Рассказы [Ольга Аникина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Дедушка

I
Он был принципиален, как Даниил, и бескомпромиссен, как Павел. И очень горяч.

Он мог запустить алюминиевой кастрюлей в бабушку, пытавшуюся вызвать ему карету скорой помощи, если при давлении 220/100 считал, что чувствует себя хорошо. На кухне было полно кастрюль странной формы, с отбитыми ручками и вмятинами по бокам.

Дедушка не вступил в партию ни в сорок втором, ни в пятьдесят четвертом, когда большинство его друзей, обзаведясь заветным билетом, поднялись на головокружительную высоту, и их карьерный полет можно было наблюдать разве что в телескоп. Он говорил: «Это низко — стать коммунистом только чтобы получить должность». В итоге главным инженером Нска в те годы стал человек с гораздо более приземленными взглядами на жизнь.

Но, даже не состоя в партии, дедушка верил в коммунизм безоглядно, как ребенок. Он рассказывал нам с сестрой фантастические истории в стиле Рэя Брэдбери о Нске будущего, и наш город, в изложении деда, находился буквально в двух шагах от того, чтобы стать главнейшей научной столицей СССР. Когда умер Брежнев, а за ним Андропов и Черненко, — дедушка садился напротив телевизора, худой и бледный, и по лицу его текли слезы. К нему было лучше не приставать с вопросами и играми, и во время трансляции с похорон одного из генсеков мы с сестренкой в соседней комнате однажды начали тоже понарошку хоронить кукол так же торжественно и пафосно, как и было продемонстрировано нам на экране. В самый интересный момент, когда над гробом умершей куклы мы читали торжественную речь, в детскую внезапно ворвалась бабушка, залепила нам с сестрой по подзатыльнику и конфисковала наших кукол на неделю, а мы узнали новое слово — «кощунство».

Когда в середине восьмидесятых в Нске пошли первые слухи о начинающейся приватизации, дедушка, к ужасу всей семьи, отказался приватизировать государственную двухкомнатную квартиру на Красном Проспекте напротив театра Оперы и Балета, где как раз мы все и жили. «Мои дочери, в отличие от меня, увидят коммунизм!» — рубя воздух ребром ладони, говорил он, и его левый глаз с желтоватым веком чуть-чуть подрагивал. — «Я на жилье заработал сам, и дочери мои тоже, как миленькие, заработают». После такого заявления бабушка слегла с желудочным приступом дня на три. Но дедушка был непреклонен.

Дедушку, когда я училась в первом и втором классах, два года подряд девятого мая приглашали в школу. В качестве ветерана. Дедушке было что рассказать, он дошел до Сталинграда, получил ранение. Демобилизовали его после контузии, и дослужился он всего лишь до старшего лейтенанта, но я мало что понимала в офицерских чинах. Зато знала, что война — страшное и великое дело, а все, кто вернулись — герои. И еще я гордилась тем, что дедушка победил в войне, и считала это в некоторой мере и своей заслугой тоже.

Когда дедушка пришел на классный час в первый раз, я сияла от гордости. Он рассказывал нам о великих битвах, о Сталинграде, Москве и Берлине, до которого он, конечно, не дошел, но мне так хотелось, чтобы дедушка на этот раз хоть немножечко соврал и рассказал, какого цвета была Берлинская стена, и как он писал свое имя на развалинах рейхстага.

Во второй раз все пошло не так. Дедушка начал не с того. Я точно помнила, что нужно было сначала говорить про Сталинград, потом рассказать про битву на Курской дуге и про открытие легендарного второго фронта, а там уже и до Победы недалеко. Это и так все вокруг, наверное, знали — но вдруг ребята плохо запомнили в предыдущий раз, а что касается меня, то уж я-то могла слушать эту историю и сто раз, и двести. Сначала я думала, что дед рассказывает то же самое, что и в прошлом году, но более подробно. С пространным вступлением. Но вступление никак не кончалось.

Он говорил, с каким отчаянием наши части отступали в первые дни и месяцы. Как немец дошел сначала до Смоленска, потом до Киева, как пал Севастополь. Как вся страна поднимала свои последние резервы и как все шло прахом. Дедушка рассказал, как они с другом Аркадием по кличке «Аркан» разминировали поле, и друг подорвался на последней мине. Не сразу погиб, сначала ему оторвало ноги. И, несмотря на эту жертву, исход последующего боя был неудачен: освобожденное от «консерв» (так называли мины) поле снова отошло к немцам, а наших отбросило на несколько километров назад.

— И мы думали, что вскорости прогоним врага, как паршивую собаку, а сами все оказались по госпиталям, и еще ответ держали перед командованием… В первые годы войны мы как раз и понесли самые большие потери. А впереди еще Ленинград и Москва…

Мы сидели молча. Даже не шевелясь. Такое ощущение бывает, когда тебя угощают чем-то вкусным, например, шоколадной конфетой, ты откусываешь ее — и ощущаешь во рту вкус мыла. Я сидела за одной из задних парт и видела, как понемногу проходило оцепенение у ребят, и они оглядывались на меня, задерживали взгляды на секунду и снова отворачивались. И что-то осуждающее было в их глазах. Словно это я вместе со своим дедушкой внезапно испортила им всем праздник. Учительница, по-видимому, тоже начала понимать, что происходит нечто из ряда вон выходящее. Она резко вскочила с места за второй партой, которое она выбрала себе, уступив учительский стол дедушке. На полуслове перебивая выступление, учительница прилепила на свое напудренное лицо восхищенную улыбку и неестественно громко пропела:

— Вот, дети, Николай Николаевич своим рассказом хотел показать нам всем, как трудно далась нашему народу победа над фашистской Германией! Как силой непомерных трудов и лишений!.. С какой стойкостью!.. В общем, дорогой наш Николай Николаевич! От всей души второй «б» класс поздравляет вас… Слово представляется командиру класса. Ира Смоленцева, к доске!

Ира Смоленцева, держа в руках завернутый в гофрированную бумагу букет гвоздик, степенно и с достоинством выплыла к учительскому столу, повернулась к дедушке, посмотрела на него свысока и поставленным голосом, в котором читался нескрываемый укор, прочитала свою речь. Дед, сбитый с толку и не успевший закончить начатого предложения, все силился завершить его и подвести свое затянувшееся «вступление» к закономерному финалу, к Победе, но завершающие фразы были скомканы, потеряны, заслонены шуршанием бумаги, восторженными выкриками учительницы, и, наконец, шумом, связанным с появлением приглашенного фотографа. Фотограф усадил деда на стул возле доски. На другой стул, суетясь, водрузила свое мощное тело учительница, рядом встала Ира Смоленцева, потом отличники, вторым рядом хорошисты, а дальше уже особенно не смотрели, кто и где разместился. Я протолкнулась к дедушке, мне очень хотелось взять его за руку, утешить и поздравить совсем иначе, чем это получилось у класса, но он, гордый, отвернулся от меня и спрятал руку за спину.

— Коля, послушай! — бабушка возвышалась над ним, сидящим, как был, в парадном пиджаке, украшенном цветной, величиной с добрую половину тетрадного листа пластиной, целиком состоящей из орденских планок, — Коля, ответь мне, ради Христа! Что ты придумал, зачем ты начал рассказывать этим детям, этим, я не побоюсь такого слова, младенцам — о войне, о том, как оно было на самом деле?! Ты что, выпил? Или у тебя давление поднялось? Коля? Коленька? — И она, переполненная страхом и праведным негодованием, ходила вокруг кухонного стола, останавливалась и наклонялась над дедом, заглядывала ему в лицо, высокая, худая, то скрещивая руки на груди, то теребя сухими пальцами манжеты домашнего платья. — Тебе что, мало той встречи, помнишь, тоже ведь было девятого мая? С Александром, помнишь?..

— Дуся, замолчи наконец, — дед посмотрел на нее тяжело и устало. — А лучше, и правда, — налей. А то что-то мне нехорошо. А ты, шантрапа, ну-ка пошла вон с кухни!

Я пулей выскочила в коридор и услышала, как на двери за моей спиной щелкнул крючок. Рядом с кухонной дверью стояла вешалка для верхней одежды, я закопалась в какой-то длинный шуршащий плащ и приникла ухом к стене.

— Дуся, так было нужно. Я бы не простил себе.

— Да что нужно-то? Чего — не простил?

— Вот этой бравады не простил бы! — Видимо, дед встал с табуретки, потому что слышно было, как она сдвинулась с места. — Для них рассказы о войне — это хиханьки какие-то! Они думают, что четыре года мы сплошные победы собирали с войны, как яблоки!

— Да они ж Олькины ровесники! Это второй класс, Коля! Им по восемь лет! — Бабушка перестала ходить по кухне, и, наверное, встала напротив дедушки. Я подумала, что сейчас хорошо бы ей пригнуться, потому что, хотя кастрюли и были предусмотрительно спрятаны в шкаф, на серванте, возле стола, стояли пустые стеклянные банки — их специально приготовили, чтобы увезти на дачу, для летних заготовок.

— Они все понимают, Дуся. — Табуретка скрипнула снова. Дед не стал бросать банки в бабушку, а снова тяжело и как-то обреченно сел. — Я видел их председательшу отряда. Хе-хе… Далеко пойдет. А для меня, может, второй такой случай и не представится. Может, я помру на следующий год. А так — я хоть знаю, что все сказал этим школьникам. И этой, как ее… Председательше.

Они потом еще о чем-то долго говорили, но мне уже не было слышно, да я и не хотела слушать. Мне хотелось уткнуться в предательски шелестящий плащ, пахнущий нафталиновыми шариками, и зареветь. Оттого, что страшно и тоскливо, и оттого, что дедушка, сумевший выжить и на тяжелой войне, и в инфарктной больнице, и еще в куче переделок, все равно собирается умирать.

На следующий год дедушку не пригласили вести классный час. Пришел какой-то чужой дедушка. А нашему — подарок и цветы передали через меня. И девятое мая мы праздновали дома, все вместе.

Умер он через год, когда я была уже в четвертом классе. Спустя два месяца вслед за ним ушла и бабушка. И еще через неделю мы навсегда уехали из этой квартиры на Красном проспекте, потому что уже не имели на нее никаких прав, кроме единственного и, наверное, самого сокровенного права — вечного права воспоминаний.


II
Когда дедушка был маленький, его звали Колька. Их было двое мальчишек в семье — Колька и Борька Куликовы. Колька был старшим.

Жили они на окраине Нска, недалеко от речки Каменки. В начале прошлого века эта речка текла через весь город, с востока на юг, маленькая, уже тогда грязноватая, однако примечательная тем, что по берегам ее были обнаружены залежи гранита. Гранит оказался ценнейшим материалом для новорожденного города, и возле маленькой реки к десятым годам двадцатого века уже раскинулось довольно большое поселение каменщиков. К пятидесятым годам часть реки ушла в коллектор, а оставшаяся часть мелела и грязнела, и уже в девяностые от Каменки остался ручей, его вода имела радужно-бензиновый оттенок, а русло было завалено мусором полувековой давности. Речка отстроила первый советский город-миллионник и стала больше не нужна.

Куликовы были мещанами. Они жили в каменном доходном доме, принадлежавшем каким-то местным купцам. В довоенное время у Куликовых была даже прислуга, которая готовила еду и помогала по хозяйству. В 1911 году родился Колька, в 1914-м — Борька, и тут же, в 1914 году, летом, их отца Николая Куликова забрали на фронт в составе 41-го сибирского стрелкового полка. Осенью 1915 года прапорщик Куликов был убит в сражении у г. Крево, под Сморгонью, в Западной Белоруссии.

Из квартиры солдатки Ираиды сначала ушла прислуга, потом начала исчезать мебель — дубовый комод, ореховый стол. В комнатах стали появляться чужие люди — постояльцы. Ираида шила на заказ и варила скудные обеды на вынос, мальчишки бегали пособлять артели каменщиков, тем и жили. Когда большой каменный дом понравился новой власти и в нем решили сделать государственную контору, семьи жильцов были выселены в маленькие домишки по левому берегу Каменки — жили в одном доме по две, по три семьи. Но, несмотря на бедняцкий быт, за братьями Куликовыми в округе, кроме необидной дразнилки «кулик-невелик», закрепилось еще и прозвище «барчуки» — очевидно, в память о том красивом каменном «барском» доме, в котором они росли, когда ничто еще не предвещало тяжелых перемен.

Колька учился в школе, а в свободное время играл на улице. Потом в школу пошел и Борька. Учеба им давалась сносно, ребята были усидчивые и с хватким умом. Но прозвище «барчуки» так и осталось за ними, и за пределами школы, на улице Левый Берег, оно подкарауливало их за каждым углом. Ни выполненные «по дружбе» уроки по математике, ни общие игры, ни Колькина меткость на городошной площадке — ничто не могло заставить соседских мальчишек забыть то, как на их улице очутились братья-барчуки. А те, в свою очередь, в долгу не оставались, и в Закаменке драки вспыхивали до нескольких раз в неделю. Кулаки у барчуков были крепкие, да и местные от них не отставали, и с переменным успехом слава перекатывалась то на одну, то на другую сторону улицы. Потом к барчукам примкнуло еще несколько ребят, как видно, любителей математики, и уличные бои на Левом Берегу к тому времени приняли масштаб общегородского события. Потому что и противник у барчуков был тоже особенный.

Сашка Задонский, старший сын каменщика Ильи Задонского, приехавшего в Нск на заработки откуда-то из-под Вятки, что в Казанской губернии, был младше Кольки на целых полтора года, но, благодаря силе, росту и хитрому взгляду, он выглядел гораздо взрослее. Сашку отличали вздернутый длинный нос, насмешливый рот и отчаянная храбрость в крови. Задонский был первым, на спор прыгнувшим с крыши дома старухи Ульяны в ее огород. Чтобы не покалечиться при прыжке, следовало перемахнуть через стоящую у входа в дом бочку с водой, и Сашке это удалось. Ульяна, увидев, как с ее крыши в самый укроп летит человек под улюлюканье уличной шпаны, заголосила что есть мочи, схватила веник и отлупила летуна почем зря. Она хотела было нажаловаться в милицию, но Сашкины друзья на следующий день перекопали ей огород, и Ульяна успокоилась. Только на забор повесила второй замок.

Еще Сашка мог на спор провисеть на ветке дерева полчаса, покачиваясь и поддразнивая толпу мальчишек — провоцируя кого-нибудь из них повторить подвиг. Однажды, когда через истекшие полчаса Сашка, победно крикнув, разжал затекшие пальцы и спрыгнул вниз, сопровождаемый дружескими восхищенными возгласами, от небольшой группы ребят, стоящих поодаль, отделился смельчак.

Это был старший Куликов. Он вызвался провисеть на дереве тридцать три минуты, залез на дерево и потребовал засечь время. Время засекли. На десятой минуте Колька ощутил острую боль в правой руке. Потом в спине. Кто-то снизу бросил в него острый камешек, а вслед ему еще один. Раздался смех. «Это нечестно! Сволочи! А-а-а!» — орал Колька, извиваясь в попытках увернуться от летевших в него снарядов. По веселым выкрикам, раздававшимся со всех сторон, Колька понял, что внизу вовсю шло соревнование в меткости. Громче всех кричал Задонский, удачно обстреливая цель, болтавшуюся на ветке. Он сообщал товарищам, в какое место на теле жертвы он сейчас целится, и держал пари на то, что попадет. Дрыгающий ногами Колька что было сил сжал зубы и напряг кисти: он должен был провисеть так тридцать три минуты и ни секундой меньше! И лишь когда обстрел прекратился, а внизу раздались крики: «Наших бьют!» и «Колоти Задонского!», он, пытаясь разглядеть, что же там, на земле, решил, что им уже никто не интересуется и разжал пальцы. Но только Колькины ноги коснулись травы, он услышал над собой ликующий крик заклятого врага: «Слабак! Продул!» И, не успев сообразить, с какой стороны ему ждать удара, тут же наткнулся скулой на чей-то кулак.

Это был настоящий позор. Теперь к прозвищу «барчук» присоединилось еще и погоняло «слабак», и, самое ужасное, — из ниоткуда выплыли требования вернуть долг: Сашка и его дружки вдруг ни с того ни с сего стали утверждать, что спор велся на деньги. С каждым днем долг Кольки рос, и ничего с этим сделать было нельзя. Выйти на улицу стало невозможно.

И Колька решил убить Задонского. Он все продумал. «Первым делом — нож», — объяснял он Борису, и тот понимающе кивал. «Главное — найти такой нож, который, если вдруг его разыщут, поставил бы милицию в тупик. Чтобы никто не догадался, кто и зачем зарезал эту сволочь. Поэтому нам нож нужен острый, но не домашний, с кухни, и не чей-нибудь из округи». Кто поможет его достать? Выбор пал на китайца Ходю — тот часто появлялся в городе и по дешевке продавал купленные-перекупленные неизвестно где мелочи: бритвы, утюги, строительные инструменты. Ходю Борька подкараулил на городском рынке, и китайцу подарили лишний рубль за молчание.

Через два дня от Ходи пришел сверток, который даже разворачивать было страшно. Несколько дней Колька ходил с этим свертком, засунутым во внутренний карман куртки — привыкал. Дома, в одиночестве, он учился брать нож в руку, то так, то этак — и пытался делать рукой движения, распарывающие воздух. Потренироваться было не на чем: в доме Ираиды мясо водилось редко, подушки было жалко, а от одной мысли о том, чтобы убить на пробу какую-нибудь собаку и испытать оружие в действии, у Николая сразу темнело в глазах и сердце закатывалось в желудок. Наконец Колька поставил себе срок: три недели. Терпеть издевательства мальчишек с улицы стало невыносимо.

Но через неделю после покупки ножа по улице Левый Берег пошел слух, что Задонские уезжают из Закаменки — в какой район, Колька не запомнил. За день до отъезда Сашка и Николай случайно встретили его на улице по дороге из школы. Вокруг никого не было.

— Да, жалко — уезжаю я, — насмешливо произнес Сашка, подходя к Куликову близко, на расстояние двух шагов — А вот должок-то с тебя я так и не получил. Что будем делать?

— Ты соврал, Задонский, — сказал Колька, нащупывая в кармане нож, завернутый в носовой платок, — Это нечестная игра.

— А ты чисти уши-то по утрам, Куликов, вот и слышать будешь лучше, — Задонский смотрел с прищуром, и его длинный нос, казалось, стал еще длинней. — Ты слышал, что я спросил? Когда должок возвернешь?

— Не сомневайся, верну. — Колька пытался дрожащей рукой развернуть платок, но пальцы путались в тряпке, внезапно ставшей влажной и тугой. Сашка усмехнулся и, задевая врага плечом, прошел по улице дальше. Ножик уже лежал в Колькиной руке, но Задонский, к ужасу или счастью, отошел на несколько шагов. Отошел, но внезапно вдруг остановился и обернулся, посмотрев Кольке прямо в глаза.

— А что это там у барчука в кармане, а? — улыбаясь жутко и бесстрашно, спросил Сашка.

Куликов напрягся и помертвел лицом. «Ну вот и настало время», — пронеслось в его голове. Не достать нож означало струсить. Колька шагнул к Задонскому.

— Сашка, мать твою перетак! Кому я утром сказал: дома за малыми смотреть, бо мамка за молоком ушла! Сашка, бес, подь сюды! — вдалеке на дороге показался Илья, Сашкин отец. Он грозил сыну кулаком и кулаком же махал, показывая: сюда иди, сюда, до хаты.

Сашка крякнул и еще раз зыркнул на Николая исподлобья, холодно и колюче.

— Не твоего ума дело, что у меня в кармане, — осмелев, нашелся Колька. — Время придет, узнаешь. Я тебя из-под земли достану.

— Это кто кого еще достанет, кулик. В любом болоте тебя найду и перья повыщипаю, — сказал Сашка, сверкнул глазами и приставил два пальца к горлу, дескать, — урою. Потом сплюнул и пошел в сторону своего дома, поднимая пыль старыми сандалиями.

Нож Колька выбросил в Каменку. Сразу после того, как в дом Задонских вселились другие жильцы, старая солдатка с двумя дочерьми.

Долгое время о Сашке не было ни слуху ни духу, а потом вдруг необыкновенным образом он дал о себе знать. Не так давно, казалось бы, Задонские уехали из Закаменки, не так давно закончил школу Колька, за ним и Борька — оба год проработали на заводе, отслужили в армии и поступили в Сибстрин, первый строительный институт, открывшийся в Нске. Оба брата покинули Закаменку и жили почти в центре. Да и Закаменка теперь стала не самой дальней окраиной. И потом уже ни один из братьев не мог вспомнить, откуда принесло к ним новости о Сашке Задонском. А новости были потрясающие.

Оказывается, Сашка — летал! Уже не с крыши Ульяниного дома, конечно, а по-настоящему, на первых советских самолетах. Нское сарафанное радио опередило даже прессу. Позже, через несколько недель после известия в местной газете вышла статья про двух сибирских Александров, талантливых летчиков — Задонского и его друга Покрышкина. Друзья уехали учиться сначала в Пермь, потом в Ленинград. Там их пути разошлись, но оба они поступили в Качинскую авиашколу и, кажется, закончили ее — Покрышкин раньше, а Задонский позже.

Но потом новости о Сашкиных успехах были вытеснены другими событиями, перевернувшими жизнь Нска и всей страны. Началась война.

Николай был ранен под Сталинградом в сорок втором — из-за контузии его демобилизовали, и уже в сорок третьем он начал работать на заводе в тылу. Его жена Евдокия работала там же. Изредка приходили известия об очередном героическом боевом вылете Сашки, о сбитых им мессерах и о первых применениях новой тактики воздушного боя, разработанной Сашкиным другом. Писали и о присуждении Задонскому высоких наград — к концу войны он стал Героем Советского Союза и дослужился до звания полковника и командира дивизии. После войны Александр Задонский носил уже генеральские погоны.

Целая жизнь прошла, а Николай все никак не мог забыть тот нож, который Борька когда-то купил для него на рынке у старого китайца Ходи.

Но, несмотря на это, во время нечастых встреч, происходивших преимущественно по праздникам, братья редко вспоминали Сашку Задонского. Вернее, старший брат иногда, может, и хотел поговорить о ноже и о последнем разговоре в Закаменке, но Борис его всегда одергивал: «Закрой тему. Побереги лучше себя и Евдокию. Да и нас заодно». Борис знал, что говорил. Он-то как раз дошел до Берлина. И не только дошел, но и спас из немецкого лагеря девочку Варю, которая через несколько лет стала его женой. Через несколько лет — потому что после немецкого лагеря ей пришлось пройти еще один, уже советский.

Та встреча, о которой потом до самой своей смерти будет с ужасом вспоминать Евдокия, жена Николая, произошла именно в День Победы.

Воздух был теплый, почти летний. Николай вышел из дома в шляпе и в штатском, в простом сером костюме, только на пиджаке ярким пятном горели орденские планки. Центр города был перекрыт из-за военного парада, который начинался через полчаса. Николай шел в направлении от центра по скверу, разбитому напротив штаба Сибирского военного округа. Через десять лет штаб перенесут, а сквер расширят, да и День Победы уже будут праздновать не так. Наступят темные времена, люди потеряют прежние цели и станут проклинать то, что раньше было для них священно. Иногда я думаю о том, как хорошо, что дедушка не дожил до девяностых.

Вдалеке по аллее сквера навстречу Николаю двигалось несколько фигур. Две — он видел расплывчато, но понял сразу — были одеты в парадный открытый мундир синего цвета. Две другие фигуры — в мундиры цвета морской волны. Один человек — в защитный плащ и синие брюки. И еще какие-то люди шли вокруг, там и тут — но Николай смотрел только на военных. Они приблизились, и Николай замер. Он остановился, вытянулся и взял под козырек.

Силы были не равны. Их пятеро, а он один — как тогда, в детстве. Но Николай не испытывал страха, как много лет назад, а чувствовал радость. Радость и гордость. Потому что такой день. Такое время. А скоро вообще наступит коммунизм, время забвения старых обид. Когда главнокомандующие Сибирским военным округом прошли, он опустил руку и тронулся с места.

— Старший лейтенант Куликов, круу-гом!

Николай обернулся. За его спиной стоял Сашка. Вернее, генерал Александр Ильич Задонский.

— Здравия желаю, товарищ генерал.

— Ну, Николай… Ну, здравствуй.

Генерал молча смотрел старому знакомцу в глаза, как тогда, в Закаменке. Николай тоже молчал. Он стоял уже не навытяжку, но с места не трогался. Наконец произнес:

— С Днем Победы, товарищ генерал.

— И тебя с праздником, кулик-невелик. Видишь, я все помню. — Генерал так же пристально следил за каждым движением собеседника. Он только обернулся на одно мгновение к своим спутникам и махнул им: идите, я догоню, — и снова уставился на Николая. — Жаль, что вот так, на бегу — но, брат, давно я хочу тебя спросить. Скажи мне, только честно. Не крути. Тогда, в Закаменке. Помнишь?

— Так точно, товарищ генерал. Помню.

— Что в кармане у тебя было? Тогда, когда мы в последний раз беседовали? Когда отец меня позвал?

— Нож был в кармане, товарищ генерал.

Задонский еще секунду молча смотрел на Николая. Потом отступил на шаг.

— Нож, значит, — усмехнулся. — А ты смелый, кулик.

— Так точно, товарищ генерал. Не жалуюсь. Никогда не подставлял спину. — Дед сверкнул глазами и внезапно добавил, — И спора не нарушал. У кого как, а у меня всегда все по-честному.

— Да уж, вижу, — усмехнулся Задонский, — Только разговорчив ты чересчур.

— Виноват, товарищ генерал, — И Николай вытянулся в струнку.

— Ну, бывай, кулик. Спасибо за честность. Может, встретимся еще.

Насмешка не уходила из глаз генерала, но была уже не строгой, не злой.

Николай вскинул подбородок, а Задонский развернулся и быстрым шагом двинулся догонять своих спутников в парадных генеральских мундирах.

— Что, так и сказал, «еще встретимся»? — Бабушка Дуся, строгая и высокая — выше деда на целую голову — по старой привычке ходила вдоль маленькой кухни, два шага туда, два обратно, потрясая руками и теребя платье. — Ты вот хоть понимаешь, Коля, чем тебе это грозит? Что всех нас ждет после такого твоего разговора?

— Дуся, прекрати, я тебя прошу. Ничего не будет. Александр не такой человек.

— Да? А ты мне скажи, с чего это вдруг генерал с лейтенантом первым на улице заговаривать стал, а? — Бабушка села на табуретку и закрыла лицо ладонями. — В общем, так. Что бы там ни было, а на всякий случай вещи надо собрать.

Дед вскочил, со всех сил толкнул стул ногой, и тот громыхнулся на пол. Ушел с кухни в дальнюю комнату, прилег было на кровать, но потом вдруг резко встал, почти бегом рванул в коридор, сунул ноги в старые свои ботинки, накинул плащ и вышел на улицу.

Какие-то прохожие, увидев человека в костюме с орденскими планками, лежащего возле скамейки в Центральном парке, вызвали «скорую», и деда с сердечным приступом увезли в городскую больницу.

Впрочем, он ушел оттуда на следующий день.

А Задонский так и не появился. Он умер в восьмидесятых, всего на год опередив дедушку, и дедушка, узнав о смерти генерала, снова сидел на кухне и плакал.

Я думаю, что, может быть, генерал-то как раз и знал, где и когда они встретятся — а бабушка не угадала, что же на самом деле хотел тогда сказать старый летчик. Просто есть другие, правильные места, кроме шумного городского сквера, такие, чтобы мужчинам можно было спокойно поговорить о старом споре и о брошенных в воздух камнях.


Журнал «Зинзивер» 2017, № 1

С начала до конца

Стоял ноябрь, через два дня мне исполнялось одиннадцать лет, и, может быть, именно поэтому со мной, а не с кем-то другим по дороге из школы случилось чудо.

У входа в подъезд, возле маленького подвального вентиляционного окна, я нашла двух замёрзших птиц с оперением, невозможным для наших сибирских мест: одна птица была жёлтой, а другая — оранжевой.

В Новосибирске ноябрь — это настоящий зимний месяц, когда температура воздуха может опускаться ниже пятнадцати градусов. Уже в октябре земля глубоко промерзает, замирает река, а на деревьях не остаётся ни одного жёлтого листа. Небо и земля блёкнут, становятся чёрно-белыми, и любое цветное пятно на снегу светится ярче и праздничнее, будь то шапка, сумка или китайские ватные сапоги, обшитые дешевой плащевой тканью. Птицы, сидящие на льду, прижавшись друг к другу, с глазами, закрытыми от холода, нахохленные, с судорожно вжатыми в заледенелый пух шеями, были похожи на два рваных цветных теннисных мяча. Они, кажется, даже уже не дышали, так мне почудилось, когда я, присев возле подвального окошка, сдёрнула с рук варежки, и почти бессознательно, с настоящим священным трепетом, потянулась к ним.

Они легко дались в руки — ещё одно волшебство, в которое дома никто так и не смог поверить. Птицы дрожали, их острые коготки царапали мои ладони, но вырваться они не могли и не пытались. Мне стало страшно их держать, меня тоже затрясло от волнения, но разжать пальцы было немыслимо. Вот в таком виде нас и увидела стоящая на пороге мама — меня с ошалевшими глазами и двух разноцветных канареек с раскрытыми клювами, торчащими из моих кулаков.

Дома мы посадили птиц в старый круглый аквариум, прикрыли его верхнее отверстие марлей и придвинули поближе к батарее. Сначала канарейки не двигались, и мама сказала мне, чтобы я не ревела, если новые питомцы вдруг умрут: никто не знает, сколько времени провели они на морозе. Потом птицы зашевелились, и мы на нитке спустили к ним поилку, сделанную из пластиковой баночки. Жёлтая птаха, видимо, была сообразительнее оранжевой, она первая нашла воду и стала пить. Потом мама насыпала в аквариум пшена, но пшено осталось нетронутым до вечера. Когда в комнате выключили свет, из-за стекла послышался шорох и тихое чириканье. Я так и заснула, слушая, как в аквариуме тонкими голосами переговариваются две канарейки.

Знающие люди нам сказали, что птицеводы, разводящие канареек на продажу, таким способом выбраковывают неудачные экземпляры: они просто выбрасывают птиц на мороз. Когда мы с мамой пригляделись получше, мы обнаружили, что у кенара оказалось всего по два пальца на каждой лапе, а у жёлтой самочки — на фоне идеально ровной окраски — на шее было хорошо различимое серое пятнышко. Но для нас это не имело никакого значения, и мы купили волшебным птицам большую клетку, стеклянную поилку и целый килограмм специального канареечного корма. Кроме того, знающие люди хорошо осмотрели кенара и заявили, что, похоже, он очень молодой, и относится к разновидности певчих, то есть при благоприятных условиях эта птица может научиться петь не хуже соловья. Самочка, похоже, была постарше и ничего интересного не представляла, кроме того, что, освоившись на новом месте, она сразу предъявила самцу свои права на власть: кенару разрешалось подходить к зерну и поилке только после того, как наестся и напьётся маленькая леди с серым пятнышком на шее.

Научить кенара петь — это теперь была моя главная мечта и задача. В моём детстве интернет ещё не существовал, а книжки по содержанию птиц было не так-то просто достать. Я бегала по библиотекам, знакомилась с орнитологами и выяснила: для того, чтобы кенар запел, ему нужен учитель. Учителем может быть любой певчий экземпляр, и необходимо, чтобы он жил в том же доме в отдельной клетке. К моему горю, взять учителя напрокат стоило дорого. Так дорого, что мама не только наотрез отказалась от этой идеи, но и, заметив в моём дневнике какое-то количество троек-новобранцев, вообще пригрозила отдать моих птиц продавцам на птичьем рынке или выбросить их в форточку. Тогда я нашла другой выход.

Один из орнитологов сжалился и одолжил мне на два-три месяца маленькую клетку. Туда нужно было отсадить кенара, для лучшего его обучения. Это оказалось кстати ещё и по другой причине: стервозная жёлтая самочка начала отгонять самца от поилки весьма наглым способом: когда кенар наклонялся попить воды, она подлетала к нему и била клювом по голове. Темечко у бедняги полысело, но он был благороден и смирен, и не отвечал своей экспрессивной даме ни единым выпадом.

Кроме того, в ларьке с кассетами, которых в девяностые годы было великое множество, я купила запись соловьиного пения. Это была редкая кассета, но продавец достал её мне под заказ, за немалые для пятиклассницы деньги. Теперь я могла включать кенару учителя и ждать, когда он сообразит, что от него требуется.

Кенар оказался способным, и первые звуки, похожие на песню, он начал выводить уже две недели спустя. Он имитировал короткие фразы, какие-то триоли и форшлаги. На большее дыхания у него не хватало: он словно бы медленно разучивал соловьиный язык по отдельным рваным кусочкам, дотошно повторял каждый однообразный ход и замолкал. Он был похож на меня, когда я училась в музыкальной школе: так же, как кенар, запинаясь на ошибках, я играла какую-нибудь пьесу Da capo al fine[1], повторяя по сто раз корявые мелизмы, с трудом выползающие из-под моих напряжённых пальцев. Вроде бы это тоже была мелодия, гармоничные, приятные звуки, но в них не было главного: завершенности, и, оборванные на середине фразы, они в определенный момент начинали резать ухо. К концу третьего месяца кенар воспроизводил короткие чистые отрывки и остановился на этом этапе.

Клетку нужно было возвращать. Орнитолог мне сказал, что для дальнейшего обучения самцу уже не нужна изоляция, и его можно вернуть на общую территорию, тем более что с марта по июнь канарейки размножаются, а значит, можно купить им маленькое гнездо и смотреть, что из этого получится.

Самочка больше обрадовалась гнезду, чем старому боевому товарищу. На следующий же день она начала таскать в своё новое приобретение перья и прочий мусор. Кроме того, леди не забыла былую неприязнь к супругу, и время от времени норовила стукнуть того клювом. Но у кенара уже имелось своё собственное утешение и защита: замолчав на сутки после переезда, он возобновил занятия пением, и мне казалось, что заученные короткие соловьиные фразы помогают ему проще переносить тяготы семейной жизни.

Однажды, когда я вернулась домой из школы, в кухне неожиданно раздалась высокая трель. Она длилась всё время, пока я стаскивала с ног неудобные китайские сапоги, пока вешала на крючок уже тесную в плечах, ношеную цигейковую шубку, пока мыла в руки в ванной комнате. Я замерла возле входа в кухню, а кенар, сделав короткую паузу, снова вытянул вверх пушистую рыжую шею и, зацепив с необычайной лёгкостью минорную триоль, начал полоскать и полоскать в своём маленьком горле какой-то новый пассаж, уже не соловьиный, а свой собственный. Это было так чисто и хорошо, что я смотрела во все глаза на стоящую высоко клетку, замерев и не смея вдохнуть. А певец весь вечер сидел на своей жёрдочке напряжённо и почти неподвижно, вытягивая из воздуха свою новую песню.

Потом вернулась с работы мама. Она тоже улыбалась, слушая нашего «ученика». Мы ужинали, а он всё пел и пел. «Не охрипнет?» — тревожно спросила мама. Я пожала плечами. Мама сняла стоящую на холодильнике клетку и поставила её на стул. Кенар замолчал. Он переступил лапами на жёрдочке, потом перепрыгнул на противоположную.

Кенар повернулся к нам другим боком, и мы увидели, что на месте, где раньше у него был левый глаз, теперь видна только влажная чёрная дырка, блестящая и страшная. От этой впадины по рыжей щеке и шее птицы бежала тёмно-коричневая дорожка, и оканчивалась она густой вязкой каплей. Кенар качнулся, снова неуверенно переступил лапами, вскинул голову и запел.

Всё это время самка настырно выковыривала клювом пёрышко, застрявшее между прутьев — ей ни до чего больше не было дела.

Божий дар

I
Несколько месяцев назад Роберт попал впросак. Он не мог найти выхода. Он начал просыпаться ночами, сидеть на кухне до утра и курить в форточку. Его стали мучить боли в желудке. Бровь его дёргалась почти постоянно. Есть статусы в социальных сетях, в которых значится: «всё сложно». Раньше Роберт над ними посмеивался, а сейчас смеяться перестал. Не только над ними, но и вообще.

Роберта назвали Робертом в честь поэта. Того самого. И хотя время шестидесятников отходило, и начинались новая эпоха, «тот самый поэт» был личностью положительной, и в семье решение было принято единогласно. Этот ли факт сыграл в жизни Роберта роковую роль, а может быть, покладистый характер и удивительное обаяние, которыми его наградила природа, но получилось так, что Роберт всегда нравился людям. Было в нём нечто располагающее. Особыми талантами он не отличался, да и внешностью обладал скорее заурядной, хотя и не лишённой приятности: высокий рост, крепкая фигура, продолговатое лицо с мягким подбородком. У Роберта были русые волосы, которые могли выглядеть и тёмными и светлыми. Коричневые вкрапления на серо-зеленоватой радужке придавали ей странный оттенок; не знаю, почему, но многие считали Роберта кареглазым, хотя мне всегда казалось, что его глаза голубые.

Роберт умел говорить с людьми, и казалось, что в процессе разговора он как будто становился похожим на своих собеседников. Но происходило это не путём пошлого подхалимажа, а по причине высокой чувствительности. В минуты волнения у него начинала дёргаться левая бровь и угол рта; так было с детства, так осталось и на всю жизнь. Впрочем, эта трогательная особенность обычно играла ему на руку, потому что вызывала ответные подрагивания материнского и бабушкиного, а впоследствии вообще всех жалостливых женских сердец.

Очень часто такие натуры, как Роберт, становятся артистами или художниками, но его родители однажды решили, что знание права всегда будет в цене, и юрист при любых обстоятельствах не останется без заработка. Роберт с восторгом узнал, что юристами были и Гёте, и Чайковский, и даже Станислав Лем, и, в целом, ничего не имел против такого хода судьбы. Ему, как и почти всем любимым детям, легко давались все школьные предметы, и поэтому Роберту было из чего выбирать: с аттестатом, в котором пятёрки были ровненькие, словно бы выпущенные из одного пулеметного дула, он попал точно в цель: двери юридического факультета перед ним распахнулись во всю ширь. Впрочем, мне кажется, что, если бы родители увидели в Роберте врача или бухгалтера, он отлично бы справился и с той, и с другой ролью.

Сначала Роберт стал старостой группы, потом — председателем профкома. Через два года после окончания института Роберт, имея хорошие связи, умудрился сколотить свою маленькую юридическую фирму, и дела у него пошли совсем неплохо. Да и в целом жизнь его сложилась бы удачно, если бы в течение нескольких лет к Роберту медленно не подползал бы один каверзный вопрос. И наступил день, когда вопрос подполз совсем близко и встал перед ним, как лист перед травой.

— Определись, короче, за кого ты: за этих или за тех, — сказал ему однажды Лёва, неизменный товарищ со времен студенческой, походно-палаточной юности. Сам он давно уже определился, да так, что однажды даже пострадал за свои приоритеты. — Что для тебя важнее? Власть или свобода?

Роберт тогда улыбнулся и похлопал Лёву по плечу. Друзья потому и друзья, как говорил Эпикур, что они смотрят всегда в одном направлении. Роберт и Лёва в тот вечер, помнится, пропустили ещё по одной и разъехались в хорошем расположении духа. И эпизод забылся.

Забылся, но неожиданно тот же самый вопрос, негодуя, вскоре задала Роберту его собственная жена. Она стояла над ним с половником, и глаза её горели.

— …как ты с ними общаешься? Они же все, вот и Лёва твой тоже — просто искатели проблем! Не нравится им — пусть валят за границу! Скатертью дорожка!

Роберт в ответ на эту тираду многословно похвалил рассольник и внезапно вспомнил про деньги, которые жена просила выделить ей на личные нужды. Домашний вечер был спасён. Но этим дело не кончилось.

— Нам нужно быть предельно осмотрительными в выборе клиентов, — сказал Роберту один из партнёров. — Надо думать о репутации. Обстановка накаляется.

И партнёр предложил новую стратегию. Обе фирмы должны были отказаться сотрудничать с представителями определённых взглядов. Роберт потёр виски и положил рацпредложение под стекло.

Через несколько недель снова объявился Лёва. Он звал Роберта на важное общественное мероприятие в центре города. В одном из парков была сооружена сцена, а служители порядка заблаговременно оцепили бульвар на небольшом отдалении от неё.

Роберт демонстративно захлюпал совершенно здоровым носом. Сославшись на простуду, он остался дома, слушать, как жена сотрясает воздух и поносит ненавистного Лёву с единомышленниками. Лёва после того случая не звонил другу и не брал трубку. «Как же так? — спрашивал себя Роберт, понимая, что происходит непоправимое. — Из-за какого-то митинга!» Но Лёва был непреклонен.

В социальных сетях раскол ощущался ещё острее. Люди с разными взглядами обливали друг друга грязью, бились за свои убеждения не на жизнь, а на смерть, если таковая возможна в виртуальном мире. Роберта одновременно отфрендили один некогда дружественный коллега и бывший клиент, которому он выиграл дело. В чём причина? Роберт терялся в догадках. Но контрольный выстрел в голову не заставил себя ждать.

К Роберту через посредников обратился клиент, и ему нельзя было отказать. Но Роберт должен был отказать.

Клиент Х был неофициальным лидером таких, как Лёва. Но его проклинали такие, как жена. Да и партнёры никогда не поняли бы Роберта, подпиши он злосчастный договор. А вот родители, например, как люди старой закалки, восхищались этим человеком, потому что Х был неоднозначной, яркой фигурой. В голове Роберта творилось чёрт знает что. К тому же журналисты пронюхали про контакты Роберта с Лидером и, сделав конфликт достоянием общественности, ждали, какое решение будет принято.

Жена схватила в охапку дочку и демонстративно уехала с ней в отпуск, бросив Роберту на прощание презрительную гримаску.

«Почему, почему всё это навалилось так внезапно, так жестоко?» — думал Роберт, опустошая пачку за пачкой и привычно смахивая дым в форточку, хотя дома, кроме него, никого не было. Он вдруг понял, что ему глубоко плевать и на власть, и на свободу. Это были вещи абстрактные, и он, чувствуя, что должен сделать выбор, видел сложность не в самом его факте, а в том, что последует за ним. Великие нравственные вопросы, из-за которых его близкие люди спорили до хрипоты, казались Роберту сущей ерундой, ведь ему предстояло решить задачу сложнее и страшнее. И он мог вытерпеть что угодно, кроме противостояния: друг или жена, родители или партнёры. Чтобы оттянуть решение, он был согласен на всё, даже на инфаркт. Время от времени он прислушивался к собственному сердцу, но сердце оказалось на удивление крепким. «Ну хорошо, не инфаркт, пусть тогда будет инсульт, хоть самый маленький. Микроинсульт». Но и сосуды работали отменно.

Уродливая, несправедливая жизнь крепко вцепилась в Роберта, она признала в нём своего, плоть от плоти. Как так получилось — Роберт не понимал. То ли частица, сродни компьютерному вирусу, внедрилась в давно отлаженную систему, то ли он сам — инородное тело, наконец-то обнаружившее себя. Нужно было наконец шагнуть хоть куда-нибудь, сделать хоть что-нибудь.

Но Роберт не двигался, он сидел на кухне, и сквозь него проходили дни, недели и годы. Рассвет сменялсяполночью, снегопад перетекал в последний жар бабьего лета. Стоящие на кухне предметы отражали падающий свет, и оказывались на поверку обтекаемыми цилиндрами, суровыми параллелепипедами, частями усечённого конуса. Они издавали звуки, чайник трубил, тарелки тоненько звенели, а на выпуклой деке дуршлага обозначились струны, похожие на струйки воды. Кухонные ножи, висящие на магнитной подставке, в зеленоватом ночном освещении походили на острые листья странного тропического растения, они словно бы шевелились на ветру. Холодильник с налепленными на него разноцветными туристическими магнитами напоминал яркую рубашку неформального лидера, а горбоносый кухонный кран оказался вылитым Лёвой. Электрическая плита с её выбеленным лицом заливала кухню футуристическим сиянием.


II
На следующий день Роберт побрился под ноль. Утром, в первой попавшейся по дороге парикмахерской. Он попал в руки симпатичной южной девицы с прозрачными усиками над верхней губой и аккуратно подведенными оленячьими глазками. На её бейждике значилось «Гуля», и Роберт про себя нарёк её Гюльчатай. Она сперва всё отказывалась брить Роберта наголо, видимо, решив, что у того нет денег на модельную стрижку.

— Я вас очень хорошо подстригу, такой красивый будете, — убеждала девица. — Потом придёте заплатите. Жалко же! Ай, как жалко.

И Гюльчатай, цокая языком и отводя глаза от зеркала, осторожно, словно бы пугливо прикасалась к Робертовой макушке, и казалось уже, что девица беседует именно с ней, надеясь найти в отросшей шевелюре верную союзницу. Но макушка отказалась. Гюльчатай вздохнула и, заметно расстроенная, принялась за работу. Последний раз коснувшись его затылка опасной бритвой и, наконец, сняв с обновлённого Роберта чёрную накидку, она отошла на два шага, посмотрела на свою работу и вздохнула:

— Ну, теперь из вас Фантомас получился. Не говорите никому, что у нас были. И хозяйки нашей сегодня нет, хорошо.

А Роберту нравилось. Он засмеялся, похлопал себя по свежей лысине и заплатил Гюльчатай как за модельную, она взяла деньги и потеряла к нему всякий интерес.

По дороге на работу затылок Роберта обдувал непривычный холодок, и ему казалось, что голова его как будто плывёт по воздуху отдельно от тела. Немного покалывало за воротничком: видимо, туда попали волосы, не желавшие навсегда покидать хозяина.

Придя в офис, он первым делом вызвал к себе зама.

— Как там у нас с договорами?

— Да, Роберт Александрович, новые вот тут, в папке… — зам запнулся, глянул на начальника и хмыкнул, — Эк вы нынче. Прямо как я.

И провёл рукой по голому темени.

Роберт подписал две или три бумаги и вопросительно уставился на зама.

— А где договор с Х?

— Так мы ещё не составляли, — пожал плечами зам.

— Ну так составьте. — Роберт пролистал оставшиеся бумаги; их он уже видел. — К завтрашнему дню.

Зам взял протянутую папку, встал с кресла и выждал паузу.

— То есть мы сотрудничаем с ним, я правильно вас понимаю?

Роберт поднял глаза от монитора.

— А что, у нас так много клиентов, и мы бросаемся ими направо и налево?

— Да хватает клиентов, вообще-то. — Зам тоже открыл папку и переложил в ней какие-то листы. — А вот партнёров не густо.

— Партнёры нам денег не платят, — сказал Роберт, и стало понятно, что разговор он закончил. — Работаем.

Зам захлопнул папку и вышел.

В обед Роберт позвонил Лёве. Лёва работал в больнице.

— Не могу, старик, у меня дежурство.

— Раньше можно было.

— Раньше много что по-другому было… — Лёва вдруг куда-то пропал, в трубке зашумело, застучало, и снова послышался голос:

— Ну давай приезжай. Зайдёшь со стороны приёмника, как обычно. Только не раньше десяти, лады?

В дребезжащем больничном освещении Роберт заметил про себя, что, оказывается, Лёва постарел. Под его глазами выбухали отчётливые желтоватые мешки, кожа на щеках слегка обвисла. В ординаторской стоял обычный Лёвин беспорядок. Роберт всегда удивлялся, как в его друге сочетается патологическая бытовая неряшливость и занудная врачебная скрупулёзность, когда дело касалось вверенного ему отделения реанимации. «Дома солдат снимает шинель», — отвечал Лёва на все попытки приучить его к порядку. Ординаторскую, похоже, Лёва считал своим вторым домом.

Он раскопал из недр хлипкого больничного шкафчика чашку для Роберта, такую же, как у себя — с коричневой чайной каёмкой. Порезали, разлили.

— Ну, давай. За нас, — сказал Лёва. — В реанимации пить за здоровье не принято.

Первая пошла хорошо. Лёва развалился в кресле, которое, хоть и выглядело ненадёжно, оказалось вполне достойным своего седока.

— Никто из твоих подопечных сегодня не… того? — спросил Роберт. — Не будет как в тот раз?

— Не, эти ребята нормальные. — Лёва подцепил колбасу на кусок хлеба. — Завтра всех разберут по отделениям. Да уж, никогда не забуду, как ты у меня дефибриллятор держал.

— Если надо, и сегодня подержу.

— Типун тебе знаешь куда? — Лёва огляделся, ему показалось, что в дверь ординаторской кто-то заглянул. — Жена тебя, что ль, отпустила?

— Мои все в отпусках, — поморщился Роберт.

— Да-а… — протянул Лёва. — А я четыре года в отпуске не был. Чёртова система. Столько времени и сил угрохал, а даже на квартиру дочери заработать не могу.

— Но ты же не пойдёшь лекарства продавать, — Роберт взял в руку пузырь, поглядел на Лёву вопросительно, и тот махнул, дескать, наливай.

— Нет, Боб. Не пойду.

— И правильно.

Роберт выудил из банки огурец, немного помедлил над ним и сказал безо всякого перехода:

— Лёва, думай обо мне что хочешь, но с вашим Х я не работал и работать не буду.

Сказал и закусил огурцом.

Лёва посмотрел на него внимательно и тоже взял из банки огурец.

— Ну что ж, Боб, я, собственно, ничего другого от тебя и не ожидал.

Роберт смотрел на Лёву, тот сидел, спрятав ладони подмышками и слегка наклонив голову. Он разлил по чашкам то, что осталось в бутылке.

Лёва выпил молча. Потом развёл руками. Роберт всё так же смотрел, как старый товарищ щёлкнул суставами пальцев, повертел в руках пустую чашку, потом взял со стола и сосредоточенно начал листать какие-то истории болезни. Наконец он закрыл их и отложил в сторону.

— Ну так, значит, так. — повторил Лёва, почти уже примирительно.

— Да, так, — сказал Роберт и, немного помолчав, добавил:

— Хотя и не совсем так, — и, видя вопросительный Лёвин взгляд, ответил:

— Но я почему-то думал, что всё это тебе не важно.


Роберт ехал домой в такси, и отрывочные мысли донимали его всю дорогу; он то пытался вспомнить, как работает дефибриллятор, то перед глазами вставали Лёвины мешки и щёки, и опасная бритва летала в воздухе возле его уха, а в шорохе целлофанового пакета, брошенного водителем на заднее сидение, Роберт слышал хруст пальцев, который уже не раздражал, просто становилось тоскливо, потому что был в этом хрусте какой-то болезненный призвук, похожий на эхо сломанной ветки или на треск сосновых дров, прогорающих в костре. Он чувствовал, как бровь снова начинает дёргаться. Сначала это сильно раздражало Роберта, и он пытался избавиться от тика, плотно сжав пальцами кожу лба, но всё было бесполезно; он вздохнул, разжал пальцы и оставил всё как есть.

Дома он внимательно рассмотрел своё отражение в зеркале. Да уж, это очень не понравится жене, думал он. Скорее всего, тоска вернётся, а может быть, и останется теперь навсегда. Он чувствовал это и смирялся: всё будет так, потому что, единожды потеряв, человек уже не сможет остановиться. Это как в уравнении: вычитая слева от знака равенства, придётся вычитать и справа, иначе всё зашатается и рассыплется, только в математике всё-таки легче отсечь целое число.

Роберт прошёл на кухню: натюрморт из кастрюли и чайника был таким же выпуклым, хоть сейчас садись и рисуй. Кран, похожий на Лёву, отвернул от хозяина свой блестящий нос и теперь смотрел куда-то в стену. Роберт повернул его к себе и открыл вентиль. Воды в трубах не было.

Он расстегнул рубашку, сел на диван и закрыл глаза. «Дома солдат снимает шинель», повторил про себя Роберт. Перед тем, как отпустить себя из замкнутого пространства навязчивых мыслей, он почему-то вспомнил девушку из парикмахерской, её пушистые усики и недовольный взгляд, и представил её себе так ярко, что нехотя улыбнулся.


Журнал «Волга» 2017, №№ 3–4

Дом

У них в доме всегда было много вина. Не просто выпивки — а настоящего, сухого, красного.

Ну, хорошо, не в доме, нет. В обычной старой трехкомнатной квартире недалеко от Фонтанки, с отдельным входом со двора. Но Анна называла эту квартиру домом. Соседей Игорь и Анна не замечали, утопая в собственном пространстве, и эта отдельность, немыслимая где-нибудь в монолитной панельной многоэтажке, была самой важной тайной тех нескольких лет их жизни, которые они провели здесь.

Так вот, у них дома, в баре и ящике под ним, разместились все Средиземноморье, Чили, Аргентина и Южная Африка. Кроме этого, дом был полон трогательных мелочей: саше из цветов с ненавязчивым ароматом, рассыпанные по прозрачным вазам, изящные композиции из сухостоя в каждой комнате, картины. Нежный ангел с зелеными крыльями, по имени Мизерерус, сидел на подоконнике, свесив ноги. Ангел умел петь — по крайней мере, так утверждала Анна, а Анна, конечно, не могла ошибаться, ведь это она сама сшила его лет пять назад. Ангел сидел в углу на огромном старом подоконнике, облокотившись плечом о такую неуместную здесь пластиковую раму.

За окном ничего не было — вернее, казалось, что там просто дворовый колодец. На самом же деле, стекла, вставленные в оконные проемы этой квартиры, обладали способностью показывать не то, что кажется — а то, что было на самом деле. Чаще всего за окнами виднелось озеро, или другой маленький водоем, зимой — затянутый ряской льда, осенью — вымощенный кленовым янтарем, летом — окутанный серебряным дымом. Иногда Игорь и Анна видели за окнами лес, они очень любили смотреть на лес в июле, когда сосны источали смолистую горечь.

В доме молчали и стены, и тонкие трехслойные занавески, и глухие шоколадные портьеры в спальне. Даже маятник, перемешивающий густое, как мед, время, качаясь, не издавал звуков, однако, часы с корпусом из темного дерева, стоящие в гостиной, никогда не отставали и не останавливались. Игорь иногда задумывался об их устройстве, но никогда не решался подойти к ним и разобрать: казалось, часы улавливали даже само возникновение таких мыслей, и в ответ на них дерево становилось холодным и твердым, как каменная плита.

Когда в доме было тихо, в его пространстве становилось особенно хорошо. Может, потому, что комнаты были устроены специально для тишины. Не исключено, что раньше, до Игоря и Анны, здесь жили очень счастливые и мудрые люди. Анна сразу поняла, что в доме нельзя ни суетиться, ни кричать, ни спешить. В спешке и беготне что-то происходило со светом и тенями, с запахами и рисунком стен. Казалось, даже потолок реагировал на вибрации непокоя, его балки словно смещались, он как будто наклонялся и кубистически менял форму. Поэтому Анна ходила по комнатам медленно, не спеша, тихо разговаривала с Мизерерусом, а, когда все было сделано — сидела на диване, и, завернувшись в плед, читала или смотрела в окно.

Если бы у Игоря и Анны были дети, еще неизвестно, как принял бы их этот дом. Скорее всего, его очарование было бы разрушено, его дыхание сбилось бы, в ритме его сердца появились бы перебои. Наступило бы смутное время смены царств.

Нет, дом не ждал новых людей. Он сначала с небрежным благоволением, а после — с хозяйской расчетливой сметливостью принял своих новых жильцов, доставшись им с оказией, на пять лет. Снятый по старой цене, с большой предоплатой вперед, дом вполне мог считаться собственностью Анны и Игоря — хотя, по сути, сам по себе он отрицал всякую возможность принадлежности к чему-либо. Он был вне времени и сферы влияния; у него даже не было лица, но был — лик. И лик этот мог изменять все попадавшее в пространство его взгляда.

Нельзя было жить в этом доме и одновременно биться насмерть за какую-нибудь шмотку в магазине распродаж, или торопить приятелей с возвращением старых долгов, или говорить о людях плохо. Нельзя было жаловаться или даже сетовать на что-то в мыслях. Дом все это отторгал пылью, холодом и тьмой.

Дом не принимал прошлое и воспоминания о нем. Это как-то незаметно, само собой, дошло до Анны и Игоря — до каждого по-своему, и они никогда и ни о чем не вспоминали. Обоим было далеко за сорок, и первое время воспоминания, у каждого свои — одолевали обоих. Но, неясным образом, каждый раз эти воспоминания по ночам превращались в острые предметы — ножи, бритвы, иголки — или в куски неизвестно откуда взявшейся желто-коричневой пастообразной пыли. Однажды, после вечера, посвященного воспоминаниям, опасная бритва обнаружилась утром на подушке возле самых сомкнутых век Игоря, угрожая пропороть насквозь глазное яблоко. Анна быстро убрала страшную вещь, но они оба хорошо запомнили этот случай, и, ни слова друг другу не сказав, перестали вспоминать что-либо давностью более года.

К ним иногда приходили дети — дочь Анны, студентка второго курса Академии искусств, и два сына Игоря, оба уже женатые, а один из них аж во второй раз. Эти два молодых мужчины и юная женщина были для жильцов дома просто приятелями, когда-то, возможно, близкими, а теперь — чужеватыми и неожиданными людьми, они приносили с собой разнообразие, схожее с новизной экзотической кухни, которую можно попробовать раз в месяц, но невозможно есть каждый день.

Однажды, в первый год их жизни в доме, Анна подошла вечером к Игорю и почти произнесла слова, беспомощные и жалкие, ненужные, они уже жили в ее выдохе и взгляде. Но не посмела, потому что стены вдруг начали терять свой золотистый свет и по полу потянуло сквозняком. Игорь тоже заметил перемену, и, чтобы не обидеть Анну, сказал ей что-то, кажется, о погоде. И они замолчали. Дом не принимал ничего такого, что не было бы важно здесь и сейчас. На следующий день Анна убирала налетевшую в комнаты невесть откуда вязкую землистую пыль, и проклинала себя за недогадливость. С тех пор никто из них не смел даже мысленно тревожить капризное и мудрое жилище. Когда же дом был спокоен, он давал своим жильцам понять, что воздух его — драгоценен и они сами — бессмертны, потому что нет ничего счастливей и истинней, чем то мгновение, что прожито сию секунду.

Дом изменил их — они почти не покидали этих стен, выходя, разве что, за покупками. Игорь выучился курить вишневый табак и начал переводить с итальянского — уже не по работе, а просто для себя. Переводы глуповатых полулитературных текстов и научных технических публикаций ему давались в равной степени легко. Но совсем иначе дело обстояло с настоящей классикой, которую раньше Игорь не понимал, потому что не мог на ней заработать. А теперь он часами просиживал в кабинете, и то так, то эдак вертел итальянскую строчку, а дом тихо дышал ему в спину теплом.

Анна научилась шить. Она раньше работала мастером по сложным женским прическам, а сейчас сидела дома и шила игрушки — маленьких ангелов, братьев Мизереруса, и еще смешных длинноухих зайцев, голубей и котов. Игрушки расходились по небольшим лавочкам и пользовались спросом: видимо, дом наделял своих тряпичных новорожденных детей настоящими игрушечными душами.

Когда вечерами на маленькой кухне открывали сухое вино, оно наполняло бокалы и заливало глубоким темным огнем комнаты, окна, двух людей за столом. Вино светилось в них, перемещало их взгляды и мысли, дразнило слух гудением дудочек откуда-то из-под потолка, будило цветы, которые прятались в самых неожиданных местах дома и могли высунуть свои насмешливые красные бутоны из любой щели, а потом раскрывались, внезапно и бесстыже, и превращались в прикосновения руки к плечу, в дыхание, шепот, жар, смех. Становились сном, беспамятством, бессмыслицей, всхлипом и снова сном, без единого человеческого слова. А Мизерерус смотрел на происходящее со своего подоконника и пел.

Стоял сочельник, их тысяча восемьсот девяносто третий день был на исходе, когда в дверь позвонили. Анна и Игорь переглянулись, потом Анна скинула с плеч плед, положила на столик недошитую бархатную птицу, встала и подошла к двери. В пространстве лестничной клетки стояли двое.

— Здравствуйте, — сказала девушка, стряхивая снег с воротника узкого и старомодного пальто. — Мы от хозяйки.

Парень, стоящий рядом с ней, виновато улыбнулся.

Молодые люди сели в кресла, и Анна принесла чай с миндальным печеньем. Игорь, казалось, не оторвался от книги, только слегка улыбнулся вошедшим и кивнул им, едва взглянув на них поверх очков, а потом снова углубился в чтение. Девушка из-за своих остроконечных ушек, торчащих под светлыми волосами, походила на эльфа. Молодой человек все так же улыбался и с восторгом осматривал гостиную. По стенам комнаты тек волнами свет, такой же, как и обычно, золотистый с коричневыми нотками. Пахло корицей. За окном шумели деревья. Девушка снова хотела было что-то сказать, но Анна уже кивнула ей понимающе. Игорь перевернул страницу.

— До послезавтра, — сказала Анна, провожая гостей.

— С наступающим вас, — улыбнулась девушка, — Мне очень понравился ваш зеленый ангел.

— Я оставлю его вам, — сказала Анна. — Берегите дом.

Когда они ушли, Анна села дошивать бархатную птицу. Игорь снова перевернул страницу. Когда птица была дошита, Анна спросила: «Чаю?» — и Игорь кивнул.

Вещей у каждого из них оказалось мало. Набралось всего два больших кожаных чемодана: один его, другой ее. Дом не любил суеты.

Утром, на следующий день после Рождества, когда все вещи были собраны, Анна сказала Игорю: «Иди первым, дорогой. Я сама передам ключи». Он произнес что-то неуместное и лишнее, может быть: «Я позвоню?» И Анна ответила «Да». Но, возможно, сразу же забыла об этом.

И дом стоял, являя за окном каменный коридор, в глубине которого раскачивался тонкий человеческий силуэт, почти как маятник. И воздух комнат был наполнен лимонной цедрой, гвоздикой и хвоей. Анна сидела на краешке своего чемодана, стоящего у порога, и прислушивалась — сначала к удаляющимся, потом к приближающимся звукам шагов, а дом обнимал ее последним теплом, и невозмутимый зеленый ангел смотрел на нее с пустого подоконника, помогая не ощущать ни времени, ни грусти, ни зова воспоминаний. Легкий холод пробегал по полу, сметая следы запаха вишневого табака, но свет стен оставался тем же — теплым и мерцающим, и это было именно то, что нужно, чтобы прожить несколько самых прекрасных мгновений, таких, о которых человек может, тоскуя, только случайно помыслить, и тут же забыть о них, повинуясь внезапному зову, ныряя и погружаясь в него целиком, переступая порог и навсегда падая в глубокий колодец, начинающийся там, за дверью.


Журнал «Новая Юность» 2016, № 5(134)

Юбка

Первым умер дедушка, а ровно через полгода — бабушка. Начальство дедушкиного завода выселило нас с мамой из старой квартиры на Красном Проспекте, и мы стали жить в рабочем районе, в маленькой маминой однокомнатной. Мама тщетно пыталась сводить концы с концами и целыми днями пропадала на службе. Наша дача в Матвеевке заросла пыреем, яблони без бабушки вымерзли в первый же год, некому и некогда было следить за цветником. Хмелевая беседка возле дачного домика поредела. Сначала в ее плетеных зеленых вертикалях стали появляться прорехи, а после куда-то исчезла крыша. Так, медленно-медленно, стирались деталь за деталью предметы, и понятия заменялись одни другими, и время текло, пока не пропала целая страна, которую когда-то называли лучшей на свете.

А вот матвеевский сосновый бор, на окраине которого как раз и располагалось наше садоводческое товарищество с понятным детскому разуму названием «Конструктор», еще долгое время оставался прежним. Потом изменился и он, появились новые автомобильные проезды, на въезде и выезде выросли огромные мусорные кучи, исчезли маслятники и черничники, стало меньше смешных ворчливых ежей, куда-то ушли лоси, а может быть, их просто перестреляли и пустили на солонину. Но тогда, в первые годы перемен, лоси еще были настолько смелы, что в душные летние ночи приходили из леса на дачные участки и пили воду из бочек, предусмотрительно оставленных садоводами открытыми на ночь. Неподалеку от нашего домика лежал искусственный пруд, и в самые жаркие дни, когда воздух прогревался градусов до тридцати пяти и выше, рогатые красавцы-великаны парами топали через все товарищество и плюхались в спасительный водоем, совершенно игнорируя плавающих вокруг дразнящих их смельчаков.

Черника росла в лесных низинах и к середине июля выстилала дно зеленых котлованов персидским синим, сизо-фиолетовым и сотней других оттенков, от индиго до легкой пурпурной синевы. Вся эта роскошь перемежалась с темной зеленью листьев и нежным розоватым цветом сосновых иголок. В августе черника избывала и лес отдыхал, чтобы ближе к сентябрю загореться брусничниками. Далеко, в глубине леса, там, где сосновая поросль чередовалась с березняком, лежали большие вырубленные поляны, на которых когда-то паслось колхозное стадо коров, и это место называлось дойкой. Дедушка раньше ходил туда за молоком для сестры. Мне молоко было категорически и надолго запрещено детским врачом, но иногда все-таки я, возмущенная этакой несправедливостью, тайком отхлебывала из дедушкиного бидона и обретала недолгое счастье. По коровьей тропе, петлявшей совсем рядом с дорогой на станцию, мы два раза в неделю ходили с дедушкой в качестве сопровождающего отряда. Удивительным образом тропа была проложена через самые грибные места.

Я помню дерзкие скользкие затылки грибных детенышей, бодающих с упорством маленьких телят колючую хвою или сухую паутинообразную травяную сеть. Они выпирали из земли янтарными дразнящими бугорками, и непонятно было — то ли срезать несмышленышей, то ли махнуть рукой, пройти мимо и оставить их жить еще дня два-три, щедро даря удовольствие от счастливой находки другому, незнакомому послезавтрашнему грибнику.

Все эти лесные красоты для жителя конца восьмидесятых годов прошлого века имели реальное практическое значение. То есть почти все, что давал лес, можно было собрать и съесть. Ну или заготовить на зиму. Так же как и то, что росло на дачных участках. Сразу, как только в магазинах пропали продукты, клумбы на даче были упразднены, а вырученные квадратные метры засажены картошкой и репой. Сосновый бор теперь кишел людьми, для многих он остался единственной надеждой худо-бедно пережить зиму: с прилавков пропали даже крупы, а за хлебом (булка — двадцать четыре копейки) выстраивались очереди, занимать место в которых нужно было часов с семи утра. Но если у взрослых от всего этого темнело в глазах и волосы вставали дыбом, то мы, дети, гораздо спокойнее и покорнее переносили трудности. Послушно стояли в очередях, с удовольствием хлебали ядреный суп из концентратов, на целый день вместе со взрослыми уходили в лес как на работу, захватив пару десятилитровых ведер, чтобы к вечеру вернуться с тарой, груженной доверху ягодами и грибами.

Да, теперь это были совсем не те грибные походы, что при дедушке, из них начисто пропала игра и сказка, но я не видела этого или не хотела видеть. В смешении запахов смолы и корневой сырости была неизменность, которая заставляла меня садиться под деревом на корточки не для того, чтобы добрать очередную горсточку ягод, а чтобы, к примеру, помочь незнакомой букашке забраться на шершавый ствол, подставляя ей под лапки соломинку. Сестра всегда собирала больше меня, ее чашки и корзинки наполнялись словно сами собой, а я на ее фоне считалась лентяйкой.

Одним таким летом мы с мамой шли со станции по лесу, еще мокрому после вчерашнего ливня. Было по-утреннему прохладно, но влага быстро испарялась. Безветренное оцепенение сменялось первой лиственной дрожью, хрустом случайной ветки, шорохом где-то там, наверху, — наверное, это белка или птица, осмелев, качали спящую крону и капли, дрожащие на кончиках иголок, сыпались вниз последним коротким воспоминанием о вчерашнем дожде. Свернув с тропинки в ельник, мы с восторгом наткнулись на первый гриб, мокрый и крепкий масленок размером с пятак, со шляпкой, самоуверенно заломленной назад.

Маслята не растут поодиночке: их грибница большая, говорят, она может достигать радиуса десяти метров. Еще дедушка учил меня: видишь масленок — смотри по сторонам, ищи его братцев. На этот раз братцы спрятались нехитро: целая семейка малышей сидела справа, в трех шагах от старшего. Через полтора-два метра от этой семейки сидела вторая, за ней — третья. Грибы выскальзывали из рук; ножей у нас с мамой не оказалось, и мне пришлось вытащить из волос и разобрать на запчасти металлическую заколку: ребром ее изогнутого края легко было срезать тонкие упругие ножки. Увлеченная процессом, я встала на колени, переползая от кочки к кочке, и через полчаса моя светло-голубая, сшитая из марлевки юбка покрылась серыми липкими пятнами.

— Сама стирать будешь, — сказала мама, критически оглядев мой подол. Она вывалила очередную горсть маслят в общую кучу, которая потрясала своими быстро увеличивающимися размерами.

— Угу, — буркнула я и вытерла грязную ладонь о линялую марлевку. Мама насмешливо хмыкнула, а я объяснила: — Да тьфу же, наплевать, все равно ведь юбка уже грязная!

Куча грибов росла, а маслятник, кажется, не уменьшался. У нас были и многомудрые грибы — старички, уже мягкие, но еще не тронутые червем, были грибы среднего возраста, с белыми капельками на внутренней поверхности шляпки, были и вовсе карапузы, меньше моего мизинца. Внезапно обретенное богатство кружило наши головы, но в конце концов обозначилась проблема. Шли мы налегке, ни ведер, ни полиэтиленовых пакетов с собой не взяли, а до дачи нужно было еще идти почти полчаса. Бросить находки неподалеку от дороги, где в любую минуту могли пройти другие грибники, экипированные лучше нас, было немыслимо: даже если бы мы замаскировали кучу грибов ветками и дерном, у нас имелись все шансы вернуться к шапочному разбору. Но нести добычу было и правда не в чем.

— Снимай юбку, — вдруг сказала мама. — Выдернем через шов на поясе кусок резинки, потом стянем — будет мешок.

Довольная приключением, хохоча, я стащила с себя юбку. Марлевка упала на хвою, и я шагнула из ее мятого круга сначала одной ногой, потом другой. Осталась в белых девчоночьих трусах, тоже далеко не новых и смешно растянутых сзади, с рисунком — то ли в цветочек, то ли с вишенками.

Из длинной юбки получился замечательный мешок, и в него вместилась почти вся наша добыча. Идти до дома в трусах я наотрез отказалась, и мы решили оставить меня в лесу охранять грибное место. Побродив вокруг и насобирав еще несколько горстей молочных маслят, я потеряла кусок заколки, который уже сделался для меня важным инструментом грибника. Срезать твердые ножки стало нечем, и я, отыскав более-менее сухое место в траве, решила отдохнуть и легла на живот.

Лежать оказалось неудобно: майка и трусы намокли, к ногам прилипла колючая хвоя, а в ребро впечатался твердый кулачок сморщенной шишки. Шишку я вытащила и отбросила, потом повернулась на спину и, кое-как устроившись, закинула руки за голову.

Прохлада и сырость растворялись, земля уже начинала дышать паром, и можно было пока не бояться муравьев и комаров, потому что все они еще прятались, напуганные недавней грозой. На листе земляники, покрытом чуть видимым пухом, на самых кончиках тонюсеньких волосков, лежали капли воды, и было интересно наблюдать, как они высыхают. Слышалось жужжание первых осмелевших насекомых, а сверху, оттуда, куда уходили, медленно качаясь, широкие конусы сосновых стволов, раздавался однообразный посвист и щелканье. Птица повторяла заученную фразу сотый и тысячный раз, ни на полтона не ошибившись, и я, посредственная пианистка с четырехлетним стажем, испытывала к этой птице вполне братское сострадание.

С дороги послышались чьи-то голоса, они то приближались, то удалялись, и почему-то среди них мне почуялся голос дедушки. Я подскочила от неожиданности, но бежать к людям побоялась. Дедушкин голос оказался обманом — издалека я увидела чужие силуэты. По лесу бродили незнакомые люди и говорили о своих, ненужных мне делах. Мне почему-то вдруг стало стыдно за свои тонкие ноги и старые растянутые трусы с детским рисунком. Я на какой-то миг ощутила себя насекомым и, услышав внутри живота холодную барабанную дробь, нырнула в ближайший овражек, где и затаилась, почти не дыша. Люди прошли мимо, не заметив меня или не заинтересовавшись мной.

Все снова стихло, но уже ни мохнатые жужелицы, ни гигантский моховик, который, словно волшебный колобок, сам прикатился ко мне под ноги, ни птица-зубрилка — ничто меня не утешало. Лес вдруг развернулся как черный веер и в одно мгновение стал огромным и чужим. Я не могла избавиться от чувства, что на меня кто-то смотрит, на мою мокрую одежду, которую и одеждой-то нельзя было назвать, на коленки в синяках, на глупые нескладные движения. Я села на сосновый корень, натянув майку до пяток. В овражке я увидела брошенную кем-то консервную банку и цветную полиэтиленовую обертку от шоколадки, которая стоила половину маминой зарплаты. Я долго смотрела на них, не отрываясь.

Так я сидела почти час, пока не пришла мама с вещами. Я натянула на себя что-то сухое, закуталась в это «что-то» поглубже и снова забралась в овраг. Мама обошла окрестности по периметру и, удивленная, вернулась с пустым ведром. Грибы пропали так же неожиданно, как и появились, и по дороге домой нам больше ни один не показался на глаза. Дома мы до самого вечера чистили гору маслят, часть из которых пошла на жареху с картошкой, а почти полное пятилитровое ведро мама повезла в город мариновать. На этот раз я осталась одна ночевать на даче: в доме, закрытом снаружи на ключ, было и безопасно, и тепло.

Недавно я вспомнила этот случай и со смехом рассказала его маме. Она, оказывается, все забыла — крепко и навсегда. Слушая мой рассказ о юбке и о приключении в лесу, мама смотрела на меня глазами, полными ужаса. А потом долго мотала головой и горячо, громко и обиженно восклицала:

— Не говори ерунду! Или тебе это приснилось, или ты придумала… Не говори ерунду!!!

И я замолкла. И мне почему-то снова стало стыдно.


Журнал «Октябрь» 2016, № 12

Ольга Аникина поэт, прозаик, критик. Родилась в Новосибирске, . Училась в Литературном институте им. Горького.

Первая публикация вышла в 1990 году, в новосибирской газете «Гудок». В дальнейшем публиковалась в газете «Вечерний Новосибирск», в «Литературной газете», в сетевом журнале «Подлинник», «Русский переплет», в журналах «Дети Ра», «Сибирские огни», «Дружба Народов», «Волга», «Контрабанда», в детском журнале «». Лауреат премий «Поэт года»(2011), «Пушкин в Британии»(2013), дважды лауреат конкурса им. Н. Гумилева «Заблудившийся трамвай» (2013, 2015).

Автор четырех поэтических сборников. Роман «Тело ниоткуда» (М.: Современная литература, 2014) стал дипломантом премии им. Н.В. Гоголя в номинации «». (2014), дипломант (2016) конкурса.

Живет в Санкт-Петербурге.

Примечания

1

— с начала до конца (ит., муз.).

(обратно)

Оглавление

  • Дедушка
  • С начала до конца
  • Божий дар
  • Дом
  • Юбка
  • *** Примечания ***