КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 415758 томов
Объем библиотеки - 558 Гб.
Всего авторов - 153959
Пользователей - 94691

Последние комментарии

Впечатления

кирилл789 про Орлова: Наука и проклятия (Детективная фантастика)

мямля.
наконец я понял, что невыносимо раздражает в писанине этой. нужно СРОЧНО решать проблемы, вопросы, трагедия какая-то случилась: "ой, какая вкусная пышечка!", "да, дорогая, а повидло в этом пирожке бесподобно!". "ой, у нас тут убили", "да, а небо сегодня замечательное! поговорим об убийстве?", "ах, милый, прекрасные перистые облака."
сходите к психиатру, афторша.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Витовт про Елманов: Цикл романов "Обречённый век". Компиляция. Книги 1-8 (Альтернативная история)

Одна из лучших альтернативных историй, рассказанных авторами книг. Рекомендую для чтения.

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
кирилл789 про Орлова: Запах магии (СИ) (Детективная фантастика)

какое великолепное гуано.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ABell про Минин: Во все тяжкие [СИ] (Альтернативная история)

"Химический дар" и еще возможность воздействия на человека, это достаточно интересная идея. Молодость и опыт дают широкие возможности. И время перестройки...

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Vladimir_Lenin_forever про Маркс: Собрание сочинений, том 26, ч.1 (Философия)

Жги, Карла-Марла!

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
кирилл789 про Орлова: Печенье с предсказаниями (Детективы)

наверное, это интересно, что-то есть детективное. но читать в миллионный раз про то, что "ей" на работе коллежка нахамила, а "она" промолчала и про себя прокомментировала "ай-яй-яй", НАДОЕЛО.
как нельзя читать всю жизнь "колобка" и вариации на его тему, авторши, так нельзя и вечно натыкаться на подобную глупость.
и писать, что кулинарка в задрипанном кафе не ответила на хамство своей же товарки по кухне??! не врезала ни разу сковородкой за перманентное чморение? да ладно! кому вы эту фигню парите?
подобная дурь выглядит откровенной дурью, когда это касается и подобных придуманных отношений между "аристократами". вот простой вопрос: если тебе нахамила какая-то баронесса, почему ты, герцогиня промолчала? а про себя прокомментировала "ай-яй-яй". потому что дура?
надоело.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Karabass про Поздеев: Операция «Артефакт» (Фэнтези)

Мне понравилось это чтиво. Интересно было прочитать про Л.П.Берию и его окружение. Работа группы генерала Томилина из ФСБ написана со знанием дела, чувствуется, что автор знает специфику работы спецслужб, а следовательно моё отношение к этой книге значительно возросло. Откровенно говоря, это именно та литература которую надо читать в условиях самоизоляции. Во-первых не обременяет, во-вторых поучительно и талантливо.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Из Парижа в Кадис (fb2)

- Из Парижа в Кадис (пер. М. Яковенко, ...) (а.с. Собрание сочинений-68) 2.56 Мб, 693с. (скачать fb2) - Александр Дюма

Настройки текста:




I

Байонна, 5 октября, вечер.

Сударыня!

Перед моим отъездом Вы взяли с меня слово написать Вам, причем не одно письмо, а три или четыре тома писем. Вы правы, ибо Вам известно, что я пылок, когда речь идет о чем-то значительном, и забывчив, когда дело касается мелочей, что я люблю давать и давать щедро. Я дал слово и, как видите, прибыв в Байонну, приступил к выполнению своего обещания.

Я не отличаюсь скромностью, сударыня, и, не буду скрывать от Вас, рассчитываю, что эти письма будут опубликованы. Признаюсь даже, с тем дерзким прямодушием, какое, в зависимости от характера тех, кто со мной соприкасается, делает одних моими добрыми друзьями, а других — ярыми недругами, — признаюсь даже, повторяю, что я начинаю писать их, пребывая в этом убеждении; но не беспокойтесь: эта моя убежденность никак не повлияет на форму моих посланий. Читатели вот уже пятнадцать лет, с тех пор как произошла моя первая встреча с ними, охотно следуют за мной по различным дорогам, по каким я хожу и какие иногда прокладываю сам посреди обширного лабиринта литературы, который одним представляется вечно безводной пустыней, а другим — вечно девственным лесом. И я надеюсь, что и на этот раз они с обычной своей доброжелательностью откликнутся на поданный им знак и последуют за мной по хоженой и прихотливой тропе, по которой я собираюсь впервые прогуляться. Кроме того, читатели ничего не потеряют, ибо путешествие, подобное тому, какое я собираюсь предпринять — без намеченного маршрута, без точного плана, в Испании подчиненное лишь извивам дорог, а в Алжире — воле ветров, — такое путешествие открывает широкий, почти неограниченный простор для эпистолярного творчества, позволяет опускаться до самых заурядных подробностей и касаться самых возвышенных предметов.

И, наконец, для меня есть особая прелесть в том, чтобы отлить мою мысль в новую форму, переплавить мой стиль в новом горниле, заставить сверкать какой-нибудь новой гранью камень, который я извлекаю из рудников моего мозга, будь то алмаз или страз, и которому время, этот неподкупный гранильщик, рано или поздно установит истинную цену; в этом, повторяю, есть особая прелесть, и я уступаю ей; как Вы знаете, сударыня, творчество для меня — дитя фантазии, если только это и не есть сама фантазия. Итак, отдаюсь ветру, который подгоняет меня в этот час, и пишу Вам…

Я пишу именно Вам, сударыня, потому что Вы обладаете умом одновременно строгим и игривым, серьезным и детским, прямым и своенравным, сильным и очаровательным; потому что Ваше положение в свете позволяет Вам если и не все говорить, то все слушать; потому что Вы знакомы с обычаями, литературой, политикой, искусством и, я бы даже сказал, науками; потому, наконец (позвольте Вам это сказать, а вернее, повторить, ибо, мне думается, Вам это уже не раз говорили), что стихия, где только и может проявиться то остроумие, какое людям порой угодно за мной признавать, — это беседа, одухотворенная гостья наших салонов, такая редкая за пределами Франции, и для меня писать Вам означает просто-напросто снова беседовать с Вами. Правда, читатель будет третьим нашим собеседником, но от этого наш разговор нисколько не пострадает. Я всегда замечал, что становлюсь остроумнее, чем обычно, когда догадываюсь, что кто-то бесцеремонно подслушивает меня, стоя за дверью и припав ухом к замочной скважине.

И последнее, что я хотел бы Вам сказать, сударыня: Вы избегаете всякой гласности и совершенно правы в этом, поскольку в наши дни она часто влечет за собой оскорбление. Оскорбление, нанесенное мужчине, всего лишь неприятность — его отвергают и за него мстят. Но для женщины оскорбление больше, чем неприятность: это несчастье, ибо, бесчестя того, кто его нанес, оно одновременно пятнает ту, которой адресовано. Чем белее одежда, тем виднее малейшие брызги падающей на нее грязи.

И потому вот что я хочу предложить Вам, сударыня. В прекрасной Италии, столь любимой Вами, были три благословенные женщины, прославленные тремя божественными поэтами. Этих женщин звали Беатриче, Лаура и Фьяметта. Выберите одно из этих трех имен, но не думайте, что из-за этого я способен вообразить себя Данте, Петраркой или Боккаччо. Как Беатриче, Вы способны иметь звезду во лбу, как Лаура — ореол вокруг головы, как Фьяметта — пламя в груди: но будьте спокойны, оно не распалит мою гордость. Так каким именем я должен называть Вас? Дайте мне это знать в ближайшем Вашем письме. Есть ли еще что-нибудь такого же рода, о чем я хотел бы Вам сказать? Пожалуй, нет.

Ну а теперь, когда мое короткое предисловие закончено, разрешите мне объяснить, на каких условиях я уехал, с какой целью покинул Вас и с какими, возможно, намерениями возвращусь. Есть на свете один высочайшего ума человек, сохранивший после десятилетнего пребывания в Академии остроумие, после пятнадцатилетних парламентских дискуссий — учтивость и после пяти или шести министерских портфелей — доброжелательность. Этот политик начинал с литературной деятельности и сейчас, перестав писать что-либо, кроме законов, очень ревниво (для политиков случай редкий) относится к тем, кто еще продолжает писать книги. Всякий раз, когда перед ним на бессмертном древе искусства распускается цветок или созревает плод, он, уступая первому порыву, поспешно хватает их — в отличие от другого политика, никогда не уступавшего своему первому порыву, и знаете, почему? Потому, что такой порыв всегда бывал добрый.

И вот у этого человека однажды возникла мысль своими глазами увидеть знойную землю Африки, которую сделало тучной столько пролитой на ней крови, которую обессмертило столько совершенных на ней подвигов и на которой столкнулось столько противоположных интересов тех, кто на нее покушается, и тех, кто ее обороняет. Между двумя сессиями парламента он съездил туда и по возвращении, будучи поражен величием представшего его глазам зрелища и испытывая ко мне определенное уважение, захотел, чтобы я в свою очередь увидел то, что открылось его взору. «Почему он этого захотел?» — задаст Вам вопрос Ваш банкир.

Потому что некоторым людям — тем, чьи чувства сильны, искренни и глубоки, — свойственна непреодолимая потребность разделить с другими полученные впечатления; им кажется недалеким и пошлым эгоизмом сохранять только для себя то необычайное потрясение мысли, то трепетное биение сердца, какие испытывают все возвышенные натуры, глядя на творения Бога или на шедевры, созданные руками человека. Бекингем бросил великолепный алмаз на то место, где Анна Австрийская призналась ему в любви: ему хотелось, чтобы там, где он ощутил счастье, кто-нибудь еще почувствовал себя счастливым.

Так что однажды утром я получил от министра-путеше-ственника, министра-академика и министра-литератора приглашение позавтракать вместе с ним. Я не видел его почти два года, и причина этого в том, что у меня тоже было очень много дел; если бы не это, то, рискуя подвергнуться порицанию со стороны моих друзей — республиканцев, либералов, прогрессистов, фурьеристов и человеколюбцев, — заявляю, что виделся бы с ним чаще. Как я и догадывался, приглашение к завтраку оказалось всего лишь предлогом, чтобы встретиться лицом к лицу за столом, который не был бы канцелярским. Цель же состояла в том, чтобы сделать мне два предложения: во-первых — присутствовать на свадьбе герцога де Монпансье в Испании и во-вторых — посетить Алжир.

Любое из этих двух предложений я принял бы с благодарностью, а тем более оба вместе. Так что я согласился. Хотя, как опять-таки Вам скажет Ваш банкир, это было крайне нерасчетливо, поскольку я оставлял «Бальзамо» на треть опубликованным, а мой театр почти построенным. Что поделать, сударыня, такой уж я есть, и Вашему банкиру будет очень трудно меня переделать. Конечно, именно я произвожу на свет мысль, зарождающуюся в моем мозгу, но, едва зародившись, эта честолюбивая дочь моего разума, вместо того чтобы, как Минерва, выйти из моей головы, водворяется, поселяется, укореняется в ней, овладевает моим рассудком, моим сердцем, моей душой, а в конечном счете и всем моим существом, и из покорной рабыни, которой ей полагалось бы быть, становится полновластной хозяйкой и заставляет меня проделывать какие-нибудь из тех поразительных глупостей, за которые люди мудрые попрекают, глупцы рукоплещут, а женщины порой вознаграждают.

В итоге я принял решение приостановить «Бальзамо» и, пусть и на короткое время, покинуть мой театр. Вы понимаете, сударыня, что притяжательное местоимение «мой» перед словом «театр» я ставлю намеренно. По логике вещей мне следовало бы сказать «наш театр», я отлично это знаю, но что поделать: я похож на тех придурковатых отцов, что никак не могут отвыкнуть от привычки говорить «мой сын», хотя ребенка выкормила няня, а воспитал учитель.

В связи с этим позвольте мне сделать небольшое отступление по поводу бедного театра, о котором уже сказано столько глупостей, хотя, надеюсь, это не помешает и впредь распространять о нем нелепости. Я собираюсь рассказать Вам то, о чем никто не знает, — другими словами, о секрете его рождения, о тайне его воплощения. Любопытно ведь всякое появление на свет. Так что послушайте меня несколько минут, а затем мы вернемся в Байонну, и обещаю Вам, что, если только не сломается почтовая карета, мы сегодня же вечером непременно отправимся в Мадрид.

Вы помните, сударыня, первое представление «Мушкетеров», но не «Мушкетеров королевы» (у королевы никогда не было мушкетеров), а мушкетеров короля? Спектакль шел в Амбигю, и на нем присутствовал его высочество герцог де Монпансье. В противоположность моим собратьям-драматургам, которые позволяют судить их в такой решительный час заочно и прячутся за стойками кулис или за задником сцены, отваживаясь приблизиться к какой-нибудь декорации, лишь когда их побуждают к этому аплодисменты или тревожит свист в зале, я безбоязненно встречаю и рукоплескания, и шиканье зрителей, причем если и не с безразличием, то с полнейшим спокойствием: мне случалось, оказав в своей ложе гостеприимство незнакомому путешественнику, заблудившемуся в коридорах театра, расстаться к концу спектакля с этим незнакомцем, не дав ему повода догадаться, что он провел вечер с автором пьесы, вызвавшей его аплодисменты или, напротив, освистанной им.

В тот вечер я находился в ложе напротив его высочества, с которым до этого не имел чести говорить, и развлекался (что, согласитесь, вполне позволительно для автора пьесы), наблюдая за молодым принцем: его лицо то озарялось улыбкой, то омрачалось тенью недовольства, с юношеской непосредственностью подчиняясь различным приятным и неприятным эмоциям.

Случалось ли Вам, сударыня, сосредоточив свое внимание лишь на каком-то одном человеке, настолько погрузиться в размышления, что Вы переставали видеть, слышать и замечать кого бы то ни было еще вокруг и все остальное для Вас просто исчезало? Ведь случалось, верно? В такие минуты вы как бы выключаетесь из жизни, хотя живете при этом ничуть не меньше. Действительно, вид юного принца пробудил во мне целый мир воспоминаний.

Когда-то — увы, уже много лет прошло с тех пор! — жил на свете человек, которого я любил так, как любят одновременно и отца, и сына, то есть самой почтительной и глубокой из всех Любовей. Как смог он почти с первых минут знакомства взять такую исключительную власть надо мною? Не знаю. Чтобы воскресить его, я отдал бы свою жизнь — вот все, что я могу сказать. И он тоже чуточку любил меня, я уверен в этом, иначе он не одаривал бы меня всем, о чем я его просил. Хотя, по правде говоря, я всегда просил у него лишь то, что делает дарителя едва ли не должником просителя. Один Бог знает, сколько благих тайных милостей расточал я от его имени. Если бы наши дороги не пересеклись и я один не взывал бы к милосердию в то время, когда другие взывали к правосудию, то сердце, что сейчас бьется, уже давно охладело бы, а уста, что сейчас шепчут молитвы, были бы уже немы.

Есть несчастные люди, ни во что не верящие, слабые, вечно сомневающиеся в существовании силы, безвольные, ищущие обоснование мужских поступков и стремящиеся опорочить всякий мужской поступок, который им непонятен. Кто-то из них сделал открытие, что этот человек назначил мне пенсион в тысячу двести франков, другие утверждают, что он подарил мне единовременно пятьдесят тысяч экю. Прости меня Господи, об этом даже написали где-то, не помню где! Сказать Вам, сударыня, что я лично получил от него за всю его — увы! — такую короткую жизнь? В тот вечер, когда шло представление «Калигулы», он подарил мне бронзовую статуэтку, а на следующий день после его свадьбы я получил пакетик с перьями. Надо сказать, правда, что эта статуэтка была подлинным произведением Бари, а этими перьями я написал «Мадемуазель де Бель-Иль». Гамлет был прав, говоря: «Man delights not me!»[1] — «Человек меня не восхищает!», если только те, кто пишет подобные гнусности, заслуживают имени «человек».

Вот какие воспоминания всколыхнулись во мне, когда я не сводил глаз с принца. Тот, другой принц, был его брат. Вдруг я увидел, как герцог де Монпансье подался назад и побледнел. Пытаясь выяснить причину испытанного им тягостного впечатления, я перевел глаза с ложи на сцену, и мне хватило одного взгляда, чтобы все понять. Вместо капли крови, которая в тот миг, когда падает голова Карла I, должна была просочиться сквозь доски эшафота, оставив отметину на лбу актера, игравшего роль Атоса, половину его лица покрывало кровавое пятно. При виде этого зрелища принц и содрогнулся от отвращения.

Не могу передать Вам, сударыня, какое тягостное ощущение я испытал, заметив это движение принца, которое он не смог сдержать. Даже если бы весь зал разразился свистом, это произвело бы на меня меньшее впечатление. Я вскочил со своего места, кинулся к ложе принца и вызвал доктора Паскье, находившегося рядом с его королевским высочеством. Когда доктор вышел, я сказал ему: «Паскье, передайте от моего имени принцу, что с завтрашнего дня сцена с эшафотом будет выброшена».

Что следует мне пояснить Вам, сударыня, вернее, не Вам, а только что упомянутым мной людям? Между избранными натурами существует особое взаимопонимание, позволяющее им восходить по всей цепи мысли, коль скоро они вошли в соприкосновение хотя бы с краешком последнего ее звена. Принц, никогда не встречавший меня в Тюильри, где я был всего один раз, 29 июля 1830 года, помнил о моей бескорыстной любви к его брату; он понимал, какие чувства заставили меня после роковой и преждевременной гибели герцога Орлеанского прервать отношения, которые я, возможно, мог бы укрепить с кем-нибудь из тех, кто его пережил; он слышал прощальный крик отчаяния, который я издал вместе со всей Францией; затем он видел, как я удалился, отказавшись употребить чье-либо влияние, готовый к новым битвам в царстве искусства, где я стремлюсь тоже быть принцем. Герцог де Монпансье пожелал познакомиться со мной. Нашим посредником был доктор Паскье. Неделю спустя после спектакля я оказался в Венсене и, беседуя с герцогом де Монпансье, впервые забыл на несколько минут, что герцог Орлеанский, этот принц с душою артиста, мертв. Итогом этой беседы стало обещание господина графа Дюша-теля выдать разрешение на создание театра тому человеку, которого я подберу.

Во время репетиций «Мушкетеров» я познакомился с г-ном Остеном. Я смог оценить его административные способности, его литературные познания, а главное, его стремление доносить до различных слоев общества литературу, способную просвещать и воспитывать. Я предложил г-ну Остену стать директором театра, который предстояло построить. Он согласился. Остальное Вы знаете, сударыня; Вы видели, как рухнул особняк Фулон, и вскоре увидите, как из-под искусного резца Клагмана из этих руин поднимется изящный фасад, воплощающий в камне мой непреложный замысел. Сооружение опирается на античное искусство, на трагедию и комедию, то есть на Эсхила и Аристофана. Эти два гения, заложившие основы театра, поддерживают Шекспира, Корнеля, Мольера, Расина, Кальдерона, Гёте и Шиллера, Офелию и Гамлета, Фауста и Маргариту, изображенных посредине фасада и символизирующих христианское искусство, подобно тому, как две кариатиды, стоящие внизу, символизируют искусство античное. А гений человеческого ума пальцем указывает на небо человеку, высокое лицо которого, по выражению Овидия, создано для того, чтобы глядеть в небо.

Этот фасад, сударыня, поясняет все наши литературные планы: наш театр, названный в силу определенных причин Историческим театром, следовало бы назвать с бблыиимоснованием Европейским театром, ведь царить на его сцене станет не только Франция, и вся Европа будет вынуждена явиться туда как данник, подобно тому, как в давние времена феодальные сеньоры приходили воздать почести Луврской башне. За неимением тех великих мастеров, какие носят имена Корнель, Расин и Мольер и погребены в их королевской усыпальнице на улице Ришелье, мы представим тех мощных гениев, кого зовут Шекспир, Кальдерон, Гёте, Шиллер! «Гамлет», «Отелло», «Ричард III», «Врач своей чести», «Фауст», «Гец фон Бер-лихинген», «Дон Карлос» и «Пикколомини», сопровождаемые произведениями наших современников, помогут облегчить нашу грусть из-за вынужденного отсутствия «Сида», «Андромахи» и «Мизантропа». Таково наше рекламное оповещение, высеченное в граните, сударыня, и если кто-то лжет в нем, то только не я.

Теперь, коснувшись мимоходом этой темы, сударыня, я возвращаюсь, но не в Байонну, а в Сен-Жермен. Направляясь из старого гостеприимного города к министру, я еще накануне и не предполагал, что мне придется куда-либо уезжать, но, вернувшись туда, назначил отъезд на следующий день. Нельзя было терять время. В любых обстоятельствах, а тем более в сложившихся для меня в этот момент, двадцать четыре часа — весьма короткая прелюдия к трех- или четырехмесячному путешествию. К тому же я рассчитывал отправиться в него в хорошей компании. Путешествовать одному, пешком и с посохом в руках подобает беззаботному студенту или поэту-меч-тателю. К несчастью, я уже вышел из того возраста, когда обитатель университетов примешивает на больших дорогах свою веселую песню к грязной брани ломовиков, а если я и поэт, то поэт деятельный, борец и воин прежде всего, мечтателем же становлюсь после победы или поражения — и только.

Впрочем, идея поездки в Испанию уже забрезжила полгода назад на одном из наших вечеров как призрачная греза. Собравшись в конце моего сада, между моим летним рабочим кабинетом и зимним помещением для моих обезьянок, мы — Жиро, Буланже, Дебароль, Маке, мой сын и я — сначала устремили взгляд в даль необъятного горизонта, охватывающего от Люсьенна и до Монморанси шесть льё самого дивного края, какой только есть на свете, а так как человеческой натуре свойственно желать прямо противоположное тому, что она имеет, мы стали обсуждать не эту равнину, дарующую прохладу, не эту полноводную реку, не эти холмы, поросшие тенистыми деревьями с зеленой листвой, а Испанию, и принялись мечтать о ее каменистых сьеррах, о ее безводных реках, о ее выжженных песчаных равнинах. И вот тогда, в порыве восторга, мы, сплотившись подобно Горациям г-на Давида, дали клятву отправиться в Испанию вшестером.

Затем, естественно, жизнь потекла совсем не так, как ожидалось, и я полностью забыл и о клятве, и даже об

Испании, но в одно прекрасное утро, спустя три месяца после этого вечера, Жиро и Дебароль, облаченные в дорожную одежду, постучали в мою дверь, интересуясь, готов ли я. Они застали меня ворочающим Сизифов камень, который я каждый день толкаю в гору и который каждый день сваливается на меня. Я на минуту оторвал глаза от бумаги, на минуту отложил в сторону перо, дал моим гостям несколько адресов, снабдил их несколькими рекомендательными письмами и обнял их, тяжело вздыхая и с завистью вспоминая свободу моих юных дней — ту, что сохранили мои друзья, а я потерял. Наконец, я проводил их до двери, проследил за ними до поворота дороги и вернулся назад — задумчивый, безучастный к ласкам моей собаки, не слыша криков моего попугая; потом я пододвинул кресло к моему столу, к которому я навечно прикован, снова взял перо, снова устремил взгляд на бумагу, и вновь мои мысли заработали, рука привычно начала трудиться, и работа над «Джузеппе Бальзамо», начатым за неделю до этого, неумолимо возобновилась. Не говорю уж о театре: поднявшись из земли к великому изумлению парижан, получивших неизвестно откуда оповещение о его смерти почти в то самое время, когда я оповестил о его рождении, он начинает расти как огромный гриб посреди развалин особняка Фулон, уже приподнимая их своей шляпкой.

И вот, благодаря одному из тех капризов судьбы, которые посредством прямо противоположных начал превращают случай в божество почти столь же могущественное, как рок, неожиданное событие отрывает меня от моего романа и моего театра, чтобы направить в Испанию, желанную, но уже поставленную мною в ряд тех фантастических стран, куда попадают только те, кого зовут Жиро или Гулливер, Дебароль или Гарун аль-Рашид. Вы хорошо знаете меня, сударыня; Вам известно, что я человек быстрых решений. Самые главные решения в моей жизни я принимал, не колеблясь и десяти минут. Поднимаясь по откосу в Сен-Жермене, я встретил своего сына и пригласил его поехать со мной; он согласился. Вернувшись к себе, я написал Маке и Буланже, сделав им то же предложение.

Я отправил оба письма со своим слугой — одно в Шату, второе на Западную улицу. Должен признаться, что эти письма больше напоминали циркуляры. У меня не было времени видоизменять фразы. К тому же они были посланы двум людям, занимавшим равное место в моем уме и сердце. Послания были написаны нижеследующим образом и не несли в себе иных отличий, кроме тех, какие читатель легко заметит и без моих указаний:

Я уезжаю завтра в Испанию и Алжир;

xomVme Ли отпРавиться со мной?

Если да, то остается позаботиться лишь о дорожном сундуке,

однако ^выберите его как можно меньшего размера.

Все остальное я беру на себя.

Твой

Ваш

Ал. Дюма.

Мой слуга нашел Маке на острове Шату; он расположился на траве во владениях г-на Алигра и удил казенную рыбу. Однако, занимаясь ужением, он одновременно и писал, а так как именно в это время он, вероятно, строчил одну из известных Вам прекрасных страниц, то совершенно забыл о трех-четырех орудиях истребления, окружавших его, и, вместо того чтобы удочками вытягивать карпов на берег, позволил карпам утащить удочки в воду.

Поль (позднее я расскажу Вам его биографию, сударыня) прибыл вовремя, чтобы ухватить великолепное камышовое удилище (arundo donax[2]), которое с быстротой молнии тащил вниз по течению карп, торопившийся в Гавр по каким-то неотложным делам.

Маке поправил свою наполовину развалившуюся камышовую удочку, захлопнул небольшую папку, которую он брал с собой на рыбалку, распечатал мое письмо, раскрыл глаза от удивления, во второй раз прочитал шесть написанных мною строк, собрал свои четыре рыболовных орудия и направился в Шату, чтобы заняться поисками дорожного сундука требуемых размеров. Он принял предложение.

Само собой разумеется, что Маке еще не успел дойти до края острова, а карп уже добрался до Мёлана: двигался он весьма быстро еще и потому, что ему ничего не приходилось тащить; кроме того, он мимоходом позавтракал зерном, которым его угостил Маке, и закусил крючком, присвоенным им, по-видимому, в качестве средства, способствующего пищеварению.

Дальше Поль поехал по железной дороге, на некоторое время отказавшись от загородных пешеходных прогулок, и прибыл на Западную улицу, в дом № 16. Там он обнаружил Буланже, погруженного в размышления перед большим белым холстом: это была его картина для выставки 1847 года от Рождества Христова. Она должна была изображать поклонение волхвов. Вдруг Буланже увидел, как на его белом холсте вырисовывается черное пятно, и решил, что это эфиопскому царю Мельхиору достало любезности лично явиться к нему позировать. Но это был всего лишь Поль. Однако Поль принес мое письмо, и потому был принят столь же благосклонно, как если бы его черная голова была увенчана короной Сабейского царства.

Буланже отложил палитру, на которой он смешивал краски, зажал зубами поперек рта девственно чистую кисть, предназначенную для будущего шедевра, взял из рук Поля мое письмо, вскрыл его, ущипнул себя, чтобы увериться, что он не спит, расспросил Мельхиора, убедился в серьезности предложения и, откинувшись в кресле, куда положил до этого свою палитру, стал размышлять. Через несколько минут, закончив размышления, он принялся обследовать свою мастерскую, пытаясь отыскать за каким-нибудь холстом дорожный сундук, подходящий к данному случаю.

На следующий день, ровно в шесть часов, все были в дилижансном дворе Лаффита и Кайяра. Вы ведь знаете, какую картину обычно являет собой дилижансный двор в шесть часов вечера, не так ли? Дезожье написал по этому поводу очаровательный куплет, который Вам неизвестен, поскольку бедняга Дезожье умер как раз в то время, когда Вы родились.

Каждый из отъезжающих должен был с кем-нибудь попрощаться; крутом слышались, словно в первом круге Ада, о котором говорит Данте, бессвязные слова, гремевшие в воздухе; видны были руки, высовывавшиеся из окон карет; каждый раз, когда в ответ на зов нетерпеливого кондуктора кто-нибудь уже направлялся к дилижансу, слышались призывные крики. Все давали какие-нибудь наставления, ответом на которые были возражения или обещания. В разгар этой суеты пробило шесть часов; руки самых упрямых вынуждены были разжаться, слезы полились обильнее, рыдания усилились, вздохи стали слышнее. Я подал пример и устремился внутрь дилижанса; за мной последовал Буланже, затем Александр; Маке поднялся последним, давая наставления, чтобы ему писали в Бургос, Мадрид, Гранаду, Кордову, Севилью и Кадис; по поводу второй половины путешествия ему пришлось давать указания позднее. Что касается Поля, то ему ни с кем не надо было прощаться, и потому он уже давно устроился рядом с кондуктором.

Четверть часа спустя весьма хитроумное механическое устройство подняло наш кузов и мягко опустило его на железнодорожную платформу Тотчас же до нас донеслось едкое дыхание паровоза; послышалось скрежетание железа; огромная машина сотряслась; мимо нас слева и справа стремительно понеслись фонари, напоминавшие факелы в руках домовых на ночном шабаше, и, оставляя за собой длинный хвост искр, мы покатили к Орлеану

II

Байонна, 5 октября 1846 года.

В своем предыдущем письме я так много рассказывал Вам о себе, что едва нашел там местечко для своих спутников. Позвольте мне сказать Вам о них пару слов. Жиро познакомит Вас с их внешним обликом, а я — с их характерами.

Луи Буланже — знакомый Вам художник-мечтатель, всегда чувствительный к красоте, в каком бы виде она ни представала, почти в равной степени восторгающийся формой вместе с Рафаэлем, цветом вместе с Рубенсом и фантазией вместе с Гойей. Для него всякое великое произведение велико, и, в отличие от тех ничтожных умишек, чей бесполезный труд состоит в том, чтобы все принижать, он сдается без борьбы, преклоняется перед человеческими творениями и падает ниц перед творениями Бога, восторгаясь или молясь. Человек образованный, получивший воспитание в своей мастерской, проведший всю жизнь в поклонении искусству, он не обладает никакими навыками насилия, необходимыми путешественнику. Он никогда не садился на лошадь, никогда не прикасался к огнестрельному оружию; и тем не менее, сударыня, я уверен, что, если в ходе нашего путешествия представится случай, он вскочит в седло, как пикадор, и выстрелит из ружья, как эскопетеро.

Что касается Маке, моего друга и сотрудника, которого Вы знаете меньше, сударыня, то Маке, будучи, вероятно, человеком, работающим больше всех на свете, если не считать меня, мало бывает на людях, мало себя показывает, мало говорит; это строгий и в то же время яркий ум, которому знание древних языков добавило учености, не наносящей ущерба его самобытности. У него невероятно сильная воля, и если, поддаваясь первому порыву, он инстинктивно проявляет какие-то чувства, то сразу же, будто стыдясь того, что ему кажется слабостью, недостойной мужчины, он загоняет их в темницу своего сердца, словно учитель, поймавший бедных маленьких прогульщиков и с плеткой в руках безжалостно водворяющий их в класс.

Этот стоицизм придает ему нечто вроде нравственной и физической несгибаемости, которая наряду с преувеличенными представлениями о верности входит в число двух его единственных недостатков — никаких других я у него не знаю. К тому же он привычен ко всем физическим упражнениям и незаменим в любых обстоятельствах, где надо обладать упорством, хладнокровием и мужеством.

Что мне сказать Вам о моем сыне, которого Вы так настойчиво балуете, что если бы он не называл Вас своей сестрой, ему бы следовало называть Вас своей матерью? Александр появился на свет в тот сумеречный час, когда день уже кончился, а ночь еще не наступила; отсюда это соединение противоположностей, образующее его странную личность, — он соткан из света и тени: ленив и деятелен, ненасытен и умерен в еде, расточителен и бережлив, подозрителен и легковерен. Он пресыщен и чистосердечен, беспечен и предан, сдержан на язык и может дать волю рукам; он изо всех сил издевается надо мной и любит меня всем сердцем и, наконец, в любую минуту готов украсть у меня шкатулку с деньгами, как Валер, и биться за меня, как Сид.

При этом он обладает блистательным остроумием, таким безудержным, увлекательным и беспрестанным, какого мне никогда не приходилось слышать из уст юноши двадцати одного года; оно подобно плохо скрытому пламени и проявляется ежеминутно: когда он погружен в мечтательность и когда возбужден, когда все вокруг спокойно и когда наступает опасность, когда он улыбается и когда плачет. К тому же он твердо держится в седле, достаточно хорошо владеет шпагой, ружьем и пистолетом, а также превосходным образом танцует все танцы, какие вошли в моду во Франции с тех пор, как почил англез и угас гавот. Время от времени мы ссоримся, и тогда, как блудный сын, он забирает свою часть имения и покидает отчий дом; в тот же день я покупаю тельца и начинаю его откармливать, пребывая в уверенности, что не пройдет и месяца, как сын мой вернется съесть свою долю. Правда, злые языки утверждают, что именно из-за тельца он и возвращается, а вовсе не ради меня, но я-то знаю, как к этому надо относиться.

Теперь перейдем к Полю. Поскольку Вы хотите не только следить по карте за нашим путешествием, но еще и мысленно видеть нас там, где мы будем и какими мы будем, то необходимо, чтобы я Вам описал Поля. Это личность особенная, сударыня, и заслуживает отдельного рассказа. Начнем с того, что Поля зовут не Поль, а Пьер; хотя нет, я ошибся: его зовут не Пьер, а Росный Ладан; этими тремя именами называют одного и того же чернокожего, абиссинца по происхождению и космополита по призванию.

Как эта капля благовоний появилась на склоне Сымен-ских гор, между берегами озера Дембеа и истоками Голубой реки? Об этом он и сам вряд ли бы мог рассказать, а следовательно, и я Вам этого не скажу. Известно лишь, что однажды утром некий путешествующий джентльмен, который прибыл из Индии, перебравшись через Аденский залив, поднялся вверх по реке Аназо, проехал через Эмфрас и Гондар и увидел в этом последнем городе юного Росного Ладана; мальчик ему приглянулся, и он купил его за бутылку рома. Росный Ладан последовал за своим хозяином и в течение трех дней оплакивал разлуку с отцом, матерью и домом; потом перемена обстановки начала его отвлекать и заставила забыть свое горе, так что через неделю, то есть к тому времени, когда они добрались до истоков реки Рахад, он уже почти утешился.

Англичанин спустился по реке Рахад до Абу-Харада, где она впадает в Голубую реку, а затем до Хальфы, где Голубая река впадает в Бахр-эль-Абьяд; два месяца спустя они уже были в Каире. Росный Ладан оставался у англичанина шесть лет. За эти шесть лет он объехал Италию и немного освоил итальянский; Францию — и немного заговорил по-французски; Испанию — и немного выучил испанский; Англию — и немного стал изъясняться по-английски. Росному Ладану очень нравилась эта кочевая жизнь, напоминавшая жизнь его предков — царей-пастухов. Так что он никогда не покинул бы своего англичанина, зато англичанин его покинул.

Путешествующий джентльмен повидал все — Европу, Азию, Африку, Америку и даже Новую Зеландию; больше ему в этом мире делать было нечего, и он решил посетить мир иной. Однажды утром он не позвонил в привычное время; Росный Ладан вошел к нему в спальню и увидел, что англичанин повесился на шнурке от звонка. Этим объяснялось, почему он не позвонил.

Находясь на службе у англичанина, Росный Ладан мог бы скопить денег, поскольку тот был человек щедрый. Но Росный Ладан не был бережлив. Настоящее дитя экватора, он любил все, что блестит на солнце, и для него не имело значения, что это — стразы или алмаз, стекло или изумруд, медь или золото. Он тратил на них все свои деньги, пропуская между этими покупками по нескольку глотков рома, ибо он очень любил ром, и, если бы ему суждено было вернуться когда-нибудь к подножию Сыменских гор, на берега озера Дембеа, к истокам Голубой реки, он был бы способен продать своего сына за ту же цену, за какую его, самого продал отец. Расставшись с последним экю, Росный Ладан понял, что настало время подыскать новое место; он взялся за это, и ему, с его открытым взглядом, наивной улыбкой и белоснежными зубами, не пришлось долго оставаться на улице.

Его новый хозяин, французский полковник, увез его с собой в Алжир. Там Росный Ладан оказался как в родной семье. Африканские арабы, на языке которых он говорил с чистотой, свидетельствующей о прикосновении к пер-воистокам, приняли его как брата, с чуть более черной кожей, чем они сами, — вот и все; в Алжире Росный Ладан провел пять счастливых лет, и в это время его коснулась милость Господня: он крестился и взял себе имя Пьер, несомненно с тем, чтобы сохранить возможность трижды отречься от Господа, как его святой покровитель. К несчастью для Росного Ладана, его полковник был отправлен в отставку. Он вернулся во Францию, чтобы обжаловать этот приказ, но, несмотря на его ходатайство, приказ был подтвержден. Полковник оказался на половинном содержании, и это сокращение его доходов привело к сокращению числа его слуг; в итоге Поль вновь оказался на улице.

Понятно, что на службе у полковника он был не более бережлив, чем на службе у англичанина. Зато он приобрел полезное знакомство — знакомство с Шеве. Тот рекомендовал его мне как превосходного слугу, говорящего на четырех языках, не считая родного, хорошего ходока и умелого наездника, слугу, обладающего единственным недостатком — терять все, что ему доверяют. Значит, следовало лишь ничего ему не доверять, и тогда это был лучший из слуг. Что касается его пристрастия к рому, то об этом Шеве не сказал мне ни слова, предполагая, несомненно, что такое я и сам замечу

Но Шеве ошибся. Конечно, время от времени я видел, как Росный Ладан таращит глаза с пожелтевшими белками; замечал, что он чересчур подчеркнуто вытягивает руки по швам своих штанов; слышал, что он путает английскую, французскую, испанскую и итальянскую речь, но я знавал негров с весьма желчным нравом, а военная выправка казалась мне последней данью, которую он отдавал своему бывшему хозяину-полковнику; кроме того, я считал вполне допустимым, что, когда человек знает четыре языка, не считая родного, он может говорить «yes»[3]вместо «si»[4] и «nо»[5] вместо «non»[6], и продолжал не доверять ему никаких вещей, если не считать ключа от винного погреба, который, вразрез со своими привычками, он никогда не терял.

И вот однажды, отправившись на охоту, где мне предстояло провести целую неделю, я неожиданно вернулся на следующий день и, войдя в дом, стал, как обычно, звать Поля. Ах, да! Я Вам уже рассказал, как Росный Ладан стал Пьером, а теперь надо объяснить, как он из Пьера превратился в Поля.

В моем доме был садовник по имени Пьер; узнав, что какой-то черномазый носит то же имя, он почувствовал себя оскорбленным. Я предложил садовнику называться иначе и сменить имя на самое благозвучное, какое только есть в календаре. Но он решительно отверг мое предложение, ссылаясь на свое более длительное пребывание в доме и на присущее ему как белому человеку естественное превосходство над вновь прибывшим. Тогда я обратился с тем же к Полю, и Поль ответил, что поскольку он уже однажды менял имя, то ему ничего не стоит сделать это еще раз, но он не хотел бы понижать свое достоинство и просил меня выбрать ему среди небесного начальства покровителя столь же славного, как и тот, кого избрал он сам. Посчитав, что равным апостолу может быть только другой апостол, что меч стоит ключа и святой Павел ничем не ниже святого Петра, я предложил Росному Ладану именоваться Полем, и он согласился. При помощи этой уступки мир между Пьером и Полем был восстановлен.

Итак, вернувшись с охоты, я стал звать Поля. Он не откликнулся. Я открыл дверь его комнаты, опасаясь, что он повесился, как его прежний хозяин. То, что я увидел, несколько меня успокоило: Поль занимал не вертикальное положение, а горизонтальное.

Он лежал на постели, застывший в неподвижности, словно деревянный брус. Я решил, что он скончался, но не покончил с собой, а умер естественной смертью. Я окликнул его — он не ответил; я стал его трясти — он не пошевелился; я поднял его за плечи, как пьеро поднимает арлекина, — он не согнулся ни в одном суставе; я поставил его на ноги — ноги у него подкосились; я прислонил его к стене — он остался стоять. Во время этой последней операции я заметил, что он делает попытки заговорить. И в самом деле, он удивленно открыл остекленевшие глаза, пошевелил губами и произнес: «Зачем это меня поднимают?» Поддерживая Поля, я позвал Пьера. Тот вошел. «Что с Полем, — спросил я, — он сошел с ума?» — «Нет, сударь, он просто пьян», — и с этими словами Пьер удалился.

Я знал, что Пьер имеет зуб на Поля после того как я опрометчиво сделал ему злосчастное предложение сменить имя, и потому редко прислушивался к его постоянным доносам на беднягу. Однако на этот раз обвинение выглядело настолько правдоподобным, что оно стало для меня озарением. Тем не менее я вспомнил, что есть на свете страна, где приговор подсудимому выносят только после признания им своей вины, повернулся к Полю и, продолжая прижимать его рукой к стене, спросил: «Поль, это правда, что вы пьяны?» Но Поль уже закрыл и рот и глаза. Он не отвечал, он снова уснул. Подобная сонливость показалась мне убедительнее всех признаний на свете. Я позвал кучера, распорядился положить Поля на кровать и попросил позвать меня, когда он проснется.

Спустя сутки кучер вошел в мою комнату и объявил, что Поль минуту назад открыл глаза. Я стал спускаться по лестнице, всю дорогу пытаясь придать своему лицу самое строгое выражение, и, войдя к Полю, объявил, что он уволен. Десять минут спустя я услышал дикие вопли: у Поля, потрясенного этим известием, случился нервный припадок. Он во все горло кричал, что покинул своего первого хозяина только потому, что тот повесился, а второго — потому, что того отправили в отставку; что он не признает никаких других причин для увольнения, а так как я не вешался и не получал отставки, то он меня не оставит.

Никого на свете нельзя так быстро убедить разумными доводами, как меня; те же, что привел он, показались мне превосходными. Я взял с Поля слово, что он больше не будет напиваться, отобрал у него ключ от винного погреба, и после этого все вошло в привычное русло. Конечно, время от времени Поль нарушал слово, но, понимая причину его летаргического состояния, я уже не пугался и, питая отвращение к нервным припадкам, остерегался угрожать ему увольнением.

Судите же сами, сударыня, как накануне поездки в Африку я хвалил себя за свою снисходительность. Если в уже не раз подмеченном мною смешении языков Поль не забыл свой родной язык, то он будет мне крайне полезен как переводчик. Вот почему именно Поль, а не кто-нибудь другой, был выбран в качестве нашего сопровождающего.

Я увозил с собой не новообращенного христианина Поля или Пьера, а араба по имени Росный Ладан.

Вы оставили нас, сударыня, когда мы только-только начали трястись по железной дороге, 3 октября, в половине седьмого вечера, как раз в то самое время, когда наши квартирмейстеры Жиро и Дебароль, отправившиеся за три месяца до этого и уже посетившие Каталонию, Ла-Манчу и Андалусию, изнемогая от усталости и задыхаясь от жары, стучались, по всей вероятности, в дверь какого-нибудь постоялого двора в Старой Кастилии, куда их остерегались впускать.

Когда едешь по гладкой железной дороге, когда спускается темная ночь и на ночном небе нет ни луны, ни звезд, а впереди еще пять ночей в дилижансе, самое разумное, что можно делать, — это спать. Мы так и поступили. Внезапно нас пробудило отсутствие всякого движения. Если поезд, следующий по железнодорожным рельсам, останавливается, возможны лишь два предположения: либо он прибыл на станцию, либо с ним что-то случилось. Мы высунули свои четыре головы в обе дверцы: станции не было ни справа, ни слева. Оставалось сделать вывод, что произошла авария, но авария, скорее всего, безобидная, так как не слышалось криков и не ощущалась суета, однако слышалось, как открываются дверцы и в темноте можно было различить толпу двигавшихся теней. Однако это были не тени пассажиров, что было бы вполне естественно в Ле-Валь-Флёри или Фампу, а сами пассажиры: воспользовавшись этим происшествием, они прогуливались по обе стороны рельсов, чтобы размять ноги.

Мы в свою очередь спустились вниз, желая выяснить, где находится наш поезд и чем вызвана эта непредусмотренная расписанием задержка. Оказалось, что мы проехали чуть дальше Божанси, а остановились потому, что в котле Паровоза образовалась течь, вода загасила пламя, и от такой водянки паровоз расстался с жизнью. Приходилось ждать локомотива, который нам непременно должны были прислать из Блуа, увидев, что мы туда не прибыли.

Ожидание длилось почти два часа. Наконец, появилась красноватая точка, которая приближалась, пылая как глаз циклопа, и увеличивалась в размерах по мере приближения. Вскоре мы услышали тяжелое дыхание чудовища и увидели огненные следы, оставляемые им на своем пути; он пронесся мимо нас, стремительный и рыкающий, словно лев из Священного Писания, затем остановился и, покорный и послушный, вернулся, давая накинуть на себя железную узду. Все снова сели на свои места, к хвосту нашего поезда прицепили умерший паровоз, и мы вновь пустились в дорогу. В шесть часов утра поезд прибыл в Тур.

В три часа дня мы проезжали Шательро. Да хранит Вас Господь^ сударыня, от посещения этого города, если только Вы не питаете страсти к ножичкам; если же, напротив, такая страсть Вам присуща, то за несколько минут Вы можете составить тут самую полную на свете коллекцию ножей. К несчастью для нас, остановка в Шательро длилась почти четверть часа. Оказавшись блокированными в нашем дилижансе целой толпой женщин, среди которых самой юной было лет семь, а самой пожилой около восьмидесяти и которые на все лады расхваливали нам свой товар, мы, надеясь пробиться к воротам города, позвали кондуктора, чтобы он помог нам выбраться наружу. Но — то ли наш план был плохо продуман, то ли этот смелый замысел был на самом деле невыполним, — едва мы ступили на землю, как нас рассеяли, стали преследовать, окружили и одолели! Так что после более или менее героической обороны мы были вынуждены сдаться на милость победителя. Нам не удалось двинуться всем вместе к выходу из города, как было задумано: вместо этого дилижанс подбирал нас тут и там поодиночке, как спасательная лодка подбирает в море терпящих кораблекрушение; и, к стыду своему, каждый из нас стал обладателем какого-нибудь приобретения — у одного была пара бритв, у другого садовый ножик, кто-то вернулся с ножницами, кто-то со скальпелем.

Особенно отличился Александр, купивший гигантских размеров кинжал с перламутровой ручкой и. медной отделкой, выдаваемой за серебряную. У него просили за это изделие луидор; желая пресечь приставания, он предложил вместо этого пять франков, и ему отдали кинжал. Запомните эту подробность, сударыня, и, если Вам когда-нибудь доведется проезжать через Шательро, эти сведения будут небесполезны для Вас. Мы же полагаем, что либо обитатели Шательро наделены необычайной предрасположенностью к торговле, либо это само Провидение, приняв облик ножовщицы, послало нам за ничтожную плату это оружие, несомненно призванное творить чудеса вроде тех, какими прославились Жуаёз, Бализарда и Дюрандаль.

Затрудняюсь, сударыня, выделить что-нибудь особенное из того, что мы видели по пути из Шательро в Ангулем. Могу лишь сказать, что была ночь, когда мы по крутому подъему въезжали в этот последний город, который, благодаря своему расположению во внутренней части страны, был выбран, в отличие от Бреста, Шербура и Марселя, для размещения в нем морской школы. Возможно, капитан «Саламандры» окончил именно Ангулемскую школу

В который час мы прибыли в Бордо, я толком не знаю. Знаю лишь, что два часа мы потеряли в Божанси, еще два — пытаясь наверстать упущенное время, что составило в общей сложности четырехчасовое опоздание, так что в итоге, когда мы подъезжали к одним воротам Бордо, из других его ворот выезжал последний экипаж, направлявшийся в Байонну. Это означало уже опоздание на сутки, так как следующая карета отправлялась только через день. Дело происходило 5 октября, свадьба принца была назначена на 10-е, до границы оставалось еще пятьдесят льё, и, если мы собирались приехать вовремя, нельзя было терять ни минуты.

Мне пришлось купить за 1 300 франков дорожную карету, стоившую не более 500, в противоположность Александру, который купил за пять франков кинжал, стоивший двадцать четыре. Правда, каретный мастер объяснил мне, что я делаю прекрасное приобретение, так как французские кареты очень ценятся в Испании и я, несомненно, смогу продать ее в Мадриде за трехкратную цену по сравнению с той, какую она мне стоила. Однако я не слишком верю — но не тому, что мне говорят господа каретники, избави Бог! — а в свои собственные таланты по части коммерции. Раздумывать, тем не менее, не приходилось — езда на почтовых была для меня единственным средством добраться за сутки из Бордо в Байонну, а если бы я на третий день утром оказался в Байонне, то у меня еще был бы шанс получить место в мальпосте, уходящем в Мадрид. Я приказал запрягать, и мы отправились в дорогу.

Было уже четыре часа дня, и у меня оставалось не больше часа светлого времени, чтобы наблюдать за сменой пейзажа. Меня уверяли, что Испания начинается сразу на выезде из Бордо, и в самом деле, мы видели, как солнце опускается за обширной равниной, весьма напоминающей равнины Ла-Манчи, которые описывает Сервантес в своей комической «Илиаде», доныне не имеющей себе равных, как и та, другая «Илиада», и называющейся «Дон Кихот». А утром, проснувшись в Рокфоре, мы оказались в совершенно новом краю. Если бы Ланды находились не во Франции, а в двух тысячах льё от нее, то мы располагали бы уже полусотней описаний этой местности, и она была бы известна, как пампасы, как долина Нила или берега Босфора. К несчастью, Ланды расположены между Бордо и Мон-де-Марсаном, поэтому мимо них то и дело проезжают, но никогда их не посещают.

На восходе солнца Ланды представляют собой необыкновенное зрелище. По обе стороны от нас простиралась бескрайняя равнина, усеянная пятнами рыжеватого вереска и напоминающая этим шкуру гигантского тигра; горизонт на востоке, пылавший огнем, уже струил слабый свет, а на западе, напротив, мрак вступил в свою последнюю битву и медленно отступал, волоча за собой темные складки своего покрывала, еще усеянного кое-где звездами. Впереди, то есть на юге, взгляд упирался в незыблемую стену остроконечных зубцов — это на лазурном испанском небе вырисовывались серебристые вершины Пиренейских гор.

Все это — песчаная равнина, рыжеватый вереск, темные и пылающие горизонты — все это пробуждалось к жизни, столь же юной и столь же жаждущей бытия, как в первый день творения. Жаворонки с пением отвесно взмывали в небо. Подгоняемые пастухами на длинных ходулях, брели стада овец, поднимая бесчисленные стаи красных куропаток, которые в испуге взлетали с шумом, а затем опускались шагах в пятистах от того места, где они поднимались в воздух. И, наконец, невидимый, надежно затаившийся в траве перепел испускал пронзительные и ясные звуки, которым металлический скрежет цикад словно создавал непрерывное басовое сопровождение.

На почтовой станции в Рокфоре мы заметили, что изменения произошли и в характере упряжки. Вместо норовистых белых лошадей из Перша и тяжелых нормандских лошадей, скрещенных с датскими, появились маленькие тощие лошадки с развевающимися хвостом и гривой, дожигавшие в упряжке, для которой они никак не были приспособлены, остатки арабской крови, которую их предки влили им в жилы, когда мавры, спустившись с Пиренеев, прошли через Гиень, чтобы завоевать Францию, как они завоевали Испанию. Такая замена дала нам возможность выиграть по десять минут на каждом льё. Что ни говори, порода всегда чувствуется, как бы мало от нее ни оставалось.

Никогда, сударыня, я не видел ничего красивее, чем выезд из Мон-де-Марсана. Думаю, что именно здесь находятся последние большие деревья Франции. Попрощайтесь с ними, если Вам когда-нибудь придется проехать в их тени, так как ни в Испании, ни в Алжире подобных Вы не найдете. Стоя с обеих сторон дороги, гладкой, как бильярдный стол, они смыкают свои верхушки, образуя дивный зеленый свод; справа и слева от дороги тянутся огромные сосновые рощи; в них каждый ствол, словно деревья в заколдованном лесу Тассо, имеет ножевую зарубку, из которой вместо потоков крови льется серебристая струйка смолы; но ведь, как Вы знаете, смола — это как раз и есть кровь сосны, и раненое дерево, как человек, нередко умирает от слишком большой потери ее.

Помимо высоких деревьев Мон-де-Марсана, советую обратить внимание на мост Сент-Андре-де-Кюбзак. Поприветствуйте также Дордонь, достигающую в этом месте ширины почти в восьмую часть льё. Вы увидите еще много рек, в русле которых будут камни, песок, мастиковые деревья, мирты и даже олеандры, но Вы больше не увидите ни одной реки с водой. Что касается мостов, то их Вы увидите в избытке, но, если у Вас нет желания свалиться вместе с ними в воду, Вам придется обойти их стороной.

Мы прибыли в Байонну в полдень. То, каким превосходным образом мы доехали сюда из Бордо, еще в большей степени, чем золотые посулы каретного мастера, подвигли нас к решению продолжать путь на почтовых. Едва мы добрались до гостиницы, я помчался к нашему консулу в Байонне, г-ну Леруа, умолять его, чтобы он как можно скорее отметил наши паспорта и всеми возможными средствами поспособствовал нашему отъезду без всякой задержки. Я встретился с милейшим человеком, готовым оказать нам любые услуги, но сообщившим мне о двух обстоятельствах, которые полностью перечеркнули весь наш прекрасный план: во-первых, все французские экипажи за въезд в Испанию обязаны платить 1 800 франков; во-вторых, из-за свадьбы принца нам не удастся найти почтовых лошадей.

Итак, о выбранном нами способе передвижения помышлять больше не приходилось, и я побежал к мальпосту. Оставалось четыре места внутри — впрочем, там и есть всего четыре места. Я их закрепил за собой, заплатил за них и вернулся в гостиницу к своим друзьям сообщить им о новом повороте событий. Сложность заключалась в том, что надо было поместить наш багаж в карету, которая предназначена исключительно для перевозки писем и для которой даже люди сами по себе дают значительное прибавление в весе. У нас же одни только ружья и охотничьи ножи составляли багаж тяжелее, чем это разрешается во Франции каждому пассажиру. К счастью, испанские почтовые служащие более сговорчивы, чем французские, и после десятиминутного обсуждения, сопровождавшегося оживленной и выразительной жестикуляцией, все было улажено к общему удовольствию.

Итак, три причины заставляют меня попрощаться с Вами, сударыня! Во-первых, письмо мое слишком длинное, во-вторых, корреспонденцию вот-вот должны забрать для отправки, а в-третьих, я слышу призывные крики курьера, объявляющего наш отъезд. Буду иметь честь продолжить беседу с Вами на первой же остановке. Но, вероятно, это произойдет не раньше чем в Мадриде.

III

Мадрид, 5 октября, вечер.

Уф! Наконец-то мы расположились в столице всей Испании! Как Вы убедитесь сейчас, сударыня, это оказалось совсем нелегким делом.

После того как мы выехали из Байонны, Франция сопровождала нас еще два почтовых перегона, и на этих двух перегонах возницы еще были французами, то есть обладали гражданскими правами, связанными с этим званием, но не более того, ибо в отношении языка и одежды, не говоря уж обо всем остальном, баска и даже гасконца никак не приходится считать соотечественником эльзасца. Время от времени справа от дороги мы слышали величественный рев, который был не чем иным, как дыханием океана, а затем, спустя несколько минут, словно предупрежденные этим шумом, внезапно увидели в лунном свете какую-то бухту — то ли Фонтараби, то ли Сан-Себастьяна; ее темные, как бездонная пропасть, воды, окаймленные белеющими, словно серебристая бахрома, завитками пены, набегали на берег, разбиваясь о него.

Как Вам известно, сударыня, старая испанская граница проходит по Бидасоа. Одна половина моста на этой реке принадлежит Франции, другая — Испании. Даже не будучи Колоссом Родосским, можно встать посреди этого моста, расставив ноги, и тогда одна из них будет в Испании, а другая — во Франции, не считая того, что при этом под тобой окажется знаменитый Фазаний остров, на котором Мазарини устраивал свои встречи с доном Луисом де Аро и на котором было принято решение о браке Людовика XIV с инфантой Марией Терезой. Перейдя мост, ты прощаешься с Францией; теперь ты в Испании, и это очень быстро становится заметно, стоит только столкнуться с таможней в Ируне.

Вы, наверное, ждете, что, подобно всем моим колле-гам-путешественикам, я начну ругать таможню Гипускоа; Вы ошибаетесь, сударыня, это было бы верхом неблагодарности, поскольку именно в Ируне началась череда триумфов, которых я удостоился на протяжении всего остального путешествия. Все мы пришли в таможню с нашими дорожными сундуками, опасаясь за свой багаж, так как нас предупредили, что в Испанию ничего нельзя ввозить, за исключением грязного белья и поношенной одежды. Что касается оружия, то об этом нельзя было даже мечтать — в каждом путешественнике, имеющем трость со шпагой, здесь видят карлиста, республиканца или эспартериста.

Только у меня одного было три сундука, набитых новой одеждой и чистым бельем, и шесть ящиков с карабинами, ружьями, пистолетами и охотничьими ножами всех видов. Это грозное вооружение дополнялось ящиком патронов, предназначенных для ружей Лефошё, которые составляли ровно половину нашего арсенала. Так что нас вполне могли заподозрить в том, что мы решили не только раздуть пожар мятежа в Испании, но и взорвать ее.

Каково же было мое изумление, сударыня, когда, прочитав мое имя, обозначенное на моих сундуках и ящиках медными буквами, начальник таможни подошел ко мне и поприветствовал меня на великолепном французском языке, после чего на испанском, понравившемся мне еще больше, приказал своим служащим отнестись с почтением ко всем моим вещам, включая спальные принадлежности. В отличие от магического имени из «Тысячи и одной ночи», перед которым открывались все двери, мое имя помешало открыть мои сундуки. Мне определенно понравилась эта страна плаща и шпаги, породившая Лопе де Вега, Мигеля Сервантеса и Веласкеса. Однако должен предупредить, что если бы Веласкес, Лопе де Вега или Мигель Сервантес отправились во Францию, то они напрасно называли бы свои имена: их все равно обыскали бы с головы до ног.

Однако начальник таможни посоветовал мне держать в стороне ящик с патронами: он опасался, как бы какой-нибудь неосторожный или забывчивый кондуктор не взобрался с фонарем в руках на империал и не последовал на пылающей колеснице за первым изобретателем пороха. Этот совет мне показался более чем разумным. Я вручил коробку с патронами Полю под его ответственность и предупредил его, что, в зависимости от проявленной им заботы, я смогу по приезде в Мадрид установить, оклеветал ли его Шеве или написал его портрет с натуры. Спешу сообщить Вам, сударыня, что с сегодняшнего утра, то есть со времени приезда в Мадрид, мы заняты безуспешными поисками коробки с патронами и склоняемся к мысли, что она пропала безвозвратно. Так что Шеве не более чем злословил.

Само собой разумеется, что, наверстывая упущенное, всех прочих путешественников обыскали без всякой жалости. Им выворачивали карманы, а в их сундуках отрывали подкладку. Вся эта небольшая экзекуция длилась два часа, в течение которых мои спутники барахтались в руках таможенников, тогда как я попыхивал сигаретой в компании их начальника.

Мы продолжили путь через Эрнани и Андоаин и на рассвете добрались до Толосы. Ничто не возбуждает аппетита так, как утренний воздух и езда в мальпосте. Поэтому мы с искренней радостью сошли в Толосе, где, по словам кондуктора, можно было позавтракать.

Вам знакомы, сударыня, наши французские трактиры; Вы знаете, как в назначенный час, одинаково желанный и для трактирщиков и для путешественников, эти две породы людей, созданные для взаимопонимания, с трогательной сердечностью бросаются навстречу друг другу. Вы знаете, с каким роскошным изобилием выставляют там на стол кушанья, взимая за них по два с половиной или три франка с человека, и как неприятно звучит для еще только наполовину насытившихся желудков привычный призыв: «В карету, господа! В карету!» И поскольку нам это тоже известно, мы ожидали увидеть нечто подобное и в Толосе — этом городе серенад, если верить Вашему другу Альфреду де Мюссе. Итак, мы высаживаемся, вернее, выскакиваем из кареты, крича: «Где тут завтракают?!»

Но в Испании все делается, как говорят испанцы, росо а росо1. Кондуктор молчал минут пять, прежде чем дать нам ответ. Мы решили, что он плохо нас понял, и Буланже, самый сведущий из нас в языке Мигеля Сервантеса, повторил вопрос. «Так вы имеете привычку завтракать?» — тоном, от которого у нас мороз по коже пошел, спросил кондуктор. «Разумеется!» — ответил я. «И даже дважды, по крайней мере я! — добавил Александр. Вам ведь известно, сударыня, что природа одарила Александра тридцатью тремя зубами, и это при том, что я еще не замечал у него зубов мудрости.

«Ну, в таком случае, ищите!» — промолвил кондуктор. «Как, это ищите?» — «А как же! Если хотите завтракать, ищите завтрак!» — «Друг мой, вы говорите как Евангелие, — заметил Маке. — Поищем и найдем». Мне показалось, что кондуктор пробормотал с плохо скрытой усмешкой: «Porventura!», что значит «Возможно!». Представляете, сударыня, отчаяние четырех умирающих с голоду путешественников, когда им говорят: «Вы позавтракаете… Возможно!..»

Мы устремились на поиски трактира. Увы! Никаких примет снаружи, ни одной из превосходных вывесок с надписями вроде: «Ущита Франции», или «Увеликого святого Мартина», или «Улебедя с крестом»-, дома, дома, дома, если перефразировать высказывание Гамлета по поводу слов, написанных в книге, которую он для вида читал, и ни одного дома, откуда исходил бы аромат хоть какого-нибудь завтрака.

К счастью, пассажиры из переднего купе, испытывавшие, вероятно, те же болезненные ощущения, что и мы, тоже покинули свои места. В одном из пассажиров я по его внешнему облику признал француза и, подбежав к нему, спросил: «Сударь, извините за бесцеремонность, но досадное положение, в котором мы оказались, послужит ей оправданием: вы в первый раз в Толосе?» — «Я живу в Испании уже двадцать лет, сударь, и дважды в год езжу во Францию, так что я четыре раза в году проезжаю Толо-су». — «В таком случае, сударь, спасите нам жизнь!» — «Охотно, скажите только как?» — «Объясните нам, где можно поесть?!» Мы следили за мимикой его лица, испытывая беспокойство, не передаваемое никакими словами. «Где можно поесть?» — переспросил он. «Да!» — «Вы удовлетворитесь чашкой шоколада?» — поинтересовался он. «Конечно, если не найдем ничего другого». — «Тогда пойдемте со мной!» Мы пошли следом за нашим проводником, не отставая от него ни на шаг.

Он завернул за угол и с уверенностью бывалого человека вошел в дом, по виду ничем не отличавшийся от прочих. Это было нечто вроде кафе. Хозяин курил, а его жена грелась у жаровни. Ни он, ни она не пошевелились. Наш проводник подошел к жаровне, сделав нам знак оставаться у двери в уголке, где мы были почти не видны хозяевам. Затем, словно сосед, пришедший с визитом, он затеял разговор, поинтересовался здоровьем хозяина, спросил его жену, есть ли у нее дети, прикурил свою сигару от сигары трактирщика. Наконец, достигнув той степени дружеского расположения, которая ему казалась необходимой, он решился осведомиться: «Нельзя ли выпить чашечку шоколада?» — «Это возможно!» — лаконично ответил хозяин.

Мы приблизились, прельщенные этим ответом. Однако вырвавшийся у нашего сопровождающего жест дал нам понять, что этот шаг был преждевремен. «Ну-ну! — проворчал хозяин кафе, нахмурив брови. — И сколько же чашек вам нужно?» — «Пять». — «И самых больших, какие только найдутся!» — отважился высказаться Александр. Трактирщик пробурчал что-то по-испански. «Что он говорит?» — поинтересовался я. «Он сказал, что чашки они и есть чашки». — «И что их не делают нарочно для нас», — добавил Буланже, который все понял. «Это уж точно!» — произнес хозяин.

Наш сопровождающий вытащил из кармана сигару и предложил ее трактирщику. Это была настоящая «пуро», привезенная прямо из Гаваны. В глазах хозяина кафе сверкнуло удовольствие, но он тотчас же подавил эту вспышку. «Пять чашек?» — переспросил он. «Да, пять; впрочем, поскольку я не слишком голоден, лично я могу…» Трактирщик прервал его величественным жестом короля, дарующего прощение. «Нет, — произнес он, — Muchacho, пять чашек для этих господ!» Из соседней комнаты послышалось что-то вроде вздоха. «Сейчас вам принесут шоколад», — пояснил наш переводчик. «Ах!» — воскликнули мы все с таким же вздохом. Хозяин кинул на нас презрительный взгляд, зажег гаванскую сигару и принялся смаковать ее с таким надменным видом, словно никакого другого табака он за всю свою жизнь никогда не курил.

Несколько минут спустя вошел мальчик с пятью наперстками, наполненными густой черной жидкостью, которая напоминала зелье, приготовленное какой-нибудь фессалийской колдуньей. На том же подносе стояли пять стаканов с чистой водой и корзинка, наполненная чем-то непонятным — это было нечто вроде маленьких белых и розовых хлебцев продолговатой формы, напоминавших те камушки, какие кладут в клетку щеглам, чтобы они стачивали свой клюв.

Краешком губ мы коснулись шоколадного напитка, опасаясь увидеть, как улетучится, подобно многим другим обманам зрения, эта иллюзия испанского шоколада, которым нас баловали в детстве. Но на этот раз все опасения тут же развеялись. Шоколад был превосходен. К сожалению, его хватило ровно на один глоток. «Нельзя ли попросить еще пять чашек?» — осмелел я. «Десять!» — прошептал Буланже. «Пятнадцать!» — вставил Маке. «Двадцать!» — потребовал Александр. «Тихо! — произнес наш переводчик. — Растворите ваш асукарильо в стакане с водой, пейте и возвращайтесь в карету: если пользуешься чем-то, не надо злоупотреблять». — «А как это растворять?» — спросил я, в то время как мои спутники вдохом втягивали в себя последние капли шоколада, остававшегося на стенках их чашек. «Нет ничего проще, глядите!» Наш спаситель взял кусочек сахара за один конец, а другой его конец погрузил в стакан так, как обмакивают ломтик хлеба в яйце. По мере соприкосновения с водой сахар растворялся, а вода из прозрачной становилась мутной. Мы попробовали эту мутную воду с тем же недоверием, что и шоколад. Вода оказалась вкусной, свежей, ароматной. Все было отличного качества, но в слишком малом количестве.

Мы хотели расплатиться, но наш переводчик остановил нас знаком, достал монетку из кармана и положил ее на край какого-то ларя. Хозяин даже не повернул головы, чтобы убедиться, что ему заплатили. «Vaya usted con Dios![7]» — с вежливым поклоном произнес наш сопровождающий и вышел. Трактирщик вынул сигару изо рта. «Vaya usted con Dios!» — промолвил он и снова принялся за сигару. Мы поклонились и вышли один за другим, повторяя ритуальную фразу «Vaya usted con Dios!».

«Ступайте с Богом! Ступайте с Богом! — твердил Александр, возвращаясь к мальпосту, в полной готовности ожидавшему нас. — Прекрасное пожелание, ничего лучшего я не прошу, только отсюда до неба далековато, и, если по дороге туда не будет ничего, кроме шоколада и подслащенной воды, я предпочту отправиться в другую сторону!» — «Если бы у нас была хоть корочка хлеба!» — стоически промолвил Маке. «Или бульон!» — добавил Буланже. «Или отбивная котлета!» — произнес Александр. «Господа, — прервал эти восклицания наш проводник, за последние десять минут по-видимому проникшийся состраданием к нашим мучениям, — разрешите мне предложить вам цыпленка, бутылку бордо и двухфунтовый хлеб». — «Скажите нам свое имя, сударь, — воскликнул я, — чтобы каждый из нас, вернувшись к родным очагам, мог бы начертать его золотыми буквами на мраморной доске». — «Меня зовут Фор, я торговец из Мадрида, живу на улице Монтера, рядом с Пуэрта дель Соль».

С этими словами г-н Фор со скромным видом повернулся, вытащил из мешка цыпленка, бутылку бордо, двухфунтовый хлеб и протянул нам. Мы схватили этот дар и, к стыду своему, признаюсь, даже не спросили, остались ли у нашего спасителя другой цыпленок, другая бутылка и другой кусок хлеба для него самого. Буланже, правда, высказал мысль, что так называемый г-н Фор не кто иной, как Провидение, которое село вместе с нами в карету во дворе конторы Лаффита и Кайяра, исчезло при въезде в Бордо и появилось вновь с хлебом, бутылкой вина и цыпленком в руках. Это предположение было встречено с восторгом, поскольку оно гасило все наши угрызения совести: в самом деле, если г-н Фор был Провидением, что казалось нам неоспоримым, то, конечно, он разыщет себе еще цыпленка, кусок хлеба и бутылку вина. Нам об этом беспокоиться не стоит. Если же, напротив, он все-таки настоящий г-н Фор, проживший в Испании тридцать лет, по его собственным словам, то он должен был приобрести испанские навыки и, следовательно, привык обходиться завтраком из jicara шоколада, сахара и стакана воды, мутной или прозрачной в зависимости от того, захочет ли он обмакнуть в нее что-нибудь или предпочтет выпить чистую.

Между Толосой и Вилья-Франка, благодаря вмешательству Провидения или щедрости г-на Фора (не будем останавливаться на уточнении этого вопроса), состоялась одна из тех трапез, какие запечатлеваются в памяти на всю жизнь. После того как не осталось ни кусочка мяса на скелете цыпленка, ни капли вина в бутылке и ни крошки хлеба на платке, служившем нам скатертью, мы огляделись по сторонам.

Перед нашими глазами простиралась Гипускоа, то есть одна из самых плодородных провинций Испании. С быстротой ветра мы проносились по живописному и плодородному краю. Вокруг виднелись возвышенности, которые в сравнении в Пиренеями были всего лишь холмами, но по сравнению с Монмартром были весьма внушительными горами. Местами эти горы с их восхитительным красновато-коричневым цветом, казалось, были усеяны, словно одежды встречавшихся нам на дороге бедняков, желтыми, красными и зелеными заплатами. Это объяснялось тем, что владельцы здешних горных местностей отыскивали на каменистых склонах клочки пригодной для пахоты земли и возделывали их: на слишком крутых скатах — с помощью заступа, на доступных спусках — плугом. Эти полоски, засеянные то зерном, то стручковым перцем, то клевером, отличались по цвету от всего окружающего и составляли то наброшенное на склоны гор пестрое покрывало, что привлекало по пути наши взгляды. Что до остального, то красивая дорога, ручьи на каждом шагу, очаровательные белые и красные деревушки, залитые солнцем, с ватагами детишек, смеющихся, кричащих и копошащихся на пороге домов, в то время как в полутьме за распахнутой дверью вырисовывается чистый и изящный профиль какой-нибудь женщины, склонившейся над прялкой, — вот картины, которые вставали перед нами, картины, которые стремительное движение нашего экипажа обращало для нас в видение.

И в самом деле, в нашу карету впрягали иногда восемь, а иногда и десять мулов. Эти восемь или десять мулов с их уже начавшей по-зимнему отрастать шерстью, состриженной только на спине, при взгляде на них сверху казались гигантскими крысами, запряженными в карету феи. Три человека погоняли мулов и управляли каретой: м а й — орал, сагал и с ота-коч ер о. Майорал соответствует нашему кондуктору, сота-кочеро — нашему форейтору, а вот понятию «сагал» нет аналога ни в одном языке и, смею утверждать, ни в одной стране.

Сагал — не человек, а скорее, обезьяна, снующая вверх и вниз, неистовый демон, прыгающий тигр; он не шагает — а носится, не говорит — а кричит, не предупреждает — а бьет. Сагал помещается рядом с майоралом на небольшой доске, укрепленной перед кузовом кареты; на это место он имеет право, но фактически его не занимает. Он никогда там не сидит; он носится повсюду, постоянно кричит и жестикулирует. Чтобы заставить мулов бежать, все средства для него хороши: камни, хлысты, палки! Та брань, какую он обрушивает на них в течение часа, обогатила бы годичный репертуар самого грубого из наших возниц. Когда мулы идут рысью, он тоже пускается рысцой; они переходят на галоп — он тоже; мулы несутся во весь опор — он не отстает от них; стоит им понести — он их обгоняет и останавливает. Это дилижансная муха из басни, но муха деятельная, со страшным жалом, ненасытным хоботком и грозным, как рычание льва, жужжанием. Карета без сагала — это обыкновенный дилижанс, а с ним — это орел, летящий в погоне за облаком, это ветер, несущийся вслед за вихрем. Почему при этом карета не ломается, не рассыпается, не переворачивается?! Предоставляю объяснять это людям более сведующим, чем я.

Пару слов о сота-кочеро; обычно это мальчишка лет четырнадцати-пятнадцати, сидящий на первом слева муле. Его называют испанским словом, означающим «приговоренный к смерти». В самом деле, бедняга садится верхом в Байонне и мчится во весь опор до самого Мадрида, то есть в течение двух дней и трех ночей, и потому на последних почтовых станциях его обычно снимают с седла, которое он покидает лишь для того, чтобы занять новое.

На всех трех были живописные костюмы: остроконечные шапки, бархатные куртки с отделкой, красные кушаки, широкие штаны, а на ногах — сапоги или сандалии. Словом, не говоря уж о том, что испанский дилижанс несется много быстрее нашего, эта троица — майорал, сагал и сота-кочеро — выглядит в тысячу раз занимательнее, чем наша пара — кондуктор и возница.

А кроме того, сударыня, и для нас это особенно интересно, дорога здесь преподносит бесконечное разнообразие зрелищ. У нас почти все путешественники, с какими приходится встречаться, одеты одинаково. В Испании же, напротив, даже если оставить про запас наряд священника с его причудливой шляпой, рядом с которой головной убор Базиля в наших театрах кажется миниатюрным, остается еще валенсиец с его смуглым цветом лица, белыми широкими штанами и ногами, обутыми в альпар-гаты; житель Ла-Манчи с его коричневой курткой, красным кушаком, короткими штанами, цветными чулками, завязанным крест-накрест галстуком и эскопетой, прикрепленной к ленчику седла; андалусец с его шляпой с загнутыми круглыми полями, украшенной двумя шелковыми помпонами, с его вишневым галстуком, жилетом яркого цвета, пестрой курткой, обрезанными по колено панталонами, сапогами, расшитыми на каждом шве и открытыми с боков; каталонец с палкой, крепость и длину которой ему вымеряет полиция, с платком, завязанным на затылке и спускающимся до середины плеч; и, наконец, все прочие сыны двенадцати Испаний, которые согласились составить одно королевство, но никогда не согласятся стать одним народом.

Время от времени мимо нас проезжала также какая-нибудь встречная колымага, каждый раз вызывавшая мой восторг тем, как она напоминала мне те телеги Меровин-гов, что пытался воссоздать наш ученый Огюстен, подобно тому, как Кювье воссоздавал своих мастодонтов и ихтиозавров. Появление этой повозки, запряженной парой быков, всегда предворяется каким-то странным шумом — хриплым, диким и, когда я впервые его услышал, показавшимся мне столь же необъяснимым, как тот крик, который слышали на берегах реки Святого Лаврентия робкие героини Купера и который в конце концов был распознан как крик лошади, подвергшейся нападению волков. Причиной этого шума, несомненно, была несмазанная ось, вместе с которой или вокруг которой — точно не знаю — вращались цельные колеса, имеющие форму огромного гриба. Этот шум, не затихавший ни на минуту и слышавшийся на расстоянии полульё, если только его не заглушал какой-нибудь другой шум, казалось, предназначался для того, чтобы в сочетании с неизменно полыхавшей сигаретой развлекать владельца телеги, который располагал таким образом музыкальной шкатулкой, играющей, правда, одну и ту же мелодию, но имеющей перед табакерками и шарманками преимущество никогда не ломаться. Возможно к тому же, что этот звук нарочно предназначался для того, чтобы предупреждать posaderos[8]о появлении клиента. В таком случае, как видно, вышеупомянутое механическое устройство добавляло полезное к приятному — utile dulci[9] — и имело шансы заслужить главную премию Академии.

Еще один шум, о котором я сообщу Вам, сударыня, чтобы Вы не принимали его за крики человека, которого убивают, или за стоны души, которую карают, шум, распространяющийся беспредельно далеко и ничего не напоминающий, — это гул норий. Вы ищете в словаре значение слова «нория», и ваш словарь, дабы не навредить безгрешному ремеслу его составителей, отвечает Вам, что это машина, то есть, по сути, ничего не объясняет. Нория — это колесо водяной мельницы, колесо огромное, по сравнению с которым то, что осталось от машины Марли, выглядит маленьким часовым колесиком и которое, чтобы сохранить свое высокое положение в иерархии механизмов, производит в четыре раза больше шума, чем два колеса пресловутой телеги, только что описанной мною.

Внимательно вглядываясь и вслушиваясь во все, мы добрались до Витории. Я уже рассказывал Вам, как мы завтракали, а теперь позвольте, сударыня, описать мне наш обед. Благодаря цыпленку нашего замечательного спутника г-на Фора, мы ожидали обед не то чтобы не испытывая беспокойства, но, по крайней мере, без особого нетерпения.

Обед состоял из шафранового супа, пучеро и тарелки с гарбансосом. Шафрановый суп — один из лучших супов, какие мне приходилось есть, хотя я подозреваю, что его готовят из баранины, а не из говядины. Очень рекомендую его Вам. Как видите, я рассказываю и о плохом и о хорошем. Затем пришла очередь пучеро, сугубо испанского блюда; в качестве национальной пищи оно составляет, по существу, весь испанский обед. Горе Вам, сударыня, если Вы не любите пучеро! Попытайтесь мало-помалу приучить себя к этому блюду, и, чтобы облегчить Вашу задачу, позвольте мне пояснить Вам, из чего оно состоит.

В него входит большой кусок говядины (мясо испанских быков как пищевой продукт представляется мне чем-то совершенно незнакомым), кусок баранины, курица и ломтики колбасы, называемой чорисо; все это заправлено салом, окороком, томатами, шафраном и капустой. Как видите, это смесь довольно хороших продуктов, если брать каждый из них в отдельности, но соединение их представляется мне неудачным до такой степени, что я так и не смог привыкнуть к этому блюду. Попробуйте, сударыня, приспособиться к пучеро лучше, чем я, ибо, если Вы так и не полюбите его, Вам придется довольствоваться гарбансосом.

Гарбансос — это горох размером с калиброванную пулю. Думаю, это то самое, что древние называли нутом и образец чего Цицерон, оставивший по себе память как великий оратор, носил на кончике своего носа. Мне неизвестно, какое действие оказывала горошина на нос Цицерона, но я точно знаю, что к тому, какое гарбансос оказывает на мой желудок, привыкнуть совершенно невозможно. Приучайтесь же, сударыня, к гарбансосу заодно с тем, как Вы будете приучаться к пучеро. Это нетрудно — съешьте в первый день одну горошину, во второй — две, в третий — три, и, с подобными предосторожностями, Вы, возможно, выживете.

Поспешу добавить, что обед этот подавали с отменной опрятностью местные служанки, имевшие вид придворным дам, и дочери хозяина, имевшие вид принцесс. Эта трапеза внушила нам твердое решение впредь самим заниматься, насколько это будет возможно, приготовлением своей еды.

К счастью, я прочел приколотое к стене меню завтрака. Первое блюдо, записанное в этом меню, было парой вареных яиц. Я подозвал хозяйку и попросил у нее пару яиц. Она отлично поняла мой испанский и осведомилась, желаю ли я пару яиц по-монашески или пару яиц по-мирски. Я поинтересовался, какое отличие будет между одной парой яиц и другой. Выяснилось, что пара яиц по-монашески состоит из трех яиц, а по-мирски — из двух. Как видно, до революции, изгнавшей монахов из Испании, они пользовались большими привилегиями. К несчастью, сегодня эти привилегии свелись для них до уровня поговорки.

Мы уехали часов в семь-восемь вечера и добрались до Бургоса в пять или шесть часов утра. На родину Сида мы въехали через те самые ворота, через какие за восемь столетий до этого проследовал сам Сид, направляясь к королевскому дворцу, и там во дворе увидел шедшего навстречу ему короля. Позвольте мне, сударыня, закончить это письмо рассказом об их встрече. Во всех испанских сказаниях присутствует дух благородства, который должен быть близок благородству Вашего ума.

Диего Лаинес, отец Сида, приехал поцеловать королю дону Фердинанду руку; он привел с собой триста дворян;

среди них был Родриго — надменный кастилец. Все всадники были на мулах, и лишь один Родриго сидел на лошади. Все были одеты в золото и шелка, и лишь один Родриго был в железных доспехах. В руках все держали хлысты, и лишь у одного Родриго было копье. У всех на руках были надушенные перчатки, и лишь у одного Родриго были латные рукавицы. На голове у каждого была бархатная или фетровая шляпа, и лишь на одном Родриго был стальной шлем, увенчанный пурпурным султаном.

Следуя своей дорогой, они двигались навстречу королю. Те, кто ехал вместе с королем, беседовали между собой и говорили: «Среди этих дворян есть тот, кто убил графа Лосано!» Родриго услышал сказанное, пристально посмотрел на них и громко и надменно произнес: «Если есть среди вас кто-то из его родичей или свойственников, таящий на меня злобу за его смерть, пусть немедленно покажется и потребует у меня удовлетворение за обиду. Я готов сразиться с ним пешим или конным». И все ответили хором: «Пусть черт требует у тебя удовлетворение за обиду, Родриго; что до нас, то мы это делать не намереваемся».

Все дворяне, прибывшие вместе с доном Диего Лаине-сом, спешились, чтобы поцеловать руку королю, и только Родриго продолжал сидеть верхом на лошади. Тогда дон Диего сказал ему (вслушайтесь в эти слова отца, обращенные к сыну): «Слезайте с коня, Родриго! Вы поцелуете руку королю, потому что король — мой сеньор, а вы — мой сын, то есть мой вассал».

Родриго посчитал себя оскорбленным словами отца, и его ответ, как Вы можете судить сами, был ответом гордого и отважного человека: «Если бы кто-нибудь другой, а не вы, отец, сказал мне подобные слова, — произнес Родриго, — он уже поплатился бы жизнью за них, но, раз это мне приказываете вы, я охотно повинуюсь». И с этими словами Родриго спешился, чтобы поцеловать руку королю, но, когда он преклонил колено, кинжал его выскочил из ножен и упал на землю. Король попятился в испуге и воскликнул, весь дрожа: «Убирайся отсюда, Родриго! Убирайся отсюда, дьявол! У тебя вид человека, а повадки дикого зверя!»

Услышав такое, Родриго поспешно поднялся с колен и изменившимся голосом тотчас подозвал своего коня, а затем, повернувшись к королю, сказал ему так: «Знайте же, государь, что я не считаю для себя честью целовать руку королю и почитаю за оскорбление для себя, когда это делает мой отец». Закончив эту речь, он покинул дворец и увел с собой триста своих дворян. Они уехали в своих нарядных одеждах, с тем чтобы вернуться в доспехах; они уехали на мулах, с тем чтобы вернуться на лошадях.

Не удивляйтесь сударыня, что, въезжая в Бургос, я заговорил с Вами о Сиде. Есть имена и названия, связанные друг с другом нерасторжимо. Бургос — бедный городок, насчитывавший некогда тридцать пять тысяч жителей, а сейчас, полагаю, насчитывающий не больше восьми-девяти тысяч, — никогда не был ни городом Фернана Гонсалеса, своего первого графа, ни даже городом дона Альфонса I, своего первого короля; Бургос — это город Сида, своего самого прославленного сына.

Действительно, будто эхо Симонетты, бесконечно повторяющее одно и то же слово, Бургос непрестанно повторяет имя Сида. Подвиги мужа доньи Химены звучат в ушах путешественника, когда он въезжает в ворота этого города, проходит по его улицам, посещает его исторические здания; они отвлекают от того, что существует, в пользу того, что мертво, и тень героя, пройдя сквозь восемь истекших веков, ложится, огромная и лучезарная, из прошлого на настоящее.

Спросите в Бургосе первого попавшегося ребенка, кто такой Сид Кампеадор. И хотя ему, вероятно, не удастся назвать вам имя ее величества королевы, восседающей сегодня на троне Карла V, он ответит вам, что Сида Кампе-адора звали дон Родриго и что родился он в замке Бивар. Он объяснит вам, в связи с чем дона Родриго прозвали Сидом, и расскажет, как герой заставил короля Альфонса поклясться в церкви Санта-Гадеа, что тот никак не замешан в убийстве дона Санчо; как король Альфонс изгнал Сида; как Сид занял у двух евреев тысячу флоринов, оставив залогом сундук, набитый песком; как он примирился с королем; как святой Петр предсказал ему близкую смерть, и, наконец, как, когда он умер, хитроумный Хиль Диас, его оруженосец, следуя предсмертному приказу своего господина, посадил тело Родриго на Бабиеку, его лошадь, вложил ему в руку его меч Тисону, и мавры, посчитав Сида живым, при виде его обратились в бегство, оставив на поле битвы двадцать своих королей.

Так вот, поверите ли, сударыня, нашлись ученые, которые обнаружили, что Сид никогда не существовал и что эта вера, исповедуемая целым городом, эта молва, вырвавшаяся за пределы Испании и распространившаяся по всему миру, это коленопреклонение на протяжении восьми столетий перед могилой героя — не более чем вымысел поэтов двенадцатого и тринадцатого веков. Сколь же полезен для славы народа ученый, особенно если он достаточно учен, чтобы делать подобные открытия, не правда ли, сударыня?

Если Вы когда-нибудь приедете в Бургос, посетите его изумительный собор; после того как Вы осмотрите барельефы, изображающие въезд Иисуса Христа в Иерусалим, клирос, обнесенный чеканной железной решеткой чудесной работы, купол, сработанный как драгоценное флорентийское украшение, «Ессе Homo» Мурильо, «Страсти Христовы» Филиппа Бургундского, «Христа на кресте» Эль Греко, «Магдалину» Леонардо да Винчи, огромный орган собора и скульптуру Христа, обтянутую человеческой кожей, — попросите, чтобы Вам показали сундук Сида, и ризничий (к счастью, он не ученый) покажет Вам в зале Хуана Кучильеро эту почтенную достопримечательность, прикрепленную к стене стальными скобами.

Я мог провести в Бургосе три часа, сударыня: один из них я собирался отвести для сна, два — для осмотра города. Не будучи уверен, что Вы приснитесь мне, я посвятил час, предназначавшийся для сна, тому, чтобы написать Вам. Большего даже Сид не смог бы сделать для доньи Хи-мены, не правда ли?! Ах, я опять забыл, что Сид никогда не существовал!

Примите уверения и пр.

IV

Мадрид, 9 октября 1846 года.

Покидая Бургос — если предположить, что Вам когда-нибудь доведется его покидать, сударыня, — Вы проедете по мосту через реку, название которой так и осталось мне неизвестным, ибо, не увидев никакой реки, я не смог спросить у нее, как она называется; но все же мост преодолеть придется, и это все, что я могу Вам сказать. Посреди моста оглянитесь и бросьте последний взгляд на властителя Старой Кастилии — город Бургос; прежде всего Вы увидите изумительной красоты ворота, ренессансное сооружение, воздвигнутое в честь Карла V и украшенное статуями Нуньо Расура, Л айна Кальво, Фернана Гонсалеса, Карла I, Сида и Диего Порселоса. Справа от Вас и от этих ворот высятся, как две каменные стрелы, колокольни восхитительного собора, который, кажется, поставлен на пути странника для того, чтобы приобщить его к тем чудесам, какие ему предстоит увидеть.

Наконец, Вы окинете взором город, раскинувшийся амфитеатром, а затем, подобно тому, как люди заставляют свою память возвращаться в лучезарное прошлое, в последний раз устремите взгляд на равнины и зеленеющие долины, через которые Вы только что проехали, и навсегда попрощаетесь с журчащими ручьями, свежей тенистой листвой и живописными горами Гипускоа, ибо Вам предстоит пересечь красные пески, серые вересковые пустоши и бесконечные просторы Старой Кастилии, где радостное и удивленное восклицание вызовет у Вас случайно встреченный чахлый дуб или корявый вяз.

Первой достопримечательностью на нашем пути оказался замок Лерма, где умер в изгнании знаменитый герцог, носивший это имя и прославившийся тем, что сначала он был фаворитом короля Филиппа 111, а потом впал в полнейшую немилость. После смерти герцога его владения, в том числе и замок, который виден с дороги и составляет часть этих владений общей стоимостью в миллион четыреста тысяч экю, были конфискованы. С этого часа никто не занимался замком, и он мало-помалу обратился в руины. Сегодня обрушившиеся потолки валяются на земле, и сквозь окна, лишенные стекол, просвечивает небо. Господин Фор, один из пассажиров нашего дилижанса, сделавшийся нашим переводчиком и чичероне, рассказал нам все эти подробности, добавив, что пять лет тому назад на этом самом месте он был остановлен грабителями, которые, не испытывая ни тени уважения к развалинам старого замка Лерма, превратили его в свое пристанище.

По мере продвижения вперед мы становились жертвами оптического обмана, приближавшего к нам голубоватые вершины Сомо-Сьерры — места, некогда не менее опасного для путешественников, чем знаменитый проход возле замка Лерма, где подвергся нападению наш друг г-н Фор. Было пять часов вечера, когда мы начали взбираться по первым их склонам. Одна из гор, высившихся слева от дороги из Аранды в Мадрид, была той самой, которую на глазах у Наполеона с бою захватила польская кавалерия. Ее уклон примерно такой, как скат обычной крыши. Чтобы пройти этот участок пути, число мулов в нашей упряжке довели до двенадцати.

Проснувшись утром, мы увидели на широком пустынном горизонте какие-то белые крапинки в фиолетовой дымке: это был Мадрид. Час спустя мы въехали в столицу Испании через ворота Алькала, самые красивые из ее ворот, и высадились во дворе, где останавливаются мальпосты. Однако на этом наши испытания не закончились — необходимо было найти себе жилье, а в такое время, в подобных обстоятельствах это было совсем не легко.

Ваш банкир, разумеется, скажет, что надо было такое предвидеть и заранее написать в Мадрид, заказав номера в гостинице. Прежде всего, соблаговолите ответить ему, сударыня, что мы уехали внезапно и, следовательно, не располагали временем принять меры предосторожности на этот счет. Добавьте также — и это он вспомнит, ведь из-за этого государственные бумаги упали в цене на три франка — так вот, добавьте, что газеты твердили, будто вся Испания охвачена революцией, дороги наводнены гери-льеро и на улицах Мадрида идут сражения. И потому мы сделали вывод: если на улицах Мадрида идут бои, нам несомненно удастся найти себе место в домах тех, кто сражается, ведь нельзя же одновременно сражаться на улицах и обитать в домах. Но ничуть не бывало: в Испании царит полнейший мир; на протяжении ста пятидесяти льё от Байонны до Мадрида мы не встретили на дороге ни одного герильеро, ни одного ladron[10], ни одного ratero[11], а улицы Мадрида увидели по-утреннему пустынными и заставленными балаганами — они были возведены заранее ради предстоящих празднеств, в которых нам предстояло принять участие, и нам ничего не оставалось, как поселиться в одном из них. Эта возможность была столь прекрасна, что приводила в отчаяние.

Оставив багаж в почтовой конторе, мы двинулись на поиски крова и обегали все гостиницы Мадрида, посетили все дома с меблированными комнатами, все casas de pupilos[12] — нигде ни комнаты, ни мансарды, ни каморки, где можно было бы разместить малорослого грума, кобольда или карлика. При каждом новом разочаровании мы возвращались на улицу, вопросительно смотрели друг на друга, а затем со все большим унынием продолжали поиски.

Мы побывали всюду и уже потеряли последнюю надежду, которую всегда сохраняют до последней минуты, как вдруг я случайно поднял голову и прочел надпись над еще закрытой дверью: «Монье, французский книгопродавец». Я вскрикнул от радости — невозможно представить, чтобы соотечественник отказал бы нам в гостеприимстве у себя или, приложив все усилия, не помог бы нам найти жилье в другом месте. Я искал какую-нибудь дверь рядом с входом в магазин и нашел калитку в проход между домами, над которой были написаны три слова: «Casa de Banos[13]». Это было необычайным везением! После меблированной комнаты мы более всего нуждались в бане.

Я толкнул решетчатую калитку, и тут же послышался звон колокольчика. Войдя в калитку, я направился вдоль длинного прохода, в конце которого оказался двор под стеклянной крышей. По всему периметру этого двора располагались входы в банные залы; над залами тянулась небольшая антресоль. Две женщины и пять кошек грелись около жаровни. Я спросил, где можно увидеть г-на Мо-нье; но, вероятно, мой вид не понравился обитателям дома, так как женщины принялись ворчать, а кошки — шипеть.

От того и другого шума окно антресоли распахнулось, и в нем появились голова, повязанная платком, и туловище, облаченное в сорочку. «Что там такое?» — поинтересовался потревоженный нами человек. Спешу сказать Вам, сударыня, что этот человек, выражение лица которого мне было в эту минуту столь важно рассмотреть, выглядел весьма приветливым. «Дело в том, дорогой господин Монье, что я вместе со своими спутниками ищу жилье, — ответил я. — Наши поиски начались в два часа ночи, и, если вы нас не поселите, нам придется купить старую палатку у какого-нибудь отставного генерала-карлиста и стать лагерем на площади Алькала».

Господин Монье слушал, выпучив глаза; видно было, что он силится узнать меня. «Извините, — произнес он, наконец, — вы назвали меня "дорогой господин Монье". Стало быть, мы с вами знакомы?» — «Ну конечно, раз я назвал вас по имени!» — «О! В этом нет ничего удивительного, мое имя можно прочесть на моей двери». — «Мое тоже!» — «Как!? Ваше имя есть на моей двери?» — «Разумеется, я же его там прочел!» — «Как же вас зовут?» — «Александр Дюма».

Господин Монье вскрикнул, ударился головой об оконную притолоку и, пятясь, скрылся из виду. Через секунду, в одних кальсонах, он появился у одной из дверей маленького двора, превратившегося в приемную. «Как?! Александр Дюма?! Наш Александр Дюма?!» — повторял он. «Несомненно, другого не знаю и заверяю вас, что он не только перед вами, но и полностью к вашим услугам», — ответил я, протягивая ему руку. «Черт побери! — воскликнул он, сердечно ее пожимая. — Какой же это счастливый день для меня! Так вы сказали, что просите…» — «… гостеприимства». — «О мой прославленный гость! Мой дом к вашим услугам!» — «Извините, дорогой господин Монье, но я не один». — «Вот как, так с вами…» — «… мой сын». — «Прекрасно; когда есть одно место, найдется и другое». — «Но нас больше чем двое». — «Ах, с вами ваш друг?» (Я утвердительно кивнул.) — «Черт возьми! — воскликнул г-н Монье, почесывая себе ухо. — Ну, да ничего, попытаемся найти место и для вашего друга». — «Видите ли…» — «Что еще?» — «У моего друга тоже есть друг». — «Так вас четверо?» — «И еще слуга». (Господин Монье рухнул на стул.) — «Тогда я просто не знаю, как быть!» — «Не найдется ли у вас какой-нибудь комнаты, куда можно было бы втиснуть две кровати?» — «Там уже есть две». — «И кто их занимает?» — «Два француза». — «Их имена?» — «Господа Бланшар и Жирарде». — «Это наши друзья, они на все согласятся!» — «Но их комната очень маленькая, они сами едва там размещаются». — «Это единственная ваша комната?» — «Рядом есть большая». — «Большая? Очень большая?» — «О, очень! В ней вы поместитесь все вчетвером, даже вшестером!» — «Браво!» — «Да, но это их мастерская». — «Прекрасно, это будет и наша мастерская, вот и все; совсем не обязательно называться Корреджо, чтобы утверждать: "Я тоже художник". Ну, а у вас-то еще что-нибудь остается?» — «Разумеется! Чердаки, мансарды и мышиные норы!» — «Браво, мы укроемся в них, как в голландском сыре. Пойдемте смотреть помещения!»

Я направился к входной двери, где меня с беспокойством ожидали все остальные. «Заходите, господа! — объявил я. — Мы нашли дворец!» Они пошли за мной, дружно крича «Ура». — «Прошу вас, тише, господа, тише; это почтенный дом: ни к чему, чтобы нас выставили за дверь еще до того, как мы в нее войдем!»

Александр вошел, кланяясь, как кавалер Калло; за ним следовал Буланже, потом Маке. Поль замыкал шествие, вытянув ладони по швам, а это всегда означало, что его на минуту выпустили из поля зрения и он воспользовался этой минутой, чтобы нарушить закон своей древней религии. Я искоса посмотрел на него; он улыбался как можно любезнее. Вино Поль покупал великолепное, а ром просто восхитительный.

Господин Монье поднялся в дом первым; Бланшара и Жирарде мы застали в мастерской, где они уже принялись за работу. Они оба, вместе со своим третьим товарищем, г-ном Жисненом, были официальным образом посланы в Мадрид, и им было поручено зарисовать главные сцены предстоящего великого события. Увидев меня входящим в комнату, они восторженно закричали. Их радость удвоилась, когда позади меня появились Буланже, мой сын и Маке. «Ну, видите, как нас встречают?» — повернулся я к г-ну Монье.

Мое предложение о размещении на первом этаже рассмотрели сразу и приняли с воодушевлением. Бланшар и Жирарде схватили кусочек мела и провели линию, отделившую примерно треть мастерской. Эта треть мастерской становилась их отсеком; сюда же выходила дверь их спальни, что было, понятно, очень удобно. Оставшиеся две трети мы присвоили себе. В ту же минуту состоялось переселение. Большой сосновый стол и два стула были передвинуты через белую черту и тотчас же стали собственностью прежних жильцов. Господин Монье пообещал предоставить в наше пользование два стола и четыре стула, подобные тем, что были передвинуты из нашего отсека. Большой соломенный диван с приподнятым изголовьем и ореховый комод становились общим достоянием. Было условлено, что пользоваться ими мы будем как сообща, так и по отдельности, но всегда в добром согласии.

Когда первая часть переселения была закончена, перешли от общей комнаты к личным, поручив Росному Ладану идти за сундуками и ящиками и велев ему перенести в мастерскую предметы, предназначенные для того, чтобы вместе с двумя обещанными сосновыми столами и двумя соломенными стульями стать ее украшением. Через четверть часа осмотр был завершен и мы вселились. Маке и я обнаружили комнату, поблизости от общей, и обосновались в ней. Буланже и мой сын нашли себе приют чуть подальше. В этих двух комнатах были только побеленные известью голые стены, но заботами г-на Монье обе они менее чем за два часа должны были быть обставлены кроватями, столами и четырьмя стульями. Во время этого заселения лицо нашего замечательного хозяина светилось от радости: будучи французом, он был счастлив принять у себя французскую колонию, и какую колонию! Официальные художники и лицо, приглашенное на королевскую свадьбу!

После того как все эти вопросы были решены и из всех коридоров и всех дверей, которые вели к общему центру, послышались слова благодарности, мы вспомнили о надписи «Casa de Banos», помещенной над входной дверью, и поспешили к маленькому атриуму, где разыгралась первая часть только что описанной мною сцены. Что может быть лучше бани, когда проделаешь шестьдесят льё по железной дороге, сто сорок в дилижансе и двести в мальпосте и когда можешь из четырех дверей и четырех комнат хором благодарить Господа за ниспосланный нам уют и покой!

Нам хотелось удержать г-на Монье, чтобы получить ответы на тысячи вопросов, вертевшиеся у нас на языке. Но г-н Монье исчез: он носился по мебельным лавкам Мадрида. И потому мы вынуждены были довольствоваться беседой между собой, но, должен сказать, сударыня, она не стала от этого менее оживленной. В самом деле, все было для нас внове: люди, молчаливые и строгие, смотревшие на нас с застывшими лицами, напоминая в своей неподвижности вереницу теней; женщины, чью красоту не могли скрыть лохмотья; мужчины, гордые, несмотря на свои рубища; дети, рядящиеся в лохмотья отцовских одежд, — все это было для нас не просто другим народом, но еще и другим веком. Буланже пребывал в восторге. Начиная с Байонны, он на каждом шагу встречал модели, позировавшие бесплатно, что позволяло сэкономить как время, поскольку не нужно было тратить его на их поиски, так и деньги, поскольку платить им не требовалось.

Когда мы выходили из бани, появился г-н Монье. «Все готово», — объявил он, потирая руки. «Как, все готово?» — «Да, можете подниматься! Столы прочно стоят по крайней мере на трех ножках, постели так или иначе постелены, стулья способны вас выдержать, если у вас достанет осторожности садиться по одному на каждый!» — «Господин Монье, вы великий человек!» (Наш хозяин скромно поклонился.)

Мы вошли в дом и прежде всего заглянули в мастерскую. Там происходило нечто невиданное! Росный Ладан сам по себе включился в работу. Он открывал ящики и распаковывал ружья; в удивлении я опустил руки. «Оставьте это, займитесь сундуками», — сказал я ему. «Сундуки уже в комнатах господ». — «Прекрасно, дайте мне ключи!» — «Сундуки все раскрыты». Я не мог прийти в себя от такой расторопности. Надо сказать, что в Поле она меня всегда беспокоила: когда он становился таким чрезмерно услужливым, это означало, что он совершил какой-то промах и пытается заслужить прощение.

Я не сомневался, что в багаже не окажется каких-нибудь очень нужных вещей и, наверно, их исчезновение и пытается скрыть Поль, расставляя сундуки, мешки со спальными принадлежностями, складные дорожные сумки и ящики. У меня был их список. Поль заметил, как я рылся в кармане, вытаскивая этот список; он удвоил свое усердие и, убираясь в комнате, стал приближаться к двери, ведущей в коридор. «Поль! — позвал я (мы ведь договорились, сударыня, что я зову его то Поль, то Пьер, то Росный Ладан, так ведь?). — Поль! Давайте проверим багаж по списку!»

Если прибегать к терминам живописи, то можно сказать, что лицо Поля бывало трех совершенно различных тонов: обычно цветом оно напоминало черную тушь, но, в зависимости от обстоятельств, то бледнело, то краснело; краснея, оно становилось похоже на флорентийскую бронзу, бледнея — приобретало мышино-серый оттенок. Поскольку сейчас лицо Росного Ладана стало мышиносерым, я понял, что потеря была существенной. Тем более следовало проверить перечень багажа. Я проявил упорство, хотя Поль делал все от него зависящее, чтобы отвлечь меня от этого замысла.

Не хватало коробки с патронами. Это была серьезная утрата. В общей сложности мы имели семь ружей, в том числе один двуствольный карабин; только два из них были обычной системы, остальные четыре были ружьями Лефошё, то есть они заряжались патронами и со стороны затвора. За вычетом шестидесяти патронов, по случайности оказавшихся в углублениях ящика для ружей, наш пороховой склад был полностью опустошен. Правда, нам говорили, что в Испании осталось очень мало разбойников, всего пятьдесят — шестьдесят, не больше. Блаженна страна, если она может пересчитать своих разбойников! Однако в Африке осталось еще много куропаток, шакалов, гиен и даже пантер, и мы рассчитывали на них всех поохотиться. Что касается львов, то их во всем Алжире осталось не больше, чем разбойников в Испании, — их всех истребил Жерар.

Росный Ладан получил приказ предпринять самые энергичные поиски пропажи и сделал вид, что он ищет. Через два-три дня, когда он увидел, что барометр нашего настроения вместо бури показывает хорошую погоду, он признался с улыбкой, обнажившей все его тридцать два зуба, что коробка с патронами осталась на таможне то ли Ируна, то ли Байонны и он точно это помнит.

Пока Поль занимался поисками патронов, мы упрочивали свое положение в завоеванных владениях и создавали там дивный беспорядок, самое полное представление о котором дает кабинет пищущего человека или мастерская художника. Решив первоочередную проблему размещения, мы занялись вопросами питания. Прошу Вас, сударыня, не удивляйтесь, что время от времени я возвращаюсь к этой теме, ведь к ней приходится возвращаться по крайней мере раз в день не только самым грубым, чувственным натурам, но и самым духовным.

Вы, сударыня, живете в Париже и, перед тем как выйти из кареты, сквозь ее стекла видите по обе стороны улицы кафе с богатыми вывесками, рестораны с заполненными витринами, возбуждающими Ваш аппетит, а потому Вас удивляет, не правда ли, что есть страны, где надо заботиться о том, каким образом пообедать, и Вы хотите сказать: «Ну, пойдите в ресторан или пошлите в продуктовую лавку за начиненной трюфелями пуляркой, гусиным паштетом и лангустами — ведь в крайнем случае и так можно пообедать!» О Господи! Да, сударыня, так можно пообедать, и даже очень хорошо пообедать, но, к сожалению, гусиный паштет поставляют из Страсбурга, лангусты — из Бреста, а начиненные трюфелями пулярки — из Периго-ра. Из-за значительности расстояний, на которые я имел честь обратить Ваше внимание, все эти чисто французские продукты, прибывая в Мадрид, оказываются подпорченными, и потому приходится прибегать к иному способу питания.

На поиски такого способа питания нам и нужно было безотлагательно отправиться. После двух или трех часов разысканий мы уладили проблему наших трапез, и вот каким образом. В Мадриде, за исключением богатых домов, повара и кухарки — фигуры почти мифические. Так что нельзя мечтать о том, чтобы нанять повара или кухарку. Здесь те, кто голоден, и иностранцы, разумеется, в том числе, идут на рынок или посылают туда своих слуг, а затем сами готовят фрикасе или жаркое из купленных продуктов.

К счастью, я, как Вам известно, сударыня, охотник с детских лет и, можно было бы даже добавить, охотник достаточно умелый. В возрасте десяти — двенадцати лет я нередко убегал из дома — хотел сказать отцовского, но увы, у меня никогда не было отцовского дома, поскольку мой отец умер три года спустя после моего рождения, — итак, я убегал из материнского дома, чтобы браконьерствовать в густых лесах, под сенью которых мне довелось родиться. В течение дня, а иногда двух дней или целой недели я блуждал из деревни в деревню, не имея иных средств к существованию, кроме своего ружья, и меняя часть своей добычи — зайцев, кроликов, куропаток — на хлеб и вино; вторую часть я съедал вместе с этим хлебом и вином, а третья часть неизменно предназначалась моей матери: я приносил ей свой трофей подобно Ипполиту, складывающему свою добычу к ногам Тесея, чтобы утишить его гнев. Такой образ жизни, сходный с тем, какой вел сын Антиопы, вероятно, наносил вред моему умственному воспитанию, но в высшей степени способствовал моему кулинарному образованию. А потому, сударыня, есть немало читателей, оспаривающих достоинства моих книг, но нет ни одного гурмана, который, попробовав мои соусы, усомнился бы в их отменном качестве.

Итак, я был единодушно избран метрдотелем французского посольства в Мадриде, а Поль получил звание поставщика. Сообществу пришлось поиздержаться на приобретение большой корзины, чтобы потери Поля при покупке яиц, моркови, отбивных котлет и окорока были как можно меньше. Эти меры предосторожности были необходимы для приготовления завтраков, которым предстояло были всегда состоять из двух или трех горячих или холодных блюд и четырех чашек шоколада на каждого (нужно сказать Вам, сударыня, что испанцы пьют шоколад из маленьких чашечек-наперстков). Что касается обедов, то г-н Монье рекомендовал нам итальянский ресторан Лар-ди, где мы могли рассчитывать на вполне приличный стол. В Италии, где едят плохо, лучшие рестораторы — французы; в Испании, где вообще не едят, лучшие рестораторы — итальянцы.

Прощайте, сударыня, я должен Вас покинуть и отправиться во французское посольство.

V

Мадрид, 10 октября 1846 года.

Догадайтесь, сударыня, кого я привез с собой, возвращаясь из поездки на рынок и в посольство? Жиро и Дебароля!

Посреди улицы Майор, в ту минуту когда я предавался мечтам, не буду говорить Вам о ком, — словом, в ту минуту, когда дивные грезы овладели мной, я вдруг почувствовал толчок и моя карета остановилась. В тот же миг рядом с каждой из двух дверец кареты появилось по одному смуглому бородатому лицу. Когда я грежу, то грежу по-настоящему, другими словами — полностью забываю о действительности и погружаюсь в сновидения. И потому, внезапно пробудившись и увидев две чудовищные головы, сочлененные с телами в испанских нарядах, я вообразил, что посреди глухого леса или в глубоком ущелье меня остановили разбойники. Я машинально стал шарить в поисках пистолетов. У меня, сударыня, великолепные шестизарядные пистолеты, но мне в голову не пришло, что, направляясь на рынок и в посольство, нужно брать их с собой. Поэтому никаких пистолетов при себе я не обнаружил.

Так что я приготовился отразить нападение, используя лишь силу рук, которой наградил меня Господь, как вдруг заметил, что нападавшие смеются, обнажая при этом: один — тридцать два белых, а другой — два желтых зуба. Я вгляделся повнимательнее и воскликнул: «Жиро! Деба-роль!» Прошу прощения у моего друга Жиро, но узнать его мне удалось главным образом по отсутствию у него тридцати зубов и наличию лишь двух.

И в самом деле, помимо того, что солнце Каталонии и Андалусии покрыло лица друзей плотным темно-коричневым загаром, поразительные изменения произошли во всем их облике. Жиро, уехавший без всяких волос на голове, отрастил львиную гриву, а Дебароль, обладавший роскошной шевелюрой, стал почти лысым! Странствия подействовали на волосяные покровы голов двух путешественников противоположным образом. Изучать этот случай я предоставляю врачам и продавцам мазей.

С радостным возгласом я распахнул дверцы, и две секунды спустя Жиро и Дебароль устроились в моей карете. Они проделали изумительное путешествие, перемещаясь все время пешком, — путешествие художников в полном смысле этого слова: с папкой для эскизов на ремне за спиной, с карандашом в руках, с эскопетой на плече; они ночевали где придется, ели что попало, но всю дорогу смеялись, пели и делали зарисовки. В Севилье, двенадцать дней тому назад, они узнали о предстоящих свадьбах и празднествах и тотчас же отправились в Мадрид. За двенадцать дней они прошли сто сорок французских льё и только что прибыли в испанскую столицу.

Перед выходом из Севильи друзья купили какую-то несчастную борзую. Первые три дня она бежала перед ними, четвертый и пятый день шла рядом; наконец, на шестой день она стала отставать: силы ее истощились. На следующий день, когда надо было трогаться в путь, бедное животное попыталось встать на свои одеревенелые лапы, но это превышало ее возможности. Тогда Жиро взял борзую на руки и нес ее шесть часов подряд; спустя шесть часов и три минуты борзая издохла у него на груди. Ей вырыли могиду у придорожной канавы. В этот день Жиро и Дебароль прошли лишь двенадцать льё, но зато на следующий день они наверстали упущенное, пройдя восемнадцать.

Короче, друзья явились в Мадрид и узнали, что я тоже приехал сюда. Они тотчас же принялись меня разыскивать и по счастливой случайности наткнулись прямо на мою карету. Первое, что я сказал, едва успев расцеловаться с ними, было: «Вы ведь поедете со мной в Алжир, правда?» Они переглянулись. Прошел уже месяц с того дня, когда они должны были вернуться во Францию. Дебароль вздохнул. Жиро поднял глаза к небу и прошептал: «О, моя бедная семья!»

Надо Вам сказать, что у Жиро совершенно очаровательная, милая, замечательная жена, которая подарила ему восемь лет назад прелестного белокурого ребенка (помнится, на выставке Вас восхитил этот ребенок, играющий с борзой, не с этой, разумеется, а с другой борзой, тоже уже умершей, но не от усталости, а от несварения желудка). Жена с ребенком, двадцатичетырехлетний младший брат, исследующий Маркизские острова, и семидесятилетняя мать — вот три самые дорогие сердечные привязанности Жиро, составляющие его семью. Естественно, что время от времени он вспоминает о ней. Однако эмоции, пробуждаемые в нем этими мыслями, проявляются по-разному в соответствии с тем, в какое время дня и при каких обстоятельствах эти мысли к нему приходят. То есть по утрам он думает о своей семье иначе, чем вечерами: дело в том, что утром он голоден, а вечером сыт. Всем известно, как меняется взгляд на вещи в зависимости от того, на какой желудок их воспринимать: сытый или голодный. По утрам, когда Жиро думает о своей семье, он невыносим; вечерами эти же мысли делают его очаровательным.

Что касается Дебароля, то я не знаю, есть ли у него семья, думает ли он о своей семье и отвлекают ли его внимание эти мысли, но в чем я уверен, так это в том, что рассеянность Дамиса, кусающего себе палец вместо ломтика хлеба, ничто по сравнению с рассеянностью Дебароля.

Это отступление по поводу Жиро и Дебароля помешало мне сообщить Вам, сударыня, что, как только один закончил свой вздох, а другой — свою фразу, оба они согласились принять мое предложение. Итак, наша группа была в полном составе, таком же, как в день знаменитой клятвы Горациев, уже упомянутой мной, причем мы оказались в Испании в достаточной степени вовремя, чтобы еще успеть объехать вместе пол страны. Теперь я считаю себя обязанным нарисовать Вам портреты Жиро и Дебароля, подобно тому, как я уже описал Вам Буланже, Маке и моего сына.

Жиро — автор «Увольнения до десяти часов», подобно тому как Делакруа — автор «Гяура», а Шеффер — автор «Франчески да Римини». Это значит, что, кроме «Увольнения до десяти часов», которое Вы видели в гравюрах, в литографиях, на табакерках и даже в театре, Жиро написал еще тысячу чудесных вещей — исторических полотен, жанровых картин, портретов, пастелей и т. д и т. п. Жиро не живописец, а сама живопись. Чтобы рисовать, он не нуждается в тех или иных обычных принадлежностях: когда отсутствует карандаш, теряется рашкуль, исчезает кисть, не находится перо, Жиро рисует углем, спичкой, палкой, зубочисткой; более всего на его проницательный и язвительный ум воздействуют смешные стороны того, что он изображает: его глаз подобен одному из тех лишающих всяких иллюзий зеркал, какие утрируют и искажают все лица. Жиро создавал шаржи на Аполлона Бельведерского и Венеру Милосскую. Если бы Нарцисс жил во времена Жиро или Жиро жил во времена Нарцисса, то, возможно, несчастный сын не помню кого, сударыня, вместо того чтобы умереть от истомы, любуясь собой, умер бы от хохота, созерцая шарж на себя. Не стоит и говорить о том, что Жиро — один из самых остроумных моих знакомых и что мне редко приходилось видеть художника — в мастерской ли, в салоне ли и даже во дворце, — так тонко чувствующего, где он находится, и умеющего соблюдать условности, которые там приняты. Достаточно сказать, что, находясь на балу в Опере, Жиро исполняет музыку Мюзара так, что заставляет млеть от удовольствия этого Наполеона канкана.

Что касается Дебароля, то нарисовать его портрет труднее, хотя ему присуще еще больше своеобразия, чем портрету Жиро. Дебароль — смесь художника и странника, но художника и странника парижского. Он владеет шпагой, как Гризье, палкой, как Фанфан, французским боксом, как Лекур. Это множество физических упражнений, не считая того, что на досуге ему свойственно орудовать карандашом и пером, развило в нем привычку к усиленной жестикуляции, почти всегда наносящей ущерб тому, что его окружает. И кроме того, Дебароль рассеян.

Я уже говорил Вам об этом, сударыня. Когда Дебароль стоит, то его рассеянность приводит всего лишь к тому, что он либо не слышит, либо тотчас же забывает услышанное — вот и все. Но когда он сидит, дело становится гораздо серьезнее — где бы ему ни довелось в это время находиться, он очень тихо и самым естественным образом переходит от рассеянности ко сну. И потому Дебароль научился придавать своему сну, всегда, впрочем, бесшумному, надо отдать ему должное, такой достойный вид, что, за исключением Жиро, все бодрствующие относятся к этому его состоянию с должным уважением. А вот Жиро, сударыня, не проявляет к Дебаролю никакого почтения. Стоит Дебаролю заснуть, как в Жиро словно что-то пробуждается. В ту же минуту он подходит к другу и, приложив большой палец к его носу, начинает давить на него до тех пор, пока нос, полностью сплющенный, не исчезает в усах. В ту минуту, когда его нос достигает такой степени сплюснутости, Дебароль просыпается, готовый проучить нахала, проявившего вольность в обращении с органом, который он постоянно лишает табака, чтобы сохранить его врожденное изящество. Однако, поняв, что это сделал Жиро, он улыбается той милой дружеской улыбкой, какую мне доводилось видеть только на его губах. За те двадцать лет, что Жиро и Дебароль знакомы, Жиро миллион раз расплющивал нос Дебаролю. Если согласиться с этим подсчетом, то это означает, сударыня, что ровно миллион раз Дебароль улыбался Жиро лишь по одному этому поводу.

Когда я встретился с Жиро и Дебаролем, они уже носили испанские наряды, то есть шляпы с загнутыми полями, в форме круглого пирога и с двумя шелковыми помпонами, один на другом, короткие расшитые куртки, кричащие жилеты, красные кушаки, короткие штаны, вышитые гетры и андалусские накидки. Впрочем, эта манера одеваться объяснялась не столько восторгом, который вызывал в них этот национальный костюм, сколько определенными обстоятельствами, о которых следует здесь упомянуть.

Уезжая из Франции, Жиро и Дебароль захватили с собой, помимо бывшей на них дорожной одежды, чемодан с двумя сюртуками, двумя рединготами, двумя парами брюк и двумя шляпами Жибюса. Сюртуки, рединготы и брюки, хотя и крайне изношенные, сохранили, тем не менее, свою форму, и в них по-прежнему чувствовался их парижский покрой. Однако шляпы Жибюса, эти еще не очень жизнестойкие изделия нашей современной цивилизации, не смогли перенести жаркого солнца Барселоны и Мурсии и полностью отошли от вертикали, приобретя наклон вперед. Этот выгиб, легко исправляемый во Франции за несколько секунд, упорно не поддавался усилиям испанских шляпников, знакомых по-прежнему лишь с фетровыми шляпами времен Людовика XIII и андалусскими сомбреро. В итоге Жиро и Дебароль имели такой вид, будто каждый из них надел на голову каминную трубу, согнутую ветром; когда они шли рядом и не забывали надеть шляпы одинаковым образом — наклоном вперед или назад, это еще не очень бросалось в глаза: если наклон был обращен вперед, у них был вид двух русских гренадеров, кидающихся в атаку; если шляпы были повернуты изгибом назад, то друзья выглядели как Бертран и его убегающая тень. Но, когда по забывчивости, вполне простительной для путешественников, занятых созерцанием пейзажа, света, воздуха, мужчин, женщин и всего прочего, они надевали свои шляпы противоположным образом, то сразу становились похожими на фантастические ножницы на четырех ногах, шагающие в раскрытом состоянии. Однажды Дебаролю пришла в голову мысль отнести свою шляпу в починку к часовщику, поскольку шляпники оказались бессильными. Часовщик выпрямил шляпу с помощью часовой пружины, и Дебароль, к великому изумлению Жиро, явился в гостиницу в совершенно прямом головном уборе. В этом вполне приемлемом состоянии шляпа продержалась три дня, но в конце третьего дня, когда Дебароль спал, пружина распрямилась со звуком ходиков, собирающихся отбивать время. Шляпа Дебароля оказалась с часовым механизмом. Все эти злоключения с одеждой и головными уборами в конце концов склонили Жиро и Дебароля к решению перейти на андалусские костюмы; именно в этом одеянии они предстали сначала передо мной, а потом и перед всей французской колонией.

Высказав вновь прибывшим свою радость по поводу воссоединения с ними, обитатели нашей колонии поинтересовались результатами посещения рынка и посольства. По поводу рынка ответ держал Поль: открыв корзину, он показал переложенные капустными листьями двенадцать яиц, шесть куропаток, двух зайцев и гранадский окорок. Надо сказать, сударыня, что если в Испании люди не едят или питаются плохо, то лишь потому, что им не хочется есть. Мать-земля, почти повсюду плодородная, щедро одаряет Испанию: самые лучшие овощи произрастают здесь, не требуя никаких трудов, а вкуснейшие плоды созревают в диком виде. Нагнувшись, в любое время года здесь можно отыскать клубнику, затерянную среди цветущих фиалок, а в течение шести месяцев в году, поднявшись всего лишь на цыпочки, можно сорвать либо золотистые апельсины, которые, словно благоухающие шары, раскачиваются над головами прохожих, либо гранаты, которые, разрываясь, как переполненное сердце, обрушивают на лоб путника град рубинов.

Ну а для охотников Испания — земля обетованная. Ее просторные равнины с сухими зарослями вереска дают неприкосновенное убежище куропаткам — косари не истребляют их яиц, равно как и зайцам — пахари не трогают их детенышей. Что касается крупной дичи, такой, как олени, лани, кабаны, день ото дня все реже встречающейся в наших лесах, то она находит надежное укрытие в сьеррах, перерезающих по всем направлениям Испанию, и живет там под покровительством разбойников — истинных хозяев гор.

К тому же я еще не упоминал о некоторых свято хранимых традициях, неизвестно откуда ведущих происхождение. Например, зайцы в жареном и тушеном виде, украшение наших обедов, почти во всей Испании — запрещенное блюдо, так как считается, что они разрывают могилы и пожирают трупы. Иногда и клевета бывает полезна. В Испании зайцы умирают от старости, наблюдая, как испанцы поедают кроликов. Более того, уж не знаю, какой оброк платят куропатки поварам, но им удалось добиться, что, вместо того, чтобы подавать их жареными, под горчичным соусом или в виде сальми, их кладут в мерзкий уксусный соус — с единственной целью доказать всем не сведущим в кулинарии, что куропатки, эти вицекоролевы трапез, оспаривающие пальму первенства у фазанов, еще менее съедобны, чем совы или вороны. Видя эти роковые заблуждения, я вообразил, что мне уготована великая задача: восстановить репутацию куропаток и зайцев.

Французская колония явно была расположена оказать мне помощь в этом справедливом и человеколюбивом деле, ибо ее обитатели казались вполне довольными рыночными покупками. Единственное, что их еще тревожило, — это мой визит во французское посольство. Я поспешил их успокоить. Предупрежденный о моем приезде графом де Сальванди, г-н Брессон, хотя и разрывался между обязанностями посла, озабоченного политическими интересами, и хозяина, соблюдающего правила этикета, приказал, чтобы меня пригласили к нему безотлагательно, как только я явлюсь в особняк посольства. Приказ был выполнен.

Я не был знаком с г-ном Брессоном. Он оказался человеком большого роста, со строгим и холодным лицом, высоко поднятой головой, что всегда приятно видеть у тех, кто, добившись своего видного положения, имеет право так ее носить. Твердость, проявленная Брессоном во всем этом грандиозном свадебном деле, достойна восхищения: он не позволил смутить себя ни угрозами со стороны лорда Пальмерстона, ни пророчествами газет, ни даже продажей мебели г-ном Бульвером. Надо Вам сказать, сударыня, что г-н Бульвер, задумав сменить квартиру и обзавестись новой обстановкой, продал свою старую мебель, создавая при этом видимость переезда не с одной улицы на другую, а из одного королевства в другое.

Господин Брессон принял меня превосходно; он имел любезность, повторив слова принца, заранее выразить уверенность, что тот будет очень рад меня увидеть, и, для того чтобы эта встреча произошла как можно быстрее, пригласил меня на назначенный в тот же день обед с его высочеством. Все мои друзья были приглашены на вечерний прием, который должен был за этим последовать. Я подчеркиваю слово «все», обращая внимание на то, что круг приглашенных был составлен по моему усмотрению.

Прощаясь с г-ном Брессоном — а прощался я с ним, признаюсь, очарованный оказанным мне приемом, ведь мне известно, что он не склонен расточать подобное внимание, — я осведомился об адресах Глюксберга, Талейрана и Гито.

Я так быстро покинул Париж, что не успел узнать у господина герцога Деказе, одного из первых моих литературных покровителей, которого я никогда не забуду, — не успел, повторяю, узнать у господина герцога Деказе, есть ли у него поручения к сыну. Я помнил Глюксберга еще ребенком, как раз в ту пору, когда Буланже писал его портрет, и теперь я поспешил повидаться с ним и побеседовать о его отце, с которым я сам уже очень давно не встречался. Вы знаете лучше, чем кто-либо, сударыня, что у меня редко бывает возможность навещать приятных мне людей, но, когда я попадаю к ним в дом, меня уже невозможно оттуда выгнать. Так что у Глюксберга я провел целый час.

Что касается Талейрана, то его мне тоже хотелось посетить поскорее, хотя с ним мы виделись не так давно, как с Глюксбергом. Я познакомился с Талейраном в Италии, где он находился в качестве атташе посольства во Флоренции. Во время одного из его приездов в Париж я Вам представлял его, и Вы могли убедиться, что никогда более утонченный ум не оживлял более одухотворенное лицо. Талейран — настоящий атташе посольства, особенно в Испании. И скажу Вам по секрету, что в Мадриде он достиг всяческих успехов благодаря своему особому способу представлять Францию. Следствием этого присущего только ему великого умения стала бледность, великолепно гармонирующая с синими глазами и белокурыми волосами молодого дипломата. Глюксберг воплощает серьезную сторону представительства, а Талейран — привлекательную.

Гито — родственник г-жи Брессон и потомок храбреца Гито, известного своей преданностью королеве Анне Австрийской. Этот Гито (разумеется, я говорю о старом Гито) послужил той железной рукой, какая была выбрана, чтобы арестовать принца Конде, державшего в страхе малый двор Пале-Рояля. Кроме того, однажды Гито, действуя от имени королевы, отправился за Людовиком XIII к мадемуазель де Лафайет в женский монастырь Визитации и привел короля ночевать в Лувр; это произошло ровно за девять месяцев до рождения Людовика XIV. Как уверяла меня одна августейшая особа, хорошо осведомленная по части занимательных историй, которые касаются монархии, Гито оставил записки, но его семья сожгла их по настоянию Людовика XVIII. Если бы потомки Гито не принесли его мемуары в жертву, то, вероятно, мы имели бы возможность проникнуть в секрет куда более важный, чем тайна Железной Маски. Молодой Тито, добрый и достойный юноша двадцати двух лет, сознавая, какое громкое имя он носит, тоже, я в этом уверен, готов посвятить себя служению какой-нибудь королеве, если бы только нашлась королева, нуждающаяся в его преданности. Намек всем молодым европейским королевам!

Я вернулся весьма довольный своей поездкой, ибо нашел богатый рынок, посольство, равного которому невозможно отыскать, и по пути завербовал двух друзей, по моим представлениям находившихся на другом конце Пиренейского полуострова. Я забыл упомянуть, что, кроме приглашений — моего личного на обед и общего на вечер, — я привез билеты на все королевские празднества и даже на большую корриду, которая состоится на площади Майор и будет длиться три-четыре дня.

Нам обещали, что мы увидим настоящие чудеса во время этой корриды, которая будет происходить в обстановке такого великолепия и такого своеобразия, какие присущи лишь празднествам, устраиваемым в честь рождений и свадеб инфантов и инфант. Вот уже шестнадцать лет в Мадриде не было подобной корриды. Тем не менее знатоки качают головой и цокают языком, выражая сомнение. Будучи крайне любопытным, я поинтересовался, что означает такое двойное выражение несогласия, и мне объяснили, что знатоки считают территорию площади Майор слишком большой.

И действительно, сударыня, очевидно, что, чем больше территория, на которой сталкиваются бык и его противники, тем менее яростно кипит битва, поскольку большое пространство представляет возможность для бегства. Стало быть, нам грозит опасность, что в течение четырех дней празднеств мы увидим всего лишь двести — триста убитых лошадей и десять — двенадцать раненых людей. В обычном цирке можно рассчитывать на вдвое большее число жертв! Теперь Вам понятно презрение настоящих знатоков корриды к большим площадям?

Зато мы теперь знаем, чем нам заняться завтра: завтра должна состояться коррида у ворот Алькала, то есть в обычном цирке, и весь Мадрид заранее пребывает в лихорадке. Признаюсь Вам, что она охватила и нас, как если бы мы были настоящими жителями Мадрида. Лихорадка передается.

В ожидании этого события мы осмотрели мост Толедо: это было паломничество, за которое все высказались, слушая, как Александр распевает всю дорогу:

В корсете черном, по мосту ступая,

Ты весь Мадрид сражаешь красотой,

И королева выглядит любая Дурнушкой по сравнению с тобой.[14]

Увы, сударыня! Мост Толедо по-прежнему стоит на месте, но Сабины там больше нет, и мы тщетно высматривали эту прекрасную манолу, которая наравне с горным ветром свела с ума несчастного Гастибельсу. И столь же тщетно мы пытались отыскать Мансанарес. Надо все же раз и навсегда условиться относительно рек. У нас, когда находишься при исполнении общественных обязанностей, не принято уходить со своего места, не предупредив, куда идешь.

Вот я, сударыня, исполняю общественные обязанности и подаю пример: объявляю громогласно, чтобы наш хозяин это услышал, что я Вас покидаю и отправляюсь на обед в посольство. Все мои друзья идут обедать к Ларди, а дорогу туда им показывает Теофиль Готье, которого они встретили бесцельно блуждающим по улицам и который утверждает, что знает Испанию лучше испанцев. А потому он предупредил их, что обед будет скверный.

VI

Мадрид, 11 октября, утро.

Наконец-то, сударыня, закончились предсказанные нам ужасные волнения, связанные с первыми боями корриды. Один из нас побледнел, другому стало совсем плохо, а четверо остальных застыли на своих скамьях неподвижно, словно старцы-римляне, которых победители-галлы приняли за богов Капитолия. Но еще до корриды я встретился с принцем; как всегда, он был очарователен, и у него для каждого из нас нашлись любезные слова. Мои друзья были удивлены тем, что в столь юном возрасте он уже владеет той изумительной гибкостью речи, какая позволяет находить для каждого то, что ему должно быть сказано. Дело в том, что ничто так не добавляет остроты уму, как состояние счастья, а герцог де Монпансье показался мне вчера вечером самым счастливым принцем на свете.

Я бы подробно описал Вам, сударыня, все здешние празднества, если бы некоторые газеты уже не объявили, что я поехал в Испанию как официальный историограф его высочества. Из-за подобной глупости Вы лишаетесь великолепного отчета; впрочем, Вы сможете прочесть обо всем этом в искрящемся остроумием письме, которое только что принес показать мне мой друг Ашар и которое он отправляет в «Эпоху». А надо Вам сказать, сударыня, что французская колония растет день ото дня; скоро это будет напоминать оккупацию. Прогуливаясь по улицам, встречаешь примерно поровну испанцев и парижан. Если бы солнце не светило так ярко, если бы не обилие кругом мантилий и жгуче-черных глаз, каких я никогда раньше не видел, если бы не тихий шелест вееров, постоянно колеблющих воздух Кастилии, — можно было бы подумать, что находишься во Франции.

После посещения посольства я прежде всего нанес визиты двум моим добрым друзьям, знакомым Вам по имени. Один из них — соПёв1 Рока де Тогорес, который когда-нибудь займет пост министра, а второй — герцог де Осуна, который, вероятно, давно бы им стал, если бы хотел. Рока де Тогорес — один из первых поэтов Испании и один из самых возвышенных умов страны. У испанцев хватает вкуса считать, что их поэты годятся не только на то, чтобы складывать стихи, а их умные люди не должны быть лишь остряками. Рока де Тогорес оправдывает такое доверие, становясь одним из самых известных в Испании людей.

Герцог де Осуна — из числа тех вельмож, каких мало осталось в современном обществе. Он гранд Испании тринадцать или четырнадцать раз; у него столько орденов, что они не помещаются на его груди; он последний представитель своего рода, в котором слились три величайших рода Испании — Лерма, Бенавенте и Инфантадо. В течение пяти столетий его предки не покидали ступени трона, а временами восседали и на самом троне. Подобно Рую Гомесу де Сильва из «Эрнани», пятой он упирается в герцогов, а головою — в королей.

Доходы герцога де Осуна огромны: утверждают, что он сам не знает, сколь они велики; его владения покрывают обширные территории Испании и Фландрии. Его нидерландские замки прекраснее дворцов не только прежнего короля, лишившегося власти, но и даже дворцов ныне царствующего монарха. В Испании ему принадлежат такие крепости, что, будь он мятежником, а не верным подданным, ему удалось бы продержаться там целый год одному со своими слугами против всех испанских армий. У него свои равнины, свои горные хребты, свои леса, и в этих лесах — вслушайтесь, сударыня, — у него свои собственные разбойники.

Я уже говорил Вам, что во всей Испании осталось пятьдесят-шестьдесят разбойников. Так вот, семь из них принадлежат герцогу де Осуна. Не подумайте только, что он их атаман. Вовсе нет; он их хозяин, и только.

Вот каким образом Осуна сделал такое странное приобретение. Три или четыре года назад в Испании истребляли разбойничество, но, как я уже говорил, примерно шестидесяти из них удалось избежать уничтожения. Человек тридцать — сорок нашли укрытие в недоступных ущельях сьерры, восемь или десять — между Кастро-дель-Рио и Алькаудете, остальные спрятались в Аламинском лесу. Ну а Аламинский лес принадлежит герцогу де Осуна.

Какое-то время стражники герцога тревожили бандитов, а бандиты, люди нетерпеливые, отвечали им тем же. В итоге стороны обменялись ружейными выстрелами, много пуль застряло в стволах деревьев, но кое-какие остались в трупах. Сложилось нетерпимое положение, и потому вскоре наступило перемирие, основывающееся на следующих началах: между стражниками и разбойниками будет заключен мир; стражники не станут впредь устраивать облавы на разбойников, но и разбойники, со своей стороны, никогда не будут задерживать путешественников, заведомо известных как родственники, друзья или обладатели охранной грамоты, выданной герцогом де Осуна. Помимо этого, священнику деревни, расположенной посреди Ала-минского леса и принадлежащей герцогу де Осуна, вменялось в обязанность исповедовать, причащать и хоронить тех разбойников, какие умирали естественной смертью или вследствие несчастного случая. Действуя согласно этому договору, священник исповедовал, причащал и хоронил разбойников, стараясь изо всех сил, так что число их уменьшилось в конце концов с десяти до семи.

В один прекрасный день, вернее вечер, разбойники, сидевшие в засаде, увидели, что к ним приближается маркиза де Санта-С. Мимоходом замечу с Вашего позволения, сударыня, что маркиза де Санта-С. — одна из самых красивых женщин Мадрида, а когда так говорят, то подразумевают — одна из самых красивых женщин на свете. Маркиза де Санта-С. без всяких опасений ехала в карете, лошади бежали быстрой рысью, как вдруг перед глазами ошеломленных кучера и лакея внезапно появились семь эскопет. Карета остановилась. Маркиза выглянула и, увидев происходящее, лишилась чувств.

Разбойники воспользовались обмороком маркизы и ограбили ее, однако проделали это с такой почтительностью, что было нетрудно заметить: они старались выказать себя во всех отношениях достойными покровительства, которое было им даровано. Закончив свою работу, они велели кучеру продолжать путь. Маркиза, ощутив покачивание кареты, пришла в себя. Она была цела и невредима, но грабители забрали у нее все до последнего реала, похитили все до единой драгоценности.

Добравшись до Мадрида, маркиза поспешила сообщить герцогу де Осуна о происшествии, жертвой которого она стала. «Вы сказали им, что я имею честь быть вашим кузеном, сударыня?» — спросил Осуна. «Я ничего не могла им сказать, так как была в обмороке», — отвечала маркиза. «Прекрасно!» — «Что прекрасно?» — «Мне все понятно, маркиза, возвращайтесь к себе и ждите от меня известий».

Прошла неделя, и никаких известий от герцога де Осуна маркизе не поступало. Еще через день она получила письмо с приглашением посетить своего кузена. Герцог ждал ее в своем кабинете в обществе незнакомого ей человека. «Дорогая маркиза, — сказал он, подводя ее к столу, на котором лежали мешочек с деньгами и груда украшений, — скажите мне, пожалуйста, какая сумма была у вас в карете?» — «Четыре тысячи реалов». — «Пересчитайте, — протянул ей мешочек Осуна, — впрочем, лучше я это сделаю сам. Ваши ручки слишком красивы, чтобы пачкать их, прикасаясь к столь грубым монетам».

Герцог сосчитал находившиеся в мешочке деньги: все сошлось с точностью до мараведи. «А теперь, дорогая маркиза, — продолжил он, — осмотрите эти драгоценности и проверьте, все ли они тут». Маркиза перебрала браслеты, цепочки, часы, кольца, броши, ожерелья — все было на месте, вплоть до последней золотой булавочки. «Но кто вам вернул все это?» — спросила она. «Этот господин», — ответил Осуна, указывая на незнакомца. «А кто он?» — «Главарь разбойников, напавших на вас. Я выразил ему свое неудовольствие и сказал, что вы моя кузина. Он был в отчаянии, что вы сами ему об этом не сказали, ибо тогда он не только не стал бы вас останавливать, но, напротив, дал бы вам эскорт для сопровождения, будь у вас в этом надобность. Он приносит вам свои искреннейшие и почтительнейшие извинения». При этих словах герцога бандит поклонился.

«Простите же его, — продолжал герцог, — как Господь прощает всякий грех». «О, от всего сердца, — ответила маркиза, — но с одним условием». — «Каким же?» — спросил Осуна. Главарь устремил на маркизу обеспокоенный и проницательный взгляд. «Оно состоит в том, — промолвила маркиза, выбрав среди драгоценностей простенькое золотое колечко, — что, за исключением этого колечка, подарка моей матери, он унесет обратно все, что принес». Разбойник попытался возразить. «Без этого я не могу вас простить!» — повторила маркиза. «Друг мой! — вмешался герцог. — Моя кузина исключительно упряма; советую вам уступить ей». Главарь, не говоря ни слова, забрал деньги и драгоценности, откланялся и вышел.

Когда маркиза вернулась к себе, ей передали, что в особняк к ней приходил незнакомец и оставил пакет на ее имя. Маркиза открыла пакет — в нем были деньги и украшения. Не было ни малейшей возможности последовать за разбойником в Аламинский лес, и маркиза вынуждена была принять назад принадлежащие ей ценности.

После этого эпизода ничего подобного больше не повторялось и герцогу де Осуна не в чем было упрекнуть своих разбойников. Вот что такое крупный вельможа в Испании, сударыня, — как видите, они довольно мало похожи на наших мелких вельмож!

Прежде чем мы расстались с герцогом, я был приглашен позавтракать с ним на следующий день. По его словам, он приберег для меня какой-то сюрприз. Будьте спокойны, сударыня: если этот сюрприз того стоит — а в этом у меня нет сомнений, — я с Вами поделюсь!

В это утро Мадрид пробудился в праздничном настроении. Все театральные подмостки и все площади, какие мы вчера по прибытии видели пустыми, с шести часов утра заполнились: подмостки — актерами, а площади — зрителями. На всех этих подмостках исполнялись народные танцы всех четырнадцати главных провинций Испании: Каталонии, Валенсии, Арагона, Андалусии, Старой Кастилии, Новой Кастилии, Мурсии, Эстремадуры, Леона, Галисии, Астурии, Наварры, Ла-Манчи и Бискайи. Все танцоры, мужчины и женщины, с непременными кастаньетами в руках, были одеты в национальные костюмы, которые в Испании — как и, увы, повсюду — встречаются все реже и реже, однако по данному случаю заблистали вновь во всем своем первозданном великолепии. Каждая группа танцоров в самом деле состояла из жителей представляемой ими провинции.

Наблюдая это, Вы имели бы возможность восхититься удивительным чувством цвета, которым природа наделила зрение этих детей солнца. Замечали ли Вы, сударыня, что, чем дальше продвигаешься с юга на север, тем менее яркой становится одежда местных жителей и, в конце концов, на больших широтах становится совершенно невыразительной по цвету. Каким счастливым, должно быть, почувствовал себя Рубенс, этот прославленный художник с пламенной душой, отправленный в качестве посла в Испанию, когда перед его глазами засверкала великолепная радуга пестрых нарядов обитателей Мадрида. Здесь каждое одеяние подобно палитре, на которой смешиваются самые дерзкие оттенки, никогда не противореча друг другу. Если бы можно было увидеть улицы Мадрида с высоты птичьего полета, на расстоянии четверти льё от земли, они бы показались, уверен, огромной клумбой, целиком усеянной цветами.

Танцоров было слишком мало, чтобы выступления проходили одновременно на всех подмостках, поэтому та или иная группа, исполнив на площади или улице все танцевальные фигуры, какие ей следовало показать, с музыкантами во главе устремлялась в путь в поисках новой сцены и новых зрителей. И тогда вдоль всей дороги окна заполнялись головами женщин с обнаженными плечами, с гладкими и блестящими, как вороново крыло, волосами; на этих иссиня-черных волосах пылала либо пурпурная роза, либо вишневая камелия, либо багровая гвоздика. Мантилья, наброшенная поверх всего этого, ничего не скрывала; слышался дразнящий шелест беспрестанно раскрывающихся и захлопывающихся вееров — тонкие пальчики сжимали и теребили их с невероятной ловкостью и восхитительным кокетством.

Тем временем театральные подмостки, покинутые танцорами, не оставались надолго пустыми: танцы сменялись борьбой; мавры в тюрбанах, вооруженные кривыми турецкими саблями, и рыцари в синих юбках, в обтягивающих фуфайках, в шапочках с перьями, с мечами в виде креста, какие были в ходу лет двадцать назад в Тэте и Ам-бигю, заполняли эстрады и, изображая: одни воинов эмира Боабдила, другие — крестоносцев короля Фердинанда, с грехом пополам разыгрывали сцены взятия Гранады и подвиги Великого капитана. Чтобы поднять дух бойцов, беспрерывно гремел состоящий из барабанов и труб оркестр, сверкающий и варварский, заставляя думать, что ты присутствуешь не при осаде Гранады, а при падении Иерихона.

На других эстрадах мы видели китайцев с шапками в виде пагод, с раскосыми глазами, длинными усами, в шелковых одеждах со сверкающими бубенчиками. Истина, однако, заставляет меня сказать, что признанными героями дня были в основном танцоры и мавры. И хотя китайцы не были совсем обделены вниманием, их представления показались мне устаревшими даже для Испании.

Пробиваясь среди лихорадочно возбужденной толпы, которую то и дело со страшным грохотом рассекали кареты, на вид извлеченные из конюшен Людовика XIV и запряженные лошадьми или мулами с султанами на голове, мы добрались до церкви Аточа, в которой обычно проходят венчания инфантов и инфант Испании. Никогда еще, думаю, такое обилие людей не размещалось на столь малом пространстве и никогда еще на придворных нарядах не выставлялось напоказ столько золота.

Посреди этой роскоши, напоминавшей о древних властителях Индии и Перу, наши два юных принца выделялись своей чисто военной простотой. Оба были одеты в генеральские мундиры: белые кюлоты, ботфорты, широкая красная лента на груди и орден Золотого Руна на шее. У его высочества герцога де Монпансье орден был в оправе из бриллиантов. Королева очаровывала грацией; инфанта блистала красотой.

Ну надо же! Минуту назад, сударыня, я заявил, что ничего не буду рассказывать обо всех этих чудесах и вот, вместо того чтобы сдержать данное самому себе слово, пустился в бесконечные описания. Так что удовольствуюсь лишь тем, что скажу: в два часа дня патриарх Индий произнес брачное благословение. По выходе из церкви мы увидели толпу такой же плотной, какой она была, когда мы туда входили. Росный Ладан в своем восточном наряде вызывал всеобщее восхищение. Это восхищение несколько задерживало нас, к нашему великому сожалению, ибо мы спешили как можно скорее переодеться и пойти смотреть корриду. Она была назначена на половину третьего, а это, вероятно, единственное зрелище, которое начинают, не дожидаясь опаздывающих, даже если речь идет о королеве.

Я приказал кучеру покинуть Прадо, заполненный приготовлениями к иллюминации и фейерверку, и ехать по менее оживленным улицам. Нам предстояло привести себя в порядок, а точнее — снять с себя парадную одежду. В четверть третьего мы добрались до дома Монье и в половине третьего готовы были сесть в карету, но из-за перебранки с кучером, отказавшимся посадить в экипаж пять человек, наше положение осложнилось и мы оказались на мостовой. Пришлось идти пешком к воротам Алькала, а расстояние между ними и домом Монье примерно четверть льё, что требовало минут десять, не меньше, даже если мчаться бегом.

Какое это любопытное зрелище, сударыня, — Мадрид, спешащий на корриду! Город напоминал поток, выступивший из берегов и покатившийся по склону. Души, описанные Данте, преодолевшие страшный порог Ада и подгоняемые ветром, как кружащиеся листья, не неслись с такой быстротой и неистовством, как эта толпа, разрывавшаяся прежде между столькими представлениями и опаздывающая теперь, подобно нам, на свое любимое зрелище. Вся улица Алькала, такая же широкая, как наши Елисейские поля, и заканчивающаяся воротами, почти такими же гигантскими, как наша триумфальная арка Звезды, была похожа на ниву из мужчин и женщин, теснящихся, как колосья пшеницы в поле, и наклоненных в одну и ту же сторону неукротимым ветром любопытства.

Для этого великого дня были извлечены из сараев кареты, которые в наше время можно увидеть только на картинах Ван дер Мейлена, и шарабаны, которых нельзя увидеть нигде. Рядом с колесами карет, среди потока людей, ехали верхом, чудесным образом никого не задевая, крестьяне из окрестностей Мадрида, с карабином у ленчика седла и с таким свирепым видом, словно речь шла о том, чтобы захватить силой места в цирке, а не заплатить за них. Вдобавок, среди этого столпотворения пешеходов в пестрых одеждах, громоздких карет, шарабанов с огромными колесами, всадников на андалусских лошадях вдруг пронесся с необычайной быстротой омнибус, нагруженный таким количеством любопытных, какое только могло поместиться внутри него и на его империале, и прокладывающий себе путь в людском потоке, словно Левиафан, бороздящий море.

Мы остановили проезжавшую карету, где было пока всего четыре пассажира. Кинув два дуро кучеру, который сначала пытался воспротивиться нашему нашествию, не понимая, сколько выгоды оно ему сулит, а потом, придя в восторг от нашей щедрости, затолкал нас в свой экипаж, как булочник впихивает в печь шесть хлебов, и закричал, обращаясь к сидящим внутри пассажирам: «Подвиньтесь! Подвиньтесь!» Одни так и остались стоять, подпирая плечами дно империала, словно Атлант, подпирающий небесный свод; другие примостились на коленях снисходительных соседей, а кто-то сумел втиснуться, словно пыточный клин, между чужими бедрами, причем все это происходило, пока карета неслась бешеным галопом; но так уж было установлено в этот день, что никто не чувствовал ни ударов, ни нажима, озабоченный только одним — лишь бы добраться вовремя, пусть хоть перемолотым, разбитым, раздробленным.

Подъехав к воротам Алькала, наш экипаж остановился примерно в тридцати шагах от огромного сооружения, напоминающего по форме невысокий пирог. Мы соскочили на землю, и, когда последний из нас был еще в воздухе, кучер снова пустил в галоп двух своих мулов, явно охваченных общей лихорадкой, и помчался за следующей партией зрителей. Мы ускорили шаги. Прежде чем войти в цирк, я собирался осмотреть часовню, где служат погребальную мессу, лекарню с двумя врачами и ризницу со священником: врачи готовы оказывать помощь раненым, священник — исповедовать умирающих; но у нас не оставалось времени, ибо послышались звуки фанфар, возвещающие о том, что альгвасил уже бросил цирковому служителю ключ от загона с быками. Мы взяли билеты, устремились в широкую дверь и с замиранием сердца, всегда ощущаемым в предчувствии неведомого и жуткого зрелища, поднялись по лестнице в галерею.

Сударыня, мне сейчас сделали замечание, что скоро уже семь часов и я должен облачиться во фрак. Дело в том, что вчера господин герцог де Риансарес проявил любезность и пригласил меня на торжественную церемонию в дворцовую часовню, а сегодня утром я получил письмо от г-на Брессона, повторяющее это приглашение. Итак, завтра или сегодня ночью я расскажу Вам о корриде.

VII

Мадрид, 12 октября, вечер.

Мы живем в таком вихре, сударыня, что вот уже сорок восемь часов прошло, как я не беседовал с Вами. Надо сказать, что эти сорок восемь часов пронеслись как один нескончаемый мираж, и потому я не то что бы видел, а скорее мне чудилось, что я вижу празднества, иллюминации, бои быков, танцы; все это пронеслось с такой быстротой, с какой появляются и исчезают декорации по свистку театрального машиниста.

Вы, сударыня, оставили нас в ту минуту, когда, стиснутые со всех сторон, подталкиваемые сзади, натыкаясь на тех, кто шел впереди, мы пробирались по идущему вверх коридору новоявленной вавилонской башни, именуемой цирком. В конце коридора мы увидели свет.

Мы остановились — пораженные, ослепленные, потрясенные. Тот, кто не видел огненной Испании, не знает, что такое солнце; тот, кто не слышал рева цирка, не знает, что такое шум.

Представьте себе амфитеатр наподобие Ипподрома, но не на пятнадцать тысяч человек, а на двадцать тысяч, расположившихся на скамьях подороже или подешевле, в зависимости от того, билеты на какие места они предъявили: в тени, частично в тени и частично на солнце, полностью на солнце. Тем зрителям, кто располагает билетами последней категории, приходится, как Вы хорошо понимаете, на протяжении всего зрелища испытывать безжалостный солнечный жар. Те, у кого места, где бывает и тень, и солнце, в течение какого-то времени, благодаря суточному вращению земли, защищены от палящих солнечных лучей. И наконец, те, кто купил билеты на места в тени, с начала и до конца зрелища укрыты от солнца. Разумеется, наши места были в тени.

Первым нашим порывом, когда мы вступили в этот огненный круг, было желание броситься в страхе назад. Никогда в жизни нам не приходилось видеть, да еще в сопровождении подобных криков, колыхание такого количества зонтов от дождя, солнечных зонтов, вееров и платков. Вот что представляла собой арена, когда мы вошли в цирк. Мы находились точно напротив двери загона для быков. Служитель цирка, который только что получил из рук альгвасила ключи от этой двери, разукрашенной лентами, подошел к ней; слева от этой двери, из которой вот-вот должен был выйти бык, замерли, сидя в своих арабских седлах, три пикадора с копьями наперевес. Остальные члены квадрильи, то есть чуло, бандерильеро и тореадор, держались справа от двери, разбросанные по арене, словно стоящие в боевом порядке пешки на шахматной доске.

Скажем сначала, кто такие пикадоры, чуло, бандерильеро и тореадор, а затем попытаемся сделать зримой для наших читателей сцену, на которой они действуют. Пикадор, подвергающийся, по нашему мнению, наибольшей опасности, — это человек верхом на лошади, который с копьем в руках ждет нападения быка. Его копье не настоящее оружие, а скорее жало. Железный наконечник этого копья имеет высоту, позволяющую лишь проткнуть шкуру животного; другими словами, рана, наносимая пикадором, может иметь только одно следствие: ярость быка усиливается и человек и лошадь подвергаются атаке быка, тем более свирепой, чем острее испытываемая им боль. Пикадору грозят две опасности — его может проткнуть рогами бык и растоптать собственная лошадь. О копье, его наступательном оружии, мы уже говорили; защитой же ему служат подбитые железом доспехи для ног, доходящие до середины бедра и покрытые сверху кожаными штанами.

Чудо — это те, кто, размахивая своими зелеными, голубыми или желтыми плащами перед глазами быка, готового обрушить свою ярость на выбитого из седла пикадора или опрокинутую лошадь, отвлекает на себя его внимание. Задача бандерильеро — не дать остыть ярости животного. В ту минуту, когда растерявшийся, ослепленный, утомленный бык крутится на месте, они втыкают ему в оба плеча бандерильи — коротенькие палочки, украшенные разноцветной разрезанной бумагой, наподобие той, какую цепляют дети на хвост воздушного змея. Вонзающееся острие бандерильи загнуто в форме рыболовного крючка.

Тореадор — это король сцены: цирк принадлежит ему; он генерал, который управляет всей битвой, командир, жесту которого беспрекословно подчиняется каждый; даже бык, и тот, неосознанно покоряется его власти; с помощью чуло тореадор ведет быка куда хочет, и, когда наступает минута последнего сражения между ними, оно происходит на том месте, которое выбрал он сам, оставляя за собой все преимущества света и тени, и именно там, сраженный смертельным ударом грозной spada[15], бык издыхает у его ног. И если возлюбленная тореадора находится в цирке, то быку предстоит погибнуть на той части арены, какая располагается ближе всего к ней.

Для каждой корриды есть два или три запасных пикадора на случай ранения сражающихся; то же самое предусмотрено для чуло и бандерильеро. Число тореадоров не является твердо установленным; в этой корриде их было трое: Кучарес, Лукас Бланко и Саламанкино. Из всех троих только Кучарес уже имеет известность.

Вся группа — пикадоры, чуло, бандерильеро и тореадоры — одеты с удивительным изяществом. На них короткие куртки, расшитые золотом и серебром, — зеленые, голубые и розовые; жилеты, расшитые, как и куртки, яркими цветами, гармонируют с остальными частями костюма — кюлотами из плотной вязаной ткани, шелковыми чулками и атласными туфлями. Кушак яркого цвета перетягивает талию участника боя; волосы у него уложены в виде изящного пучка, украшающего затылок, на голове — небольшая черная шляпа, обшитая позументами.

Теперь от действующих лиц перейдем к сцене. Вокруг арены, величественной, как в цирках времен Тита или Веспасиана, тянется сделанная из толстых дубовых досок ограда высотой в шесть футов, и внутри нее находятся все только что описанные нами персонажи. Эта ограда — ее называют olivo — окрашена в красный цвет в верхней части и в черный — в нижней. Две эти части, имеющие неравную высоту, разделяются окрашенной в белый цвет доской, которая образует выступающий бортик; этот бортик служит опорой для чуло, бандерильеро или тореадора, преследуемых быком: поставив ногу на бортик и ухватившись руками за доски, они перепрыгивают через ограду — это называется tomar el olivo, то есть «взять барьер». Тореадор очень редко прибегает к этому крайнему средству: оно расценивается как позорное бегство.

С внешней стороны первой ограды идет вторая, и между ними образуется коридор. В этом коридоре, куда выскакивают чуло и бандерильеро, преследуемые быком, находятся альгвасил, запасные пикадоры, качетеро и зрители, имеющие туда пропуск. Объясним, кто такой качетеро. Качетеро — это палач; его должность почти позорна — когда бык повержен, но еще способен, мыча, поднять свою окровавленную голову, качетеро перескакивает ограждение, появляется на арене, кружным путем, точно кошка или шакал, подкрадывается к ослабевшему животному и сзади добивает его предательским ударом. Этот удар наносится кинжалом, имеющим форму сердца; обычно он отделяет второй шейный позвонок от третьего, и бык валится как подкошенный. Совершив эту расправу, качетеро таким же окольным путем доходит до ограды, перескакивает через нее и исчезает.

Первое ограждение, через которое, как мы знаем, перепрыгивают чуло, бандерильеро и качетеро, не всегда служит надежной защитой. Встречаются прыгучие быки, способные преодолеть его с такой же легкостью, с какой скаковая лошадь перепрыгивает через изгородь, и на одной из гравюр Гойи изображен алькальд Торрехона, пронзенный рогами и затоптанный копытами такого быка. Во время королевских празднеств я видел, как бык три раза подряд перепрыгивал из арены в коридор.

И тогда с тем же проворством, с каким бык перескакивает из арены в коридор, чуло и бандерильеро выпрыгивают из коридора на арену; в ту же минуту служитель цирка открывает дверь, и бык, яростно мечущийся в узком пространстве коридора, видит открытый путь и устремляется снова на ристалище, где его поджидают противники. Иногда арену разделяют на две части. Так поступают, когда она слишком велика. Например, однажды на площади Майор, где устраивают две корриды одновременно, два быка, выпрыгнув в одно и то же время из ристалища в коридор, помчались друг другу навстречу, сшиблись и оба погибли. В ограде, обращенные на четыре страны света, расположены четыре двери; предназначение двух из них всегда одно и то же — через них выпускают живых быков и вытаскивают мертвых. После второго ограждения амфитеатром поднимаются скамьи, заполненные зрителями.

Оркестр расположен прямо над загоном, где стоят быки. Быков, которым предстоит сражаться, отбирают по большей части на самых пустынных пастбищах, пригоняют в Мадрид ночью и помещают в загон, где каждый из них получает свое отдельное стойло. Для того чтобы побольше озлобить быков, им не дают никакого корма в течение десяти — двенадцати часов, пока они стоят в своих темницах. Затем, перед тем как выпустить быка на арену, ему, чтобы довести его ярость до предела, пришпиливают к левому плечу, опять-таки с помощью загнутого крючком острия, пучок лент, цвета которых являются цветами владельца или владельцев этого животного. Заветная цель пикадора и чуло — завладеть этим пучком. Он считается великолепным подарком для возлюбленной.

Я описал Вам поле сражения, сударыня, разрешите теперь перейти к самому зрелищу. Как я уже имел честь Вам сообщить, мы находились прямо напротив загона. Справа от нас была ложа королевы, слева располагался аюнтамь-енто — это что-то вроде нашего мэра, его заместители и городские советники. Мы смотрели вокруг с тревожным ожиданием, с бледными лицами и растерянными глазами.

Слева от меня сидел Рока де Тогорес, прекрасный поэт, о котором я Вам уже говорил, справа — Александр, затем Маке и Буланже. Жиро и Дебароль, одетые в андалусские наряды, стояли на второй скамье. Они уже повидали десять коррид и смотрели на нас с той жалостью, какую ветераны императорской гвардии испытывали к новобранцам.

Служитель цирка отворил дверь загона и спрятался за нее. Появился бык; сделав десять шагов, он внезапно остановился, ослепленный светом и оглушенный шумом. Это был черный бык, и ленты на нем имели цвета Осуны и Ве-рагуа. Из его пасти стекала белая пена, а глаза его горели, как два огненных луча.

Что касается меня, то, должен признаться, сердце мое билось, словно я присутствовал на дуэли. «Посмотрите! Посмотрите! — обратился ко мне Рока. — До чего хорош бык!» Будто спеша подтвердить его слова, бык в ту же минуту ринулся на первого пикадора.

Напрасно тот пытался его остановить своим копьем: бык устремился прямо на острие копья и, ударив лошадь в грудь своими рогами, одним из них пронзил ее до самого сердца. Лошадь, поднятая над землей быком, била в воздухе всеми четырьмя ногами. Пикадор понял, что конь погиб, и ухватился двумя руками за верх ограждения, поспешно высвободив ноги из стремян. В тот миг, когда его лошадь рухнула на землю по одну сторону ограды, он перескочил через нее и упал по другую ее сторону. Лошадь попыталась подняться; кровь текла из двух дыр в ее груди как из открытых кранов. Минуту она стояла, пошатываясь, а затем снова упала. Бык остервенело набросился на нее и за одно мгновение нанес ей еще с десяток ран.

«Отлично! — восторгался Рока. — Это прилипчивый бык… Коррида будет прекрасной!» Я повернулся к своим спутникам: Буланже переносил зрелище достаточно спокойно; Александр сильно побледнел, а Маке вытирал струившийся со лба пот.

Второй пикадор при виде того, как неистовствует бык, стоя над агонизирующей лошадью, перепрыгнул через ограду и двинулся к нему. Но его лошадь, хотя глаза у нее были завязаны, заартачилась: она инстинктивно почувствовала, что хозяин ведет ее на смерть. Бык, заметив нового врага, ринулся на него. На этот раз все произошло молниеносно: лошадь в одну секунду опрокинулась и всем весом навалилась на грудь своего всадника. Нам послышался, если можно так выразиться, скрежет костей.

Раздалось громогласное «ура». Двадцать тысяч голосов взревели в один голос: «Браво, бык! Браво, бык!» Рока кричал вместе со всеми, и — клянусь! — я поддался общему порыву и вторил Рока: «Браво, бык!»

А бык и в самом деле был великолепен: все его тело было черным как смоль, а по его голове и плечам, напоминая алый чепец, стекала кровь двух его противников. «Каково! — радовался Рока. — Говорил же я вам, что этот бык прилипчивый!» Быка называют прилипчивым, если он, опрокинув свою жертву, продолжает с яростью нападать на нее. Действительно, этот бык не только нападал на лошадь, но и пытался достать из-под нее всадника.

Кучарес, тореадор этой корриды, подал знак группе чу-ло и бандерильеро, и они все окружили быка. Среди этой находившейся под его началом группы был и Лукас Бланко, другой тореадор, уже упомянутый мною, красивый молодой человек лет двадцати четырех — двадцати пяти, выступавший всего два года. Он унижал себя, смешавшись с чуло, но воодушевление взяло над ним верх.

Размахивая плащами перед мордой быка, чуло сумели отвлечь его. Бык поднял голову, секунду смотрел на скопище своих врагов, на их пламенеющие на солнце плащи и кинулся на Лукаса Бланко, стоявшего к нему ближе всех. Лукас ограничился тем, что быстро и изящно повернулся на одной ноге, проявляя полнейшее спокойствие; бык проскочил мимо.

Чуло, преследуемые им, понеслись к ограде. Последний из них должен был ощущать на своих плечах обжигающее дыхание животного. Достигнув ограждения, они взлетели на него. Слово «взлетели» как нельзя более точно, так как расцветка их широких накидок — голубых, розовых и зеленых — делала их похожими на стаю птиц с расправленными крыльями. Рога быка вонзились в ограду и пригвоздили к доскам плащ бежавшего последним чуло, который, перескакивая через ограду, успел набросить его на голову животного.

Выдернув рога из досок, бык какое-то мгновение стоял, покрытый розовым плащом чуло, не в силах освободиться от этой накидки, которая впитывала с плеч животного кровь, проступавшую на ней большими алыми пятнами.

Бык топтал ногами край плаща, но середину его держали рога. Животное минуту яростно крутилось на месте, будто обезумев, но внезапно плащ разлетелся на куски, и только один лоскут, словно вымпел, повис на правом роге. Получив возможность видеть, бык обвел арену быстрым сумрачным взглядом.

Над оградой торчали головы убежавших чуло и бандерильеро, готовых снова выскочить на арену, как только бык удалится от барьера. По двум краям арены стояли Лукас Бланко и Кучарес и невозмутимо смотрели на животное.

Трое служителей цирка вытащили пикадора из-под лошади и помогли ему подняться. Пошатываясь, он стоял на утолщенных железной броней ногах, бледный как смерть, с кровавой пеной на губах. Из двух лошадей одна была мертва, а вторая вскидывала ноги, как бы силясь оттолкнуть от себя смерть. Третий пикадор, единственный оставшийся невредимым, сидел в седле неподвижно, точно бронзовая статуя.

После секундного раздумья бык решился. Взгляд его остановился на группе, уводившей раненого пикадора. Бык начал скрести песок, летевший из-под его передних копыт до самых скамей, опустил голову до уровня вырытой им борозды и с грозным ревом ринулся на намеченную цель.

Три человека, уводившие раненого, бросили его и устремились к ограде. Пикадор, пребывавший в полуобморочном состоянии, но, тем не менее, отдававший себе отчет в опасности, сделал два шага, взмахнул руками и, пытаясь сделать еще шаг, рухнул на землю. Бык несся прямо на него, но неожиданно на его пути возникло препятствие.

Третий пикадор, наконец, сдвинулся с места и встал между разъяренным животным и своим раненым товарищем. Бык, пробегая мимо пикадора, нанес ему всего лишь один удар рогом и, как тростинку, согнул его копье. Тяжело раненная лошадь повернулась на задних ногах и понесла своего хозяина к краю арены.

Бык, по-видимому, колебался, не зная, на кого кинуться — на еще живую лошадь или казавшегося мертвым пикадора. Наконец, он бросился на лошадь. Затем, страшно истерзав ее и оставив в одной из нанесенных ей новых ран упоминавшийся нами лоскут плаща, он повернулся к человеку, которому в это время Лукас Бланко помогал встать на одно колено.

Цирк взорвался аплодисментами; крики «Браво, бык!» не смолкали. Самые восторженные кричали: «Славный парень! Чудо-бык!» Животное ринулось на Лукаса Бланко и пикадора. Лукас Бланко сделал шаг в сторону и выставил свой плащ между собой и раненым. Обманутый бык понесся прямо на развевающийся плаш.

Я посмотрел на своих спутников: Буланже побледнел; Александр позеленел; Маке, обливаясь потом, буквально таял, словно нимфа Библида. Если бы у меня было зеркало, сударыня, я мог бы Вам описать, как выглядел я сам. Могу лишь сказать о себе, что я был невероятно взволнован, совершенно не испытывал никакого отвращения, которое мне все предрекали, и, хотя мне свойственно спасаться бегством, когда у меня на глазах повар собирается зарезать курицу, не мог оторвать взгляд от быка, убившего уже трех лошадей и ранившего человека.

Бык остановился на месте, несомненно не разобрав, сколь слабое препятствие возникло перед ним, и приготовился продолжать борьбу. Бой ему предлагал все тот же Лукас Бланко, имевший в качестве наступательного и оборонительного оружия всего лишь плащ из голубой тафты. Бык кинулся на Лукаса, Лукас взмахнул, как и в первый раз, плащом, и бык оказался в десяти шагах от него.

К этому времени чуло и бандерильеро спустились на арену; служители цирка пришли за раненым пикадором, и, опираясь на них, он сумел на этот раз добраться до ограждения. Вся квадрилья, размахивая плащами, окружила быка, но он смотрел только на Лукаса Бланко. Битва должна была состояться между ним и этим человеком, и ничто другое не могло отвлечь его внимание. Когда бык смотрит на человека таким образом, человеку редко удается остаться в живых. «Вы сейчас такое увидите! — сказал Рока, дотрагиваясь до моей руки. — Такое увидите!»

«Назад, Лукас! Назад!» — кричали в один голос все чуло и бандерильеро. «Назад, Лукас!» — крикнул Кучарес. Лукас презрительно смотрел на быка. Бык шел прямо на него, низко наклонив голову Лукас на мгновение ступил ногой между рогами животного и перепрыгнул через его голову.

Раздались уже не аплодисменты и не крики. Цирк ревел в двадцать тысяч голосов: «Браво, Лукас! Браво, Лукас! Браво! Браво!» Мужчины кидали на арену шляпы и petacas[16], женщины — букеты и вееры. Лукас приветствовал зрителей, улыбаясь, словно он забавлялся с козленком. Мои спутники — и бледные, и зеленые, и обливающиеся потом — аплодировали и кричали вместе со всеми.

Но ни эти крики, ни эти неистовые рукоплескания не отвратили быка от задуманной им мести. Среди всех людей он видел только Лукаса, и все плащи, мелькавшие у него перед глазами, не могли отвлечь его от небесно-голубого плаща, уже дважды безуспешно им атакованного. Он снова ринулся на Лукаса, но на этот раз соразмерив свой бег, чтобы не проскочить мимо врага. Лукас ловким движением увернулся от удара.

Однако бык оказался всего лишь в четырех шагах от тореадора. Он вернулся, не дав жертве передышки. Лукас кинул свой плащ на голову быка и попятился к ограде. Потеряв на миг возможность видеть, животное позволило противнику отскочить на десять шагов, но плащ разорвался на клочки, и бык снова кинулся на врага.

Теперь все зависело от проворства соперников. Успеет ли Лукас добраться до ограды первым? Догонит ли бык противника до того, как тот ее достигнет? В это мгновение Лукас наступил на букет, нога тореадора скользнула по влажным цветам, и он упал. Страшный крик вырвался из двадцати тысяч глоток, и сразу наступила мертвая тишина… Мне показалось, что перед моими глазами пронеслось облако и посреди него — человек, подброшенный на пятнадцать футов вверх. Но, как это ни странно, при всем своем ослеплении, я различил все детали одежды несчастного Лукаса — короткую голубую куртку, расшитую серебром, розовый жилет с узорчатыми пуговицами, белые кюлоты, обшитые по швам позументами.

Тореадор упал. Бык поджидал его, но самого быка уже поджидал новый враг. Первый пикадор, сидя на свежей лошади, появился на арене и напал на животное в ту минуту, когда тот уже нацелился рогами на лежавшего Лукаса. Бык, почувствовав боль от нанесенной раны, поднял голову и, словно уверенный, что Лукас от него никуда не денется, бросился на нового врага.

Однако стоило быку оставить Лукаса у себя за спиной, как тот поднялся и, улыбаясь, поклонился публике. Каким-то чудом рога его не затронули, тело тореадора оказалось между ними, и бык подбросил его вверх одним своим лбом. А вторым чудом было то, что Лукас упал, не причинив себе никакого вреда.

Гул восторженных голосов прокатился по цирку; двадцать тысяч человек снова смогли вздохнуть. Маке был почти в обмороке, да и Александр — не многим лучше. Он попросил стакан воды. Ему принесли. Он отпил несколько капель и вернул стакан, на три четверти полный, со словами: «Отнесите в Мансанарес, реке это нужнее».

В эту минуту снова послышался гул голосов. Заиграла труба.

Извините, сударыня, но в жизни есть два момента, которые наступают неумолимо — это час отправки почты и час смерти. Первый заставляет меня торопиться. Остаюсь к Вашим услугам до наступления второго.

VIII

Мадрид, 13 октября.

Если мне не изменяет память, сударыня, мы расстались с бедным Лукасом Бланко, чудом оставшимся в живых, в ту минуту, когда он под гром аплодисментов кланялся публике; в это самое время бык вступил в схватку с пикадором, пришедшим на помощь Лукасу, а звуки труб оповестили о новом и непредвиденном событии.

Этим новым и непредвиденным событием оказалось появление королевы-матери. Королева-мать, эта изящная и красивая женщина, которую Вы видели в Париже и которая кажется старшей сестрой своей дочери, обожает корриды, словно простая маркиза; ей удалось освободиться от дворцовых празднеств, и она поспешила уделить час времени этому зажигательному зрелищу, приводящему нас в такое возбуждение.

Едва фанфары провозгласили ее приход, едва она успела появиться в полутени своей ложи, как, словно по волшебству, драматическое действие на арене приостановилось. Пикадору, его лошади и быку было предоставлено выкручиваться из создавшегося положения самим, а вся квадрилья выстроилась в колонну напротив загона.

Кучарес, Саламанкино и Лукас Бланко шли первыми. За ними шествовали три пикадора. Раненый пикадор, которого мы считали погибшим, сидел в седле на новой лошади, и, если бы не жуткая бледность его лица, можно было бы подумать, что с ним ничего не произошло. Тот пикадор, что схватился с быком, каким-то образом освободился от него и занял свое место в колонне. За пикадорами шли четыре чуло, за ними — бандерильеро, позади всех — служители цирка. В шествии не было одного лишь качетеро.

Бык, прижатый к ложе, где находились чиновники городского совета, с остолбенелым видом смотрел на эту процессию. Что же касается участников процессии, то они не обращали на него никакого внимания, словно его не было вовсе. Они медленно выступали в такт музыке, а подойдя к королевской ложе, преклонили колени.

Королева предоставила им возможность оставаться несколько секунд в таком положении, тем самым показывая, что она принимает эту дань уважения, а затем подала им знак подняться. Они вскочили и поклонились ей. По следующему знаку их строй распался, и каждый вернулся к своему делу: пикадоры взяли наперевес свои копья, чуло принялись размахивать плащами, бандерильеро побежали готовить свои бандерильи. Тем временем бык, вероятно, чтобы не оставаться в бездействии, напал на несчастную лошадь: нам она казалась уже околевшей, но он ощущал в ней жизнь; он подцепил ее на рога, поднял и с ней на шее стал прогуливаться по арене.

Лошадь последним усилием задрала голову и испустила жалобный вздох, слишком слабый, чтобы он походил на ржание. Увидев, что его противники готовятся к новой атаке, бык легко стряхнул с себя лошадь, словно это был обыкновенный плюмаж. Лошадь упала, затем последним конвульсивным движением поднялась на ноги, побрела, пошатываясь, и рухнула перед загоном. Бык смотрел, как она удаляется.

«Запомните хорошенько, — обратился ко мне Рока, — а потом скажете мне, разбираюсь ли я в искусстве корриды. В каком бы месте бык ни пал, если он только не будет убит сразу, он придет умирать сюда, на труп этой лошади. Я ведь вам говорил, что это прилипчивый бык».

Бык уже убил трех лошадей и ранил двух. Альгвасил сделал знак пикадорам удалиться. Все трое подъехали к краю арены, расположенному напротив загона, и остановились, прислонившись к ограде и повернув головы в сторону сцены. Чуло замахали плащами.

Бык ринулся вперед, и сражение возобновилось. Раза три или четыре животное теснило своих преследователей к ограде, давая нам возможность наблюдать прелестное зрелище, которое являли собой люди, прыгавшие с распростертыми плащами над головой. Затем появился бандерильеро, держа в каждой руке по бандерилье; вслед за ним шли три его товарища, вооруженные таким же образом.

Вонзить бандерильи в быка не так уж просто: их надо одновременно воткнуть в правое и левое плечо, и операция считается выполненной тем лучше, чем параллельнее они воткнуты.

Чуло направили быка к бандерильеро; тот вонзил по дротику в оба плеча животного, и в ту же минуту из округлого утолщения на каждом из этих дротиков вылетела стая из пяти или шести птичек — щеглов, коноплянок, чижей. Некоторые из этих маленьких бедных птичек, совершенно оглушенные, не в состоянии были лететь и упали прямо на песок посреди арены. Тотчас пять или шесть человек бросились туда из коридора и подобрали их, рискуя попасть на рога быку.

Бык тем временем явно начал приходить в растерянность. Преследуя выбранные жертвы, он не проявлял больше то упорство, какое делает это животное крайне опасным. Он кидался от одного чуло к другому, орудуя своими рогами, как кабаны — клыками, но его внимание рассеивалось между многочисленными врагами.

Появился второй бандерильеро. При виде его бык, казалось, внезапно успокоился, но лишь затем, чтобы увереннее отомстить. Несомненно, он распознал в руках нового противника те доставлявшие боль орудия, что застряли у него в плечах, ибо с яростью кинулся на бандерильеро, и ничто не могло его остановить или направить в другую сторону. Бандерильеро поджидал его со стрелками в руках. Но только одна из них осталась торчать в плече животного. В ту же секунду послышался легкий вскрик — розовый рукав бандерильеро окрасился в пурпур, кровь залила ладонь и ручьями заструилась по пальцам: рог пронзил ему предплечье.

Бандерильеро добежал до ограждения, не приняв ни от кого помощи, но, приготовившись перепрыгнуть через него, тотчас лишился чувств; мы видели, как его — он был в бессознательном состоянии и с запрокинутой головой — внесли в коридор. Чересчур много бед принес один-един-ственный бык, и звук трубы возвестил о том, что ему пришла пора умереть. Тотчас же все отошли в сторону. Отныне ристалище принадлежало тореадору. Им был Кучарес.

Кучарес вышел вперед; среднего роста, лет тридцати шести — сорока, худой, со смуглым, изрытым оспой лицом, он если и не один из самых умелых тореадоров — испанцы предпочитают ему Монтеса и Чикланеро, — то, по крайней мере, один из самых смелых.

В поединке с быком он проявляет чудеса отваги, свидетельствующие о его глубоком понимании характера животного. Однажды, когда он состязался с Монтесом и тот одерживал над ним победу, Кучарес, не зная, как вернуть себе обратно часть аплодисментов, похищенных у него удачливым соперником, рухнул на колени перед разъяренным быком. Две-три секунды удивленный бык смотрел на него, а затем, словно испуганный этой невиданной смелостью, бросился прочь от тореадора и стал преследовать чуло.

Итак, Кучарес вышел вперед; в левой руке он держал шпагу, спрятанную под мулетой. Мулета, сударыня, это щит тореадора — кусок красного сукна, натянутый на небольшую палку.

Кучарес пересек арену, преклонил колено перед королевской ложей и, сняв правой рукой с головы свою небольшую шляпу, попросил у августейшей зрительницы позволения убить быка. Жестом и с улыбкой разрешение было дано.

Горделивым движением, присущим лишь человеку, который идет на бой со смертью, Кучарес отбросил в сторону шляпу и двинулся на быка. Вся квадрилья гарцевала вокруг тореадора, готовая подчиниться любым его приказам. Начиная с этого момента все должно было происходить исключительно по воле тореадора. Он выбрал место битвы и заранее знал, где ему следует нанести смертельный удар животному; все остальные должны были действовать так, чтобы привести быка к указанному месту.

Место это находилось под королевской ложей. Однако чуло старались не просто привести туда быка, а сделать это с определенным изяществом, ибо им тоже хотелось получить свою долю рукоплесканий. Они принудили быка проделать широкий круг, пройти перед ложей городского совета, вернуться к загону, а оттуда — к тому месту, где его ждал Кучарес с мулетой в одной руке и шпагой в другой. Проходя мимо ранее поднятой им на рога лошади, на этот раз действительно мертвой, бык свернул с пути, чтобы еще два-три раза поддеть ее рогами. «Смотрите, смотрите же!» — ликовал Рока.

Увидев быка перед собой, Кучарес подал знак. Все отошли в сторону.

Человек и животное стояли друг против друга: тореадор с его узкой шпагой, длинной и заостренной как игла; бык с его безмерной мощью, грозными рогами, с его скакательными суставами, более подвижными, чем у самой резвой лошади. По сравнению с этим чудовищем человек, по правде говоря, казался чем-то ничтожным. Но в глазах тореадора светился ум, а во взгляде быка сверкал лишь огонь ярости. Поэтому было очевидно, что все преимущество на стороне человека и что в этой неравной борьбе все же сильный окажется побежденным, а слабый одержит верх.

Кучарес принялся махать мулетой перед мордой быка. Бык ринулся на него. Тореадор повернулся на месте; левый рог животного слегка коснулся его груди. Трюк был исполнен великолепно, и цирк разразился рукоплесканиями. Эти рукоплескания, казалось, раздразнили быка — он снова кинулся на Кучареса; на этот раз тореадор ждал его, держа в руке шпагу.

Удар был страшен; шпага согнулась дугой, а затем взлетела вверх. Острие ее ткнулось в плечевую кость, шпага спружинила и со свистом вырвалась из рук тореадора. Публика уже готова была освистать Кучареса, но он сумел совершить новый поворот, не менее ловкий, чем первый, и это помогло ему ускользнуть от врага. Чуло выступили вперед, чтобы отвлечь быка, однако Кучарес, несмотря на то что он остался безоружным, сделал им знак оставаться на месте. Правда, в руках у него оставалась мулета.

То, что мы затем увидели, было настоящим чудом, демонстрацией глубокого понимания человеком поведения животного, что совершенно необходимо тому, кто в течение нескольких минут воюет с ним, держа в руках лишь простую алую тряпку. Кучарес вел быка куда хотел и, возбуждая его, заставлял терять чутье. Десять раз бык кидался на тореадора, проносясь то слева, то справа, постоянно задевая, но не разу не ранив.

Наконец Кучарес, осыпанный аплодисментами, поднял шпагу, спокойно ее обтер и приготовился к новому удару. На этот раз тонкий клинок погрузился во всю свою длину точно между лопатками быка. Животное замерло, дрожа, но оставаясь на ногах; было понятно, что если не сама сталь, то по крайней мере холод стали проник до самого его сердца. Только эфес шпаги торчал у основания шеи.

Тореадор, не обращая больше внимания на быка, отправился приветствовать королеву. Бык же, чувствуя, что рана его смертельна, огляделся вокруг и рысцой, ставшей уже тяжелой из-за близкой смерти, двинулся к поверженной лошади. «Вы видите?! — воскликнул Рока, обращаясь ко мне. — Видите?!»

И в самом деле, добравшись до трупа лошади, бык рухнул на передние колени, жалобно замычал, опустил заднюю часть туловища и лег; только голова его еще оставалась приподнятой. В эту минуту из коридора вышел каче-теро, подкрался к быку, поднял кинжал, подождал минуту и нанес удар.

Молния не могла бы пронзить быстрее. Голова животного поникла без единого содрогания, и оно без единой жалобы испустило дух. Тотчас же музыка возвестила о смерти быка. При этих звуках открылась дверь и появились четыре мула, каждый из которых тащил за собой нечто вроде упряжного валька для постромок.

Мулы почти не были видны под великолепными араге-jos1, украшенными шелковыми кисточками и увешанными колокольчиками. К валькам стали привязывать один за другим трупы трех лошадей, после чего мулы унеслись с быстротой молнии. Затем наступила очередь быка, и он тоже был удален через выход, специально предназначенный для вывоза мертвых тел. Дверь за ним закрылась.

На песке пролегли четыре широкие кровавые полосы, оставленные телами лошадей и быка. На арене кое-где виднелось еще несколько красных пятен. Вошли четверо служителей цирка: двое с граблями, двое с корзиной песка. Через десять секунд следы первой корриды были устранены.

Пикадоры заняли свои места слева от загона, чуло и бандерильеро — справа. Лукас Бланко, сменивший Куча-реса, чуть вышел вперед. Музыка возвестила начало второй корриды, дверь отворилась, и появился второй бык. Знаете, сударыня, одна из особенностей этого великолепного зрелища — то, что в нем никогда не бывает антрактов; даже смерть человека рассматривается как обычное происшествие и не прерывает представления. Как и в наших хорошо организованных театрах, для исполнителей всех ролей есть дублеры, даже по два.

Среди быков, так же как и среди людей, сударыня, есть трусливые и смелые, простодушные и хитрые, упрямые и отходчивые. Появившийся бык был такой же черный, как и первый; ему было семь лет, как и тому, и он тоже прибыл из Аламинского леса. На взгляд всех присутствующих, он выглядел как брат первого быка, но это сходство не могло обмануть Рока. «Если вам надо нанести какие-нибудь визиты, — обратился он ко мне, — воспользуйтесь случаем, вы смело можете пропустить эту корриду!» — «Почему?» — «Потому что этот бык плох!» — «Откуда вы это знаете?» — «Я это вижу». Сударыня, я заставлю Рока де Тогореса погадать мне, и берегитесь: если он мне предскажет, что придет день, когда Вы меня полюбите, то это произойдет неминуемо, как бы Вы ни клялись, что такой день не наступит никогда.

Бык был в самом деле плох. Как и первый, он кидался на всех трех лошадей, но одного движения копья пикадора было достаточно, чтобы остановить его и даже отогнать. Трижды отброшенный, он продолжал бегать по арене, мыча от боли. Весь цирк шикал и свистел.

Зрители цирка, сударыня, самые беспристрастные наблюдатели, каких я только знаю. Они рукоплещут и свистят, непредвзято оценивая заслуги людей и животных, тореадора и быка. Ни один хороший удар, нанесенный рогом, копьем или шпагой, не остается незамеченным ими. Однажды двенадцать тысяч зрителей в один голос требовали пощады быку, выпустившему кишки девяти лошадям и убившему пикадора. Пощада была дана, и бык живым, неслыханное дело, ушел с арены.

Нашему быку рассчитывать на столь славное спасение не приходилось. Напрасно пикадоры кололи его, напрасно бандерильеро втыкали в него свои бандерильи — ничто не могло побудить его к бою. И тогда цирк огласился криком: «Perros! Perros!» Perm — это «собака», a perros, соответственно, — «собаки». Когда бык не решается атаковать, когда он ведет себя не так, как положено храбрецу, то начинают требовать либо perros, либо fuego.

На этот раз требовали собак. Альгвасил вопросительно взглянул на ложу королевы и знаком показал, что привести собак позволено. Как только этот знак был понят, все отдалились от быка. Можно было подумать, что несчастное животное заражено чумой. Бык остался один посередине арены, оглядываясь по сторонам и, казалось, удивляясь предоставленной ему передышке. Вне всякого сомнения, если в устройстве бычьего мозга есть какое-нибудь отделение, предназначенное для памяти о прошлом, то этот бык вспоминал в ту минуту о диких лугах, где он вырос, и полагал, что его отведут обратно к подножию скалистых гор и к опушкам темных лесов.

Но если он надеялся на это, то иллюзии его длились недолго. Дверь открылась. Вошел человек, держа на руках собаку, за ним второй, третий. В конце концов появилось шесть человек, и у каждого был грозный регго. При виде быка шесть псов отчаянно залаяли, глаза у них повылезали из орбит, пасти открылись до ушей — они готовы были растерзать своих хозяев, если те не спустят их. Хозяева, явно не склонные умереть смертью Иезавели, спустили собак, и те кинулись на быка.

При виде их бык догадался о том, что произойдет, и, пятясь, прижался к барьеру. В ту же секунду лающая свора промчалась через всю арену, и битва началась. Встретившись с новыми противниками, бык вновь обрел всю свою мощь; словно мужество, покинувшее его, когда он сражался с людьми, вернулось к нему перед лицом его естественных врагов. Что касается собак, то это были породистые псы — доги и бульдоги; один из них наверняка родился в Лондоне: он был самый маленький и самый злобный из всех. Он напомнил мне бедного Милорда, о котором Вы наслышаны, сударыня, и об удивительных приключениях которого в Италии Вы читали в «Сперона-ре» и «Корриколо».

Для меня это зрелище было не новым, хотя один из актеров сменился. Часто в наших прекрасных лесах Ком-пьеня, Виллер-Котре и Орлеана я видел кабана, когда он, прижавшись к скале или к стволу дерева, противостоял целой своре, покрывавшей землю на десять шагов вокруг него, точно живой и пестрый ковер. Время от времени какой-нибудь из этих отважных бойцов взмывал вверх на десять — двенадцать футов, подброшенный страшным рылом, два-три раза переворачивался в воздухе и падал окровавленный, с распоротым животом и выпадающими внутренностями.

Так же обстояло дело и в этом новом сражении: одна из собак была отброшена с арены прямо к зрителям; другая, кинутая почти вертикально, упала на барьер и сломала при падении хребет. Остальных бык топтал копытами, но они снова становились на ноги. Две вцепились ему в уши, третья, самая маленькая, — в морду, четвертая наскакивала на него сзади.

Сломленный страшной болью, бык вдруг дико замычал, а затем попытался убежать от нее, но она преследовала его, становясь все более сильной. Его приподнятая голова напоминала голову какого-то безобразного животного, ибо первые три собаки не отпускали свою добычу, равно как и четвертая, и эти странные наросты, казалось, составляли одно целое с ней. Дважды он обежал так арену, потом кинулся направо, затем налево, лягался, катался по земле, прыгал — все было бесполезно: железные челюсти собак не разомкнулись, и побежденный бык замер, опустил голову и наклонился вперед, опустившись на колени.

Раздались приветственные крики: «Браво, собаки!» — как кричали до этого «Браво, бык!» или «Браво, Кучарес!».

Чудо подошел со своим клинком; бык, отданный собакам, не заслуживает ни шпаги матадора, ни раны между плеч. Только отважным быкам смертельный удар наносят спереди; только тех, кто способен убить, убивают; остальных умервщляют сбоку, и клинок им вонзают из-за спины.

Чуло подошел к быку и трижды вонзил лезвие ему в бок. На третий раз он попал ему в сердце, и бык упал. Наступила очередь качетеро выполнить свою обязанность. Он приблизился и сделал свое дело. Хозяевам предстояло оторвать собак от бездыханного врага — они все еще не отпускали его.

Знаете ли Вы, сударыня, как происходит это действие, каким своего рода гомеопатическим способом заставляют бульдога раскрыть челюсть? Нет ничего проще — его кусают в хвост.

Однажды я чуть было не снискал благодаря этому триумф. Я ехал в кабриолете по улице Святой Анны и вынужден был остановиться, так как дорогу мне преградило огромное скопление народа. По улице в сопровождении львиной собачки и слуги прогуливалась старая маркиза; вдруг откуда-то выскочил бульдог небольшого роста, но с железными челюстями, кинулся на несчастную львиную собачку и вцепился в мясистую часть ее зада. Собачка взвыла, маркиза закричала, слуга разразился проклятиями, а публика — вынужден сказать это, сударыня, к стыду обитателей улицы Святой Анны, — принялась хохотать.

Самые сострадательные души попытались разнять собак, но безуспешно, и это привело маркизу в отчаяние. Я решил сыграть роль античного бога, используя кабриолет вместо театральной машины. Я оперся на откинутый кожаный фартук кабриолета и взял ситуацию в свои руки. «Принесите мне сюда обоих животных!» — заявил я. «О сударь! Спасите мою собаку!» — воскликнула маркиза, умоляюще складывая руки. «Сделаю что смогу, сударыня!» — скромно ответил я.

Ко мне подтащили сцепившуюся парочку. Поскольку я никоим образом не был знаком с этим бульдогом и, следовательно, не состоял с ним в дружеских отношениях, я обернул ему хвост своим платком и через платок резко укусил его.

Львиная собачка отпала, как спелый фрукт, свалилась на землю и помчалась к своей хозяйке, в то время как бульдог, извиваясь от боли, с налитыми кровью глазами и широко раскрытой пастью, попытался вцепиться в какую-нибудь часть моей персоны.

Однако я прекрасно знаю, как отделываться от бульдогов: этому ремеслу меня обучил Милорд. Я кинул пса на десять шагов от себя и громко скомандовал кучеру: «В Институт!» — «Ах, вот оно что! — воскликнула старая дама. — Нет никакого чуда в том, что этот господин так учен: он академик!»

Три дня спустя старая маркиза, узнав мою настоящую профессию и мой адрес, предложила мне свою руку и свое сердце. Женившись на ней, я был бы сегодня вдовцом и обладателем ренты в пятьсот пятьдесят тысяч франков. Так что женитесь, молодые люди!

Разрешите мне после того, как я высказал это нравоучение, попрощаться с Вами, сударыня! Корриды — это зрелище, смотреть которое никогда не может наскучить, так что целую неделю я бывал на всех корридах, проходивших в Мадриде. Но видеть и слышать — это не одно и то же, и я боюсь, что мой рассказ и так уже слишком затянулся. Тем более что я вынужден буду вернуться к этой теме, поскольку предстоят королевские корриды, а они, как я Вам уже имел честь объяснять, проходят совсем иначе, нежели обычные.

IX

Мадрид, 14 октября, вечер.

Поистине, сударыня, Мадрид — город чудес! Не знаю, всегда ли в Мадриде такая иллюминация, такие танцы и такие женщины, но в чем я уверен, так это в том, что мной овладело чудовищное стремление именно сейчас, когда благодаря принятым мерам предосторожности мое материальное состояние упрочилось, получить испанское подданство и избрать Мадрид местом жительства.

Кто не видел Прадо утопающим в блеске огней вчера вечером, тот не знает, что такое иллюминация; кто не видел, как в этом ослепительном свете шествует двадцать очаровательных женщин, чьи имена я мог бы Вам назвать, у того не хватит воображения представить, как выглядит собрание фей; кто не посетил Театра дель Сирко и не видел, как Ги Стефан танцует халео-де-херес, тот даже не догадывается, что такое танец. Могу добавить: кто не видел, как сражается Ромеро, тот не понимает, что значит отвага, но к этой последней теме я вернусь позднее, тогда как о первых трех, напротив, дам исчерпывающий отчет сейчас.

Вчера, сударыня, покинув дворец, я велел отвезти себя на Прадо. Этот огромный проспект, похожий на Елисейские поля, весь был в огнях; однако эти огни, вместо того чтобы изображать привычные волнистые узоры и официальные декоративные арки, какие мы видим 1 мая и 29 июля, сверкали всеми красками и образовывали всевозможные контуры: соборных церквей, цветов, готических замков, мавританских дворцов, гирлянд, звезд, солнца; словно вся наша планетарная система целиком собралась, чтобы устроить праздник нашему бедному земному шару. Ничего подобного я никогда не видел, за исключением праздника Луминара в Пизе. Я слышал от кого-то, что такая иллюминация обходится в сто тысяч франков в день, но меня это ничуть не удивляет.

А помимо того, сударыня, на этом же самом вытянутом прямоугольном пространстве, заключавшем в себе праздничную иллюминацию, прогуливалось пешком в боковых аллеях столько изумительных созданий и разъезжало в экипажах столько красавиц, что это лучшим образом передает мою мысль, будто в Мадриде замечаешь лишь уродливых женщин и лишь на них смотришь. Что же касается остальных, то, по правде сказать, разглядывать их всех — занятие чересчур трудное, и приходится от него отказаться. Погуляв часа два посреди перекрестия огней иллюминации и взглядов, мы пошли в Театр дель Сирко. Как раз в эту минуту там исполняли baile nacional, и на сцене была главная танцовщица. Танцовщица эта француженка, и зовут ее, как, помнится, я Вам уже говорил, — Ги Стефан.

Надо Вам сказать, сударыня, что мы, люди искусства, входим в своего рода европейское тайное сообщество, благодаря которому мы поддерживаем друг друга, даже если никогда не виделись. Так, к примеру, если я в Париже прихожу в театр, где в это время на сцене играют Фредерик Леметр, Дежазе или Буффе, мне достаточно либо передать им, что я нахожусь в зале, либо самому жестом показать это, и в ту же самую минуту Дежазе, Буффе или Фредерик Леметр, даже если в этот день они пребывают в дурном расположении духа, тотчас же забывают о своем плохом настроении и играют для меня, играют так хорошо, как, возможно, никогда не играли прежде. Из-за этого публика порой ничего не понимает в роли, начавшейся с определенной вялостью, а затем внезапно оправившейся от этой слабости и ставшей значительной благодаря энергии и таланту актера, хотя первые сцены заставляли было думать, что эти способности в нем уже угасли. Это то, что я попытался описать в одной из сцен четвертого акта «Кина», когда актер объясняет или, вернее, пытается объяснить принцу Уэльскому характер своих отношений с графиней Кефельд. Короче, сударыня, между нами, людьми искусства, существует такое единение. И вот, отыскав одну из моих соотечественниц за границей, я подумал, что оно может существовать и здесь.

И я передал г-же Гй Стефан, что явился засвидетельствовать ей свое почтение и прошу ее танцевать для меня. Госпожа Ги Стефан, заметив, что я пришел к концу спектакля и сажусь посреди партера, догадалась, что я ее брат по искусству и явился предъявить свои права. Легким кивком я дал ей знать, что она не ошиблась. Она ответила мне знаком, невидимым для всех и понятным лишь мне. Мы устроились в креслах. Танец халео-де-херес начался.

Вам кажется, сударыня, что Вы разбираетесь в испанских танцах; зрители Театра дель Сирко думают то же самое о себе, причем, возможно, с бблыиим основанием. Так вот, Вы ошибаетесь, сударыня, и они ошибаются тоже! При первых тактах, с первых шагов, сделанных любимой актрисой, в зале установилась мертвая тишина. Это молчание явно свидетельствовало об изумлении. Никогда еще г-жа Стефан не приступала с такой смелостью к исполнению этого восхитительного танца, в котором объединилось все — надменность и томление, презрение и любовь, желание и сладострастие; трепет, пробежавший по залу, нарушил тишину, и зрители разразились рукоплесканиями. Впервые, уступив порыву вдохновения, г-жа Ги Стефан отбивала шаг так, что придала танцу все величие поэмы любви, которую он изображал.

Трижды ее заставили повторять это знаменитое халео, трижды успех превращался в фурор, крики «браво» переходили во всеобщий восторг, а рукоплескания — в исступление. Я полагаю, что мне удалось разом отплатить Мадриду за его щедрое гостеприимство. После спектакля я поднялся в уборную г-жи Ги Стефан. Мы никогда до этого не встречались, не разговаривали. «Ну как? — протянула она мне руку. — Вы довольны?» Как видите, сударыня, мы отлично поняли друг друга. Ведь, правда же, это братство людей искусства что-то собой представляет, если оно способно просто и естественно приводить к цели, которой не могут добиться ни короли с их могуществом, ни банкиры с их богатством, ни газеты с их влиянием.

Вернувшись в дом Монье, я обнаружил письмо от герцога де Осуна; он приглашал меня на следующий день позавтракать с ним и с его рыцарем арены. Пришло время, сударыня, объяснить Вам значение термина «рыцарь арены», или кабальеро рехонеадор. Я уже рассказывал Вам, что королевские корриды обладают особенностями, присущими только им и имеющими корни только в них. Вот что это за особенности.

В королевских корридах, по крайней мере в тех, что проводятся по поводу рождений королевских детей и свадеб королей и королев, обязанности матодора исполняют не профессиональные тореадоры, а обедневшие дворяне из благороднейших семейств; для тех, кто выживает в этих сражениях (а вероятность погибнуть в них тем более велика, что эти люди привносят в свой бой с быком все худшие качества, присущие невежеству), при дворце создаются должности конюших, обеспечивающие тем, кто их занимает, достойное существование. Такая должность конюшего приносит в виде жалованья полторы тысячи франков в год, а для Мадрида жалованье в полторы тысячи франков — это почти что богатство.

Теперь скажем о том, какие изменения вносятся в само сражение. Когда между рехонеадором и быком идет бой, никакие пикадоры в нем не участвуют. Вместо того чтобы ожидать быка, стоя со шпагой в руке, рехонеадор должен атаковать его, сидя на коне и держа в руках копье. Вместо того чтобы сидеть верхом на жалкой кляче, которой суждено отправиться к живодеру и которую все равно забьют завтра, если бык не убил ее накануне, он восседает на великолепной андалусской лошади из конюшни королевы, но это, вместо того чтобы быть преимуществом, как можно подумать вначале, становится неблагоприятным обстоятельством, поскольку рехонеадору приходится противостоять одновременно и ярости быка, и страху лошади, и чем сильнее лошадь, тем большая опасность грозит всаднику с ее стороны. Для обычного пикадора лошадь, напротив, всего-навсего щит, нечто вроде живого матраса, ослабляющего удары рогов, и всадник подставляет ее разъяренному быку когда угодно и как угодно. Вот почему несчастные случаи с рехонеадорами происходят чаще всего не из-за быка, а из-за лошади.

Рехонеадор выбирает себе поручителя среди глав самых знатных семей города. В благодарность за этот почетный выбор поручители обеспечивают своих подопечных экипировкой и берут на себя все прочие издержки, в какие те могут быть вовлечены.

Рехонеадорам полагается одеваться в костюмы дворян времен Филиппа IV. Каждый из них носит цвета избранного им покровителя. Поскольку поручитель не может появиться на арене вместе со своим подопечным, он присылает туда вместо себя какого-нибудь известного тореадора, и задача этого человека, хорошо знающего все повадки быка, — подводить его под удар копья рехонеадора или, наоборот, отвлекать животное от всадника, если оно кинется на него.

На завтрашней корриде должны выступать четыре рехонеадора. Первый из них выбрал покровителем герцога де Осуна, второй — герцога де Альба, третий — герцога де Медина-Сели, четвертый — герцога де Абрантеса. В качестве их представителей на арене будут присутствовать тореадоры: Франсиско Монтес, Хосе Редондо (Чикланеро), Франсиско Архона Гильен (Кучарес) и Хуан Лукас Бланко. Осуна пригласил меня позавтракать вместе со своим рехо-неадором и его ангелом-хранителем Монтесом.

Мне нет надобности рассказывать Вам, сударыня, кто такой Монтес; Монтес — это король тореадоров; он утруждает себя исключительно по приглашению короля, принца или города; за каждый проведенный им бой Монтес получает тысячу франков; короче, Монтес — миллионер. Вы понимаете, конечно, что такое высокое положение можно занять только обладая признанными заслугами; если и есть репутация, которую бессильны поддержать или поколебать какие-бы то ни было интриги, то это, разумеется, репутация тореадора; славу, которой обладает тореадор, он добывает острием своей шпаги, в присутствии публики и на глазах у Господа. Это генерал, оцениваемый по числу выигранных им битв; так вот, Монтес выиграл пять тысяч сражений, поскольку он убил пять тысяч быков.

Не могло быть и речи о том, чтобы упустить возможность, столь любезно предоставленную мне герцогом де Осуна, позавтракать с несчастным рехонеадором и познакомиться с отважным Монтесом. Помимо прочего, один из друзей герцога, большой любитель боя быков, поручил ему преподнести Монтесу подарок — замечательную боевую шпагу, выкованную в Толедо.

Королевская коррида должна была начаться в полдень. Господин Брессон, как я Вам уже рассказывал, проявил любезность и прислал билеты всей французской колонии (билеты пользуются большим спросом и стоят до ста франков). Однако свой билет я подарил нашему милому хозяину г-ну Монье, поскольку Осуна предложил мне место на своем балконе, одном из лучших на площади Майор. Этот балкон, насколько я понял, был пожалован королем Филиппом IV в награду одному из предков герцога за личную услугу, и до тех пор, пока на свете есть хоть один Осуна, этот Осуна будет иметь право, кто бы ни владел домом, использовать упомянутый балкон для себя, своей семьи и своих друзей во время всех королевских празднеств, устраиваемых на площади Майор. Со своей стороны, владелец дома имеет право возводить скамьи напротив своих окон, если только они не загораживают прохода на балкон, а также смотреть из глубины своих комнат поверх голов герцога де Осуна, членов его семьи и его друзей.

В десять часов утра я был у Осуны и обнаружил там только рехонеадора. Монтес, еще плохо оправившийся от раны в бедре, полученной им за три месяца до этого от удара рогом, не смог прийти: он берег все силы для охраны своего подопечного. Этот подопечный был бедный малый лет двадцати двух-двадцати трех; устав видеть, как его мать и сестра прозябают в нищете, из которой ему не удалось вытащить их, несмотря на все свои усилия, он решил рискнуть своей жизнью, чтобы обеспечить их существование.

Завтрак был накрыт; за столом нас было всего шесть или восемь человек; по левую руку от Осуны находился его подопечный. Облаченный в наряд времен Филиппа ГУ, сидевший на нем довольно нелепо, он был очень бледен, очень озабочен и почти ничего не ел; для бедняги этот завтрак был подобен свободной трапезе — последней трапезе первохристиан перед тем как их выводили на арену цирка. Дело выглядело особенно серьезным еще и потому, что молодой человек не был привычен ни к одному из упражнений, знакомство с которыми могло бы уменьшить грозящую ему опасность. Он первый раз в жизни садился на лошадь и никогда не держал оружия в руках.

В жизни я не видел ничего более грустного, чем этот завтрак. Сидя напротив человека, казалось видевшего, что смерть села за один стол с нами, никто не осмеливался ни шутить, ни смеяться. Время от времени нервная дрожь пробегала по его губам: он не мог с этим совладать, несмотря на все наши старания подбодрить его. Если когда-либо боец и заслуживал пальму мученичества, то это был именно он.

В половине двенадцатого мы встали из-за стола; рехо-неадор покинул его на четверть часа раньше, но его уход не сделал нас веселее. Мы отчетливо понимали, что невозможна никакая борьба между этим растерянным несчастным мальчиком и быком, на бой с которым он шел, и потому видели в бедняге лишь жертву. Осуна вышел вслед за ним в соседнюю комнату; я узнал позднее, что герцог предложил ему, если он откажется от боя и, следовательно, от пенсиона, почти ту же самую сумму, какая была бы им потеряна при этом; но молодой человек не согласился, ограничившись тем, что поручил заботам Осуны свою мать и сестру на случай, если с ним случится какое-нибудь смертельное происшествие.

Мы направились на площадь Майор, и десять минут спустя расположились на самом лучшем балконе из тех, что выходят на площадь — определенно, его величество король Филипп IV проявил большую щедрость. Как видно из ее названия, сударыня, площадь Майор самая большая в Мадриде, а так как во времена Филиппа II, когда строился Мадрид, недостатка в земле не было, то площадь Майор просто огромная. В течение месяца шли приготовления: они состояли в том, что площадь размостили, вместо камней все усеяли песком, кругом поставили барьеры, приготовили входы для живых лошадей и быков и выходы для вывоза тел мертвых быков и лошадей, а также возвели скамьи.

Эти скамьи доходили только до второго этажа домов. Начиная со второго этажа окна служили ложами. Мы находились посреди одной из четырех сторон площади, и слева от нас была королевская ложа. Под королевской ложей, примыкающей к залу Сан-Херонимо, располагалась рота алебардщиков, перекрывая вход на арену, имевший ширину не менее тридцати футов. При любых обстоятельствах алебардщики должны были стоять неподвижно, как стена, а в случае если бык кинется на них, преградить ему путь алебардами; если в борьбе с ним они убьют его, он становится их добычей.

Напротив них, сидя верхом на черных лошадях и одетые во все черное, держались шесть альгвасилов в своих старинных костюмах; эти шесть альгвасилов, имевшие оружием лишь шпагу на боку и хлыст в руках, казалось, находились здесь для того, чтобы рядом с трагедией разыгрывать перед народом комедию. В самом деле, бык, ничего не понимая в предназначении этих шести одетых в черное людей с хлыстами и к тому же, возможно, затаив что-нибудь против альгвасилов, мог найти злое удовольствие в том, чтобы кинуться именно на них; в этих случаях славные мадридцы млели от восторга, наблюдая, как те спасаются бегством и увертываются от быка.

Площадь со своими скамьями, балконами, окнами и крышами, заполненными зрителями, представляла собой единственное в своем роде зрелище; господствуя над площадью, рядом с ней высились две колокольни, и за каждую неровность на этих колокольнях цеплялся мужчина или ребенок. В пределах видимости было не менее ста тысяч человек, и все они могли следить за происходящим. Вообразите три ряда балконов, затянутых красными или желтыми полотнищами: красными, обшитыми широкой золотой лентой, и желтыми, обшитыми серебряной лентой. Вообразите разнообразие красок, составляющее очарование испанских нарядов. Вообразите беспрерывное движение ста тысяч людей, пытающихся посягнуть на места своих соседей; вообразите гул, который производят сто тысяч голосов, — и при этом Ваше воображение, каким бы богатым оно ни было, сударыня, все равно не сумеет восстановить подлинную картину. Половина из этих ста тысяч человек говорят лишь об одном предмете, а точнее — лишь об одном человеке. И этот человек — Ромеро.

В число рехонеадоров, сударыня, входил некий молодой человек, лишившийся, по слухам, из-за своих политических взглядов чина офицера королевской гвардии. Этот юноша, известный своей отвагой, утверждал, что он стал жертвой клеветы, и, решив сразиться с быком, заявил, что либо он даст себя убить, либо завоюет нечто получше, чем утраченное им место. Его знали как человека, умеющего держать слово, и потому все разговоры вертелись вокруг Ромеро; остальные три рехонеадора были отодвинуты в тень. Их звали: дон Федериго Валера-и-Ульоа, дон Романо Фернандес, дон Хосе Кабаньос. Кроме того, был еще один запасной боец по имени дон Бернардо Осорио де ла Торре. Дону Федериго покровительствовал герцог де Осуна, дону Романо — граф де Альтамира, дону Хосе — герцог де Медина-Сели и Ромеро — герцог де Альба.

Тем временем в сопровождении короля, герцога и герцогини де Монпансье прибыла королева. Она первый раз появлялась на публике. Весь цирк встал и разразился рукоплесканиями.

За ними шли герцог Омальский и королева-мать. Как только августейшие зрители заняли места, послышались фанфары, одна из дверей отворилась и показались рехо-неадоры, сопровождаемые своими наставниками.

Каждый из рехонеадоров ехал вместе со своим наставником в роскошной золоченой коляске, предназначенной для празднеств. Четверки лошадей, которые везли каждую из этих карет, были украшены султанами, и эти султаны имели цвета того или другого покровителя. Кареты объехали арену, проследовали одна за другой перед ложей королевы и выехали через дверь, противоположную той, в которую они въезжали. Почти тотчас же появилась вся квадрилья — чуло, бандерильеро и тореадоры; как и накануне, они преклонили колена перед балконом королевы. Как только они поднялись, дверь открылась и на арену ввели двух лошадей, покрытых попонами. За лошадьми пешими шли два рехонеадора. Один из них был тот самый дон Федериго, с которым я завтракал утром, а второй — дон Романо, подопечный графа де Альтамира.

Затрубили фанфары, и всадники вскочили в седла. Почувствовав на себе наездника, лошадь дона Федериго встала на дыбы. Вместо того чтобы опустить поводья, он натянул узду; лошадь опрокинулась назад, и оба они покатились по песку. Это было неудачное начало. Когда Байи вывели из Консьержери, чтобы вести на эшафот, он споткнулся о камень. «Плохое предзнаменование! — усмехнулся он. — Римлянин вернулся бы домой!» Мне кажется, что дону Федериго очень хотелось в эту минуту поступить так, как поступил бы римлянин. Тем не менее его снова посадили в седло (упал он если и не слишком ловко, то, по крайней мере, удачно).

Второй всадник держался в седле более или менее уверенно; мне показалось, что ему было лет сорок — сорок пять, и в нем чувствовалась ббльшая сноровка в верховой езде, чем у его напарника. Бедняга дон Федериго позволял себя вести куда угодно; второй наездник легкой рысцой направился к своему месту. Каждому дали в руку копье. Оно было шести футов длиной и имело очень острый железный наконечник; древко копья изготавливали из весьма хрупкой хвойной древесины, поэтому при каждом ударе, нанесенном наездником, оно ломалось, и железный наконечник вместе с обломком древка застревал в туловище быка. Мне показалось, что это копье стало еще одной крупной помехой для несчастного дона Федериго. Прозвучал сигнал начала боя. Должен сказать, что на этот раз я волновался еще больше, чем на первом представлении. Мне предстояло быть свидетелем не битвы, а казни. Дверь отворилась, и появился бык. Это был коричневый бык с острыми загнутыми рогами; он пробежал треть ристалища, а затем остановился, опустившись на колени.

Ему хватило одного мгновения, чтобы налитыми кровью глазами осмотреть всю арену. Он поднял голову, словно разглядывая всю эту массу зрителей, ярусами теснившихся перед ним, — от последних ступеней цирка и вплоть до самых острых шпицев колоколен. После секундного колебания он, по-видимому, принял решение, взгляд его остановился на несчастных альгвасилах, побледневших так, что это можно было увидеть под их широкополыми шляпами, и с грозным ревом кинулся вперед. Пуля, выпущенная в стаю ворон, не произвела бы большего действия. Шесть человек в черном, пустив лошадей галопом, рассыпались по ристалищу. Один из них, падая с лошади, ухватился обеими руками за седло; ветром у него снесло шляпу, и бык принялся ее топтать под хохот, свист и шиканье толпы.

В это время Монтес, взяв под уздцы лошадь несчастного дона Федериго, подвел ее к быку; в четырех шагах от быка он отпустил лошадь. Мгновение это было весьма благоприятное — беснующийся бык не обращал внимания на то, что происходило вокруг него. Федериго на самом деле был храбр, ему лишь не хватало уверенности в себе; он пустил лошадь на быка, поднял руку и вонзил копье в бок животного. Копье сломалось.

Если есть что-нибудь прекраснее, чем бессознательная храбрость, то это сила воли. Какая-то наиболее чуткая часть зрителей, понявших, какую волю понадобилось проявить несчастному Федериго, чтобы сделать то, что он сейчас сделал, начала аплодировать и вовлекла в рукоплескания других. Бык, секунду простоявший в растерянности от этой атаки, кинулся на своего противника прежде, чем тот успел отступить.

Все решили, что бедный Федериго погиб. Так бы и произошло, если бы не Монтес; с удивительной ловкостью и отвагой он проскользнул под шеей лошади и с розовым плащом в руках встал между быком и своим подопечным. Бык отвлекся на розовый плащ, слепивший ему глаза, и кинулся на Монтеса.

Перед нами разыгрался чудесный спектакль — Монтес с помощью плаща водил быка. Мне бы очень хотелось объяснить Вам, сударыня, что значит «водить быка», но растолковать такое человеку, который этого не видел, очень трудно.

Представьте себе, сударыня, как человек, в руках которого лишь шелковый плащ и нет никакого оружия, играет с разъяренным быком, заставляя его проноситься то справа, то слева от себя, а сам при этом не двигается с места и видит каждый раз, что бык, пробегая, задевает рогом серебряное шитье на его жилете. Понять, как это происходит, совершенно невозможно: поневоле начинаешь думать о чарах, амулете, талисмане.

Пока Монтес водил быка, дона Федериго вооружили новым копьем, а второй наездник, также находившийся под присмотром своего наставника, сломал свое копье о шею быка. Повторилась та же сцена, что и с Федериго. Бык кинулся на всадника, однако его наставник, менее ловкий или менее храбрый, чем Монтес, не смог отвлечь животного. Голова быка ушла под грудь лошади, и мы увидели, как он вонзил туда по самый лоб один из своих рогов.

Раненая лошадь встала на дыбы, железным копытом ударила по спине быка и опрокинулась назад, подмяв под себя всадника и вдавив ему в грудь седельную шишку. Тотчас же из груди несчастного, придушенного непомерной тяжестью, вырвался крик. Лошадь поднялась, одна нога ее была парализована, и из нее била ключом кровь. Но наездник остался на земле: он был без сознания.

Бык приготовился снова его атаковать, но тут дон Фе-дериго вонзил ему второе копье в край плеча. Животное развернулось, но и на этот раз Монтес отвлек его на себя. За это время четверо служителей цирка подняли рехоне-адора и унесли.

Монтес стал во второй раз водить быка. Внезапно по площади прокатился сильный гул. Вместо унесенного наездника на ристалище выступил другой всадник. Это был Ромеро.

Все взгляды обратились на него; зрители забыли и о доне Федериго, и о лежащем в обмороке наезднике, и даже о Монтесе. Перед нами был красивый молодой человек лет двадцати пяти — двадцати шести, одетый в зеленый бархат и превосходно выглядевший в этом красивом наряде времен Филиппа II, хотя на любом другом он казался бы маскарадным. Лицо его было бледным, но бледность его имела тот изумительный матовый оттенок, который придает мужчине красоту; его черные волосы были очень коротко острижены, а небольшие черные усы очерчивали тонкие сжатые губы.

Он легко вскочил на подведенную ему лошадь, направил ее прямо к балкону, чтобы приветствовать королеву и принцев, а затем стремительно выехал на арену, заставив лошадь сделать два-три поворота и два-три раза перейти с одного бега на другой; при этом он не обращал на быка никакого внимания, словно того и не было. Наклонившись к Чикланеро, он перебросился с ним парой слов, взял из рук служителя цирка оружие и помчался к быку.

Но, будучи превосходным наездником, он приблизился к быку еще не для того, чтобы атаковать его, а чтобы приучить лошадь к его виду и запаху. Сдерживая скачки коня, он два-три раза объехал вокруг быка, напоминая кречета, готового броситься на добычу. Бык смотрел на него с тупым и злобным видом; он словно понял, что на этот раз ему придется иметь дело с достойным противником.

Наконец, Ромеро остановился точно напротив животного, как это сделал бы профессиональный тореадор. Бык бросился на него. Ромеро подпустил его поближе и со всего маху вонзил ему копье между лопаток, а затем, легко повернув коня, сделал полукруг по арене, чтобы взять новое копье.

Бык попытался его преследовать, но после десяти шагов опустился на одно колено, с трудом поднялся, затем снова рухнул на колени и упал, растянувшись на арене: только голова его еще была поднята. Ромеро уже держал в руке другое копье и готовился к новой схватке.

Но животное признало себя побежденным. Его взгляд не выражал уже ничего, кроме смертельной угрюмой тоски. Дважды голова его касалась песка, дважды поднималась и на третий раз упала, чтобы уже не подняться. Сто тысяч зрителей были ошеломлены увиденным: даже тореадор не взялся бы за дело с большим изяществом и не закончил бы его с большей ловкостью. Толпе потребовалась целая минута, чтобы оправиться от изумления. Но придя в себя, публика разразилась неистовыми рукоплесканиями.

Ромеро поклонился с высокомерной усмешкой, как бы говоря: «О, вы очень любезны, господа, но подождите, подождите!» После этого со спокойствием изощренного дуэлянта он на наших глазах занялся приготовлениями к сражению с новым противником. Он осторожно взял в правую руку шпагу, уперев головку эфеса в ладонь, а левой рукой подставил мулету следующему врагу.

Второй бык, простояв какое-то время в нерешительности, в конце концов кинулся на Ромеро. Молния промелькнула и исчезла — шпага до самого эфеса вошла точно между лопаток. Бык повалился на колени, словно воздавая должное своему победителю. Через несколько минут арена, сотрясавшаяся от рукоплесканий, снова была пуста.

Появился третий бык. Ромеро остался на ристалище один. Из трех рехонеадоров одного унесли в бесчувственном состоянии, второй, согнувшись пополам и опираясь на руки служителей цирка, сам покинул арену, у третьего было вывихнуто колено. Как последний из Горациев, Ромеро один оставался невредимым. Третий бык был совершенно черным, без единого белого пятнышка. Словно получив приказ, он ринулся на альгвасилов.

Альгвасилы мгновенно рассыпались в стороны и через минуту снова собрались напротив балкона королевы. Бык остался стоять посреди арены, увидев перед собой этот заслон, казавшийся ему прочным.

Но позади заслона стоял тот, кто в двух последних сражениях выказал свою силу и сноровку, тот, кого, как всякую сильную личность, манила опасность и пьянили рукоплескания, — там стоял Ромеро.

Он понесся на быка во весь опор и на полном скаку вонзил ему копье в левый бок, а потом, схватив из рук служителя цирка второе копье и подъехав к быку с противоположной стороны, нанес ему удар в правый бок. Это было проделано с такой быстротой, что животное, едва ощутив боль от первого удара, почувствовало, как она стала еще сильнее от второго.

Лишь видя, как рукоплескал огромный цирк, как приветственно махали платками зрители, выкрикивая в едином приветственном возгласе имя Ромеро, можно составить себе представление о том, что должен был испытывать человек, вызвавший такую бурю восторга. Герой казался непобедимым, и даже не просто непобедимым, а неуязвимым.

Бык, из обеих ран которого потоком струилась кровь, с мычанием скреб копытом песок. Ромеро изящно раскланивался с публикой. Бык бросился на него. Не сдвинувшись с места, Ромеро надел на голову шляпу и стал ждать. Атака была яростной. Подцепив снизу лощадь, бык поднял ее на рогах вместе с всадником.

А теперь, сударыня, слушайте внимательно и, находясь на расстоянии четырехсот льё отсюда, рукоплещите — то, что я Вам расскажу, происходило на глазах ста тысяч человек. Будучи оторваным от земли, Ромеро со всего маху вонзил копье в левый бок быка. В ту же секунду бык, лошадь и всадник рухнули на землю общей грудой, содрогания которой не позволяли вначале ничего в ней различить.

Бык высвободился первым, но, вместо того чтобы предпринять новую атаку, попятился к барьеру. Лошадь, раненная не так сильно, как могло бы показаться, тоже поднялась. Вместе с ней поднялся и всадник: он даже удержался в седле! «Копье! — закричал Ромеро. — Новое копье!» Ему принесли копье, и он бросился на быка. Бык стал оседать — удар копья пробил ему сердце. Он был мертв.

Ромеро с поразительным презрением отбросил копье и крикнул: «Другого быка!» О сударыня, что за упоительное зрелище представляли собой эти сто тысяч человек, в один голос кричавших «Браво, Ромеро!».

В эту минуту королева подала знак и что-то сказала на ухо одному из своих офицеров. Это был запрет Ромеро продолжать сражение и обещание найти другое применение отваге бойца. В то же время она милостиво разрешила Ромеро подойти и поцеловать руку.

Ромеро нехотя спешился, все еще дрожа от напряжения. Его ноздри раздувались, глаза горели, губы были сжаты — было видно, что он возбужден до крайности. Если бы в эту минуту на арене появился тигр или лев, Ромеро безусловно справился бы с ними с той же ловкостью и, вероятно, с той же удачливостью, с какой он поразил этого быка.

Ромеро сожалел о прекращении борьбы, об окончании битвы, где наградой победителю был подобный шквал аплодисментов. Однако он подчинился приказу, спешился и покинул арену.

Через мгновение он появился в ложе королевы. Она протянула ему руку для поцелуя, а герцог де Монпансье отцепил свою собственную шпагу и преподнес ему. Поистине, если какой-нибудь человек бывал счастлив в течение целого дня, то этим человеком был Ромеро. Коррида продолжалась.

Но о чем еще рассказывать Вам, сударыня, после того как Вы услышали о Ромеро? Рассказывать больше не о чем, разве что о том, что я и мои товарищи присутствовали при гибели сорока шести быков, а видели мы при этом всего лишь половину всех состоявшихся коррид.

Я отправлю Вам еще одно письмо из Мадрида — о чем оно будет, понятия не имею. Предоставлю обстоятельствам возможность мне его продиктовать.

X

Мадрид, 21 октября 1846 года.

Празднества окончились, сударыня, и неблагодарные иностранцы начинают покидать Мадрид, словно стая спугнутых птиц, устремившихся к своим гнездам. Дилижансы, переполненные пассажирами, выезжают из Мадрида и разбегаются во все стороны, будто расходящиеся лучи из общего центра. Герцог Омальский уехал сегодня вечером; герцог де Монпансье уезжает завтра. Прекрасным обитательницам Мадрида страшно представить себе, каким станет их город через неделю.

Скажу сударыня, словами Агида из «Леонида»: «Я тебя больше не увижу», так как завтра мы уезжаем в Толедо. Два часа назад я вернулся из Эскориала. Разрешите мне описать Вам нашу поездку в этот Сен-Дени королей Испании.

Почувствовав, что час отъезда приближается, мы решили окончательно организоваться в отряд и распределить роли, которые каждый из нас будет исполнять в течение оставшейся части путешествия. Я оставил за собой титул Amo, присвоенный мне лакеями, торговцами оружия и всякой другой прислугой, имевшей дело с нами со времени моего приезда в Мадрид. Amo означает «хозяин», «начальник», «владелец». Я совмещаю это назначение с должностью главного повара. Дебароль выполняет обязанности присяжного переводчика, а кроме того, ему поручается вступать в сношения с кондукторами дилижансов, погонщиками мулов и хозяевами постоялых дворов. Маке сохраняет свою должность эконома, а в свободные минуты, обладая часами с репетиром, единственными исправными часами, какие у нас были, отзванивает время. Жиро — кассир: все капиталы товарищества хранятся в кожаном поясе, охватывающем его талию. И еще он главный распределитель провизии — ему доверено заботиться о корзине со съестными припасами, начало кото-ррй будет положено сегодня вечером. Буланже заведует экипировкой.

Три дня назад было решено, что мы начнем наши экскурсии с посещения Эскориала; соответственно Дебароль тотчас был послан найти какой-нибудь экипаж, способный доставить нас в любимый замок Филиппа II. Едва мы успели закончить свои сборы, как Дебароль вернулся. Бросив на него беглый взгляд, каждый мог убедиться, что жибюс на нем наклонен вперед; такое положение его шляпа принимала в знак триумфа.

«Карета внизу!» — объявил он, забирая свой карабин. «Как, уже?» — «Да». — «Запряжена?» — «Еще бы, черт побери!» — «Вот это да! Дебароль, только вам такое удается!» — «Да, я такой!» — заявил Дебароль и, опершись на свой карабин, застыл в позе, наилучшим образом дающей возможность оценить все достоинства его фигуры.

Мы спустились. Действительно, как и сказал Дебароль, внизу стояла карета, запряженная четырьмя мулами. Это была берлина с желтым кузовом и зеленым верхом. Такое сочетание зеленого и желтого должно было испугать колориста, но справедливости ради надо отметить, что даже Буланже почти не обратил внимания на эту подробность. Зато он заметил, что кузов кареты слишком узкий и вряд ли в нем поместятся восемь человек.

Жиро и Дебароль стали предлагать немыслимые варианты — один предлагал удерживать равновесие, сидя на оглобле, другой — стоя на подножке. Я подал идею пойти за вторым экипажем, который стал бы филиалом первого. Мое предложение приняли единогласно, и Дебаролю было поручено отыскать еще одну карету; однако его просили поторопиться, так как время шло, был уже час дня, а кучер потребовал семь часов на то, чтобы преодолеть расстояние в семь льё, отделяющее Мадрид от Эскориала.

По-моему, я уже говорил Вам, сударыня, что в Испании льё на треть больше, чем во Франции; то же самое и с часами. Таким образом, когда говорят о семи льё — это означает десять льё, а когда говорят о семи часах — это десять часов. Прошло минут пятьдесят после ухода Деба-роля, и Ашар, стоявший у окна, в изумлении вскрикнул.

«Что там такое?» — хором поинтересовались мы. «Послушайте, господа, — промолвил он, — вы видели немало карет, вы видели берлины, кабриолеты, коляски, ландо, американки, тильбюри, рыдваны, шарабаны, фургоны, галеры; вы полагаете, что вам известны все типы паровозов, бороздящих земную поверхность. Ведь так? Помните, как господин Ласепед считал, что он знает все виды жаб, пока наш друг Анфантен не обнаружил жабу нового вида. Так вот, вам предстоит перенести то же унижение, что и господину Ласепеду: я только что обнаружил новый вид экипажа; подойдите скорей, посмотрите! Вот он едет по улице Майор, вот он движется в нашу сторону, проезжает под нашими окнами; подойдите же, господа, быстрее, быстрее!»

Мы подбежали к оконным проемам, выглянули на площадь Алькала и улицу Майор и в самом деле заметили, что какое-то несчастное четвероногое животное, чья худоба была скрыта под множеством помпонов, колокольчиков и бубенчиков, составляющих убранство всякой испанской лошади, рысцой везет в нашу сторону фантастическую карету, какую не приходилось видеть никому из нас, даже Жиро и мне, хотя мы видели калесеро Флоренции, калес-сино Мессины и корриколо Неаполя.

Это был странного вида экипаж на двух огромных колесах, окрашенных, так же как оглобли, в пылающий ярко-красный цвет. Кузов нежно-голубого цвета весь был разрисован бледно-зеленой листвой: она вилась лозами, распускалась кистями и ниспадала, усыпанная цветами. Все эти листья, кисти и цветы населяли мириады птиц всевозможных расцветок: они пели, целовались, порхали и увивались вокруг помещенного в центре великолепного лилового попугая, который махал крыльями и при этом поедал апельсин. Внутри карета была обтянута одной из тех тканей в стиле помпадур, какие во Франции можно найти теперь только у Гансберга или у г-жи Бланден; однако эта ткань, изготовленная одновременно с этим немыслимым экипажем, вся расползлась, сияла заплатами и была кое-как починена в соответствии со вкусом своего владельца. Она была украшена бахромой, стеклярусом, галунами и побрякушками, словно куртка фигляра времен Империи. В Париже такая карета несомненно была бы продана за большие деньги какому-нибудь азартному старьевщику.

К общему великому изумлению, этот экипаж остановился перед нашей дверью и из него вылез Дебароль. Мы разразились безумным хохотом. Неужели эта карета предназначена для нас? Дебароль вошел со словами: «Вот то, что вы просили». Итак, она действительно предназначалась нам! Мы кинулись на шею Дебаролю и едва не задушили его в объятиях. Он, словно великий триумфатор во время воздаваемых ему почестей, оставался невозмутим и хладнокровен. У него не было сомнений в величии сделанной им находки.

Тотчас же стали выяснять, кому будет предоставлена честь ехать в дебаролье. Поскольку названия этот предмет не имел, ему дали имя его первооткрывателя. Однако Ашар стал возражать против этого, ссылаясь на то, что именно он первый увидел его в окне. На это ему было сказано, что несправедливость, допущенная Америго Вес-пуччи по отношению к Христофору Колумбу, слишком велика, чтобы подобное повторилось, да еще в Испании.

Пока все спорили о своих правах, я дал дону Риего знак следовать за мной, вышел на улицу и сел в дебаролью. «В Эскориал!» — приказал я сагалу; тот вскочил на козлы, и карета тронулась.

Сзади послышались гневные возгласы моих спутников: они решили, что карета уехала пустой. Я велел откинуть верх и помахал им рукой. «Догоним его и возьмем дебаролью штурмом!» — предложил Ашар. «Минутку, — заявил Александр, — я становлюсь на сторону отца!» — «Я, — добавил Маке, — становлюсь на сторону моего соавтора». — «Я, — заметил Буланже, — становлюсь на сторону моего друга». — «А я — на сторону Буланже! — промолвил Жиро. — Дюма имел право выбрать экипаж, который ему подобает: он ато».

Дебароль не сказал ни слова; он не принимал участия в пререканиях и думал о другом. Эти четыре заявления, сделанные одно за другим, в сочетании с невмешательством Дебароля в спор, обеспечили мне столь внушительное большинство, что Ашару пришлось отказаться от своего предложения. Впрочем, я был уже на краю города.

Мои спутники забрались в желто-зеленую берлину и поехали следом за мной. Не теряйте из виду эту желто-зеленую берлину, сударыня, ибо в будущем ей суждено сыграть немаловажную роль в нашей жизни. Договорившись с возницей о поездке в Эскориал, мы одновременно стали вести переговоры и о поездке в Толедо. Так что нам суждено провести в этом экипаже пять или шесть дней. На первых порах наши мулы не дали нам возможность составить высокое мнение о быстроте их бега: дорогу, ужасную в любую погоду, чудовищно развезло от дождей. Так что мы вышли из кареты и пешком двинулись по широкой тенистой аллее, которая вывела нас в сельскую местность; по пути нам пришлось пройти через двое или трое ворот, назначение которых мы тщетно пытались понять.

Сельская местность здесь, как и в окрестностях Рима, являет собой, едва только в нее попадаешь, зрелище пустыни; однако в сельской местности вблизи Рима растет трава, здесь же, вблизи Мадрида, растут одни камни. Мадрид, на какое-то время скрытый от наших глаз складкой местности, вновь стал виден, когда мы поднялись в гору; город, с его белыми домами, многочисленными колокольнями и огромным дворцом, который, возвышаясь среди окружающих его домов, казался Левиафаном среди морских обитателей, выглядел весьма живописно; но, повторяю, здешние огромные равнины, ограниченные скалистыми горизонтами, имеют суровый вид, нравящийся людям с богатым воображением.

Мы ехали уже четыре часа, но вот дорога спустилась в долину, миновала мост и начала круто подниматься по склону Гвадаррамы. На одной из самых высоких ее вершин, напоминающих стадо гигантских буйволов, и воздвигнут Эскориал. Итак, дорога пошла в гору; мы вышли из кареты, скорее не для того, чтобы облегчить труд нашей упряжке, а чтобы самим размяться, и, с ружьями в руках, рассыпались по склону.

Нечасто мне доводилось видеть пейзажи столь дикие и столь величественные, как тот, что открылся нашему взору: в тысяче футов под нами, составляя продолжение пропастей и обрывистых скал, отбрасывающих на склон горы густые тени, по правую руку от нас простиралась бесконечная равнина, усеянная, как шкура гигантского леопарда, огромными рыжеватыми пятнами и широкими черными полосами. Слева взгляд упирался в ту самую горную цепь, по которой мы взбирались и вершины которой были покрыты снегом; и, наконец, вдали виднелся Мадрид, белыми крапинками проступая в вечерней мгле, наступавшей на нас, словно разлив тьмы.

Жиро и Буланже были в восторге, особенно Буланже: он был знаком с Испанией меньше, чем Жиро, и никогда не видел таких огромных просторов, охваченных светом и тенью; каждую минуту он всплескивал руками и восклицал: «Какая красота! Боже, какая красота!»

В таком путешествии, как наше, сударыня, и таким путешественникам, как мы, доводится испытывать бесконечную радость. Человек, сведенный лишь к своей собственной личности, — существо далеко не полноценное; однако человек, объединивший свою индивидуальность с индивидуальностями других людей, с которыми его свел случай или собственное желание, тем самым пополняет себя. Именно так мы, художники и поэты, совершенствуем друг друга, и уверяю Вас, сударыня, прекрасные и величественные стихи Гюго, которые декламировал Александр и разносил ветер, изумительно сочетаются со столь же прекрасной и величественной природой в духе пейзажей Сальватора Розы.

Пока мы то и дело останавливались, предаваясь восторгу, спустилась ночь. Но, как если бы небо решило в свой черед насладиться зрелищем, которым мы упивались, миллионы звезд раскрыли свои золотые мигающие веки и с любопытством стали взирать на землю. Оказывается, сударыня, мы проезжали по местности, считавшейся в прошлом опасной. Во времена, когда Испания насчитывала тысячи разбойников, а не единицы, как сейчас, эта местность находилась в их безраздельном владении, и, как уверял наш майорал, ее невозможно было пересечь, особенно в столь поздний час, как теперь, не вступив с ними в стычку. Два или три креста, один из которых простер свои скорбные руки у обочины дороги, а другие — у подножия скалы, свидетельствовали о том, что никаких преувеличений в словах майорала не было.

Но окончательно подтвердил его рассказ внезапно вспыхнувший в двухстах шагах от нас огонек. Мы поинтересовались, что это, и нам ответили, что впереди пост жандармов. Такая мера предосторожности несколько поколебала мою уверенность в полном исчезновении разбойников, и на всякий случай мы поменяли капсюли в своих ружьях на новые. Спешу сообщить Вам, сударыня, что эта предосторожность оказалась излишней и что мы пересекли malo sitio[17], как говорят в Испании, без всяких происшествий.

Мы преодолели по равнине один или два льё, а поскольку нам оставалось проделать еще три испанских льё, кучер предложил нам залезть в экипаж и, чтобы убедить нас отказаться от прогулки, представлявшейся нам восхитительной, дал слово, что пустит мулов рысью, хотя до тех пор они упорно отказывались перейти на такой аллюр. Мы расселись по каретам и, так как дорога шла теперь не вверх, а вниз и экипажи своим весом давили на мулов, те были вынуждены перейти, по крайней мере на какое-то время, на шаг, обещанный нам кучером от их имени.

Мы ехали два часа, все это время не замечая — насколько нам позволял «тот темный свет, что падает от звезд»[18], как сказал Корнель, — никаких изменений в пейзаже. По прошествии этих двух часов нам показалось, что мы въехали в ворота и очутились в парке; одновременно возникло ощущение, что каретам стало труднее двигаться: они ехали по песку.

Езда продолжалась еще час, но теперь мы поднимались вверх, в направлении нескольких редких огоньков, разбросанных по склону горы. В течение получаса эти огоньки, казалось, бежали впереди нас, словно блуждающие огни, которым предназначено сбивать с дороги путешественников. Наконец мы услышали, как копыта наших мулов и колеса наших карет застучали по твердой мощеной дороге. Этот шум сопровождался соответствующей тряской, не оставляющей никаких сомнений в том, что мы едем по мостовой. Справа от нас показалось скопление безмолвных домов без окон, без дверей, без крыш, представляющее собой не живописные руины, созданные временем, а грустную картину незавершенной работы. Мы пересекли что-то вроде площади, повернули направо и углубились в тупик; наши кареты остановились — мы приехали.

Высадившись, мы прочли при свете своих фонарей надпись: «Posada de Calisto Burguillos»[19]. К нашему великому изумлению, в постоялом дворе вышеупомянутого Калис-то все еще были на ногах. Мы сделали предположение, что там происходит какое-то важное событие. И мы не ошиблись — за три часа до нас сюда приехали две кареты с англичанами. Англичанам готовили ужин.

Ах, сударыня, будучи дважды француженкой — дважды, поскольку Вы и француженка, и парижанка, — ах, сударыня, не попадайте в испанский постоялый двор, когда там готовят ужин англичанам! Это вступление, сударыня, дает Вам возможность понять, что мы были очень прохладно приняты сеньором доном Калисто Бургиль-осом: он заявил нам, что у него нет времени заниматься ни нашим ужином, ни нашими комнатами.

Есть то, с чем я никак не могу согласиться: это когда для того, чтобы привлечь внимание путешественников, над входом помещают надпись «Posada de Calisto Burguillos», а потом считают себя вправе выставлять за дверь тех, кого эта вывеска привлекла. Я удовольствовался тем, что в ответ на эту неучтивость вежливо поклонился метру Калисто Бургильосу и подозвал Жиро. «Друг мой, — распорядился я, — у нас в карете пять ружей, включая карабин Дебароля. Пусть Дебароль вооружится своим карабином, а вы возьмите ваши ружья и приходите сюда разжечь огонь в камине. Если вас спросят, зачем вы это делаете, то объясните, что боитесь, как бы ваши ружья не расчихались». — «Понял!» — заверил меня Жиро и направился к двери, знаком призывая Александра, Маке, Дебароля и Ашара следовать за ним. «Ну а ты Буланже, — продолжал я, — поскольку у тебя характер покладистый, захвати с собой дона Риего и вместе с этим посланцем мира отправляйся на поиски четырех маленьких или двух больших комнат». — «Хорошо», — ответил Буланже и, в свою очередь, удалился вместе с доном Риего.

Метр Калисто Бургильос следил взглядом за всей этой разыгранной сценой. «Видишь, — сказал он жене, — наконец-то они ушли, эти pugnateros французы». Pugnatero — это сильное ругательство, сударыня, и нас приветствуют им с первой минуты нашего приезда в Испанию. Не знаю, право, заслужили ли мы такую репутацию в этой прекрасной стране, но свидетельствую, что она здесь такая повсеместно.

Дон Калисто не видел меня, поскольку я был скрыт колпаком камина. Жена знаком показала ему, что я стою там. Он отошел от плиты и направился ко мне. «Что вы здесь ищете?» — «Решетку». — «А что вы собираетесь делать?» — «Готовить отбивные котлеты» — «Так у вас есть котлеты?» — «У меня нет, но они есть у вас». — «Где?» — «А вон там», — и с этими словами я показал на четверть баранины, висевшую возле камина. «Эти котлеты для англичан, а не для вас!» — «Вы ошибаетесь, эти котлеты для нас, а не для англичан. Им вы только что отнесли дюжину котлет на блюде, и этого им вполне достаточно; те, что вы им отнесли, были их долей, а те, что остались, наша». — «Те, что остались, пойдут им на завтрак». — «Нет, те, что остались, пойдут нам сегодня на ужин!» — «Вы так думаете?» — «Я в этом уверен!» — «Ну-ну!» — «Друг мой, — обратился я к Жиро, вошедшему в эту минуту с ружьем в руках (следом за ним, и тоже с ружьями в руках, шли Дебароль, Маке, Ашар и Александр), — вот господин Калисто Бургильос, который любезно уступил нам эту четверть баранины. Отдайте мне ваше ружье, а сами выясните у него стоимость этой четверти, щедро заплатите за нее, осторожно отцепите ее и аккуратно разрубите». — «Эти три наречия великолепно складываются вместе», — заметил Дебароль, с карабином в руках приближаясь к очагу. «Не подходите слишком близко, мой дорогой! — промолвил Ашар. — Вы ведь знаете, что оружие заряжено». — «Так сколько стоит четверть баранины?» — спросил Жиро, протягивая мне свое ружье и беря с кухонного стола резак. «Два дуро», — ответил метр Калисто Бургильос, глядя одним глазом на ружье, а другим на свою четверть баранины. «Дайте ему три дуро, Жиро!»

Жиро вытащил из своего кармана три дуро и при этом уронил пять или шесть унций. Сеньора Калисто Бургильос захлопала глазами при виде золота, покатившегося по полу ее кухни. Жиро поднял эти пять или шесть унций и протянул три дуро хозяину. Тот передал деньги жене: как мне показалось, она занимала в доме особое положение.

Жиро взялся за баранину, нарезал ее с умением, делающим честь его познаниям в области анатомии, посыпал котлеты нужным количеством перца и соли, разложил их аккуратно на решетке, поданной ему мною, и поместил решетку на ровный слой раскаленных углей, искусно подготовленный Ашаром. Тут же первые капли жира начали шипеть на углях.

«Теперь, Дебароль, — продолжал я распоряжаться, — предложите вашу руку госпоже Калисто Бургильос и попросите ее показать вам, где она хранит картофель. Если по дороге вы натолкнетесь на яйца, положите дюжину их в ваш ягдташ; всю дорогу, мой друг, расспрашивайте вашу спутницу о здоровье ее родителей и детей, это ей польстит, и мало-помалу вы войдете в близкие отношения с ней».

Дебароль, держа в руках жибюс, подошел к нашей хозяйке; уже несколько смягчившись под влиянием магнетического соприкосновения с дуро, она соизволила принять подставленную ей руку. Оба исчезли в двери, казалось ведущей в недра земли.

В ту же минуту через противоположную дверь вошли Буланже и дон Риего. В своих поисках они придерживались направления южного полюса, но встречные пассаты загнали их в коридор, и в конце его обнаружилась длинная комната, где вполне могли поместиться восемь кроватей. Буланже, как здравомыслящий человек, положил ключ от этой комнаты в карман и принес его мне.

Котлеты продолжали поджариваться. «Сковорду и кастрюлю!» — потребовал я. Ашар протянул мне сковороду, а Жиро кастрюлю. Метр Калисто Бургильос изумленно взирал на нас; однако он один противостоял восьми, и против наших пяти ружей его единственным оружием был половник, так что никакой возможности сопротивляться у него не было.

В какую-то минуту ему, разумеется, пришла в голову мысль позвать на помощь англичан, но метр Калисто Бур-гильос был человек весьма сведущий, и он вспомнил, что во время Пиренейской войны испанцы больше страдали от своих союзников-англичан, чем от своих врагов-фран-цузов. А потому он пришел к выводу, что англичан лучше держать у себя в доме исключительно в качестве постояльцев.

Вернулся Дебароль; карманы его были набиты картофелем, а ягдташ — яйцами. Ашар получил распоряжение сбить яйца, а Жиро — почистить и нарезать картофель; Дебароль должен был продолжать свое любезничанье с г-жой Бургильос до тех пор, пока в какой-нибудь комнате не появится стол, накрытый на восемь персон. Дебароль принес себя в жертву; он вышел с г-жой Калисто Бургильос и спустя четверть часа возвратился со словами: «Уф, господа! Стол накрыт».

Через десять минут, чтобы довести до готовности котлеты, оставалось только еще раз помешать огонь, картофелю требовался лишь один поворот кастрюли, а омлету — лишь один поворот сковороды. В это время, сударыня, кухня дона Калисто Бургильоса представляла собой забавную картину. На первом плане стоял Ваш слуга Александр Дюма и, держа по опахалу в каждой руке, размахивал ими, чтобы раздувать угли, на которых поджаривались котлеты и картофель. Жиро чистил вторую порцию картошки, которой предстояло последовать за первой. Дон Риего делал вид, что читает свой молитвенник, и вдыхал ароматы жарящегося на решетке мяса, краем глаза поглядывая на сковороду. Маке держал ручку сковороды. Ашар топтался на месте. Дебароль отдыхал, оправляясь от усталости. Буланже, замерзший во время прогулки под высокими широтами, согревался. Александр, верный себе, спал.

В конце концов метр Калисто Бургильос, приходивший во все большее отупение при виде французского вторжения, обратил внимание на отсутствие своей жены; она тем временем сквозь оконное стекло знаками объясняла Де-баролю, что на столе не хватает чего-то очень важного. К счастью, я следил за метром Калисто и вовремя отослал Дебароля выполнять свой долг.

Десять минут спустя мы сидели за столом, на котором дымилась дюжина отбивных котлет и испускали пары две горки картофеля и огромный омлет. Это зрелище привело нас в такой восторг, сударыня, особенно Буланже, Жиро и Александра, что наши взрывы хохота привлекли в комнату г-жу Бургильос; за ней в дверях стояли две-три неряшливые трактирные служанки, а в глубине за ними виднелись изумленные лица англичан.

Я решил воспользоваться присутствием г-жи Бургильос и вложил в руку Дебароля ключ от комнаты. «Ну же, господин переводчик, — обратился я к нему, — вам предстоит последняя жертва: вставайте из-за стола и проследите за приготовлением наших постелей; ваш ужин постерегут, а после вашего возвращения сообщество увенчает вас лавровым венком, как некогда Рим — Цезаря.

Час спустя, напоминая семь братьев Мальчика с пальчик, мы лежали на циновках, симметрично разложенных на полу. Испанская кровать, то есть двое козел с настланными на них четырьмя досками и матрасом сверху, господствовала над всей спальней. Благодарное сообщество единогласно присудило ее Дебаролю, не лишая его при этом и лаврового венка.

XI

Толедо, 23 октября, вечер.

Занимавшийся сероватый рассвет обволакивал солнце покровом облаков, казалось заимствованных в честь нас у неба нашей прекрасной Франции; я про себя радовался этому, считая что Эскориал следует осматривать как раз при такой погоде. На повороте улицы перед нами возникло величественное надгробие, вполне достойное, по правде сказать, того, кто избрал своей столицей пустыню, а своим дворцом — гробницу.

Вам ведь известно, сударыня, как был построен Эскориал, не так ли? Однажды, в начале 1559 года, Филипп, ведя осаду Сен-Кантена, был вынужден направить на церковь святого Лаврентия огонь своих пушек, нанесший бедной церкви огромные повреждения. Опасаясь, как бы святой не рассердился при виде того, как обходятся с его жилищем, он дал обет построить в честь этого же святого новый храм, богаче и величественнее разрушенного им. Захватив Сен-Кантен, он даже пожелал сделать больше и отдал своему архитектору Хуану Баутисте странное распоряжение придать новому сооружению форму лежащей плашмя решетки. В отличие от присущей королям привычки, Филипп II на этот раз выполнил больше, чем обещал.

Невозможно вообразить, насколько мрачное и суровое зрелище являет собой Эскориал. Гранитное сооружение на гранитной горе, он кажется одним из тех творений природы, какие издали воспринимаются как видение, похожее на реальность. Однако в данном случае это не оптический обман. Когда вы приближаетесь к нему, в полной мере проникаясь ощущением ничтожности человека перед лицом этой необъятной громады, то видите зияющей дверь, которая захлопывается за вами; и, даже если вы лишь мимоходом пришли осмотреть это мрачное сооружение и совершенно уверены в своей свободе, вас, стоит вам туда войти, охватывает дрожь, как если бы вам уже не суждено было оттуда выйти.

Тот, кто никогда не понимал тревожный характер Филиппа II, составит себе, побывав в Эскориале, точное представление о мрачном величии сына Карла V. Ничто в мире не может дать представление об Эскориале: ни Виндзор в Англии, ни Петергоф в России, ни Версаль во Франции. Эскориал можно сравнить лишь с ним самим; это мысль, высеченная в камне; это творение человека и эпохи, сформированной по воле этого человека в часы бессонницы, которой наделило его вечное солнце, никогда не заходившее над его державой.

Ничего не скажешь: Эскориал красив. Грозным не восхищаются — перед ним трепещут. Сам Филипп, когда архитектор вручил ему тысячу ключей от этого сооружения, задуманного его непреклонным гением, должен был задрожать, коснувшись их. Первое, что приходит на ум, когда смотришь на Эскориал: его не построили обычным способом, а выдолбили в гранитной глыбе. Приходилось ли Вам когда-нибудь спускаться в шахту, сознавая при этом, что на Вас давит целая гора? Так вот, подобное же чувство испытываешь, когда входишь в Эскориал.

Чтобы подойти к любому величественному сооружению, обычно взбираются наверх, здесь же приходится спускаться вниз. Филипп и самому себе не пожелал оставить иллюзий: при жизни он похоронил себя в гробнице. Такова семейная традиция. В Эскориале есть все — дворец, часовня, монастырь, склеп. Часовня великолепна. Возможно, во всем сооружении это единственное место где можно свободно дышать. Она опирается на четыре квадратных столба, каждый из которых достигает в обхвате ста двенадцати футов.

К алтарю ведут девятнадцать мраморных ступеней. Алтарь украшен серией картин, представляющих историю Христа и разделенных между собой дорическими колоннами. Лишь колонны дорического ордера, самого холодного из всех архитектурных ордеров, архитектор допустил в качестве украшения здания. Алтарь сверкает и сияет при свете гигантской люстры, которая висит под сводом и, постоянно пылая, заставляет сиять, словно перламутровые блестки, гранитные детали разных оттенков. По обеим сторонам алтаря, на высоте примерно пятнадцати футов, параллельно друг другу выдолблены две большие глубокие ниши: левая из них — гробница Карла V, правая — гробница Филиппа II. Создатель Эскориала несомненно полагал, что только гробницы его отца и его самого будут достойны подняться из королевской Podridero[20].

Сбоку от статуи Филиппа И, стоящего на коленях и молящегося, в такой же позе воплощены в скульптуре принц дон Карлос и две королевы, ставшие последовательно женами Филиппа. Снизу можно прочесть надпись, выгравированную золотыми буквами:

«Филипп II, король всей Испании, Сицилии и Иерусалима, покоится в этой гробнице, построенной им при жизни. Покоятся вместе с ним две его жены Елизавета и Мария и его сын и первенец дон Карлос».

Так непреклонный отец и христианский король пожелал, чтобы смерть примирила его с сыном.

Слева, как мы говорили, находится гробница Карла V. Статую Карла V, стоящего на коленях так же, как и его сын, тоже окружают коленопреклоненные фигуры; установить, кто это, можно, прочитав следующую надпись:

«Карлу V, королю римлян, августейшему императору, королю Иерусалима, эрцгерцогу Австрийскому, от сына Филиппа. Покоятся вместе с ним его жена Елизавета, его дочь императрица Мария и его сестры Элеонора и Мария: одна — королева Франции, другая — Венгрии».

Все эти статуи, с большим мастерством изваянные из золоченой бронзы, производят сильное впечатление. Особенно выделяются своим суровым великолепием статуи обоих монархов в своих украшенных гербами мантиях.

Встав спиной к алтарю, оказываешься лицом к месту заседаний капитула. Не ищите здесь, сударыня, изящных орнаментов в стиле Возрождения или выразительных скульптур пятнадцатого века. Нет. Высокие кресла, вместо того чтобы, как в Бургосе, радовать глаз прекрасными резными цветами или красивыми обрамлениями, соответствуют общей суровости; простая резьба, холодные линии — вот их единственное украшение.

Эта непреклонная и молчаливая воля, подчинившая законам всемогущего прямого угла и дерево и гранит, давит на вас с той минуты, когда вы входите в церковь. Все храмы мира дают вам надежду в обмен на молитву. Часовня же Эскориала посвящена богу мщения, микеланджеловскому Христу Страшного суда. Молитесь, если хотите, но часовня, словно темница святой Инквизиции, не откликнется эхом. Мрачную гармонию этой церкви нарушают две похожие на фонари кафедры, поставленные при Фердинанде VII, и роспись свода, выполненная по приказу Карла II.

Есть странность в том, что, когда некая могучая, твердая волевая личность выражает себя в каком-нибудь творении, несущем на себе отпечаток всех особенностей ее гения, люди не могут оставить это творение в неприкосновенности как неоспоримый и священный памятник. В кои веки приходит человек, характерный представитель своего времени, отражающий целую эпоху; он оставляет по себе памятник, дающий возможность всем последующим поколениям оценить его дух. И что же? Его сменяет другой человек, с умом бедным и ничтожным; он не может выносить возвышенную печаль, которой питал себя его предшественник, и потому является, ведя с собой маляра и жестянщика, и одному говорит: «Все выглядит чересчур грустно, чересчур мрачно, чересчур тягостно для моего бедного ума, легкого и безвольного, нарисуйте-ка мне на этих стенах что-нибудь приятное!»; а другому: «Смастерите-ка мне на этой лестнице что-нибудь веселенькое!» Маляр и жестянщик, обрадовавшись, принимаются за работу и навсегда оскверняют творение, считая при этом, что они его украшают.

Да помилует Господь Бог г-на Андриё, переделавшего «Никомеда»! Да простит Господь королю Карлу И, подправлявшему Эскориал.

И потому, сударыня, если Вы когда-нибудь посетите Эскориал, ограничьте свою любознательность знакомством с часовней, Подридеро и комнатой, где скончался Филипп; все остальное только ослабит Ваше первое восприятие. Глубокое впечатление — такая редкость в жизни; вызывая в нас дрожь, оно раскрывает перед нашим взором столько новых горизонтов, что я никогда не стану избегать его, даже если оно может повергнуть меня в печаль и ужас, как это было в Эскориале.

Подридеро — это мадридский Сен-Дени; это склеп, где хранится прах королей. Это своего рода Пантеон, отделанный яшмой, порфиром и другими ценными породами камня; но ему далеко до торжественно-величественных склепов Сен-Дени, где на последней ступени последний усопший монарх ждет своего преемника. Прах мертвый требует прах живой.

В той комнате, где Филипп II умер, он провел три последних года своей жизни, прикованный подагрой к креслу. Из алькова спальни через узкое слуховое окно виден главный алтарь часовни — таким образом, не вставая, не покидая кровати, король присутствовал на литургии. Его министры приходили в эту маленькую комнату работать вместе с ним, и посетителям Эскориала до сих пор показывают деревянную дощечку: она лежала на коленях у короля и у того, кого он допускал к себе, будучи в столь тягостном состоянии, и служила для работы и подписания бумаг. У стены стоит большое кресло; в него переносили Филиппа II, когда он оставлял кровать. Рядом с этим креслом стоят две табуретки — летняя и зимняя — на той или другой, в зависимости от времени года, король вытягивал свою больную ногу. Табуретки эти по форме складные: одна из них сделана из камыша, вторая обита овечьей шкурой. На обеих сохранился след его каблука, сорок лет давившего на половину мира; он явственно виден и выглядит почти угрожающе.

А теперь, сударыня, поблуждайте в бесконечных коридорах, по которым Вас будет водить слепец-весельчак, если Вы пожелаете вызвать к жизни один из тех снов, какие Шарль Нодье рассказывает в своей причудливой «Смарре». Вы ощутите, что этот узкий каменный проход с каждой минутой все больше сжимает Вас; Вы почувствуете, как тесно становится Вашей груди между гранитными стенами, гранитным полом и гранитным потолком; Вам станет необходим свет, воздух, солнце, и все это Вы обретете, поднявшись на самый купол, откуда Вы увидите под ногами у себя все сооружение, а на горизонте — Мадрид.

Но, покидая Эскориал, Вы пожалеете прежде всего о прекрасных монахах Сурбарана и Мурильо, в длинных волочащихся одеждах и с выбритыми головами. Эскориал без монахов — нелепая бессмыслица, и никакого объяснения этому быть не может. Вам скажут, что революция упразднила монахов; но разве революции могут достигнуть Эскориала? Разве Эскориал принадлежит земле? Разве Эскориал принадлежит этому миру? Да выгоните монахов из всей остальной Испании, господа философы, господа прогрессисты, господа устроители конституции, но во имя Неба сделайте исключение для Эскориала, как мы сделали его для Ла-Траппа и Гранд-Шартрёза.

Пока мы оставались в Эскориале, мы и не думали о завтраке — зловещее сооружение теснило нам грудь, но стоило нам выйти оттуда, как голод пробудился в нас вместе с жизнью. Мы направились к постоялому двору метра Калисто Бургильоса. Хозяин ждал нас у дверей.

Меню в Испании не отличается разнообразием. Нам предложили отбивные котлеты, картофель и салат, то есть, как видите, то же, что накануне, и вдобавок зелень. Впрочем, испанская зелень горько разочаровала нас; испанское растительное масло и уксус настолько далеки от наших кулинарных привычек, что я готов вызвать на спор любого француза, каким бы он ни был страстным любителем латука, рапунцеля или белого цикория, ибо уверен, что он не сможет проглотить даже маленького кусочка той или другой из этих трав, столь аппетитных на вид, однако, после того как они приходят в соприкосновение с той или другой из упомянутых мною жидких приправ.

Именно тогда, сударыня, мне впервые пришла в голову великолепная идея готовить салат без растительного масла и уксуса. Несомненно, будь во мне хоть какая-нибудь коммерческая жилка, это была бы для меня прекрасная возможность добиться привилегии на изобретение, а получив эту привилегию, разбогатеть, пустив ее в ход в Испании и распространив ее действие на Италию. Но, увы! Вы же знаете, гения коммерции забыли позвать на мои крестины, и, как те ревнивые феи, что преследуют принцев и принцесс в сказках Перро, этот зловредный дух не только не защищает меня, но и терзает.

Так что я просто-напросто сообщил своим товарищам по путешествию, как надо делать салат без растительного масла и уксуса, и, вместо того чтобы обрести звание разбогатевшего дельца, удовлетворился титулом благодетеля человечества. Итак, салат без масла и уксуса делают с сырыми яйцами и лимоном. Приготовление этой заправки к салату безмерно заинтриговало метра Калисто Бургильоса, и он проявил к ней такой интерес, что я, вырвав из рук Жиро салатницу, когда он потянулся к ней в третий раз, отнес последние уцелевшие листочки салата нашему хозяину. Туда же я добавил кусочек омлета моего приготовления.

Об этом своем добром поступке я совсем забыл, как вдруг, выходя из дома, столкнулся с метром Калисто, который поджидал меня на пороге, держа по бокалу в каждой руке и бурдюк под мышкой. В знак братства он угостил меня валь-де-пеньясом. На самом деле, метр Калисто Бургильос оказал мне эту честь, решив, что я повар из богатого дома и приехал в Мадрид на нынешние празднества. Я оставил его в этом заблуждении, ибо так он воспринимал меня куда более значительной персоной, чем если бы я открыл ему, что перед ним автор «Мушкетеров» и «Монте-Кристо».

Следовало торопиться: был уже полдень, а в семь часов нас ждали на званом ужине, который давала в мою честь французская колония. Да, сударыня, что тут поделаешь? Так уж устроены наши соотечественники: за границей они нас чествуют, радушно встречают, обнимают, а дома кусают и перемывают нам косточки. За рубежом вас окружает ваша посмертная слава. Стоит пересечь границу — и вы будто умираете. Это уже не вы, а ваша тень встречает на каждом шагу проявления доброжелательства, и, должен сказать, мою прославленную тень принимают здесь так, что это вызывает зависть у моего бедного собственного «я».

Дело в одном обстоятельстве, о котором Вы, сударыня, не догадываетесь и я, разумеется, тоже прежде не догадывался. Оказывается, в Мадриде я более известен и, возможно, более популярен, чем во Франции. Испанцам кажется, что они распознают во мне (когда я говорю «во мне», это, как Вы понимаете, означает «в моих произведениях») нечто кастильское, и это льстит их самолюбию. Ведь правда же, что, прежде чем стать кавалером ордена Почетного легиона во Франции, я стал командором ордена Изабеллы Католической в Испании. В этом отношении заграница показала дорогу моей родине. Не сомневаюсь, сударыня, что после моего возвращения меня заставят дорого заплатить за все те любезности, какие мне здесь оказывали. Но, тем не менее, по тому, с какой благодарностью относятся ко мне в Испании, я могу так или иначе судить, что обо мне будут думать после моей смерти.

И потому со времени моего приезда установились отношения подлинной сердечности между нами и испанскими деятелями искусства. Лавега носит мою ленту ордена Почетного легиона, а я — ленту Изабелы Католической, снятую с шеи Мадрасо. Бретон, этот испанский Скриб, и Рибера, который носит широко известное в живописи имя и сам вполне достоин этого имени, проводят все вечера с нами. Доступ в фойе театра Эль Принсипе, где собираются все выдающиеся люди мадридского артистического мира, был открыт нам двумя самыми известными драматическими актерами Испании: доном Карлосом де ла Торре и Ромеа. Каждый день кто-нибудь из только что названных мною лиц предлагает нам свои услуги в качестве чичероне, и перед ним открываются любые двери: картинные галереи, артиллерийские музеи, парки и королевские дворцы.

По правде говоря, посольство тоже изо всех сил помогает осуществлять наши желания. Господин Брессон, только что получивший от ее величества титулы герцога де Санта-Исабель и испанского гранда, безукоризненно любезен: три дня назад он устраивал для нас в прелестном дворце, где находится его резиденция, настоящий королевский прием.

Словом, возвращаясь к тому, с чего я начал это отступление, нас ждала в Мадриде в семь часов французская колония, которая давала в нашу честь обед на сто персон; руководил им брат отважного полковника Камонда, один из самых известных негоциантов Мадрида.

Это тоже был королевский обед, сударыня! Штраус, находившийся в числе приглашенных, устроил нам сюрприз. Во время десерта появился весь его оркестр — тот самый замечательный оркестр, который в течение целой недели заставлял королей и королев, словно простых пастухов и пастушек, танцевать, — и до полуночи играл вальсы, кадрили и бравурные мелодии так, как их умеют исполнять только немецкие музыканты.

В полночь все стали расходиться; за пять часов было выкурено сигар на пятьсот франков. Не стоит и говорить, что, будучи весь пропитан ароматом гаванских сигар, я не принимал совершенно никакого участия в их курении. Не знаю, что меня ждет по возвращении во Францию, сударыня; не знаю, в какие неведомые сражения я буду втянут; не представляю, какая новая гидра о семи головах опять выступит против меня — но мне точно известно, что я вернусь с сердцем, переполненным благодарностью за прошедшие дни, и ее с избытком хватит для того, чтобы с презрением отнестись ко всем ожидающим меня оскорблениям.

Сейчас три часа утра, сударыня, через два часа я уеду из Мадрида. Пожалейте меня, сударыня, ведь я провел здесь двенадцать самых счастливых дней в моей жизни, а как Вам известно, счастливые дни для меня редкость. Итак, прощай Мадрид, гостеприимный город! Прощайте те, искренняя дружба с кем связала меня только вчера, но будет вечной; прощайте, бархатные глаза, заставившие Байрона изменить английским красавицам; прощайте, прекрасные ручки, так ловко играющие шелестящим веером; прощайте, ножки, самой обычной из которых будет впору туфелька Золушки или даже, сударыня, туфелька еще меньше, известная только мне. Когда я говорю «только мне», я ошибаюсь, сударыня, Вы ведь знаете, у меня нет секретов от Вас.

Кстати, когда позавчера я ходил прощаться с господином герцогом де Монпансье, он любезно сообщил мне, что ее величество королева Испании только что пожаловала мне звание командора ордена Карла III, а возвратившись домой два часа назад, я обнаружил орденские знаки, присланные мне Осуной, который просил меня принять их на память о нем. Как видите, сударыня, не случайно я с сожалением покидаю Мадрид.

XII

Аранхуэс, 25 октября.

Через два часа после того как было закончено последнее письмо, которое я имел честь отослать Вам, сударыня, мы должны были ехать в Толедо. Путешествие было задумано в том же составе и таким же образом, как поездка в Эско-риал. Другими словами, Жиро, Маке, Буланже, Дебароль, Ашар и Александр должны были после замены уставших мулов на свежих забраться в достославную желто-зеленую берлину. Дону Риего и мне предстояло воспользоваться дилижансом. Я проникся дружеским расположением к доброму священнику и стремился не разлучаться с ним как можно дольше.

Запасы провизии были сделаны за день до отъезда и погружены в огромную корзину, так как в наши планы не входило возвращаться в Мадрид. Теми же транспортными средствами, какие должны были доставить нас в Толедо, мы рассчитывали добраться до Аранхуэса, а оттуда пиренейским дилижансом, в котором для нас были зарезервированы все внутренние места, всем вместе направиться в Гранаду. Корзина с провизией была отдана под непосредственное наблюдение Жиро.

В условленный час я распрощался с домом г-на Монье, площадью Алькала, воротами Толедо, и мы покинули Мадрид. Дорога шла вдоль берегов Тахо, по всему течению реки покрытых зелеными зарослями, которые были тем более заметны, что они вырисовывались на фоне бесконечных песчаных равнин и вересковых пустошей. Не знаю, ехали ли мы правильной дорогой или, пытаясь выиграть несколько километров, наш майорал выбрал какой-то нестандартный путь, но могу сказать, что половину дороги мы прошли пешком, проникнувшись жалостью к несчастным животным, тащившим нашу карету, а два или три раза, когда они застревали в песке или в рытвинах, даже оказывали помощь беднягам, что явно было для них существенной поддержкой.

Следует добавить, что каждый раз, когда случалось подобное происшествие, несчастный дон Риего начинал громко стенать, жалуясь на состояние дорожного дела в Испании и требуя дать ему самые точные сведения о состоянии дорог во Франции, а это доказывало, что, несмотря на свой преклонный возраст, он не потерял желания просвещаться.

В Испании, сударыня, есть одна страшная опасность, от которой надо заранее себя оберегать: это разница между расстоянием заявленным и расстоянием действительным. Так, вам заявляют, что от Толедо до Мадрида или от Мадрида до Толедо двенадцать льё. Вы трогаетесь в путь, держа в голове так или иначе мысль о французских льё. Тихо бормоча про себя, вы умножаете один на четыре, четырежды двенадцать — сорок восемь, и вы рассчитываете на сорок восемь километров, то есть на шесть часов пути, в предположении, что ехать вы будете с обычной скоростью. Вы отъезжаете, пребывая в этой уверенности, и начинаете высматривать дорожные отметки, которые во Франции отвлекают наше нетерпение, как кусочки шоколада отвлекают голодный желудок, — и что же? Никаких дорожных знаков, никаких указательных столбов — первое разочарование!

Вы продолжаете себе твердить: двенадцать льё. Ладно! Двенадцать льё, если предположить, что мы едем не так быстро, как рассчитывали, вместо шести часов займут восемь. Вы едете так шесть часов, восемь, десять, двенадцать; каждую минуту вы спрашиваете, близка ли уже цель, и вам каждый раз дают утешительный ответ. Наконец, через пятнадцать-шестнадцать часов после вашего отъезда вы различаете силуэт города, вырисовывающийся в лучах заходящего солнца.

Вы спрашиваете, что это: Толедо? Аранхуэс? Бургос? Гранада? Севилья? Вам отвечают: нет, но, когда мы доберемся до города, там уже будет близко до места назначения. В итоге, отправившись в пять утра, подобно нам, вы, так же как это произошло с нами, приедете в восемь часов вечера. На хороших дорогах и на больших просторах быстрая езда вас несколько утешит. При этом, правда, возрастает опасность перевернуться, но что за важность: пусть перевернемся, лишь бы поскорее добраться!

Подъезжая к Толедо, мы были поражены зрелищем этого города, ночью, возможно, еще более величественного, чем днем. Правда, Господь ниспослал нам, чтобы утешить нас за дневные тяготы, одну из тех темных и ясных ночей, какими он удостаивает лишь те края, что одарены его любовью. В таинственном и спокойном сиянии этой ночи мы увидели огромные ворота и дорогу, круто поднимавшуюся в гору; на вершине горы виднелись устремленные к небу зубчатые гребни домов и острые шпицы колоколен, в то время как из глубокой пропасти, окружающей гору, доносился рев несущейся по каменному руслу Тахо: река, на наших глазах так спокойно бежавшая по равнине, а здесь вынужденная сделать крутой поворот, стенала и роптала, словно путник, которому неожиданное препятствие внезапно удлинило дорогу.

В восемь часов вечера мы разместились в гостинице, возле которой остановилась карета, то есть в posada del Lino[21]. Мои товарищи выехали в четыре утра, а я в пять. Полагаясь на свои ошибочные расчеты, мы думали проделать двенадцать льё, и, стало быть, в два-три часа пополудни, самое позднее, должны уже были быть в Толедо. В два-три часа пополудни во всех странах мира, за исключением Лапландии, светит солнце, а когда светит солнце, тем более в испанском городе, найти друг друга несложно. Поэтому ни о каком условленном месте свидания речи не было.

Но вместо двух-трех часов пополудни мы приехали только в восемь. Необходимо было найти друг друга в тот же вечер. Я отправил всех лакеев гостиницы «Лино» на поиски своих друзей, рассчитывая, что и они, расположившись в какой-нибудь другой гостинице, тоже разослали всех тамошних лакеев с заданием найти меня. В оди-надцать часов поступили новости: мои друзья ужинали в fonda de los Caballeros[22]. Посланцу показалось, что они очень беспокоились обо мне. Я накинул плащ — в Испании, сударыня, всегда надевают плащи — и пошел за провожатым.

После десятиминутных странствий по фантастическим улицам, пройдя полкилометра вдоль края пропасти, тянущейся рядом с домами, наверное восхитительными при свете дня, провожатый остановился перед довольно непритязательным по виду домом и произнес: «Это здесь!»

Я вошел. Переступив порог, я уже не нуждался ни в каком проводнике. Вы знакомы с моими друзьями, сударыня. Никто из них не изображает из себя ни Гамлета, ни Фауста, ни Антони. Они обогатили гамму смеха, прибавив к ней новую октаву. В ту минуту, когда я открывал дверь, они исполняли эту гамму во всем ее объеме; хозяин с хозяйкой лично прислуживали за столом. «А вот и отец!» — воскликнул Александр. «Амо!» — промолвили все остальные. И, поднявшись со своих мест, мои спутники почтительно поклонились мне.

Я редко бранюсь, мало пью и не курю. В итоге, когда я совершаю какое-нибудь из этих трех запрещенных установлениями Бога и Церкви действий, я перехожу всякие границы. За последние три часа я скопил непомерное количество желчи и выплеснул ее в виде ругательства, от которого могло бы радостно затрепетать сердце немца. Жиро повернулся к остальным членам колонии: «Я вас предупреждал, что метр будет рассержен!» — «Это принц, это принц!» — твердили шепотом хозяин и хозяйка.

Для меня было загадкой, почему меня удостаивают этими наименованиями — «амо», «принц», «метр» — и чем вызвано напускное смирение, с каким вся колония меня встретила. «Ну же, хватит! — засмеялся я в свою очередь. — Что за шутки?!» — «Ашар! — произнес Буланже. — Ведь вы настоящий оратор, объясните амо, что происходит». Ашар поклонился. «Метр!» — начал он.

Я ничего не понимал, но, чтобы разобраться, надо было позволить оратору довести речь до конца; впрочем, заранее каждый из нас соглашался идти навстречу всякого рода фантазиям и причудам, которые могли бы доставить нам во время путешествия неожиданное удовольствие.

«Метр, — продолжал Ашар. — Да будет известно вашему превосходительству (я поклонился), что, торопясь сегодня утром уехать, мы забыли взять с собой нечто важное, а именно выхлопотанное и полученное вами вчера разрешение открывать перед нами ворота». — «Я его отдал Дебаролю, оно должно быть у него!» — прервал я его. «Это была ошибка, если, конечно, ваше превосходительство может совершать ошибки. Дебароль так тщательно спрятал разрешение, что никто его не видел в момент отъезда и все о нем забыли».

«Ты слышишь?» — воскликнул Жиро, надавливая на нос Дебаролю, который воспользовался передышкой, предоставленной ему выступлением Ашара, и погрузился в дремоту. «Что такое?» — спросил он, внезапно пробуждаясь. «Ничего, — успокоил его Жиро. — Продолжай, Ашар! Ты говоришь превосходно!» Ашар скромно поклонился и продолжил.

«Пришлось вернуться в дом Монье, но никаких следов разрешения мы не обнаружили. После получасовых поисков Дебароль вдруг воскликнул: "О, я вспомнил!" — "Что?" — "Я его использовал, когда заряжал карабин!" — "Разрешение?" — "Да!" Можете себе представить, ваше превосходительство, какими проклятиями был осыпан Дебароль. В пять часов мы вновь подъехали к воротам;

они открывались. Перед нами, — продолжал Ашар, принимая напыщенную позу, — виднелись длинные вереницы возов и караваны мулов; множество ослов, в беспорядке расположившихся на соседних полях, с философским спокойствием щипали морковь и капусту, предоставленную им во временное пользование. Огромные жующие быки, заполненные доверху телеги, пастухи с длинными хлыстами в руках — все это придавало величественную простоту простиравшейся перед нами местности». — «Браво!» — выдохнула колония. «Как он говорит! — восхитился Жиро. — Ни я, ни Леполль не способны на такое! Продолжай же, о мастер слова, продолжай!» — «Продолжайте!» — с достоинством добавил я.

Хозяин и хозяйка смотрели на эту сцену и слушали, пребывая в глубочайшем изумлении. Ашар возобновил свою речь, причем таким правильным выражением голоса, как если бы, словно Гай Гракх, он имел у себя за спиной флейтиста, задающего ему тон. «Вся толпа застыла в неподвижности и молчании; крестьяне, облокотившиеся на дышла повозок, как жнецы Робера Леопольда; погонщики, погрузившиеся в раздумье подле своих мулов и дымящие сигаретами; дровосеки в плащах, наброшенных на плечо, и с головами, повязанными платком, — никто из этих людей не толкал соседа и не пытался занять его место. Приехавшие последними становились в конец. Это безмолвие и эта степенность заставили меня вспомнить шум и суматоху, царящие у застав Парижа».

«О родина!» — вздохнул Жиро. «Превосходно!» — добавил я. «Так я могу отправлять это в "Эпоху"?» — поинтересовался Ашар. «Еще бы!» Александр поднялся, взял в руки уголь и написал на белой стене трактира: «Читайте "Эпоху"!»

Ашар продолжал: «Когда ворота распахнулись на петельных крюках, все стали проходить по очереди. Бледный свет покрывал глянцем землю, и влажные от росы борозды сверкали в отблесках рождающегося дня своими серебряными поясами; дрожащая дымка развевалась, словно вуаль невесты, над дальними селениями, и маленькие тучки проплывали по переменчивому розовому небу, напоминая ангелочков с картин Альбани…»

«Хватит! — вскричал Буланже. — Иначе я должен буду схватиться за кисти!» — «Да! Да! — поддержал его Александр., — Хватит, а то это никогда не кончится! Лучше я тебе расскажу, отец! Мы поехали по отвратительной дороге и потратили на нее четырнадцать часов вместо восьми. Ничего съестного нельзя было найти на протяжении всего пути, и поэтому нам пришлось открыть корзину с провизией. (Жиро со вздохом поник головой.) В конце концов мы добрались сюда, умирая с голоду. Чтобы получить хоть что-нибудь из еды, мы сказали, что составляем свиту очень важного сеньора и поджидаем его. Этот важный сеньор, разумеется, ты! Наконец-то ты приехал. Ты голоден?» — «Да!» — «Занимай место Дебароля: он опять заснул, подвигайся к столу и ешь!» — «Браво!» — закричала колония. «Амо?» — почтительно глядя на меня, поинтересовались хозяева. «Да!» — хором ответила вся компания.

Хозяин и хозяйка бросились обслуживать меня в соответствии с моим саном. Я остановил их жестом: «Я уже поужинал!» — «Ну, и что! — воскликнул Александр. — Даже если ты поужинал, все равно садись и, выпей мансани-льи, которую открыл для нас Маке, расскажи нам о своем путешествии». Я сел и в свою очередь рассказал о выпавших на мою долю испытаниях.

«Господа, — произнес Жиро, когда я закончил, — предлагаю проводить амо до его гостиницы; прежде всего, чтобы оказать ему уважение, как повелевает нам долг, а кроме того, надо запомнить, где она находится». — «Да, да! Проводим амо!» — закричали все.

Жиро надавил пальцем на нос Дебароля. «Эй, — воскликнул тот, — que quiere usted?[23]» — «Прекрасно, — заметил Жиро, — прекрасно. Поскольку ты расположен изъясняться по-испански, передай нашим славным хозяевам, что мы пойдем проводить метра в его гостиницу, а они тем временем пусть приготовят нам постели». Дебароль перевел слова Жиро и меланхоличным взмахом руки попрощался со мной.

С большой торжественностью меня провели по тем же улицам, по каким я шел к гостинице моих спутников. Мой провожатый поджидал меня у дверей. За свои труды он получил монетку, и, поскольку эта была первая в его жизни серебряная монета, попавшая ему в руки, он восторженно закричал: «Да здравствует монсеньор!» Ни дать ни взять Грипсолейль.

На следующий день Толедо был разбужен известием, что в стенах города появился принц, путешествующий инкогнито. Обратите на это внимание, сударыня, поскольку сказанное имеет куда более важное значение, чем Вы могли бы подумать. Шутка, хорошая или плохая, могла стоить жизни пяти нашим спутникам, и если в один прекрасный день Вы сможете их увидеть, то только благодаря вмешательству доброго Провидения, которое, поднявшись в одну с нами карету в минуту нашего отъезда, соблаговолило пересечь границу, будучи, несомненно, приглашено на свадьбу его высочества герцога де Монпансье, и последовало за нами в Толедо.

Возможно, сударыня, после того, что я Вам рассказывал о надменности испанских трактирщиков, Вы удивляетесь предупредительности хозяев гостиницы «Кабальерос». Дело в том, сударыня, что Толедо — умирающий город. От чего он умирает? Гордость не позволяет ему признать, что он умирает от голода.

Толедо, старинный королевский город, оспариваемый как самая драгоценная жемчужина короны, за которую они убивали друг друга, доном Педро Справедливым и доном Энрике Трастамаре; Толедо, насчитывавший прежде от ста до ста двадцати тысяч жителей, тщетно пытается отыскать теперь в своих опустевших стенах пятнадцать тысяч обитателей. Толедо стоит теперь далеко от всех дорог, сударыня, и, за исключением знаменитой сабельной мануфактуры, отрезан от всякой торговли; короче, Толедо живет, а вернее, держится на ногах исключительно благодаря редким иностранцам, решающимся пересечь пустыню, куда более пустынную, чем Суэцкая, чтобы добраться до него.

Эти иностранцы, приносящие с собою жизнь, здесь, как Вы понимаете, желанные гости, особенно для владельцев гостиниц. И если голод заставляет волков выйти из леса, то он же вполне может заставить трактирщиков выйти из своих домов. Отмечаю как факт, что содержатели постоялых домов в Толедо имеют характерную особенность: они покидают свои дома, чтобы отправиться на рынок и выйти навстречу путешественникам. В итоге в этом испанском городе, где больше всего голодных, можно лучше всего поесть. Впрочем, сударыня, следует поскорее объяснить Вам, что Толедо не заслуживает такого запустения.

Если говорить о местоположении города, его внешнем облике и об изобилии света в нем, то Толедо просто чудо. В нем двадцать церквей, так богато украшенных резьбой по камню, как ни одна церковь во Франции. Толедо хранит память о стольких событиях, что историку здесь хватит работы на десять лет, а летописцу — на всю жизнь. И это не считая того особого величия мертвых или умирающих городов, в которое Толедо облекся с царственным величием.

Все на свете описывают Толедо, сударыня, начиная с добрейшего и милейшего г-на Делаборда и кончая нашим другом Ашаром, человеком остроумным и ярким, который как раз сейчас, когда я пишу Вам, пишет Соляру, соединяя в своем послании все то, что было написано до него. Так что если Вы хотите узнать Толедо так, словно видели этот город собственными глазами, то повторю Вам, сударыня, слова, которые Александр написал известным Вам неудобочитаемым почерком на стене гостиницы «Кабальерос»: «Читайте "Эпоху"!»

С шести часов утра до четырех часов дня мы осматривали Толедо, бродя вокруг монастырей, входя в церкви, взбираясь на колокольни, выказывая при этом всевозможные формы восторга и в итоге, изнуренные самим этим восторгом, не имея более сил восторгаться.

Если Вы когда-нибудь приедете в Испанию, сударыня, и посетите Мадрид, возьмите напрокат карету, снарядите дилижанс, дождитесь каравана, если потребуется, но поезжайте в Толедо, сударыня, поезжайте в Толедо! Только проявите предосторожность и заранее подумайте о том, каким способом Вы будете оттуда уезжать. Я вот пренебрег такой предосторожностью и чуть было не остался в Толедо с доном Риего, чтобы основать там колонию.

В самом деле, Вы помните, сударыня, что я приехал в Толедо дилижансом. Так вот, находясь по-прежнему под влиянием своих ошибочных расчетов, заставлявших меня питать надежду преодолеть путь из Мадрида в Толедо за восемь часов, я рассчитывал воспользоваться дилижансом из Аранхуэса, отстоявшего, по словам все тех же испанцев, всего лишь на семь льё от Толедо, и проехать эти семь льё за три часа. Как бы не так! Мне было наглядно объяснено, что если я сумею проехать эти семь льё за восемь часов, то могу считать себя избранником Неба.

Покинув Толедо в шесть часов утра, я приехал бы в Аранхуэс ровно в два часа пополудни, то есть спустя час после того, как через него проследует пиренейский дилижанс, в котором, как я Вам уже, помнится, говорил, мы заранее заказали семь мест. Следовательно, предстояло найти другой способ передвижения. Мы отпустили Деба-роля в город, предоставив в его распоряжение все наши денежные средства. Дебароль вернулся с двумя мулами, тотчас ставшими для всех предметом чаяний. Бросили жребий; на два первых льё мулы достались Жиро и Аша-ру. Дебароль и я должны были воспользоваться нашими верховыми животными на третьем и четвертом льё; наконец, три последних льё на них предстояло ехать Маке и Александру. Буланже отказался от участия в жеребьевке, заявив о своей неспособности к верховой езде, а дон Риего — сославшись на свой сан священнослужителя.

К пяти часам все было готово к отъезду. С нашим май-оралом у нас было подписано письменное соглашение, согласно которому мы должны были платить за карету десять дуро в день, что составляет тридцать дуро за три дня, или сто пятьдесят франков. Со своей стороны, за эти сто пятьдесят франков он должен был, забрав нас целыми и невредимыми из дома Монье, доставить также целыми и невредимыми в Аранхуэс, в Parador de la Costurera[24]. Чтобы вовремя появиться в Аранхуэсе, нам следовало покинуть Толедо в пять часов, к девяти часам доехать до Вилья-Ме-хора, небольшого постоялого двора, расположенного в трех льё от Толедо, там переночевать и тронуться в путь на следующий день в пять часов утра; тогда к завтраку мы приехали бы в Аранхуэс. Все это было оговорено и подписано. Но человек предполагает, а Бог располагает.

Сегодня я рассказал Вам о том, что предполагали мы, сударыня. Завтра Вы узнаете, как распорядился Господь Бог. А покамест молитесь за нас, ибо над нами, смею Вас заверить, сударыня, нависла страшная опасность.

XIII

Аранхуэс, 25 октября.

Вы оставили нас, сударыня, готовыми к отъезду; представьте себе Ваших друзей, которые расположились в ряд на круто, словно русская горка, уходящей вверх улице. Они стоят у дверей гостиницы «Кабальерос», а перед ними, на другой стороне улицы, высится замок древних королей Толедо. Этот дворец, ставший, насколько я знаю, казармой, имеет цвет опавшей листвы — самого красивого оттенка, какой только могут принять камни, в течение шести веков раскаляемые на сорокапятиградусной жаре солнцем. Справа, то есть на вершине горы — г а этот конец нашей улицы заслуживает такого наименования, — на фоне темно-синего неба вырисовываются стены старого замка. Слева открывается вид на сбегающую уступами нижнюю часть города с ее красноватыми крышами и остроконечными колокольнями; и, наконец, позади города простирается рыжеватая равнина, теряющаяся в дали фиолетового горизонта. Передо мной стоит майорал с шапкой в руках и просит дать ему задаток в счет ста пятидесяти франков, которых я ему пока не должен, но буду должен, когда он доставит нас целыми и невредимыми в Аранхуэс. По его словам, этот задаток, причем как можно более крупный, нужен ему из-за понесенных им больших расходов. Я вытаскиваю кошелек, в котором лежат двадцать унций, то есть примерно тысяча шестьсот франков, и даю ему одну.

Карета, загруженная всеми нашими дорожными сундуками, стоит перед нами. Жиро затягивает последним оборотом веревки корзину с провизией, которой отдан весь империал. Маке и Буланже привязывают ружья внутри кареты. Дебароль предпочитает оставить оружие при себе и, с карабином за плечом, гордо стоит впереди мулов. Дон Риего и Ашар курят. Александр купил роскошные гранаты и ищет емкость, куда бы их положить, поскольку карета не в состоянии вместить что бы то ни было, кроме шести пассажиров. Сагал держит двух оседланных мулов.

Англичанин ждет, когда я кончу свое объяснение с майоралом, чтобы попрощаться со мной. Вы меня спросите, сударыня, что это за англичанин? Это джентльмен лет пятидесяти — пятидесяти пяти, красивой наружности, элегантный, отличающийся всей той изысканной вежливостью, которая присуща англичанам. Он приехал в Испанию, как они всюду путешествуют, в собственной почтовой карете, но вынужден был оставить ее в Мадриде, поскольку по дороге в Толедо нет никаких почтовых станций, вследствие чего я и встретился с ним в дилижансе.

Мой англичанин, сударыня, рассчитывал и еще кое на что, а именно — на съедобные обеды, но он ошибся. Как все люди с тонким душевным устройством, он гурман, поэтому со времени своего приезда в Испанию он не ел ничего вплоть до нашего первого совместного завтрака, когда ему довелось отведать один из тех салатов с сырыми яйцами и лимоном, о которых я Вам уже рассказывал.

Тотчас после этого, сударыня, жизнь вернулась к нему и он ухватился за меня, как потерпевший кораблекрушение — за доску, плывущую по безбрежному океану. В Толедо он завтракал со мной, обедал со мной, а сейчас безмерно сожалеет лишь о том, что в нашей карете нет места для седьмого человека или что нет третьего мула, чтобы можно было провести со мной еще один день. В результате он осведомился о моем маршруте, обещая, что будет следовать за мной всюду, и на случай, если какая-нибудь роковая случайность помешает нам встретиться в Испании или в Алжире, оставил мне свой адрес в Лондоне и в Восточной Индии.

Когда все было устроено, когда Жиро надежно укрепил корзину на империале; Маке и Буланже привязали оружие; Александр положил гранаты в платок, прицепленный за четыре конца к потолку кареты; дон Риего и Ашар докурили свои сигареты; я, получив от англичанина все распоряжения, необходимые для того, чтобы наша встреча когда-нибудь состоялась, будь то в Испании, в Алжире, в Лондоне или в Восточной Индии, влез в карету, а пять моих спутников набились туда вместе со мной — Жиро оседлал Атаманшу, Ашар — Карбонару (так звали мулов), и мы тронулись в путь.

И вот тогда, при свете дня, мы разглядели круто уходящую вниз дорогу, которую прежде видели лишь ночью: она спускалась вниз от Мирадеро к берегу Тахо, проходила по мосту Алькантара, а затем, словно лента пыли, вырисовывалась на рыжеватой равнине, следуя в четверти льё от реки и повторяя почти все ее извивы.

Все было живописно на выезде из города! Развалины старой мельницы, словно картинные руины, громоздились на берегу реки, со страшным ревом разбивавшей свои воды о камни русла. Прачки в ярких нарядах стирали белье под аркой моста. И, чтобы приветствовать нас на нашем пути, объединились две крайние редкости в Испании — деревья и ветер. В итоге нежный шорох листьев словно говорил нам слова прощания.

Какое-то время мы ехали вдоль длинной аллеи деревьев, которые питаются свежестью, исходящей от Тахо, но по мере удаления от реки становятся все более чахлыми и блеклыми, а затем и вовсе исчезают, уступив место равнине, где, за исключением линии, прочерченной Тахо, встречаются лишь невзрачные малорослые кустарники. Примерно через час пути на землю опустилась ночь, накрыв своим крылом бескрайние горизонты. Она была спокойной и ясной. Дожди, в последние два дня заливавшие Мадрид, кончились, и, казалось, навсегда.

Карета медленно катила по песчаной дороге. Жиро и Ашар делали все от них зависящее, чтобы заставить своих мулов обогнать нас, но их мулы, будучи верными товарищами, не желали разлучаться с новыми друзьями и, более приученные к упряжке, чем к седлу, шли, выстроившись в ряд, перед нашей каретой. Это была та самая известная Вам желто-зеленая берлина, сударыня!

Мы ехали так еще два часа; наступила полная темнота; темно-синее небо засветилось мерцающими звездами. Внезапно на горизонте звезды стали меркнуть, а вернее гаснуть, закрываемые каким-то темным силуэтом с неровной кромкой. По мере того как мы продвигались, этот силуэт светлел, но оставался по-прежнему непроницаемым для взора; наконец, мы поняли, что этот силуэт образуют дом с примыкающей к нему ригой. Крыши на риге уже не было; но, если бы ее поискать хорошенько, она непременно обнаружилась бы лежащей на земле. Сквозь окна риги, незастекленные и не имеющие ставней, виднелось небо, напоминавшее шитый золотом занавес. Издали рига показалась нам добрым предзнаменованием, поскольку мы могли обрести в ней пристанище, если и не слишком удобное, то, по крайней мере, просторное и никак нас не стесняющее. Но, когда мы осмотрели ее вблизи, наши надежды сменились страхами: ночевать в подобной лачуге не представлялось возможным, уж лучше было провести ночь под открытым небом: во всяком случае, при этом можно было не опасаться падения камней на голову и соседства крыс. Оставалось искать приют в доме.

Дом был явно мал для восьми путников. Правда, вид его дышал гостеприимством; сквозь отверстия в ставнях и дверные щели пробивались довольно яркие лучи света, а это говорило о том, что дом внутри так или иначе освещен. Обманчивые мечты нашептывали нам, что свет льется из кухни. По мере того, как мы приближались к дому, нас стало успокаивать не только то, что мы видели, но и то, что мы слышали. До нас доносились веселые звуки: энергичное пощелкивание кастаньет, металлическое гудение баскского бубна и переборы испанской гитары. В Вилья-Мехоре был праздник.

«Прекрасно! — обрадовался Александр. — Нас ждут не только кров и ужин, но еще и танцы! Дебароль, друг мой, спрыгните на землю, засвидетельствуйте мое почтение хозяйке дома и передайте ей на самом лучшем вашем испанском, что я приглашаю ее на первый танец». Мулы уже остановились; карета последовала их примеру, и мы подошли к дому.

Однако вблизи дом выглядел уже совсем не гостеприимным: двери были заперты, словно ворота крепости, а полное отсутствие живых существ у порога и вокруг придавало ему крайне странный вид: внутри него царили суматоха, веселье и шум, а снаружи было безлюдно, печально и тихо. Майоралу было велено постучать в дверь. Ответа не последовало. Александр поднял с земли камень и приготовился устроить продолжение остроумного начала пьесы «После полуночи».

«Стойте! — предупредил его Дебароль. — Я знаю испанские нравы. Вы можете пытаться вышибить дверь, но вам все равно не откроют, пока не кончится фанданго; испанец не станет себя утруждать, когда он танцует, курит или спит». Дебароль пользовался среди нас авторитетом Кал-хаса. Александр положил камень на землю, сел на него, и мы стали ждать.

Предсказания Дебароля были столь же верными, как у евангелистов. Едва смолкли кастаньеты и стихло гудение баскского бубна, дверь распахнулась. Она вела в коридор, в середине которого виднелись две стоявшие напротив друг друга двери. Одна, левая, шла в кухню, залитую светом трех-четырех ламп и отблесками пламени огромного камина. Другая дверь, правая, вела в темную, и сырую комнату, освещенную только ночником. Левая комната служила бальным залом, правая — помещением, где можно было передохнуть.

Человек, открывший нам входную дверь, не проявил к нам никакого интереса и тотчас же вернулся в бальный зал. Вновь защелкали кастаньеты, загудел баскский бубен, гитара зазвенела еще веселее, чем прежде. Танцы, прерванные на мгновение, возобновились с тем неистовым пылом, какой испанцы вкладывают в это занятие.

Мы вошли, и наши восемь голов поднялись над головами зрителей, толпившихся в дверях.

Во Франции при таком неожиданном появлении новых лиц все обернулись бы посмотреть на них, и Вы первая, сударыня! В Вилья-Мехоре никто не шелохнулся. В этой кухне толпилось человек сорок — пятьдесят — как танцоров, так и зрителей. Двое-трое выделялись из этой толпы изяществом своей одежды и решительностью, читавшейся на их лицах. Эта решительность, эта твердость в чертах составляет главную красоту южных народов. Двое других стояли, опираясь на эскопеты, и, совершенно не собираясь позировать, замерли в позе, какую никогда не смог бы достигнуть ни один натурщик.

Сначала мы были полностью поглощены созерцанием этого зрелища. Ведь для тех, кто ищет все красочное, увидеть ночью, в пустынном месте, в отдаленном постоялом дворе, почти среди руин, веселую компанию танцоров и танцовщиц в национальных костюмах значило не мало. Мадрид, дивный город, но город цивилизованный, начал с того, что изгнал всякую живописность, как это приходится делать цивилизованному городу, сознающему свое столичное положение. Мы тщетно ее искали там и обнаруживали только на театральных подмостках города. Да и то, эта живописность, как и любая, создаваемая на заказ, на мой взгляд грешила во многих отношениях, тогда как зрелище, неожиданно представшее перед нашими глазами, было красочным в полной мере.

Когда кому-то из зрителей надо было пройти во вторую комнату, к которой мы стояли спиной, он сначала раздвигал своих товарищей, потом нас и проходил мимо, казалось не обращая внимания ни на нас, ни на них. С нами же дело обстояло совсем иначе. Мы, напротив, заметили, что все, кто выходит из танцевального зала, собираются вокруг нашего майорала, стоявшего в самом темном углу комнаты отдыха, и, по-видимому, обсуждают с ним какой-то вопрос первостепенной важности. Не знаю, что именно заговорило первым — голод, подстрекавший наши желудки, или самолюбие, уязвленное подобным безразличием к нам, — но вдруг Ашар не сдержался: «Господа, а что если нам заняться ужином и постелями — мне кажется, такое будет весьма кстати!» Это предложение тотчас же было принято единогласно.

В эту минуту, как бы в ответ на наше пожелание, май-орал отошел от окружавших его людей и приблизился к нам. «Ну что, сеньоры, — произнес он, — в дорогу! Мулы мерзнут». — «Как в дорогу?» — «А как же?» — «Разве мы не в Вилья-Мехоре?» — «Да, мы здесь». — «Но ведь мы же здесь ужинаем и ночуем!» — «Точнее, вы должны были здесь ужинать и ночевать, но…» — «Что "но…"?» — «… но в доме нет ни ужина, ни постелей». — «То есть как это нет ни ужина, ни постелей? Вы это серьезно говорите?» — «Вполне серьезно». — «Дебароль, друг мой! — воскликнул я. — Пробейтесь сквозь эту толпу, отыщите хозяйку дома, расположитесь рядом с ней, будьте, как всегда, красноречивы, любезны и обворожительны, каким вы были в Эскориале, вспомните госпожу Калисто Бургиль-ос и, так же как с той дамой, сумейте и с этой посетить погреб и чердак, принесите нам яйца и обеспечьте нас кроватями!» Дебароль пробрался между танцующими, с блеском в глазах и улыбкой на губах.

Минуту спустя он стоял перед хозяйкой дома, опершись локтем о стену и скрестив ноги. Беседа, начавшаяся с проявления простой вежливости, понемногу становилась явно оживленной. Мы не могли видеть физиономии Дебароля, стоявшего к нам спиной, но видели лицо трактирщицы, и оно не предвещало нам ничего хорошего. Когда Дебароль возвращался, мы с ужасом отметили, что выражение его лица полностью соответствовало тому, что мы прочитали на лице хозяйки. Блеск его глаз погас, улыбка исчезла.

Он подошел к нам совсем сникший. «Ну, что случилось?» — спросил я. «А то, что нам придется ехать дальше». — «Почему?» — «Нас здесь не хотят принимать». — «Неужели у них нет ни ужина, ни постелей?» — «У них есть все, но, к несчастью, мы приехали в разгар бала, который дает хозяйка, и она не желает утруждать себя из-за нас». — «Вот она, испанская трактирщица! — воскликнул Жиро. — О гостеприимная Каталония, узнаю тебя!» — «И

нет возможности заставить ее изменить свое решение?» — настаивал я. «Видно, что вы в Испании всего неделю или десять дней, — ответил Жиро. — Если бы вы, подобно нам, поскитались здесь четыре месяца, то не задавали бы подобного вопроса». — «Поедемте, поедемте, сеньоры! — вмешался майорал, следивший за нашими переговорами. — Садитесь в карету!» — «Какого черта! В карету, в карету… По нашему договору мы должны ужинать и ночевать в Вилья-Мехоре». — «Да, мой друг, но уместно будет сказать, — ответил Жиро с привычным смирением, — что мы заключили это соглашение без участия хозяина или хозяйки». — «А если ты предложишь ей написать ее портрет?» Жиро покачал головой: «Когда испанцы танцуют, им не следует делать никаких предложений». — «Итак?» — я переводил глаза с Жиро на Дебароля. «Итак, надо ехать!» — «Сколько нам еще осталось до Аранхуэса?» — спросил я у майорала. «О сеньор, совсем недалеко, около двух льё». Я поглядел на него с сомнением: «Сколько времени тебе требуется, чтобы проделать эти два льё?» Он явно колебался какое-то время, а потом ответил: «Три часа». — «Ладно, я даю тебе четыре; но если через четыре часа мы не будем в Аранхуэсе (я положил ему руку на плечо и сильно надавил), ты будешь иметь дело со мной!» — «Хорошо, сеньор!» — пробормотал майорал.

Я повернулся к Дебаролю и Жиро: «Господа, последний раз спрашиваю вас, вы уверены, что нет никакой возможности остаться здесь?» — «Дорогой мой, — заметил Деба-роль, — вам ведь известно это изречение Суллы, которое можно считать девизом испанских трактирщиков:

Порой свой замысел могу я изменить; решения ж мои,

Как и решения судьбы, без перемен пребудут вечно.[25]

«Извините, следовало бы сказать: "без рифм пребудут вечно"», — заметил Александр. Мой сын — раб рифмы, в отличие от г-на Вольтера, к которому, вынужден заметить, сударыня, он не испытывает того почтения, какое я хотел бы у него видеть.

«В дорогу, сеньоры! В дорогу!» — настаивал майорал. «Какого черта! Пусть нам дадут хотя бы стакан вина; они не могут сказать, что у них нет вина: мы видели три или четыре полных бурдюка!» — «О, стакан вина, это другое дело!» — согласился майорал тоном человека, полагающего, что к нему обратились с последней бестактной просьбой.

Вернувшись в трактир, из которого мы только что вышли, он через мгновение вновь появился на пороге, держа бурдюк в одной руке и стакан в другой. «За испанское гостеприимство!» — объявил я и выпил первым. Семь моих товарищей один за другим повторили этот тост. Я обратил внимание, что дон Риего произнес его с большей горечью, чем остальные. После того как он оказался в нашей компании, в привычках достойного священника произошли кое-какие изменения к лучшему, немного переделавшие его на французский лад.

«Ну же, сеньоры! — повторял майорал. — В дорогу, в дорогу!» Буланже бросил последний взгляд на дом, с сожалением покидая место, где он мог бы сделать столько набросков, и полез в карету, куда еще до него успел забраться дон Риего. Добрый священник очень ценил удобства и, естественно, полагал, что, заняв свое место первым, сможет лучше всего расположиться. Жиро последовал за Буланже, Дебароль — за Жиро и Маке — за Дебаролем. Маке олицетворял среди нас самоотречение, а дон Риего — эгоизм.

Я оседлал своего мула, Александр последовал моему примеру, а Ашар устроился между нами, обхватив одной рукой шею одного из верховых животных, другой — второго, и приготовился поучиться драматургическому искусству, слушая, как мы будем обсуждать планы наших трагедий. Какие-то перестановки в карете, связанные с размещением там карабина Дебароля, вынудили ее задержаться. Мы уехали первыми, в качестве дозорных.

С сожалением вижу, сударыня, что подробности в моем письме взяли верх над главным и оно слишком растянулось, так что продолжать его мне придется завтра. Итак, до завтра, сударыня, и будьте готовы услышать нечто страшное!

XIV

Аранхуэс, 25 октября.

За нами следом в свою очередь двинулась карета, освещая себе путь единственным фонарем, установленным в виде помпона в центре империала. Мало-помалу, впрочем, все выше поднимался серповидный месяц, и мягкий лунный свет заливал пейзаж, величие которого почти пугало. Справа взгляд упирался в небольшие холмы, покрытые колючей травой, среди которой местами сверкали крупные озера песка. Слева тянулись безграничные просторы, и глазом невозможно было измерить глубину горизонта. Однако в тысяче шагов от нас, по линии деревьев, вырисовывающихся темной тенью, угадывалось течение Тахо. Местами гладь реки вдруг открывалась и, словно зеркало, отсылала луне обратно лучи, которые та на нее лила. Перед нами тянулась желтая песчаная дорога, напоминавшая кожаную ленту.

Время от времени наши мулы сворачивали с пути, оставляя то справа, то слева какую-нибудь зияющую расселину на поверхности земли — непредвиденную пропасть, оставленную каким-то давно уже забытым землетрясением. Иногда мы оглядывались и видели, что в трехстах шагах позади нас, а потом в четырехстах, в пятистах, так как мы ехали быстрее, дрожит, как блуждающий огонек, фонарь кареты: ход ее замедлял песок, в который на треть погружались ее колеса. Перевалив через небольшой холм, мы потеряли карету из виду и продолжали свой путь.

Через полчаса мул Александра резко свернул вправо. Почти треть дороги пересекала трещина, переходящая в пропасть. Мы не обратили на эту трещину особого внимания и продолжили свой путь. Еще три четверти часа мы ехали, по-прежнему смеясь, беседуя и никоим образом не вспоминая о задуманной нами трагедии. Тем не менее, пять или шесть раз я оглядывался, удивляясь тому, что не вижу достославного фонаря, торчащего словно глаз циклопа на передке нашей кареты. В конце концов я остановился. «Господа, — произнес я, — наверное, что-то случилось. Нам не попадалось никаких других складок местности, кроме того маленького пригорка, который мы преодолели три четверти часа назад, однако вот уже три четверти часа не видно фонаря. Я думаю, нам будет разумно остановиться». Мы остановились, повернув наших мулов.

Луна была сказочно безмятежной; в просторах песчаных равнин не было слышно никаких звуков, кроме отдаленного лая собаки, стерегущей какую-то уединенную ферму. Мулы с беспокойством поводили ушами и, казалось, слышали что-то недоступное нам. Вдруг с порывом ветра донесся почти неразличимый звук — будто неясное эхо человеческого голоса, теряющегося в пространстве. «Что это?» — спросил я.

Не расслышав ничего определенного, Александр и Ашар, тем не менее, тоже уловили какой-то звук. Мы замерли в молчании и неподвижности, как это делают в преддверии какого-нибудь неожиданного события. Прошло несколько секунд, и до нас донесся тот же звук, но уже более явственный и различимый. Он напоминал крик отчаяния. Мы напрягли внимание и наконец отчетливо расслышали мое имя, выкрикиваемое голосом, который становился все ближе.

«О, это вас зовут!» — воскликнул Ашар. «Кто-то из наших друзей», — добавил Александр. «Вот увидите, — подхватил я, все еще пытаясь шутить, — их захватили шесть разбойников герцога де Осуна, которые запрещают им кричать, но они все же призывают нас».

Раздался новый крик, на этот раз еще более четкий, чем два предыдущих. «Действительно, господа, зовут меня! — сказал я. — Едем на голос». Мы с Александром стали подгонять мулов, чтобы они двигались как можно быстрее. Ашар бежал сзади, стегая их тросточкой.

Не проехали мы и десяти шагов, как до нас снова донесся тот же призыв, и на этот раз в нем звучало отчаяние, в котором уже нельзя было ошибиться. «Скорее, скорее, — торопил я Ашара и Александра, пытаясь перевести мула на галоп, — определенно с ними что-то случилось! Давайте ответим! Давайте ответим!» Мы сложили руки рупором и в свою очередь крикнули трижды. Но ветер дул нам в лицо и относил звуки нашего голоса.

Снова послышался крик — прерывистый, задыхающийся и слабый, словно кричавший уже исчерпал все свои силы. Сердце мое сжалось. Мы снова попытались ответить, но тут же поняли, что с ветром бороться бесполезно. К тому же голос, продолжая звать так же жалобно и устало, заметно приближался: ясно было, что тот, кто кричит, одновременно бежит навстречу нам так быстро, как только может.

Что-то ужасное было в этом крике, повторяющемся с той же самой интонацией каждые десять секунд. Мы изо всех сил торопили мулов. «Это голос Жиро», — сказал Ашар. Голос заметно приближался. Мы знали, как трудно взволновать Жиро, и, уже не сомневаясь, что это именно он кричит с таким отчаянием, прониклись большим беспокойством, чем если бы нас звал любой другой.

Прошло еще минут десять, и сквозь прозрачную темноту этой чудной ночи мы стали различать на светлом фоне дороги тень, движущуюся нам навстречу. У нее, словно у божественного Меркурия, казалось, были крылья на пятках. Вскоре мы узнали силуэт Жиро, как прежде узнали его голос. «Что случилось?» — закричали мы все трое одновременно. «Ах, это вы! — с трудом воскликнул Жиро. — Это вы! Наконец-то!» Он добежал до нас, задыхающийся, обессиленный, почти падающий от усталости, и, чтобы удержаться на ногах, оперся одной рукой на плечо Ашара, а другой — на шею моего мула.

«Что случилось?» — переспросили мы. Но наш бедный друг, предпринявший такие усилия, чтобы добежать до нас, не в состоянии был говорить. Наконец через минуту он произнес: «Карета перевернулась». — «Куда?» — «В пропасть!» — «Боже мой, никто не ранен, надеюсь?» — «По счастью, нет».

Чисто эгоистическое чувство промелькнуло в моем сердце — я оглянулся, чтобы убедиться, что Александр в самом деле рядом со мной. «Это все или еще что-нибудь?» — спросил я, потому что у меня внезапно появилась и другая мысль. «По правде говоря, боюсь, что не все. — ответил Жиро. — Поэтому я и бежал за вами». — «Тогда садись на мула, а я пойду пешком», — предложил Александр. «Нет, я простужусь». — «В дорогу! В дорогу!» — торопил я.

И мы отправились в путь, возвращаясь обратно с такой скоростью, на какую только способны были Карбонара и Атаманша. Я все время пытался заставить Жиро говорить, но на все мои вопросы он лишь повторял: «Сам увидишь, сам увидишь!» Это «сам увидишь» звучало отнюдь не успокаивающе, видно было, что Жиро к чему-то нас готовит.

Мы двигались с полчаса, даже не предполагая, что нам предстоит такой длинный путь. Наконец, взобравшись на небольшой холм, о котором уже шла речь, мы увидели свет, колыхавшийся из стороны в сторону в двухстах шагах от нас, а вокруг него — тени, колыхавшиеся еще сильнее, чем озарявший их свет. В последний раз подстегнув мулов, мы прибыли на место происшествия.

«Ах, это вы! — воскликнули наши друзья. — Черт побери! Мы еще счастливо отделались!» Я окинул всех быстрым взглядом. «А где Дебароль и Буланже? — закричал я. — Где они?» Оба высунули головы из дверцы кареты. «Мы здесь, здесь!» Они занимались спасением багажа. Маке принимал у них из рук вещи и ставил их на землю. Майорал и сагал распрягали мулов, все еще удерживаемых постромками. Дон Риего сидел на краю обочины и жаловался, что у него сломано много ребер.

«А теперь подойдите и полюбуйтесь пейзажем!» — сказал Жиро, подводя меня к краю пропасти. Я невольно отшатнулся и почувствовал, как на лбу у меня выступил холодный пот. «Да, это просто чудо!» — пробормотал я.

Они опрокинулись в ту самую расщелину, о которой нам дал знать мул Александра, отскочив от нее в сторону. Скала, торчащая в ней словно единственный зуб в гигантской челюсти, задержала карету. Империал кареты, полностью перевернувшейся, упирался в скалу. Если бы не это, они полетели бы в пропасть глубиной в сто футов.

Ашар и Александр в свою очередь приблизились к краю и испытали такое же головокружение, как и я. «Но как же все это произошло?» — задал я вопрос, повернувшись к Маке. «Спрашивайте Жиро, я и четырех слов не могу произнести, так как задыхаюсь».

«Подумать только, ведь это он из-за меня в таком состоянии!» — промолвил Жиро. «Почему из-за тебя?» — «Я вдавил ему в грудь свою голову» — «Не говоря уж о том, что нога дона Риего лежала на моей шее», — добавил Маке. «Но все же, как это случилось?» — «О, все произошло очень быстро! Мы беседовали о военных и любовных подвигах, как говаривал господин Аннибал де Коконас; Де-бароль спал, дон Риего похрапывал. Я было потянулся, чтобы надавить пальцем на нос Дебароля, как вдруг карета наклонилась. "Э, по-моему, мы вот-вот перевернем-ся!" — воскликнул Буланже. "А по-моему, мы уже переворачиваемся!" — добавил Маке. "А по-моему, мы уже перевернулись", — заметил я. Действительно, карета очень медленно легла на бок. Но вдруг, словно в этом положении ей оказалось неудобно, она еще раз перевернулась, и пол ушел у нас из-под ног. Головы наши были внизу, ноги — вверху, и мы барахтались среди ружей и охотничьих ножей. Маке очутился подо всеми, я — на нем, дон Риего — на мне. Все остальное пространство было нашпиговано телами Буланже и Дебароля. "Господа, спокойствие! — призвал нас Буланже. — Я полагаю, что мы находимся в пропасти, которую я успел разглядеть, когда карета начала падать; поэтому, чем меньше движений мы будем делать, тем больше у нас шансов выкрутиться из этой истории". Совет был хорош, и мы ему последовали. Но тут Маке с присущим ему хладнокровием объявил: "Делайте все как надо, но только помните, что я задыхаюсь и, если такое продлится хотя бы пять минут, умру". Ты понимаешь, какое действие оказало подобное наставление. Дебароль, окончательно проснувшийся и единственный из всех нас стоящий на ногах — поистине, у спящих свой особый Бог! — начал стучать в окошко дверцы и кричать, чтобы майорал ее открыл. Майорал тем временем распрягал мулов, не обращая на нас никакого внимания, как будто нас и не было. "Откройте! — кричал Дебароль. — Иначе я разломаю вашу дверцу!" На этот раз майорал услышал и открыл карету. Дебароль выбрался первым, держа в руках карабин. Нам стало чуть посвободнее, и дон Риего смог снять свою ногу с шеи Маке. Тот воспользовался этим и наполнил легкие воздухом. Дебароль, оказавшись снаружи, тут же потянул на себя дона Риего. После нескольких неимоверных попыток ему это удалось, и дон Риего оказался рядом с Дебаролем. Нам стало совсем просторно, и Буланже в свою очередь начал свое восхождение наверх. Теперь речь шла о том, чтобы выбраться самому и вытащить Маке, уже почти лишившегося сознания. С помощью Буланже и Дебароля мне удалось достичь цели; что касается дона Риего, то он как сел, так и сидит там, где ты его видишь. Оставался Маке. Он пострадал сильнее всех нас и поэтому был самым рассвирепевшим. В итоге, как только Маке оказался на ногах, он прежде всего с кулаками кинулся на майорала и поколотил его».

«Браво, Маке! — воскликнул я. — Это моя школа! Надеюсь только, вы потом выяснили, его ли это вина?» — «Осмотрите местность, — ответил Маке, — и судите сами!»

В самом деле, достаточно было бросить взгляд на дорогу, чтобы понять, что это происшествие, если считать его делом случая, объяснению не поддавалось. Трещина пересекала дорогу; невозможно было поверить, что сагал, который вел мулов под уздцы, не заметил пропасти, поскольку он подошел к ней вплотную и обязательно должен был повернуть мулов, чтобы они туда не упали. И был еще один факт, осложнявший картину.

Едва соскочив с облучка, майорал тотчас же отвязал фонарь и погасил его. Именно это и разъяснило все Маке; он перестал колотить майорала, схватил его за шиворот и потащил к краю пропасти. Тот понял, что пришел его последний час, и упирался изо всех сил. Однако у Маке кулаки увесистые, и, несмотря на свое сопротивление, майорал, подгоняемый сзади прикладом, оказался над пропастью. Он помертвел. «Если вы хотите меня убить, убивайте сейчас», — прошептал он, закрывая глаза. Если бы он продолжал сопротивляться, то, вероятнее всего, ему суждено было бы погибнуть. Но это проявление покорности смягчило Маке, и он отпустил его. «Надо предупредить Дюма, — произнес Маке, отпуская майорала. — Я уверен, что это только начало представления. Найдется доброволец, у которого остались целыми ноги и легкие и который может догнать Дюма?» — «Я!» — вызвался Жиро и помчался за нами.

Остальное Вы знаете, а вернее, Вы еще ничего не знаете, сударыня, потому что именно в эту минуту с вершины небольшого холма, четко вырисовывавшегося на горизонте и залитого серебристым светом луны, это «остальное» стало спускаться. Горизонт этот находился весьма близко к нам.

«О! Глядите, там отряд людей!» — сказал я, указывая рукой в том направлении. «Трое, четверо, пятеро, шестеро, семеро», — считал Жиро. В это мгновение при лунном свете сверкнуло дуло карабина, а затем исчезло, словно проблеск молнии: «Так! Они вооружены, это становится забавным. Берите ружья, господа, берите ружья!» — я произнес эти слова негромко, но так внятно, что в ту же минуту все схватились за оружие. Ашар, не имея ружья, вооружился охотничьим ножом. Тут же мы вспомнили, что ружья у нас не заряжены.

Незнакомцы были от нас на расстоянии не менее ста шагов, их можно было сосчитать — они шли всемером. «Господа, — обратился я к своим друзьям, — у нас есть три минуты, этого достаточно, чтобы трижды перезарядить ружье. Спокойствие! Заряжаем!» Все окружили меня. Дебароль, единственный, у кого карабин был наготове, сделал четыре шага вперед и встал перед нами. Александр возился у самых моих ног, доставая из своего туалетного несессера патроны — только у него было ружье, заряжавшееся с казенной части. Остальные заряжали ружья с помощью шомполов.

Незнакомцы были в двадцати шагах от нас, когда я закончил заряжать ружье. Я тотчас же с щелчком взвел оба курка. При этом звуке, столь явственно послышавшемся в подобных обстоятельствах и не оставлявшем никаких сомнений в его происхождении, незнакомцы остановились. Александр повторил мои действия. Третьим был готов Маке, и он поступил так же, как мы. У нас в запасе имелось десять выстрелов. Трое из нас были охотниками и на таком расстоянии не могли промахнуться.

«Теперь, господин присяжный переводчик, — обратился я к Дебаролю, — доставьте мне удовольствие, спросите у этих бравых молодцов, что им нужно, и намекните им, что первый, кто сделает еще хоть шаг, останется лежать на месте».

В эту минуту — то ли случайно, то ли нарочно — майо-рал, зажегший по нашему требованию фонарь, уронил его. Дебароль тем временем переводил на испанский приветственные слова, адресованные мной незваным господам.

«Хорошо, — сказал я, когда он кончил и мы увидели, что предупреждение воспринято должным образом, — а теперь объясните майоралу, что нам необходимо яркое освещение и, следовательно, это не самый подходящий момент, чтобы вторично загасить свет». Майорал понял все без всякого перевода и поспешил поднять фонарь.

Наступила торжественная тишина. Две группы людей были разделены друг от друга фигурой Дебароля, стоявшего в четырех шагах от нас и в пятнадцати от наших противников и находившегося в положении часового, который опознает патруль.

Испанцы стояли в темноте, мы же, напротив, были ярко освещены колеблющимся светом фонаря, заставлявшим поблескивать дула ружей и клинок охотничего ножа. «Теперь, Дебароль, — продолжал я, — спросите этих господ, какой счастливый случай побудил их оказать нам честь и нанести визит». Дебароль перевел вопрос.

«Мы пришли, чтобы вам помочь», — ответил один из них, вероятно главарь банды. «О, это прекрасно, — произнес я, — а каким образом этим господам стало известно, что мы нуждаемся в помощи, ведь ни сагал, ни майорал от нас не отлучались?» — «Действительно!» — подхватил Дебароль и повторил мой вопрос по-кастильски.

Ответить на него было трудно, и наши услужливые ночные гуляки промолчали. «Послушай, отец, — вмешался Александр, — у меня идея: что, если нам их ограбить?» — «Этот малыш Дюма изобретателен!» — заметил Жиро. «Черт побери! — воскликнул Ашар. — Раз уж на то дело пошло, надо немедленно их выпотрошить!» — «Вы понимаете, о чем идет речь?» — обратился к ним Дебароль.

Наши посетители не отвечали: они были ошеломлены.

«Мы обсуждаем, не выпотрошить ли вас, если только вы не уберетесь тотчас же той же дорогой, какой пришли!» Это требование вызвало некоторое смятение в рядах шайки.

«Но, — воскликнул главарь, — у нас не было никаких дурных намерений, совсем напротив!» — «Что поделаешь! У нас, французов, такой скверный характер, что мы принимаем помощь лишь тогда, когда сами за ней обращаемся». Они собрались уходить.

«Господа, — произнес майорал, — разрешите им помочь мне вытащить карету». — «В добрый час, только пусть подождут, пока мы уйдем». — «А где им ждать?» — «По другую сторону горы». Майорал сказал ночным гостям какую-то фразу по-испански. «Хорошо, — ответили они, — мы отойдем», — и, бросив привычное «Vaya usted con Dios», они скрылись из виду, перейдя на другую сторону холма.

«Так, — сказал Жиро, поставив свое ружье на землю, — эта сцена станет сюжетом моей первой картины».

XV

Аранхуэс, 25 октября.

Вы оставили нас в ту минуту, сударыня, когда мы распрощались с нашими услужливыми посетителями и проводили их взглядом до пригорка, за которым они тут же исчезли. Дебароль с карабином в руках остался в роли часового, стоя посредине разделявшей нас дистанции. Мы же занялись приготовлениями к уходу.

Багаж, выложенный на дорогу, образовал целый холм, состоявший из ящиков, сундуков, саквояжей и спальных мешков и увенчанный корзиной с провизией, которая была спасена заботами Жиро. Мы тщетно пытались найти дона Риего, но, поскольку он находился в своей собственной стране и, следовательно, никак не мог здесь потеряться, мы не очень беспокоились о нем, рассчитывая, что в нужный момент он появится.

Майорал уверял нас, что даже его четырех мулов и объединенных усилий его семи товарищей не будет достаточно для того, чтобы вытащить карету из того положения, в каком она оказалась. Ставить это под сомнение не имело смысла: все было ясно, как Божий день, но, уж если мы не убили его сразу, пришлось прислушаться к его доводам. Мы оставили ему четырех его мулов. На одного из верховых мулов был навьючен весь багаж, а другой был предоставлен в общее распоряжение.

* Разыгралась борьба великодуший, которая определенно умилила бы зрителей, будь у нас зрители; но, к несчастью, их у нас не было, и эта трогательная сцена навсегда осталась никому не известной.

«Как жалко, — заметил я, — что потерялся дон Риего! Был бы он здесь, все споры тотчас кончились бы». В это время послышался голос: «Я здесь!» Мы обернулись — это нашелся дон Риего.

Однако, пока он пропадал, состояние его значительно ухудшилось: он держался рукой за бок, чуть прихрамывал и громко стонал. Можно было подумать, что бедняге осталось жить не более суток. Так что мул принадлежал ему по праву. Его посадили на Карбонару, а вещи достались Атаманше.

Поверх вещей, по обыкновению, и я бы даже сказал по праву, разместился человек, сдавший мулов внаем, так называемый арьеро. Карбонара и дон Риего возглавляли колонну; Атаманша с багажом и арьеро тянулись следом за Карбонарой, и, наконец, следом за Атаманшей, багажом и арьеро двигались мы. Шли мы пешком и с ружьями за плечами. Поинтересовавшись у арьеро, какое расстояние нам осталось проделать, мы услышали в ответ: два с половиной льё, самое большее — три.

Мы посмотрели на наши часы, с удовлетворением заметив, что они у нас еще есть, и, приняв в расчет разброс в показаниях, присущий этим миниатюрным приборам, когда они находятся в обществе себе подобных, установили, что теперь должно было быть от десяти часов до четверти одиннадцатого. Проходя умеренным шагом льё в час, мы должны были попасть в Аранхуэс к часу ночи.

Одно утешало нас: направляясь из Севильи в Мадрид, Жиро и Дебароль проделали именно этот путь и, следовательно, могли служить нам если и не проводниками — мы шли по большой дороге, — то чичероне. Двигались мы легко и весело, смеясь над пережитой опасностью, как это обычно и делаем мы, французы, едва опасность миновала или даже когда она еще длится.

Дон Риего тоже смеялся; с той минуты, как ему предоставили мула и, следовательно, он проникся уверенностью, что ему не придется идти пешком, он почувствовал себя намного лучше. Так мы прошли около двух часов, не заметив времени, проведенного в пути. Наконец Маке вытащил свои часы. Поскольку Маке был самый серьезный и самый пожилой из нас, всеми признавалось, по аналогии, что и часы у него самые точные. Итак, Маке вытащил свои часы. «Четверть первого, — заметил он, — мы, должно быть, приближаемся». — «Черт побери! — воскрикнул Дебароль. — Ясно, что приближаемся: мы прошли уже более трех французских льё!»

Этот ответ, в котором мы не уловили ни уклончивости, ни уверток, нас вполне удовлетворил, и мы снова пустились в путь, еще более веселые и бодрые, чем прежде. Однако еще через час Ашар остановился и сказал: «И все же, Дебароль, и все же?..» Все прекрасно поняли, что он имел в виду, и ожидали ответа нашего присяжного переводчика. «Когда перед вами появится длинная аллея деревьев, — произнес Дебароль, — знайте, что вы на подходе к Аранхуэсу». Этот ответ был встречен с меньшей благосклонностью, чем первый, ибо в нем чувствовались какое-то смущение и неуверенность.

К тому же в пределах видимости перед нами была одна лишь бескрайняя песчаная равнина. Мы прошагали еще час. Начал нарастать ропот.

«Господа, — сказал я, — предлагаю следующее: давайте нарежем кустарника и вереска, соберем в кучу, разведем костер, завернемся в плащи и переночуем у огня». Поколебавшись минуту, большинство стало склоняться к моему мнению.

«Господа! — обратился к нам Дебароль. — Я прекрасно знаю эту местность, мы проходили по ней на следующий день после похорон нашей бедной борзой и прошли тогда восемнадцать льё. Жиро сидел на том самом камне, где сейчас сидит малыш Дюма. Помнишь, Жиро?» — «Прекрасно помню, — отозвался Жиро, — но хватит шуток; итак, Дебароль?» — «Нам осталось полчаса пути до аллеи деревьев». — «А после того как мы доберемся до аллеи?» — спросил я. «Ну, после того как мы доберемся до аллеи, — пояснил Жиро, — будет уже ясно, что мы на подходе к Аранхуэсу».

Это было совсем не то, что нам хотелось услышать, и все же мы несколько воспряли духом и снова пустились в путь, однако на этот раз со спокойствием путешественников, настроившихся на серьезную борьбу с могучим врагом, который зовется усталостью.

Действительно, через полчаса мы увидели виднеющиеся на горизонте деревья, и вскоре по обе стороны от дороги потянулась величественная аллея вязов и дубов. Это вернуло нам если не хорошее настроение, то, по крайней мере, бодрость. Мы прошли еще минут сорок.

«Ваша аллея чертовски длинная», — пожаловался Буланже. «Да, — согласился Дебароль, — это очень красивая аллея». — «Буланже не то имеет в виду», — промолвил я. «А что же?» — «Черт побери! Он хочет сказать, что ей конца нет!» — «Послушай, Дебароль, — вмешался Ашар, — скажи нам хоть раз, хоть один только раз правду об Испании: далеко ли мы еще от Аранхуэса?» — «Когда послышится шум падающей воды, считайте, что вы пришли».

Мы шли еще четверть часа. «Тихо!» — произнес Александр. «Что такое?» — «Я слышу обещанный шум водопада». Мы прислушались. И правда, волшебное журчание падающей воды прорвалось сквозь тишину ночи и достигло наших ушей. «Вперед! Вперед, господа! — воскликнул Буланже. — Еще немного терпения!»

Мы шли еще десять минут и оказались на берегу ручья, сверкавшего в лунном свете, словно лента серебристого газа. Вокруг паслись стада коров; у каждой из них на шее был колокольчик, издававший мелодичный звон. Среди всех таинственных звуков, составлявших язык ночи, звон колокольчиков казался самым привлекательным. Это была упоительная картина сельской жизни, но она не содержала в себе того, что нам было обещано! Мы требовали город, а нам подсовывали водопад и стада. Нам нужен был город!

«Первые же ворота, которые вы увидите, будут воротами Аранхуэса!» — объявил Дебароль. «Да, но сколько до них идти?» — «Не больше четверти льё». Маке, Ашар и Александр стали вполне серьезно совещаться, не задушить ли им Дебароля, однако тот, понимая грозящую ему опасность, клялся, что на этот раз слова его — чистая правда.

Через четверть часа мы подошли к воротам, а еще через десять минут — к самому городу. Когда мы оставили за спиной у себя череду сводов, украшающих вход, пробило пять часов. Было самое время, ибо нами уже начало овладевать отчаяние. Наш путь занял семь часов, и у нас ничего не было во рту с двух часов предыдущего дня, если не считать нескольких глотков воды из ручья Дебароля.

К счастью, Парадор де ла Костурера был недалеко. Речь шла лишь о том, чтобы проявить осмотрительность, представляясь хозяину, и не напугать его, а войдя, выказать крайнюю любезность, чтобы получить ужин. Ничто не учит так хорошим манерам, как путешествие в Испанию. Мы постучали сначала слегка, потом посильнее, потом еще сильнее. Наконец, послышался звук шагов.

«Это вы, Мануэль?» — спросил Дебароль. Ему уже приходилось останавливаться в Парадоре де ла Костурера, и он записал в своем блокноте, что всех слуг там зовут Мануэлями. Поэтому он не опасался ошибиться, задавая этот вопрос. «Да, сеньор», — послышался голос. Дверь доверчиво отворилась.

Ужас на мгновение охватил первого Мануэля, когда он увидел в дверном проеме семь вооруженных до зубов пеших людей и еще двух верхом на мулах. «Не бойтесь, любезный, — успокоил его Дебароль, — мы мирные люди, gente de paz; только мы ужасно голодные и усталые; пожалуйста, разбудите остальных Мануэлей!»

Лакей пропустил нас, оставив за нами заботу внести багаж и закрыть за собой входную дверь; после этого он очень тихо постучал в какую-то другую дверь и самым тихим голосом позвал второго Мануэля. Через несколько минут второй Мануэль был разбужен и незамедлительно принялся будить третьего.

Тем временем мы сняли дона Риего с мула и, оставив багаж на попечение арьеро, рассыпались по дому в поисках обеденной залы. Мы нашли ее без особого труда. Это была огромная комната с печью, в которой угасали остатки жара. Последними тлеющими в ней угольками мы разожгли две лампы, поставили их на стол и при их свете принялись обследовать громадное пустынное пространство, в котором нам довелось очутиться.

Более всего пугает в испанских обеденных залах то, что ни по их виду, ни по запаху в них невозможно понять, для чего они предназначены. Мы призвали всех Мануэлей; первый был мосо, второй — ключник, третий — комнатный лакей. После расспросов, проведенных ласково, но с определенной настойчивостью, стало ясно, что мы можем, по-видимому, рассчитывать на ужин и ночлег. Мы обещали Мануэлям баснословные чаевые, если они выполнят все взятые ими на себя обязательства.

Через четверть часа, когда Аврора распахнула врата Востока, на столе появились две холодные курицы, остатки рагу и огромная головка сыра. Четыре бутылки вина высились по углам стола, словно четыре опорные башни решетки Эскориала. Хотя здесь и не было никаких излишеств, все необходимое, строго говоря, мы получили.

Разбудив Александра, уснувшего за столом, мы принялись за еду. Все мы умирали от усталости и были похожи на восемь сомнамбул за совместной трапезой. Как только эта трапеза закончилась, нам дали в руки подсвечники и развели по комнатам. Видя, что Дебароль берет карабин, я непроизвольно взял с собой свое ружье.

Мыс Александром легли в огромной комнате с альковом. Альков этот по своим размерам сам напоминал обычную комнату. Мануэль, которому было поручено сопровождать нас, закрыл ставни, попрощался и ушел. Благодаря каким навыкам, независимым от сознания, мы разделись и легли, мне неизвестно, но я точно знаю, что лежал в постели, когда меня разбудил сильный шум и совершенно неуместные толчки.

Шум и толчки исходили от двух незнакомцев: один открывал ставни, второй тянул Меня за руки. Все это сопровождалось громкими возгласами. В голове у меня все еще стояла сцена в Вилья-Мехоре, и я решил, что наши услужливые посетители возобновили свою атаку. Я схватил ружье, стоящее в изголовье кровати, и, сразу же приняв тон тех, кто меня разбудил, закричал: «Que quiere usted s.n. de D.?[26]»

Мой вопрос, акцент, с каким он был задан, и сопутствующий ему жест произвели ошеломляющее действие: тот, кто открывал ставни, кинулся к алькову, а тот, кто тащил меня за руку, ринулся к окну. Столкнувшись, они ударились друг об друга, упали навзничь, вскочили и умчались так быстро, словно дьявол их унес.

Было слышно, как шум их шагов затихает в коридоре, а затем смолк вовсе. После этого я осторожно встал и вышел из алькова, держа ружье наготове. На поле битвы остались шапка и кисет, принадлежавшие незнакомцам. Я подобрал их как вещественные доказательства.

Во время этого адского шабаша Александр не пошевелился; я запер дверь на задвижку и снова лег в кровать. Несколько минут спустя кто-то стал тихо стучать в дверь. Я узнал манеру стучать Мануэля № 1: он пришел в качестве парламентера. Ворвавшиеся ко мне люди были частью каравана погонщиков; они прибыли накануне и должны были все вместе уехать; между ними было условлено, что они разбудят друг друга; двое, проснувшиеся первыми, ошиблись комнатой и вошли ко мне, полагая, что они пришли к своим товарищам. Они приносят мне свои извинения и просят вернуть их шапку и кисет.

Объяснение выглядело вполне логично; я его принял и отдал Мануэлю № 1 требуемые предметы. Испытав одно за другим столько потрясений, я и помыслить не мог о том, чтобы уснуть. Я оделся и обнаружил, что Маке и Буланже уже встали. С их помощью мы разбудили всех остальных, кроме Александра, никак не соглашавшегося открыть глаза. Мы оставили его в постели, а сами сели завтракать.

В разгар нашего завтрака прибыл дилижанс из Толедо. В нем был наш англичанин; он явился вовремя и успел воспользоваться остатками нашей еды. В обмен он сообщил нам новости о достославной желто-зеленой берлине. Дилижансу пришлось остановиться, так как дышло кареты преграждало ему дорогу. Четыре мула нашего майорала тщетно пытались вытащить повисшую в пропасти карету, но смогли лишь выломать из нее еще несколько частей. В конце концов, благодаря тому, что к ним присоединились восемь мулов дилижанса, форейтор и майорал добились успеха. Карета двинулась по направлению к городу медленно, как больной, и в течение дня должна была приехать.

Тем временем слухи о нашем приключении распространились по городу: дон Риего рассказывал о нем со всеми подробностями, не скупясь на выражения в адрес танцоров из Вилья-Мехора; в результате коррехидор — а Вы, вероятно, считали, сударыня, что революция их упразднила, так же как монахов, — в результате, повторяю, коррехидор нанес нам визит. Поскольку мы удостоились беседы с глазу на глаз с госпожой Юстицией, нам пришлось поведать всю правду, а мы, по сути дела, разделяли мнение дона Риего относительно его славных соотечественников. Мы сказали поэтому коррехидору, что, по нашему мнению, невероятным везением было то, что у каждого из нас в тех обстоятельствах оказалось оружие.

Коррехидор покачал головой, выражая сомнение, и ответил, что, насколько он знает, на пятнадцать льё в округе нет других грабителей, кроме семи разбойников Осуны, однако их нельзя подозревать в нападении на нас, потому что накануне они захватили почтовую карету в Аламин-ском лесу Впрочем, он обещал навести справки. Два часа спустя мы получили от него письмо; он навел справки и сообщал нам, что испугавшие нас люди вовсе не бандиты, а гвардейцы ее величества королевы. Я ответил господину коррехидору, что, к великому счастью для людей, о которых шла речь, им не довелось испугать нас, ибо, в противном случае, это для них могло бы плохо кончиться.

Я добавил, что призываю господ гвардейцев королевы, если подобный случай им снова представится, не набрасываться вот так, без предупреждения, в десять часов вечера, на французский караван, поскольку — если и не однажды днем, то однажды ночью — дело может обернуться для них плохо. Когда я с помощью Дебароля кончал составлять это послание на кастильском языке, мы услышали страшный грохот и, выглянув в окно, увидели нашего майорала, волочившего обломки кареты. Все население Аранхуэса сопровождало эти жалкие останки.

Я Вам пришлю сделанный с натуры набросок этой злосчастной берлины, и Вы увидите, что даже думать страшно, как в такой искореженной коробке помещалось пять человек.

Как только майорал выяснил, что мы в гостинице, он тотчас явился к нам и объявил, что, с его точки зрения, мы остались ему должны. По его мнению, с нас причиталась оплата поездки до Аранхуэса. Вопрос был спорный, так как мы считали, что обязаны платить ему только за дорогу до Вилья-Мехора, то есть до того места, где он нас перевернул. Он стал грозить нам обращением к алькальду, а я — тем, что выставлю его за дверь. Он ушел.

Четверть часа спустя, когда мы переступали порог гостиницы, чтобы пойти осматривать достопримечательности города, явился альгвасил и сообщил мне, что сеньор алькальд хотел бы со мной познакомиться. Я ответил, что, в свою очередь, охотно посмотрю на алькальда во плоти и крови, ибо во Франции все думают, что алькальд — это условное понятие, так же как пистоль — это несуществующая монета.

Я призвал на помощь Дебароля в качестве переводчика, и он, закинув карабин за плечо, отправился вместе со мной к сеньору алькальду. Алькальд оказался простым бакалейщиком. По-видимому, в Испании терпимо относятся к совмещению нескольких должностей в одном лице. Он полагал, что мы пришли приобрести у него лакрицу или коричневый сахар, и был неприятно удивлен, узнав что у нас дело к алькальду, а не к торговцу

Однако надо отдать должное испанскому правосудию: достойный человек выслушал обе наши стороны и, как поступил бы царь Соломон, окажись он на его месте, рассудил, что карету мы нанимали для того, чтобы в ней ехать, а не идти пешком, и потому обязаны оплачивать услуги майорала только до того места, где мы перевернулись. Разница составляла шестьдесят франков, что было прекрасно воспринято нашим кассиром Жиро и нашим финансистом Маке. Мы поблагодарили алькальда за справедливость и присоединились к нашим друзьям, ожидавшим нас на площади.

Они за это время подняли Александра, но ничего этим не добились. Он завладел какой-то пустой будкой и продолжал там прерванный ночной сон.

Аранхуэс притязает быть мадридским Версалем. И есть нечто, в чем он превосходит Версаль, — это его безлюд-ность. Никто не мешал нам созерцать все красоты Аран-хуэса, и мы, не привлекая внимания ни одного прохожего, могли любоваться одним за другим изображениями двенадцати подвигов Геракла, изваянными в мраморе и установленными на площади замка.

Один из двух фонтанов, расположенных на площади, украшен изображением солнца, которое показалось нам чрезвычайно похожим на луну. Оставив Александра в его постовой будке, мы направились в парк. Чтобы попасть туда, надо перейти Тахо по мосту, сложенному из камней, какие в изобилии рассыпаны по берегам реки. Группа прачек, сильными ударами вальков отбивавших белье, составляла живописную картину, прекрасно сочетавшуюся с пейзажем. Целый час мы гуляли под дивными деревьями. Если бы за двенадцать часов до этого нам сказали, что мы будем с удовольствием прогуливаться, никто бы из нас, конечно, не поверил.

Время подгоняло нас, вернее, Ашара и дона Риего, ибо они должны были ехать в Мадрид. Мы вернулись в гостиницу и по дороге забрали Александра из его будки. В наше отсутствие трое случайных прохожих уже скопились вокруг него. Вернулись мы вовремя: дилижанс собирался уехать без Ашара и дона Риего. Мы обнялись с ними, как это делают люди, которые не знают, суждено ли им когда-нибудь снова увидеться, и следили глазами за каретой, пока она не исчезла из вида.

Ашар мне обещал, что сразу по приезде в Париж расскажет Вам обо всех наших новостях, сударыня, а я покамест воспользуюсь двумя часами, что мне остаются до отправки почты, чтобы самому сообщить их Вам.

В дальнейшем, как только перевернется очередная карета или как только нас остановят очередные бандиты, я воспользуюсь случаем и дам Вам знать, где мы находимся и чем там заняты.

XVI

Хаэн, 26 октября.

О Парадор де ла Костурера! О драгоценное собрание Мануэлей, которых столь превосходно описал и пересчитал наш друг Ашар и которых пытался описать и пересчитать вслед за ним и я! О желанная обитель, холодные комнаты которой казались нам столь уютными, а тощие курицы — столь вкусными! О знаменитый Парадор, которому я, будь мое имя Мигель Сервантес, предсказал бы бессмертную славу, подобную той, какую Дон Кихот доставил Пуэрто Лаписе! О Парадор, который имел честь приютить под левым навесом большого двора достославную желто-зеленую карету, разбившуюся вдребезги о скалы пропасти Вилья-Мехора, пусть память о тебе останется в сердцах моих товарищей, также как она останется в моем!

Никоим образом не подумайте, сударыня, что этому поэтическому обращению суждено стать началом одной из песен какой-нибудь комической «Илиады». Нет, поверьте, нет! Это просто выражение чувства признательности, излить которую испытывает потребность мое сердце.

И в самом деле, если порой привязываешься всей душой к месту, ставшему свидетелем того, как мы страдали, то почему же не благословить уголок, ставший свидетелем того, как мы вздохнули, наконец, после перенесенных страданий?

Одним из таких уголков и стал для нас Парадор де ла Костурера, сударыня, ибо никогда еще путники не появлялись там такими уставшими, голодными и разъяренными, как мы. Вот почему, несмотря на знаменитую ночную сцену с двумя странствующими погонщиками мулов, в которой такую славную роль сыграл карабин Девима и которая породила слухи о нашей склонности к человекоубийству, подробнейшим образом обсуждаемой теперь всем Аранхуэсом; несмотря на мой спор с майоралом. жел-то-зеленой кареты, спор, в котором достойный алькальд выявил законность моих прав, приняв решение, достойное царя Соломона; несмотря на золотое солнце дворцовых фонтанов, несмотря на прачек Тахо и статуи стиля рококо на мосту, а возможно, благодаря всему этому (что поделаешь, сударыня, человек так странен), я почти полюбил печальный городок Аранхуэс, где нам довелось отыскать Парадор де ла Костурера, то есть хлеб, вино, ночлег и месть.

Я рассказал Вам, как мы покинули этот город, сударыня, уносимые галопом восьми мулов, и как расположились поудобнее, чтобы заснуть, ведь предыдущая ночь далеко не додала нам часов сна, необходимых усталому путнику. Так вот, сударыня, пожалейте нас, ибо, невзирая на все принятые нами меры предосторожности, было предопределено, что спать мы не будем.

В самом деле, мы не знали, сударыня, что в Испании кареты не рискуют ездить ночью по большим дорогам, вернее, они рискуют делать это только с трех часов утра до десяти часов вечера. Так что стоило нам всем отправиться в ту дивную страну обмана, что зовется сном, как нас внезапно разбудили, объявив о предстоящем ужине и ночлеге в Оканье.

Это название меня потрясло. Я вспомнил, что в детстве видел грубо раскрашенные картинки, представлявшие битву при Оканье, которую то ли выиграл, то ли проиграл, не помню уж точно, его величество император и король или один из его генералов. На картинке была изображена французская армия, выстроившаяся в ряд; одним взмахом кисти черной краской были выкрашены меховые шапки, синей — мундиры и белой — юолоты ее солдат. Что касается испанцев, то они целиком были желтые.

На первом плане император или какой-то его заместитель простирал огромную руку, вооруженную длинной саблей или шпагой, которая, ложась на изображенный на втором плане синий полк, напоминала вертел с нанизанными на него ощипанными зимородками. На заднем плане был без тушевки изображен силуэт города. Я прекрасно помню вид этого города, и это служит для меня утешением при мысли, что в жизни я увидел его лишь ночью. Все эти воспоминания, восстанавливая в моей памяти детство, это милое гнездо самых сладостных воспоминаний, лично мне помешали роптать на разбудившего нас майорала.

Вместе с нами из дилижанса вышли три пассажира, до самых глаз укрытые под своими плащами и шляпами.

«Надо же, — сказал Александр, — вот трое Альмавив в натуральном виде! Жиро, хватай свой карандаш!» — «Да! Эти молодцы будут забавно выглядеть за хозяйским столом! — добавил Буланже. — Ну и ну!» — «Потише! — остановил я их. — Вам же известно, что Альмавивы говорят по-французски, и даже очень неплохо!»

В молчании мы двинулись следом за тремя путешественниками в плащах и шляпах.

Они вошли, опередив нас, в длинную холодную и пустую комнату, в середине которой, а точнее, заполняя собой все пространство, стоял гигантский стол, ожидавший по всей видимости, появления ста путешественников. Правда, на нем не было ничего, за исключением тарелок, ножей, вилок и графинов с водой, предназначенных, несомненно, для того, чтобы отражать свет тусклой лампы, горевшей в середине этого колоссального помоста.

Ощущения холода и голода возникали при одном лишь взгляде на эту огромную пустынную комнату и длинный пустой стол. При нашем шумном вторжении появился мо-со. Одет он был в куртку светло-рыжего цвета и желтые короткие штаны; на голове у него были светлые зеленоватые волосы. Поскольку я в жизни не видел подобных волос, у меня появилась мысль, что это какой-то причудливый парик. Ко всему прочему, он был морщинист, как апельсин, провалявшийся целый год, а при ходьбе раскачивался так, словно вместо ног у него были камышинки. Что касается возраста, то такое понятие было неприложимо к этой фигуре, которую Гофман безусловно сделал бы, явись она ему, одним из самых фантастических своих персонажей.

Учтивым жестом руки он пригласил нас к столу. «Ах!» — вырвалось у Жиро и Буланже: как художников их раньше других поразила эта фигура. «О-о!» — воскликнул Александр. «Господа, господа! — произнес я, верный своей роли примирителя. — Мы же в Испании. Прошу вас, не смейтесь над тем, что нам кажется забавным, а здесь вполне естественно; этим мы наносим обиду местным жителям, которые, как мне представляется, имеют тягу к светло-рыжим курткам и желтым штанам».

В эту минуту один из испанцев поднял голову и, увидев мосо, расхохотался. «Вот те на, Жокрис!» — воскликнул он. «Здравствуй, мой бедный Брюне! — промолвил второй. — Так ты выправил бумаги на испанское подданство, о великий человек!?» — «Вот увидите, — добавил третий, — нам еще предстоит встреча с Потье: его считают умершим, а он покинул свою неблагодарную страну, видя каким успехом пользуются "Бродячие акробаты"».

Трое наших испанцев оказались: первый — француз с улицы Сент-Аполлин, путешествующий по делам торгового дома с улицы Монмартр; второй — итальянец, принявший французское подданство, а третий — испанец, родившийся на улице Вожирар и впервые посетивший Испанию. Итак, мы очутились в знакомой среде. Из девяти пассажиров дилижанса семеро были французами, один — француз на три четверти, один — наполовину. В ту же секунду из молчаливых мы сделались шумными, из сдержанных — веселыми.

Надо признать, сударыня, что обед в Оканье служил извинением этому переходу. Нам был подан шафрановый суп, маленький кусочек вареной говядины и цыпленок, скончавшийся от легочной чахотки; справа от него стояло блюдо гарбансоса, о котором я уже имел честь Вам рассказывать, а слева — блюдо шпината, о котором я ничего рассказывать не буду. Обед завершался одним из тех невыносимых салатов, что плавают в воде — единственной улучшающей добавке к удушающему растительному маслу, которым, по моему мнению, салат заправляют с единственной целью — отпугивать от него травоядных животных. Когда все эти блюда исчезли из виду, как если бы они были съедобны, я повернулся к мосо.

«Нет ли еще чего-нибудь?» — спросил я на плохом испанском. «Nada, senores, nada!» — ответил он мне на чистом кастильском. Это означало: «Ничего больше, сударь, совершенно ничего!» — «А сколько стоит этот восхитительный обед?» — поинтересовался француз с улицы Сент-Аполлин. «Tres pesetas, senor![27]» — ответил Жокрис. В переводе на наш язык, сударыня, это означает три франка.

Я замечал, причем это относится ко всем странам, какие мне удалось посетить, что дороже всего приходится платить за обед, когда он скверный или даже когда он вовсе отсутствует.

«Черт побери! Я съел бы еще что-нибудь!» — сказал Александр, когда мы расплатились. «Господа! — вмешался француз с улицы Сент-Аполлин. — В купе дилижанса, в одном из моих дорожных мешков лежит утка, которую мой мадридский хозяин, человек, клянусь, дальновидный, положил мне в мешок, когда мы прощались». — «А у меня, господа, стоит корзина на империале дилижанса! — добавил я. — Эй, Жиро! Нечего тебе толкать меня ногой под столом! Итак, там корзина, а в ней…» — «Ну-ну, — промолвил Жиро. — Вот так решение! Корзина еще пригодится». — «… а в ней, — продолжал я, — гранадский окорок, две коробки нормандского сливочного масла, три бутылки растительного масла и бутылка уксуса, не говоря уж о колбасах, оливках и всякой другой снеди. Жиро, друг мой, ты главный хранитель провизии…» Жиро тяжело вздохнул. «Если тебе не хочется выполнять свои обязанности, я пошлю Дебароля». — «Ну уж нет! — воскликнул Жиро. — Я сам пойду! Черт подери! Я знаю Дебароля: он по рассеянности съест по дороге окорок!» Дебароль думал о чем-то другом и не стал опровергать это обвинение. «А я, — сказал пассажир с улицы Сент-Аполлин, — иду за уткой!»

Оба вышли и минуту спустя вернулись: один с уткой, другой с корзиной. «Ах! — воскликнули мы в едином порыве, увидев утку. — Так она поджарена на вертеле?!» — «На вертеле», — ответил владелец утки. А надо сказать Вам, сударыня, что вертел — орудие совершенно неизвестное в Испании. В словаре, конечно, есть обозначающее его слово «asador», но это не свидетельствует ни о чем, кроме как о великом богатстве испанского языка.

В Мадриде, взяв словарь в руки, я ходил по скобяным лавкам, но нигде не мог найти «asador». Три или четыре торговца, более просвещенные, чем остальные, знали значение этого слова. Один вспомнил, что, будучи в Бордо, он даже видел вертел. «Так у вашего мадридского хозяина есть вертел?» — поинтересовался я. «Нет, но у него есть шпага, настоящая толедская дага. Я заставил ее изменить своему первоначальному предназначению; не думаю, что это ее унизило». — «Да здравствует шпага! Да здравствует утка!»

Мы расправились с несчастной уткой за считанные секунды.

Наступила очередь Жиро предлагать свои запасы. Окорок, колбасы, сливочное масло, растительное масло и уксус — все то, ради чего Жиро так отважно рисковал жизнью в ночь катастрофы у Вилья-Мехора, — появились на столе перед глазами испуганного мосо в желтых штанах. Через какое-то время запасы провизии, существенно поредевшие, вернулись в корзину, а сама она вернулась под чехол. После этого нас подвели к тюфякам, которые должны были послужить нам постелями.

А теперь позвольте вполне серьезно сказать Вам, что в ту самую минуту, когда мы собирались залезть под простыни, с нами произошло то же, что случилось с несчастным г-ном Бонавантюром в пьесе «Неудобства дилижанса». Появился метр Жокрис и объявил: «Pronto!

Pronto, sen ores!»[28] — «Porque pronto?[29]» — с удивлением спрашивали мы. «Para la diligencia de Granada![30]»

Мы все посмотрели на Маке; Вы знаете, что он совмещал обязанности финансиста — эта должность была просто создана для него, — и часов; ему, как муэдзину, было поручено оповещать нас о времени. Догадавшись, чего мы ждем от него, Маке ответил: «Ба! Я только что смотрел на часы: всего только час ночи!» — «Mira! Una hora![31]» — пытался пояснить Дебароль. — «Una hora у media![32]», — отвечал жуткий мосо. — «Pronto! Pronto, senores!»

«Ну что ж, давайте вставать, — печально сказал я, — хоть на этот раз мы поспим спокойно: уж в дилижансе-то нас будить не будут». — «Черт возьми! А мне и вставать не надо, — донесся голос Жиро из другой комнаты, — я еще не ложился». — «И что же ты делал?» — «Я причесывался».

Следует заметить, сударыня, что у Жиро есть одна слабость — это его шевелюра. Он долго носил волосы, подстриженные бобриком, и в то время казалось, что он начисто лишен всякого тщеславия в отношении этого украшения своей головы. Однако после отъезда из Парижа он позволил своим волосам отрасти, и они воспользовались полученным разрешением настолько, что, глядя на них, невозможно было представить, будто к ним когда-либо прикасались ножницы. Столь быстрый рост волосяного покрова привел к тому, что у Жиро обнаружилось чувство самодовольства, никогда прежде мною не замеченное; он занимался своей прической час утром и час вечером, тратил кучу денег на покупку помады и крал все гребни, какие ему попадались.

Через десять минут все, даже самые медлительные, были на ногах; пример подавал я. Во время путешествия пунктуальность становится почти что добродетелью, и в похвалу себе могу сказать, что ужасное испанское «pronto» и неумолимое арабское «fissa»[33] никогда не заставали меня врасплох. И тут мы увидели, как появился Маке, бледный от ярости и негодования; его волосы, обычно откинутые назад, словно знаменитый жибюс Дебароля, на этот раз, словно живые, как говорила мать Гамлета своему сыну, стояли торчком на голове.

«Что случилось?» — трижды спрашивали мы, не получая ответа. «А то, — наконец ответил он, — что мулы не запряжены, дилижанс, словно Эндимион, спит посредине двора, освещенный лучами луны, ни майорал, ни сагал не вставали, и то, что нас подняли, — это шуточки проклятого негодяя Жокриса». — «Я отрежу ему уши!» — величественно объявил Дебароль, открывая свою наваху. «Отрежь, — поддержал его Жиро, — отрежь!» Дебароль рассчитывал, что мы бросимся удерживать его, но он ошибался. Побуждаемый требованием Жиро исполнить эту угрозу, он был вынужден выйти из комнаты.

Через десять минут он вернулся; наваха была спрятана в карман, и каких бы то ни было ушей в его руках мы не обнаружили. Он тщетно искал мосо по всему дому — резвый старикашка спрятался в каком-то вертепе, скрытом от глаз путешественников, и, вероятно, спал тем самым сном, который негодяи похищают у праведников. Дойдя до этого места, сударыня, я вынужден объяснить тактику испанских трактирных слуг — тактику, должен сказать, присущую не только мосо в желтых штанах.

Дело в том, что путешественники ложатся спать после ужина, в одиннадцать часов. Они должны отправиться в путь в три часа утра. Для того чтобы разбудить их без четверти три, заметьте, самому мосо, будь он в коротких штанах желтого цвета или какого-нибудь другого и даже в панталонах, надо подняться без двадцати пяти три. Вы согласны с этим, не так ли? А чтобы выполнять свои повседневные обязанности, лакей должен встать уже окончательно в пять часов утра. Поэтому он делает кое-что из работы, намеченной на следующий день, с одинадцати вечера до полуночи, в полночь будит пассажиров и, когда те встают, прячется в какой-нибудь укромной мансарде, где, возможно, его терзают угрызения совести, но постояльцы настичь не могут. Таким образом, ему остаются пять часов сна, плюс еще час, который он выкраивает за счет того, что часть утренней работы сделал с вечера: итого шесть. Находчиво, не правда ли!?

«Но ведь проклятия постояльцев должны его разбудить!» — возразите Вы мне. Ничего подобного, сударыня, напротив, ведь он еще не успел заснуть, и они его убаюкивают. К тому же, как очень толково объяснил Дебароль, по Испании путешествуют в основном немцы, англичане и французы; ругаются они, естественно, на своем родном языке, и мосо этих языков не понимает.

Не раздеваясь, мы кинулись кто на свои кровати, кто на стулья, а кто на циновки, доставшиеся сибаритам нашей компании. Без четверти три, падая от желания спать, мы сели в дилижанс и покинули постоялый двор в Оканье. Перед нашим отъездом служанка подала нам шоколад. Это утешение размером в один кубический миллиметр нас согрело, но нисколько не утешило. Наконец, как и прежде, восемь мулов помчали нас галопом.

Скорость, с какой мы неслись, могла бы вознаградить нас за ночные неприятности, если бы она не приносила с собой новые огорчения. В самом деле, быстрота, отрада путешественников, становится отрадой только на исправных дорогах. Чтобы доказать Вам, сударыня, что карета не может быть отрадой в Испании, я должен рассказать об испанских дорогах, о бороздящих их экипажах и о движении оных, как говаривали славный Жан Фруассар или наивный и остроумный Брантом.

В радиусе десяти — пятнадцати льё от Мадрида дороги, поспешим отдать им должное, можно считать проезжими, за исключением, конечно, тех дней, когда дожди размывают грунт, когда солнце вызывает трещины в земле и, наконец, когда дорожные рабочие занимаются их восстановлением.

Вы же видели, отдайте мне справедливость, сударыня, что, рассказывая Вам о нашей поездке в Аламеду, я не упоминал о состоянии дорог. Стало быть, оно хорошее, раз я о нем ничего не говорил. Как Вам известно, о хорошем не говорят. Но все дело в том, что в Аламеду мы ехали со скоростью большей, чем на почтовых, и на протяжении двух льё туда и двух льё обратно ни единый толчок, ни единая встряска не подвергали опасности наши драгоценные жизни.

А вот при выезде из Аранхуэса (между Мадридом и Аранхуэсом ровно десять французских льё), поскольку все прекрасно понимают, что ни у короля, ни у королевы никогда не возникнет мысль поехать дальше Аранхуэса, дорожные рабочие полагаются на снисходительность дорожного смотрителя. О сударыня, единственное, о чем я молю Господа в отношении дней моей старости — это возможность, уйдя на покой, сделаться испанским дорожным рабочим! Нет ничего интереснее, чем наблюдать, как мимо тебя проезжают путешествующие по Испании люди: кто в дилижансе, кто верхом на лошадях или мулах, кто пешком — все в разнообразных одеждах и с различными повадками. В минуты досуга, когда на дороге никого не видно, рабочий приносит, аккуратно собрав их на соседнем поле, и высыпает в рытвины строго ограниченное количество камней определенного размера, уложенных в небольшую камышовую корзину Я полагаю, что между рабочими заключено соглашение, по которому число этих камней не должно превышать дюжину, а размер их не должен быть больше яйца. В итоге, если яма, которую нужно заделать, вмещает сто корзин, содержащих по дюжине камней размером с яйцо, то, принося в день по десять таких корзин, яму удается заполнить ровно за десять дней. А поскольку в день по дороге проходят четыре кареты: две в одном направлении, две в обратном, — то за десять дней могут произойти сорок несчастных случаев.

Так вот, сударыня, благодаря большой скорости движения карета, наклонившись, не успевает перевернуться, и поэтому дорожное происшествие случается крайне редко. Однако дьявол при этом ничего не теряет, ведь те удары, какие получили бы пассажиры, если бы карета перевернулась, они получают, когда она выпрямляется: колесо наталкивается на другой край ямы, карета подскакивает, опускается, снова подскакивает — и так до тех пор, пока она не окажется на ровном грунте и на всех четырех колесах. Представляете состояние пассажиров, сударыня?

Как Вы понимаете, в ту минуту, когда карета наезжает на яму, заполненную на четверть, на половину или на три четверти, они дремлют, беседуют или вытягиваются в наиболее удобной позе, полагая себя в полной безопасности; мышцы у путешественников расслаблены, они более или менее отдыхают, расположившись на подушках, вялые, размягченные, убаюканные быстрым бегом — наслаждение, к которому и Вы, сударыня, по Вашему собственному признанию, не равнодушны. И вдруг — удар; люди, ружья, спальные мешки подпрыгивают к потолку, разлетаются, бьются друг об друга; потом, подскочив так еще три или четыре раза, все это снова опускается, но уже в большем количестве, чем всего этого было вначале. На каждое испанское льё приходится по десять таких ям, и, если кто-нибудь захочет оспаривать эти цифры, для убедительности приплюсуем сюда камни, еще не разбитые в щебенку молотами дорожных рабочих, русла рек, которые приходится преодолевать, и поваленные деревья, которые приходится объезжать, — и тогда, вместо десяти опасных мест на льё, насчитаем их тридцать.

Конечно, если бы майорал пускал упряжку всего лишь рысью, он мог бы избавить пассажиров от всех этих подскоков и толчков, но испанский форейтор имеет репутацию возницы, летящего во весь опор, и не желает ее терять; так что деревья бегут, дома взлетают, а горизонты несутся параллельно карете, как волшебные ленты; серые равнины сменяются голубыми горами; за голубыми горами открываются другие равнины: они ограничены белыми горами в великолепных бархатно-фиолетовых покровах, на которых снег рассыпал серебристые полосы, напоминающие те, какие королевский погребальный этикет требует наносить на траурные покрывала в Сен-Дени.

Проснулись мы среди безводных равнин сурового края Ла-Манча. Именно здесь, на этих зыбучих песках, Дон Кихот заставлял страдать несчастного Санчо, когда все четыре ноги его осла по колено погружались в эти подвижные раскаленные глубины, а творога, столь ценимого достойным оруженосцем, недоставало, чтобы подкрепить силы двух отважных искателей приключений! Я думаю о Дон Кихоте, сударыня; впрочем, я часто о нем думаю, потому что вчера утром мы пересекли Темблеке, ветряные мельницы которого, казалось, во второй раз бросали вызов возлюбленному прекрасной Дульсинеи; потому что позавтракать мы остановились на постоялом дворе Кесада, чье имя носит герой Сервантеса, и, наконец, потому что мы обедали в Пуэрто Лаписе, то есть в той самой знаменитой харчевне, где король странствующих рыцарей встретил двух прекрасных особ, которых он принял за дам, и которые, слава Богу, никоим образом ими не были.

Разумеется, мы посетили двор, где достойный паладин провел ночь в бдении над оружием и при этом проломил голову погонщику, пришедшему к колодцу за водой, чтобы напоить своих мулов. Честное слово, сударыня, мы могли бы повторить ошибки Дон Кихота, потому что трактир Пуэрто Лаписе по-прежнему изобилует красивыми девушками. Два очаровательных личика встретили нас улыбками, и это был лишь образчик того, что нас здесь ожидало. У хозяина одиннадцать дочерей. Поглощая вполне сносный завтрак, Жиро сделал набросок тех, что вышли нам навстречу первыми: их звали Конча и Долорес.

Пуэрто Лаписе — довольно живописное ущелье, расположенное между двумя горными цепями. Что касается постоялого двора Кесада, то это что-то вроде замка, самого что ни на есть испанского замка, почти совершенно разрушенного: две его угловые башни изъедены временем, а на главном жилом здании открывается лишь одна-единствен-ная дверь, похожая на печальный глаз и выходящая На передний двор, который засыпан навозом и ячменной соломой. На башнях — а точнее, на середине их, потому что время, изъев их стены, не пощадило и их кровлю — так вот, на середине башен еще сохранился ряд бойниц. О! Храбрый дон Кесада опасался нападений грабителей и мавров ничуть не больше, чем нынешние хозяева постоялого двора опасаются кристинос и карлистов, и, хотя сменились века, бойницы прошлых лет вполне стоят нынешних.

На постоялом дворе Кесада я насчитал всего два окна. Они указывают на расположение второго этажа. Еще три слуховых окна, разбросанных в живописном беспорядке, освещают нижний зал. Четвертое оконце открывается из маленькой комнатки, в которой, возможно, располагалась рыцарская библиотека, сожженная славным кюре: он проявил к ней не больше жалости, чем халиф Омар — к Александрийской библиотеке. Скажите, сударыня, верите ли Вы, что Дон Кихот существовал на самом деле, или согласны со всеми, что он вымышлен? Кто знает, сударыня? Многие мои персонажи тоже считаются плодом фантазии, а между тем они разговаривали, думали, жили, да и сейчас говорят, думают и живут, и, возможно, Сервантес был знаком с Дон Кихотом, как я — с Антони и Монте-Кристо.

Во время завтрака нам стало холодно, и мы вспомнили, что перед входом видели большую залитую солнцем площадку. Закончив завтракать, мы бросились к двери, решив выйти и погреться на этой площадке. Но сагал уже сидел в седле, а майорал — на своей доске, и нам ничего не оставалось, как подняться в дилижанс и уехать, что мы и сделали, послав прощальные приветствия одиннадцати дочерям нашего хозяина, и те приняли их с величавостью одиннадцати принцесс из «Тысячи и одной ночи».

По мере того как мы продвигались вперед, равнина становилась менее иссушенной и горизонт казался менее раскаленным. Ощущалось, что там, за горами, перед нами предстанет прекрасная и веселая Андалусия, с кастаньетами в руках и венком цветов на голове. Вскоре равнины действительно наполнились жизнью, и нам стало казаться, что местами они покрыты шелковистой тканью. Когда мы высовывались из окон кареты, разглядывая отсветы земли, они меняли свой цвет от опалового до сиреневого — самого нежного и самого гармоничного оттенка. Дело в том, что мы оказались в краю шафрана. Эти розовые озера были озерами цветов; эти озера цветов были богатством равнины и ее украшением; еще несколько поворотов колес — и мы въехали в чудесный маленький городок Мансанарес.

Какой же бьющей через край представляется жизнь обитателей Юга! Беспрестанные звуки песен! Вечные переборы гитар! Все нижние залы домов были заполнены юными девушками, которые выщипывали рыльца из цветков шафрана; кучи лепестков сиреневого цвета устилали пол, скапливались у стен и оттеняли яркие краски плеч работниц; на нежном фоне лепестков вырисовывались иссиня-черные волосы, огромные бархатные глаза, алые пылающие щечки и матовой белизны лбы.

Целый час мы любовались движением маленьких ручек, копошащихся в чашечках цветков. За это время мы входили в десять или двенадцать домов и каждый раз, едва наш переводчик Дебароль принимался произносить приветствия, начинался смех — сначала приглушенный, потом становящийся все громче; но в этом смехе не чувствовалось никакого недоброжелательства: это была всего лишь веселость юных девушек; и к тому же, как легко простить все смеющимся губкам, когда, смеясь, они показывают вам прелестные зубки!

К этому смеху добавлялись шутки, прибаутки, андалу-сады, как их называют в этом краю. Все это было вполне естественно, ведь мы — французы, то есть принадлежим к тому несчастному народу, который кажется испанцам самым смешным на свете. Испанцы всегда находят поводы, чтобы посмеяться над нами. Что поделаешь, сударыня! Это лишь доказывает, что мы менее насмешливы, чем испанцы, хотя все же это мы придумали водевиль! Манса-нарес предложил нам еще один вид зрелища — зрелище импровизации. Местопребыванием своим она избрала площадь города.

Импровизация явилась нам в облике несчастной слепой лет тридцати — тридцати пяти, которая обращалась со своими слушателями смелее, чем если бы она их видела, и щедро раздавала им цветистые комплименты. Она говорила то на испанском, то на латыни; не мне судить о ее испанском, но латынь ее, смею сказать, была безупречна. Мы потеряли, а вернее провели с пользой много времени, любуясь красивыми девушками Мансанареса. Майорал отыскал нас на площади в ту минуту, когда Жиро собирался начать ее зарисовывать, и потребовал, чтобы мы шли за ним.

Пришлось подчиниться; ничто не внушает такого уважения, как распоряжение майорала; к тому же импрови-заторша, латинские и кастильские стихи которой продолжали доноситься до нас, в какой-то степени смягчила нам горечь отъезда. Если Вы пожелаете увидеть очаровательный рисунок этой маленькой площади, сударыня, просите его не у Жиро, у которого не хватило времени его сделать, а у Доза, который ее зарисовал. Доза откроет Вам свои папки: воспользуйтесь этим и рассмотрите диковинки, привезенные им из различных путешествий по тем самым местам, какие мы сейчас пересекаем.

Прощайте, сударыня! Майорал объявил нам, что сегодня вечером мы останавливаемся на ночлег в Валь-де-Пеньясе. Тем лучше! Наконец-то, мы попробуем на его исконной территории знаменитое вино, название которого ласкает слух испанца.

XVII

Гранада, 27 октября.

Однако кое-что нас беспокоило: садясь в карету, мы узнали, что еще один дилижанс, направлявшийся в Севилью, едет впереди нас. Так же как и мы, находившиеся в нем путешественники должны были ужинать в Взль-де-Пень-ясе, а пифагорейская мудрость «Если есть для одного, хватит и для двоих» менее всего приложима к Испании. И это не были пустые слухи: нас в самом деле опережала карета, набитая пассажирами. И потому, прибыв в гостиницу, мы обнаружили, что столы там не столько заставлены снедью, сколько плотно окружены сотрепезниками.

Мы тотчас же рассредоточились по дому, что заставило нахмуриться дюжину гостей. Нам нужно было обследовать все заведение. Общий сбор после обследования был назначен в обеденной зале. Через десять минут все, за исключением Александра и Дебароля, явились туда. Я разыскал кухню и потолковал с главным поваром. Жиро разыскал горничную и договорился с ней о постелях. Буланже разыскал каштаны и набил ими карманы. Маке тем временем разыскал почту и выяснил, что в Валь-де-Пеньясе его ждало ничуть не больше писем, чем в Мадриде и Толедо.

Александр и Дебароль вскоре пришли. Случайно открыв какие-то двери, они обнаружили нечто гораздо привлекательнее всего того, что отыскали мы. Не буду Вам рассказывать, сударыня, что именно обнаружили Александр и Дебароль; Вам достаточно будет узнать, что два неосмотрительных молодых человека чуть было не явились нам превращенными в оленей, как Актеон… если бы время метаморфоз не ушло безвозвратно. Нам оставалось отыскать лишь место за столом.

Прибывшие ранее путешественники обрадовались при виде того, что мы собрались вместе, и, успокоенные теперь в отношении тех открытий, какие мы могли сделать, поспешили подвинуться и предложить нам место, которого мы домогались. Начался ужин. Разумеется, мы попросили валь-де-пеньяс. Первый, кто глотнул поданый нам омерзительной напиток, тут же выплюнул его под стол. «Ну как?» — повернулся я к Дебаролю.

Надо Вам сказать, сударыня, что в течение двух недель Дебароль вел разговоры о тех наслаждениях, какие нам было уготовано вкусить в краю, где мы сейчас находились. Дебароль покачал головой и подозвал мосо. Тот подошел.

«У вас есть вино лучше этого?» — спросил наш друг. «Разумеется!» — ответил мосо. «Тогда принесите его!» Мосо исчез и через несколько минут вернулся с двумя бутылками в руках. «Это лучшее из того, что у вас есть?» — продолжал допытываться Дебароль. «Да, сударь!»

Мы отведали этот второй вариант, и оказалось, что он еще хуже первого. На Жиро и Дебароля посыпались проклятия — обещанный нектар оказался хуже любой кислятины. «Пойдем! — произнес Жиро, вставая из-за стола. — Не будем здесь строить из себя господ. Мы обещали товарищам настоящий валь-де-пеньяс… Пойдем поищем, где он есть». «Пойдем!» — сказал Дебароль, в свою очередь поднявшись и взяв в руку карабин. Оба вышли.

Они вернулись спустя десять минут, неся за ручки огромный глиняный кувшин вместимостью в пять-шесть литров, доверху наполненный густым черным вином; его тотчас же разлили по стаканам. Мы попробовали. Это действительно был валь-де-пеньяс, с его терпким и возбуждающим вкусом. Жиро и Дебороль отыскали его в кабачке.

Я описываю эти подробности вовсе не для Вас, сударыня; Вы довольствуетесь — это известно всем Вашим знакомым — стаканом воды: едва касаясь его губами, Вы утоляете жажду и освежаетесь. Но письмам, которые я имею честь Вам писать, суждено быть опубликованными, и было бы правильно, чтобы менее бесплотные существа, чем Вы, знали, где искать знаменитый валь-де-пеньяс, неизвестный хозяевам тамошних постоялых дворов. Это густое терпкое вино, имеющее для настоящих пьяниц то преимущество, что оно никогда не утоляет жажды, естественно, пробудило в нас желание отыскать самые лучшие кровати и доверить им часов на пять наши тела, измученные тряской, которой подвергался на протяжении всего пути наш дилижанс и которая, естественно, досталась и нам. Но это входило в обязанности Жиро, поскольку именно он вел переговоры с горничной.

Эта горничная была четырнадцатилетней особой ростом с десятилетнюю французскую девочку. Ее роскошные черные волосы были заплетены с такой изящной небрежностью, а огонь ее темных глаз так умело отвечал на пылкие взгляды ее собеседников, что она с первого взгляда привлекала к себе внимание. Право же, этот ребенок заставлял нас смотреть на нее с большим любопытством, чем это могла бы сделать взрослая женщина, красивая или уродливая. В ней все — звучание голоса, улыбка, движения тела, — казалось, говорило: «Я женщина, восхищайтесь мной или любите меня, но главное — поглядите на меня!»

Мы ограничились тем, что всего лишь поглядели на это удивительное создание, которое указало отведенные нам комнаты и осведомилось, что нам нужно еще. Каждый открыл свой несессер и, попросив горячую или холодную воду, стал обмываться перед сном. То ли в ее наивности было дело, то ли в бесстыдстве, но наша мучача нисколько не была этим смущена. Выгибаясь и проскальзывая между нами, словно уж, она продолжала хлопотать, воспринимая и исполняя малейшие наши просьбы, выраженные словами или мимикой, удивительно ловко, точно и толково. Предполагая, что утром нам не удастся ее увидеть, мы дали ей две песеты и отпустили.

В полночь, как мы и предвидели, нас разбудил мосо. Нам стало понятно, что эта тактика известна всем трактирным слугам на юге Испании; но мы не приняли во внимание этот призыв и удовольствовались тем, что ответили, как ресторанные официанты: «Да, да! Уже идем!» Понятно, что, как и ресторанные официанты, мы никуда не собирались идти. Мы полагали, что карета — это мы, подобно тому, как Людовик XIV полагал, что государство — это он.

В три часа утра майорал пришел будить нас сам. Вслед за ним шла наша маленькая служанка.

«О сеньоры! — сказала она самым слезливым тоном, какой ей только удалось изобразить. — Хозяйка увидела, как я прячу две песеты, которые вы мне дали, и отобрала их; у меня ничего не осталось!» Говоря это, она строила глазки, умоляюще складывала ручки и играла прядью волос на смуглом плече. Мы не поверили ни единому слову из рассказанной ею истории, но, тем не менее, дали ей песету.

Бедная крошка! Если ради одной золотой монеты ты расточаешь столько улыбок, восхитительных подмигиваний и прикосновений твоих худеньких ручек, то наберешь ли ты много монет или же, скорее, раньше времени утратишь свою ласковую улыбку и магнетизм своих влажных глаз?

Мы уехали; через пару часов занялся рассвет, и, по мере того как светало, с первыми дуновениями ветра до нас стали доноситься самые сладостные запахи, какие нам приходилось когда-либо вдыхать. Они приходили из Сьерра-Морены, куда нам предстояло скоро въехать. Эту смесь ароматов испускали, насыщая ими утренний ветерок, олеандры, земляничные деревья с пурпурными плодами и смолистые кустарники, растущие на этих дивных горных хребтах в таком же изобилии, как трава на лугу.

Граница Андалусии обозначается колонной, называемой камнем Святой Вероники, вероятно из-за того, что на этом камне высечен лик Христа.

Во время одной из стычек между карлистами и кристи-нос колонна была изрешечена пулями, и чудесным образом ни одна из них не попала в лик Спасителя. Мы вышли из кареты в Деспенья-Перрос. Нет ничего более приятного и в то же время более печального, чем дорога, по которой мы следовали.

Как я Вам говорил, сударыня, повсюду там были мастиковые, миртовые и земляничные деревья, то есть цветы, плоды и ароматы. Но время от времени посреди этого огромного оазиса виднелся какой-нибудь жалкий дом, заброшенный со времен войны 1809 года, и его окна без рам смотрели на проходящих путников будто пустые глазницы мертвеца. С любопытством мы подходили к такому пустому и безмолвному остову и убеждались, что в отсутствие людей им завладели вяхири и лисы, хозяева, казалось бы, несовместимые, но на самом деле прекрасно уживающиеся: одни — на чердаке, другие — в подвале.

Не могу точно сказать Вам, сколько времени заняло у нас преодоление этого восхитительного горного хребта, считавшегося некогда опасным из-за действовавших там разбойников. Знаю только, что мы очень проголодались, пока добрались до Ла-Каролины, маленького городка, созданного как колония Карлом III, где, как уверял наш «Путеводитель по Испании», нам предстояло обнаружить речь, нравы и строгую опрятность Германии, откуда Карл III привлек первых своих колонистов.

Однако мы обнаружили там всего лишь дома с такими низкими дверями, что, переступая порог одного из них, Маке чуть не лишился жизни. К несчастью, за этой роковой дверью нас ожидало только несколько чашечек шоколада, за которые нам пришлось заплатить в шесть раз дороже, чем они того стоили. После Ла-Каролины на нашем пути появился крупный город Байлен, печально знаменитый капитуляцией генерала Дюпона. Тогда 17 000 французов сдались 40 000 испанцев. Оставим историкам обсуждение этого постыдного события — первого удара, нанесенного чистоте наполеоновской славы.

Замечу, сударыня, что некая испанская газета, не помню, какая именно, во время пребывания французских принцев в Мадриде с отменным тактом открыла на своих полосах подписку пожертвований на памятник победителю при Байлене. А поскольку у этого победителя уже есть большая лента Почетного легиона, то, как видите, он одновременно будет осыпан почестями и испанцами, и французами.

Вечером, в лучах заходящего солнца, мы подъехали к Хаэну — древней столице одноименного королевства.

Приближаясь к нему, мы в первый раз увидели Гвадалквивир, Вади-аль-Кабир, то есть «Большую реку». Некогда мавры, изумленные видом такого огромного количества воды, приветствовали реку этим восклицанием, которое их наследники переделали в «Гвадалквивир».

Хаэн — это огромный холм, лысый, словно львиная шкура. Сжигающее его солнце придало ему темно-коричневый оттенок, на фоне которого вырисовываются причудливые зигзаги старинных мавританских стен. Африканский город, воздвигнутый на вершине холма, мало-помалу спустился до самой равнины. Улицы начинаются у первых горных отрогов и после Байленских ворот поднимаются вверх.

Мы поспешили в гостиницу, откуда нам предстояло уехать лишь в полночь. Мои друзья решили воспользоваться этой передышкой и взобраться на самый верх холма. Что касается меня, то я предпочел остаться в гостинице. У меня было более интересное занятие — я писал Вам письмо. Когда мои спутники вернулись, они были охвачены тем страстным воодушевлением, какое присуще людям, желающим непременно внушить другим сожаление по поводу того, что тем не удалось созерцать увиденное ими. Они видели освещенную последними лучами солнца дивную местность, которую мы только что пересекли, и освещенный факелами огромный собор, который своей массивностью и высотой, казалось соперничал со стоявшим за ним холмом. В сокровищнице собора (по крайней мере, сударыня, в этом уверяли наших друзей его каноники) хранится подлинный платок святой Вероники, на котором вместе с потом Христа, совершавшего свой крестный путь, запечатлелся его лик.

В полночь мы тронулись в путь. По-видимому, время суток, когда разбойники выходят на промысел, зависит от того, в какой части Испании они орудуют. Как Вы помните, в Ла-Манче они бдили от полуночи до трех утра; в Андалусии от полуночи до трех утра бандиты спят. Впрочем, нам было обещано, что свирепые грабители появятся между Гранадой и Кордовой. Невозможно было указать место, где это произойдет, со всей определенностью, но нам должны были его уточнить, когда мы будем к нему приближаться. Я поклялся всем, что никакие соображения не помешают нам проучить их. Итак, мы уехали в полночь, и никому, ни мосо в желтых штанах, ни резвой горничной, не пришлось нас будить, так как мы и не ложились спать. Майорал обещал доставить нас в Гранаду к семи часам утра.

На следующий день, едва открыв глаза, мы стали настойчиво добиваться обещанной Гранады; ее еще не было видно, но на горизонте вырисовывались живописные зубцы Сьерра-Невады, к которой Гранада примыкает. Снега, покрывавшие эти зубцы, были восхитительных розовых тонов.

Мы все дальше и дальше продвигались в лоно африканской растительности: с обеих сторон дороги росли гигантские алоэ и чудовищные кактусы. Вдали, то в одном, то в другом месте равнины неожиданно возникали пальмы с неподвижными плюмажами, напоминая детей другой земли, забытых здесь древними завоевателями Андалусии. Наконец, появилась Гранада.

В отличие от всех испанских городов, Гранада как бы высылает навстречу путешественникам несколько своих домов. На дороге к ней, в одном льё от города-царицы, вы встречаете, будто пажей и придворных дам, идущих впереди своей повелительницы, множество построек, которые, кажется, саму равнину принимают за сады; затем эти дома попадаются все чаще, стоят все теснее друг к другу, становятся плотной массой; вы подходите к городским стенам — и вот вы в Гранаде.

Услышав красивое название «Гранада», сударыня, Вы уже выстроили в своем воображении средневековый город, пол у готический, полумавританский: его минареты устремлены к небу, его двери с восточными стрельчатыми арками и окна в форме трилистника распахиваются на улицы, затененные парчовыми балдахинами. Увы, сударыня! Повздыхайте над этим милым миражом и удовлетворитесь простой действительностью, ибо простая действительность тоже достаточно хороша.

Гранада — город с довольно низкими домами, узкими и извилистыми улицами; окна домов, прямые и почти всегда без орнаментов, закрыты балконами с железными решетками сложного плетения; и порой это плетение таково, что в просветы решетки едва можно просунуть кулак. Именно под эти балконы приходят по вечерам вздыхать влюбленные гранадцы, а с высоты этих балконов прекрасные андалуски слушают серенады; да, да, сударыня, Вы не ошибаетесь, мы в центре Андалусии, родины Альмавивы и Розины, и здесь все то же, что было во времена Фигаро и Сюзанны.

Жиро и Дебароль взяли на себя ответственность за наше размещение. Ни тот ни другой уже и не мечтали вновь вернуться в Гранаду и потому радостными возгласами приветствовали каждый дом. Я начинаю думать, сударыня, что самое большее счастье — это не просто увидеть Гранаду, а увидеть ее снова. В итоге Жиро и Дебароль отвели нас к г-ну Пепино, своему прежнему хозяину. Это они так его прозвали. Не спрашивайте почему: не знаю. Он живет на Калле дель Силенсьо. С такими друзьями, как наши, эта улица Тишины весьма рискует сменить свое название.

Метр Пепино содержит una casa de pupilos[34] — что-то напоминающее определенного рода гостиницы вблизи Сорбонны, в которых нашим студентам дают стол и кров. Не знаю еще, что представляют собой pupilos[35] нашего хозяина. Если однажды я это узнаю, сударыня, то буду иметь честь поделиться с Вами полученными сведениями. Войдя в дом, мы поинтересовались ваннами. Метр Пепино смотрел на нас с изумлением и повторял «Banos! Banosi»[36]тоном человека, совершенно не понимающего того, что ему говорят. Дальше в своей бестактности мы не пошли.

И мы приступили к вселению, раз ни к чему другому приступить было невозможно. Метр Пепино переселил трех или четырех пансионеров, и нам предоставили их cuartos[37]. Благодаря этим передвижениям в моем полном распоряжении оказалась милая небольшая комнатка, где я сейчас сижу и пишу Вам. Наши друзья, насколько мне известно, устроены примерно также. Надо Вам сказать, сударыня, что наш приезд в Гранаду не был неожиданностью для ее жителей. Думаю, что их предупредил письмом г-н Монье. В итоге через час после моего прибытия ко мне явилась депутация сотрудников газеты «Е1 Capricho»[38], застав меня за письмом к Вам; они мне принесли очаровательные стихи, напечатанные золотыми буквами на цветной бумаге. Я взял обычный лист белой бумаги, поскольку другой у меня не было, и написал в ответ на их любезность десятистишие — в Ваших глазах оно может иметь хотя бы то достоинство, что было написано без подготовки.

ГОСПОДАМ СОТРУДНИКАМ ГАЗЕТЫ «КАПРИЗ»

Из меда и любви Гранаду создал Бог.

Так почему Господь столь щедр к сестре Кастилий, Рассыпав свет и блеск под черные мантильи,

Тем самым обеднив небесный свой чертог?!

Альгамбру славили певец, герой, поэт;

Влюбленные в садах внимали серенаде.

Так почему Господь столь много дал Гранаде?!

Среди ее красот найду ли я ответ?

Наверное, когда ему наскучит Рай,

Бог предпочтет ему роскошный этот край.[39]

Должен сказать Вам, сударыня, что пока я только мельком видел Гранаду и совсем еще не видел Альгамбру. Однако я писал эти слова совершенно смело, заранее уверенный, что все это покажется мне чудом. Вместе с поэтами ко мне пришел и граф де Аумеда; он страстный охотник, и я показал ему весь наш арсенал: он изучает его и восхищается им, а я пока пишу Вам письмо. Господин де Аумеда показался мне очаровательным идальго, и я заранее убежден, что он из числа тех людей, о мимолетности встреч с которыми я всегда буду жалеть.

Позади поэтов и позади графа де Аумеда держался наш соотечественник, настолько «обыспанившийся», что я совершенно искренне посчитал его испанцем; он из числа одержимых путешественников; проезжая с дагеротипом в руках через Гранаду, он задержался здесь и вот, представьте, сударыня, уже два года живет в Гранаде и не может решиться ее покинуть. Цирцея удерживала силой своего колдовства, а Гранада удерживает лишь волшебством своей улыбки. Кутюрье — это имя нашего соотечественника — предложил нам себя в качестве чичероне. Мы согласились, и я сразу попросил его о первой услуге — проводить меня на почту, где через несколько минут я оставлю это письмо, которому поручено донести до Вас мое самое искреннее уважение. А затем, сударыня, нам предстоит осмотреть Хенералифе и Альгамбру!

XVIII

Гранада, 28 октября.

Получая послания с пометкой «Гранада», сударыня, Вы вполне можете считать, что у Вас сохранились сношения и установилась переписка с некой душой, продолжающей обитать в одном из уголков Неба, откуда Вы спустились к нам столь недавно, и что душа эта беседует с Вами о своей волшебной стране и о своих неземных впечатлениях. Гранада, более яркая, чем цветок, и более сочная, чем плод, имя которого она носит, похожа на склонную к праздности деву — со дня творения мира она нежится на солнце, раскинувшись на ложе из вереска и мха, сокрытая от посторонних глаз стеной кактусов и алоэ; вечерами она безмятежно засыпает под пение птиц, а по утрам пробуждается с улыбкой под журчание водопадов; Бог, возлюбив ее более всех ее сестер, даровал ей никогда не увядающий венец, способный вызвать зависть ангелов; венок, с которым ночью сливаются в таинственном и благоуханном союзе звезды небесного свода и который наполняется такими ароматами, что, когда дева, пробудившаяся от первых дуновений утреннего ветерка и первых лучей солнца, встряхивает головой, путники, идущие дорогами соседних Кастилий, останавливаются и спрашивают себя: откуда доносятся эти неведомые и неземные ароматы; но Гранада — женщина и, стало быть, кокетка. Обратите внимание, сударыня, что я склонен выступать с нападками на кокетство, представляющее собой дух красоты, не более чем на остроумие, представляющее собой кокетство ума, и, хотя нетронутой белизны легкое платье — это то украшение, каким мы с г-ном Планаром всегда будем восхищаться, я не отказываюсь от некоторого пристрастия к тем прелестным искусственным цветам, какими в определенное время года и в определенные годы жизни женщина вынуждена заменять натуральные цветы, которых ей недостает.

Итак, Гранада — кокетка, это вопрос решенный; и, невзирая на свою вошедшую в поговорку ленность, она время от времени поворачивается, принимая новое положение, так что утро часто застает ее совсем не в той позе, какую она приняла накануне вечером. Если Вы скажете, что Гранада научилась позировать таким образом, чтобы на нее могли взирать чужие глаза, — это будет серьезным обвинением, и я, ее друг, воздержусь брать на себя ответственность за него. Я твердо убежден, что и в наши дни любовь безгрешной испанки все еще отдана лишь природе и солнцу — ее матери и ее любовнику.

К несчастью, Гранада возлежит на холме, так что любопытные могут заметить ее издали, не будучи замеченными сами, и в одно прекрасное утро застигнуть ее врасплох, словно купающуюся Сусанну. А как бы ни была целомудренна женщина, обладающая склонностью к лени, она не может постоянно соблюдать стыдливость, поворачиваясь в постели; полагая себя в одиночестве, она обнажает руку чуть выше локтя и ногу чуть выше лодыжки; ее собранные волосы могут внезапно распуститься, и тогда, резким движением останавливая золотой или смоляной поток, обрушивающийся на ее плечи, она не заметит, что при этом разорвался краешек ее вуали и сквозь разрыв выставилась напоказ белоснежная округлая грудь. И кто помешает в такую минуту влюбленному, разумеется неведомому, но, тем не менее, присутствующему здесь, прильнуть взором к какой-нибудь нескромной щели в скалах или какому-нибудь просвету среди деревьев, а ведь этот влюбленный, все еще сомневаясь в красоте той, которую он столь жаждет, ожидает лишь такого неосмотрительного шага, чтобы убедиться в ее прелести, и такой убежденности, чтобы начать действовать. Увы, сударыня, именно это и произошло с Гранадой!

Несчастная девушка, с тем присущим целомудрию невежеством, какое усиливает опасность, подстерегающую девственниц, отдалась без стыда и зазрения совести всем капризам своего прихотливого и переменчивого сознания; однако это простодушное поведение на глазах у всех рано или поздно должно было привести к катастрофе, и андалусской Лукреции предстояло погибнуть, так же как и Лукреции римской, из-за того, что, по ее мнению, должно было ее защитить. По ту сторону Гранады было море, а по ту сторону моря обитали мавры. Во все времена мавры были самыми развратными людьми на свете, им всегда нужен был гарем, состоящий из городов, чтобы создавать гаремы, состоящие из женщин. Поднявшись на цыпочки, мавры увидели бедную Гранаду, которая, не зная, что ее разглядывают, занималась всем тем, чем может заниматься простодушная девушка, и внезапно их охватила страстная любовь к испанской девственнице. А мавры исполняют свои желания почти так же быстро, как те возникают, и в один прекрасный день, когда бедная девочка по своему обыкновению предавалась послеобеденному отдыху, они обрушились, словно стервятники, прилетевшие с Атласских гор, на несчастную голубку, дитя сьерры, и возвели стены, ощетинившиеся бастионами, вокруг целомудренного гнездышка, устланного мхом. Гранада кричала, плакала, защищалась, хотела умереть; но всякое противодействие людям, столь опытным в делах любви, как злодеи-сарацины, было всего лишь упорным сопротивлением; будучи любовниками рассудительными, а соблазнителями изобретательными, они ничего не требовали у своей новой любовницы, предварительно не сковав ее по рукам и ногам каким-нибудь великолепным подарком. И потому они тотчас принялись изготавливать две драгоценности, именуемые Альгамбра и Хенералифе. При виде этого великолепного дара Гранада поступила так же, как и всякая женщина: она склонила голову; но, когда она склонила голову, взгляд ее упал на Хениль. Случайно в то время года Хе-ниль был полон воды. Гранада увидела себя с этими новыми украшениями и зарделась: от стыда — говорят одни, поскольку в своем позоре бедняжка могла украшать свой лоб лишь для того, чтобы скрыть грязь на нем; от удовольствия — говорят другие, ибо при ее известном нам кокетстве она должна была забыть об угрызениях совести в ту минуту, когда столь чудесный венец вознес ее над всеми соперницами.

Как бы то ни было, устав от борьбы, она снова возлегла на своих подушках, несколько менее целомудренная, но несколько более красивая, чем прежде. И, не слывя моралистами, мы можем сказать сегодня лишь одно: как и многих других, бесчестье ее восхитительно красит и нас, явившихся к ней не столько из-за ее целомудрия, сколько из-за ее позора, не постигло разочарование. В самом деле, Вы знаете, сударыня, что испанцы, то ли из ревности, то ли из скупости, отвоевав Гранаду, мало что для нее сделали, и ее самые красивые драгоценности, самые богатые украшения доныне еще те, что бедной девочке подарили мавры, то есть ее любовники. Однако, как Вам известно, всякое безмерное счастье предваряется радостями: так в день вступают после рассвета, а в ночь — после сумерек. И потому нужно, чтобы, прежде чем посетить вместе со мной Альгамбру и Хенералифе, Вы проделали бы тот же путь, что и я. Не беспокойтесь, сударыня, дорога великолепная, и если Вы сочтете ее слишком долгой, это будет исключительно моей виной.

На этой дороге мы обнаружили, помимо прочего, небольшой дом, именуемый Кармен де лос Сьете Суэлос. В Испании все знатное или выглядит таковым — и люди, и дома. Кармен де лос Сьете Суэлос — одно из самых очаровательных звеньев в бесконечной цепи чудес, ведущих к Альгамбре. И в то же время Кармен де лос Сьете Суэлос со своим благозвучным именем — всего лишь трактир, сударыня! Увы, да! Обычный трактир; но я испытываю к нему чувство такой благодарности, что не могу не рассказать об этом Вам: зная, сколь Вы артистичны по натуре, я рисковал бы, утаив от Вас его описание.

Представьте себе, что, выйдя из ворот Гранады, то есть отшагав минут десять под раскаленным докрасна, словно лист железа, небом и огненным солнцем, Вы видите вдруг, как перед Вами встает, будто по волшебству, широкая, тенистая, уходящая вдаль аллея. Растущие по обе ее стороны деревья смыкаются над головами прохожих, сплетая свои ветви, как друзья, протягивающие друг другу руки.

Нет больше обжигающего солнца, и только языки света, рассеянного листвой, мягко озаряют дорогу, ничуть не лишая ее прохлады, и окрашивают предметы и людей в те теплые и живые тона, какие я не видел до сих пор нигде, кроме Испании.

Повсюду в этой аллее цветы, чей запах может свести с ума самого благоразумного человека, и птицы, чье пение способно внушить веру безбожнику. Длина аллеи — пятьсот-шестьсот шагов. В конце ее снова вспыхивает со всей своей яростной силой солнце, заливая светом небольшой белый дом, перед которым течет ручей; вдоль стены дома тянется увитый виноградными лозами навес, в тени которого почти всегда пять или шесть гранадцев, ленивых, хвала Господу, как их мать Гранада, впитывают тепло, ароматы и пение, возвращая взамен природе, подарившей им этот вечный праздник, вечный дым своих сигарилл. В Испании, как во Франции, и даже сильнее, чем во Франции, сударыня, дым сигар — это пар из перегонного куба по имени «человек», где все природные вещества перерабатываются и видоизменяются.

Если Вы проследуете до конца этой аллеи, сударыня, то придете в Хенералифе; если Вы остановитесь около трактира Кармен де л ос Сьете Суэлос, а затем, бросив взгляд на этот сияющий дом, сразу свернете налево и все время будете подниматься вверх, то придете в Альгамбру. Мы направлялись вначале в Хенералифе, но, подойдя к углу, где сходились две аллеи, услышали звуки, доносившиеся из только что упомянутого мною трактира; кто-то весело распевал под аккомпанемент кастаньет, светило солнце, и мы неожиданно для себя остановились, чтобы посмотреть на этот дом, сияющий белизной, на фоне которой изящной тенью колыхались подвижные силуэты листьев, покачиваемых горным ветерком. Особенно странный вид придавала дому длинная связка красного перца, висевшая возле одного из окон и делавшая его похожим на фантазию Декана. В сад поднимаешься по трем ступенькам и сразу оказываешься под зеленым навесом; листву его питает одна-единственная лоза, которая взбирается вверх, извиваясь вокруг ствола смоковницы, словно змея, обвивающая его своими кольцами, а затем прихотливо стелется по деревянной решетке, сделанной по заказу хозяина дома для того, чтобы веселиться под ней в любое время. Под навесом стояло несколько столов, напоминающих те, что можно увидеть в Монморанси и Сен-Клу: другими словами, они были составлены из четырех тонких корявых стволов, вбитых в землю, и двух досок, прибитых к ним гвоздями и покрытых чересчур короткой скатертью.

За одним из этих столов, с которого, вероятно из осторожности, сочли необходимым снять скатерть, сидели за вином два цыгана, два настоящих цыгана, сударыня, ручаюсь Вам; остальные же три или четыре стола, объединенные в один, являли собой одно из самых приятных зрелищ, которые когда-либо мог увидеть и оценить человек с разыгравшимся аппетитом.

Там стояло столько приборов, сколько было нас; тарелки с изображениями захвата Арколе, смерти Виргинии и любовной страсти юной Адели были по кругу, словно звезды, расставлены на столе, образуя заманчивый зодиак; вино, похожее на расплавленный топаз, сверкало в прозрачных графинах, и, наконец, закуски и маринады, один вид которых превращал аппетит в свирепый голод, сверкали в зыбких лучах солнца, пробивавшихся сквозь листву винограда. Все взгляды устремились на Кутюрье. Он признался, что это был сюрприз, приготовленный им для нас. Поскольку мы уже признавались Вам в нашем гурманстве, сударыня, Вы можете сами судить, какими благодарными улыбками заплатили мы ему за подобное внимание.

В самом деле, будучи человеком рассудительным, Ку-тюр&е подумал, что осмотр Хенералифе и Альгамбры займет у нас часть дня, и, зная, что там уже нет их щедрых хозяев, которые могли бы оказать нам свое гостеприимство, не захотел водить нас голодными по восхитительным садам и волшебным дворцам, поскольку из-за испытываемого нами чувства голода — настолько слаб несчастный смертный, как говорил господин аббат Делиль, — они могли лишиться в наших глазах всякой ценности. Деба-роль был вне себя от радости — его дорогая Испания предстала, наконец, перед нами во всем блеске. Александр, чей желудок всегда откликается эхом на сильные эмоции, сел за стол; Жиро и Буланже молча схватились за карандаши, которые они вытащили, едва увидев этот прелестный трактир; Маке объявил нам, что уже одиннадцать часов; а я засучил рукава и, как всегда недоверчивый, отправился на кухню взглянуть, что нам подадут на этих расписных тарелках.

Так вот, сударыня, я был поражен представшей передо мной трогательной картиной, напоминавшей, за исключением некоторых подробностей, времена древних патриархов. В зале, предшествующей кухне и наполненной ароматом жарящихся отбивных котлет, хозяин дома степенно танцевал со своей служанкой, такой же степенной, как и он, народный фанданго, то есть самый простой и самый пристойный вариант этого танца; под сводами зала всюду виднелись великолепные гранаты, подвешенные на бечевках к потолку и предназначенные для того, чтобы их употребили зимой, если только можно говорить о том, что зима когда-нибудь приходит в Гранаду Огромный камин, в котором на огне варился пучеро, служил украшением этого зала и символом гостеприимства; возле огня сидела хозяйка дома и, укачивая спавшего на ее груди маленького андалусского ангелочка, с улыбкой на устах смотрела, как ее муж танцует со служанкой. Ритмичное щелканье кастаньет сопровождало эту сцену, а солнечные лучи, дерзко врываясь в дверной проем, пронизывали светом танцующую пару и, проникая вглубь, заставляли мигать великолепную белую кошку, предававшуюся безмятежному сну.

Как Вы понимаете, при моем появлении танец прервался, но по моему жесту, присоединить к которому подходящее восклицание не позволило мне незнание испанского языка, он тотчас возобновился. Мои друзья, предупрежденные мною кивком, приблизились, в свою очередь, и замерли на какое-то время, подобно мне, созерцая эту семейную сцену, настолько обычную в этих краях, что нужно быть иностранцем, чтобы проявить к ней внимание.

Наконец, смутившись, служанка первая, смеясь и одновременно заливаясь краской, прервала танец, а ее хозяин, оставшись один, поприветствовал нас, снимая кастаньеты и удивляясь, что мы, по-видимому, получаем удовольствие от того, что ему представлялось естественным занятием всякого разумного существа.

Кутюрье смотрел на нас, бормоча нечто вроде «Ну?», означавшее: «Вы не ожидали такого, да?»; потом, поскольку служанка воспользовалась перерывом в танце, чтобы принести отбивные, он повел нас к столу, произнеся «Пойдемте!» не менее выразительно, чем «Ну?».

До чего же дивный был завтрак в Кармен де лос Сьете Суэлос! Не говоря уж о солнце, запросто расположившемся за нашим столом, и о легком ветерке, овевавшем солнце! Сидевшие рядом с нами цыгане, получив бутылку того же самого золотистого вина, что заполняло наши графины, составили о нас чрезвычайно высокое мнение и в благодарность за этот дар сопровождали всю нашу трапезу песней — мелодичной и монотонной, как журчание ручейка, бежавшего в четырех шагах от нас.

Кутюрье — а на нем, в его положении почти что местного жителя, лежала обязанность придумывать развлечения для иностранцев, экскурсоводом которых он вызвался стать, — Кутюрье поинтересовался, не хотим ли мы по возвращении из Хенералифе и Альгамбры посмотреть танец цыган. Как Вы понимаете, сударыня, предложение было встречено дружным «ура». После этого Кутюрье подошел к цыганам, которые тотчас перестали петь и перебирать струны гитар и начали слушать то, что им говорил наш чичероне.

Мы ждали окончания переговоров, прошедших столь же успешно, как если бы им противилось английское посольство; было решено, что в этот же день, в два часа пополудни, отец, а также его сын и две дочери, облаченные в свои самые нарядные баскские юбки, явятся в трактир Кармен де лос Сьете Суэлос и устроят по нашей просьбе танцы. Нам же предстояло тем временем ознакомиться с Хенералифе и Альгамброй. Вы видите, сударыня, что даже у Тита, притязавшего на роль очень занятого человека, день не был так заполнен, как у нас.

Поскольку мы вступили в мир сновидений, сударыня, Вы позволите мне, не так ли, на несколько мгновений предаться размышлениям. Ведь сновидение проносится так быстро, и потом я хочу, чтобы мой рассказ, точный во всех подробностях, не показался бы Вам неправдоподобным. Вот я говорил Вам, что здесь повсюду стоит прекрасная погода. Надо ли теперь говорить, что в Гранаде дивная погода? Да, потому что это даст мне возможность подчеркнуть, что в Гранаде по-особому прекрасная погода. Небо здесь совсем не такое, как везде; в воздухе стоит дымка, приглушающая краски и смягчающая тона горизонта до такой степени, что глаз будто отдыхает на океанах бархата; именно это поражало нас, особенно когда мы оказались под зеленым покровом смоковниц и платанов, который привел нас, как я уже говорил, к трактиру Кармен де лос Сьете Суэлос.

Выходя из трактира, мы устремили последний взгляд под тенистый свод, чтобы еще раз насладиться фантастической игрой света, составляющей неведомое, неосязаемое, непреодолимое очарование Испании. Затем мы отправились в путь и, преодолев пылающее огнем пространство, подошли к перекрестку, на краю которого стоял небольшой белый дом, а в середине темным квадратом вырисовывались распахнутые ворота. Можно было вообразить, что мы находимся на какой-нибудь нормандской ферме: куры на куче навоза, тележки с торчащими вверх ручками, лениво разлегшиеся собаки с положенной между лап головой; наконец, справа, под низкими виноградными лозами, трудились улыбающиеся женщины, и тут же мальчуган, весь перепачканный, как настоящий эги-пан, одетый в сероватый плащ с широкими рукавами, обрывал черный виноград всеми десятью толстыми коричневыми пальчиками.

Спешу заметить, сударыня, что эти ворота, нисколько не похожие на вход в мавританские замки, — граница Хе-нералифе, а точнее, его угодий; что женщины — это сторожихи и что ребенок обрывал виноград с тех самых лоз, корни которых переплелись с корнями кипарисов, дававших приют Боабдилу. Еще несколько шагов — и мы вошли в плавную въездную аллею, которая незаметно поднималась к дворцу, раскрывая по пути все красоты растительного мира и разворачивая мало-помалу все перспективы, словно постепенно приучая глаз к тем чудесам, какие ему вскоре предстояло охватить целиком.

Эта аллея вполне могла бы походить на те, что встречаются в наших английских парках, если бы деревья здесь не достигали высоты ста пятидесяти футов; если бы небо не было темно-синим; если бы взгляд, с трудом проникающий сквозь зеленые заросли, не наталкивался бы на незнакомые растения, на кусты странной формы, на олеандры рядом с миртами; если бы осень и весна не смешивали бы здесь цветы и плоды; если бы ошеломленный путник, подняв голову вверх, не осознавал бы, что на голову ему сыплются рубиновые зерна из лопнувших от перезрелости гранатов; если бы он не вдыхал аромат цветов померанца, одновременно восхищаясь небрежной прелестью островка пальм, и если бы, наконец, не замечал, как на головокружительной высоте, на самой макушке кипариса, блестят, словно карбункулы и топазы, грозди белого муската, лоза которого гигантской змеей победоносно увенчала ее, сумев прижать свою голову к пахучей верхушке исполина, служащего ей опорой.

Вы никогда не вдыхали аромата фиалок более нежного, сударыня, чем у тех, что я собрал для Вас: они росли на краю дороги, под шиповником и густым лесным орешником; их бархатистое ложе притягивает руку; они устилают берега грохочущего ручья, изливающего свою ярость на любой камешек, брошенный на его пути; но ярость эта вызывает лишь благодарность к нему, ибо, когда она заканчивается, всегда остается клочок пены, своего рода маленькая радуга; и заметьте, сударыня, в этой роскошной природе все стихии помогают друг другу, содействуя единой высокой цели. Солнце дарит свой жар воде, превращая каждую ее каплю в алмаз, жемчуг или сапфир. Из земли сплошным ковром поднимаются вокруг каждого цветка трава и мох; и, наконец, воздух становится нежным лишь для того, чтобы позволить славкам и соловьям петь свои песни во всей их чистоте. Поверите ли Вы мне, сударыня, если я, относящийся ко всему такому без особого восторга, скажу Вам, что это восхождение к Хенера-лифе по описанной мною выше аллее останется для меня на всю жизнь одним из самых пленительных и самых упоительных переживаний.

Маке и Буланже шли по дороге молча, обмениваясь только взглядами, но внезапно они остановились перед гигантской лозой, обвивающейся вокруг кипариса, вершина которого терялась в небе. Какой-то человек трудился в двух шагах от этого места, а точнее говоря, делал вид, что трудится; верно истолковав желание двух моих друзей, которые встали на цыпочки, позаимствовав эту позу у лисицы из басни, он начал медленно, но уверенно карабкаться по закрученным ступеням, образованным кольцами этой огромной спирали, и сумел оторвать от стебля несколько кисточек бархатистого муската, нигде больше мною не виденного и созревавшего здесь в полной безопасности, так как ему некого бояться, кроме ос и птиц. Очевидно, этот человек был духом, посланным нам доброй феей, которая правила в этом волшебном замке. Ему было поручено довершить наслаждение, испытываемое нашими органами чувств: зрение, осязание, слух, обоняние — уже были удовлетворены; только вкусу оставалось принять участие в этом всеобъемлющем празднике.

После третьего поворота аллеи мы увидели Хенерали-фе, вернее, каменную коробку, в которую он запрятан, словно драгоценное украшение — в футляр. На этот раз путешественник снова окажется обманутым в своих предположениях: внешний вид. строения прост и безыскусен. Перед зданием — виноградная лоза, образующая широкий навес зелени и бросающая густую тень на низкую сводчатую дверь этого таинственного жилища. Прежде чем переступить порог этой двери, мы последний раз оглядываемся. Справа видимость ограничена. Взгляд упирается в массив деревьев, который уступами покрывает холм, нависающий над Хенералифе; зато слева, напротив опорной стены, — открытое пространство, распахнутое небо и во весь горизонт — двадцать льё равнины, прорезанной двумя сьеррами и двумя реками. На первом плане — дремлющая Гранада.

Боясь упустить из виду малейшую частицу этой сокровищницы, мы не стали торопить предстоящее нам удовольствие, ибо заметили на левой боковой стене сооружения своего рода наблюдательный пункт — длинную галерею, освещенную стрельчатыми арками. Раз такой наблюдательный пункт существовал, искать другую видовую площадку не имело смысла. Мавры были люди умные, и, если они решили, что видовая площадка должна быть здесь, значит, она именно здесь и должна быть. Поэтому мы открыли маленькую низкую дверь и вошли в Хенера-лифе.

И тут мне следует предостеречь Вас от ошибочного представления о восточных зданиях, какое Вы, несомненно, получили в Порт-Сен-Мартене и Цирке. Когда в Вашем присутствии произносят названия «Хенералифе» и «Альгамбра», в Вашем воображении тотчас же встает скопление зданий, пестреющих голубыми, красными и желтыми красками, с многочисленными стрельчатыми портиками, бесконечными куполами и минаретами. Выбросьте из головы, сударыня, все нарисованные Вами фантастические альгамбры и сказочные хенералифе, чтобы вместе со мной посмотреть на эти дворцы в их истинном виде.

Представьте себе, напротив, длинные простые и единообразные ряды, над которыми кое-где высятся пальмы и кипарисы, эти природные купола и минареты архитектурного сооружения, выросшие в каком-нибудь его уголке. Все эти стены с едва видимыми редкими проемами, более похожими на бойницы, чем на окна, от поцелуев солнца — ревнивца, который оберегает красоту своих любовниц заботливее, чем скупец оберегает свои сокровища, — приняли цвет опавших листьев. Таков внешний облик здания, сударыня, а если Вам интересно узнать, как оно выглядит изнутри, следуйте за мной!

Переступив порог низкой двери, которую я имел честь коротко Вам описать, мы увидели вначале лишь массу нежной листвы и рассеянный повсюду мягкий свет: ни куска неба, ни клочка земли, словно перед нами была фантастическая картина, обрамленная аркой этой черной двери. Вглядевшись внимательнее, мы поняли, что этот тенистый свод образован из тисов, которым обрезка придала форму арок и беседок; под ним находится прямоугольная площадка длиной примерно в сорок шагов и шириной в двадцать пять. По всей длине ее пересекает ручей, обложенный кирпичом; в ширину он имеет три фута и неудержимо несется по твердому и глубокому ложу.

На берегу этого ручья, сударыня, Вы можете сесть и забыть обо всем на свете; до Вас будут доноситься только журчание воды и пение славок, укрывшихся в листве тисов; еще Вы услышите, как пробегающая ящерица царапает залитые солнцем стены, которые из глубокой тени, где Вы будете находиться, покажутся Вам огненным поясом; больше ничего — ни земли, ни людей; и только когда Ваши зрачки, расширившиеся в темноте, смогут различить самые незаметные драгоценности из тех, что запрятаны в этом ларце, только когда Ваше отдохнувшее ухо сможет уловить малейшее дуновение воздуха — только тогда Вы увидите шпалеры лимонных и апельсиновых деревьев и заросли жасмина, благоуханным поясом окутавшего эти сады, повелительницей которых Вы можете себя вообразить. Вы услышите тогда незнакомые звуки — шорох ветвей высоких кипарисов, и он покажется Вам любовным вздохом прежних хозяев этих дворцов.

В Хенералифе, сударыня, чудесны не залы, не бани, не коридоры — все это мы увидим в Альгамбре более красивым и лучше сохранившимся, — а сады, воды, пейзажи. Оставайтесь же там посреди этих садов как можно дольше, упивайтесь их ароматами: нигде ничего подобного Вы не найдете, ведь нет на свете такого места, где бы на столь крошечном пространстве было столько апельсиновых деревьев, роз и жасмина; впитывайте мягкую свежесть, исходящую от воды, ведь нигде не протекает столько ручьев, не звенит столько водопадов, не бурлит столько потоков; и, наконец, посмотрите сквозь все проемы в стенах — и Вы поймете, что каждое из них — это окно, открытое в рай.

Но особенно очарует Вас витающий в воздухе аромат Аравии. Если отвести взгляд от нанесенных на эти красивые стены слоев гипса, которые некогда были покрыты резьбой, словно вееры из слоновой кости, и от которых, при том что они заполняют все щели, не осталось ничего, кроме какой-то лапши, свисающей по стенам; если не обращать внимание на беспорядок, который радостная природа, обретя, наконец, свободу после стольких лет заточения, устроила в садах, — Вы можете представить себе, что мавры находятся здесь, в сотне шагов от Вас, и будьте в любую минуту готовы увидеть прекрасную султаншу Зо-раиду, выходящую через одну из таинственных дверей дворца Боабдила в сад, чтобы сесть в тени громадного кипариса, который носит ее имя. Вот почему, сударыня, если даже сегодня потомок тех мавров, что некогда владели всеми этими чудесами и утратили их, грустит, то, где бы он ни находился, здесь ли, по другую ли сторону моря, у берегов озера Бизерта или у подножия Атласских гор, — о нем говорят, усмехаясь: «Он думает о Гранаде».

Мы провели в Хенералифе два часа, хотя готовы были остаться там на всю жизнь, забыв даже о том, что нам предстоит идти в Альгамбру, — настолько умиротворенными и отдохнувшими мы себя ощущали. Все мы были заняты лишь тем, что вдыхали воздух, наполненный незнакомыми ароматами, и, к нашему общему стыду, один лишь Маке, сударыня, нашел в себе силы записать в свой альбом прелестные стихи, которые я Вам посылаю:

Хенералифе спит. Его узорных врат

Сейчас ты гостем стал, пройдя дорогой длинной.

Здесь блеском усыпит немолкнущий каскад,

И сладко опьянит куст белого жасмина.

Дарит рубинами граната спелый плод

Здесь, где сбываются заветные мечтанья.

К твоим устам цветок по-детски нежно льнет.

Что шепчут запахи и листьев лепетанье?

Журча, блестит в ручьях прозрачная вода,

И поцелуи роз касаются коленей.

Лазурь небес манит остаться навсегда

В соборе тисовом, прохладном царстве тени.

Но берегись, душа: коварна красота!

Знай, кипарисы здесь колдуют, словно маги.

Здесь солнце южное огнем поит уста,

И вовлекает в грех невинный лепет влаги.

Ты всех забудешь здесь, впивая песнь сирен.

Отдаться власти чар ужель всего дороже?

Прими совет ума: опасен сладкий плен;

Забытые тобой тебя забудут тоже![40]

Даже наши художники отложили работу на другой день, и мы покинули Хенералифе, направляясь в Альгамбру. Возвращались мы той же дорогой, что и пришли. И по правде говоря, сударыня, нам казалось, что, для того чтобы удержать нас в этих новых садах Армиды, цветы поднимались из земли более яркими и благоуханными, чем прежде, а кисти винограда, апельсины и гранаты образовывали над нами свод, до которого можно было дотянуться рукой. О сударыня! Поскольку Вы свободно распоряжаетесь своим временем, средствами и своим сердцем, не ездите сюда, ибо тогда нам не удастся увидеться с Вами больше там, куда мы сами вынуждены будем возвратиться!

Прощайте, сударыня, а вернее, до свидания! Если бы я не боялся, что Вы сочтете меня сумасшедшим, я бы сорвал первый попавшийся из этих цветов и отправил бы его

Вам; возможно, лучше, чем я, он поведал бы Вам об этом земном рае, в котором он родился и который, к несчастью, я посетил только мимоходом.

XIX

Гранада, 27 октября 1846 года.

Проходя мимо дверей Кармен де лос Сьете Суэлос, мы осведомились о наших цыганах и узнали, что они ищут друг друга, но отец семейства твердо надеется собрать всех к условленному часу. Итак, наш день обещал быть заполненным. Дорога, по которой мы шли в Альгамбру, проходила по отлогому спуску и была превосходной.

В конце ее стоят ворота со стрельчатой аркой в форме сердца; их возвел Юсуф Абуль Хаджадж, правивший примерно в 1348 году после Рождества Христова. Два изображенных на ней символа привлекают внимание верующих и любопытство чужестранцев. На внешней стороне арки выгравирована рука с вытянутыми, но не разведенными пальцами, на внутренней стороне — ключ. Подобная рука, изображаемая у арабов повсюду, призвана заклинать от дурного глаза. Ключ служит напоминанием стиха Корана, начинающегося словами: «Отверзающий…» Такие два истолкования оказались то ли слишком просты, то ли слишком глубоки для народа, и он дал этим символам другое объяснение: «Когда рука возьмет ключ, Гранада будет захвачена».

Рука не дотянулась до ключа, но, тем не менее, к моему величайшему сожалению, мавры были изгнаны из Гранады; поэтому мы, сударыня, если у Вас нет возражений, будем придерживаться первого объяснения символов. Под этими вбротами стоит алтарь, посвященный Богоматери. Именно перед этим алтарем отслужили первую мессу после того, как король Фердинанд одержал свою победу, и как раз в это время король Боабдил тяжко вздыхал на вершине горы, получившей название «Вздох мавра». Именно по поводу этих вздохов и слез мать Боабдила сказала: «Коль скоро ты не смог защитить Гранаду как мужчина, оплакивай ее как женщина!»

Когда проходишь через эти ворота, оказываешься в стенах Альгамбры, и первое, что бросается в глаза, вовсе не мавританский замок — мавры, сударыня, прячут своих женщин и свои сокровища, — а ужасный дворец, построенный Карлом V; возможно, я произнес сейчас страшное кощунство, и архитекторы (борцы за чистоту своего дела, разумеется) препочитают творения, воздвигнутые победителем при Павии, шедеврам, созданным победителями при Гвадалете. Однако, Вы согласитесь со мной, сударыня, что Карл V, со скукой видевший, как над его государством никогда не заходит солнце, вполне мог бы выбрать в этой части света, которой он владел, совсем другое место для нового дворца и не притязать на то, где мавры построили свой. Тогда не было бы необходимости разрушать половину Альгамбры, что принесло несчастье если и не ему, то, по крайней мере, его дворцу, который никогда не был достроен и, дай Бог, никогда не будет.

С точки зрения арабов, частная жизнь должна быть скрыта от всех глаз и в прямом, и в переносном смысле этого слова. Не знаю, найдете ли Вы, обойдя вокруг Альгамбры, более трех-четырех окон, выходящих наружу. Входные ворота ее едва можно разглядеть, и, даже когда ты уже находишься всего в десяти шагах от них, тебе все еще кажется, что проникнуть в эти волшебные стены придется так, как проникали в некоторые монастыри Востока, то есть с помощью корзины, блока и веревки. Тем не менее ворота открываются в довольно темный коридор, который ведет в большой двор, носящий три разных названия: двор Мирт, двор Водоема и двор Купальни.

Оказавшись там, сударыня, ты сразу молодеешь на пять веков и, без сомнения, перемещаешься с Запада на Восток. Не просите, чтобы я последовательно описывал Вам все чудеса, называемые залом Послов, двором Львов и залом Двух Сестер. Такое может попытаться изобразить кисть, а не перо. Поройтесь в папках художников, попросите Оро и Доза показать Вам их рисунки и эстампы. Закажите у Озе опубликованную им великолепную книгу об этих двух грезах из «Тысячи и одной ночи», которые всегда будут для Испании тем же, чем Геркуланум и Помпеи всегда будут для Италии, то есть превратившейся в камень памятью об исчезнувшем мире, — и тогда, возможно, Вы получите некоторое слабое представление обо всех тех чудесах, среди которых мы бродим сегодня часть дня, готовые в любую минуту увидеть, как из-под какой-нибудь затененной арки навстречу нам выходит султанша Цепь Сердец или мавр Тарфе.

Ах, да! Есть еще Готье, сударыня, которого Вы можете почитать; Готье, который пишет одновременно пером и кистью; Готье, который, благодаря тому мастерству слова и той достоверности красок, что присущи лишь одному ему из нас, сумеет дать Вам полное представление о том, что я не пытаюсь изобразить даже в виде наброска. К несчастью, сударыня, Альгамбра, хотя и кажется построенной духами, построена людьми, а все творения людей смертны, как и они сами, и праху зданий предстоит рано или поздно смешаться с прахом тех, кто их возвел. И увы! Недалеко то время, когда Альгамбра обратится в прах. Чудо человеческих рук, называемое двором Львов, сновидение, по мановению палочки волшебника застывшее в камне, растрескивается, раскалывается, грозит обрушиться и могло бы уже упасть, если бы не поддерживающие его подпорки. Молитесь же за двор Львов, сударыня, молитесь, чтобы Господь сохранил его стоящим, или хотя бы за то, чтобы, уж если он рухнет, его не восстанавливали. Мумии я предпочитаю труп.

Выходя из этого восхитительного замка, мы посетили управляющего, и он очень любезно, хотя и храня почти полное молчание, повел нас смотреть сады. Расположенные ступенями, они представляют собой настоящие оранжереи с самыми капризными тропическими цветами. Не удержавшись, я сорвал один, завернул в бумагу и, адресуя ее особе из числа Ваших знакомых, написал на ней карандашом, будто бы от имени цветка:

Привет, сестра моя! Как многие цветы,

В садах Альгамбры я вдруг сорван был рукою Того, чей поцелуй уж забываешь ты,

Но чья любовь вовек не даст душе покоя.

Тебе, сестра, сказать велел он мне, левкою:

Лишь станут продавать, он купит всю Гранаду,

Всю для тебя одной — и в том найдет отраду.[41]

После чего, устыдившись подобной вычурности слога, я вывел своих друзей из ворот Правосудия, напомнив им, что нас ждут в трактире Кармен де лос Сьете Суэлос.

Так же как и Вы, сударыня, они забыли о наших цыганах.

Возле трактира уже собралась толпа: любители хореографии, предупрежденные нашим хозяином, что знатные иностранцы собираются развлечься танцами цыган, без всяких церемоний тоже пришли насладиться этим зрелищем.

Пробное щелканье кастаньет и звуки настраиваемой гитары, слышавшиеся издалека, оповещали, что ждут только нас. Мы поднялись на второй этаж, отведенный для танцев. Пришедшие без спроса зрители уже выстроились там вдоль всех стен. Две цыганки, которых отыскали в ответ на нашу просьбу и которых мы видели впервые, переговаривались и пересмеивались со своим отцом, в то время как мальчик лет четырнадцати — пятнадцати, прислонившись к стене, насвистывал со странными модуляциями, скорее присущими змее, чем человеку, какую-то мелодию. Между чертами его лица и лиц двух молоденьких девушек прослеживалось семейное сходство: в самом деле, это был их брат.

Мне приходилось рисовать в воображении и видеть наяву немало порочных лиц, сударыня, когда я блуждал в мире вымыслов или шел по реальной жизни, но, по правде сказать, никогда мне не встречалась физиономия с таким выражением подлости, как у этого парня. Представьте себе создание с землистым цветом лица, с впалыми щеками, с чернотой вокруг глаз, с выступающими скулами; добавьте к этому почти потухший взгляд в тени, отбрасываемой широкими полями андалусской шляпы — и вы получите лишь слабое представление об этом отталкивающем существе. Как я уже говорил, он стоял, прислонившись к стене, засунув обе руки в карманы своих штанов и скрестив ноги, но в этой позе не было и тени той ленивой элегантности, какую нам приходилось часто наблюдать с тех пор, как мы пересекли Бидасоа. Это было состояние почти полного упадка сил, ставшего следствием постоянного распутства; это было гнусное на вид отупение раньше времени развившегося сластолюбия, так что это маленькое существо, хилое, истощенное, состарившееся до срока, выглядело отталкивающим, несмотря на бледную и лихорадочную улыбку, которой он изредка пытался оживить свое лицо, тусклое и бесцветное, как у старого пьяницы.

Обе девушки смеялись, и смех их казался неподдельным; вид у них был жалкий, хотя, несмотря на отмеченное мной выше фамильное сходство, выражение их лиц не имело ничего общего с лицом их брата. У них была типичная для цыган смуглая кожа светло-коричневого тона и черные большие глаза, словно сделанные из бархата и перламутра. Глаза были хороши, но соседствовали с неухоженными волосами, и красота глаз забывалась при взгляде на грязь и жалкое кокетство прически. В самом деле, эти иссиня-черные волосы были охвачены лентами кричащего розового цвета, а крупные ромашки, составленные в букет вместе с несколькими ярко-красными гвоздиками и воткнутые в волосы, увядали посреди этих выцветших лохмотьев и, казалось, страшно стыдились того, что им, рожденным под сверкающим солнцем и среди чистейших ароматов, приходится умирать в столь позорном окружении. Добавьте к этому белые платья в мелкую голубую полоску; прицепите к этим помятым платьям пояса такого же розового цвета, как и ленты на головных повязках; представьте, что юбки у этих платьев доходят до щиколоток, а рукава — до запястий, мысленно натяните на видимую часть ног чулки, когда-то белые, но сейчас — того же цвета, что и рубашка королевы Изабеллы, а короткие и широкие ступни обуйте в туфли, не имеющие ничего общего с остальным нарядом, — и перед вами будет достаточно точный портрет наших танцовщиц. Мы хотели видеть цыган — мы их увидели.

Послышались первые перестуки кастаньет, зазвучали первые аккорды гитары; цыган-отец принялся напевать ту самую цыганскую песню, что слышится по всей Испании (мне так и не удалось заставить хотя бы одного музыканта записать ноты к ней) и служит аккомпанементом ко всему — к работе, отдыху, танцам, и вот одна из девушек и ее брат начали приходить в движение. Сначала и с той и с другой стороны это было довольно однообразное покачивание, медленное и вялое топтание на месте, легкое движение бедер, тщетно пытавшееся оживить сладострастие во взглядах брата и сестры. Но постепенно их взгляды становились все более вызывающими. Танцующие мало-помалу сближались и входили в соприкосновение, не столько дотрагиваясь друг до друга руками, сколько касаясь губами. Топтание, казавшееся борьбой чувственности и целомудрия, вылилось в итоге в это почти полное слияние губ, и брат и сестра замерли так, глядя друг на друга, готовые поддаться желанию, горевшему в их глазах и толкавшему их навстречу друг другу. В это время отец примешивал к своей песне непристойные выкрики, которые вызывали хохот собравшихся и предназначались для того, чтобы либо устранить последнюю стыдливость у танцовщицы, либо окончательно возбудить танцора. Наконец брат сорвал с головы шапку и, держа ее в руках, два или три раза прокружился вокруг сестры, а та, не двигаясь с места, запрокинула голову, как опьяневшая вакханка, и зазывно изогнула спину; внезапно шапка упала на пол и танцор издал резкий свист, напоминавший шипение змеи, что должно было в этом танце изображать желание, готовое вот-вот обрести удовлетворение; после чего движения стали у брата более пылкими, а у сестры почти безумными, и он напирал так на нее до тех пор, пока, при последних звуках гитары и последних выкриках певца, она не рухнула в позе, говорившей о ее полнейшем изнеможении, а он не замер на месте, испустив самый выразительный свой свист.

Не могу сказать, что такого вида танцы мы презираем больше всего на свете, но из вполне естественного сибаритства нам хочется, чтобы руки танцоров и танцовщиц были бы изящными, ноги — маленькими, кожа — белой или хотя бы золотистой. Мы хотим понять желание у мужчины и готовность отдаться у женщины, и потому нам не хочется, чтобы в таком танце были лишь подробности кровосмесительной связи и отталкивающая поэтизация внутрисемейного разврата между братом и сестрой, который, несомненно, предшествовал увиденному нами представлению и, безусловно, будет продолжаться после него.

Есть чувство, какое Вы, сударыня, никогда не могли испытывать, но я попытаюсь разъяснить его Вам: это стыдливый страх, ощущаемый при виде такого рода сцен, свидетельницей которых Вы никогда не были, ибо женская стыдливость в Вас слишком сильна, чтобы Вы уступили своему любопытству художника и позволили себе наблюдать подобное зрелище. Разумеется, все мы, находящиеся здесь, видели безумные танцы. Нельзя прожить двадцать лет, как Буланже и Жиро, в своих мастерских; провести пятнадцать лет, как я и Дебароль, в путешествиях; побывать, как мы все, на балах в Варьете и Опере и при этом не узнать, какой может быть поза натурщицы или что такое танец пьяных людей. Однако натурщица, по крайней мере, подчиняется желанию художника; она бывает обнаженной и зазывающей, лишь когда художник этого хочет и когда взыскательность искусства прикрывает наготу тела. Что же касается танцоров и танцовщиц на балах, то они, по крайней мере, обладают всеми теми достоинствами, о каких мы только что вели речь. К тому же это не бесстыдство двух отдельных существ, а заразительное безумие, охватившее тысячу людей; и хотя по виду, следует признать, все они напоминают выходцев из ада, ни один из них не танцует таким образом в паре со своей сестрой под непристойные выкрики своего отца. Поэтому, уверяю Вас, я и мои друзья, обещавшие этой семейке, которая находилась перед нашими глазами, заплатить несколько дуро за то, что она придет, охотно заплатили бы вдвое больше за то, чтобы она убралась, если бы, поскольку историкам и художникам приходится видеть все, Жиро и Буланже не нужно было бы пополнить свои альбомы, а Маке и мне — наши впечатления и познания.

Что касается Дебароля — не помню, говорил ли я Вам, сударыня, что он самый целомудренный во Франции путешественник, — то он наполовину закрыл глаза: возможно, чтобы не видеть происходящее, но возможно также, чтобы поспать. Относительно Александра могу сказать только, что, когда я взглядом спрашивал его мнение, он презрительно выпячивал губу и с завистью смотрел в сторону тенистой аллеи, приведшей нас в Альгамбру. Но самое большое отвращение вызывал у нас мальчишка-кровосмеситель. Каждый раз, когда это маленькое существо приближалось к кому-нибудь из нас, тот, к кому он подходил, невольно отшатывался и явно стыдился того, что присутствует на подобном зрелище; наконец, первая сцена окончилась так, как я Вам об этом рассказал; молодой цыган поднял шапку, засунул руки в карманы и вернулся на то место, где он находился, когда мы вошли. И тут мы увидели, что две сестры готовятся танцевать вместе.

Нас тотчас охватила надежда, что увиденное нами перед этим составляет исключение в их привычках и предыдущий танец был исполнен лишь потому, что его порой просят показать пресыщенные путешественники, считающие, что если им не удастся увидеть подобное, то, значит, они вообще ничего не видели; однако надежда оказалась ложной, так как после танца двух сестер, возможно менее разнузданного по форме, но вполне непристойного по замыслу, возобновился первый танец. Тем не менее, поскольку при всем том типы их лиц были достаточно необычными, Жиро и Буланже начали делать наброски, намереваясь закончить их завтра. Они попросили поэтому, чтобы на следующий день отец, сын и сестры пришли попозировать, но на этот раз уже без всяких танцев. Кутюрье предложил свою террасу, где он делает дагеротипы. На этом и порешили, после чего все разошлись: цыгане, думаю, вполне довольные нами, мы — не слишком довольные цыганами.

Поскольку было еще светло, мы зашли в один дом, стоявший у нас на пути; дом этот принадлежал сеньору Контрерасу, о котором нам говорили как о человеке, делающем макет Альгамбры, чудесный, как утверждают, по мастерству и по точности. Этот сеньор Контрерас, оказавшийся молодым человеком, жил напротив Кутюрье. Мы вошли к нему в дом и попросили показать этот макет. Он провел нас в небольшой сарай и показал свою работу. Это был зал Двух Сестер, уменьшенный до шести футов высоты, полутора футов ширины и примерно пяти футов длины. При виде этого чуда оставалось только восхищаться настойчивостью человека, который, возымев мысль о подобной работе, имеет терпение ее исполнять.

Я записал в свой дневник имя молодого человека и обещал ему по возвращении во Францию сообщить министру об этой любопытной работе и добиться для ее автора какого-нибудь вознаграждения или хотя бы поддержки, которую такое государство, как наше, обязано оказывать подобному труду, в какой бы стране он ни велся.

Сударыня, помните, как однажды я просил Вас не терять из вида желто-зеленую карету, и Вы следили за ней до тех пор, пока мы не перевернулись? Вы помните, верно? Так вот, теперь я прошу Вас не терять из вида дом Контрераса. В следующем моем письме Вы поймете, с чем связан такой совет.

Остаюсь Ваш и пр.

XX

Гранада, 28 октября 1846 года.

Нам предстояло посетить самую любопытную, вероятно, часть Гранады — Лас Куэвас. Лас Куэвас, или Пещеры, — это квартал, заселенный цыганами. По всей Испании, сударыня, то есть во всех испанских городах, где есть цыгане, они живут в отдельных кварталах. Трудно описать отвращение, испытываемое испанцами по отношению к цыганам, и ненависть, испытываемую цыганами по отношению к испанцам.

В Гранаде это отвращение с одной стороны и ненависть — с другой, пожалуй, острее, чем в любом другом месте. Цыган редко появляется на улицах Гранады, точно так же как испанец редко выходит из стен Гранады, чтобы посетить цыганский квартал. Квартал этот расположен вне черты города, по другую сторону Хениля. С высоты Хенералифе, откуда он виден во всей своей протяженности, невозможно представить себе, что там обретаются двенадцать тысяч человек. В самом деле, при взгляде туда сначала в глаза бросается горный склон, ощетинившийся алоэ и кактусами, потом среди этих растений начинаешь различать зияющие отверстия — отдушины пещер, в которых укрываются эти изгои Востока. Кое-где виднеются легкие струи сизого дыма: они поднимаются прямо вверх в прозрачном воздухе, овевающем гору, и свидетельствуют о нахождении там подземного обиталища.

Легко догадаться, насколько любопытным для нас было паломничество в места поселения этого странного народа, образчик которого предстал перед нами в трактире Кармен де лос Сьете Суэлос. Для этих бедняков иностранцы, в отличие от испанцев, желанные гости; дело в том, что они не чувствуют к себе со стороны иностранцев то презрение, каким уничтожают их испанцы, занимающие привилегированное положение в стране. В самом деле, для нас, французов, цыгане — люди, всего лишь чуть более интереснее прочих, в то время как для испанцев они просто собаки и даже хуже, чем собаки.

Поэтому мы не успели еще раскрыть рот, а нас уже встречали как друзей; каждый ребенок подходил с улыбкой, молоденькие девушки, носившие из колодцев воду, останавливались с амфорами на плечах, похожие на античные статуи, и наблюдали, как мы проходим, а их удивленные родители собирались кучками у входа в пещеру и замирали в неподвижности, словно кариатиды. Время от времени мы вглядывались в глубь какой-нибудь пещеры и в темноте различали либо мужчину, плетущего солому, либо девушку, стоя расчесывающую свои длинные волосы, отливающие синевой и ниспадающие до земли. Все там было неслыханно странным и носило черты жуткой нищеты; грязь кругом вызывала содрогание, но, при всей ее омерзительности, из-под этих волос, так нуждающихся в уходе, сверкали великолепные черные глаза, а под ужасающими лохмотьями выгибались стройные тела, способные стать моделью для скульпторов. Порой красота этих глаз и фигур производила некоторое впечатление на путешественников, в особенности на англичан, людей эксцентричных и больших любителей новизны, но, как уверяют, несмотря на глубочайшую нищету, терзающую несчастное племя, совсем не существует примеров тех мимолетных союзов, что столь привычны у цивилизованных народов. Цыгане вступают в брак только друг с другом; их свадебный ритуал примитивен и своеобразен. Цель этого ритуала — выставить напоказ целомудрие невесты. Ни один чужак не может быть допущен на эти праздники, и о них знают только понаслышке.

Не знаю, сударыня, с чем сравнить по очарованию и одновременно по красочности прогулку по Лас Куэвас. Каждый раз подъемы и спуски дороги, огибающей гору, позволяли по-новому разглядеть то, что выступало за нами, перед нами, вокруг нас. Если следовать по той же тропинке, что и мы, идя по правому берегу реки, то, оглянувшись, можно с высоты птичьего полета увидеть нижнюю часть города Гранады, изобилующую шпилями колоколен и колоколенок, почти все из которых восходят к эпохе Возрождения, а за колокольнями и колоколенками — залитую солнцем светло-желтую равнину, уходящую к лилова-тым горизонтам, более или менее темным в зависимости от того, насколько далеки ограничивающие ее горизонты; перед нами зубчатой стеной на фоне лазурного неба стояли снежные вершины Сьерра-Невады; справа, с другой стороны долины, на холмах, выступали мягкие силуэты Альгамбры и замка Карла V; и, наконец, слева находилась гора с обитаемыми склонами и человеческими норами, еле заметными среди зарослей алоэ и кактуса. Кое-где попадались кресты, напоминая, что путь наш проходит по земле, где живут христиане или почти что христиане.

Мы зашли в пару таких пещер — они сдаются в аренду или продаются так же, как настоящие дома; старуха, жившая в одной из этих нор вместе с дочерью, в ответ на наш вопрос, сколько ей приходится платить в год за свое жилище, ответила, что она платит песету… то есть двадцать су, и, несмотря на малость этой суммы, она просрочила два платежа, то есть должна пятьдесят сантимов, и ее вот-вот выселят. Александр позвал владельца и, заплатив ему за десять лет вперед, вручил бедной старой женщине расписку, составленную по полной форме. Задолженность за два срока была учтена в этой расписке как скидка, сделанная владельцем.

Устав от бесед, видов и зарисовок, мы пошли по тропинке, ведущей вправо, углубились в лощину под бесконечным сводом виноградных лоз и гранатов и дошли до склона стоящей напротив горы: там и находится верхняя часть Гранады, то есть мавританский город.

Насколько склон той горы был засушлив и раскален, настолько этот склон был тенист и насыщен прохладой. Ручьи, обращенные мавританскими королями в усладу, которой славились Альгамбра и Хенералифе, неумолчно журчали у наших ног и водопадами низвергались в глубокие обрывы, над которыми тянулась наша тропа. На склонах этой горы, по-видимому, никому не принадлежащей, было все, чтобы разбить там великолепные сады, какие умеют делать во Франции или в Англии.

Мы возвратились в дом метра Пепино, очарованные всем увиденным, клятвенно обещая себе вернуться в Гранаду и поселиться здесь: Буланже, Жиро и Дебароль, чтобы заниматься живописью; Маке и я, чтобы писать романы и стихи; Александр — чтобы ничего не делать. Дома мы обнаружили программу спектакля местного театра. Должен сказать Вам, сударыня, и моя скромность заставляет меня немало страдать, поскольку приходится говорить такое, что слава, за малой частицей которой мы, несчастные безумцы, жаждущие известности, гоняемся и которая во Франции беспрестанно оспаривается, обрушивается на нас широким потоком, стоит только нам пересечь границу. В итоге, в то время как французская критика забавляется, раздирая на клочки все наши произведения, словно свора собак, терзающая затравленного оленя, здесь, где мы сейчас находимся, нас, возможно, возносят выше того, что мы есть на самом деле, подобно тому как во Франции нас ставят ниже того, чего мы стоим. Все это я говорю по поводу программы спектакля, о которой идет речь.

Дело в том, что, как только стало известно о моем приезде в Гранаду, меня посетил среди прочих визитеров директор театра. Он пришел для того, чтобы пригласить меня и моих друзей в театр, а заодно обратился ко мне с просьбой составлять все то время, пока я буду здесь, программы спектаклей на каждый вечер. Такая любезность была тем приятнее, что она позволяла мне выбрать взамен обычного репертуара, почти целиком воспроизводящего то, что ставит Жимназ, репертуар чисто национальный. В частности, на сегодняшний вечер я заказал балет, состоящий из андалусских танцев и двух одноактных пьесок.

Мы уже говорили об испанских танцах и о г-же Ги Стефан, и больше нам нечего было бы сказать о них, если бы не ее достойная соперница Календерия Мелиндес. Одноактные пьески как изображение национальных нравов заслуживают самой высокой оценки — все черты андалусского характера воспроизведены в этих милых и остроумных пустячках, прелестно сыгранных актерами, хотя ясно, что те же исполнители выглядели бы весьма посредственно в пьесах Скриба или Байяра, другими словами, если бы им пришлось представлять то, что совершенно не свойственно им самим. Зал был переполнен. Спектакль кончился в одиннадцать часов.

Когда мы вышли из театра, Гранада была окутана одной из тех ясных и звездных ночей, какие небо сотворило словно лишь для нее; что-то полупрозрачное, похожее на обратившийся в дымку опал, витало в воздухе и нежно овевало все живое, все способное дышать, своим легким и мягким дуновением; при таком дуновении грудь словно расширялась, увеличивалась в объеме и чудилось, что если великая тайна жизни, которую так настойчиво пытались разгадать алхимики пятнадцатого века, хоть как-то еще существует, то она должна быть раскрыта именно в Гранаде. Двери театра выходили на прелестную площадь; на ее углу перед образом Мадонны стояло пять или шесть постоянно горящих свечей разных размеров. Мадонна была восхитительна в своей непорочности и чистоте. Сказать ли теперь Вам, сударыня, чьи руки зажигают эти свечи и какого рода услугу ждут от этой Мадонны верующие, приходя к ней с молитвой? К несчастью, далеко не все женщины заслуживают или даже имеют притязание заслуживать ту репутацию добродетельности, какую снискали цыганки; напротив, многие были бы крайне недовольны, если бы им приписали ее, ибо это повредило бы не только их удовольствиям, но и их интересам. Так вот, сударыня, именно эти женщины и зажигают Мадонне свечи, и цель этого — добиться ее благосклонности к их интересам, которым, как мы только что сказали, репутация чересчур высокой добродетельности принесла бы страшный урон.

Позволю себе сказать, что, войдя непосредственно в обитель Мадонны, можно добыть адреса этих правоверных, а точнее неверных красавиц. Следует упомянуть, к чести моих товарищей и моей, что мы не пытались проверить этот факт. Так что в подтверждение этой забавной подробности мы можем привести лишь весьма смутные и неопределенные сведения.

Самым медленным шагом следуя по дороге, которая должна была привести нас к гостинице, мы вдруг услышали, как из какого-то дома разносятся веселые звуки гитары и кастаньет, дававшие знать, что там происходит испанский бал. Этот шум напомнил нам танцевальный вечер в Вилья-Мехоре, но на сей раз, находясь в окружении друзей и в центре города, мы могли не опасаться такой же развязки. Поэтому мы тотчас же остановились, прислушиваясь к царящему там зазывному веселью, и только один Жиро, казалось, был больше озабочен разглядыванием дома, чем желанием понять по доносящимся до нас обрывкам мелодии, какой танец там исполняют — халео-де-херес, фанданго или качучу. Прислушиваясь к музыке, мы задались вопросом, нельзя ли и нам принять участие в этом бале. В ту же минуту на Дебароля было возложено задание отправиться с этим вопросом к хозяину или хозяйке дома. Однако, к нашему величайшему изумлению, Жиро, не знавший ни слова по-испански, вдруг объявил, что он берет на себя это чреватое опасностями поручение.

Жиро постучал — дверь открылась, пропустила его и захлопнулась. Мы же остались у двери, намереваясь не только дождаться его с ответом, но и, если он чересчур задержится, вызволить его оттуда. Десять минут спустя Жиро появился и жестом победителя предложил нам следовать за ним. Бал происходил на втором этаже. К дому, бедному на вид, вел проход, а в глубине этого прохода были заметны ступени лестницы; на верхних ее ступенях стояли две или три молодые женщины и столько же молодых людей с лампами в руках. Такая предупредительность со стороны хозяев дома нас поразила. Испанцы холодны, суровы, очень сдержанны в проявлении своих чувств и, надо сказать, весьма несдержанны в проявлении своего негостеприимства.

Эти соображения не помешали нам разглядеть в первом ряду тех, кто освещал нам путь, красавицу-андалуску, смуглянку, как выражается Альфред де Мюссе; эта анда-луска, не будучи маркизой, была, тем не менее, совершенно очаровательной. Нежная приветливая улыбка играла на ее губах, позволяя увидеть жемчужный ряд зубов.

«Входите! — объявил Жиро. — Мы в доме друзей!» Это было очевидно, и мы подчинились ему без всяких возражений. Когда мы вошли в танцевальный зал, то первое, что бросилось нам в глаза, — это изумительно выполненная пастель с изображением умирающей девушки. У нее было бледное измученное лицо, а голова ее покоилась на подушке, усыпанной белыми розами, которым словно предстояло умереть одновременно с нею. Второе, что нас поразило, — это странное сходство между умирающей девушкой и той, что с пленительной улыбкой встретила нас у входа. Было ясно, что в этом и крылся секрет того, почему нас так дружелюбно здесь встретили. В двух словах нам его объяснили.

Полтора месяца тому назад Жиро находился в Гранаде и, стоя возле этого самого дома, рисовал бедняка, который, не догадываясь, что кому-то интересно писать с него портрет, был, по-видимому, занят, так же как маленький нищий Мурильо, только одним — он вылавливал насекомых у себя по всей голове и с привычной беспечностью предавал их смерти. Неожиданно на пороге появилась заплаканная женщина: ее дочь умирала, и она вышла попросить Жиро нарисовать портрет умирающей дочери, чтобы, когда та умрет, у матери осталось хоть что-нибудь, связанное с ее ребенком. Жиро тотчас же откликнулся на материнскую просьбу и нарисовал с натуры ту самую великолепную пастель, какую мы прежде всего заметили; после этого он ушел, оставив всю семью в слезах у постели умирающей. Но молодость страшится небытия и борется со смертью: две недели спустя на щеках больной снова заиграли краски, а по прошествии полутора месяцев она уже играла роль скромной царицы небольшого праздника, устроенного в честь ее выздоровления. Так что от всего этого мрачного события осталась лишь увековечившая его пастель. Вот почему вся семья встретила нас дружескими улыбками. Мы были товарищами человека, подарившего несчастной матери утешение, которое Господь в своем милосердии сделал, по счастью, напрасным и излишним.

В полночь бал окончился, и десять минут спустя дверь Каса де Пупильос захлопнулась за нами с шумом, во всеуслышание опровергавшим название улицы, на которой мы живем. Помнится, я уже говорил Вам, что мы живем на Калле дель Силенсьо, что означает всего-навсего «улица Тишины».

На следующий день мы проснулись с рассветом, то есть в семь часов утра. Всю ночь нам снились Хенералифе, Альгамбра, Алая башня, Токадор королевы и Лас Куэвас. Ибо, признаться, ничто в Испании не изумило нас пока в такой степени, как Гранада. Поэтому в одно мгновение мы были готовы к выходу и гурьбой, как школьники, кинулись к зеленому своду, простирающемуся от Алой башни до Альгамбры. По пути мы на минуту сделали остановку в трактире Сьете Суэлос — как раз на то время, чтобы заказать там себе завтрак, а затем разделились: одни отправились снова осматривать Хенералифе, а другие — еще раз посетить Альгамбру.

Не беспокойтесь, сударыня, я не буду утомлять Вас повторным их описанием. Смотреть что-либо во второй раз не так скучно, как перечитывать. Возможно, Вы не забыли, сударыня, что в одиннадцать часов у нас была назначена в доме нашего друга Кутюрье встреча со вчерашними танцорами, чтобы сделать их зарисовки. Ровно в одиннадцать мы постучались в дверь дома, расположенного на Пласа Кучильерос — иными словами, на площади Ножовщиков. Нелишним будет, вероятно, сказать несколько слов о месторасположении этого дома.

Как я уже говорил, он стоит на площади Ножовщиков, точно напротив дома Контрераса, где накануне мы осматривали макет Альгамбры, о чем я имел честь писать Вам в своем последнем письме. Он примерно такой же высоты, как и тот, и тоже заканчивается террасой. С высоты ее открывается вид на всю площадь. На этой террасе Кутюрье распорядился повесить простыни, которые затеняли одну ее половину, оставляя другую ее половину на солнце. Цыганам, привычным к почти тропической жаре, предстояло сидеть на солнечной стороне; Кутюрье должен был управляться со своим дагеротипом в тени. Мы все тоже должны были устроиться в тени: Жиро, Буланже и Дебароль — чтобы рисовать, Маке и я — чтобы делать заметки, а Александр — чтобы сочинять стихи в ответ на те, что были адресованы нам. Итак, цыгане собрались на солнечной части террасы: отец курил и играл на гитаре, дочери примостились у его ног и заплетали косы, а сыновья ласкали собаку, стоя спиной к дому Контрераса. Мы же, напротив, были обращены лицом к этому дому и пребывали в тени — кто сидя, кто лежа.

Всего-навсего за пять-шесть минут Кутюрье изготовил три прекрасных дагеротипа: мельчайшие детали тканей, полосы на штанах, бахрома шалей — все выступало явственно и ярко. В свою очередь, Жиро и Буланже наперегонки делали наброски — частично пастелью, частично в технике трех карандашей. Маке и я принялись за свои заметки, Александр слагал стихи; справа от цыган одна из простыней была приподнята, пропуская ветерок, дующий с той стороны.

Внезапно цыганка, стоящая справа от старика, вплотную к развевающейся простыне, слабо вскрикнула — что-то больно ударило ее в плечо. В ту же секунду в полуфуте от головы Дебароля, описав параболу, пролетел камень. Боль цыганке, очевидно, причинил другой камень, удар которого пришелся по простыне. Камни эти не могли быть аэролитами: вместо того чтобы отвесно падать с неба, один из них описал параболу, а другой пронесся по диагонали. Ясно было, что их намеренно бросили в нашу сторону из окон или с террасы какого-нибудь соседнего дома.

Мы тотчас же стали выяснять, с какой стороны ведется нападение, но это привело лишь к тому, что атакующие поспешили спрятаться. Все окна были закрыты, все террасы пусты. Однако направление, с которого прилетели камни, указывало, что новоявленные пращники укрылись в доме Контрераса. Самый юный цыган сменил свое местоположение и припал глазом к дырке в простыне. Под охраной этого часового мы возобновили свои занятия. Минут через десять цыган махнул нам рукой. Почти в ту же минуту я увидел, как Александр вскочил с места и кинулся к лестнице. Маке, отбросив записную книжку и карандаш, понесся следом. «Что случилось?» — спросил я. «Не знаю, — ответил Буланже, — но мне показалось, что у Александра лицо в крови». Цыганенок со своим обычным шипением наклонился, поднял кусок кирпича размером с яйцо и показал мне.

Этот кусок был отбит от целого кирпича, с тем чтобы его легче было кидать. Цыган видел, как его бросили с террасы дома Контрераса и как он пролетел под приподнятой простыней. На террасе появились три человека, каждый швырнул по камню, и, увидев, что один из них, судя по нашим движениям, попал в цель, все трое поспешно скрылись. Я догадался, как было дело. Александр, получив удар по лицу и придя в ярость от боли, ринулся, чтобы отомстить неизвестному обидчику. Маке последовал за ним, желая то ли успокоить его, то ли поддержать.

Я перевесился через край террасы и посмотрел вниз: Александр уже был на улице и колотил в дверь дома Контрераса.

«Ты твердо убежден, что трое кидали эти камни, один из которых попал в моего сына?» — спросил я у цыгана. Тот показал на свои глаза. Этот простой и выразительный ответ не оставлял никаких сомнений. Я в свою очередь помчался вниз по лестнице.

Дверь в дом Контрераса стояла открытой.

Не успел я добежать до второго этажа, как услышал страшный шум, исходивший откуда-то сверху. Я помчался наверх, перепрыгивая через ступени, оттолкнул двух или трех человек, вышедших из своих комнат, чтобы узнать, откуда доносится этот грохот, и, взлетев на какой-то чердак, увидел, что Александр и Маке вступили в схватку с тремя людьми. Двое из этих трех были вооружены стульями, а третий держал тонкий острый клинок, напоминавший по виду кинжал. Ах, сударыня, Вам, так же как и всем моим знакомым, известно, что я не обделен физической силой! Это дарование, столь ценимое первобытными народами, которым приходится сражаться с чудовищами, становится порой весьма опасной способностью в глазах цивилизованных народов, которым надлежит действовать под защитой госпожи Юстиции. Забыв, что я составляю одну тридцатидвухмиллионную часть цивилизованного народа, я схватил за шиворот двоих — человека со стулом и человека с клинком — и стиснул их. Надо думать, стиснул я их довольно сильно, ибо один выпустил из рук клинок, а второй — стул. Вероятно, после этого я должен был последовать их примеру и выпустить из рук их самих, но, признаюсь, такая мысль не пришла мне в голову. Александр прижал коленом грудь третьего. Маке бросился к лестничному проему навстречу другим обитателям дома Контрераса, которые, похоже, были настроены оказать помощь своим соотечественникам. Но, к несчастью для этих отважных помощников, все остальные члены французской колонии, за исключением Кутюрье, уже заполнили дом и защищали низ лестницы, в то время как Маке охранял ее верх.

У входной двери какая-то старуха кричала во все горло об убийствах и убийцах, созывая толпу, начавшую перетекать с площади во двор. Проскользнув среди всех этих возбужденных людей, Дебароль добрался до нас. Друзья предлагали с честью отступить, указывая, что через пять минут это сделать будет уже трудно, а через десять — невозможно. Мы пошли на полюбовное соглашение с нашими тремя метателями камней: Александр снял колено с груди одного, я разжал пальцы, державшие двух других, и было условлено, что они ни жестом, ни знаком, ни криком не попытаются воспрепятствовать нашему отступлению. Мы подобрали в качестве вещественных доказательств кирпич с отбитыми углами и напильник, красные зубцы которого сохранили следы кирпича, разбитого с его помощью, и спустились вниз. Жители дома расступились перед нами, а кто-то из них даже приветствовал нас.

Внизу мы обнаружили стражу и коррехидора. Собравшаяся толпа хором обвиняла нас в том, что мы ворвались в мирный дом прикончить трех парней, спокойно спавших на чердаке. Чем неправдоподобнее выглядело обвинение, тем больше оснований было опасаться, что ему поверят. Мы в свою очередь изложили факты, предъявили кирпич с отбитыми углами и прекрасно соответствующий ему брошенный обломок, показали изобличающий наших противников напильник, а сверх всего — окровавленную щеку Александра, более чем что-либо другое свидетельствующую в нашу пользу. Коррехидор Гранады оказался таким же справедливым, как и алькальд Аранхуэса. Слава испанским судьям!

Он объявил нас виновными во вторжении в дом Контрераса, но главную вину возложил на тех, кто беспричинно напал на нас и тем самым спровоцировал его. Кроме того, он заявил, что будет проведено расследование, и предложил нам идти к себе и ждать его итогов. Дважды повторять это предложение ему не потребовалось. Стражники открыли нам дверь со двора, и мы вышли. Чтобы добраться до дома Кутюрье, надо было всего лишь пересечь улицу, но на ней собралась толпа человек в триста. Все гневно смотрели на нас и злобно скрежетали зубами. Заложив руки в карманы, мы направились к дому. Я возглавлял шествие, Дебароль его замыкал.

Мы достигли двери дома Кутюрье, и угрозы в наш адрес, молчаливые и прозвучавшие, так и остались угрозами. Дверь распахнулась и закрылась за нами. Цыгане, находившиеся на террасе, за это время не сдвинулись с места. Бедняги отлично понимали, что к ним не станут относиться с таким же уважением, как к нам, иностранцам, и они вследствие этих событий вполне могут стать козлами отпущения.

Мы вновь принялись за работу, словно ничего и не произошло. Однако до нас по-прежнему доносился ропот собравшейся на улице толпы. Через четверть часа нам объявили о приходе г-на Монастерио.

Господин Монастерио — это глава гранадской полиции.

Мы с беспокойством встретили вошедшего, но сразу же успокоились. Господин Монастерио повел себя по отношению к нам совершенно непредвзято: он нас выслушал, все понял и пообещал способствовать справедливому решению. К тому же на простынях остались следы от брошенных в нас камней, и направление их полета говорило само за себя. Глава полиции попросил нас об одном — во избежание какого-нибудь нового столкновения не выходить на улицу, пока толпа не разойдется.

Часа в три площадь почти опустела. Мы вышли и добрались до Калле дель Силенсьо. Наши комнаты оказались заполнены escribanos[42], которые наперегонки строчили какие-то бумаги и, едва мы попросили их удалиться, разлетелись словно стая ворон, за исключением одного человека, заявившего, что он имеет право остаться.

Прощайте, сударыня, благодарение Богу, на сегодня хватит! Завтра, если господа из полиции, коррехидор и писари предоставят нам время, я опишу Вам продолжение этой трагической истории.

XXI

Гранада, 29 октября.

Возможно, Вы помните, сударыня, что, за исключением нашего отступления, которое я осмелюсь сравнить со знаменитым отступлением десяти тысяч греков, никакой развязки история с террасой в Гранаде не имела. Я уже описывал Вам тревоги нашего бедного Кутюрье, поспешные визиты к нам сеньоров секретарей суда, а также их различные оценки ущерба, причиненного осколком красного кирпича левому глазу Александра. Наименее любезный из этих секретарей, но определенно самый изворотливый, водворился у нас вопреки нашему желанию и, я бы даже сказал, несмотря на наши угрозы; закрепившись на стуле, слившись в одно целое со столом, он что-то писал, писал, писал, а если прерывался, то лишь для того, чтобы, приподняв свои зеленые очки над глазами и водрузив их между отсутствующими бровями и желтоватыми волосами, в очередной раз повторить:

«Господа! Семья Контрерас виновна в правонарушении, предусмотренном рядом испанских законов. Если вы обратитесь с ходатайством к городским властям, правонарушителей, конечно, вряд ли отправят в тюрьму, но им не удастся избежать огромного штрафа, колоссальных убытков». И с мрачной учтивостью и зловещей улыбкой он добавлял: «Прекрасная тяжба, господа, прекрасная тяжба! Семья Контрерас будет вконец разорена за две недели!» — и вновь принимался что-то скрипуче строчить с бесперебойностью механизма.

Эти заверения, которые он давал с невозмутимостью и полнейшей убежденностью, заставляли нас трепетать с головы до ног; мы переглядывались с тайным желанием придушить сеньора секретаря, а из его тела, на вид самого горючего из всех, какие нам доводилось когда-либо видеть, устроить вместе со всеми его бумажками костер: право, то был самый быстрый способ покончить с этим делом!

Как Вы прекрасно понимаете, сударыня, нам было трудно свыкнуться с мыслью, что мы явились в Испанию, проехав по живописным горам Гипускуа, сероватым пескам обеих Кастилий, шафрановым равнинам Ла-Манчи, под кипарисами, гранатовыми деревьями и виноградными лозами Хенералифе, равно как и Альгамбры, по дивным долинам, где по руслу из звонкой гальки, меж окаймленных олеандрами берегов катит свои воды Хениль, — и все это для того, чтобы устроить тяжбу, пусть даже весьма успешную, с тремя гнусными молодчиками. Да и все посетители, зачастившие к нам сразу после нашего возвращения домой, — а они шли один за другим целый день — так вот, повторяю, все посетители настойчиво уговаривали нас отнестись к брошенному камню как к песчинке, а к швырнувшим его негодяям — как к расшалившимся ангелочкам.

А теперь, сударыня, подумайте о том, что Гранада — самый прекрасный край на свете; подумайте о том, что здесь днем вдыхаешь все те ароматы, какими солнце заставляет благоухать апельсиновые деревья, фиалки, розы и вечно зеленый и цветущий жасмин, а ночью — всю ту прохладу, какую лазурное небо, усеянное мириадами звезд, может отряхнуть на землю; о том, что на каждом шагу ты теряешься здесь в аллеях самшита, мастиковых деревьев и смоковниц, сквозь ветви которых тебе чудится улыбающийся лик Господа, благословившего эту прекрасную страну; о том, что если смотришь на Гранаду с террасы Хенералифе, то слева видишь медно-красные башни замка, оплаканного Боабдилом; справа — Альбайсин и логовища цыган, затерявшиеся среди алоэ и кактусов; прямо перед собой — зеленую благоухающую долину, протянувшуюся до синеватого горизонта в полукруге горной цепи, которой ревнивый Господь, словно крепостной стеной, окружил город, получивший от его обитателей не только имя самого сладкого плода, но и его форму; и, наконец, позади себя — Сьерра-Неваду — огромную гранитную крепость с зубцами из матового и полированного серебра. Мы мечтали обо всех этих чудесах, прежде чем увидеть их, а увидев, восхитились ими. Подумайте о том, что, когда вечер окутывает дымкой поэтичную Гранаду, нам остаются еще беззаботные прогулки по уснувшему городу, театр, сверкающий блеском национальной сцены, и удовольствие, выйдя из театра, затеряться в таинственных улочках, где подле кротких и снисходительных мадонн горят благовонные свечи, — словом, право восхитительно отдохнуть ночью после проведенного в безделье дня. И вот, вообразите только, сударыня, что какой-то злобный писарь одним взмахом своего вороньего пера уничтожает все это счастье! Нам предлагают тяжбу, прекрасную тяжбу, замечательную тяжбу! Представьте себе, как Ваши бедные друзья-путешественники, которым так удобно в их дорожных куртках, облачились в черные сюртуки, чтобы отправиться к судьям; представьте Вашего покорного слугу в сопровождении переводчика Дебароля, вынужденного на время расстаться со своим карабином, — повторяю, представьте Вашего покорного слугу, заботящегося о поддержании своего отцовского права и своего достоинства посла! Вы видите, как г-н Дюма-hijo[43] в своем качестве живого свидетельства поддерживает под левым веком свежесть той радуги, какая обычно расцветает на ушибленной скуле? Вы видите, как Маке корпит над копиями документов и жалоб; как Жиро снимает планы обеих террас, а Буланже, держа в руках ленту землемера, измеряет параболу, которую описал обломок гранадского кирпича, начавший свой полет от руки испанца и закончивший его у глазной впадины француза?

Все это, согласитесь сами, сударыня, делало наше положение нестерпимым; и потому мы дружным голосом воззвали к нашему доброму Провидению, тому самому, с кем Вы уже познакомились, ибо видели, как оно приходит к нам на помощь в различных затруднительных обстоятельствах, где бы мы ни были. Как всегда, оно откликнулось на зов, о утешительное божество! Только на этот раз божество явилось в новом обличье: оно было одето в куртку из бараньей шкуры, в одной руке мяло снятую с головы высокую шапку с двумя помпонами по бокам, в другой — держало кнут погонщика и отзывалось при этом на имя Лоренсо Лопес. Распознав меня, как Жанна д'Арк — Карла VII, среди моих друзей, в глубочайшем оцепенении и испуге столпившихся вокруг секретаря суда, оно почтительно подошло ко мне и произнесло: «Сеньор, я привел мулов, как мне было приказано от вашего имени: они в конюшне, и мы можем ехать завтра утром так рано, как вы пожелаете».

Писарь вскинул свой выпуклый лоб: приспешник Ари-мана учуял приход Ормузда. «Так ваше сиятельство уезжает?» — с беспокойством спросил он. «А почему бы мне не уехать?» — поинтересовался я. «Потому что нельзя покидать Гранаду в такой момент, дон Алехандро!» — «Вы шутите?! Уж не считаете ли вы меня пленником?» — «Нет, но вам предстоит тяжба, а когда предстоит тяжба, особенно такая прекрасная, никуда не уезжают!»

Все это было сказано по-испански, с местным выговором, который мы понимали с большим трудом; но во всех языках есть слова, фразы, выражения, которые понимают все, даже не зная этих языков. Если угодно, сударыня, можете назвать это «языком обстоятельств». Поэтому переводчику Дебаролю не было никакой необходимости объяснять нам то, что хотел сказать сеньор писарь: интонации голоса полностью его выдавали. Я знаком показал Маке и Буланже, что они дожны вывести Провидение из комнаты.

Ариман остался один. Александр сел рядом с ним, устремив на него свой правый глаз и готовый в случае необходимости применить сдерживающую силу. Жиро, отточив карандаш как стилет, расположился около двери и, чтобы не терять время и свое неиссякаемое доброе расположение духа, начал набрасывать портрет писаря. Дебароль принялся отчаянно крутить свой правый большой палец вокруг левого — такое движение свидетельствовало либо о его полнейшем спокойствии, либо о его крайнем возбуждении. На этот раз ошибиться было невозможно: речь шла о сильном волнении. Я прошептал ему на ухо: «Вам, говорящему по-испански, как Сервантес, следует пойти помочь Маке и Буланже, пока они торгуются с погонщиком». — «Иду!» — ответил он и, взяв свой карабин, вышел.

Я очень рассчитывал, что циновки, лежавшие на полу, заглушат всегда довольно громкие шаги Дебароля, но сеньор писарь услышал их, обернулся, увидел, как наш друг выходит из комнаты, и почесал себе ухо пером. В течение десяти последующих минут ни Александр, ни Жиро, ни я никоим образом не пытались оживить беседу. По истечении этого времени вернулись Маке и Буланже, изображая самый невинный и беззаботный вид.

Сеньор писарь повернулся, следя за их появлением, так же как перед этим он наблюдал за уходом Дебароля. Когда он увидел, что они вернулись одни, по его лицу пробежал бледный луч радости. «Ну как, договорились?» — как можно тише спросил я у Маке. «Да, почти что: Дебароль и погонщик сторговались на десяти франках». — «Вы сказали Дебаролю, чтобы он словом не обмолвился при этом сеньоре о нашем отъезде?» — «Нет, но сейчас предупрежу его!»

Маке кинулся к двери, но в эту минуту она с грохбтом распахнулась и на пороге, скрестив на груди руки, с блеском в глазах и довольным видом появился метр Дебароль. «Дело улажено!» — громовым голосом воскликнул он. Писарь дернулся, словно прикоснувшись к вольтову столбу, и вскинул очки, как он делал, глядя на что-то еще помимо своих бумаг. Самые храбрые из нас побледнели.

Было ясно, что наш присяжный переводчик, как и ожидалось, совершил ошибку. И то, что наши отчаянные знаки, наконец, до него дошли, то, что его руки опустились, довольное выражение лица сменилось на унылое, а взор потух, уже не имело значения. Увы, сударыня! Было слишком поздно. Писарь все услышал и все понял; он сложил свои бумаги, вытер перо и, угрожающе кивнув, расстался с нами. Не успела за ним захлопнуться дверь, как на несчастного Дебароля обрушился залп упреков.

«Вы что, не видели, как я на вас смотрел?» — кричал Маке. «Вы не могли догадаться, что надо молчать, хотя я поднес палец к губам?» — вопрошал Буланже. «Я же тебе даже пинок отвесил!» — брюзжал Жиро. «Да что вам всем надо? В чем дело?» — испуганно бормотал Дебароль. «Черт побери! Дело в том, что вы во весь голос завопили: "Дело улажено!"» — пояснил Александр. «Ну и что? Я кричал на моем родном языке, испанец его не понимает!» — величаво ответил Дебароль, рассчитывая разбить нас в пух и прах этим утверждением. «Да, — согласился я, — но вы явились с победоносно сплетенными руками, испанец все понял и дал тягу, как говорят в Испании. Боюсь, что нам это не сулит добра!» — «О, разрази меня гром!» — воскликнул Дебароль, ударив карабином об пол, и выражение изумления на его лице сменилось отчаянием. «Ладно, не отчаивайтесь, — успокоил я его, — этим ничего не исправишь, скажите лучше, как прошли переговоры с погонщиком, на чем вы остановились?» — «Я нанял всех его мулов, — ответил Дебароль, — их у него восемь». — «Не хочу мула! — воскликнул Александр. — Он слишком медленно ходит!» — «Я предвидел такой случай: у вас будет лошадь», — произнес Дебароль. «А я тоже не хочу мула, — в свою очередь высказался Буланже, — он слишком быстро ходит». — «Я подумал о карете для вас, — ответил Дебароль, — но, поскольку между Гранадой и Кордовой есть места, с трудом проходимые даже верхом, то в Гранаде нельзя было нанять ни одной кареты». — «Тогда я пойду пешком, — сказал Буланже, — я не наездник». — «Друг мой! Не беспокойся на этот счет, — обратился я к нему. — Ты же видел мавританские стремена на испанских верховых животных: это нечто вроде сапог, куда человек погружает ноги по колено. Ты будешь как бы в лодке, а не на лошади». — «Это меня устроит, — согласился Буланже. — На лодке я могу отправиться хоть на край света».

В эту минуту распахнулась дверь и Пепино, патрон всех французских пансионеров, прошлых и будущих, переступив порог, объявил: «Господин коррехидор!» — «Ну вот, — прошептал каждый из нас, — тяжба началась, и нам от нее не отвертеться». Господин коррехидор, облаченный в черный редингот, появился на пороге, держа в руках свиток; нам он показался очень мрачным; сделав три шага вперед, он остановился, приветствуя нас.

Поскольку было вероятно, что магистрат, появляющийся с такой торжественностью, собирается разразиться речью крайне витиеватой, цветистой, насыщенной специальными терминами, пронизанной окольными ходами, словно пещеры цыган, то я поставил рядом с собой переводчика Дебароля, моля его забыть английский и немецкий и помнить только испанский и французский.

Предпринятые мной меры предосторожности оказались весьма разумными: судейский начал со вступления, затем перешел к изложению, развернул доказательства и произнес заключительную часть. На наше несчастье, мы столкнулись с оратором.

С Дебароля крупными каплями стекал пот; мне показалось, что разжижившаяся память нашего переводчика сочится из него через все поры.

Вот краткий пересказ услышанной нами речи, сударыня. «Я не осмеливался, сеньор и сеньоры, предстать перед прославленным писателем, этой блестящей планетой, сопровождаемой светящимися сателлитами. Но вот посредством камня вам было нанесено оскорбление, вам был причинен ущерб, на вас было совершено, по сути, нападение, и все это произошло, когда вы находились на террасе, выходящей на площадь Ножовщиков. Я велел предъявить мне этот камень, имеющий красный цвет, и вижу отсюда при свете свечей глаз вашего сына, имеющий зеленый цвет…» — «Синий», — прервал его Александр. «Вечером синий кажется зеленым, — объяснил Жиро, — не прерывай господина коррехидора из-за такой ерунды». — «… имеющий зеленый цвет, — повторил оратор. — Господа, за испанским правосудием дело не станет, и вы будете отомщены ужасным образом. Соблаговолите лишь подписать эту жалобу, которую я составил, дабы избавить вас от труда». — «Но, сударь, — ответил я ему через переводчика, — я не хочу жаловаться, а мой сын полагает себя вполне отомщенным».

Коррехидор соизволил улыбнуться. «Вы не можете быть судьей в касающемся вас деле, сеньор!» — сказал он мне. «Послушайте, господин коррехидор, поскольку правосудию угодно оказать мне любезность, подменив меня на моем месте, я со всем уважением, какое мне должно питать к правосудию, прошу его забыть о нанесенной мне обиде». — «Это невозможно. Мы никогда не допустим, чтобы такой прославленный француз, как сеньор дон Алехандро, безнаказанно подвергся, в лице своего сына, оскорблению, нападению и избиению. Мы, гранадцы, гостеприимны, сеньоры!» — «Разумеется, но я заявляю вам, что никогда не подпишу бумагу, способную разорить целую семью, сеньор коррехидор!» — «Послушайте, сеньор дон Алехандро, члены семейства Контрерас менее щепетильны, чем вы: они написали жалобу по поводу вашего вторжения в их дом; они выставляют себя потерпевшей стороной и требуют возмещения убытков; если вы не собираетесь разорять их, то они разорят вас! Это им будет тем более просто сделать, — добавил судейский, пристально глядя на нас, — раз вы заявляете о своем намерении уехать». — «Уехать? Кто вам это сказал?» — «Достопочтенный писарь, только что вышедший от вас: это его рвение побудило меня нанести вам визит».

Пять взглядов, острых как кинжалы, пронзили насквозь несчастного Дебароля, понявшего, наконец, всю глубину своего промаха. Мне стало ясно, что пора идти напролом и переходить от роли Фабия к роли Сципиона. «Ну что ж! Это так! — воскликнул я. — Мы уезжаем! Пусть семейство Контрерас разоряет нас, если ему хочется; однако мы не будем ничего подписывать, выступать свидетелями и, самое главное, не будем портить себе впечатление от такого восхитительного города, как Гранада, участием в отвратительной тяжбе! И на солнце есть пятна, это верно, но Гранада больше, чем солнце: она владычица солнца!» — «Можно ли это понять так, сеньор, что вы лишаете правосудие свободы действия?» — спросил судейский. «Я отдаю предпочтение здравому смыслу», — ответил я. «Вы это твердо решили?» — угрожающим тоном переспросил коррехидор. — «Бесповоротно!» — «Bueno![44]» И он вышел, почтительно раскланявшись.

Едва за ним закрылась дверь, я воскликнул: «Господа! Особые обстоятельства влекут за собой полное прощение! Забудем проступок Дебароля! Пусть они разоряют нас, но только издали, если такое возможно, и, пока еще есть время, сбежим от алькальдов, коррехидоров, а главное — от писарей!» — «Сбежим!» — раздался дружный хор голосов. «Да, сбежим, — промолвил Буланже, — но каким образом?» — «У нас есть лошадь, восемь мулов, мавританские стремена». — «Извините, — вмешался обеспокоенный Де-бароль, — почему вы все время твердите о мавританских стременах? Я слова не сказал о том, что ими снабжены наши мулы. Какого черта! Не говорите за меня то, о чем я и не заикался». Буланже затрепетал.

«В конечном счете, Буланже, даже если они и не совсем мавританские, — вмешался в разговор я, — лишь бы нога в них входила. Да и вообще, о чем речь! Сид даже после смерти прекрасно держался на лошади, так неужели ты, будучи живым, не в состоянии проехаться на муле?!» — «Ну, я попытаюсь, — сказал Буланже со своим обычным добродушием, — лишь бы там было хоть какое-нибудь стремя…» — «Но в этом же и загвоздка! — воскликнул Де-бароль. — Там нет никаких стремян, ни мавританских, ни любых других!» — «А куда же тогда девать ноги?» — спросил Буланже. «Ноги просто свисают; от этого они зимой согреваются, а летом не так немеют». — «Свисают? — воскликнул Буланже. — А как же равновесие, господа? Как же удерживать равновесие?» — «Для этого есть центр тяжести», — величественно изрек Дебароль.

И в самом деле, я вспомнил, что на проезжих дорогах нам встречалось немало путешественников, ноги которых болтались по бокам их мулов. «Думаю, что Дебароль прав, — признался я, — стремян не будет; но утешься, дорогой Луи, впереди и позади седла есть подпорки, которые старательно набиты чем-то мягким и чаще всего украшены золочеными гвоздями; ты увидишь, эти подпорки оказывают замечательное действие на всадника: одна поддерживает его живот до самой груди, а другая подпирает ему спину от поясницы до лопаток. Устроившись таким способом, путешественник может спокойно спать в седле, как в кресле. Ну а поскольку мы будем путешествовать днем, спать ты не будешь и, находясь в этом панцире, который оставляет тебе руки свободными, сможешь даже на ходу делать зарисовки. Неужели тебе так уж противно путешествовать в кресле?» — «О, нет!» — в полном восторге воскликнул Буланже. «Ты ведь соглашался поехать в лодке, а так даже удобнее и морская болезнь тебе не грозит». — «Да это же будет для меня настоящий праздник!» — «Стало быть, пусть будет кресло?» — «Пусть будет кресло!» — «Секундочку! Секундочку! — прервал нас Де-бароль. — Видно, что вы не путешествовали по Испании четыре месяца, как мы, иначе бы вы знали…» Дебароль остановился в нерешительности. «Так что мы бы знали?» — «Вы бы знали, что это седла, столь поэтично вами описанные Буланже, нечто вроде условных монет: счет по ним ведется, но они не существуют. Вот вы видели когда-нибудь пистоль?» — «Как?! — воскликнул Буланже. — Мавританские седла не существуют?» — «Да нет, существуют, существуют… у мавров, и в Алжире мы их, наверное, увидим, но в Испании их найти невозможно, а уж у погонщиков тем более». — «Так что же тогда есть у ваших погонщиков? Английские седла?» — «Гм! — пробормотал Буланже. — Английские седла!» — «Ты, как Бертран, — заметил Жиро, — не доверяешь англичанам». — «Но дело в том, — Дебароль решил разом показать нам всю глубину разверзшейся пропасти, — английских седел не существует, равно как арабских седел и мавританских стремян». — «Бедный мой друг! — обратился я к Буланже. — Как видишь, тебе придется довольствоваться вьючным седлом». — «Да-да, — добавил Маке, — с двумя пристегнутыми к нему корзинами». — «Ты поедешь на сиденье, водруженном на мула, в корзины положат провизию, а тебя возведут в чин главного провиантмейстера». — «Пусть будет сиденье, — согласился Буланже, — хотя я и остерегаюсь новомодных изобретений». — «Да о вьючных сидениях здесь никто и не слышал! — вскричал Дебароль. — Это иллюзия! Ни одного вьючного сиденья в Испании не было — по крайней мере, ни один мул еще не был обесчещен вьючным сиденьем, водруженным ему на спину!» — «Так на что же здесь садятся в конце концов?! Ответь мне немедленно! — потребовал Буланже. — Речь, значит, идет о том, чтобы добираться отсюда до Кордовы, не пользуясь вообще никаким седлом, как нумидиец? Ну же, Дебароль! Рожай, наконец!» — «Делается это так, — отвечал наш переводчик, — погонщик покрывает мула одеялом и притягивает одеяло ремнем». — «Ну а дальше?» — спросил Буланже. «А дальше, для тех, кто приучен к такой ненужной роскоши, как стремена, на загривок животного прикрепляется веревка, и на каждом ее конце делается скользящая петля; ноги продеваются в эти отверстия, и уверяю тебя, Буланже, что хотя это и не в лодке, и не в кресле, и не на вьючном сиденье, но, на самом деле, не так уж и плохо». — «Я пойду пешком!» — воскликнул Буланже решительным тоном. «Пешком?» — «Да!» — «Отсюда до Кордовы сорок два льё; нам следует проделать эту дорогу за три дня, то есть проехать тринадцать-четырнадцать льё в день, и только-то». — «Ты ошибаешься, друг мой, — внес поправку Александр, — сорок два испанских льё составляют примерно шестьдесят шесть французских, то есть проходить надо по двадцать два льё в день, а не по четырнадцать; уточняю для ясности: это восемьдесят восемь километров. Ты чувствуешь в себе силы преодолеть восемьдесят восемь километров за двенадцать часов? А?» — «К тому же, — присоединился к разговору я, — ты же знаешь характер мулов». — «Ну да, говорят: "Упрямый, как мул", я это слышал». — «Упрямый, потому что он не признает рыси, отвергает галоп и согласен идти только шагом. Ты же художник, вспомни, разве ты не видел множества вывесок с изображением девушки, тянущей мула, и мула, тянущего девушку? И что написано под такой вывеской? "Два упрямца”. Но ты ведь никогда не видел вывески с изображением понесшего мула с всадником или всадницей на спине!» — «Да, верно, никогда». — «Впрочем, если даже мул вздумает тебя понести, то с помощью узды…» — «Потянув ее, да?» — «Да, потянув ее, вот так! С помощью узды можно самого норовистого мула остановить, правда, Дебароль? Отвечайте же, черт вас побери! Вы же имели дело с мулами за те четыре месяца, что провели в Испании». — «Конечно, уздой мула легко остановить». — «Ну, вот видишь!» — «Если у тебя есть узда; но ведь узды то нет!» — «Нет узды?» — «И никогда не бывает. Хватает и недоуздка: из всех известных мне верховых животных мулом легче всего управлять!» — «Значит, мне не добраться живым до Кордовы! — заявил Буланже. — Я пойду пешком! Решено! Я пойду пешком!» — «Никто, кроме погонщиков, не способен идти пешком за мулом!» — вразумлял его Жиро. «Я буду подражать погонщику!» — «Ты сошел с ума?» — «Послушайте, — вмешался Маке, самый хладнокровный из всех нас, человек рассудительный, да и, в конце концов, находчивый, — я не понимаю, почему нужно обходиться без седел, стремян и узды». — «Что здесь не понимать? — ответил Буланже. — Да потому что их нет». — «Так ведь можно их раздобыть!» — «Где?» — «В лавке у шорника, черт побери!» — «А ведь в самом деле! — закричал я. — Давайте купим их, господа, давайте купим!» — «Это будет проявлением слабости характера», — высокомерно заметил Дебароль. «Черт побери! Ты хочешь ехать без седла, без узды, без стремян — твое дело!» — «А мы вдвоем с Маке пойдем в лавку, — сказал Александр. — Пошли, Маке!»

Маке взглянул на часы. «Господа! — произнес он, кладя их на стол. — Близится полночь, и я обращаю ваше внимание на то, что в девять часов вечера закрываются все лавки; а поскольку испанским продавцам вежливо торговать даже в течение дня и то слишком трудно, то уж торговать ночью они ни за что не решатся. Так что мой совет неисполним; я раскаиваюсь в том, что дал его, ибо породил ложные надежды, и приношу за него свои извинения обществу». — «Тем более, — взял слово Дебароль, чрезвычайно старавшийся походить на контрабандиста, — встреча с погонщиками назначена на четыре утра, и к этому времени, даже если торговцы согласятся открыть свои лавки, мы не успеем купить седла, стремена, узду, укрепить все это, собрать вещи, упаковать рисунки, заплатить по счету и выспаться — ибо, в конце концов, господа, надо же выспаться!»

Следует сказать, сударыня, что Дебароль страшно любит поспать! Он способен спать на верхушке колокольни, как петух, или на одной ноге, как цапля. Надо признать, правда, что и во сне он сохраняет весьма пристойный вид.

«Да есть же выход, черт возьми!» — прервал его Александр. «Какой?» — «Вместо того чтобы отправиться в четыре утра, поедем завтра в полдень; в шесть уже светает, лавки открываются в восемь; вещи будут собраны, рисунки упакованы, а счета оплачены с ночи, и у нас останется еще четыре часа, а этого более чем достаточно, чтобы купить для Буланже седло, пару стремян и узду». — «А остальным?» — «А остальные, черт побери, пусть едут как хотят!» — «А если завтра нашему отъезду станут чинить препятствия?» — «Мы прорвемся!» Дебароль кинулся к своему карабину. «Вот так! — воскликнул он, принимая позу эскопетеро. — Вот так!» — «Ты с ума сошел? Мы вшестером будем сражаться против целого города?» — «Ты же в одиночку захватил пороховой погреб в Суасоне! Тебя за это даже наградили орденом Июля! Вот так-то!» — «Что думает по этому поводу Маке?» — поинтересовался я. «Я думаю, господа, что вряд ли кто-нибудь попытается применить силу против людей, приехавших в Испанию в качестве почти что королевских гостей; я думаю, что нам грозит тяжба, но нас в нее еще не втянули; мы ничего не подписали, нам не вручили ни вызова в суд, ни предписания, ни официального письма, и потому мы вправе покинуть Гранаду и днем и ночью — словом, когда нам будет угодно. Вот если бы, напротив, нас официально вызвали в суд…»

Маке собирался перейти к заключительной части своей речи, как вдруг раздался громкий стук железного молотка по входной двери. «О! Кто это может рваться сюда в полночь?» — поинтересовался Жиро. «Вы считаете, что вас уже взяли в осаду? — ответил ему Маке. — Наверное, стучит один из постояльцев Пепино. Вы знаете, что они не смеют возвращаться к себе, пока мы не уснем; ну а этот, считая, что мы уже легли, отважился вернуться, бедняга. Это ведь так естественно». — «Ну-ну!» — с остатком прежнего сомнения в голосе протянул кто-то из нас.

Те, кто сомневался, оказались правы: тяжелые незнакомые шаги загрохотали по плитам внутреннего дворика, а потом по ступеням лестницы; наконец, на нашем пороге появился Пепино с ночным колпаком в руках. Лицо его светилось. «Письмо!» — объявил он. «Письмо? От кого?» — «От его превосходительства сеньора генерал-капитана! Внизу ждут ответа! Черт возьми! Какие у вас влиятельные знакомые, господа!» — «Ну хорошо. Ответьте посыльному, что мы уже спим, и вы нам передадите письмо гЬнерал-капитана завтра, когда мы проснемся». — «Но, сеньор…» — «Идите и делайте то, о чем я вас прошу!» Пепино поклонился и вышел.

Я держал пакет нетвердой рукой и взвешивал его на ладони: у меня было мрачное предчувствие. Мне казалось, стоит его открыть, и я выпущу на свободу множество несчастий, заключенных в этом новоявленном ящике Пандоры. Но делать было нечего, надо было ознакомится с роковым письмом; я распечатал его, прочитал сначала про себя, потом протянул Дебаролю, чтобы он громко прочел его вслух: это было его право. Письмо было написано по-испански и содержало три строчки, перевод которых Дебароль медленно и торжественно произнес:

«Генерал-капитан приглашает господина Александра

Дюма явиться к нему завтра в одиннадцать часов утра.

Примите уверения и пр.».

Итак, как видите, сударыня, генерал-капитан имел передо мною огромное преимущество: он был лаконичен. Эта лаконичность потрясла всех и вызвала у всех одно и то же Душевное волнение; все разом забыли о седлах, стременах, вьючных сиденьях и уздечках, а также о самолюбии и сне; каждый помчался к своим пустым сундукам, и они стали наполняться с такой же скоростью, как каналы во время наводнения. Даже Росный Ладан притворился, что шевелится, чтобы каким-то образом нам помочь. Маке подсчитывал расходы; Буланже упаковывал рисунки; Жиро прятал в корзину все, что оставалось от нашего былого великолепия: растительное масло, уксус, сливочное масло, окорок и т. д. Дебароль укладывал оружие и по своей привычке пару раз выстрелил, но, по счастью, никого не ранил. Александр спал, проявляя героизм, на какой мало кто был бы способен в таком шуме и гаме. А я, сударыня, забившись в уголок, предоставленный мне моими почтительными спутниками, начал писать Вам это письмо, которое я заканчиваю в тридцать пять минут четвертого утг ра; мои разбитые усталостью друзья в это время уже спят возле груды багажа и оружия, словно солдаты на бивуаке.

До отъезда, назначенного, как Вы помните, на четыре часа, остается двадцать пять минут, и я попытаюсь использовать их точно так же.

Остаюсь Вашим преданным и почтительным и пр.

XXII

Кордова.

Вы потеряли нас из виду, сударыня, в Гранаде, в пансионе на Калле дель Силенсьо, в ту минуту, когда пятеро моих друзей спали, стремясь как можно скорее восстановить свои силы, а я попытался последовать их примеру. Ровно в четыре часа утра раздался тяжелый топот по камням мостовой, разбудивший нас всех, за исключением Александра: это шли мулы. Мы открыли окно; теплые, влажные, стремительные пары наполнили комнату — шел дождь. Как видите, сударыня, корпорация судебных писарей весьма могущественна! Они задумали втянуть нас в тяжбу, побеспокоили алькальда, пустили вперед коррехидора, побудили к действию генерал-капитана и, наконец, заставили обрушиться с неба дождь, первый, под который мы попали со времени нашего отъезда из Мадрида.

Но поверьте, сударыня, если бы с неба на нас обрушился не дождь, а огонь, алебарды, мечи, писари и беды, мы были настроены так решительно, что все равно уехали бы в это утро. Разве теперь речь шла о седлах, уздечках, стременах и вьючных сиденьях? Мы способны были унести на своих собственных спинах мулов вместе с их погонщиками! Вы только вообразите, сударыня, прошу Вас, какой страшный шум должны были поднять на улице шириной в шесть футов восемь топчущихся на месте мулов, одна издающая ржание лошадь, два горластых погонщика, четыре алчных носильщика и хозяин, до последней минуты старающийся угождать своим постояльцам. Вообразите грохот сундуков, треск половиц, скрип ступеней, недоуменные расспросы разбуженных соседей. Подумайте о том, что в двадцати шагах от нас располагалась казарма жандармерии, что генерал-капитан ждал нас сегодня к десяти часам утра и что мы жаждали исчезнуть без шума, словно неосязаемые тени, — и тогда Вы поймете, сударыня, какие муки мы должны были испытывать в течение полутора часов, пока длился этот жуткий шум.

В довершение несчастья нас неожиданно окружила дюжина друзей, которых мы приобрели во время нашего пребывания в Гранаде и среди которых Кутюрье, тихий и скрытный, блистал своим отсутствием: все они выкрикивали душераздирающие слова прощания. Слова эти разносились по всему городу столь стремительно, что способны были разбудить всех генерал-капитанов Испании. Расставание длилось еще полчаса, и на архиепископской церкви пробило шесть, когда мы вырвались из объятий друзей и легким шагом, как прекрасная Календерия Ме-линдес, со всех ног устремились с ружьями за плечом и охотничьими ножами за поясом по извилистой улице, тянувшейся, как нам представлялось, по направлению к Кордовским воротам, где по нашему приказу к нам должны былй присоединиться погонщики с мулами.

Нам казалось, что опасность быть арестованными станет для нас намного меньше, если мы пойдем пешком, а не поедем на мулах. Вот что значит страх, сударыня! «Так вам было страшно?» — спросите Вы. Еще бы! Признаюсь, я всегда боюсь незнакомой опасности, неосязаемой, невидимой, а госпожу Юстицию — прошу у нее за это прощения — я ставлю в ряд именно таких опасностей. Когда со стороны Кордовы въезжаешь в Гранаду или выезжаешь из нее туда, видишь огромное круглое сооружение из кирпича, которое расположено на краю площади, обсаженной совсем еще молодыми деревьями; в одном из углов этой площади, за белой стеной, виднеется великолепная пальма, кокетливо покачивающая на ветру своим гибким и изящным плюмажем; именно здесь, на этой площади, где нам уже доводилось бывать, мы и решились остановиться, пересчитать друг друга и ждать прихода мулов, шаг которых, не в обиду Жиро будет сказано, далеко не мог сравниться с бегом тех, кто не пожелал нанести визит генерал-капитану.

Однако, убедившись, что весь наш отряд в сборе* и не видя, что наши мулы уже на подходе, мы сочли за лучшее вступить во владение ими лишь за стенами города и продолжили свой путь в сероватых сумерках, начавших сменять ночную мглу. Я говорил Вам уже, сударыня, что шел дождь; в любом другом месте и в иное время такой дождь стал бы грустной перспективой, особенно для тех, кто путешествует на испанский лад, то есть sub dio[45]; но то ли потому, что испанский дождь, падающий на изгороди, грунт и равнину, тепел и благоуханен, то ли потому, что, пропитав влагой дорожный плащ, он дает знать путешественнику, что тот совершенно свободен, независим, вправе сам распоряжаться собой и удаляется от всякой цивилизации и всяких капитанств, мы весело шли по размокшей дороге.

При этом мы часто оглядывались. Если бы у нас было желание выставлять себя людьми поэтического склада, нам следовало бы сказать Вам, сударыня, что, напоминая обитателей потерянного рая, но одетые пристойнее их, мы оглядывались для того, чтобы разглядеть в утреннем тумане мавританскую Гранаду; на более прозаическом языке можно было бы еще сказать Вам, сударыня, что мы оглядывались для того, чтобы узнать, следуют ли за нами мулы. И все же правда, сударыня, настоящая, бесспорная правда, истинная правда заключается в том, что мы оглядывались, как дезертиры без документов, опасающиеся преследования.

Дорогу впереди нас пересекал небольшой изящный мост; мосты в Испании вообще весьма кокетливы: им известно, что они по сути — мосты in partibus[46], и, в отличие от того, что принято в других странах, ценятся не полно-водностью рек, которые под ними протекают; у них всего по одному пролету, это правда, но они используют его как открытые уста, чтобы улыбаться путнику.

По правде сказать, сударыня, я мог бы, стоило бы мне только пожелать, закрутить здесь фразу повыразительнее знаменитых слов г-жи де Севинье: «Держу сто, держу тысячу против одного, что не угадаете», если бы предложил Вам догадаться в свою очередь, что именно, обернувшись назад, мы увидели в первых лучах рассвета. К счастью, мой эпистолярный слог гораздо менее насмешлив, чем у упомянутой прославленной дамы, и потому я скажу Вам, что на сероватой дороге, позади длинной вереницы наших мулов, идущих, как обычно, след в след, словно скованные цепью, позади Росного Ладана, восседающего на самом лучшем муле, какого только он смог выбрать, позади двух погонщиков, на фоне туманного горизонта, в трех сотнях шагов от нас, проступали три движущихся зловещих силуэта.

Судя по тому, что удавалось разглядеть сквозь дымку, это были три темные, еще плохо различимые фигуры. В двухстах шагах от нас эти фигуры приняли облик бравых солдат в синих мундирах, с желтой кожаной амуницией; когда же они оказались в ста шагах от нас, стало понятно, что это просто-напросто жандармы с ружьями в руках и треуголками из вощеной ткани на голове.

Если бы это письмо, сударыня, по своей длине могло бы хоть как-то сравниться с теми, какие я до этого имел честь писать Вам, я не преминул бы уже здесь поставить традиционное: «Примите уверения…» и закончить на этом захватывающе интересном месте, что, возможно, заставило бы Вас с нетерпением ждать моего следующего письма, а читающую публику — следующего фельетона. Однако, сударыня, Вы должны были уже привыкнуть к тому, что в моих письмах не следует искать никакой иной последовательности, кроме естественной последовательности событий, и никаких иных драматических ухищрений, кроме изложения этих событий самих по себе. И потому, вместо того чтобы сочинять сейчас фельетон, заслуживающий одобрения своей искусной интригой и прерванный на самом интересном месте, я просто продолжу свое повествование и напишу еще три-четыре страницы, но прошу Вас, сударыня, прочитайте их с такой же благосклонностью, как если бы они заставили ждать себя целый день. Итак, Маке первый воскликнул: «О! Жандармы!»

Как Вы> несомненно, догадываетесь, этот возглас возымел определенный успех: мы развернулись на каблуках так согласованно, что это сделало бы честь пехотному взводу и принесло бы заслуженный орден отделению национальной гвардии. Но я-то еще прежде увидел этих жандармов! Я увидел их тем зорким зрением, силой которого Вам было угодно восхищаться в тот день, когда с моей террасы в Сен-Жермене, то есть на расстоянии в четверть льё, я на глазах у Вас различил показания часов на железнодорожном вокзале. Итак, повторяю, я еще раньше Маке разглядел этих жандармов и за те десять секунд, на которые мне удалось его опередить, сумел взвесить в уме все вероятности и сказать себе, что самая правдоподобная из них состоит в том, что эти бравые агенты полиции намеревались задержать нас и, разминувшись с нами на несколько минут в пансионе, помчались со всех ног, обутых в бычью шкуру, как говорил г-н де Шатобриан, по направлению к Кордове, ибо всем заранее было известно, что мы поедем в эту сторону.

Убегать из Гранады чуть поспешнее и чуть раньше того часа, когда уезжают порядочные путешественники, неукоснительно расплатившиеся за постой и добавившие к этому обычные чаевые, уже само по себе выглядело некрасиво, а уж насколько неприятно будет возвращаться в город под конвоем жандармов, да еще как раз в тот час, когда просыпаются горожане и открываются лавки! Мысль об этом была отталкивающей, и я отталкивал ее от себя в течение тех десяти секунд, на какие мне удалось благодаря своей зоркости опередить Маке.

Восклицание «О! Жандармы!» потрясло, как уже было сказано, всех, но не потому что оно несло с собой какое-то неожиданное известие, а, напротив, потому что Известие это было более чем ожиданным! Как я говорил, все обернулись. Дебароль, самый воинственный из нас, первым отреагировал на это восклицание. «Браво! — вскричал он. — Нам предстоит дать битву!»

Я оглядел одного за другим всех своих товарищей и понял, что, хотя никто из них не жаждет битвы столь пылко, как Дебароль, все они, в случае необходимости, склонны принять бой. Я, естественно, в ту же минуту взял на себя общее командование армией, состоящей из кавалерии и пехоты. Армия эта, представьте себе, сударыня, была внушительна и не испытывала недостатка ни в оружии всякого вида, ни в снаряжении всякого рода. Кавалерия состояла из Александра, Жиро и Дебароля — в нашем отряде эти трое были самыми отважными и искусными наездниками. Пешие войска были представлены Маке, Буланже, двумя погонщиками, Полем и мной. Однако погонщики и Поль были резервными войсками, чересчур полагаться на которые было бы опрометчиво.

Я окинул взглядом местность вокруг, намереваясь извлечь наибольшую выгоду из особенностей ее расположения. Река, которой полагалось течь в русле и которую вот уже полгода там никто не видел, предоставляла нам благодаря своему отсутствию естественные ретраншементы, где весьма разумно было засесть в засаду. Мост, переброшенный через реку, мог быть использован как легкое укрытие для кавалерии, а мы, находясь в засаде, действенно прикрыли бы конников; тем самым мы дали бы им время перестроиться и прийти нам на помощь, осуществив новую атаку, если в этом будет нужда.

Я приказал кавалерии оседлать коней, пехоте — расположиться в русле реки, а резерву — держаться в тылу. Вот когда я восхитился Провидением Господним. В незапамятные времена, предвидя, что настанет час, когда нам потребуется русло реки, чтобы устроить из него ретраншемент, Бог, после того как он повелел морю: «Доселе дойдешь и не перейдешь», повелел испанским рекам: «Теките в руслах ваших лишь по шесть месяцев в году!» Когда эти распоряжения были сделаны, у нас еще оставалось время, и я открыл военный совет. Высказывались по старшинству. Дебароль, наш старейшина, воскликнул, размахивая карабином: «Война! Война!»

Жиро сказал, что он никогда не писал батальных сцен, потому что ему еще не доводилось видеть сражений, но не прочь увидеть одно из них, чтобы понять, как относиться к художественному мастерству Сальватора Розы, Лебрена и Ораса Верне; он добавил, что изображение этой битвы, которая будет дана во имя вящей славы Франции, непременно займет место в Версале, созданном королем как воплощение ее величия, и что он, став свидетелем этой битвы, обретет шансы получить от правительства такой заказ; вследствие всего этого он присоединяется к мнению своего друга Дебароля и высказывается за войну.

Буланже заявил, что, говоря по совести, он не чувствует за собой никакой вины, если не считать совета, данного младшему Контрерасу — смягчить тона его картонной Альгамбры, чтобы сделать более удовлетворительным по цвету весь этот макет в целом, что он никому лично не нанес вреда — ни алькальду, ни коррехидору, ни генерал-капитану, ни писарям, и потому, пребывая в полном согласии со своей совестью, он предупреждает, что если господа жандармы его побеспокоят, то ему придется побеспокоить господ жандармов. В итоге он, подобно Жиро и Дебаролю, высказался за войну

Тем временем жандармы приближались. Слово взял Маке. Он признал, что война — это тягостная по своим последствиям крайность, дикая нелепость с точки зрения общественной жизни; но, тем не менее, ее приходится одобрять с исторической точки зрения; к тому же она озаряет славой как судьбы империй, так и жизнь людей; он добавил, что, помимо несчастий, война приносит и выгоды и что коль скоро люди живут в странах недостаточно цивилизованных, где споры между королями, народами или отдельными личностями заканчиваются войной, то следует предпочесть войну позорному миру. Он окончил свою речь, сделав замечание, что удар веера, нанесенный алжирским деем г-ну Девалю, привел к завоеванию Алжира, и нет ничего невозможного в том, что камень, брошенный в Александра членами семейства Контрерас, приведет к, покорению Гранады. В этом случае я вполне естественно оказывался непосредственным преемником покойного короля Боабдила, Александр — наследным принцем, Маке — моим первым министром, Буланже и Жиро — моими придворными художниками, Дебароль — главнокомандующим моими войсками, Хуан Лопес и

Алонсо Перес — управляющими моих конных заводов и, наконец, Поль — начальником евнухов; положение каждого при этом становилось куда более почетным, чем если бы им пришлось в наручниках возвращаться в Гранаду. Итак, он высказался за войну!

Импровизация Маке, не только пылкая, но научно и политически обоснованная, была встречена гулом одобрения. «Слово Александру!» — объявил я, знаком призывая всех успокоиться, ибо в определенных обстоятельствах энтузиазм становится плохим советчиком. «Спасибо, отец!» — поблагодарил меня Александр.

Он вытащил из кармана бумагу; мы все решили, что он просто-напросто хочет сделать из нее пыжи и вложить эти пыжи в свое ружье, но мы ошиблись. Временами в этой юной голове обнаруживается немало благоразумия, а самое главное — рассудительности. Он раскрыл бумагу, в которой мы по ее пестрой окраске узнали паспорт, и зачитал нам следующее:

«Мы, министр и государственный секретарь иностранных дел, призываем всех гражданских и военных должностных лицу на которых возложено поддержание общественного порядка внутри королевства и во всех странах, находящихся в дружественных или союзнических отношениях с Францией, предоставлять свободный проезд господину Александру Дюма-сыну, направляющемуся в Алжир через Испанию, и оказывать ему помощь и покровительство в случае необходимости. Настоящий паспорт выдан в Париже 2 октября 1846 года. Министр иностранных дел Гизо».

«Господа, — добавил Александр, — как вы понимаете, из этой бумаги следует, что от имени короля Франции всем предписывается предоставлять нам право свободного проезда и перемещения. Я говорю «нам», а не только «мне», поскольку у каждого из вас, по крайней мере я это предполагаю, есть такой же паспорт, как у меня. Этот приказ дан всем гражданским и военным должностным лицам как внутри Французского королевства, так и в дружественных Франции странах. Так вот, хотя мы сейчас и не во Франции — признаться, я был бы не прочь сейчас там оказаться — так вот, хотя мы сейчас и не во Франции, но все же находимся в стране, которая дружественна Франции. Что мы делаем в этой дружественной стране? Перемещаемся по ней, как то сказано в наших паспортах. Жандармы, являющиеся всего лишь подчиненными гражданских и военных должностных лиц, не только обязаны предоставлять нам свободный проезд и свободное перемещение по стране, но должны также оказывать нам помощь и покровительство в случае необходимости, противодействуя тем, кто помешает нам ехать туда, куда мы пожелаем. И потому я предлагаю, чтобы, прежде чем переходить к военным действиям, каждый из нас, предъявив свой паспорт, попросил помощи и защиты у жандармов, пусть даже против них самих. Если жандармы откажут нам в помощи, то они нарушат свои обязанности и мы их отдубасим». — «Да, но…» — отважился вставить я. «… мы их отдубасим, — продолжал Александр, — и будем вправе это сделать, опять-таки ссылаясь на наши паспорта. А в наших паспортах, правда на обратной стороне, но все же написано:

"Податель сего имеет при себе двуствольное ружье и охотничий нож. Подпись: Леже, начальник канцелярии французского посольства в Мадриде".

Итак, я продолжаю свою мысль с того места, где ты меня прервал: если я обладаю правом иметь при себе ружье и охотничий нож, то этот охотничий нож и это ружье у меня для того, чтобы пустить их в ход в случае необходимости; ибо, если они у меня не для того, чтобы пускать их в ход, то от них нет никакой пользы и зачем тогда иметь их при себе; использованы же они будут против всякого, кто мешает мне свободно перемещаться по стране. Стало быть, если мешать мне свободно перемещаться по стране будут жандармы, я обращу свое оружие против жандармов!» — «Браво, Александр! — воскликнул Жиро. — Сказанное тобой исполнено красноречия. Дебароль, передай мне мой карабин».

Дебароль протянул карабин Жиро, нахмурился, подкрутил усы, поглубже натянул сомбреро на голову, встал на мосту, приняв героическую позу, и произнес: «Да что мне жандармы! Плевал я на жандармов!» Между тем жандармы приближались. «Господа, — призвал я друзей, — как вы понимаете, через несколько минут жандармы будут здесь. При всем моем нежелании открывать военные действия, я полагаю, что мы не должны позволить, чтобы нас захватили врасплох. Когда они проследуют мимо трактира, который вы видите справа от нас, и, возможно, поедут дальше в нашу сторону, кавалерия произведет разведку, выехав им навстречу. Если жандармы явились за нами, то они обратятся к вам примерно с такой речью: «Господа, вы забыли о приглашении, которое имел честь сделать вам господин генерал-капитан?» На это вы ответите: «Это правда, господа жандармы, мы получили приглашение от господина генерал-капитана, но он просил быть у него в одиннадцать часов, а сейчас только шесть, стало быть у нас впереди еще пять часов». — «А если этот ответ их не удовлетворит?» — «Вы им покажете ваши паспорта». — «А если, невзирая на наши паспорта, они захотят силой вернуть нас в Гранаду?» — «Ну, поскольку нас шестеро, а их всего трое, то это мы их захватим и поведем в Кордову». — «В добрый час!» — хором воскликнули Александр, Жиро и Дебароль. «А теперь помолчите! Вот жандармы подошли к указанному мною месту, то есть к трактиру. Приготовьтесь к переговорам, сеньор переводчик!» — «Гм, поглядите, как они на нас смотрят!» — заметил Жиро. «Они совещаются», — промолвил Маке. «Они сейчас возьмутся за ружья!» — воскликнул Александр. «Да нет, они колеблются», — возразил Буланже. «Наша военная выправка произвела на них впечатление», — сказал Дебароль. «Момент настал, спокойствие, господа!» — добавил я.

Все глаза были прикованы к трем жандармам. Первый остановился перед входом в трактир, опустил ружье и наклонился, чтобы пройти в дверь. Второй последовал за ним, в точности повторив его действия; затем третий последовал за вторым, и дверь захлопнулась. Больше мы жандармов не видели. Трактир был конечной точкой их пути, а шли они туда, надо полагать, с целью выпить стаканчик мансанильи за здоровье генерал-капитана.

Признаюсь, что при виде этого тяжкий груз свалился с моей души: как и другие, я был готов к битве, но, как и Маке, считал эту войну жестокой крайностью. Так что я предпочитал без боя покинуть этот восхитительный город, где меня так приветливо встретили одни и так плохо — другие, нежели вернуться туда, пусть даже с триумфальными почестями и перспективой основать там династию. Как бы ни был отважен человек перед лицом любой опасности, он, находясь перед лицом жандармов, испытывает живейшее удовольствие, когда убеждается, что ему ни о чем не надо с ними спорить; и потому мы подняли головы и радостно вдыхали воздух свободы.

Наши мулы делали то же самое, стоя за парапетом каменного моста, который, вновь обратившись в обычную дорогу и роняя с высоты своего свода остатки влаги, собравшиеся в капли воды, казалось, оплакивал потерю того исторического значения, какое ему непременно принесло бы намечавшееся сражение. Равнодушные к только что испытанным нами переживаниям и принявшие наш стратегический привал за простую задержку, мулы воспользовались ею, чтобы пощипать тут и там мокрую от росы траву. Между ними с унылым видом бродила лошадь, предназначенная Александру. Это была одна из тех лошадей, каких я встречал повсюду — в Италии, в Германии, в Африке, а Вы, конечно же, должны были видеть в Монморанси. Она была караковой масти, вернее сказать: прежде она была караковой масти, ибо от шерстного покрова, лет десять тому назад составлявшего ее украшение, остались лишь редкие места на ее теле. На бурых и серых мулах, коротко остриженных от лопаток до крупа, как это принято в Испании, о чем, помнится, я Вам уже сообщал, не было ни седел, ни стремян, ни узды, но зато выглядели они чрезвычайно живописно. Попона из холста или грубой шерсти, сложенная в восемь раз и прикрепленная к спине животного крепкой подпругой, образовывала довольно неплохое по виду сиденье; а поскольку всякий испанец непременно должен каким-нибудь невероятным образом придать любой вещи, сколь бы убогой она ни была, яркость и красочность, то на шее мула симметричными складками свисала, образуя нечто вроде чепрака, старая андалусская накидка, похожая на балахон огородника из парижского предместья, но, несмотря на свою ветхость, сохранившая живые и привлекательные краски; чепрак этот очень радовал глаз Жиро и определенно порадовал бы глаз Буланже, если бы там были еще хоть какие-нибудь стремена.

Помнится, я уже говорил Вам, сударыня, что наш багаж везли три мула, на одном из которых восседал Росный Ладан; оставалось еще пять мулиц и уже упомянутая мной унылая лошадь. У самой крупной из этих пяти мулиц на голове был кусок aparejo[47] из черной и желтой шерсти, а на спине лежала несколько менее рваная, чем у всех остальных, попона. Внешность у нее была кокетливая и одновременно воинственная; не приходилось сомневаться, что она принарядилась по-праздничному. Мулица уставилась на меня с величественным видом, поразившим мое воображение.

«Кто знает, — подумал я, — быть может, эта мулица, подобно Валаамовой ослице, не лишена дара речи? Она услышит сейчас, как эти господа именуют меня своим вожаком; она считает себя самой красивой и самой нарядной; ее зовут Атаманша, наша встреча вполне естественно приведет ее к выводу, что "подобное тянется к подобному", и она предложит мне себя». Она выбрала меня, я выбрал ее; правда, звалась она вовсе не Атаманшей.

А теперь, сударыня, угодно ли Вам узнать, в чем разница между нашими длинноухими верховыми животными и испанскими мулами? Сравните полуприкрытые глаза осла и самодовольный взгляд мулицы; посмотрите, как один опускает шею, чтобы облегчить снизошедшему до нее парижанину подъем, а другая пытается всеми силами освободиться от наездника, желающего ее оседлать. Осел, допустивший на спину к себе победителя, решается двинуться с места только после второго или третьего понукания; мулица же, напротив, как сказано в опере «Адольф и Клара», прежде всего принимает злобный вид.

Буланже, наблюдая такое враждебное поведение мулов, с серьезным видом поглаживал свою бороду. Александр вскочил на лошадь, и она, согнув все четыре колена, чуть было не распласталась по земле. Жиро попросил поддержать ему ногу и, воспользовавшись таким импровизированным подъемным устройством, тут же оказался верхом на муле. Дебароль разбежался, как настоящий контрабандист, какое-то время барахтал руками и ногами, словно учась плаванию, и, проведя несколько секунд в горизонтальном положении, принял вертикальное. Буланже, не выказывая ни малейшей гордости, прибег к помощи придорожного столба. Что касается Маке и меня, то нам, самым высоким в нашем отряде, нужно было лишь поднять правую ногу на уровень бедра: образовавшийся при этом угол был в точности таким, чтобы каждый из н^с, закинув ногу на спину мула, мог оседлать его с легкостью, вызвавшей восхищение у наших погонщиков.

С высоты моего мула, чей большой рост позволял мне возвышаться над всеми моими спутниками, я бросил взгляд на наш отряд. Все были на своих местах, исполненные твердости и решимости. Даже на лице Буланже — должен признаться, что в его сторону я повернулся с некоторым беспокойством — читалось спокойствие и, что меня обрадовало и удивило, веселость. Переведя взгляд с его лица на нижнюю часть его тела, я понял, в чем была причина испытываемого Буланже удовлетворения: у него не было больше ног.

В самом деле, наши погонщики придумали хитроумнейший способ, чем заменить стремена для Буланже: большая накидка, естественным образом замкнутая с одного края и перевязанная веревкой из волокон алоэ — с другого, была укреплена на загривке мула, образуя таким образом на каждом из своих концов нечто вроде мешков, в которые наездник засунул ноги и которые помогали ему не только сохранять равновесие, но и держать эти ноги в приятном тепле. Буланже путешествовал не в кресле и не на лодке: Буланже совершал путешествие в грелке для ног.

«Ведь я же говорил, — воскликнул Дебароль, — что езда на мулах — это самый отрадный из всех способов передвижения!»

В словах этих не было ничего особенного, однако, к несчастью, Дебароль всегда сопровождает любую свою фразу каким-нибудь жестом. В ту минуту вместо карабина, который был закреплен на заду у мула, он держал в руках зонтик и, сопровождая приведенные выше слова жестом, стал открывать это приспособление. При виде того, что он вознамерился сделать, Буланже безуспешно пытался объяснить ему, что момент для этого выбран крайне неудачно, поскольку дождь только что кончился, но Дебароль стоял на своем: он надавил на тугую пружину, и пружина, после короткого сопротивления, внезапно поддалась. Однако его мул, услышав звук, который она при этом издала, и увидев раскрывшийся над его головой незнакомый предмет, бросился в сторону Буланже, еще весьма неуверенно державшегося в своих стременах нового образца. Буланже покачнулся, а покачнувшись, кулаком ударил мула в нос. Место было чувствительное: мул завертелся на месте, столкнул Жиро с Александром, получил еще два удара по носу, сбил с ног погонщика, попытавшегося его остановить, и, перескочив через него, галопом помчался по дороге в сторону Гранады.

В течение нескольких минут мы наблюдали ту же сцену, что и македонцы, лицезревшие, как сын царя Филиппа сражается с Буцефалом, а сверх того — силуэт вывернутого зонта, в соответствии с законами перспективы становившийся все меньше и менеыпе по мере удаления его к горизонту. Однако Дебароль, который из орудий принуждения имел лишь недоуздок, в то время как у Александра Македонского, по всей вероятности, были удила, оказался не менее удачлив, чем прославленный победитель Дария. Через несколько минут он подчинил себе мула и направил его в нашу сторону, награждая при этом ударами зонта; несомненно, этим преследовалась двойная цель: с одной стороны — пояснить мулу, что он совершил ошибку, а с другой — заставить его привыкнуть не только к виду испугавшего его предмета, но еще и к соприкосновению с ним.

Этот эпизод, доставивший Жиро сюжет для новой картинки, окончательно развеселил весь караван. Мы попытались собрать вместе мулов, разбежавшихся в разные стороны, и двинуться вперед если и не единым фронтом, то хотя бы по четверо в ряд. Однако все наши усилия были тщетны: даже мул Дебароля, только что бежавший очень бойко, решил, по-видимому, вовсе не сходить с места. Нам на помощь пришел тот погонщик, что был сбит с ног мулом, но, к счастью, не получил при этом ранений. «Сеньоры, — заметил он, — вы больше преуспеете, обращаясь с ними ласково, а не раздраженно; у мулов есть имена, позовите их по имени!»

И действительно, достаточно было Маке крикнуть своему мулу: «Агге! Пандейго!», что означает «Вперед, Пан-дейго!», Буланже — «Агге! Гайльярдо!», Дебаролю — «Агге! Пахаритос!», Жиро — «Агге! РедондоЬ», Александру — «Агге! Акка!» — и тотчас же укрощенные животные опустили шеи, ритмично задвигали своими тощими ногами и пустились в путь со скоростью в одно испанское льё в час.

В следующем письме, сударыня, я опишу Вам подробности этого путешествия, перед которым меркнут странствия капитана Кука, Мунго Парка и Тамизье.

Примите уверения и пр.

XXIII

Кордова, 4 ноября.

Сударыня, я пишу Вам, сидя на прелестной террасе, выходящей во внутренний дворик, который сплошь засажен апельсиновыми деревьями, а гостиница, где мы остановились, по крайней мере похожа на дом. Сейчас пять часов пополудни, и лучи восхитительного солнца, принятого бы у нас за сентябрьское, золотят верхнюю часть листка бумаги, на котором я Вам пишу, и наполняют радостью сердце того, кто говорит Вам: «Ave![48]»

Вы расстались с нами в ту минуту, когда мы устремились вперед со скоростью в полтора французских льё в час. После того, как были проделаны первые полтора льё пути, выглянуло солнце, стряхнув на нас остатки дождя, а вскоре дождь совсем кончился, туман рассеялся, и перед нами предстала равнина серых и зеленых тонов, упирающаяся на горизонте в голубоватые горы. Кругом нас, весело щебеча, носились трясогузки с покачивающимися хвостами, а жаворонки, намокшие и потому еще тяжелые, взмывали в небо и оттуда лили на нас свои ясные утренние трели.

Все это манило и бросало вызов охотникам, которым свежий воздух равнины тотчас же вселил в голову радостное беспокойство, а в желудок — аппетит. Ну а поскольку деревня, где нам предстояло завтракать, находилась еще на расстоянии двух льё, мы остановили мулов, спешились и приказали нашему погонщику Хуану сделать привал у первого же трактира, который встретится нам по дороге, и наполнить вином толстый бурдюк, навьюченный по моему приказу на мула Поля.

Однако Хуан предугадал наши желания, а вернее, наш милейший Пепино опередил наши нужды. Мы преломили кусок черствого хлеба, запивая его теми нескончаемыми глотками сладкого белого вина, какие получаются, когда пьют из бездонной деревянной чаши, образованной горлышком бурдюка, а затем, в восторге от этого простора, залитого ярким солнечным светом, разбрелись по равнине, сжимая в руке ружье и надеясь, подобно юному Аска-нию, увидеть, как «Aprum aut fulvum descendere monte leonem»[49].

Гора, красивая и скалистая, была рядом, и над ее голой вершиной кружили хищные птицы, но вот что касается свирепого кабана и рыжего льва, то в них явно чувствовался недостаток, и мне пришлось отправить в пару куропаток, не задев их, правда, одну из пуль, которыми я зарядил ради них оба ствола своего карабина.

Выстрел этот, при всей своей безрезультатности, помог мне оценить меткость моего ружья — настоящего шедевра, созданного Девимом. Обе куропатки находились примерно в ста футах от меня и держались на расстоянии шести дюймов друг от друга; я целился между ними, рассчитывая на отклонение пули влево или вправо. Однако пуля, напротив, пролетела точно посередине. Тем временем Маке и Александр, менее честолюбивые, чем я, затеяли всего-навсего охоту за жаворонками, зеленушками и трясогузками, причем вовсе не с целью их истребления, а во имя общественной пользы. Просто нас предупредили, что в пути мы не найдем ничего или, в лучшем случае, почти ничего съестного, и мы были не прочь прибавить к этому «ничего», даже если это будет «почти ничего», дюжину съедобных пичужек.

По обе стороны дороги началась ружейная пальба. Стрелками были Александр и Маке, Буланже снабжал их пыжами, Жиро думал о своем семействе, а Дебароль, которому его любимый карабин расшатывал челюсть при каждом произведенном из него выстреле, не счел ценность дичи равновеликой причиняемой ею ущербу и разговаривал по-кастильски с Хуаном и Антонио. После того как мы извели фунт пороха и убили с дюжину воробьев, оказалось, что те три льё, какие нам нужно было проделать, чтобы добраться до места, где было намечено позавтракать, пройдены и впереди виднеется крупное селение, прячущееся среди ив и великолепных тутовых деревьев.

Буланже, к памяти которого я обратился, заявил, что это селение, кажется, называется Тино. Но как бы оно ни называлось, вид у него был изумительный: лазурный ручей пересекал этот двухцветный лесной массив.

Погода хмурилась, а голод, овладевая желудком, вызывал слабость в ногах. Александр, чувствовавший себя разбитым и усталым, влез на свою лошадь, Жиро, Дебароль и я забрались на мулов, и только Буланже, как ни удобно было ему в своей грелке, с восторгом ухватился, словно новоявленный Антей, за возможность не расставаться с землей под ногами и небрежно заявил, что он нисколько не устал и предпочитает и дальше идти пешком, а на муле поедет только после завтрака.

Маке, возглавлявший верхом на Пандейго наш отряд, первым преодолел мост, у конца которого несколько ребятишек поджидали прибытия нашей внушительной кавалькады; Андалусия давала себя знать во всем, даже в облике этих детей; это были уже не маленькие страшилища, мрачные и худые, одетые в лохмотья, как в обеих Касти-лиях и в Ла-Манче, а добрые и веселые красивые дети: они бегали перед нами с криками, которые, возможно, нельзя было назвать приветственными, но все же бегали и кричали — то есть обнаруживали две главные характерные черты, присущие детству.

Перебравшись через мост, мы сквозь пелену мелкого дождя разглядели вытянувшийся ряд домов. «Ах! — обрадовались охотники. — Возможно, нам удастся вымыть руки!» — «Ах! — подхватили остальные. — Возможно, нам удастся позавтракать!»

И только Дебароль и Жиро молча переглянулись: они не забыли опыт своего предыдущего путешествия. «Хуан! — вымолвил наконец Дебароль. — В каком трактире мы остановимся?» — «Черт побери! — воскликнул Александр. — Разумеется, в самом лучшем!»

Должен заметить, сударыня, что просить погонщика сопроводить вас в лучший трактир так же бесполезно, как просить об этом его мула. Для погонщика лучший трактир — это всегда тот, где он привык останавливаться сам.

Поэтому Хуан даже не ответил Дебаролю, полагая его слова праздными. Дебароль повторил свой вопрос. «Вот в том», — произнес погонщик, показывая на последний дом деревни. «Черт побери! — воскликнул я. — Стало быть в Испании, как и во Франции, тот дом, что нужен, всегда оказывается последним на улице; тем не менее улица обычно имеет два конца, а поскольку случай должен благоволить к ним поочередно, то у того, кто ищет, лишь один шанс из двух, что ему не повезет».

Дождь продолжал идти, становясь все сильнее и сильнее; ворота указанного нам дома, похожие на темную дыру, выдолбленную в белой стене, манили нас под свой широкий свод; мы въехали. Несколько мужчин с хмурыми лицами, несколько довольно некрасивых женщин и несколько детей с растрепанными волосами вошли вместе с нами в какое-то сооружение вроде сарая, следуя за нашими мулами и разглядывая сеньоров и их эскопеты; эскопе-ты всегда интересуют испанцев, а уж если эскопет сразу семь, тем более!

Слева от упомянутых выше закругленных ворот располагался огромный общий зал, настоящий театральный вестибюль, лишенный окон и не связанный видимыми переходами с остальной частью дома; это был типичный испанский трактир — площадка, вымощенная галькой, о которую вы сбиваете себе ноги, кругом белые стены, из обстановки — три скамьи, очаг, круглые ясли для мулов, а также странные и разрозненные принадлежности, развешенные то там, то здесь, такие, как связка красного стручкового перца, амфора с длинным горлышком, бурдюк из козьей шкуры и гитара. Таково было состояние помещения; состояние же предметов в нем было следующее: в очаге еще сохранились остатки жара, в амфоре — остатки воды, в бурдюке ничего не сохранилось, а все струны гитары были на месте.

Мы въехали туда с немалым шумом, но топот мулов привычен для хозяев испанских трактиров; невзирая на этот шум, который во Франции заставил бы сбежаться и хозяев и слуг, где бы они ни находились — от погреба до чердака, никто не пошевелился, не помог нам спешиться, не придержал за уздцы наших мулов, перед нами не предстали излучающие радушие алчные лица хозяина или хозяйки, которые всегда так приятно видеть голодному путешественнику. Рядом не оказалось даже лающей собаки, которой можно было дать пинка, чтобы сорвать на ней свою досаду от подобного приема. Однако, вглядевшись в темноту, мы заметили мужчину и женщину, сидящих на скамейке перед дымящимися углями очага.

Хозяин, а это был он, безмятежно вдыхал и выкашливал дым своей сигареты, а хозяйка наблюдала, как он это делает. Росный Ладан, который в сравнении с этими живыми мумиями мог бы сойти за чудо расторопности, подошел потрясти сидевшую во мраке пару. Мы же тем временем, посмотрев, как встают рядком наши мулы, с которых стекали струи дождевой воды, отцепили наши ружья; каждый протер свое, обнаружив при этом, в каком плачевном состоянии находятся его руки, после чего все хором вскричали: «Agua, agua, agua![50]» Однако в Испании любой крик, особенно когда он раздается в трактире, подобен гласу вопиющего в пустыне, и потому я, уже начавший приходить к такому убеждению, стал оглядывать все углы и стены в надежде увидеть предназначенную для воды емкость.

Тем временем Александр растянулся во весь рост на скамье; Жиро рыскал в поисках картофеля; Маке, все еще пребывая в печали, оттого что он не получил письма в Гранаде, но надеясь получить их в Кордове, уткнулся в свои записи; Буланже горевал по поводу плохой погоды, а Де-бароль надевал на плечо свой неизменный карабин, сняв его с бока верхового мула; исполняя все эти различные действия, каждый продолжал повторять: «Agua, agua, agua!»

Росный Ладан подошел ко мне и произнес: «Понимаете, сударь, они не шевелятся, поговорите с ними сами!» Как Вы помните, сударыня, я говорил Вам, что Поль знает несколько испанских слов. Собственно говоря, он знает всего два слова: «mira» и «anda», что означает «Смотрите!» и «Идите!». Он по справедливости распределяет эти слова между людьми и животными, избегая двойного их использования: первым он говорит «mira», вторым — «anda». Обычно таким способом Росный Ладан обращает внимание одних на те жесты, какие он делает, а других — на те, какие он собирается делать. Итак, Поль третий раз дотронулся до плеча хозяина и произнес: «Mira».

Трактирщик вытянул руку, как это мог бы сделать пробуждающийся Эпименид, вздохнул и снова принял свою прежнюю меланхоличную позу. Росный Ладан повернулся ко мне, взглядом спрашивая, что делать. «А, черте ним! — ответил я, пожимая плечами. — Мы сами о себе позаботимся».

И я тотчас же указал ему пальцем на что-то вроде котелка, довольно неплохо вычищенного и выставившего в углу зала свой тускло-золотой вогнутый круг; на этом круге сиял, словно звездочка, отблеск света, пробившегося сквозь какую-то щель. Росный Ладан схватил котелок^ погрузил его в ведро с водой, из которого наши погонщики только что поили мулов, и торжественно понес мне. Каждый из нас засучил свои рукава, а мои уже давно были наготове.

Однако хозяин — то ли он вообще питал неприязнь к чистым рукам, то ли ему показалось, что соприкосновение с кожей француза, а тем более шести французов, осквернит испанский котелок, — одним прыжком преодолел расстояние, отделявшее камин от Поля, вырвал из его рук котелок и, яростно вращая глазами, вылил из него за порог всю воду — от первой до последней капли. Затем, довольный этим подвигом, который я позволил ему совершить, пребывая в убеждении, что его порыв был не столько следствием раскаяния, сколько выражением услужливости, он снова сел на свое место.

На минуту мной овладело желание схватить одну из скамей, находившихся у меня под рукой, и расплющить его между двумя скамьями, но Александр, увидев, как загорелись мои глаза, и, зная, как быстро после подобной вспышки раздается гром, схватил меня за одну руку, в то время как Жиро удерживал другую. «Это противоречит нашим договоренностям! — вскричал я. — Вы прекрасно знаете, что при первом же проявлении заносчивости…» — «Отец, хозяин постоялого двора может быть груб с нами, но никоим образом не заносчив…» — «У этого малыша Дюма, — заметил Жиро с выражением, присущим только ему одному, — в десять раз больше ума, чем у его отца». — «Что такое?» — воскликнул Дебароль, в первый раз выходя из состояния дремоты без вмешательства пальца Жиро и хватаясь за карабин. — «Ничего, — ответил я. — Однако мы уходим отсюда».

Я вскинул ружье на плечо, друзья последовали моему примеру, и мы вышли, оставив мулов под присмотром наших погонщиков. Поль шел последним, бормоча: «Но я же ему говорил "mira, mira", а теперь вот ато уходит». «Ато» — третье испанское слово, выученное Полем; оно означает «хозяин», «владелец», «кормилец».

Поскольку я не раз готовил еду для всей нашей компании, то, вероятно, по отношению ко мне это слово применялось в последнем из его значений. Короче, произнесенное вполне серьезно испанцами, слово это было повторено в шутку моими друзьями, после чего было решено, что, каким бы ни было его значение — хозяин, владелец или кормилец, — оно становится моим прозвищем. Впрочем, хозяин и его жена на краткую речь Поля обратили не больше внимания, чем на наш уход.

До чего же, сударыня, странное существо испанский трактирщик! По правде сказать, он заслуживает особого наблюдения со стороны мыслящих бытописателей. Он живет в доме, стоящем на проезжей улице; над дверью этого дома написано: «venta», или «fonda», или «posada», или «parador» — все эти слова можно перевести более или менее точно как «гостиница»; но каждый раз, когда путешественник, привлеченный такой надписью, имеет неосторожность переступить порог этой двери, он подобным посягательством на неприкосновенность жилища навлекает на себя ненависть его хозяина. Для этого разъяренного хозяина с горящим взором и почти угрожающими жестами даже деньги не имеют никакой ценности. Однако ему было бы неплохо разобраться в самом себе, ведь так легко стереть надпись над дверью, и к тому же испанцу так мало надо сделать, чтобы перейти от ремесла трактирщика к положению обывателя, что, честно говоря, это обеспокоит его ничуть не больше, чем переход от положения обывателя к ремеслу трактирщика.

Мы снова отправились в путь. Я уже говорил Вам, помнится, что трактир, куда привели нас погонщики, располагался на краю деревни. Так что теперь мы должны были возвращаться по уже пройденной нами дороге, чтобы отыскать другой. Над дверью дома, стоящего в середине улицы, мы прочли надпись «Парадор Сан-Антонио». Мы вошли. Нас ожидали здесь точно такой же мощеный дворик, такой же мрак, такой же стручковый перец и такая же гитара; однако в темноте, освещаемой отблеском угасающего огня, виднелись два веселых лица: одно, обрамленное красивыми черными волосами, было лицом хозяйки, а другое, в колпаке из красноватой шерсти, — хозяина. При виде нас хозяин и хозяйка встали и двинулись нам навстречу. Тут даже Жиро, вечный защитник нравов и обычаев Испании, воскликнул: «Осанна!», а Дебароль присоединился к нему с возгласом: «Чудо!» Первый раз за все время своего пребывания в Испании они столкнулись с подобной предупредительностью.

В ту же минуту, радуясь возможности покончить со своим гневом и вернуться в сферы человеческого благодушия, мы велели зарезать пару кур, разбить два десятка яиц, очистить ведро картофеля и нарезать лук. Хотя мне следовало бы сказать «мы зарезали пару кур, разбили два десятка яиц, очистили ведро картофеля и нарезали лук». Маке, обливаясь слезами, резал лук, Жиро чистил картофель, Буланже разбивал яйца, а Дебароль, приказав зарезать кур, следил, чтобы их сразу же после этого не бросили в кипящую воду, как это принято в Испании. Что касается Александра, то, как известно, его обязанности сводились к тому, чтобы сразу по прибытии отыскать самое удобное место для сна и немедленно там уснуть. Я же искал не место для сна, а стол.

Трактирщица, видя, как я брожу по помещению взад-вперед, отважилась спросить меня, что я ищу. — «Мне нужен стол», — ответил я. — «Пожалуйста, вот он», — промолвила она. Я не заметил стола, сударыня, потому что на нем уселся Поль.

В Андалусии в качестве столов служат табуреты, чуть меньшие по высоте, чем обычные. Андалусия в 1846 году от Рождества Христова и на 1262 году Хиджры такая же арабская, как и сами арабы. Андалусцы едят не за столом, а за табуретом. Если вы желаете есть за таким табуретом, вам надо сесть на пол. Если же вы непременно хотите есть rto-французски, то надо сесть на табурет, а еду держать на стуле или на коленях.

Дебароль был послан на поиски трех-четырех столов под стать первому. Придвинув их друг к другу, можно было получить нечто похожее на скамейку. Эти столы были найдены, расставлены нужным образом и покрыты одной из наших накидок. Через три четверти часа на этот импровизированный стол водрузили двух поджаренных кур, омлет с ветчиной, жареный картофель и салат. Особенность салата заключалась в том, что он был приготовлен без растительного масла и уксуса.

Сударыня, если Вы когда-нибудь соберетесь путешествовать по Испании, где растительное масло отвратительное, а уксус никуда не годен, я советую Вам есть салаты без масла и уксуса. Салаты без масла и уксуса делаются с яйцами и лимоном. В Испании всюду хорошие яйца и прекрасные лимоны. Салат этот придуман мною, и я надеюсь оставить ему свое имя.

Трактирщица, уперев руки в бока, с удовольствием, смешанным с удивлением, наблюдала, как мы едим. Испанцы всегда удивляются, когда едят у них на глазах. Тем временем пуэбло — простите, сударыня, я вдруг, подобно Деба-ролю, позволил себе заговорить по-кастильски, — итак, тем временем деревня, видя, как из кухонной трубы вырываются клубы дыма, как яйца кладут в корзину, а служанка идет с кувшином вина в руках, и слыша крики умерщвляемых кур, поняла, что в парадоре Сан-Антонио происходит пиршество; шум этого пиршества доносился до того трактира, где нам не дали вымыть руки. Так началась наша месть.

Увы, сударыня! Так уж устроен человек — он согласен не заработать деньги, но при условии, что их не заработает его сосед; если же сосед их заработает, он начинает завидовать. Зависть еще больше подогрел Пьер, отправившийся по нашему приказанию убедиться в том, что мулы готовы, и взявший с собой в дорогу тарелку, на которой были представлены образцы всех блюд, поданных к нашему столу. Наш первый хозяин мог таким образом удостовериться в том, что мы ели у его собрата кур, омлет, жареный картофель и салат. Это означало, что нам предстояло потратить не менее трех дуро, два из которых составляли прибыль хозяина парадора Сан-Антонио.

Во время нашего завтрака появился какой-то француз; он проведал о приезде соотечественников и поторопился прийти побеседовать с нами: в течение двух лет бедняга не имел возможности поговорить на родном языке ни с кем, кроме своей собаки. Несчастный малый был точильщиком; он приехал крутить свое точильное колесо в Испанию, надеясь вернуть былую остроту множеству ножей и навах. Но, по всей видимости, дело у него не заладилось. Я же, вместо того чтобы заставлять его что-нибудь точить, дал ему дюжину реалов, что доставило ему явное удовольствие. В благодарность за этот добрый поступок с нашей стороны он поведал нам, что в полутора льё от Баэны были остановлены и ограблены пятеро контрабандистов; один из них был даже убит в наказание за оказанное им сопротивление. А поскольку через день нам предстояло ехать как раз по этой дороге, чтобы попасть в Кастро-дель-Рио, то он советовал нам быть осмотрительными. Наши погонщики слышали об этом происшествии, но не знали, где оно случилось. Такова, сударыня, история нашей первой трапезы и сопровождавших ее приключений.

Целый день шел дождь; нам приходилось пересекать большие реки, в пучины которых наши мулы погружались до самых путовых суставов. С утра эти реки вздулись от непрекращающегося ливня. Мосты были перекинуты почти всюду, но, без сомнения, и мостам наскучило стоять, не имея даже капли воды, чтобы посмотреть на свое отражение; за них взялась сухость: они начали трескаться, потом раскалываться, и едва ли не у каждого осталось только по одной арке или по половине арки, торчащей наподобие слонового хобота.

Около четырех часов пополудни дождь прекратился. Мы слезли с мулов, разбрелись по обе стороны от дороги и добавили вторую дюжину подстреленных воробьев к уже имевшейся первой. С самого утра на дороге нам встречались только редкие небогатые караваны и отдельные путники, да еще какой-нибудь пастух в лохмотьях, стоявший на гранитном утесе посреди равнины, неподвижный и могучий, словно основание, на котором он возвышался; вдруг мы заметили, как с обратной стороны невысокого гребня появились сначала голова, потом тело, а затем вырисовались две ноги и две руки. Ноги замелькали, изо всех сил пытаясь нас догнать, а одна из рук стала подавать нам знаки, призывая нас остановиться и показывая на какого-то зверька во второй руке. Когда расстояние между нами сократилось до сотни шагов, мы поняли, что перед нами браконьер, а в зверьке узнали зайца. Охотник угадал в нас иностранцев и, полагая, что мы, в отличие от его соотечественников, лишены предубеждения к этому виду жвачных животных, надеялся сбыть его нам за хорошую цену.

«О, да это заяц, господа!» — воскликнул я, благодаря остроте своего зрения первым различивший предложенное нам четвероногое. «Неужто заяц?» — переспросил Дебароль. (Я всегда подозревал, что Дебароль не любит зайцев.) «Зайцем не стоит пренебрегать», — заметил Буланже. «Особенно если он приготовлен моим отцом», — вставил Александр, склонный каждый раз изо всех сил возвеличивать славу, которую ему предстояло унаследовать. «Зачем нам заяц? — продолжал Дебароль. — Мы поужинаем в Алькала-ла-Реале, большом городе с пятнадцатью тысячами обитателей; было бы удивительно, если бы мы не нашли там, чем поужинать!» (В своем пристрастии к Испании Дебароль неисправим.) «И все же возьмем его, господа, — вмешался Маке, — возьмем!» — «А ты что скажешь, Жиро?» — спросил я. «А у меня нет права голоса, я обычный кассир: мне прикажут, и я заплачу. Это все, что я могу сказать». — «Ну, хорошо! Маке, пойдите навстречу этому человеку и поторгуйтесь; я открываю вам кредит в пределах двух песет».

Хочу напомнить, что для Маке была создана особая должность любителя торговаться, доселе неизвестная в финансовой иерархии. Следует сказать, ко всем своим обязанностям, в том числе и финансовым, Маке относился с яростной добросовестностью, в которой я его уже упрекал и которую он всегда проявлял как в важных делах, так и во второстепенных.

Мы следили за ним. После двухминутных переговоров заяц перешел из рук браконьера к нашему другу, и мы увидели, как Маке возвращается, с триумфом неся нам превосходного трокара. Простите меня, сударыня, за употребление охотничьего термина: так называют молодого зайца, которому не хватает всего нескольких месяцев, чтобы достичь своего наибольшего размера.

«Сколько?» — спросил я у Маке. «Одна песета». — «Друг мой, вы чудо экономии. Жиро! Выдайте песету Маке!» — «Извольте». Монета перешла из рук Жиро к Маке, а затем от Маке к браконьеру, и тот удалился, весьма довольный сделкой. Во Франции заяц стоит три франка, нам же посчастливилось приобрести его за сорок су.

Мы снова тронулись в путь, сделав перед этим короткую остановку, в течение которой каждый из нас успел прижать бурдюк к своей груди, подобно тому, как пастух прижимает к себе свою волынку — не для того, чтобы выдуть из нее воздух, а чтобы извлечь из нее звук.

Хотите, сударыня, представить себе, как мы выглядели на фоне окружающего пейзажа? Нет ничего проще. Пересеченная местность, гора сменяет гору, и за каждой новой вершиной, если позволяет обволакивающий нас густой туман, перед нами открываются чудные дали; они казались бы еще прекраснее, если бы солнечный луч придал им жизнь. Впрочем, это не так уж важно, мы довольствовались этими далями, ибо они и так прекрасней всех, какие мы видели. А теперь вообразите, как мы либо взбираемся почти всегда один за другим по склону горы, прочерчивая ее длинной пестрой лентой; либо как половина нашего каравана уже скрылась за гребнем, в то время как вторая половина еще заметна и один или двое из нас отчетливо выделяются на вершине; либо, наконец, как мы спускаемся по склону, противоположному тому, на который мы только что взбирались; вот так перемещается наш караван, вот чем он занят.

Дебароль с карабином на плече идет впереди на расстоянии десяти шагов от нас, образуя авангард. Время от времени его пронизывает холод, он издает свое «бррр!» и, чтобы согреться, фехтует зонтиком. За ним иду я, за мной Маке, а иногда я следую за Маке. Мы задираем голову, пытаясь разглядеть красивые очертания гор, живописные горизонты, теряющиеся в облаках горные пики, запасая в памяти такое количество пейзажей, что нам их хватит на пятьдесят томов. Александр, все время верхом на Акке, сравнивает методы Боше и Дора, без конца занимается вольтижировкой, перескакивая с седла то на левый бок лошади, то на правый, то на ее круп, и, подобно войсковому сержанту, разъезжает от головы каравана к его хвосту, чтобы поделиться с каждым, словно боевыми припасами, своими каламбурами и остротами. Погонщики уже вкратце говорили со мной по поводу непривычных упражнений, каким он подвергает их лошадь. По их мнению, она не выдержит больше трех дней такой жизни. Я склонен согласиться с ними. Буланже предоставил своему мулу возможность идти как ему вздумается; он сидит уверенно, ноги его в тепле, и вид у него такой блаженный, что приятно на него смотреть. Жиро, опытный наездник, использует все свое умение, чтобы заставить своего мула идти бок о бок с мулом Буланже. Они беседуют, обсуждая краски, цвет, ослабление света и т. д. и т. п. Последним едет Росный Ладан. Он восседает на некоем подобии платформы, состоящей из сундуков, складных дорожных сумок и спальных мешков; на ней он ест, пьет, спит и с нее же падает.

«Но как же так, — скажете Вы, сударыня, — я немного разбираюсь в грамматике и вижу, что вы используете в своем рассказе глаголы несовершенного вида, обозначающие постоянно совершающиеся действия. Я готова принять, что Дебароль непрерывно фехтует своим зонтом, а вы с Маке только и делаете, что запасаетесь пейзажами; пусть Александр все время вольтижирует, пожалуйста; я соглашусь и с тем, что Жиро и Буланже непрерывно говорят о живописи, но, в конце-то концов, не бывает же постоянного состояния падения!» Извините, сударыня, бывает, и вот как это происходит.

Я уже говорил, что Поль ел, пил, спал и падал. Я употребил четыре глагола несовершенного вида в прошедшем времени, обозначающем длительность действия. Поглощение пищи Полем — процесс непрекращающийся, перерывы наступают только когда он пьет, спит или падает. У Поля всегда при себе хлеб с окороком, колбасой или крутыми яйцами, а также полная фляга с красным или белым вином. Вы не сможете правильно разобраться с грамматикой, сударыня, пока не познакомитесь чуточку с анатомией. Итак, Вам известно, что пищеварение вызывает приток крови к голове; Вам известно, что этот приток крови к мозгу порождает сонливость, притупляющую все чувства, даже ощущение опасности. Поль во сне забывает, что он сидит на муле, вернее на багаже, навьюченном на мула; пока тот идет ровно, Поль, согласно всем законам притяжения, покоится, не нарушая положение центра тяжести, но, как только мул начинает спотыкаться, равновесие нарушается и Поль падает.

Так что я позволю себе утверждать, что это непрерывное состояние — Поль ест, пьет, спит, падает. Точнее говоря, я должен был бы добавить: «Поль встает и вновь взбирается на мула» — таким образом я описал бы весь цикл его дневного времяпрепровождения. «А как можно без конца падать и не ломать себе кости?» — спросите Вы.

Я ждал этого вопроса, сударыня, и готов к ответу. Вот он: «Я не знаю!» Вернувшись в Париж, я буду добиваться создания при Медицинской школе специальной комиссии по изучению Поля. Наверное, он сделан из каучука; это самая вероятная гипотеза, особенно если учесть, что он цветной. Когда Поль падает, этого совершенно не слышно: он просто подскакивает, и все. Потом он поднимается на ноги, его рот распахнут в улыбку, и тридцать два зуба сверкают на солнце.

«Подумать только, — говорит он, — я упал сегодня во второй… в третий… в четвертый раз». Как видите, он не жалуется, он доволен, что может пересчитать свои падения. Поль прекрасно считает: до ста. Так что у нас его падения вызывают только относительное беспокойство. Каждый раз, когда слышатся взрывы хохота наших погонщиков, мы поворачиваемся и видим, как Поль в своем черном бурнусе с красными кисточками вылезает из какой-нибудь рытвины и, произнося привычную фразу, только что приведенную мной, с помощью Хуана и Антонио забирается на свое прежнее место.

Я сказал «относительное беспокойство» потому, что такие падения Поля не проходят без значительного ущерба для него и для всех нас. Он теряет то свое вино, то свою флягу, то наши капсюли, то наш порох, то наш свинец и потерял даже несколько поэтических сборников, доверенных ему. Поэтому при каждом падении Поля мы поочередно обследуем место его падения, но поиски эти безрезультатны: найти никогда ничего не удается, и только вечером обнаруживается, что днем случилась пропажа. А поскольку наши погонщики — люди честные и неспособные на злой умысел, то, по-видимому, наше добро поглощает земля или нас обворовывают гномы. Вот, кстати, один пример, сударыня.

В первый же день, в полдень, когда мне тоже захотелось пополнить наши запасы провизии несколькими жаворонками, я слез с мула и, ощутив в кармане своих брюк какую-то стеснявшую мои движения вещь, засунул туда руку и вытащил шестизарядный пистолет. Вероятно, Вы помните, что мы уже говорили о паре таких пистолетов. Итак, я вытащил шестизарядный пистолет и, подняв руку, воскликнул: «Есть ли доброволец с пустым карманом?» Два-три голоса мне ответили, и шесть или восемь карманов оказались к моим услугам. Но тут явился злой дух и стал давать мне советы. Пистолет мне мешал, и я опасался, что он точно так же будет мешать кому-нибудь из моих друзей. Я сказал Полю: «Держите пистолет и спрячьте его куда-нибудь!» Поль положил его в карман. Упомянув это, я возобновляю основной ход моего повествования.

К вечеру сильно похолодало; возможно, во Франции такую температуру сочли бы умеренной, но здесь она казалась леденящей. Погонщики изо всех сил хлопали себя по груди руками. Маке и Жиро спешились и пошли впереди колонны, преследуя двойную цель: согреться быстрой ходьбой и подготовить наше размещение в Алькала-ла-Реале. Все остальные с трудом тянулись за ними на своих уставших мулах; с наступлением темноты туман сменился дождем, и постепенно наша одежда пропиталась холодной изморосью. Так что нам очень хотелось поскорее добраться до места, но два обстоятельства препятствовали тому, чтобы мы ускорили шаг мулов. Во-первых, наши мулы сами по себе отказывались идти быстрее, а во-вторых, мы окоченели до такой степени, что все наши навыки верховой езды стали бесполезными, так как мы не чувствовали под собой мулов. Лично мне казалось, что при первом неосторожном шаге моего мула я свалюсь на землю, как Поль.

Однако вскоре мы стали различать в темноте конусообразную гору, у подножия которой раскинулся город. Грязная, разбитая меловая дорога с огромными лужами извивалась, будто раковина улитки. Наконец, мы добрались до какого-то подобия крепостного вала, по виду довольно живописного. Луна пробивалась сквозь облака и расцвечивала белыми и золотыми отблесками лужи воды, более глубокие, чем те реки, что попадались нам в течение дня. Мы проехали под стрельчатым сводом и оказались в предместье города.

Не успели мы сделать и десяти шагов, как вынуждены были спешиться, ибо мулы скользили от малейшего толчка, а на этой неровной мостовой таких толчков было двадцать в минуту. Я никогда не видел такого скользкого гололеда, как на этой мостовой Алькалы. Поль, заупрямившись, остался на муле и дважды слетал с него. Эти два падения вместе с предыдущими составили дюжину.

Наконец, мы добрались до площади; на другой ее стороне располагалась гостиница, более желанная в наших глазах, чем гавань в глазах матросов, уцелевших во время урагана. Я, несчастный иностранец, еще плохо различающий связь между внешним видом и внутренним убранством помещения, весь промерзший, на секунду остановился у двери, любуясь фасадом здания. Это был настоящий дворец с гербовыми щитами, лепными окнами и карнизами с узорами из листьев и цветов.

Я вошел. Маке и Жиро времени не теряли. Нас встретили приветливые веселые лица. Огонек гаванской сигары, торчащей во рту хозяина, объяснял, какому жертвоприношению мы обязаны столь любезным приемом. Росный Ладан, невероятно суетясь, устремился в гостиницу. От этой активности у меня, как всегда, мороз по коже пробежал. Я позвал его. Он сделал вид, что не слышит. Я повысил голос, он обернулся и по моему повелительному жесту подошел ко мне.

«Что вы потеряли, Поль?» — спросил я. Росный Ладан опустил голову. «Ну, так что вы потеряли?» — повторил я вопрос. «Сударь, всего в двухстах шагах от города». — «И что?» — «Мой мул споткнулся». — «И вы перелетели через голову?» — «Нет, прошу прощения, сударь, на этот раз я упал набок». — «Ну, это не так уж важно». — «Очень даже важно, сударь!» — «Почему?» — «Когда я перелетаю через голову мула, я падаю на спину». — «Да, и что?» — «А когда я падаю набок, то падаю на голову». — «Ну хорошо». — «Прошу прощения, сударь, совсем нехорошо, пожалуй даже очень плохо! Когда я падаю на голову, ничто не держится у меня в карманах». — «Ах, несчастный! Вы потеряли пистолет?!» — «Теперь вы поняли, сударь?» — удовлетворенным тоном воскликнул Поль. — Да, я его потерял», — продолжал он льстивым голосом. «Как?! — воскликнуло двадцать голосов. — Потерял пистолет?!» — «Да, потерял», — стыдливо потупился Поль, разводя ладонями в знак признания этого факта. «Так вы его потеряли? И где это случилось?» — «В четверти льё от Алькалы». — «Вы уверены?» — «Конечно, сударь. Он был у меня за четверть часа да падения, а через десять минут после падения я его не обнаружил; значит, я потерял его, когда падал». — «Так вы заметили, что потеряли пистолет? Заметили через десять минут после потери и не вернулись?» — «О сударь! Шел дождь, и к тому же было холодно». — «Но тогда, — сказал Маке, — есть еще возможность найти пистолет». — «Каким образом?» — «Сейчас темно, холодно, идет дождь, как говорит Поль, вся Алькала спит, и пистолет некому подобрать». — «Эй! Хуан! Эй! Антонио!» — позвал я.

Погонщики подбежали. «Вы заметили место, где Поль упал в восьмой раз?» — «Извините, сударь, в девятый». — «Пусть в девятый». — «И где это было?» — «Рядом с дорогой, ведущей в замок, в нескольких шагах от креста, указывающего на развилку двух дорог». — «Да, и что?» — «А то, что Поль, падая, потерял шестизарядный пистолет. Сбегайте туда, ребята! Я дам по пятнадцать франков каждому, если пистолет найдется, и пять франков, если вам так и не удастся его найти». Они схватили фонарь и выбежали из трактира.

Через полчаса они вернулись, ничего не отыскав. «Как странно! — бормотал Поль. — Как странно! Я потерял его именно там».

А теперь, сударыня, я объясню Вам, почему все это так серьезно. Дело вовсе не в самой потере, а в возможных последствиях ее. Слушайте и трепещите!

Шестизарядный пистолет — разрушительное оружие, совершенно неизвестное в Испании, где распространены еще эскопеты Жиля Бласа. Он менее всего похож на пистолет; я бы даже сказал, что он скорее похож на мотовило. Действительно, каждый раз, когда указательный палец дергает за кольцо, заменяющее здесь гашетку, ствол, который состоит из шести трубок, скрепленных друг с другом, поворачивается вокруг оси, и при каждом повороте происходит выстрел. А теперь представьте бедного испанца, который либо уже сегодня нашел пистолет, либо найдет его завтра утром. Сначала он обрадуется, увидев этот привлекательный с виду предмет; потом, чтобы разобраться в его предназначении, он начнет искать механизм именно в ту минуту, когда дула всех шести заряженных пулями стволов будут смотреть ему в лицо. «Боже мой!» — восклицаете Вы.

Вы поняли: он выбьет себе мозги не хуже Вертера; смерть человека и горе его семьи будут на моей совести, хотя я могу упрекать в этом только Росного Ладана. После такой грустной картины, сударыня, не буду описывать Вам ни наш ужин, ни наши кровати; отложим подобные описания на завтра, и это будет тем более разумно, что мое письмо уже составляет по объему десять или двенадцать газетных столбцов.

Примите и пр.