно землетрясению, но он понимал, что вряд ли Шафиров знает ответ.

Но Пётр Павлович знал. Разумеется, не с точностью акушерки, но всё же... Шафиров был пронырлив и дотошен. Он окружил себя людьми невеликой знатности, однако способными проникнуть в кабинеты вельмож, в канцелярские бумаги коллегий, в альковы, наконец. Его коньком было тайное знание, ибо он был истинный дипломат и знал, что всякое известие может сгодиться, ибо у всякого известия есть свой день и свой час.

Он поглядел на маркиза и, словно бы угадав его желание, произнёс:

   — Думаю, что разрешения надобно ждать в конце этого месяца.

   — О каком разрешении вы говорите, барон? — не понял Кампредон.

   — Разумеется, о разрешении от бремени, то бишь родах. И одновременно разрешении сего конфликта. Гордиев узел будет разрублен, — Пётр Павлович любил прибегать к образам античности.

   — Неужели так скоро?— оживился маркиз.

   — Да, полагаю, это случится ещё в Астрахани, — отвечал Шафиров и хлопнул в ладоши, ещё и ещё.

На зов явился камердинер.

   — Прикажи-ка, любезный, подать нам кофею, напитков каких поблагородней и соответственно чего-нибудь деликатесного. Повар знает.

В ожидании маркиз стал перелистывать книжицу, презентованную ему Шафировым. Заметив это, Пётр Павлович сказал:

   — Позвольте, дражайший маркиз, пока нам приготовляют стол, прочитать вам некие проникновенные места из сего сочинения во свидетельство того, что завоевания России есть законные.

Маркиз кивнул. И Пётр Павлович распевно и отчего-то в нос стал читать:

   — «О древних и новых причинах, которых ради должно было Его Царскому Величеству, яко отцу Отечествия своего, против короны Шведской войну начать и неправедно от Российской короны... отторгнутые свои наследные провинции от короны Шведской отобрать...

Что провинции Карелия и Ингрия, или Карелская и Ижорская земли, со всеми принадлежащими ко оным уездами, городами и местами издревле ко Всероссийскому империю принадлежали, то не могут и сами шведы отрещи. Ибо все договоры и корреспонденции от давних лет меж коронами Российскою и Шведскою о том ясно гласят...»

Пока слуги ещё не внесли подносы с питиями и яствами, Пётр Павлович успел сообщить маркизу, что большая часть Лифляндии и Эстляндии издревле принадлежала России, чему ясное свидетельство, что город Дерпт прежде прозывался Юрьев от российского князя Георгия Ярославича в лето от Рождества Христова 1026-е. И Ревель, по свидетельству древних российских летописей, назывался Колывань и был под Новгородом. И всё это находит подтверждение в актах и договорах, восходящих ко временам благоверного князя Александра Невского, шведских королей Густава I[74], Эрика, Карла IX и других.

Маркиз слушал внимательно, ибо понимал, что вряд ли сумеет одолеть сочинение вице-канцлера. Меж тем некоторые его факты представлялись ему любопытными и достойными сообщения в депешах кардиналу Дюбуа.

Пётр Павлович углубился в дебри истории и под монотонное журчание его голоса, действовавшее усыпительно, маркиз время от времени стал задрёмывать.

— «Мним, что не токмо всей Европе, — читал Шафиров, — но и иным отдалённым народам известно, как его царское величество, ныне благополучно государствующий Пётр Первый, побуждён острым и от натуры просвещённым своим разумом и новожелательством видеть европейские политизованные (обученный) государства, которых ни он, ни предки его ради необыкновения в том по прежним обычаям не видали, дабы при том... подданных своих к путешествию в чужие край и восприятию добрых нравов и к обучению потребных к тому языков возбудить...»

Тут раздался деликатный стук в дверь, пробудивший маркиза к реальности, и чередой вошли лакеи с подносами. Пётр Павлович был гурман, коим стал он после долгого сидения в аманатах в Семибашенном замке турецкой столицы. И, как все гурманы, любил и сам поесть, и гостей попотчевать.

Кампредону и прежде доводилось слышать, что Пётр затеял войну с опасным противником королём Карлом XII ради отвоевания исконных российских земель на севере и на западе, но, как все европейские дипломаты, относился к этому весьма скептически. Шафиров, как видно, немало покопался, дабы обосновать эти претензии.

   — Скажите, барон, вы предприняли своё сочинение по велению вашего государя?

Пётр Павлович кивнул — рот его был набит. Прожевав, он заметил:

   — Я приступил к собирательству летописных бумаг ещё тогда, когда шла война. Но изрядный толчок был даден гибелью короля Карла, сего воинственного паладина. Стало ясно, что его преемники вскоре иссякнут, ибо у них не было того пылу и жару, равно и желания продолжать войну. Так оно и вышло. Когда я доложил государю о своём замысле, он повелел ускорить работу, равно и поручил участвовать в заключении Ништадтского мира со шведом.

   — Я слышал, — осторожно продолжал маркиз, — что государь ваш поручил Макарову собирание материалов об истории этой войны и что он не перестаёт самолично заполнять страницы этой истории.

   — Выпейте, дражайший маркиз, это прекрасное вино — его прислали мне из герцогских подвалов. — И Пётр Павлович поднял свой бокал. — Ваше здоровье! — Нежный звон хрусталя аккомпанировал тосту. — Не правда ли, такого вина вы давно не пивали?

Маркизу пришлось согласиться — вино было действительно превосходно. Но его несколько удивило нежелание Шафирова отвечать на последний вопрос. Что это — ревность, завистливость? Неужто он видит в этом попытку умалить значение его собственного сочинения, столь верноподданно написанного, отодвинуть его в тень?

Наконец Пётр Павлович заговорил. И маркиз понял, что он и в самом деле видит некое умаление своего труда и своих заслуг. Он был очень самолюбив, Пётр Павлович Шафиров. Самолюбие его сильно возросло после возвращения из Царьграда. Он чувствовал себя героем, отвратившим благодаря своему дипломатическому искусству воинственные планы турецкого султана. О том же, что благодаря его хитрости и ловкости окружённая российская армия во главе с самим царём избежала унизительного плена, капитуляции, несмываемого позора, было известно всем... Он, а не канцлер Головкин играл первую скрипку в дипломатических сношениях благодаря знанию языков, этикета, таланту, наконец. Ему, Шафирову, полагалось бы быть канцлером по способностям и заслугам...

«Ему бы следовало не зарываться, — размышлял тем временем Кампредон. — Неужели он не понимает, что при всей разумности и практичности русского царя существует Рубикон, который он никогда не перейдёт. Этот Рубикон — происхождение. Происхождение, родовитость, корни. Как ни люб был царю Лефорт, этот дебошан французский[75], выше адмиральского чина он не поднялся. Какие могут быть претензии у крещёного еврея, корни которого бог знает где, но не в Русской земле. Он и так вознесён сверх всякой меры: вице-канцлер, тайный советник, президент коллегии, к царю вхож. Вся родня его устроена лучшим образом...»

   — Да, государь поручил сбор материалов Макарову, — заговорил наконец Шафиров с некоторой горечью в голосе. — Но сие понять можно: Макаров — лицо, приближённое к его величеству, через его руки проходят не только текущие бумаги, но и всё, что присылают по указам из древних книг и летописей. Первоначально замысел был такой: описать все события Северной войны. Но государь вышел из этого круга, задумавши описать все достопамятные происшествия в истории Руси. Я свою задачу исполнил с достойностью. — Голос Кафирова окреп, в нём явились самодовольные нотки. — Поглядим же, каково исполнят остальные.

   — Под остальными вы разумеете Макарова и государя? — невинным тоном задал вопрос маркиз.

   — Да, само собою, — запальчиво произнёс Пётр Павлович и осёкся. Он понял, что выдаёт себя с головой, что маркиз хоть и верный человек, но проговариваться и перед ним не следует, ибо по чистой случайности это может дойти до ушей государя. И что вообще грех ему роптать, ибо всё, что он ни задумывал, было исполнено.

   — Надеюсь, дорогой маркиз, — заговорил он горячо, — вы не подумали, что я обижен и что, боже упаси, я ревную. Наш государь — голова всему, всем предприятиям в государстве. Его интерес распростирается на все стороны жизни государства, он всему направитель и устроитель. Он направляет всех нас на составление истории государства Российского, ибо таковой истории, коя была бы всеобъемлюща, у нас, к сожалению, нет.

   — Как я понял, есть лишь разрозненные сведения в летописи.

   — Вот именно. А надобно иметь нечто вроде Пуфендорфиевых сочинений о естественном праве и праве народов и его всеобъемлющих историй. Государь весьма ценит этого маститого учёного и не раз ставил его нам в пример.

Принесли трубки. Собеседники принялись дымить. Пётр Павлович не испытывал при этом никакого удовольствия. Напротив, глаза его слезились, он беспрерывно кашлял. Но... Положение обязывало. Обычай этот ввёл его величество, курение трубки почиталось непременным хорошим тоном и признаком европейства. То же и Кампредон, хотя маркиз и научился затягиваться и при этом испытывать нечто вроде удовольствия, однако оно было трудноуловимо.

   — Так вы полагаете, что вопрос о престолонаследии окончательно решится с родами княжны Кантемир?

   — Видите ли, дражайший маркиз, всё это, как я уже говорил, весьма тонкая материя. Как вам известно, существует сын покойного царевича Алексея Петровича, приходящийся его величеству законным внуком. Равно есть две дочери, из коих старшая, Анна, — любимица государя. Образовались две партии: одна стоит за права Петра Алексеевича, другая — за права Анны Петровны. Рождение младенца мужеского пола у княжны может разрубить сей гордиев узел. Впрочем, обе партии, кои я назвал вам, до поры себя перед государем не обнаруживают. Он чрезвычайно ревниво относится к сему предмету. И весьма одобрил сочинение преосвященного Феофана Прокоповича, архиепископа Новгородского, именуемое «Правда воли монаршей», в коем сочинитель настаивает на праве монарха избрать себе наследника престола.

   — В знаменитых империях Рима и Византии, — задумчиво произнёс маркиз, — император назначал себе преемника.

   — Вот-вот! — подхватил Пётр Павлович. — Однако наш государь может спутать все карты, и обе партии могут остаться с носом.

   — А не возропщут ли отпрыски древних боярских родов?

   — Государь живо заткнёт им рот, — отозвался Пётр Павлович. — Его воля есть высший закон, и никто не вправе её оспаривать.

   — Недовольные будут, — убеждённо сказал маркиз. — При всех монархах во все времена были недовольные. Одни могли высказываться свободно, другие собирались по углам и роптали тайно, третьи отваживались бунтовать.

   — У нас сего не будет. Государь крут, его все боятся.

   — Скажите, милейший барон, не справлялись ли вы у сыновей князя Дмитрия, получали ли они от него известия?

   — Сказать по правде — нет. Ежели бы и были, то кто-нибудь из них меня оповестил.

Оба посетовали на князя. Отправляясь в низовой поход, он обещал время от времени оповещать их, своих друзей, о том, как идут дела, каков его величество.

   — Впрочем, я не удивляюсь, — заметил Пётр Павлович. — Перед отбытием князь жаловался мне на недомогание в печени и почках. Он охотно бы отказался от столь продолжительного пути, но государь настоял...

   — Всё больше из-за княжны, — вставил маркиз.

   — И это. Но вы же знаете, что князь Дмитрий — великий знаток Востока. И только он один в состоянии печатать обращения к народам, исповедующим мусульманство, ихними литерами.

   — А Толстой?

   — Пётр Андреевич, конечно, человек высокообразованный, но не настолько. Сидючи в Царьграде сначала нашим посланником, а затем узником, он выучился говорить по-турецки. Но писать — помилуй Бог. А князь Дмитрий превосходно знает их язык, даже лучше природного турка, ибо его знания — от высокой учёности. Он, как там говорят, мюдеррис — доктор богословия. Сам султан уважал его за учёность. Но, увы, здоровье его пошатнулось.

   — Он ведь ещё не стар, — не очень уверенно предположил маркиз.

   — В будущем году ему будет пятьдесят. Наш государь всего на год старше. Но, знаете ли, молодая жена... — И Пётр Павлович лукаво подмигнул. — Когда, знаете ли, жена моложе собственной дочери, она требует много соков.

   — То есть как? — не понял маркиз.

   — Ха, француз спрашивает меня о сём предмете! — И Пётр Павлович картинно развёл руками. — Ис-су-шает, — закончил он по слогам, — Непомерная трата сил.

   — Однако князь Дмитрий выглядит вовсе не иссушенным, куда моложе своих лет.

   — Ноблесс оближ, — отвечал Павел Петрович по-французски. — Стало быть, положение обязывает. Княгиня Настя чудо как хороша и по-европейски образованна. Дабы состоять при ней на должном уровне и не орогатиться, требуются немалые усилия.

   — Бедный князь Дмитрий. Оказаться меж молота и наковальни — меж женой и дочерью... Ему не позавидуешь.

   — Мне остаётся только согласиться с вами, дорогой маркиз.

Кампредон стал откланиваться, сославшись на то, что его ждёт курьер.

   — Вы не знаете моего патрона. Если он не получает вовремя дипломатического донесения, следует грозный выговор. Мне приходится напрягать иной раз всё своё воображение, для того чтобы сочинить нечто занятное. Вы ведь знаете, любезнейший барон, что мало-мальски стоящие события случаются далеко не часто. Так что приходится отписываться.

   — Отписывайтесь, но знайте меру, — шутливо напутствовал его Шафиров.

Вернувшись к себе, маркиз запёрся у себя в кабинете. Некоторое время он расхаживал взад и вперёд, морща лоб. Впрочем, тему ему подсказал вице-канцлер, животрепещущую тему, особенно в предвидении грядущих драматических событий.

«Русские, руководимые законами и разума и природы, — писал Кампредон, — убеждены, что престол по праву принадлежит Великому князю (внуку Царя Петра, сыну казнённого Алексея Петровича), законному, по прямой линии, наследнику Его Царского Величества, и эту мысль не искоренят в них никакие указы Царя, как ни велика его власть теперь. Но воображать, будто бы можно сохранить её и на том свете и ожидать повиновения себе после смерти, было бы нелепо... Если не позаботятся примирить убеждённость народа с любовью Царя к своим дочерям, то в России непременно возникнут беспорядки, а может быть, и междоусобная война, которой не преминут воспользоваться соседи. И единственное средство устранить это — женить Великого князя на младшей царевне. Царь, как глава Церкви в своём государстве, может и сам разрешить этот брак...

Со времён последней почты здесь не получено ещё никаких известий из Астрахани. На днях туда отправили порох взамен подмоченного на Волге...»

Маркиз перечитал письмо, нашёл, что оно должно произвести впечатление в Версале, и аккуратно запечатал его зелёной сургучной печатью со своим вензелем и гербом.

«Междоусобной войны, разумеется, не будет по столь внутреннему поводу, как престолонаследие. Царь крут и сего не потерпит, — повторил он понравившуюся ему фразу. — Вельможи составят партии и станут грызться между собой — вот и всё возмущение. Победит сильнейшая партия, на чьей стороне окажутся наиболее именитые и авторитетные.

Но если Мария Кантемир родит мальчика... Вот тут-то и начнётся великая заваруха. Ибо это событие случится вот-вот, если ещё не случилось».

Маркиз отложил перо. И воображение его воспарило.

Глава четырнадцатая ЧЁРНЫЙ ЕВНУХ И ЕГО ВЛАСТЬ

Турка как есть чурка. Балаболит, балаболит —

не поймёшь ничего.

Наши бары растабары, говорят чисто татары.

Намешалася порода от агарянского рола.

Грозен враг за горами, а грозней за плечами.

Чешися конь с конём, вол с волом, а свинья с углом.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Салтан Агмет[76]... с начала своего государствования... был побеждён ненасытимою страстию сребролюбия. Во удовольство тому министры его, оставя правду и суд, всякими мерами и нападками от подданных деньги похищали и ненасыть салтанскую исполняли.

Резидент в Царьграде Иван Неплюев — канцлеру Головкину


...Покуда Царь не предпримет ничего против турок, они, полагаю, не станут чинить ему препятствий и все их усилия будут ограничены укреплением своих границ, дабы обезопасить их от набегов персидских бунтовщиков. Но если Царь вздумает обратить своё оружие против Порты, дело примет другой оборот. Начнётся продолжительная война, которая может истощить его главные силы и отнять у него средство поддерживать уважение, завоёванное им в Европе. Это уважение основано столько же на общем убеждении в его личном героизме, сколько и на его могуществе, и Царь слишком прозорлив, чтобы не понимать этого...

Кардинал Дюбуа из Версаля — Кампредону


Ничто так ко управлению государства нужно есть, как крепкое хранение прав гражданских; понеже всуе законы писать, когда их не хранить, или ими играть, как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете нет, как у нас было, а отчасти и ещё есть, и зело тщатся всякие мины чинить под фортецию правды: того ради сим указом, яко печатью, все уставы и регламенты запечатываются, дабы никто не дерзал иным образом всякие дела вершить и располагать не против регламентов и не точию решить, ниже в доклад выписывать то, что уже напечатано... не требовать на то указа и тем сочинять указ на указ, дабы в мутной воде удобнее рыбу ловить... не отговаривайся в том ничем, ниже толкуя инако. Буде же в тех регламентах что покажется темно, или такое дело, что на оное ясного решения не положено: такое дело не вершить, ниже определять, но приносить в Сенат выписки о том; где повинны Сенат собрать все Коллегии и об оном мыслить и толковать под присягою, однакож не определять, но, положа, например, своё мнение, объявлять Нам, и когда определим и подпишем, тогда оное напечатать и приложить к регламентам и потом в действо по оному производить. Буде же когда отлучимся в даль, а дело нужное, то, учиня как выше писано, и подписав всем, чинить... Буде ж кто сей Наш указ преступит под какою отговоркою ни есть... тот, яко нарушитель прав государственных и противник власти, казнён будет смертию без всякия пощады, и чтоб никто не надеялся ни на какие свои заслуги, ежели в сию вину впадёт. И для того сей указ, напечатав, внесть в регламент и публиковать... и всегда во всех местах, начав с Сената, даже до последних судных мест, иметь на столе, яко зеркало пред очьми судящих. А где такого указа на столе не будет, то за всякую ту преступку сто рублёв штрафу в гошпиталь.

Из указа Петра Сенату


...С одной стороны, царице может льстить надежда видеть на престоле одну из своих дочерей... с другой же, если план этот не состоится, то после могущей случится смерти Царя юный внук его, заняв престол деда, легко может подвергнуть царицу такому обращению, которого она имеет все основания опасаться...

Кардинал Дюбуа — Кампредону


Что касается до комерции, Вашему Величеству доношу, что оная комерция в здешнем крае с добрым порядком, как инде практикуется, николи заведена быть не может, разве тогда, как хан получит соврените, озбеки ему мешать не будут. Озбеки капитулации не разумеют. Они знают токмо, кого могут обирать. Им всё равно, что русские, что бусурманы — всех обирают. Того ради и здесь одному приезжему торговому за деньги вдруг товар свой продать невозможно, для того что здесь не сыщется такой торговой богатой (человек). Токмо перепродавцы товары берут в долг, а заплачивают как продадут на лавке. Не без того, что и денежный человек сыщется, однако ж со страху от озбеков себя не оказует...

Флорио Беневени — Петру


Дворец султанов Топкапу поднялся высоко над водами Босфора. Он глядел на три стороны своими многочисленными окнами, галереями, террасами, башнями и башенками, открытый взорам правоверных и таинственный, прекрасный и пугающий...

По утрам к главным воротам медленно и боязливо стекались толпы зевак. Ворота эти носили пышное название Баб-и-Хумаюн — Августейших врат. Молчаливые мрачные стражники в чёрных одеждах каменели возле.

Толпа ждала. Но вот ворота со скрипом раскрывались и изнутри показывалось зловещее шествие. То были султанские палачи. Каждый из них держал за волосы голову, ронявшую на землю капли крови.

У стен, примыкавших к воротам, высился ряд мраморных столпов мал мала меньше. Все они были в чёрных потёках запёкшейся крови. Самый высокий из них служил постаментом голове очередного вельможи, впавшего в немилость. На тот, что пониже, водружалась голова какого-нибудь чиновника, уличённого в лихоимстве... И так помещались все по ранжиру, пока не доходило до воров и бродяг. Их головы бесцеремонно бросались на землю.

За Августейшими воротами, образно выражаясь, находился ад. Здесь в особом здании жили султанские палачи в ожидании «работы» — им не приходилось сидеть сложа руки, «работы» всегда хватало. Здесь же располагались и «рабочие места» — плахи.

Ворота, которые вели в следующий круг, назывались Баб-и-Селям — врата Приветствия. Это было своеобразное чистилище, вход в которое венчался двумя башнями. Чистилище оберегалось: ворота Приветствия запирались как снаружи, так и изнутри. Двор окружала галерея, примыкавшая к дворцу Дивана — султанского совета, здесь же располагались различные службы, вроде поварен.

Отсюда вёл путь в «рай» через Баб-и-Саадет — врата Счастья. Они охранялись строже всего. Ибо за ними была резиденция самого султана — владыки вселенной и его святая святых — гарем.

У врат Счастья дежурили свирепые чёрные евнухи. Они отмыкали калитку только избранным. Вот и сейчас они склонились в низком поклоне перед своим главою — Хаджи Бешир-агою. Он спешит с утренним докладом к владыке вселенной султану Ахмеду III.

Власть Хаджи Бешира поистине бесконечна. С нею не могут соперничать ни шейх-уль-ислам — духовный глава мусульмун, ни великий везир — первый министр султана. Как он возвысился, этот эфиоп, за которого некогда на невольничьем рынке было заплачено всего тридцать пиастров? Не отсечением же мужской плоти? В окружении султана были сотни таких, как он, оскоплённых, дабы не впали в соблазн, чёрных и белых евнухов.

Загадку эту никто не мог разрешить. Бешир был самым доверенным лицом султана, он единственный мог потревожить его без доклада. Он был и самым богатым, ибо ключом, открывавшим милости, а порою и сердце султана Ахмеда, были его уста. Он в равной мере владел жизнью и смертью подданных падишаха и царя царей, какой бы высоты они ни достигли. И они не жалели подношений. Вот почему богатство Бешира было несчитано и немеряно. Говорили: оно больше султанской казны.

Вот он миновал первую стражу, вторую — у тронной залы, наконец третью — у покоев падишаха.

Солнце вселенной уже бодрствовало. Он, правда, ещё возлежал, но балдахин был поднят, и рядом с ним, на ложе, покоилась стопка рукописных книг. Одну из них он небрежно перелистывал.

Бешир пал на пол и стукнулся лбом о ковёр.

   — Знаю. Верю. Ценю, — отозвался султан на эту церемонию верноподданичества. — Встань. Вот послушай, что говорит мудрец, ибо день правоверного должен начинаться с трапезы мудрости. Это наш великий Вейси в своей прославленной «Хаб-наме» — «Книге сновидений». Итак... — И султан с какой-то подчёркнутой многозначительностью глянул на Бешира. — «...кровожадный татарин пригрозил одной слабой женщине, что убьёт её. Та стала умолять его, говоря: «У меня в руках была крупная драгоценная жемчужина. Испугавшись тебя, я проглотила её. Подожди немного, пусть она выйдет, тогда возьми её себе и отпусти меня». Безжалостный татарин тотчас рассёк вероломным мечом грудь бедняжки и вынул жемчужину. Об этом проведали шайки татар. «Оказывается, у женщин этой страны в утробе произрастает дорогой жемчуг», — решили они. И в тот же день эти кровожадные варвары предали жестокой смерти более ста сорока тысяч женщин, пока не убедились в том, что это вздор. Так в странах Иран и Туран некому стало услаждать воинов и рожать детей...» Вот к чему приводит алчность. Она затемняет ум и лишает человека совести, — назидательно заключил султан. — Ты понял?

   — О величайший из великих, о кладезь мудрости, — запричитал Бешир, сидя на корточках против ложа султана, — каждое твоё слово остаётся во мне навек и даёт живительные ростки. Я понял всё. Но я невольник твоей славы и твоей мудрости. И люди идут ко мне, зная, что я приближен...

   — И несут, — насмешливо подхватил султан, — и суют, и просят.

   — Даже у твоего нижайшего раба могут быть слабости, — покорно отвечал Бешир. — Не я прошу — они просят.

Султан рассмеялся — ответ главы чёрных евнухов привёл его в хорошее настроение. Он встал со своего ложа и, потрепав Бешира по щекам, подошёл к окну, откинув лёгкую занавеску.

За окном сиял благостный летний день. Ослепительная голубизна неба сливалась на горизонте с такой же голубизной Мраморного моря.

Вот уже без малого два десятилетия занимал золотой трон султанов Ахмед III. В будущем году двадцатилетие его царствования совпадёт с его же пятидесятилетием. Он достиг вершины возраста и власти по соизволению Аллаха. Подумав об этом, Ахмед невольно погладил себя по животу: он заметно выдавался под ночной рубахой тонкого дамасского шёлка. Обрюзг, отяжелел, всё более чувствует одышку и всё реже — желание. Женщины тешили взор, их покорность — сердце. Нити седины посеребрили сильно поредевшие волосы на голове, борода же стала совсем седой. Он отказывался красить хной — молодиться. Он устал оказывать себя сильным и мудрым. Того, что было при нём, ему вполне доставало. А до тех, кто изредка его созерцает, ему уж не было дела.

   — Ну что? Каков подлунный мир, осенённый моим правлением? — насмешливо спросил он Бешира.

   — Бейлербей Янины прислал тебе в дар пятнадцатилетнюю газель. Позволь, о мой повелитель, ввести её на твоё ложе, дабы ты вкусил от плода её невинности. Это сладчайший цветок...

   — Ты её освидетельствовал? Она действительно сладчайший цветок? — с деланным любопытством спросил Ахмед.

   — О да! Она слишком пуглива, но я подготовил её. Она готова отдать тебе, повелитель, свой драгоценный плод. Правда... — и Бешир замялся.

   — Говори!

   — Правда, чтобы сорвать его, понадобятся усилия...

   — Откуда ты знаешь? — нетерпеливо перебил его султан.

   — О великий повелитель, мне ли, поседевшему на твоей службе, не знать. Прежде чем впустить в твой гарем новую наложницу, я не жалею усилий, дабы освидетельствовать её со всех сторон. Не исходит ли запах от её тела, свежо ли дыхание, нормален ли желудок, наконец, какова степень её девства.

   — Как же ты её определяешь, о великий лукавей?

   — Осторожным ощупыванием, ибо это старинный способ, коим пользовались с древнейших времён наши учёные. У новой газели очень плотная плева. Но ты без сомнения пронзишь её, ибо твой опыт велик, как ни у одного из смертных.

   — Ты знаешь, Бешир, — медленно произнёс султан, — я потерял вкус к взламыванию ворот блаженства. Мне больше по нраву их услужливое и умелое открывание. Что было, то прошло, как говорят наши мудрецы. Теперь женщина должна руководить моим желанием, она должна быть искусной в угождении моему зеббу. А твоя газель всего лишь несозревший плод. Она в лучшем случае сумеет быть покорной, разбудит моё давно дремлющее любопытство. Да и не знаю — разбудит ли.

   — Но, мой повелитель, если бы ты видел её стройность и соразмерность, её упругие розовые сосцы, её нежнейшее лоно и манящий иль ферд, покрытый пушком невинности, ты бы, несомненно, возбудился. И твой величественный и разящий зебб возжелал бы погрузиться в неё со всех сторон, дабы насладиться свои мужеством.

   — Ты намерен меня возбудить, лукавый Бешир. Но все те достоинства, о которых ты говоришь, есть у многих моих наложниц. Кроме девства, которое надо преодолевать. А мне не хочется. Ты подготовишь мне к вечеру одну из них. Хотя бы Фариду. Она умеет всё, чему твоя газель выучится не прежде чем через год. Я отдаю ей себя, зная, что её тело, её губы, её сладчайший рот и язык отыщут самые потаённые, самые сокровенные углы наслаждения и проникнут туда, открывая для меня неизведанное. Если же я пожелаю, то она позовёт себе в помощь доверенную подругу, и они станут услаждать меня вдвоём. А газель... Пусть она оботрётся в гареме, быть может, та же Фарида чему-нибудь научит её. Кстати, сколько наложниц, моих рабынь, состоит под твоим присмотром?

   — Триста восемнадцать, о мой великодушный повелитель, — без запинки ответил Бешир. И султан Ахмед знал, что глава чёрных евнухов ведёт точный счёт. — Я ещё не присчитал к ним новую газель.

   — Зачем так много? — лениво спросил султан, заранее зная ответ. — Это ведь опустошает мою казну.

   — У повелителя правоверных должен быть выбор, ибо желания его священны. А казна твоя не только не умалится, но и возрастёт. Так будет всегда. И разве не услаждают твой взор нагие гурии, когда их множество, когда глаза перебегают с одной на другую, рождая хотя бы тень желания. Их тела сверкают в струях фонтана, обрисовывая то пышные бёдра, то высокие и сильные груди, то манящие округлости зада.

   — Да ведь ты поэт, Бешир. Но ума не приложу, как можно быть поэтом, утеряв то, что вдохновляет мужа: зебб и яйца?

   — Я всего лишь твой нижайший раб, твой вернейший слуга, и это сделало меня поэтом, — без запинки отвечал Бешир.

   — Ну ладно, довольно об этом. Пусть внесут мой завтрак и войдёт великий везир. Надеюсь, он готов.

   — О да, мой мудрейший повелитель, — смиренно отвечал Бешир, поняв по изменению тона, что он утомил султана и ему надлежит удалиться. — Он ждёт, покорный твоей воле.

Вошёл великий везир и склонился перед Ахмедом. Не столь низко, как предписывал этикет: у Дамада Ибрагим-паши Невшехирли окостенел позвоночник. Он был всего на десять лет старше Ахмеда, но выглядел старцем. Седая клиновидная борода, седые, густо нависшие брови, почти прикрывавшие глаза. Но глаза были молоды и сверкали. И взор был пытлив, без какого-либо подобострастия.

   — Вот твой кофе, Ибрагим, — радушно приветствовал его султан. — Садись и рассказывай.

Глава рикяб-и-хумаюн — султанского стремени, то есть кабинета министров, был умён, прозорлив, немногословен и по всем этим качествам внушал Ахмеду полное доверие, даже уважение, что было редкостью необычайной, так как султан никого не уважал, даже валиде — царствующую мать.

   — Мой повелитель, мне бы не хотелось огорчать тебя после утренней молитвы, ибо новости неутешительны. Персия накануне разорения и распада, и нам вряд ли удастся решительными шагами отвратить это. Русский царь, похоже, решил воспользоваться слабостью шаха и двинул своё войско к берегам Каспийского моря.

   — Он опять сам ведёт своих воинов?

   — Да, повелитель.

Султан пожал плечами:

   — Этот человек непостижим. Ни один истинный монарх не должен подвергать себя таким испытаниям. Для этого существуют военачальники, первые министры, — он испытующе глянул на Дамада, — сераскеры. Ни Аллах, ни Бог неверных не окажут небесного покровительства монарху, рискующему своей жизнью. Он отец своих подданных и в ответе за них и за своё государство...

Султан Ахмед долго распространялся на эту тему, как бы желая оправдать своё долгое сидение в стенах дворца. Дамад терпеливо слушал его излияния, изредка покачивая головой как бы в знак согласия и одобрения. Человек мудрый и искушённый, он по-своему истолковывал поток красноречия, изливавшийся из уст повелителя.

Султан привык к праздной жизни, он был изнежен её последними годами, и оторвать его от этой сладчайшей праздности можно было только силою чрезвычайных обстоятельств: покушением на трон, восстанием, бунтом янычар. Он проводил свои дни меж гаремом и созданной им библиотекой — запоздалой страстью и всё реже и реже вникал в дела государственные, положась всецело на своего садразама — великого везира — мудрого и искушённого Дамада Ибрагим-пашу Невшехирли.

Садразам слушал его, поглаживая свою серебряную бороду, пропуская струи её меж пальцев. Он ждал, когда его повелитель наконец иссякнет, и тогда наступит его черёд высказаться.

   — О мой повелитель, — наконец смог заговорить садразам. — Ты видишь, как самонадеян русский царь. Особенно после драки со шведами, где ему удалось положить их на обе лопатки. Он провозгласил себя императором, он затеял поход против персов. Но кто может предсказать, что придёт ему в голову завтра...

   — Русский медведь полез в логово барса, — вставил Ахмед.

   — Прекрасно сказано, повелитель. Но кого ты имеешь в виду, говоря о барсе? — И, не дожидаясь ответа, торопливо продолжил: — Барс — это ты, повелитель, это твоя империя. Перса можно уподобить шакалу, особенно нынешнего шаха Хусейна[77]. Он слаб и труслив, как шакал. Его теснят афганцы, вот-вот они вторгнутся в его столицу, эти горные воители. И я возношу мольбу Аллаху, дабы он, наш великий покровитель и вершитель судеб, не надоумил шаха заключить союз с русским царём и ради своего спасения пожертвовать ему кое-какие свои провинции.

   — Хорошо, если Аллах внемлет твоим молитвам, Дамад. А если нет, что тогда?

   — В том-то и дело, что никто не возьмётся предсказать ходы русского царя на шахматной доске, где господствует наш ферзь. Не исключено, что он захочет взять реванш за поражение на Пруте. Закрепившись на Каспийском море, он пожелает перебраться на Чёрное с восточной его стороны. Он сумасброд. Но я уверен, что он рассчитывает на помощь своих единоверцев на Кавказе — грузин и армян.

   — Я разделяю твои опасения, Дамад, — сказал султан. — Мы не должны бездействовать. Мы должны показать русским кулак с зажатым в нём ятаганом. Царь вторгся в пределы наших интересов, он угрожает нашей безопасности. Он ищет там, где не положено.

   — Посол короля Англии лорд Абрахам Станьян в беседе со мной рекомендовал объявить состояние войны с Россией...

   — Ну нет, — капризно скривился Ахмед, — я не хочу крайностей, я не хочу войны. Вызови русских посланников и запугай их. Всё-таки победа в последней войне была за нами. А потом, мы же год назад подписали договор с ними о вечном мире. Это был хороший ход, верный ход.

   — И всё-таки я опасаюсь, мой повелитель. Ты прав: менее всего нам сейчас нужна война, я так и сказал англичанину. Но есть ещё наши единоверцы на Кавказе. От лезгин и кумыков явились послы с просьбой о помощи и защите. Мы возьмём их под своё крыло и объявим о том русскому царю.

   — Ха! Можно ли бумагой заткнуть пасть медведя. Повелеваю тебе, Дамад, созвать Большой Диван, дабы мы безотложно решили, как нам действовать в столь опасное для нас время.

   — Повинуюсь, мой повелитель. Через два дня цвет нашей империи будет у твоих ног.

Великий везир удалился пятясь, как того требовал этикет. Он ревностно соблюдал придворные порядки и давал уроки остальным высоким чиновникам Порты.

Сейчас его точил червь сомнения. Нужно ли бить в набат? И без того в империи царит брожение. Особенно в эялетах[78], большинство населения которых составляют христиане, неверные — сербы, болгары, черногорцы, валахи, греки и иные многие. Ропщет и янычарский корпус. Он давно уж перестал быть опорой султанского трона, так что пришлось на всякий случай создать дворцовую гвардию, что повлекло за собой немалые расходы.

Он, Дамад, ценил доверие султана и платил ему тем же. Один из очень немногих, он обладал большой печатью садразама вот уже пятый год, и, похоже, падишах не собирается расставаться с ним. Осторожность, осмотрительность и ещё раз осторожность — вот его девиз.

Он умел читать мысли и желания своего повелителя, но... преобразовывать их по-своему, так, что султан мог принимать их за свои. Он соберёт Большой Диван, он призовёт для строгого назидания русских послов. Но войны быть не должно, она может стать катастрофой.

Эта мысль окончательно укрепила его. Он велел призвать к себе русских послов.

Алексей Иванович Дашков[79] пребывал на посту российского посла пятый год. Он успел пообсмотреться и завязать полезные знакомства среди турецких вельмож и своих коллег по дипломатическому корпусу. Кабы не слабое здоровье, на что он жаловался в доношениях канцлеру Головкину и подканцлеру Шафирову, он мог бы оставаться в должности и впредь. Жалуясь, он просил подкрепления, а уж затем отставки. Доложили Петру. Царь почитал важнейшим иметь в турецкой столице человека верного, способного и надёжного.

Рассказывают, что однажды за ужином Пётр обмолвился об этом в присутствии Головкина и Апраксина.

   — Надобен там человек, знающий языки, да чтоб умел обороняться да наступать, дабы снискать у турка уважение.

Канцлер Гаврила Иванович Головкин пожал плечами:

   — Мне, государь, таковых способностей человек неведом.

   — А мне ведом, — неожиданно воскликнул генерал-адмирал Фёдор Матвеевич Апраксин. — Весьма достойный человек, да одна беда — уж очень беден.

   — Бедность не беда, — возразил Пётр. — Этому помочь можно скоро, да кто же он?

   — Да вот он, государь, за тобой и стоит. Твой хвалёный, что у галерного строения. Пётр обернулся и увидел Ивана Неплюева.

   — Верно — хорош. Да жаль отпускать его — нужен он мне под рукой. Ну да ладно: там он нужней.

На коленях благодарил Неплюев Петра за монаршую милость. Царь поднял его.

   — Не кланяйся, братец: я вам от Бога приставник, а должность моя смотреть того, чтоб недостойному не дать, а у достойного не отнять; буде хорош будешь — не мне, а более отечеству добро сделаешь, а буде худ — так я истец, ибо Бог того от меня за всех вас востребует, чтобы злому и глупому не дать места вред сделать. Служи верою и правдою!

Иван Иванович часто вспоминал это напутствие и, дабы не забыть, записал слова государя. И теперь служил он по дипломатическому ведомству, как прежде служил по морскому — верою и правдою, по наказу государя. Был правой рукою Дашкова пока что год с небольшим. Но благодаря природным способностям всё быстро усвоил, тем паче что в заграницах живал: выучился в Испании и Венеции.

Чиновник Порты вручил им предписание: без промедления предстать пред очи великого везира по безотлагательному делу.

   — Что ж, Алексей Иванович, собирайся: дело-то безотлагательное. — И Неплюев неожиданно хохотнул. — Ведаю, чем запахло.

   — Об этом все уж ведают: иностранные министры мне все уши давеча прожужжали, — откликнулся Дашков. — Надобно успокоить садразама.

   — Да, наделал переполоху наш неугомонный государь. Забегали, засуетились турки. Мне недавно один чиновник ихний сказывал: султан-де повелел собрать Большой Диван. Жаль, мало у нас денег да мягкой рухляди для дач: есть добрые люди в Порте, да всё время корму требуют. Сокровенное знание дороже денег.

   — Канцлер дал знать, что пришлёт с верными людьми.

   — Тороват он на обещания, да скуповат на дело. — Неплюев махнул рукою. — Государю надобно писать: тотчас бы получили.

Обрядившись в парадные кафтаны, оба направились в резиденцию великого везира.

Чиновник Порты, сопровождавший их, глядел нарочито сурово и был молчалив. Глядел сурово и Дамад Ибрагим-паша Невшехирли.

   — Повелитель правоверных во всём подлунном мире, несравненный падишах Ахмед Третий поручил мне выразить обеспокоенность неразумными действиями русского царя. Он вторгнулся в чуждые ему пределы и посягнул на наши интересы, ибо, да будет вам известно, Персия есть страна единоверная, находящаяся под протекторатом его величества султана. Мы опасаемся, не скрою, дальнейших шагов вашего царя и намерены предпринять решительные меры, дабы остановить его.

«Ого! — переглянулись оба, Неплюев и Дашков. — Неужто и в самом деле турки решили воспрепятствовать движению Петра. Но как, каким способом?» Они не ослышались: драгоман посольства был достаточно опытен и точен в переводе, особенно когда речь шла о предметах столь важных.

   — Позвольте заметить, ваше высокопревосходительство, — неторопливо заговорил Дашков, — что наш государь, император Пётр Великий, неоднократно заверял его величество султана в своих дружеских чувствах. Россия ни в коем случае не намерена покуситься на интересы Оттоманской империи. Поход, как мы неоднократно провозглашали, предпринят для защиты российских торговых людей и их интересов. Вам известно о побоище, учинённом лезгинами в Шемахе, когда были вырезаны сотни российских купцов, а их имущество разграблено. Государь император намерен обезопасить этот важнейший торговый путь от злодеев.

   — Всё это мы уже много раз слышали, — поморщился великий везир. — Однако наши агенты доносят, что царь движется с многочисленной армией, намного превышающей те цели, о которых было объявлено. Это завоевательная армия.

   — Позвольте напомнить вашему превосходительству, — вмешался Неплюев, — что всего год назад между нашими великими империями был подписан договор о вечном мире. И, как неоднократно заверял наш государь, Россия намерена свято его соблюдать.

   — Слово нашего государя ненарушимо, — добавил Дашков.

   — И всё-таки мы оставляем за собой право прибегнуть к предупредительным мерам. — Дамад поднялся, давая знать, что разговор окончен. Лицо его было строго, насуплено. Но эта мина казалась напускной, нарочитой.

   — Пужает, — односложно сказал Неплюев, подтягивая стремена. Дашков уже оседлал своего коня не без помощи посольского драгомана: всё последнее время он жаловался на нездоровье. Французский посол маркиз Жан-Лун де Бонак[80] любезно прислал ему своего врача. Но пилюли, приготовленные им, не оказали того целительного действия, которое красноречиво прокламировал француз.

   — И я тако мыслю, — наконец откликнулся Дашков. — Нету у турка ныне никакого прихода военного, один расход. Разброд в войске, разброд в народе, великое недовольство. Ему ноне не до нас.

   — Крику будет в Великом Диване, однако. — Неплюев отпустил поводья, и умное животное, осторожно ступая, пошло голова к голове с конём Дашкова, словно бы поняв, что хозяину нужно поговорить. — Но я спокоен, — продолжал Иван Иванович. — Сей гром грянет не из тучи...

   — А из навозной кучи, — подхватил Дашков. И оба развеселились чрезвычайно.

Неплюев не причислял себя к пророкам, но гром в заседании Великого Дивана гремел. Турецкие вельможи, духовные и светские, старались оказать себя и свой патриотизм и непримиримость пред ликом повелителя правоверных. Он помещался в особой ложе, охранявшейся султанскими гвардейцами, над головами важных особ империи. Со стороны казалось, что все они, сидя на корточках, приуготовились к молитве.

Шейх-уль-ислам метал громы и молнии, стоя на коленях. Как духовный глава мусульман, он был непримирим к неверным. «Неверные собаки» в его устах было обыкновением, хотя к собакам турки относились почти покровительственно, и стаи бродячих псов, отчасти исполнявших обязанности чистильщиков нечистот, заполонили узкие улочки старого Стамбула.

   — Священная война, джихад! — пронзительно, словно муэдзин, призывающий к молитве, вопил он. — Пусть они снова испытают мощь нашего гнева, нашу непримиримость, неотразимость нашего оружия! Пусть эти русские собаки убираются к себе!

Остальные были сдержанней. С объявлением войны России подождать, однако же войску быть в готовности выступить к границам Персии. Отправить посольство к хану афганцев Мир-Махмуду, дабы склонить его к стороне турецкой, а то и принять турецкое подданство.

Великий везир был по-прежнему сдержан и немногословен и, закрывая заседание, согласился: да, следует двинуть армию к персидским владениям и, коль скоро афганцы воцарятся во дворце шаха, отхватить кое-какие провинции. Не спускать глаз с русского царя, однако войны не объявлять.

При этом он не отрывал глаз от султанской ложи. Повелитель одобрительно кивнул. Стало быть, так тому и быть. Когда Дамад в очередной раз глянул в сторону ложи, султана там уже не было. И тогда он объявил высокое собрание оконченным.

Ахмед Третий неторопливо прошествовал в свои покои. Он позвонил в колокол, и на зов тотчас явился Бешир.

— Отнеси эти книги, и пусть Джангир ждёт меня.

Джангир был кятип — то есть библиотекарь. Учёный евнух почтенного возраста, он относился к книге с таким же благоговением, как сам султан.

Библиотека была любимым детищем Ахмеда. Он приказал снести одну из старых поварен и возвести на её месте прекрасное хранилище для книг. И теперь оно радовало его взор изяществом пропорций, напоминая малый дворец.

Книгам свободно дышалось в этой библиотеке, ибо она принадлежала султану султанов, и всё в ней было соразмерно, всё радовало и взор и душу.

Сказано — книги. Но то были по большей части произведения искусства, рукописного и графического. Лучшие писцы отточили свои каламы, лучшие художники создавали миниатюры, не жалея киновари, золота и цветной туши. Грубых печатных книг на полках почти не было. Однако Ахмед уже задумывал создание печатни и повелел отыскать знающих дело людей.

Послеполуденный сон освежил султана. Он направил свои стопы в библиотеку. Душа уже почти остыла после Великого Дивана с его криками и заклинаниями, поход русского царя разве что углубил поперечную морщину на лбу. Султан совершенно как простой смертный не любил тревог и огорчений. Он считал, что мирской шум не должен достигать его ушей, он должен быть заглушён по пути к его покоям. Разве мало у него вельмож, чиновников, имамов — словом, тех, которые обязаны переварить все тревоги и огорчения. Разве не за это платят им серебром из государственной казны?!

Учёный скопец Джангир трижды согнулся перед ним в поклоне и распахнул дверь. В хранилище было прохладно и пахло розовыми лепестками: ими была доверху наполнена ваза из оникса, стоявшая на столе.

Он тонкими пальцами, не знавшими иной работы, перебирал листы рукописей, пока что теша взор. Душа и сердце будут насыщаться потом, когда он углубится в чтение, когда сделает выбор, ибо среди книг тоже есть возлюбленные точно так же, как девы в его гареме.

Джангир застыл в терпеливом ожидании. Повелитель нетороплив, он будет долго перебирать листы, любуясь миниатюрами, выхватывая взором строки и пробуя их на слух и на вкус. Губы его шевелились, иногда исторгая звук.

   — Омар ибн Аби Рабиа... Тысячу лет назад сочинённые строки. Тысяча лет прошло, а они живы и будут жить: вот послушай, Джангир:


И сам не чаял я, а вспомнил
О женщинах, подобных чуду.
Их стройных ног и пышных бёдер
Я до скончанья не забуду.
Немало я понаслаждался,
Сжимая молодые груди!
Клянусь восходом и закатом,
Порока в том не видят люди...

Увы, Джангир, тебе эти радости неведомы. Быть может, Аллах решил пощадить тебя, ибо, где радости простых смертных, там и муки, и трудно сказать, чего более. Вот:


Я видел: пронеслась газелей стая,
Вослед глядел я, глаз не отрывая, —
Знать, из Куба неслись они испуганно
Широкою равниною без края.
Угнаться бы за ними, за пугливыми,
Да пристыдила борода седая.
Ты старый, очень старый, а для старого
Уж ни к чему красотка молодая.

«Я стар, — подумал Ахмед, закрывая книгу, — но меня теснят ещё желания. И строки поэта, как дрожжи, поднимают их. Нынче вечером я забудусь в объятиях, и призрак русского царя вовсе отлетит. Говорят, он тоже в моём возрасте и столь же сластолюбив, сколь и я. Но у него нет гарема и всего одна жена. Несчастный! Поистине, Аллах милостивый отличил нас, правоверных, дав нам счастье пользоваться ласками четырёх жён и множества наложниц».

   — Возьми эту книгу, Джангир, и неси её за мной. Я наслажусь сполна стихами, а уж потом постараюсь оживить строки поэта.

Ахмед просил подготовить ему Фариду. Теперь он решил взглянуть на неё из своего окна, откуда открывался вид на двор и бассейн с фонтаном, где в это время, спасаясь от жары, плескались нагие наложницы.

Фарида — значит ценнейшая, жемчужина. Что ж, избрав её, он был прав. Даже имя её подтверждает его правоту. К его услугам была и зрительная труба — прекрасное изобретение гяуров. Он приложил её к глазу и долго водил в разные стороны, отыскивая свою жемчужину. Вот и она. Солнечные блики играют на её влажных упругих грудях, на покатых плечах, на мраморной шее. Голова откинута назад — она чему-то смеётся...

Его возбуждали эти картины, и нередко он долго проводил в созерцании игр и любви дев. Да, они не таились ни от подруг, ни тем более от своих бесполых стражей: устроившись где-нибудь в тени, парочки предавались ласкам. Их губы и пальцы были всё время в движении, проникая друг в друга, а глаза полузакрыты в истоме. Наконец тела сотрясала дрожь, обе замирали и долго лежали неподвижно, задрёмывая. А потом шли к фонтану для омовения.

Он не мог запретить эту любовь, хотя кызлар-агаси[81] Бешир делал такие попытки, как видно думая угодить своему повелителю. Нет, запреты здесь бессмысленны: молодая плоть, разбуженная им, султаном, требовала своего. Томительное бездействие побуждало. Сказать по правде, он даже любил глядеть на эти ласки — они возбуждали. Греки называли это лесбийской любовью, она была воспета их знаменитой поэтессой Сафо, или Сапфо, о ней упоминал кто-то из арабских мудрецов, кажется, Ибн-Фарадж... Греховна ли однополая любовь? Скорей всего, нет: о ней молчит священная книга Коран, молчат и законы шариата. Да и само слово «любовь» — а это, несомненно, любовь — исключает греховность. Кто-то из его предместников на троне предавался любви с мальчиками, предпочитая её любви гаремных дев. А кто-то забавлялся и с теми и с другими — как ни непроницаемы дворцовые стены, они хранят молву и разносят её.


Немало я понаслаждался,
Сжимая молодые груди... —

повторил он вслух. — А ведь нет выше наслаждений! Быть может, они и иссушают: муж теряет соки, и его настигает раннее старение. Среди его предместников не было долгожителей...

Он позвонил, Бешир без промедления явился.

   — Что угодно моему повелителю?

   — Фариду. Она готова?

   — Клянусь Аллахом: сделано всё, чтобы угодить тебе, мой повелитель.

Султан знал: эта протяжённая и пышная церемония была доверена двум чёрным евнухам. Наложнице объявляли, какая милость её ожидает, вели в малый бассейн, наполняли его розовой водой, тщательно обмывали её. Затем тело умащали благовониями, а чтобы дыхание было свежим, заставляли проглотить несколько капель розового масла, им же натирались губы. Наконец её облачали в ткань из полупрозрачного шёлка, рельефно обрисовывавшую все формы, — то было подобие пеньюара. И в сопровождении тех же евнухов вели в покои.

Бешир возглашал:

   — Услада султану султанов! — и тотчас плотно прикрывал двери.

Церемониал был соблюдён и на этот раз. Фарида осторожно приблизилась к алькову. Ахмед возлежал под лёгким покровом. Он откинул его.

   — Твоя раба явилась, — тихо произнесла она и тоже сбросила шёлк. — Я пришла, чтобы угождать тебе, о великий муж, и испить все твои желания. Я твоя покорная раба. Ты позволишь?

   — Да, Фарида, я не раз испытал тебя, твою покорность и твои ласки. Тебя ждёт награда. Это не только мой зебб, но и драгоценный перстень.

   — Величайшая из наград твоё тело, мой повелитель. Ты доверишь его своей рабе?

   — О да, я доверяюсь тебе.

   — Тогда позволь мне сначала коснуться губами твоего священного зебба, насладиться его упругостью, его величиной...

   — Я сказал!

Губы Фариды были раскрыты как два цветочных лепестка. Она прижалась сосками грудей к ногам Ахмеда, покрывая их лёгкими поцелуями, поднимаясь всё выше и выше...

   — О, как он прекрасен. Я возьму от него каплю твоего семени, всего одну каплю, я погружусь в него.

Султан испустил слабый стон, не жалобы, но блаженства. О, Фарида знала всё. Знала она, что теперь может повелевать повелителем — то был ясный знак. Язык её был в движении, он вибрировал то снаружи, то внутри. Султан дышал часто и мелко, глаза его были закрыты.

Фарида оторвалась и уселась на своего повелителя верхом, как амазонка на своего коня. Теперь и её дыхание стало частым, она едва ли не задыхалась в этой скачке.

   — О мой султан. Я кончила благодаря твоему великодушию, — наконец произнесла она. — И, если ты отдашь мне всё твоё семя, я с радостью выпью его, как награду самого Аллаха. Но лучше не торопись. — Теперь она целовала и лизала его соски. — Не торопись, потому что я хочу продлить как можно дольше твоё наслаждение. Ведь я знаю, как это сделать. — Её груди коснулись шеи Ахмеда. — Повернись, о мой султан, дай мне коснуться твоих ягодиц губами и сосками.

Султан только сопел, покорный воле своей наложницы. Неожиданно она проворно соскочила на ковёр.

   — О мой великий падишах, владыка моего сердца и моего тела, позволь высказать мне одно желание.

   — Позволяю, — слабым голосом откликнулся султан.

   — Скажи Беширу, чтобы приготовили мою подругу Фатиму. Мы станем ласкать тебя вдвоём, и, клянусь Пророком, ты останешься доволен. Одной из нас ты доверишь спину, а другой — самое заветное. Мы будем меняться.

С этими словами она юркнула под покрывало. Ахмед долго собирался с силами. Наконец он дёрнул шнур и выдавил явившемуся на пороге Беширу:

   — Фатиму...

Бешир знал: повеления султана в таких случаях должно исполнять с неслыханной быстротой. Евнухи кинулись со всех ног, выволокли онемевшую от испуга и неожиданности наложницу из её спальни и повлекли мыть и умащать. Один из них сжалился и шепнул:

   — Ты удостоилась милости султана...

Фарида встретила её на пороге алькова, завернувшись в кашемировый балдахин, свисавший мягкими складками. Повторилась та же церемония: Фатима склонилась перед султаном, но так как она не отличалась таким же красноречием, как Фарида, то сказала только:

   — Великий падишах, я пришла услаждать тебя, как ты захочешь.

Ахмед не отвечал. Он был то ли в полусне, то ли в любовной истоме. Сейчас в алькове повелевала Фарида. Её подруга поняла это по её властному тону:

   — Иди сюда, Фатима. Мы вдвоём будем ласкать зебб нашего повелителя. Ты возьмёшь его голову, которую он готов уронить, а я буду покрывать поцелуями два яшмовых яйца. И мы обе пробудим его. Ты согласен, наш великий повелитель?

Султан выдавил из себя звук, похожий на мычание. Он был слаб, но согласен.

Фатима старательно взялась услаждать Ахмеда кончиком своего языка, и вскоре мужество возвратилось к нему.

   — О, мы добились своего, подруга. Теперь мы положим его на бок, и я доверю тебе высочайшие округлости. Ты знаешь, как их усладить.

Да, Фатима знала: опыт был приобретён в серале, всё больше с подружками.

Султан молчал. Он совершенно изнемог. Теперь более всего ему хотелось излиться. И он слабым голосом сказал об этом:

   — Вы обе возьмёте моё семя. И затем оставьте меня: я буду спать.

Они старались продлить сладостные конвульсии царственного тела. И им это удалось.

Повелитель правоверных простонал:

   — Я прикажу наградить вас. Идите.

Засыпая, он неожиданно подумал: русский царь беден, у него нет таких наложниц.

Глава пятнадцатая ПРИВАЛ ИЛИ ПЕРЕВАЛ

Где стал, там и стан.

Волга — добрая коняшка, всё свезёт, и ей не тяжко,

Сам в корню, а две ляжки в пристяжке.

Долог путь, а изъездчив. И круты горы, да забывчивы.

Когда-нибудь да кончается путь.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Понеже, как я слышу, что зело лениво съезжаютца для вручённого им дела... того для сим накрепко объявляетца, чтоб непременно два дня в неделе, а именно: вторник да четверг, съезжались для сего дела, не мешая никаких дел иных; также, съехався, как для сего дела, так и в Сенат, лишних слов и чтоб болтанья не было, но то время ни о чём ином, токмо о настоящем говорить; такоже кто станет говорить речи, другому не перебивать, но дать окончить, и потом другому говорить, как честным людям надлежит, а не как бабам-торговкам.

Из указа Петра


Как повелите, Ваше Величество, об здешних полонённых русских казаках, солдатах и протчих, не токмо которые при князе Бековиче взяты, но и про оных от каракалпаков и казахов заполонённых? Ко мне непрестанно прибегивают некоторые, про откуп просят, а иные и милостыню требуют, ибо хозяева худо их кормят при такой дороговизне, и я делаю, что могу, одного Христа ради, понеже и сам не знаю, как бы своих людей прокормить, и то в долг, пока милость Вашу получу, об которой прошу Вашего Величества. Изволите надо мною умилосердиться и узреть на такие мои великие иждивения чрез такое долгое время. Сей куриер по повелению Вашему объявить может о русских полонённых при хане и при придворных его: их двести пятьдесят наберётся, а во всём городе — с тысячу, в Самарканде и по иным городам и деревням, на степи при озбеках, которые бунтуют, — всего на все 2000. Как сказывают, в Балхе и в Анкуе также их число немалое, а в Хиве и в Аралах тысячи с полторы наберётся (все такие люди при оказии могли б служить, а оружия доброго не имеют)...

Флорио Беневени — Петру


...Я имел честь сообщить Вам, что князь Меншиков уехал с обеими царевнами, в намерении, проводив их в Петербург, отправиться в Литву для осмотра своих тамошних имений, назначаемых им в приданое старшей дочери, просватанной за князя Сапегу, сына великого казначея. Вдруг третьего дня он неожиданно вернулся в Москву. Говорят, Царь повелел ему ехать в Астрахань...

Хотя... обширные планы держатся здесь в строжайшей тайне... мне удалось открыть кое-какие весьма пикантные обстоятельства... Толстой держал здесь при себе некую итальянскую куртизанку по имени Лаура, женщину очень умную, большую интриганку, чьё лёгкое поведение сделало её известной в Риме и Венеции, где она состояла в связи с неким влиятельным сенатором, имени которого мне так и не удалось узнать. Она подчинила себе Толстого настолько, что, по существу, безвозбранно распоряжалась в Комерц-коллегии, так что её президент по этой причине имел большие неприятности... Но будучи очень ловким царедворцем, умеющим из всего извлекать выгоды... он, полагаю, подал Царю мысль, что Лауре можно поручить... секретные переговоры в Риме. И в самом деле, женщина эта уехала, снабжённая десятью тысячами дукатов...

Кампредон — кардиналу Дюбуа


Девятнадцатого июня поутру, когда до Астрахани оставалось не более десятка вёрст, Пётр приказал стать на якорь.

   — Не можно столь рано нанести переполоху на власть и обывателей, — пояснил он. — Пущай приведут себя в пристойность, пошлём конного сержанта оповестить о скором вшествии.

Сказано — сделано. Переправили на берег не одного-двух гвардейцев, и они пустились вскачь.

   — Губернатор с губернаторшей небось икру мечут, яко рыба осётр, — предположил Пётр Андреевич Толстой и издал губами звук, напоминавший рыбье хлюпанье у поверхности воды.

Он и князь Дмитрий стояли, облокотившись на борт струга и глядели вдаль, на берег, затянутый сизой дымкой, на небольшой островок, который словно зелёный корабль рассекал воды Волги, на крикливых чаек, реявших над судами царёвой флотилии.

Они с князем сблизились за время их речного странствования, и близость эта переросла в дружбу двух людей непохожего склада. Пётр Андреевич был ядовит и хитёр, сильно себе на уме. Долгая жизнь в турецком логове да и самое его дипломатическое поприте приучили его к осторожности и рассудительности. Войдя в доверенность у Петра после приснопамятного дела царевича Алексея, он, однако, не слишком пользовался ею, зная крутой нрав своего государя. Но из-под руки позволял себе метать язвительности стрелы в окружение Петра.

Князь же Дмитрий был несколько не от мира сего. Хоть он и был возвышен и отличен государем, награждён титулом светлейшего князя, коим в империи владел лишь Меншиков, чином тайного советника и сенатора, всё-таки некий червь, как видно, точил его. То ли это был род ностальгии по утраченной родине, по господарскому трону, где успел несколько месяцев самовластно править, то ли нынешнее его положение представлялось золотой клеткой, но он испытывал удовлетворение только в своих учёных занятиях. И потом, этот роман дочери... Связь её с государем поставила его в чрезвычайно щекотливое и трудное положение.

Скорей всего, по этой причине, а не по его, князя Дмитрия, ориентальной компетентности государь повелел ему участвовать в низовом походе. Вместе с молодой супругой. И в первую очередь — вместе с дочерью.

Князь Дмитрий тщательно скрывал от всех подтачивавшие его нравственные муки. К ним присоединялись, а быть может, из них проистекали муки физические. И не было лекаря, способного излечить то и другое. Сопровождавший его врач из трансильванских немцев, без охоты покинувший Яссы одиннадцать лет назад, считал, что князь страдает заболеванием мочевого пузыря, и соответственно назначил ему лечение. Его диагноз подтвердил врачебный консилий ещё в Москве с участием царских докторов.

Но лечение не помогало либо помогало слабо. Тому способствовал и походный образ жизни, и связанные с ним тяготы. Приходилось участвовать в пирушках Петра с их излишествами в еде и питии, особенно в последнем. Государь строго следил за тем, чтобы все веселились и пировали если не вровень с ним, то по крайности мало уступая.

Князь страдал, но не мог пренебречь. Единственный, кто разделял с ним эти чувства, и был Пётр Андреевич Толстой. Ему он мог без стеснения излиться, ибо Толстой испытывал то же: ему шёл семьдесят восьмой год. Он был старше князя на целых двадцать восемь лет, но тем не менее сравнительно бодр и подвижен. А главное — ум его не притупился, равно и памятливость, Он был занятным собеседником, единственным, кто мог понять князя и принять его ламентации, ибо сам таково же чувствовал.

Сейчас они толковали о том, что готовит им Астрахань.

— Великое ядение и возлияние, — предвидел не без основания Пётр Андреевич, — ибо губернатор Волынский есть как бы родственник государя, ну а губернаторское его положение само собою требует.

   — Увы, — вздохнул князь Дмитрий, — и избежать этого не можно. Тем паче и дочь моя, и супруга состояли в близких отношениях с племянницей государя Александрой, ныне супругой губернатора. Станут таскать меня на фуршеты, кои закатит Шурочка. А сия особа, полагаю испытывающая провинциальную скуку, захочет отвести душу.

   — И с тщанием станет отводить, — откликнулся Толстой. — Да, княже, не по летам всё сие нам с тобою, хотя ты по моим меркам ещё молоденек. Тебе сколь годков, запамятовал, прости?

   — В будущем году — полсотни. Я ровесник султана Ахмеда и старее государя всего лишь на год.

   — Ну вот видишь. Тоже не вьюноша, — усмехнулся Пётр Андреевич. — Попали мы с тобою как кур в ощип. Сидеть бы нам дома на покое, читать, писать. Тем паче — тебе. Ты у нас человек учёный и весьма писучий. Ишь, сколь трудов накатал.

   — Душа прилежит, — признался князь, — и рука более привычна к перу, а не к мечу. Хоть и мечом не пренебрегал. Однако всему своё время, как говорили древние.

   — Сие прекрасно писано в Библии, в книге Екклезиаст, то бишь проповедник.

   — Ну как же, как же. Сочинение приписывают царю Соломону, — кивнул князь.

   — Я его почитай наизусть затвердил, ибо весьма соответствует моему нынешнему состоянию, — продолжал Толстой. — Как же: суета сует — всё суета. Разве не так? Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем... Святая истина. И далее: бывает нечто, о чём говорят: «Смотри, вот это новое», но это было уже в веках, бывших прежде нас.

Пётр Андреевич воодушевился. Память у него была в самом деле молода, несмотря на годы. Он воздел десницу и рубил ею:

   — Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот: всё суета и томление духа! И предал я сердце моё тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость; узнал я, что и это томление духа. Потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь... Истинно так, княже, и тебе это известно лучше, нежели кому-нибудь другому.

   — О да. Вещие слова, вечные мысли, — согласился князь Дмитрий. — Царь Соломон слыл великим неспроста: он оставил по себе память в веках, И сколь будет длиться род людской, столь же будут жить его мудрость, его священные книги. Равно и книги ветхозаветные, впитавшие в себя опыт пророков, оставившие нам их поучения. Всё это вечно, как вечна книга книг — Библия.

   — Я утвердился как бы на вершине, — задумчиво произнёс Толстой. — Вершина есть мои лета. И сколь ясно видны мне с этой вершины суетные дела человеческие. Истинно изрёк царь Соломон: всё суета сует и томление духа. Вот он говорит в сердце своём: «Дай испытаю я тебя веселием, и насладись добром»; но и это суета.

   — Про нас, нынешних, — сказал князь, — про то, что вскоре нам предстоит. Там ещё, помнится, о винопитии...

   — Да-да, — подхватил Толстой, — осудительно сказано: такое-де глупость человеков и заблуждение...

Пётр Андреевич замолк. Оба глядели на бегучие воды реки, полные несуетливой жизни: вот какая-то большая рыба солидно плеснула хвостом и ушла в глубину, крикливые чайки, сопровождавшие флотилию, носились взад и вперёд, стайка чирков плыла по течению, словно эскадра, держа строй...

   — Все реки текут в море, — неожиданно промолвил Толстой, — но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы снова течь... Как это мудро, князь. Все реки текут в закрытое море, но оно не переполняется. И всё возвращается вспять, на круги своя...

Пётр Андреевич замолк, потом снова губы его задвигались, казалось, он хотел продолжить. Но вдруг на царском струге послышались громкие команды, началась суета, стали выбирать якорь, и струг плавно снялся с места и стал выплывать на стрежень.

Команда их струга тотчас последовала примеру царского. Двинулась и вся флотилия.

   — Господи, что-то будет, — шумно вздохнул Толстой. — Ох, княже, а ведь мы с тобою пока ещё в предбаннике. Баня-то впереди. Настоящая баня — с паром и жаром. И долгонько, полагаю, будут нас в ней парить.

Государь-то наш зело увлекающаяся натура. Как пойдёт куда-либо, куда задумал, так и не будет останову. Почитай, до зимы. Дождёмся, коли Волга станет...

   — Одежды зимней нет, — уныло произнёс князь Дмитрий. — А так что ж: воссядем на сани да и покатим вверх по той же Волге.

   — А то задумает стать на винтер-квартиры, — продолжал рассуждать Пётр Андреевич. — С него станется. Зачнёт собирать военный совет, куда он, туда и генералы. Зима-де в здешних краях мягкая, трава не переводится, море не замерзает. Благодать.

   — Предвижу великие тяготы, — согласился князь, шумно вздохнув. — Да куда денешься.

Гребцы на царском струге налегли на вёсла, и он стал отрываться от остальных судов. Толстой взволновался.

   — Эвон как гонит, — пенял он капитану. — Надобно нам не отстать.

   — Гребцы выручат, — заверил его капитан. — Ветр попутной, паруса поставим. Догоним его величество, царя-батюшку нашего.

В самом деле: поставили косые паруса, гребцы размахались вёслами, и расстояние между царским стругом и их судном стало быстро сокращаться. Было похоже, что команды судов охватил азарт и на последних вёрстах пред Астраханью они устроили нечто вроде гонок.

Вся флотилия встрепенулась. Над судами, словно крылья необычайных чаек, зареяли белые паруса. Течение и ветер подгоняли их. А ещё надежда на долгий отдых. Астрахань была сборным пунктом войска пешего и конного, добиравшегося посуху. Оттоль начиналась кампания, оттоль предстояло свершить главный морской бросок на юг, в персиянские пределы. Так замыслил Пётр, император всероссийский и прочая. Многая прочая.

А пока что флотилия во главе с флагманским стругом не плыла — летела к заветному брегу. Но не было во всей армаде ходче судов, нежели царский струг. Не было и смельчаков вырваться вперёд, ежели бы это и удалось.

Солнце уж перешагнуло зенит и теперь, казалось, сопровождало их в быстром движении к заветной цели. Вот уже показались какие-то строения на берегу — преддверие либо предместье. Вот словно бы из воды стал расти собор, чьи купола впитали в себя жар и блеск стремившегося к нему солнца.

Астрахань! С крепостных башен, с кораблей, облепивших причал, беспорядочно грохнули пушки. Над флагманским стругом полоскались Андреевский флаг и императорский штандарт.

Пушки продолжали палить, и берег заволокло пороховым дымом. Откуда-то неслось нестройное «ура». На берегу колыхалась густая толпа встречающих. Фузилёры и алебардщики образовали строй почётного караула, обмерший у сходен.

С кораблей флотилии салютовали жидкими выстрелами. Ядра шлёпались в воду, вздымая фонтанчики брызг.

Макаров торопливо диктовал писцу строки в «Путевой юрнал»:

   — «...прибыли часу в 4-м к Астрахани, где кругом с города стреляли из пушек трижды, да солдаты и драгуны беглым огнём из фузей трижды...» На радостях: могут лицезреть государя с государыней и прочих высоких особ. Не жалеют огневого припасу, — махнул он рукой. — Ладно, после допишешь.

Тем временем спустили сходни. Гренадеры подоспели с персидским ковром и мгновенно раскатали его: высокая чета приближалась к сходням.

Пётр пробурчал под нос:

   — Ишь, черти, сколь богато живут: эдакую драгоценность под ноги мечут.

Екатерина пожала плечами: они были оголены и соблазнительно розовели. Царица была дородна и пышнотела. Родив одиннадцать детей, из коих только двое здравствовали, она почти не убыла в теле.

   — Пересидела у них под боком, — сказала она томно, — а там оные дёшевы. Не сокрушайся, государь-батюшка, есть кому вычистить.

На берегу нетерпеливо переминались с ноги на ногу губернатор Волынский, его супруга Шурочка Нарышкина, государева племянница, и прочие губернские чины. Чуть впереди стоял архиепископ Астраханский с причтом и церковным хором.

   — Слава, слава, слава! — грянул хор, как только царская чета ступила на сходни. Почти одновременно загремела духовая музыка. Всё это вместе с солдатским «ура», повторявшимся каждые несколько секунд, слилось в немыслимую какофонию.

Губернатор и губернаторша сделали несколько шагов вперёд, навстречу августейшим особам. Они сошлись.

   — С благополучным прибытием! — чуть дрожащим голосом воскликнул Артемий Петрович. Он заготовил небольшую приветственную речь и уж было приготовился её произнести, но Пётр прижал палец к губам, давая понять, что ничего этого не надо. Он чмокнул губернатора в голову, затем облапил свою племянницу, легко поднял её на воздух и смачно поцеловал в губы. Опустил на землю и довольно пробасил:

   — Эко раздалась, матушка. Знать, холит тебя губернатор твой.

Шурочка ничего не ответила, только губы её задрожали, что было приписано вполне понятному волнению от встречи с дядюшкой-императором.

   — Ваше величество, государыня, господа Толстой, Кантемир, Макаров и сопутствующие, пожалуйте на обед в честь столь великого события, — воззвал губернатор.

Экипажи поданы, их было более, чем нужно. Напрасно Волынский искал глазами Петра Павловича Шафирова, своего наставника и благодетеля, — его не было, спрашивать же было неуместно.

Обедали в губернаторском саду, под сенью дерев. Тосты следовали один за другим, всё более разогреваясь, ибо сказано: веселие Руси есть питие.

После обеда отправились в собор, где архиерей отслужил благодарственное молебствие в ознаменование благополучного прибытия их величеств.

Пётр обошёл собор кругом, задирая голову, поминутно удивляясь громадности здания, изыскам в отделке, резным узорам. Удивил его и иконостас своею высотой и пышностью.

   — Ну и ну! Почитай, во всём государстве нашем нету столь лепотного храма, — обратился он к Волынскому.

   — Двенадцать годов подымали, — довольный похвалою, отозвался тот. — Досель украшаем.

   — Пущай снимут рисунок, — распорядился Пётр. — Прикажу по сему образцу строить в Питербурхе Никольский Морской собор в ознаменование торжества нашего над шведом и утверждения на Балтийском море.

   — За двадцать вёрст видать, — продолжал похваляться Волынский, ровно своим детищем, хотя вовсе не он был причинен к нему.

Пётр уловил эту нотку самодовольства и не одобрил её.

   — Ты вот что, Артемий. Полно бахвалиться-то. Отчёт стану с тебя спрашивать, каково к походу приготовился, сколь судов спустил на воду, сколь магазейнов учредил.

   — Готов, готов, государь, ответ держать по всей строгости, — торопливо отвечал Волынский. — Ибо почитай всю зиму, весну и лето не переставая труждались. Да только Казань с лесом да мундиром медлила.

Артемий Петрович понял, что снисхождения ему не будет, что надобно доложить по форме, а не ограничиваться общими словами.

   — Имеем тридцать четыре ластовых судна да двенадцать гальотов. Ещё сверху сплавили до нас три шнявы да два гекбота, — выкладывал губернатор. — Магазейны учреждены по всей линии, их четыре, кои с провиантом, кои с огневым припасом, кои с сеном, возле них стража поставлена. Соймонов и Верден изрядно потрудились[82] для кампании: сняли на карту и описали весь западный берег моря Каспийского вплоть до южного края, от Терека до Астрабада, со всеми городами и заливами, где удобно флотилии нашей пристать.

   — Сие важно. Заслуживают производства в следующий чин. — Пётр был явно доволен. — Подашь мне сии карты и планы, надобно их размножить...

   — Уже исполнено, государь, — торопливо произнёс Волынский.

   — Эдак бы без понукания всегда. — Пётр одобрительно похлопал Волынского по плечу. — От конфидентов что слыхать?

   — Ох, ваше величество, турку неймётся. Дауд-Бек и Сурхай, шаховы недруги, послали челобитную турецкому султану Ахмеду через крымского хана. Будто писано в ней, что хотят они под протекцию султанову подпасть и посему просят срочно прислать янычарское войско. Иначе-де русский царь нас заберёт. Очень они этого опасаются. Ведомости сии подлинные, от надёжных людей.

   — Гм. — Пётр запустил пятерню в короткие волосы и стал ерошить их. Складка на лбу углубилась. — Наделали мы переполоху. Турок про поход прознал прежде, чем мы на суда погрузились, — есть у него симпатизанты, видно, средь иностранных министров. Стал он стращать наших послов в Цареграде, а те отписывать нам. Велено Головкину с Шафировым отписать успокоительно: мы-де Перейду воевать не станем, а желаем нашу коммерцию охранить от разбойных шаек. Не мыслю, чтоб султан войну открыл, нету у него силы. Но настороже быть надобно.

   — Я, государь, полагаю, что более стращает, — согласился Волынский. — Правда, интерес у него к Персиде есть давний. Ведает слабость шахову, а посему охота ему свой кус отхватить, покамест тамошняя власть слабосильна.

   — Шаху чрез нашего посланника Аврамова заявлено: ежели турок вступит в его пределы, тогда нам крайняя нужда будет береги Каспийского моря занять, понеже допустить его туда нам не можно.

   — Шах ныне бессловесен, ибо слабость да дурость его всем явлена, — подхватил Артемий Петрович. — Вот-вот афганы его столицу захватят, ежели уже не свершилось. Так что вашему величеству дорога открыта. Весь берег до Дербеня, а то и до Бакы падёт в руки ваши, яко переспелый плод.

   — Мне то ясно. — Пётр качнул головой. — Препятия особого не будет. Однако довольно об этом. Скажи-ка, каково хозяйствуешь.

   — Сады виноградные по вашему повелению развёл. И ягода сия изрядно уродилась. Изволите осмотреть?

   — Угодил! — Пётр заулыбался. — Знал, чем угодить. Ещё чего?

   — Всё готово к закладке адмиралтейского двора. Вашего величества ожидали. Окажите честь.

   — Окажу, само собою.

Поехали смотреть виноградник, заложенный три года назад. Екатерина со своими статс-дамами тоже выразила желание присоединиться.

   — Растение виноградное удивления достойно, — захлёбывался Артемий Петрович. — Земля тоща, а ему хоть бы что. Более того, обратите внимание, ваши величества; ради испытания высадили мы несколько кустов в частый песок. И что же — растут! И плод родят как ни в чём не бывало. Сухость тут необыкновенная, попервости велел поливать. Однако ж и без поливу растут.

Гроздья были ещё зелены, и Пётр несколько огорчился: уж очень хотелось ему отведать своего российского винограду и похвастать пред иностранными потентатами.

Волынский утешил:

   — К возвращению ваших величеств из походу наберёт сладости и будет готов к столу.

Астраханское сидение затягивалось: ждали казачья ополчения с Дону и калмыков Аюки. Не доспели ещё некоторые полки, двигавшиеся к Астрахани посуху.

   — Золотое время теряем, — ворчал Пётр. — Ужо распеку начальников. От Аюки-хана ни слуху ни духу. На открытую измену небось не решится, а проволочку устроит.

   — Да, надёжи нету никакой, — вздохнул Волынский. — Сколь волка ни корми, он всё в лес удрать норовит. Однако, государь, в тех побережных краях об эту пору жары неимоверные, тамо лучшее время поздняя осень, да и зима не худа.

   — Солдатское дело — терпеть, — тряхнул головою Пётр. — Особливо, коли их государь терпит. Небось не испекёмся. Тамошний-то народ живёт, терпит. Нет, Артемий, ежели бы не замедление с полками, отплыли бы. Князь Кантемир с Толстым сочинили манифест, в коем жителям обещано покровительство наше, на языках персидском, турецком и татарском, равно и показаны причины сего военного похода. В оном манифесте указано, что шаховы подданные Дауд-бек, лезгинский владелец, да казы-кумыкский Сурхай изменили своему государю, разорили Шемаху и пограбили купцов наших немилосердно и жизни их лишили. А потому принуждены мы против сих бунтовщиков и всезлобных разбойников войско повести. Ты немедля отряди верных людей, дабы они сей манифест доставили в Дербень, Шемаху и Баку и там среди народа раздавали, особливо среди их духовных, мулл и имамов.

   — Среди тамошних жителей есть у меня верные люди, на их усердие всецело уповаю, всё будет исполнено в лучшем виде, ваше величество. — Артемий Петрович более всего желал добиться полного благоволения своего повелителя и в некотором роде родственника. И вот ему помнилось, что он достиг желаемого. И дабы укрепиться в этом, он предложил: — Не сочтите за дерзостность, государь, всё у нас приготовлено для торжества закладки Адмиралтейства, почтите его своим высочайшим участием.

   — Одобряю и беспременно буду. И по старой памяти топором помахаю.

Адмиралтейство закладывалось при великом стечении народа на реке Кутум, омывающей град с северо-востока, близ впадения её в Волгу. Там, на Кутуме, устроены были верфи, беспрестанно стучали топоры, визжали пилы, плотники облепили стапеля, на которых скелеты судов обрастали плотью. Берег на добрую версту был занят штабелями леса, поставленного на просушку, козлами для пильщиков, истоптан ногами работных людей, усеян щепою да стружками.

Пётр любил до самозабвения этот дух потревоженного дерева, воскрешавший в памяти молодые годы, работу на стапелях, корабельную науку голландцев в Саардаме, где он был просто плотником Петром Михайловым. Бог мой, как давно это было, но как доселе отзывалось в памяти и сердце!

   — Дай-ка! — Плотник, кряжистый и крепкий, однако ростом сильно уступавший Петру, недоумённо пялился на него, видно не понимая, чего от него хочет царь. — Дай-ка топор, — нетерпеливо повторил Пётр.

   — Нешто царское это дело? — пожал плечами мужик. — На, коли умеешь.

   — Гляди. — Пётр стал обтёсывать бревёшко для рангоута. Щепа веером разлеталась во все стороны, и желтоватое тело бруса мало-помалу выступало ясней, освобождаясь от смолистых боковин. Царь размахался с видимым азартом. Плотники бросили работу и изумлённо глядели на невиданного корабела.

   — Ай да царь! Ну и царь! — то и дело раздавались возгласы со всех сторон. Люди придвигались плотней, оттесняя царскую свиту во главе с губернатором.

Пётр наконец разогнулся, тяжело дыша, отёр рукавом камзола пот, обильно струившийся со лба.

   — Отвык, будучи на своей службе, — в усмешке раздвинулись короткие колючие усы, — А что, братцы, взяли б меня в артель?

   — Пожалуй, царь-батюшка! Вестимо взяли б, — заголосили из толпы. — Ловок ты по-нашенски, чай, долго плотничал...

   — Было дело — выучился, — бросил Пётр. — Сию науку у иноземных мастеров прошёл да у российских укрепил. Царь, он ведь тоже работник, надобно ему всё уметь. Коли выпадет досуг, хожу в Адмиралтейство, не гнушаюсь топора, долота да скобеля. А теперь прощевайте, братцы, Бог помощь!

С этими словами Пётр вернул топор плотнику, казалось окаменевшему на своём месте, повернулся и пошёл прочь. За ним засеменила и свита: широко шагал царь на своих длиннейших ногах, мудрено было за ним угнаться.

   — Ваше величество, государь, — возгласил Артемий Петрович за спиною Петра. — Назначен ныне обряд конечный в индийском подворье. Не изволите ли полюбопытствовать?

   — Что за обряд? — повернулся к нему Пётр и умедлил шаг.

   — Сожигание покойника на погребальном костре.

   — Оч-чень любопытно! Непременно хочу поглядеть, — оживился Пётр.

Екатерина поморщилась:

   — Уволь меня, господин мой. Дамы мои сего не вынесут. Да и я, признаться, до такового жаренья не охоча.

   — Ступай, ступай, матушка, — махнул рукой Пётр, — Не для женского полу сия картина, в самом деле.

Дамы уселись в экипажи, и они покатили в губернаторскую резиденцию. А государь с Волынским, князем Дмитрием, Толстым, Макаровым, Апраксиным и другими особами направился к индийскому подворью.

Купцы из страны чудес были в Астрахани привычны. Их караваны доставляли сюда главным образом пряности, высоко ценившиеся в России, драгоценные пряности — перец, мускатный орех, корицу, гвоздику, доступные, впрочем, лишь знати.

Подворья восточных купцов сгрудились в самом центре Белого города. Притом индийское было каменной кладки, а персидское и татарское — деревянными.

Пётр со спутниками вошли в открытые настежь ворота и оказались в небольшом дворе, со всех сторон окаймлённом галереями. В центре двора был устроен квадратный бассейн с невысоким каменным парапетом. Пётр обратил внимание на выпавшие и обломанные плиты, на ветхость аркады. Артемий Петрович заметил на это:

   — Сказывают, государь, что дому сему более веку, Взялись было починивать наружность, а до двора не дошли.

   — Где же народ? — удивился Пётр. В самом деле, во всём подворье, не считая конюшни, откуда доносилось конское топотание и хрумканье, не обнаруживалось людского присутствия.

   — Эй, кто здесь есть! — воззвал наконец Волынский.

   — Ты покличь по-индейски, — усмехнулся Пётр. И вдруг, заложив два пальца в рот, пронзительно свистнул. Тотчас из конюшни выбежал коричневый человечек, на ходу напяливая тюрбан.

Артемий Петрович попытался выведать у него, где остальные обитатели подворья, но коричневый человек только кланялся и повторял одно слово: «Шмашан».

   — Что есть «шмашан» — не ведаю, — пожал плечами Артемий Петрович. — Тут у них есть как бы староста, он балакает по-нашему. Куда всех унесло?..

Меж тем коричневый человек подошёл к краю бассейна, черпанул горстью воду и, проливая её, повторил: «Шмашан».

   — Это он про реку толкует, — догадался Пётр. — Где тут близко река?

   — Выйдем на Кутум, государь.

Вышли. И тотчас завидели на берегу Кутума некое сборище. По одежде, по белым и жёлтым тюрбанам можно было сразу определить индийцев. Когда государь и его