Счастливчик [Войцех Жукровский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Счастливчик

В книгу вошли повести известных польских писателей Е. Вавжака, З. Домино, В. Роговского, В. Жукровского, которые могут дать советскому читателю представление о современной прозе ПНР.

Повесть Ежи Вавжака «Линия» несколько лет назад пользовалась большим успехом у польского читателя. Ее герой Михал Горчин, избранный первым секретарем горкома партии небольшого польского города, вынужден преодолевать косность, бюрократизм, безразличие окружающих его людей, ему приходится бороться за личное счастье. В какой-то степени «Линия» объясняет некоторые причины кризиса в Польше в 1980—1981 годах.

Главный герой повести Збигнева Домино «Шторм» служит командиром военного корабля. Бывшему деревенскому мальчишке, ставшему в народной Польше офицером ВМС, в драматических обстоятельствах приходится решать судьбу корабля и своих подчиненных. Большое место в повести отведено боевому содружеству моряков СССР, ПНР и ГДР.

Веслав Роговский в своей повести «Авария» рассказывает о мужестве людей, борющихся с пожаром, который угрожает гибелью фабрике и небольшому городу. В «Аварии» представлены различные люди: рабочие, инженеры, военнослужащие, которые, рискуя жизнью, спасают народное достояние.

В повести выдающегося польского писателя, председателя СП ПНР Войцеха Жукровского «Счастливчик» рассказывается о приключениях польского журналиста в Лаосе во время национально-освободительной войны народов Юго-Восточной Азии против американского империализма. Автор хорошо знает описываемые места, он много лет провел в этих районах Индокитая. Польская критика очень высоко оценивает повесть В. Жукровского, считая ее одним из лучших образцов этого жанра в литературе народной Польши.

Войцех Жукровский СЧАСТЛИВЧИК

Он возвращался напрямик, тропинкой, через сухое в эту пору рисовое поле. Безоблачное небо излучало зной, хотя солнце рассыпалось в белую слепящую пыль. Солдат в выцветшем мундире, которого к нему приставили, лениво тащился сзади. Роберт слышал, как под его ногами с хрустом ломалась солома, как он спотыкался о затвердевшие на жаре комки красноватой глины: солдат еле передвигал ноги. Легкий ветерок вздувал пыль, доносил запахи высохшей земли и мертвой стерни.

— Не сердись, Коп Фен, здесь и в самом деле ближе, — повернулся Роберт, остановившись, — к тому же я завтра улетаю, и ты наконец-то отдохнешь.

Солдат поднял голову, прикрытую фуражкой, похожей на жокейку; смятый козырек, надвинутый на глаза, отбрасывал на его лицо тень, только зубы белели в улыбке.

— Завтра дадут еще какой-нибудь приказ — нет, лучше уж ходить за тобой. От тебя хоть интересное что-нибудь услышишь. — Он старательно подбирал французские слова. — Но здесь тоска — одни голые поля. Надо было идти по дороге мимо ручья, там девушки купаются. Можно пошутить, поболтать с ними или просто поглазеть, ведь воды сейчас мало, по колено…

Матерчатый подсумок оттягивал его слабо затянутый ремень, ствол карабина у Коп Фена заткнут промасленной паклей, ворот гимнастерки широко расстегнут; нижней рубашки не видно — похоже, гимнастерка была надета прямо на голое тело.

— Говорят, что завтра за мной прилетит самолет. После обеда нам с Саватом предстоит небольшая экскурсия, тогда уж он будет меня опекать. Ты свободен. Можешь пойти куда захочешь.

— Вдруг тебе взбредет в голову прогуляться? А меня не будет. Что тогда? Мне велено, чтобы я ни на миг от тебя не отходил.

Роберт посмотрел на пятно тени, темнеющее возле ноги. Был полдень. Далеко на холме виднелись ослепительно белые стены здания, в котором еще два месяца тому назад жил французский губернатор. Крыши с приподнятыми углами на китайский манер, светло-зеленые жалюзи веранды, обращенные в сторону долины; плетенные из бамбука кресла-качалки с вмятыми по форме тела сиденьями обещали отдых. Упасть в кресло и, покачиваясь, слушать его скрип, смотреть, ни о чем не думая, на горы, на буро-зеленые джунгли, созерцать белесое небо, на котором не видно птиц, ощущать всем телом, как замедляется движение качалки, вдыхать чужой, пряный запах этого безмолвия, дожидаясь, пока босоногий слуга нальет из огромного термоса кипятка в чашечку и всыплет щепотку зеленого чая, — да, отдыхать, а может, в этот редкий час покоя, сиесты, попробовать разобраться в самом себе. Наконец-то выдалась минута, когда ты совсем один и можешь спокойно подумать, сосредоточиться, прислушаться к своему внутреннему голосу. Грустно — слишком уж быстро летит время.

Солдат облизал сухие губы. Его узкие глаза влажно блестели из-под козырька фуражки; казалось, у него небольшой жар. Он напомнил:

— Скоро обед.

— После еды надо бы отдохнуть.

— Да, испытать блаженное чувство сытости и подумать с благодарностью о тех, кому мы этим обязаны.

— Кто тебя научил таким вещам?

— Политрук. Он очень умный человек, ему известно о многом таком, что даже бонзам не снилось. Пошли.

Они медленно двинулись вперед, топча хрустящие пучки соломы. Кузнечики со стрекотом разлетались из-под ботинок. Издалека доносились басовитые голоса больших храмовых барабанов.

— Это голодающие из пагоды. Решили о себе напомнить, — вслушивался в гул барабанов Коп Фен. — Риса требуют.

— Они что, на молитву зовут?

— Нет, время обедать. Вот они и бьют в барабаны, стращают крестьян, чтобы те поторопились принести им полные миски… Я этих монахов просто не перевариваю, уж я бы заставил их работать. Кормятся возле старых баб, выманивают одежду, фрукты. Женщины обстирывают, кормят их, угождают. А монахи взамен плетут байки про духов, которые якобы живут в каждом камне, в каждой могиле, роще или ручье, про блуждающих упырей — у баб глаза на лоб лезут. Любят людей попугать… Да ведь все это вранье, пустые россказни.

Роберт вытер вспотевшие руки о штаны и перевесил на другое плечо сумку с лекарствами — вожделенный предмет для всех солдат. Уж как они любят лечиться, с каким благоговением глотают таблетки против малярии! Но висящий на шее Роберта фотоаппарат с запасными объективами весил больше, чем сумка с лекарствами.

— А ты думаешь, что у вас здесь упыри не водятся?

Солдат взглянул на него исподлобья, а потом, поняв, что журналист его разыгрывает, весело рассмеялся.

— Как не быть! Есть вампир Ко Ток — он нападает на одиноких женщин. Выгрызет внутренности, а потом набьет живот рисовой мякиной. После этого женщина делается бесплодной, и сколько бы муж ни старался, ей уже все равно не зачать.

Мертвенно шуршала под ногами сухая солома. Теплый ветер ласково овевал лицо и шею Роберта; одуревший от жары кузнечик ударился о колено и, зацепившись за штанину, так и ехал на ней; ветерок выгибал его длинные усы.

— От Ко Тока убежать трудно, — продолжал рассказывать солдат, — ступни у него вывернутые, он взад и вперед одинаково бегать может… А бонзы внушают крестьянам, что до тех пор, пока в пагоде под их святыми руками гудит барабан, демоны в деревню не сунутся. Я тоже раньше в это верил. Жалко, что ты не попадешь в Сиенгкуанг, в мои родные места… Раз я охотился на питона, а он возьми да и скройся в пещеру. Вижу — в скале узкая трещина, я заглянул — там внизу шум, вроде бы река течет. Я факел туда всунул, и верно — озеро. Вода чистая-чистая, дно видно, а там скелеты, вокруг них разбросаны ожерелья, браслеты, перстни. Все так и сверкает при свете факела. Но что-то меня удержало — я не стал спускаться, а бросил факел вниз. Тут все озеро вспыхнуло, над ним начали вставать огненные столбы, они летели ко мне. Я закричал и бросился бежать.

Роберт слушал с интересом, жалея, что нельзя проверить, правду ли говорит Коп Фен. А ведь это могло стать великим открытием, о котором кричали бы все газеты.

— Тут я и вспомнил, что старики рассказывали, будто бы есть такая пещера, где хоронят королей. Место это стерегут злые духи, так что живым туда хода нет… Там на дне кости смельчаков. А еще туда бросали разные драгоценности, чтобы у того, кто найдет вход в эту пещеру, глаза бы разгорелись, чтобы алчность его погубила и замолчал бы он навеки. Так что никто, кроме жрецов, не знал дороги к гробнице королей.

— А монахи знают туда дорогу?

— Нет. Это было давно, много-много поколений назад; те жрецы уже умерли. Они жили прежде в этих горах, а потом ушли на юг и там основали царство Люнг. Это они показали нам, как приручать слонов.

— И ты никому в деревне не сказал?

— Нет. Молодой был, боялся, что меня убьют. Ведь я остался жив, хотя и нарушил запрет, заглянул в гробницу. Вот только недавно, здесь, в партизанской армии, я рассказал об этом случае офицеру. Он объяснил мне, что никакие это не духи, просто газ ядовитый идет из земли, он-то и горит от огня. И что в давние времена жрецы хорошо знали, как спасти от воров гробницы своих королей.

— У них, видно, был второй вход. А возможно, в период муссонов ветер выдувал оттуда более тяжелый газ. Слышал ли ты, что бывают случаи, когда из горы встает неизвестно откуда взявшийся огонь?

— Да. Об этом мне говорил и офицер.

— А смог бы ты снова найти вход?

— Не знаю, — смущенно ответил солдат, — ведь это было давно, с тех пор я туда не ходил… Тогда я был темным крестьянином, духов боялся. Но если поискать, то, пожалуй, можно найти.

— А меня ты отвел бы туда?

— Да, но из пещеры ничего нельзя брать. Там и вправду были гробы с телами королей. Умерших тревожить нельзя, они могут отомстить.

Рассказ Коп Фена вызывал у Роберта неудержимое желание задержаться здесь еще, — ведь никто ни о чем не узнает, пока он сам не заявит о своем открытии. Удача сама идет ему в руки, — так стоит ли отказываться? А может, это одна из легенд, ведь они же совсем как дети, хотя у них теперь в руках современное оружие. В конце концов, что бы Коп Фен ни говорил, как бы ни гордился тем, что он солдат революции, он все еще верит в этих духов, опасается их мести.

— Ты думаешь, там кто-то ходит?

— Да, невидимые люди, — ответил серьезно Коп Фен. — Они сорок дней едят одни бананы, и, когда луна идет на убыль, они тают вместе с ней, уменьшаются, пока не превратятся в тени. В безлунные ночи они летают и как раз в это время объедают наши бананы. Бывает, что целые гроздья сорваны — я сам видел большие кучи кожуры под деревом. И никаких следов. Они, должно быть, прилетали вместе с ветром.

— Так ведь это же большие летучие мыши! — воскликнул Роберт.

— Нет, после летучих мышей остается помет, летучую мышь я узнал бы сразу, — оправдывался солдат. — Невидимки эти сторожат могилы. В дом они входят неслышно, лестница скрипит, а никого не видно. Даже дыхание их порой можно услышать, как будто они сидят рядом. Они приходят только безлунными ночами, чтобы их не выдала собственная тень… Они могут задушить, пырнуть, убить твоим же ножом или подсыпать тебе яду — нет, от них не убережешься.

— Почему же ты рассказал мне о тех могилах?

— Да потому что ты мне нравишься, а вдобавок, ты уже улетаешь, мы никогда с тобой туда не пойдем, а говорить-то ведь о чем-то надо, уж больно скучно брести по пустому рисовому полю.

Можно ли ему верить? Воображение у этих простых людей по-своему объясняет непонятные для них явления. Им кажется, что существует какой-то высший мир, который необходимо понять, и необыкновенно логично воссоздают его себе. Парень наверняка не врет. Он верит в то, о чем говорит, только все это выдумки.

— Я поехал бы туда с тобой, — неожиданно для себя решил Маляк. — Сиенгкуанг в наших руках. Командир батальона даст мне джип и бензин. Давай попробуем.

Коп Фен остановился. Солнце пекло, кузнечики стрекотали, как будто предостерегая от чего-то. Басовитый голос барабана умолк.

— Когда? — Да хоть сегодня. Разве тебе не хочется поехать в свою деревню, ты ведь там давно не был. Зайдешь к знакомым, расскажешь, как воюешь с врагами, — соблазнял его Роберт. — А потом отправимся с тобой якобы на прогулку и заглянем в ту пещеру. У меня отличный фонарик.

— Так ведь тебе завтра улетать.

— Самолет заберет раненых. А я улечу со следующим.

— Разве ты не торопишься?

— Сейчас уже нет. То, что ты мне рассказал, очень важно. Я хотел бы это увидеть собственными глазами.

— Трогать ничего не будешь?

— Нет, только сфотографирую. Чик — и дело с концом.

— А место никому не выдашь?

— Нет, я напишу: где-то в Лаосе, в Королевстве Миллиона Слонов…

— Ну вот, напишешь — и все узнают, — с шумом сглотнул слюну обеспокоенный и как будто даже немного испуганный Коп Фен.

— Это будет напечатано в другой стране, на чужом языке, очень далеко отсюда, здесь никто ничего не узнает.

— Луна-то ведь одна, что у вас, что у нас. Она повелевает ими — возьмет да и перенесет их туда, к вам.

— Ты уверен, что они сейчас не крадутся за нами? А вдруг они подслушивают?

Коп Фен начал беспокойно озираться.

— Сейчас полдень, были бы видны их тени.

— А это что? — показал Маляк на темное пятно, съежившееся у его ног.

— Нечего меня стращать, — засмеялся солдат. — Сейчас зима, бананов нет, а без бананов у них никакого волшебства не получится.

— Значит, самое время, чтобы туда поехать, — настаивал Роберт, — главное, чтобы ты решился.

— Ты думаешь, нам это удастся?

— Конечно. Нужно прихватить с собой веревку. Выжжем газ, посмотрим, что там такое, сфотографируем и вернемся.

— Там питонов полно. Можно и поохотиться, мясо у них такое вкусное, — размечтался Коп Фен. — Только очень уж далеко ехать, да и дорога опасная. Мео[1] засады устраивают.

— Я рожден под счастливой звездой, — рассмеялся журналист, — меня называют Робертом Счастливчиком. Будь спокоен, все будет в порядке.

Стерня кончилась, теперь они взбирались по крутому склону холма, на котором, окруженная живой изгородью из терновника, возвышалась вилла губернатора. Повсюду валялись старые ящики из-под патронов, промасленная бумага, винтовочные гильзы и ржавые обожженные металлические ленты от пулеметов. Загремел металл, рыжие крысы бросились вниз, к ямам, из которых раньше выбирали глину. Зной угнетал, бумага на жаре скручивалась, тихо шуршала, кузнечики падали с сухим треском и, испуганные, тяжело улетали. Нагнувшись, чтобы взглянуть на машинописный документ с большими печатями, Роберт почувствовал зловоние, исходившее от разлагающегося трупа. Сладковатый, тошнотворный запах напоминал о войне.

Коп Фен остановился и показал на полуобгрызенные, черные от засохшей крови ступни, высовывающиеся из-под груды осыпавшейся земли.

— Они расстреливали и бросали трупы сюда. А землей засыпали потом, взрывая заряд динамита.

— Это ваш человек? Так почему же вы его не похоронили как полагается?

— Кто же знает, кого здесь расстреляли? Говорят, что это какие-то городские, но никто этих смертников не знал. Королевские солдаты вылавливали их по деревням. Скорей всего, они были нездешние.

Под лучами палящего солнца человеческие мышцы превращаются в твердые черные волокна, с трудом поддающиеся крысиным зубам. Рассказать бы об этом дома, да кто из коллег захочет дослушать до конца… Замахают руками: оставь, сами видели, столько раз и здесь, у нас, находили сотни трупов в присыпанных землей рвах. Какое нам дело до этого дикаря? Еще и подтрунивать начнут! Вот если бы, мол, это оказался ты — но ведь не было случая, чтобы ты не выкрутился. Ведь надо же — будто предвидел, что именно во Вьентьяне начнутся волнения, что произойдет революция!

Кем был этот человек? За что его убили? Возможно, он скрывался от облавы, которую устроили правительственные войска, а может, бежал куда глаза глядят… Этого было вполне достаточно, чтобы его задержали, а потом изощренно пытали, но он ни в чем не признался, только дико выл… Как его после этого выпустить — он весь в крови, а полиция ошибаться не может, и, чтобы его окончательно утихомирить, потребовалась всего одна пуля.

Роберт попытался сосчитать глубокие воронки, сплошь изрывшие красноватый склон. Они напоминали фотографию луны, их оказалось двадцать три. Значит, под этой свалкой, под грудой бумаг и ржавых консервных банок, скрывалось много безымянных могил. Уходя, он еще раз оглянулся на торчавшие из-под осыпавшейся глины ноги, похожие на старые корни: пальцы были поджаты, как будто их щекотали, невыносимо раздражая, крысиные зубы.

Роберт с сопровождающим его солдатом поднимались наискосок по склону; комки глины, скатываясь и рассыпаясь, шелестели мятыми бумажными листами. Зловоние больше не ощущалось, — тут, на высоком месте, дул ветерок, доносивший запахи амбаров, спелого зерна и сытости.

— Ты знал, что мы тут увидим? — спросил Роберт солдата.

— Знал…

— Так вот почему ты хотел идти по тропинке у ручья!

— Нет, я и вправду люблю смотреть на купающихся девушек. — Коп Фен растянул губы в широкой улыбке.

Они вошли в хозяйственные пристройки дома со стороны кухни, перед которой лежал связанный пятнистый кабанчик. Повар нежно поглядывал на его голубой глаз со светлыми ресницами, точа нож о каменную ступеньку. Дальше стояли зеленые, сложенные четырехугольником ящики со снарядами. Двое часовых, подстелив солому, спали тут же на полу. Солдаты прижимали к груди автоматы, будто любовниц, чтобы и во сне чувствовать их близость. К углам ящиков были привешены сохнущие полотенца с вытканными на них словами о победе революции.

Роберт остановил Коп Фена: ему не хотелось вспугнуть девушку, которая, видно, только что вернулась с купания, потому что обеими руками отжимала мокрые распущенные волосы. Небольшого роста, стройная, она изогнулась словно в танце и, напевая, босой ногой отбивала ритм. Девушка была в длинной, до щиколоток, черной юбке, туго обтягивающей узкие, мальчишеские бедра.

— Кто это?

— Нравится? — ухмыльнулся солдат. — Можешь заказать ее себе на ночь…

— Проститутка?

— Нет. Эта придет, только если сама пожелает. Она от мужа убежала. Свободна.

Из приемника лилась мелодия слоу-фокса, низкий голос жаловался на английском языке, что он кого-то ждет в затянутом туманом порту. Девушка жестоко обращалась со своими волосами, она не расчесывала их, а просто раздирала гребнем.

— Тари! — окликнул ее солдат.

Девушка быстро оглянулась, обнаженные смуглые груди ее упруго дрогнули, сверкнули на коже упавшие с волос капли.

Девушка что-то быстро сказала по-лаосски, и Коп Фен засмеялся. Она как-то даже вызывающе стояла на самом свету, и, только заметив восхищенный взгляд белого человека, взяла полотенце и набросила его себе на шею, чтобы прикрыть груди. Но когда девушка подняла руки, чтобы заколоть волосы серебряным гребнем, груди снова обнажились, притягивая взгляд.

— Она говорит по-французски? — шепнул Роберт солдату.

— Говорит, — засмеялась девушка, — и просит, чтобы к ней обращались «мадам».

Роберт воодушевился: была возможность разговаривать без посредников и обойтись без свидетелей.

— У вас очень хорошее произношение, — начал он.

— В нашем доме даже к слугам обращались по-французски, к тому же у меня была учительница из Парижа.

— Меня зовут Роберт Маляк, я журналист. А вас?

Ладонь у нее была узкая, но рукопожатие было по-мальчишески крепким.

— Я вдова. Правда, мой муж еще жив — когда пришли партизаны, он удрал с американцами. Но для меня он умер. Я к нему не вернусь. Я останусь здесь, на освобожденной территории.

— А что вы здесь делаете, среди солдат?

— Надоели они мне, как москиты, но я близко не подпускаю их… Правда, я к ним привыкла, ведь я была женой офицера. Танцую, пою, учу девушек, сейчас организовала ансамбль. Гражданские заповеди, когда их произносит, да еще стихами, красивая девушка, легче усваиваются. Нам аплодируют, мы нравимся, нас страстно желают, а мы можем этого не замечать. Наконец-то я свободна. — Эти слова она подчеркнула. — Вам этого не понять, ведь вы никогда не были товаром на продажу.

— Я знаю, что здесь жену покупают у ее родителей.

— Или вынуждают их продать ее, а отказом можно нажить неприятности. Мой муж меня выкрал. Замотали голову тряпьем — и в охапку. Вывезли на грузовике. «Повизгивает, хрюшечка», — смеялись. «Узнает, что такое кабанчик, так и смирится со своей судьбой, будет еще корыто похваливать».

— А убежать было нельзя?

— Солдаты только этого и ждали. Это вам не Патет Лао, а головорезы-наемники, «веселые парни», которые живут только сегодняшним днем. Король, хотя они его вроде бы должны защищать, и тот старается не ссориться с ними.

— А ваши родственники?

— Муж сказал, что я сама к нему убежала по любви, поэтому выкупа он платить не будет. Ну, раз уж я сама ушла из семьи, отец и мать от меня отреклись.

Теплый ветерок гнал клубы пыли с рисовых полей, и серая зола на склоне холма курилась. Молодая женщина прижала руками концы полотенца.

— Вы долго здесь еще пробудете?

— Наверно, недолго.

— Я тоже. Возможно, меня пошлют на фронт. Я так же, как вы, умею смотреть, глаза у меня раскрыты широко.

Глаза были чуть раскосые, карие, с почти голубыми белками, в них поблескивали безмятежность зимнего дня, искорки юмора, от длинных, выгоревших на концах ресниц падала тень на смуглые щеки. Взгляд был умный, живой.

Коп Фен прислушивался к разговору, его улыбка как бы говорила: давай-давай, не тушуйся, займись-ка ею, крути мозги, замани к себе на ночь.

— Я еще нужен? — спросил он, по-птичьи склонив голову набок.

— Наведайся на кухню, пора. Не хотите ли с нами пообедать? — пригласил женщину Маляк.

Она насмешливо посмотрела на журналиста, уверенная в том, что нравится ему.

— Спасибо, обед у меня свой, получше вашего, — она растирала упругие груди лохматым полотенцем, — но я с удовольствием сейчас зашла бы к вам выкурить сигаретку. Поболтать.

Женщина отвернулась; солнце поблескивало на ее смуглой спине — так и тянуло погладить эту коричневую кожу. Она надела блузку, застегнув ее вместо пуговиц на серебряные шарики.

Они уселись в скрипучие тростниковые кресла, в тени веранды, которая позволяла, не щуря глаз, смотреть на фиолетовое поле, стерню, выцветшую от жары, на далекие горы и серые скальные кручи, почти полностью заросшие темной зеленью джунглей. Два орла парили высоко в небе, неподвижно расправив крылья, и вдруг исчезли на фоне серой огромной скалы, растаяли, пропали в какой-то расселине. Роберт протер глаза — да, это была скала, а над нею небо, пустое, зимнее, зиявшее скукой.

Маляк разбавил можжевеловую настойку минеральной водой, несколько ящиков которой осталось от американских советников. Поварам казалось, что минеральная вода воняла лекарством; она кипела пузырьками, И от нее щипало в носу.

Он подал молодой женщине стакан, в котором лопались жемчужинки газа. Вслед за Робертом она как ни в чем не бывало сделала глоток, сморщив нос и фыркнув, как кошка.

— Хороша, — неожиданно похвалила она, — обжигает, как родниковая.

— Почему вы бросили мужа?

— Я? Он сам убежал, как только войска Патет Лао начали обстреливать город. Я осталась, потому что он мне надоел.

— А он пытался вас увезти?

— Он был слишком занят багажом, а в автомобиле уже не было места. Он только и успел что крикнуть, приспустив стекло дверцы машины: «Постарайся отсюда выбраться, встретимся во Вьентьяне». Он знал, что повстанцы мне ничего плохого не сделают.

— А разве он не мог сдаться? Перейти на их сторону?

— Нет. — Женщина рукой подтянула поджатую ногу, сбросила сандалию, истертая внутренняя поверхность которой блеснула в тени. — Если бы его поймали, то казнили бы без всякого суда. Его здесь хорошо знали. Грабитель бессовестный.

— Вы не можете ему простить, что он вас похитил?

— Уж скажите лучше — изнасиловал. Он бил меня, пинал ногами; после этой ночи я чувствовала кровь во рту, все тело болело, мне стыдно было на глаза людям показаться. Я вся была в синяках, тело распухло. Я даже не пыталась бежать, так что напрасно солдаты меня сторожили. Закрылась с головой и ждала ночи. Тут он вернулся и сказал, что с моими родителями все улажено, что он меня купил.

Роберту стало ее жаль, гибкое и упругое тело возбуждало желание. «У меня давно не было женщины», — сказал он себе. Роберт поставил пустой стакан у ножки кресла, протянул руку и погладил жесткие волосы, собранные в большой пучок. Она наклонила голову и потерлась по-кошачьи о его ладонь, прижалась к ней щекой, но потом неожиданно со злостью оттолкнула ее.

— Каждый из вас хочет меня, но всех интересует только мое тело. — Она смотрела на нагретый солнцем, дрожащий между горами воздух. — «Товарищ», говорят, а сами хотят одного — провести со мной ночь. Утром им уже не до меня, у каждого есть дела поважней.

Роберт знал, что стоит только приласкать ее и сказать: «Останься со мной навсегда» — и она будет служить ему, как рабыня. Он уже видел, как она, нагая, стоит над ним на коленях и длинные черные волосы ниспадают блестящими струями на груди. Роберт смело мог сказать ей это, ведь Тари не полетит с ним, она вряд ли может себе представить жизнь без этой дикой гористой страны, без дымящейся от дождей земли и выцветшего неба, пепельного, пустого, как фон на любительской фотографии. Ведь я же не лгу, когда зову ее — будь со мной. Это только правила игры, которых она хочет придерживаться. Вечером она станет моей. Я буду ее ласкать. И она заранее на это соглашается, но делает вид, что она другая, лучше, представляется такой, какой хочет быть. Здесь женщинам отведена роль служанок, их дело — давать наслаждение мужчинам, рожать им детей, работать на них и кормить их, на собственной ладони подносить рис к их губам, пичкать обленившихся возлюбленных… И эта женщина, освободившаяся от уз, тоскует, жаждет быть рабыней, но служить хочет такому господину, которого выберет сама, которого признает своим повелителем. Я ей в этом помогу.

Под облегающим платьем вырисовывались ее упругие бедра. Подхватить руками под коленки, поднять и отнести в спальню — двери открывались в обе стороны, достаточно только толкнуть ногой. Вряд ли она будет кричать. Взять ее без лишних слов, сейчас, сию минуту, за ту четверть часа, что остается до удара гонга, возвещающего обед.

Вместе с желанием росло непонятное чувство: ему казалось, что надо спешить. Пустое небо над горами засасывало, вбирало в себя весь мир, от солнечного марева на зрачки наплывали слезы.

Он с трудом наклонил голову и прошептал:

— Тари, вы очень красивы.

Солнечный зайчик уютно устроился у нее на блузке. Когда она наклонялась, ее глаза в луче солнца напоминали старательно отшлифованные камни, которые здесь носили на шее, как бы все из медовых крупинок и золотых прожилок, точно бронза, теплая, прилегающая к коже.

— Муж, должно быть, очень вас ревновал.

— Нет. Он был слишком уверен в том, что держит меня в руках. С кем я могла ему изменять? С его офицерами? Мне они были отвратительны. У каждого было несколько женщин, они им готовили, стирали. Когда офицеры уезжали, чтобы сжечь какую-нибудь деревушку племени мео в отместку за засады на дорогах, эти женщины брали себе в постель поваров или ординарцев, как будто их пугали пустые ночи.

— А вы не боитесь ночей?

— Я таких ночей не боюсь, — сказала Тари, подумав. — Он меня не любил, так откуда ему знать, что со мной творилось… Мужчины такие глупые, раздевают женщину и думают, что познали ее, спят с ней и уверены в том, что она стала их собственностью… Он пытался запугать меня на всякий случай. Патруль поймал какого-то крестьянина, не знаю, откуда он был, но муж говорил, что это шпион Патет Лао. Разделали его страшно. Это у них называется «цветок мака». — Видя, что Роберт не понимает, она отставила стакан и, опустив босые ноги на горячий от солнца каменный пол, стала рисовать ему пальцем на груди: — Содрали с него кожу, два куска спереди, два со спины, и водили по улицам под стук барабана, а толпа ходила следом… Он шел в пыли, похожий на банан, с которого начали снимать кожуру. — Тари говорила так, словно и сейчас видела эту процессию в пыли, поднятой бегущей толпой, слышала крики детей, визг и лай паршивых собак, которые лениво лежали в канавах, в теплом песке. — Потом его привели к нашему дому. Муж велел мне выйти и смотреть. А сам положил мне руку на шею. Со стороны казалось, это ласка, на самом деле он меня держал, чтобы я не могла отвернуться. Он мне грозил. Ему хотелось, чтобы я сопротивлялась, тогда ему было бы еще слаще заставить меня почувствовать, насколько он сильнее. Пленный смертельно устал, его руки были привязаны к бамбуковой жерди, которую ему положили на плечи, он хотел пить, просил воды. А я ему воды не дала. Я чувствовала, как мою шею сдавливают пальцы мужа. Как же я его тогда ненавидела! И за свою трусость. И за это тоже. Но какая-то женщина подала осужденному чашку воды, наклонила ее к его губам, он глотал воду, задрав голову, как пьют томимые жаждой птицы. И тут же эта вода просочилась, выступила на корке прилипшей к телу пыли крупными каплями крови. Он истекал кровью, как будто бы это был пот. Солдаты дернули за концы бамбуковой палки и потащили его за собой, словно живой крест…

Какое-то время Маляк смотрел на ее ступни, залитые солнечным светом, небольшие, стройные, с высоким подъемом, аппетитные, как он определил про себя, коричневые, похожие на только что выпеченный хлеб. Роберт слушал и не слушал, рассказ девушки не действовал на его воображение, он не видел ни приговоренного к смерти, который, прихрамывая, тащился, поддерживаемый солдатами, ни болтающихся кусков содранной кожи и струек крови, которые пыль превращает в корку грязи. Ему нравились иссиня-черные волосы девушки, они, казалось, начинали виться, от них шел какой-то особенный, волнующий запах. Чувствуя его взгляд, Тари облизала губы, вытерла их тыльной стороной ладони и замолчала.

— Что с ним произошло дальше? — спросил Роберт, потому что ему хотелось слышать ее голос, хотя судьба неизвестного крестьянина была ему совершенно безразлична и вызывала только скуку. Да и дело уже прошлое.

— Его закопали живьем.

— Как это живьем? И перед этим не застрелили?

— Какая разница? — Девушку немного смешила его наивность. — Человек — порождение земли и в нее возвращается. Не весь, а лишь его тело. То, что в человеке самое главное, убить невозможно.

Темные глаза ее как будто подбадривали его, словно говорили: смерть ведь это же так просто, ведь вот и рисовое зерно мы погружаем в грязь, а оно вырастает, становится колосом.

Как это все же хорошо, что я здесь чужой, наблюдатель, свидетель. В любую минуту я могу сказать: все, хватит, я возвращаюсь. И тогда каждый из этих рассказов приобретет необыкновенную окраску. И вот мне уже завидуют, и хотя слушают вполуха, но вбирают в себя этот непонятный мир, удивляются, что я не хочу здесь подольше остаться, а может быть, считают, что я преувеличиваю. За окном шум автомобилей, грохот трамваев, но стоит только нажать клавишу — и тут же на мертвом экране телевизора появляются картины… Знакомый, дружелюбно настроенный мир. Большой город, полный людей, с которыми так легко договориться, позвать на помощь кивком головы.

Резиновые подошвы солдата пискнули, скользнув по гладким плитам пола.

— Обед… Уже подают. — Коп Фен щурил глаза и удовлетворенно улыбался, видя, что они договорились.

— Поставь еще один прибор.

— Уже поставил. Пригласить на вечер музыкантов?

— Зачем?

— Пусть Тари перед нами потанцует — это единственное, что она по-настоящему хорошо умеет делать.

Молодая женщина легко повернулась к нему:

— Не ври. Ты же знаешь, что я многое умею.

— Любить, да?

Она пренебрежительно плеснула в Коп Фена из недопитого стакана. Он даже не вытер мундира, а только засмеялся.

— Что, хочется тебе, щенок? Но я умею и ненавидеть.

Маляк видел, как пятна жидкости высыхают на выцветшем мундире солдата. Полуденный зной лишал сил, изнуряя.

— Обойдемся и без музыкантов, — пробормотал Роберт капризно. — Ты смогла бы танцевать без дудок и барабана? Мы будем одни.

Она смотрела на него не отрываясь, словно не была уверена в том, серьезно ли ей следует отнестись к его приглашению.

— Хорошо, к лодыжкам я привяжу колокольчики. Ночи сейчас темные, безлунные. Ты знаешь, что такое танец огней?

— Нет.

— Это хорошо, это очень хорошо. — Она обрадовалась, как ребенок.

Коп Фен принес медный сосуд, услужливо полил им на руки воду, подал полотенце. Они вошли в комнату, где большой поднос дымился запахами лука и корицы. По неподвижным лопастям висевшего у потолка вентилятора бегали большие ящерицы, издавая громкое чмоканье.

Роберт смотрел, как она сминает пальцами шарики риса, окунает их в соус и подносит к губам. Когда глаза их встречались, ему казалось, что между ними существует молчаливое согласие, захотелось коснуться смуглых обнаженных плеч, полных и теплых.

Они хвалили повара, говорили о традиционных кушаньях, не было произнесено ни одного слова, которое девушка предназначала бы только для него, и все же Роберт чувствовал, что она говорит, плавно двигается, поглядывает из-под опущенных ресниц и вообще находится здесь потому, что он жаждет ею обладать.

Когда Тари ополоснула руки и небрежно вытерла их об юбку, Роберт предложил ей сигарету.

Она стояла, наполовину освещенная лучами солнца, которые заставляли блестеть золотые нитки юбки, и смотрела на высохшие поля, на дорогу, по которой тянулся караван низкорослых лошадей, навьюченных мешками с солью, и пыль вставала рыжеватым дымом из-под неподкованных копыт. Дальше в зарослях джунглей возвышались холмы, а над ними пустое неприязненное небо. Зной еле заметно пульсировал, от удушливой жары клонило ко сну.

Девушка не прикасалась к нему, не искала близости, однако волосы ее источали теплое благоухание, истома была в ее теле, истома и призыв.

— Придешь вечером? Как услышишь, что подъезжает автомобиль, — значит, я приехал. Майор Сават берет меня с собой в деревню, недалеко отсюда.

Тари молчала, грудь ее мерно вздымалась от спокойного глубокого дыхания. Казалось, что слова до нее не доходят.

— Жди меня здесь. Или ты часовых боишься?

Он заметил, как насмешливо искривились ее губы. Тари смотрела на него почти враждебно.

— Слышишь, ты должна сидеть здесь и ждать.

— Вернешься — я сама тебя найду. — Тари бросила на тропинку сигарету и легко сбежала по ступенькам. Она шла быстрой, танцующей походкой, точно плыла, и Роберт знал, что ей хочется, чтобы он на нее смотрел.

Часовой, сидевший на корточках под деревом с карабином на коленях, поднял руку к загнутым полям полотняной шляпы и что-то сказал ей, но она прошла мимо, не обращая на него внимания. Девушка спускалась по склону холма, словно проваливаясь в землю до колен, по пояс; наконец ее черные блестящие волосы скрылись за пучками засохших сорняков.

— Черт подери, — пробормотал Роберт в восторге, — вот это да. Как статуэтка…

На сухой, превратившейся в пыль глине дымилась брошенная сигарета. Маляку вспомнились жертвенные курительные свечи на могильных холмиках, и его охватило какое-то странное волнение, словно он заново увидел этот мир, залитый безжалостным солнцем, красную глину, сухие травы, — все теперь казалось иным сквозь легкую голубоватую струйку дыма от гаснущей сигареты.

«Она будет моей», — Роберт обещал себе это как ребенку, ему очень хотелось приласкать девушку, обнять, вдыхая ее запах, и убаюкать на руках.

Жара проникала даже через кожу давно нечищенных, исцарапанных ботинок, так, словно он стоял в горячей золе. Роберт вернулся в свою комнату с закрытыми ставнями; свежевыбеленные стены усиливали чувство прохлады, здесь пахло камфорой и известью. Он отстегнул холщовый пояс с кольтом в деревянном футляре, бросил его на кровать, а потом сам повалился на шершавое одеяло, положив руки под голову.

«Не возьму его с собой, слишком жарко», — вздохнул Маляк с облегчением. Глядя сонно и немного бездумно на полосы света, врывающиеся в комнату через щели в ставнях, он решил, что на экскурсию в деревню захватит с собой только фотоаппарат — вдруг подвернется какая-нибудь интересная сценка.

На верхушках деревьев стрекотали цикады, выводя металлическую мелодию знойного дня.

«Если удастся уговорить майора, чтобы он дал машину, Коп Фен покажет мне эту пещеру… Там наверняка выделяется газ, — Роберт сонно потянулся, — его надо выжечь и, пока он снова не накопится, обшарить подземелье».

Ему представились высеченные из камня саркофаги, украшенные резьбой крышки… Сделать фотографии с помощью блица, описать открытие, которое прославит его имя на весь мир. В подброшенные драгоценности Роберт не верил. А вообще-то ожерелье какое-нибудь или хоть перстенек пригодились бы. Мысленно он уже поднимал, сдвигал тяжелые крышки, заглядывал внутрь то одного, то другого каменного корыта. Что там может быть? Сырость, мрак, кучка трухи, груда истлевших костей, пористых, съеденных временем. А то и оружие. Он уже обдумывал возможность забрать найденное, вывезти отсюда. А останки — в подземный поток. Ведь Мальро не задумываясь отпиливал каменные барельефы в здешних храмах. Нет, не тут, а в Камбодже… И в королевских дворцах кхмеров. От искусствоведа, историка до грабителя, потрошащего могилы, всего один шаг. Это только вопрос времени. Археолога никто не обвинит в профанации памятников. Ну и цель, конечно… Ему неожиданно вспомнились груды бумаг, ржавых консервных банок, босые, обгрызенные ступни, выступающие из осыпи сухой глины. Был человек — и нет его. Коп Фен говорит, что это какой-то неизвестный, замученный на допросах или тайком застреленный теми, кого сейчас прогнали из этих мест. Мученик, а они даже не хотят его похоронить. Своего они вытащили бы и похоронили, не упустили бы случая разъяснить правильность революционной политики и возбудить в людях праведный гнев. «А вдруг это один из убитых врагов, — засомневался Роберт, — лежал себе в окопе, распухший, черный, трещали пуговицы, мундир лопался по швам, от трупа шел неприятный запах в казармы, вот и стащили его на свалку. Никому не нужное человеческое тело, лишенное жизни. Нет, другая, бесформенная жизнь растет, продолжается в нем, ведь распад — только новая фаза круговорота веществ…» Роберт увидел колеблющийся язычок пламени, он лижет темноту, которая принимает очертания высокой груди, отлитой из бронзы, а огонек скользит вдоль бедра, прячется за спину, и вот из мерцающего мрака появляется едва ощутимое, теплое, доверчивое тело, готовое раскрыться навстречу… С огромным облегчением, близким к блаженству, он понимает, что Тари пришла танцевать.

Язычок пламени взлетает, освещая контуры тела, как будто кто-то желающий Роберту добра хочет рассказать ему о красоте девушки, о податливой округлости, к которой он прильнет. Вот плечо, линия головы и маленького уха, бедро, высоко поднятое колено.

Музыка, где эта музыка? Она говорила о колокольчиках, о ритме, который отбивают ступнями. Не понимаешь… «Музыка в тебе, я танцую для тебя», — в нем звучали эти слова. И вдруг он понял, что она говорит о ритме глухо стучащего сердца, о том, что кровь пульсирует в каждой клетке тела. Это был прибой жизни, слепое вожделение в темноте. Это была не Тари, а сама женственность, воплощение пола, недостающая половина. Взять, войти, чтобы посеять жизнь. Словно ударить кинжалом. Разверзаясь все глубже и глубже, засасывающая, как плодородный ил, как поднимающееся тесто, тяжесть давила, ему не хватало воздуха… Он хотел ее оттолкнуть, освободиться, зная, что все уже свершилось, женщина зачала и он уже не нужен, он лишний.

Маляк проснулся, ему было стыдно, как некогда в детстве. Коп Фен стучал кулаком в ставни, напоминая, что пора ехать.

— Сейчас! — сконфуженно крикнул Роберт.

Он упрекал себя за то, что заснул в одежде. Мокрым полотенцем вытер лицо, грудь, живот. Теплая вода не приносила облегчения. Веки были тяжелыми, сердце неровно билось. «У меня нет сына. Обладая женщиной, я никогда не думал о ребенке, — он покачал головой. — Думал, — напоминал он самому себе, — думал и делал все, чтобы его не было». Роберт криво усмехнулся.

С сумкой и фотоаппаратом он вышел в гнетущую жару.

— Когда мы вернемся?

Шофер задрал ствол пулемета, раскоряченными ножками упиравшегося в капот джипа. Майор немного придержал ствол, они подняли крышку и заглянули в теплый мотор. Пыль рыжим налетом осела на всех частях двигателя. Солдат проверил масленку.

— Будем к вечеру. Я зашел на кухню, там разделывают неплохого поросеночка, так что ужин нас ожидает приличный, — размечтался майор Хонг Сават. — Я велел приготовить национальные лаосские блюда с чесноком и красным перцем.

— У меня нет виски, запасы кончились.

— Не беспокойся, на обратном пути заедем в индийские магазины, там что-нибудь найдется, — успокоил Роберта Коп Фен.

— А не поздно будет?

— Купить никогда не поздно, даже в полночь откроют и продадут, но мы к вечеру вернемся, не беспокойся. Сдается мне, что сегодня у нас будет прощальный ужин, ведь завтра за тобой прилетит самолет.

— А что, сообщили из Ханоя?

— Нет, но повару приснился сон, будто мы оба с тобой улетаем.

— Ты просто хочешь меня утешить, — отмахнулся Роберт, — но я не верю ни в сны, ни в предчувствия. Вот если бы по радио об этом сообщили.

И все же в нем жила радостная уверенность в том, что завтра он наконец улетит из Сам Неуа, вернется в Ханой. Не забыть купить водки две бутылки, одну оставить на ночь. Девушка, конечно, придет. Он откроет окно, не зажигая света, и увидит ее, сидящую на ступеньках веранды, а может, только услышит позвякивание браслетов, когда она резко обернется на негромкий призывный свист. Тари будет ему принадлежать. Он обнажит в полумраке ее золотистое тело, упругое, пахнущее острыми духами.

Нравы здесь еще не такие строгие, как в Ханое. Там, бывало, девушки поглядывали призывно, улыбались, сверкая белыми зубами. Они даже легонько задевали его, точно кошки, но ни одна не остановилась, чтобы завязать знакомство, хотя все они бегло говорят по-французски. Они, видимо, знали, что он из стана друзей, однако для них он все равно был иностранцем. Чужим. А тут пока еще не заявляют, что достоинство девушки должно воспрепятствовать ей лечь со мною в постель.

«Тари будет моей». Он потянулся, с удовольствием ощущая свое сильное, мускулистое тело.

Шофер установил на место пулемет и завел мотор. Хонг Сават сел сбоку, положил руку на жирно поблескивающий приклад.

— Вы готовы? — обратился он к Маляку и к его солдату, которые, отодвигая ногами коробки с патронами, устраивались на заднем сиденье.

— Готовы. А это еще зачем? —Роберт дотронулся до пулемета, который небрежно поддерживала рука майора. — Я свой кольт не взял, уж очень он по боку колотит.

— На всякий случай, — успокоил его Сават. — Можешь ехать так. Оружия у нас хватает, а если этого будет мало, твой кольт нас тоже не спасет.

— Ты серьезно?

— Конечно, серьезно. Но все будет в порядке. Мы едем недалеко, в деревню, население которой стоит за нас. Поехали, — махнул он рукой шоферу.

— Если завтра не будет самолета, ты можешь дать мне на один день машину?

— Куда это ты собрался?

— С Коп Феном, — он заметил, что солдат смутился, — в его родные места…

— Посмотрим. Не хочу заранее обещать, к тому же я уверен, что самолет прилетит.

Подскакивая на закаменевших под жарким солнцем колдобинах, машина выкатилась за ворота. В тени бетонного дота, оставшегося от американцев, сидел часовой, положив карабин себе на колени. Солдат не пошевелился. Взгляд раскосых глаз был равнодушен. Он их знал.

Из-под колес джипа с визгом выскочили огромные свиньи; щетина у них на загривках поднялась торчком. В распахнутых дверях торговых лавок ослепительно сияли алюминиевые тазы, медные кастрюли и оцинкованные сковородки. Из трубы граммофона грянул старый австрийский марш. Машина обогнала длинную вереницу лошадок, навьюченных мешками с солью. Босые погонщики несли ружья по-партизански, дулом вниз. Голубоватой полосой висел над дорогой дым от тлеющего древесного угля, пахло чуть подгоревшим мясом и чесноком.

— Слушай, — Роберт толкнул Коп Фена, показывая большим пальцем на майора, — ты не мог бы подержать пулемет, чтобы он пересел сюда?

— Нет. Он не может рисковать, — широко улыбнулся солдат. Его забавляла наивность журналиста. — Мео имеют привычку стрелять сзади, после того как машина проедет мимо них… Там, где он сидит, безопаснее.

Маляк пожал плечами. «Напугать меня хотят, — думал он, глядя на блестящее, но без капли пота, дружелюбное лицо Коп Фена. — Вот он обрадовался бы, начни я его расспрашивать. В конце концов, он прав: майор здесь нужнее, он должен командовать батальоном, знает всю округу, а я не оказываю никакого влияния на ход событий.

Может, конечно, произойти, что я случайно прикрою его собой и предназначенная для него пуля настигнет меня. Добровольно-то я никогда этого не сделаю, — ведь я призван поведать миру о том, как он боролся и как погиб. Он — пешка, а я… Пока что эта война какая-то суматошная: они занимают городок и тут же быстро отступают, ибо численное превосходство еще на стороне королевских войск. В легенду эта война превратится под пером историка, а материалы о ней он возьмет из моих репортажей. Что они знают? Они лишь чувствуют несправедливость и хотят изменить свою судьбу. В голове у них застряло несколько лозунгов, ведь только сейчас, в армии, их начали учить грамоте. Воюющие по разные стороны кричат одно: «Мы боремся за счастье народа». На тех и на других — одинаковая форма. Их можно отличить разве что по красной ленточке на погонах или вышитой звезде на шапке. А правда за теми, кто побеждает.

Если бы на дороге можно было ожидать засады, майор не поехал бы без охраны, а взял бы грузовик со взводом солдат и минометы», — успокоившись, подумал Роберт.

Дорога вилась по долине. Встречный ветер загибал широкие поля полотняной ковбойской шляпы водителя, приносил запах засухи, мертвых трав, брошенных рисовых полей с гребешками стерни. Горы отодвинулись, вокруг белели высокие стволы деревьев, оплетенные жилами лиан. Листва поникла недвижимо. Оползни красной глины дышали жаром.

Этот зимний день в Лаосе, этот жаркий вечер, пустое небо и толстые нити летающей паутины напоминали Маляку польское бабье лето. Тишина успокаивала; казалось, что окрестности дремлют, — выцветшее небо поглощало всякий блеск. Стая попугайчиков, кувыркаясь на лету, с шумом пролетела над дорогой и села на вершину дерева; их зеленое оперение бросалось в глаза среди засохших, коричневых листьев.

— Близко от твоей деревни до того места, куда мы едем, до той пещеры? — лениво спросил Роберт.

Коп Фен предостерегающе поднял палец. Потом незаметно опустил веки в знак утверждения.

— Попробуем туда заглянуть. — Маляк сжал испачканную машинным маслом ладонь солдата.

— Если будет время.

Коп Фен явно не хотел говорить на эту тему, он сидел отвернувшись, держа карабин между коленями и глядя на рисовые поля, обнесенные валами, точно старинные крепости.

Хоть бы разок заглянуть в глубь бездны. А что, если бросить спичку, — в самом деле рванет или все это враки? Потом ясный свет фонарика пронзит мрак пещеры. Роберт поправил висящую на парашютном шнуре длинную трубку рефлектора. Нажал кнопку. Даже на солнце проволочка излучала желтый свет. Удовлетворенный, он убрал палец.

Лаос прощался с ним, принося в этот последний день столько соблазнов: грот королей, поездку в деревню этих мео, а потом Тари — девушку, которая, обняв колени, будет ждать его на ступеньках веранды, в темных сумерках, наполненных стрекотом кузнечиков… Она непременно будет ждать. Роберт потянулся, мышцы напряглись под кожей, потемневшей от азиатского солнца.

Хонг Сават молчал, оберегая свое достоинство. Если офицер раскрывает рот, то только для того, чтобы отдать приказ или отругать, прочитать нравоучение. Болтливость ведет к панибратству. «Мы — не крестьяне, рассевшиеся на корточках вдоль дороги», — вспомнил Маляк сдержанное суждение командира. Как раз в этот момент майор неожиданно повернулся и показал на тропинку, ржавой полоской прочертившую травянистый склон. По ней шел полуголый человек, сильно загорелый, опоясанный лоскутом оранжевой, переливающейся на солнце материи. Он шел легкой походкой горца под черным, городским зонтиком, странно не соответствовавшим этому суровому пейзажу.

— Бонза, — показал майор пальцем, — они везде пройдут… В них не стреляют.

Потом он велел остановиться, чтобы пыль не летела монаху в лицо. Выбритое темя блестело под зонтиком словно политое водой. Брови и ресницы были старательно выщипаны. Запястья рук обмотаны толстыми хлопчатобумажными нитями.

Офицер вышел из машины и встал так, чтобы не наступить на тень монаха. Святой отец был рослым, мускулистым мужчиной с мрачным взглядом.

Хонг Сават обменялся с ним несколькими словами, показал куда-то пальцем. Отвечая, монах рубил воздух рукой, как мечом. Потом его бурые, налитые желчью глаза остановились на Маляке. Монах усмехнулся и поджал узкие губы, как будто увидел что-то нехорошее. Внезапно он надвинулся на Роберта, толкнул его рукой в грудь. Жест был недвусмысленный. Роберт порылся в карманах и вынул свежий, пахнущий типографской краской банкнот. Завтра он все равно улетит отсюда, а за границей эти деньги ничего не стоят… Разве что оставить себе на память.

Бонза полез за пазуху и вытащил моток грязных ниток, похожих на медленно падающие с раскаленного неба длинные паутинки, и, бормоча что-то, обмотал Маляку запястья. При этом монах не отрываясь смотрел на Роберта. В глазах его читалась гневная издевка, точно он совершал шутовской обряд, в который сам не верил.

Потом бонза повернулся и, не попрощавшись, двинулся в погоню за тенью высоко поднятого зонтика. В движении его босых, обожженных солнцем ног чувствовалась хищная сила.

— Что он говорил? — спросил майора Роберт.

— В деревне спокойно, можно смело туда ехать. Он не видел ни армейских подразделений, ни парашютистов.

— Нет, я спрашиваю — что он мне сказал? — Маляк поправил висящие концы толсто намотанных ниток.

— Обещал, что все твои желания исполнятся. Ты счастливчик. — Майор потер руки. — Оттого я с такой охотой и взял тебя с собой, что сам так считаю. Ты из тех людей, которых пуля не берет, которые даже из воды сухими выходят.

— Издеваешься? — набросился на него Маляк, хотя в душе был согласен с майором.

— Конечно, издеваюсь, — пожал тот плечами, — а нитки ты все же не выбрасывай, каждое благословение может пригодиться, даже когда его дает такой обманщик… Я ему не верю, мы не нужны им точно так же, как американцы. Но все же я придерживаюсь старых обычаев, оказываю ему уважение, хотя и не знаю, на кого он работает и что вынюхивает в нашем тылу. Если его нельзя привлечь на свою сторону, то пусть хотя бы не вредит, не следует делать его врагом, он и так готов им стать… Вот уверяет, что везде тихо… Так что заряди-ка, — приказал он солдату. Тот оттянул затвор пулемета, и металлическая патронная лента встала на место. — Ты тоже будь настороже, Коп Фен. Это для того, чтобы исполнилось благословение бонзы… Не бойся, счастье должно быть на нашей стороне.

Все трое засмеялись, словно им удалось с кем-то сыграть злую шутку. Роберту не понравилось их неожиданное веселье, ему казалось, будто лаосцы что-то от него скрывают; он общался тут с миром лишь через переводчика, отгороженный от него незримой стеной и вынужденный полагаться только на интуицию.

— Где ты оставил револьвер? — спросил майор.

— На кровати. Слишком жарко…

— Ты становишься настоящим буддистом.

— Я и так не стал бы стрелять, это ваше дело. У меня другие обязанности: блокнот, фотоаппарат.

— Многое я дал бы, чтобы узнать, что ты там пишешь.

— Могу тебе перевести, — предложил Маляк.

— А, перевести, — презрительно махнул рукой майор. — Поехали.

Но прежде чем водитель завел мотор, до них донесся глухой звук выстрела. Они замерли, прислушиваясь. Эхо в горах повторило выстрел.

— Это не в нас, иначе мы услышали бы свист пули. А вот на ходу не услышали бы, мотор заглушает, особенно если стреляют с расстояния в несколько сот метров, из засады. Чувствуешь удар, видишь кровь, а вокруг все спокойно, солнце, только трещат цикады.

— Иногда можно определить, откуда стрельба, по взлетевшим в том месте попугаям, — добавил водитель. Его медное лицо выражало туповатое доверие.

— Это был выстрел из охотничьего ружья, — успокаивающе сказал майор. — У меня ухо привычное, слишком часто в меня стреляли, чтобы я не мог отличить одно от другого.

— Охотник, это точно, — кивнул головой Коп Фен, но майор поводил стволом пулемета в разные стороны, проверяя, легко ли он ходит.

Взревел мотор, и джип покатился под гору, подпрыгивая на засохших колдобинах.

Разве нам что-нибудь грозит? Солнечные лучи поблескивают на металлической поверхности джипа, ветерок доносит запах разогретого машинного масла, пустых канистр, пропотевших мундиров и мирные запахи спящих полей. Не верю, не верю, чтобы они лезли под пули. Правда, люди здесь убеждены, что они снова вернутся в этот мир, что им предстоит еще много раз родиться, но уж я-то знаю, что человек живет лишь однажды… Да к тому ж еще жизнь — такая короткая, словно искра, высеченная между двумя необъятными безднами мрака. Сават знает: случись что со мной, штаб им устроит разнос. Поэтому они обо мне так заботятся. Я могу им быть полезен только живой, меня нельзя подвергать опасности. Может быть, майор для того и взял меня с собой, чтобы иметь предлог в любую минуту отступить, повернуть обратно без ущерба для своего авторитета. Ему легко будет объяснить: дескать, если бы мы были одни, я принял бы бой даже с более сильным противником, но из-за дорогого гостя мы были вынуждены драпать. Да, им очень нравится показывать мне, что здесь точь-в-точь как на передовой, хоть бои идут километрах в ста южнее. Это довольно далеко, учитывая гористую местность, здесь же царит спокойствие.

Но все же Маляк помнил о самолетах, сбрасывающих группы диверсантов, навербованных из местных жителей, о засадах на дорогах, о трупах без ушей… Уши отрезают как доказательство, что враг действительно убит… За пару ушей платят килограмм соли. Говорят, это повелось с тех пор, как начали блокировать те племена, что убежали в джунгли. Мы получаем соль с юга, а им ее сбрасывают в контейнерах американцы. Так выглядит прекрасная нынешняя цивилизация, приступившая к покорению звезд. Драки из-за клочка земли, ненависть, голод… Но неужели я не могу думать о более приятных вещах, ведь я же не боюсь… Нечего думать о смерти, раз уж она неизбежна. Лучше погрузить лицо в черные распущенные волосы Тари, спрятаться в женщине. Сладость отдыха в ленивых объятиях, два дыхания смешиваются, четкие очертания ее щеки под его пальцами, выпуклый лоб и беспокойный трепет ресниц под воспаленными губами. Как пахнет ее кожа, какова на вкус?

Шофер поправил полотняную шляпу, глаза его щурились от встречного ветра, внимательно осматривали сожженные луга рядом с джунглями; заросли мертво торчали, как декорации на сцене, брошенные актерами. Местами на засохшей траве зияли черные пятна, то ли выжженные случайно, то ли для пахоты, которая начнется с приходом муссонов, с живительными ливнями. И тогда настанет перерыв в военных действиях. Все вернутся к своим обыденным делам, к строительству запруд на ручьях, к возделыванию болотистых полей; сгорбившись, начнут втыкать зеленые травинки риса. Радостная пора, великое пробуждение: шествия в деревнях под барабанный бой, процессии с трехметровым фаллосом, символом плодородия. Новая жизнь… Они будут бросать друг в друга комьями грязи, бегать нагишом, прикрытые только стекающим красным месивом, облепленные глиной, — фигуры уже с человеческими формами, но еще как бы не до конца изваянные, толпа масок, и каждая старается, чтобы ее не узнали. Те же самые люди, которые зимой солидно заседали в военных советах и королевских учреждениях, ведут себя так, словно бы только что родились из земли, матери всего живого. В них говорит ее плоть, они стремятся посеять новую жизнь…

Прошлой весной Роберт смотрел на это снисходительно и не обиделся, когда о косяк двери ударился ком грязи, брызнув ему на щеку и испачкав рубашку. Он лишь помахал рукой веселящейся на улице толпе, а ему ответили радостным ревом. Его забавлял этот коллективный нерест, включенный в ритм пробуждения полей и садов, но сам он не поддавался возбуждению. А на улице пахло сытой, намокшей землей, молодыми листьями, над канавами стоял запах винного брожения, пьянящий густой дух, и женщины безвольно, как во сне, сновали по холлу гостиницы, плыли в своих длинных юбках, неся перед собой наполовину обнаженные груди, губы их были приоткрыты, словно готовые издать стон…

Слепые силы земли, липкая, пахучая тьма, влажные ветви, которыми его шутливо хлестали, чтобы привлечь внимание, нагие полные руки с поблескивающими кольцами серебряных браслетов… Высвобождалось вожделение, поцелуи и укусы до боли, обладание, похожее на насилие. Во всем этом было нечто звериное, от этого захватывало дух, человек оказывался как бы низверженным на низшую ступень, в мрачные тысячелетия, когда огонь, дар небес, мог родиться только от удара молнии. Ночь, наполненная далеким мерцанием зарниц, шумной музыкой, боем барабанов, чавканьем теплой грязи под босыми ступнями. Неожиданный проливной дождь приносил успокоение, толпа разбегалась. Только одурманенные любовью пары стояли в темноте, точно не могли пережить даже короткой разлуки, принимая на себя хлещущие потоки ливня. По распущенным волосам скатывались светящиеся капли.

…Мокрые волосы, их выжимают резким движением рук — это уже Тари. Она сидит в нем, точно заноза, загнанная под кожу. Я ее жажду, как сочный плод, как родниковую воду в жару, — лишь бы пить, стоя на четвереньках, погружая все лицо, студить лоб до потери сознания, до полного помрачения рассудка.

— Еще один перевал — и будет видна деревня, — повернулся к нему майор. — Удивляюсь, как это ты можешь спать! Чертова дорога, душу из человека вытряхивает.

Автомобиль несся, подпрыгивая на камнях, — вдруг майор пригнулся, и короткая очередь полетела в небо. Из-за вала, окаймлявшего поле, поднялась темная туша и помчалась по рисовой стерне. Вид у буйвола был грозный. Он остановился, выставив рога, принюхиваясь.

— Хорошо, что я вовремя заметил, — разразился смехом майор.

— Вижу, что-то черное высовывается из травы… Конечно, первая реакция — подавить, прижать их носом к земле… Выстрелить первым.

— Хорошо, что ты не попал, — облегченно вздохнул Маляк. — Это было бы воспринято как объявление войны… Нам уже не было бы смысла ехать дальше.

— Да, этого буйвола они бы нам не простили, — подтвердил Коп Фен.

Теперь и второй буйвол поднялся и побежал под прикрытие вала. С неожиданной ловкостью оба взобрались на лежащее выше поле, всхрапывая перескочили через вал и галопом помчались к густым зарослям на склоне холма.

— Вот это реакция, — показал Роберт на убегающих буйволов, которые, закинув головы, раздирали частый кустарник, погружаясь в густые ветви, как в воду. — Они тоже знают, что такое война.

— Буйволы проверили, кто стреляет, — поправил его Коп Фен, — самого выстрела они не боятся. А вот когда почуяли запах мундиров, бензина, то поняли, что мы не здешние.

— Остановись, — приказал майор, привстав и не сводя глаз с кустарника. — Беги, Коп Фен, отрежь ему путь, если вздумает удирать. Раз есть буйволы, должен быть и пастух, — сказал он Маляку. — Видно, притаился — человек все же умнее животных. Знает, что пуля догонит.

— Так ведь мы же не будем стрелять.

— Конечно, нет. Но откуда он может знать, кто приехал? Солдаты не любят неожиданностей. Сначала выстрелят, а уж потом идут выяснять, кто там лежит, свой или враг. Впрочем, это тоже никогда не известно: крестьяне переходят то на одну, то на другую сторону. Сегодня они с нами, — все зависит от обстоятельств.

Они выскочили из автомобиля, внимательно следя за тем, как, пригнувшись, с автоматом в руке, бежит вдоль насыпи Коп Фен. Вот он наконец остановился, затем пошел не спеша, вот уселся на корточки и заговорил с кем-то невидимым, притаившимся за валом, поросшим кустиками сухой травы.

— Есть, — кричит Коп Фен торжествующе, помогая выбраться на тропинку какому-то парнишке и придерживая его за воротник расстегнутой рубахи.

У пастуха наполовину выбритая голова, худые ребра торчат под желтоватой кожей, ходят ходуном, руки висят, как у тряпичной куклы. Раскосые глаза испуганно бегают по сторонам. Он позволяет себя вести, семенит босыми ногами в широких темных штанах, завернутых выше колен.

Коп Фен подводит его к автомобилю, и парень садится на корточки, зажав руки между коленями.

— Как тебя зовут? Не бойся, мы ваши друзья. Поедешь с нами в деревню, — объясняет ему майор.

Мальчишка молчит, на бритой голове видны розовые струпья лишая. Он сидит съежившись, точно в ожидании удара.

— Не понимает, — нахмурился Коп Фен.

— Понимает, только отвечать не хочет. В таких случаях лучше всего молчать. Неизвестно, какие вопросы тебе будут задавать, — вдруг своих выдашь и окажешься изменником. Лучше уж притворяться немым, — спокойно рассуждал Сават. — Лезь в машину, — приказал он.

Мальчик послушно уселся на полу между сиденьями. Майор закурил и подал ему зажженную сигарету, паренек взял ее с опаской, но тут же затянулся и, выпуская дым, зажмурился от удовольствия. Мальчик смотрел на поле, как будто из окна мчавшейся машины оно казалось совсем иным. Потом он поднял голову и с любопытством уставился на пулемет: металлические ленты, туго набитые патронами, извивались как огромные змеи, скрежеща гильзами.

Все время, пока они ехали под гору, майор, не глядя на мальчика, что-то объяснял ему на языке мео. Парнишка чесал свои заскорузлые ступни и, наклонив голову, посасывал спрятанную в руке сигарету.

— Переведи, — толкнул локтем Маляк Коп Фена, — что он ему объясняет?

— Да ничего особенного, — засмеялся тот. — Майор говорит, что мы приехали посмотреть, хватает ли им в деревне соли, а если нет, то они могли бы ее у нас получить. Соль здесь в цене, без нее зоб растет. Соль — это лекарство. Она тут дороже денег, на соль все можно выменять.

— А как ее хранят?

— Сейчас это просто, потому что сушь, а вот когда начнутся дожди… Соль пьет воду из воздуха, ест металл. Лучше всего держать ее в бутылке. Или в бамбуковой трубке над костром, чтобы не размокла.

Они въехали на вершину перевала. Впереди открылись две долины, даль была затянута голубоватой дымкой, горы и поля покрыты каменистыми оползнями — точно тронуты лаком. Джунгли спускались по склонам тяжелыми натеками гнилой зелени, множество птиц кружило над верхушками деревьев.

— Кто-то вспугнул птиц, — предупредил водитель.

— Там прячутся люди, — кивнул майор.

Автомобиль потихоньку начал съезжать вниз. Неожиданно подросток дернул майора за рукав и что-то крикнул.

— В деревню налево. Но на машине туда не проехать, — перевел Коп Фен.

Высоко над ними стояло несколько лачуг на сваях, крыши их поросли рыжим и зеленым мхом. В тени лежали буйволы, стайками пробегали свиньи.

Неожиданно они увидели там и людей: пригнувшись, жители убегали — мужчины с луками в руках, женщины с детьми, привязанными к спинам. Доносились глухие удары барабана и тревожные возгласы, оклики, плач, испуганные восклицания. Люди бежали через поля, черные фигуры отчетливо вырисовывались на желтой стерне.

«Нехорошо, — передернулся Маляк, — вон как они бегут от нас. Не стоило майору стрелять: ведь мео могли подумать, что мы просто схватили мальчика. Королевские войска наверняка оставили тут о себе плохую память. Солдаты забирают все, что попадает под руку, ловят кур и подстреливают свиней, как дичь, И насилуют женщин. Но это не имеет значения. Это право солдата, право мужчины, а вот без продовольствия приходится туго, и мео чувствуют на собственной шкуре, что враг сильнее их. К тому же нас всего четверо, как бы не пришлось расплачиваться. Четверых убить можно. Эти-то убегают. Но ведь несколько человек могут остаться и устроить засаду. Я на месте майора не стал бы туда соваться».

— Убегают, — осторожно намекнул он.

— Попробуем их задержать, — кивнул головой Сават. — Тут может нам пригодиться парнишка.

Поля прорезала глубокая расщелина, по дну ее протекал ручей. Дальше джип вести было нельзя.

Роберт остался с шофером, который, измеряя площадку шагами, уже прикидывал, как развернуть машину.

— Мы идем в деревню, — майор показал рукой на Коп Фена, — а ты, если хочешь, — Маляк почувствовал в его голосе насмешку, словно майор хотел сказать «если боишься», — оставайся в машине, в случае чего у вас есть пулемет. Мы стрелять не собираемся. Хотим договориться мирно. Они нам нужны. А если с нами что случится, вы всегда успеете уехать.

Он жестом подозвал мальчика и что-то ему приказал. Парнишка метнулся, как крыса, одна из подвернутых штанин у него спустилась, мешая бежать.

С визгливым криком он несся среди плетеных заборов. Но деревня словно вымерла. Разочарованный, мальчик остановился. Не убежал все-таки — значит, у нас появился союзник.

— Я иду с вами. — Роберт поправил ремешок фотоаппарата и, забросив на плечо сумку с лекарствами и блокнотом, первым пошел по тропинке, вытоптанной копытами буйволов.

Стук барабанов, доносившийся с высоты, прекратился, голоса утихли. Слышно было только кудахтанье испуганных кур, которые убегали, растопырив крылья.

— Мальчик, — майор придержал парнишку за плечо, — беги к лесу и уговори их вернуться. Скажи, что мы приехали насчет соли.

Мальчик стоял неподвижно, задрав голову к стоящим недалеко лачугам, к серебрящимся на солнце стрехам, к столбам, которые поддерживали плетеные стены, до блеска отполированные боками буйволов, и не верил своему счастью — тому, что сейчас он будет свободен.

— Ну, беги, — подтолкнул его майор.

Застучали подошвы, мальчишка бежал пригнувшись.

— Думаешь, он понял? Задержит их?

— Сейчас узнаем, — пожал плечами Сават, — если у них на совести нет ничего такого, о чем мы еще не знаем, то они должны вернуться. Примечай, где бежит парнишка. Обычно в деревне полно ловушек: здесь не любят непрошеных гостей. А мы не можем предупреждать их заранее — с них станется сообщить о нашем приезде пиратам, и те обстреляют нас из джунглей. Бывает, даже под свежей буйволовой лепешкой спрятана мина. Лучше уж появиться без предупреждения.

Они шли тропинкой по лабиринту плетеных заборов. Над ними, придавленные жарой, молчали стоящие на сваях хижины. Может быть, через щели в стенах из бамбуковых жердей за ними сквозь прорезь прицела следили прищуренные глаза? То же, видимо, пришло в голову и Коп Фену, потому что он обогнал их и небрежным движением снял карабин. Куры надрывно кудахтали, поднимая пыль в высохшей траве.

— Поднимемся по лестнице наверх? — спросил Маляк. Его так и подмывало заглянуть внутрь домов, порыться там, пользуясь отсутствием хозяев.

— Нет. Нас никто туда не приглашал, — предостерегающе поднял руку майор. — Присядем на камни. Пусть они видят, что мы делаем.

Камень жег через тонкие хлопчатобумажные брюки так, что Роберт не мог усидеть, — он предпочел стоять, опершись о частокол изгороди. Далеко внизу виднелся джип, казавшийся не больше спичечного коробка. Водитель уже развернул его в сторону дороги, как бы на случай поспешного отъезда. Он перенес пулемет на заднее сиденье, ствол его, направленный на крыши хижин, торчал как палка. «Он может длинной очередью прикрыть наше отступление, — оценил положение Роберт, — если, конечно, нас отсюда выпустят. Хорошие солдаты, обстрелянные, им не надо долго объяснять, сами понимают, какая опасность может грозить в таких случаях».

Не обращая внимания на кудахтанье кур, стрекот цикад, притаившихся под кровлями, и тупое, медлительное, размеренное постукивание водяной мельницы, Роберт напряженно вслушивался в то, что происходило вокруг. Неподалеку журчала вода, падающая из бамбукового желоба, уложенного на скрещенных жердях. От плеска струи жара казалась еще сильнее, хотелось пить. Листья банановых деревьев, росших по склону холма, беспокойно трепетали под слабым ветерком.

«Они терпеливы, как и полагается восточным людям», — думал Роберт, наблюдая за поведением своих товарищей. Майор сидел, опустив голову, приложив большой палец к сжатым губам. Коп Фен по-крестьянски примостился рядом, но карабин держал таким образом, чтобы в любую минуту из него можно было выстрелить. Минуты, отмеряемые ударами песта водяной мельницы, тянулись невыносимо.

— Долго мы так будем ждать?

— До захода солнца, — поднял голову Сават, — перед тем как стемнеет, мы должны вернуться на шоссе.

— Я могу походить по деревне?

— Если хочешь, но только вдвоем с Коп Феном.

Маляк прислонился к изгороди, которая неожиданно прогнулась под ним так, что пришлось судорожно за нее ухватиться. «Сават не хочет, чтобы я уходил далеко, он думает, что эти мео могли оставить самострелы, стоит приоткрыть дверь — и отравленная стрела… А может, они передвинули лестницу и установили ее на край западни — ямы, ощетинившейся остриями пик? Ну, раз уж я заикнулся, теперь нужно идти, нечего было к нему приставать. А мог ведь спокойно сидеть в джипе, загорать и думать о Тари. Дурак я, что влип в эту историю!»

Он снял с плеча сумку и повесил ее на забор. Потом потянулся, нервно зевая. И пошел по вытоптанной дорожке на звук льющейся воды. Коп Фен вскочил, как будто подброшенный пружиной, и обогнал его на полшага.

Высокий забор огораживал мельницу, чтобы куры не могли добраться до зерна. Из бамбуковой трубы серебристой дугой лилась струя воды, медленно наполняя огромную чашу до тех пор, пока она не перевешивала тяжесть песта. Плечо опустилось, хлестнула вода, и, заскрипев втулками, пест погрузился в рисовое зерно.

Маляк опустил руки в блаженно холодные струн, обмыл лицо, полил себе на шею, смочил волосы. Только теперь он почувствовал легкое дуновение ветерка.

— Пить ее можно? — спросил он солдата, заранее зная, что все равно напьется, даже если нельзя.

— Это родниковая вода, они ее провели с гор. — Коп Фен показал на бамбуковые трубы, воткнутые одна в другую, сочащиеся искрами в тех местах, где они соединялись. Трубы вели прямо в джунгли. — Подержи-ка мой карабин…

Коп Фен сбросил гимнастерку и подставил шею под струю; вода стекала по его спине. Потом набрал воды в ладони, несколько раз прополоскал рот и нос и только после этого, прикрыв от удовольствия глаза, начал пить, гулко глотая. Маляк даже позавидовал солдату: казалось, тот с каждым глотком становится толще. Вода текла у Коп Фена по шее. Остановившаяся мельница молчала.

Внезапно Роберт почувствовал на себе чей-то взгляд. Он дернул солдата за руку:

— Кто-то прячется под лачугой.

Солдат вырвал у него карабин. Полураздетый, с каплями воды, поблескивающими на безволосой, бронзовой от загара груди, он сделал два шага вперед. Потом громко приказал человеку приблизиться.

Из глубокой тени вышел, хромая, старый крестьянин. Калека. Вместо ступни, отрезанной по самую лодыжку, у него была бамбуковая трубка, обмотанная веревкой. Он что-то кричал, говорил как будто сам с собой, а может, просто проклинал непрошеных гостей.

— Что он говорит?

— Чтобы мы оставили их в покое, потому что рис они уже отдали королевским солдатам. Нужно отвести его к майору…

Но Хонг Сават уже стоял рядом с ними.

Маляк со злостью всматривался в толстые губы крестьянина, насупленные брови и нетерпеливые жесты которого наверняка здесь означали совсем не то, что в Европе. Майор рассмеялся, и они не спеша вернулись к камням.

Хромой мео проковылял в тень, растворился между столбами, поддерживающими хижины.

— Он сказал, что люди ушли работать в поле. Я ему крикнул, что он врет, — ведь пока не наступил сезон муссонов, в поле работы не бывает, земля как камень. Так он говорит, что деревенские, мол, пошли в лес по нужде. Все разом? Зачем ты врешь, спрашиваю, да еще так глупо? Созывай мужчин на совет, мы приехали насчет соли, нас только трое. Вас же больше, вам нечего бояться.

— И он их позовет?

Послышалась частая дробь барабана — она отдалась эхом в джунглях, разнесясь по долине из конца в конец.

— Уже сзывает, — шепнул Сават.

Они всматривались в чащу леса. Показались трое мужчин, потом еще четверо. Ружей у них не было, только длинные, как мечи, ножи в деревянных ножнах, доходящих до колен. Рядом, обгоняя мужчин, бежал босой мальчишка, выкрикивая что-то. Людей сопровождали собаки.

— Идут. Держитесь спокойно. Делайте только то, что я скажу, — приказал майор.

— Целая толпа, — забеспокоился Коп Фен. — Что-то их многовато…

— Повесь карабин на плечо. Да, их уже слишком много, — подтвердил Сават и пошел навстречу мео.

Сквозь рейки из расколотых бамбуковых стволов, согнувшихся под тяжестью толпы, Роберт видел сваи, поддерживающие воздушные клетушки лачуг, черные спины брюхатых буйволов, навоз, от которого шел терпкий запах. Он следил за спокойными жестами Савата, что-то терпеливо объяснявшего недоверчиво потупившимся крестьянам. Оконный проем давал возможность видеть близкие, слегка увядшие листья банановых деревьев, сероватые стволы, за которыми поднималась высокая гора, поросшая джунглями. Серп, заткнутый за жердь под камышовой крышей, потемнел от сока недавно сжатой травы, рукоять его была отполирована ладонью жнеца. Этот серп, восточную саблю, легко можно было выхватить из-под крыши и предательским ударом перерубить шею отвернувшемуся врагу.

— О чем говорит майор? — наклонился Роберт к сидевшему на корточках солдату.

— Да все о том же. Они, мол, получат соль из фронтовых запасов, только пусть помогут перенести нам боеприпасы. Это всего лишь несколько дней пути, а сейчас сухой сезон, идти большой компанией — одно удовольствие.

Мео сидели на корточках, наполовину обритые головы их отсвечивали желтизной; они глазели по сторонам, медля с ответом. Мужчины передавали из рук в руки толстый чубук бамбуковой водяной трубки и, прикрыв глаза, с удовольствием вдыхали дым. То и дело кто-нибудь из них прочищал трубку и набивал ее щепоткой изжеванного, скатанного в шарик табака. Женщины, сидевшие позади мужчин, кормили грудью детей, нервно почесывались, что-то вскрикивали, но мужчины делали вид, что ничего не слышат.

— Майор говорит, что, ежели им не по душе переносить боеприпасы, можно взять груз риса, — сердито буркнул Коп Фен. — Нелегко их убедить, эти дикари с гор ничего не знают о революции.

Неожиданно один из мужчин поднял палец и проговорил несколько слов, запинаясь, словно от страха.

— Что он хочет?

— Спрашивает, позволят ли им варить себе еду из этого риса во время перехода. А майор — ни в какую: берите, дескать, в дорогу свои харчи… Носильщики могут сожрать по дороге весь груз. А своей еды возьмут самую малость.

«Без переводчика я был бы как глухой — ведь жесты имеют здесь совсем другое значение, чем в Европе. Хорош бы я был, если бы верил только в свои предположения», — подумал Роберт. Страха он не ощущал, в нем было только острое чувство отчужденности, чувство это угнетало, не позволяло забыть об опасности. Коричневые, покрытые шрамами лица, шеи с раздутым зобом, ожерелья из серебряных монет, легонько позванивающие в такт беспокойному дыханию… Маляк уже начал различать хитрые и настороженные лица сидящих рядом людей. От них шел запах разогретых тел, дыма, незнакомого пота, черных, засаленных до блеска халатов.

Майор без устали что-то объяснял, чуть ли не пел, стараясь обольстить упрямцев. Время от времени наступала такая тишина, что Роберт слышал, как буйвол трется спиной о столб, подпиравший угол хижины, как чмокает губами ребенок, сосущий грудь, и яростно жужжат мухи, сталкивающиеся в открытом окне.

В ящике, выложенном глиной, тлели древесные угли, воздух над очагом подрагивал, разнося приятный запах, обещавший ужин.

Вождь с раздутой шеей дышал, как собака, чуть высунув язык. Он сидел прикрыв глаза, и казалось, глубоко задумался. Наконец, подняв растопыренные пальцы, о чем-то спросил.

— Он хочет дать нам одних женщин, — перевел Коп Фен, — это даже лучше, от женщин больше проку, женщины привыкли носить тяжести. Но майор требует, чтобы и мужчины пошли. Хочет, чтобы мео посмотрели на наших солдат, провели денек вместе. Им дадут еду и питье, они увидят оружие, побратаются. Глядишь, и присмиреют, не будут так поддерживать парашютистов-пиратов, станут осторожнее. Сейчас им все равно, в кого стрелять из засады. Им одинаково надоели все солдаты — и королевские, и наши.

Разговор идет лениво, майор нажимает на колеблющихся крестьян, объясняет им, показывая на пальцах, сколько они получат. Коричневые от солнца макушки блестят, точно их смазали маслом. Похоже, что торг затянется. Мео лукаво щурят глаза и многозначительно покашливают. Их вождь с кустиками волос в углах рта пальцами роется в пепле и всовывает в чубук горящий уголек. Поплевывает на кончики пальцев — значит, все же обжегся.

Девушки внесли большой дымящийся горшок с вареным рисом. Потом расставили чашки с вонючим рыбным соусом, подали кусочки мелко нарезанной куры.

Старик что-то повелительно крикнул.

Между Коп Феном и Маляком, дерзко улыбаясь, присела на корточки девушка. Копна ее черных волос пахла дымом и кореньями, колыхались обнаженные упругие груди. Она взяла горстку риса, скатала из него шарик, окунула в соус, попробовала пухлой губой, не горячо ли, и, кокетливо поводя большими раскосыми глазами, вложила его Роберту в рот. Все принялись за еду, облизывая с пальцев жир, выплевывая косточки в руку, запихивая их потом в щели бамбукового настила.

Роберт услышал под собой визг и ворчание — облезлые дворняги грызлись из-за отбросов, катаясь в сухой траве.

Девушка громко прыснула со смеху, груди ее снова заколыхались. Ее явно забавляло кормление белого человека.

Из темного угла, из-за спин мужчин, чьи-то обнаженные руки подняли довольно большой котел с привинченной крышкой. Из него торчали две согнутые бамбуковые трубки. Мужчины попарно склонялись над котлом, положив друг другу руку на горло. Прикрыв глаза, они с удовольствием сосали что-то из трубок. Потом, отерев губы ладонями, поспешно тянулись за рисом, очищали дольки чеснока, сдувая фиолетовую кожуру.

— Что это они пьют? — нагнулся к Коп Фену Маляк.

— Рисовую водку. Сейчас и нам дадут попробовать, — захлопал в ладоши довольный угощением солдат. — Они пьют первыми, чтобы не думали, будто водка отравлена.

Принесли куски свинины с толстым студенистым жиром и торчащей щетиной. Распространился характерный запах опаленных волос и несвежего мяса.

Роберту уже подсовывали медный котел. В его отполированной, красной, выпуклой поверхности он увидел свое забавно раздутое лицо. Сосед Роберта, молодой мео, потянулся растопыренной пятерней к его горлу, и Маляк вздрогнул, почувствовав, как липкие пальцы сжимают ею кадык.

— Возьми его так же, — подсказал ему Коп Фен, — и примечай, сколько раз отхлебнет он, столько и ты. Это они из вежливости, чтобы показать, что все пьют поровну, без обмана… Не собираются они, дескать, нас напоить, а потом прирезать.

Теплая водка, отдающая дрожжами, наполнила ему рот, первый глоток он сделал с трудом, но потом пошло легче. Мео хлопнул его по плечу, подняв вверх большой палец в знак одобрения. Девушка уже держала наготове кусок истекающей жиром свинины. Удивленная тем, что Роберт передернулся и заслонил ладонью рот, она съела кусок сама, покачиванием головы и чмоканьем призывая гостя последовать своему примеру.

— Хороша водка, — закурил сигарету Коп Фен.

— У нас ее пьют охлажденную, — вздохнул Маляк.

— А у нас подогретую. Ведь главное — чтобы скорее ударило в голову, — засмеялся солдат. Он выпускал струйку дыма к закоптелым креплениям крыши; ставни в доме были сняты, и несчетные нитки паутины, бахрома сажи колыхались на теплом сквозняке, тянувшем из оконных проемов.

На улице темнело, по долине скользили тени близких гор. Солнце скрылось за вершинами.

Дом, гудевший сейчас хриплыми голосами пирующих, освещали раскаленные древесные угли, бросая красные отблески на потные лица. Удлиненные тени поднятых рук метались по плетеным стенам.

Наступил вечер, москиты вылетали из углов, жалили ноги и шею, впивались в уши. Стоило прикоснуться к укушенному месту, как оно распухало и начинало зудеть. Тревога Роберта улеглась. Алкоголь слегка ударил ему в голову, он прикоснулся к обнаженному плечу девушки, которая тут же с готовностью повернулась к нему. Кожа у нее была теплая и шершавая, загрубевшая под лучами солнца.

Он убрал руку.

— Скажи ей, что я благодарю ее, — попросил он Коп Фена.

— Девушка спрашивает, за что. Они думают, что мы останемся здесь на ночь. Вот была бы потеха, ведь женщины здесь здоровые и услужливые. Тут считается, что ежели гость переспал с девушкой — значит, уважает хозяев. И можно показать, чего ты стоишь.

Неожиданно они услышали приближающийся гул. Высоко над горами басовито гудел самолет. Все умолкли, уставившись не в окно, а на закопченные стропила, поддерживающие крышу, как будто через тростниковое покрытие можно было увидеть, куда направляется самолет. Потом снова послышались голоса. Но, похоже, самолет сделал круг, потому что чужой гневный гул мотора заполнил долину.

Маляк кивнул Коп Фену и тихо вышел из круга беседующих. Роберт был уверен, что это самолет из Ханоя, который должны были прислать за ним, но, видно, он вылетел слишком поздно и теперь блуждает между горными массивами, покрытыми густыми джунглями и похожими друг на друга, как близнецы. Самолет не найдет полевого аэродрома, он уже его проскочил, и теперь примется искать, заглядывая в провалы между горами, медленно скрывающиеся во тьме. А потом улетит обратно, вернется туда, где бетонная полоса размечена электрическими огнями.

Да, и тогда снова придется ждать несколько дней, прежде чем горячий ветер с суши разгонит туман, нависший над рисовыми полями вдоль Красной реки.

Под широким навесом крыши было уже темно, скользкие бамбуковые жерди легко сгибались. Роберт босой ногой нащупал свои ботинки, потом, устроившись на верхней ступеньке лестницы, быстро обулся. Внизу с визгом промчалась собака, вторая повисла на ней, вцепившись зубами ей в загривок.

Маляк осторожно слезал по скрипучей лестнице.

Длинный фонарик, висевший на шее, ударялся о ступеньки. Глаза постепенно привыкли к полумраку. Помирившиеся уже собаки ворчали, показывая клыки. Роберт погрозил им, собаки с визгом отскочили, прежде чем он успел их ударить. Маляк пугнул их светом фонарика — собаки попятились, как будто в руке у него был факел. Успокоившись, он пошел по тропинке в сторону полей, поднимаясь в гору; чем выше, тем было светлее. Сонные буйволы вставали, тревожно храпя. Роберт набрал в ладони воды и прополоскал рот, обожженный пряным соусом. Оконные проемы мерцали красным светом, как глаза чудовища. Пест глухими ударами неутомимо дробил рисовые зерна в выдолбленном стволе.

От земли поднимался сумрак, подобный дыму, пахло кислым свиным навозом, прелой соломой, коровьими лепешками. Роберт вышел в поле. Вершины гор еще светились, небо было розовым, на нем, точно бабочки, трепетали первые звезды.

Самолет возвращался. Его еще не было видно, слышался только усиленный эхом ущелий гул моторов, чужой, тревожный, как предзнаменование механической, рукотворной бури.

Подсвечивая себе фонариком, Маляк бежал в поле. Вот он уже взбежал на террасу над крышами хижин, где чувствовался приятный запах домашних очагов. Вот, спотыкаясь о высохшие комья глины, перескочил через метровый вал, отгораживающий расположенное выше рисовое поле. Стебли стерни сухо трещали. Роберт забыл о западнях, его точно магнитом тянуло поближе к самолету: увидеть его, хоть на мгновение почувствовать связь с ним и уверенность в том, что скоро он отсюда вырвется. Ему казалось, что сейчас самое время это сделать. Упасть на подушки кресла, застегнуть пояс, как велит светящаяся надпись над дверцей, ведущей в кабину пилотов, и весь этот мир затерянных в джунглях деревень, баррикады голых горных вершин, красные ниточки протоптанных тропинок — вся эта проклятая война станет только материалом для статей, из-за которых все будут ему завидовать. Чем дальше отсюда, тем больше в них будет очарования и таинственности. Джунгли перестанут таить в себе опасность, подстерегать и грозить, останется только жгучий привкус приключения. «Мне удалось заглянуть под крышку кипящего на огне войны азиатского котла…» — вот как нужно будет начать цикл репортажей.

Еще одна терраса — и вот он уже стоит на вершине. Деревня осталась внизу, она все глубже и глубже погружалась в темноту, пропадала из виду, потому что широкие шапки крыш заслонили пляшущие огоньки в глиняных очагах.

Маляк вглядывался в изящные очертания крыльев на еще светлом небе. Теперь он хорошо видел самолет — серебристый, без опознавательных знаков. Чужой. Значит — вражеский, с той стороны. Они меня не видят. Идет так низко, что его легкоможно сбить. Метров четыреста, никак не больше. Роберт инстинктивно поднял длинный фонарик и направил его в сторону приближающегося самолета. Он трижды нажал на кнопку, как мальчишка, играющий в войну. Неожиданно под фюзеляжем зажегся огонек и мигнул три раза.

— Попал, попал! — обрадованно воскликнул Роберт, словно фонарик и впрямь был оружием.

— Сигналы подает. — Коп Фен стоял рядом с карабином в опущенной руке. — Он что-то здесь ищет. Иначе не стал бы так долго кружить над этими горами.

— Если он вернется опять, попробую ему помигать, — шепнул радостно возбужденный Роберт, — это ведь американская машина.

— Да, они прилетают из Сиама. — Коп Фен задрал голову, белки его глаз и зубы из-под полуоткрытых губ влажно поблескивали. Они прислушались. Гул моторов затих вдалеке, за горным хребтом.

— Ушел…

— Нет, — возразил солдат, — делает круг.

На небе еще были видны розовые полосы, легкие, как будто некий художник мазнул по нему кисточкой. Долины уже заполнил мрак. Роберт и Коп Фен стояли рядом. Тяжелая, тропическая ночь обступила их. Казалось, что небо убегает, взлетает к звездам, звезд все больше и больше, а затем проваливается.

«Приключение, вот настоящее приключение, — потирал руки Роберт. — Наконец-то…» Чувство страха прошло, он забыл об опасности, хотя это была не условная игра, а война в джунглях, из которой нелегко было бы выбраться, заявить о своем нейтралитете, сказать, что он является только наблюдателем. Раз уж он забрался так далеко, собирая материал для своих статей, и оказался на этой стороне, трудно говорить о нейтралитете. Он стоит по эту сторону — значит, другая должна признать его врагом.

«Ничего со мной не случится», — прогнал он от себя эти мысли. От долин по склону горы поднималось ровное дыхание ветерка, холодного, несущего запахи увядшей зелени, сена, преющей под ним палой листвы.

— Возвращается, — шепнул солдат. — Идет на нас.

Звук моторов был еле слышен, но он быстро нарастал, перекатываясь по долине. И вот они увидели: самолет мчался к ним, закрывая небо мечами серебристых крыльев. Маляк вскочил на вал рисового поля, вытянул руку с фонариком и как одержимый нажимал на кнопку, посылая вверх световые сигналы. Вдруг он увидел два пушечных ствола, опускающихся вниз. Сейчас врежут… Ему стало холодно. Роберт нажимал на кнопку фонарика. Должны же они понять: раз сигналим — значит, мы свои. Не станут они стрелять, не станут. Самолет покачнулся, заскользил вниз, серел, утопая во мгле, стоявшей над землей. И в этот момент под фюзеляжем трижды загорелся ослепительно белый свет.

— Ответил, — вздохнул с облегчением Маляк. — Не будет стрелять.

Грохот моторов в долине оглушал. Громом перекатывалось эхо, вдавленное между горными массивами, перепахивало джунгли.

Неожиданно в корпусе самолета открылась дверца, за нею блеснул рассеянный свет. Оттуда посыпались какие-то тюки. Самолет уже был над ними, он ушел вверх, в последний просвет, и растворился среди звезд. К земле спускались темные силуэты парашютов. Сморщенные, покачивающиеся, они были похожи на космических огромных медуз, живущих в космосе. Коп Фен напряженно всматривался в переплетение строп.

— Это не пираты, — обрадованно сказал он, — это какой-то груз.

— Сейчас мы узнаем, что нам упало с неба, — вскочил Маляк. — Бывает же такое! Я случайно угадал условный сигнал.

— Да нет, они просто выполнили задание, им же за это платят, — отозвался в темноте майор Сават. — Светит фонарик, никто не стреляет — значит, сигналы подают свои. Неважно, что за отряд, главное — свои, можно им подбросить боеприпасов.

— Ага, и ты сюда прибежал, не выдержал, — подтолкнул его в темноте Маляк. — Посмотрим, что там…

— Я думал, самолет сядет прямо на крышу. Такой от него грохот, что мертвый проснется. Надо же было проверить, чем вы тут занимаетесь.

Куполообразные чаши оседали внизу на террасах рисовых полей, вздымались и опадали, как живые существа, испускающие последний вздох.

— Груз для пиратов попал в наши руки! — крикнул Коп Фен. — Мы обманули американцев.

— Пошли посмотрим, что нам досталось! — сердился Маляк, но майор ухватил его за рубашку резким рывком, почти вытащив ее из брюк.

— Тише! Сбросили они все это, конечно, не для нас, но вот по ошибке или нет — пока неясно. Нужно посмотреть, кто выйдет из джунглей за посылками… А не то столкнемся с ними нос к носу.

Они стояли в темноте, всматриваясь в успокоившуюся долину. На каждой из трех террас, как на ступенях огромной лестницы, ветерок вздымал складки полотнищ парашютов, раздувая тонкий нейлон.

Позади, там, где осталась деревня, лаяли собаки и все громче звучали голоса.

— Нечего ждать, — упирался Маляк. — За грузом никто не выйдет. Самолет явно заблудился. А если бы даже где-то здесь и были пираты, то мы их спугнули.

— Что ты понимаешь, — отмахнулся от него Сават. — Если они здесь прячутся, им уже давно сообщили, сколько нас.

Маляк чувствовал теплое дыхание майора, кислый запах рисового самогона.

— Если вы боитесь, то я сам сбегаю и проверю, что там лежит. Пусти.

Он оттолкнул майора и полез на метровую насыпь. Истлевшая под лучами солнца трава, за которую он хватался, вылезала, как линяющая шерсть.

— Идут, — шепнул Коп Фен, у которого нюх был как у собаки. — Я вижу огоньки. Там. Там, на склоне. — Он показал на мрачную стену горы.

Мерцающие точки поблескивали среди деревьев, размазывались и тянули за собой хвосты огня. Две, три…

— С факелами, — шепнул майор. — Сейчас мы их посчитаем, пусть только выйдут в поле.

— Что ты собираешься делать? — забеспокоился Роберт. — Давайте возьмем из машины пулемет.

— Ты будешь стрелять? — ухмыльнулся майор.

— Нет. Это не моя работа.

— Значит, прикажешь нам воевать втроем, чтобы у тебя был хороший материал для газеты? Нет, мой дорогой. Я попробую взять их на испуг, заставить сдаться. Нам ведь и стрелять-то почти что не из чего, — сказал он злым шепотом, как будто обвиняя себя в дурацкой беспечности, — карабин Коп Фена да мой револьвер, а их там…

Сават и Коп Фен считали вполголоса факелы в руках людей, идущих по тропинке.

— Одиннадцать, — облегченно вздохнул Роберт, — но мы ведь захватим их врасплох. Здесь, вдали от дороги, они чувствуют себя в безопасности.

Фигуры вооруженных людей, несущих огонь, были различимы уже отчетливо, ветер раздувал красные гривы факелов, сухие бамбуковые палки брызгали искрами.

— Я уже насчитал семнадцать, — спокойно поправил его майор, — факелы не у всех.

— Да, — подтвердил Коп Фен, — у некоторых руки заняты какими-то узлами.

Маляк всматривался в приближающиеся огоньки. Надвигалось нечто неизбежное, как сама судьба. Он слез с насыпи, подошел поближе к своим спутникам. Бежать… Рассудок говорил, что не стоит искушать судьбу, надо под прикрытием насыпи обойти деревню, добраться до автомобиля и гнать к шоссе, стреляя на ходу. А вдруг они устроили засаду и терпеливо дожидаются нашего возвращения? Нет смысла сидеть здесь и ждать, пока нас окружат. Надо уходить, время еще есть. И все же он стоял, опершись о насыпь, и смотрел на гребешки факелов, которые ветер пригибал к земле, — они были похожи на чешую ползущего по склону горы огромного дракона.

— Дай-ка фонарик, — майор протянул руку, — нужно их обмануть… Пусть думают, что нас много. Давайте кричать, чтобы они сдавались.

— Я тоже?

— Да. Кричи по-французски, по-польски, на каком хочешь языке, — шептал Сават, — лишь бы громко. Слышишь, как разносятся их голоса? Эхо нам поможет.

— Зачем тебе фонарик?

— Отвлечь их внимание. Не бойся, мы будем в безопасности. — Было видно, что у него есть план, и отступать от него он не собирается.

«Готов рисковать своей жизнью, да и нашими тоже», — сжал кулаки Роберт.

Люди с факелами собрались в круг, то приседая, чтобы отогнуть полотнища парашютов и добраться до контейнеров с грузами, то распрямляясь во весь рост. Высоко подняв факелы, они бегали по рисовой стерне. «Похоже на танец, — подумалось Маляку. — Пир людоедов». Но это была не цветная картинка, представляющая Робинзона Крузо, а вооруженные мео, или пираты, как их здесь называли. Их не испугаешь даже выстрелами. Прекрасная, спасительная темнота. А они, трое, ослеплены светом факелов.

— Пора, — приказал майор. — Начинаем кричать.

Они нестройно заорали. Эхо во много раз усилило их голоса. Сават бегал согнувшись вдоль насыпи, то зажигал, то гасил фонарик, сверкавший над гривой сухих трав чужим, меловым светом. Наконец он положил его на насыпь. Из фонарика, прорезая ночь, лилась ясная полоса света.

Мео как бы оцепенели, а потом разбежались в разные стороны, чтобы в толпе не стать удобной мишенью. Они падали на землю, уползали, подобно ящерицам. Брошенные факелы рассыпали искры, поджигая стерню. Раздуваемый ветром огонь прыгал по траве и по высоко сжатой рисовой соломе, расползался в ширину, извлекая из мрака черные, по-кошачьи притаившиеся фигуры стрелков.

Один из них бесстрашно привстал на колени и послал очередь из автомата. Пули засвистели над валом, и тут же донесся усиленный эхом грохот. Маляк, скорчившись, вжался щекой в глину, чувствуя слабый запах вечерней сырости, свежевыкопанной земли. Он понял, что это запоздалый рефлекс, и устыдился собственной трусости. Стреляют в горящий фонарик — это майор умно придумал. Оба его товарища дико кричали, он тоже поднял голову. Они орали.

— Сдавайтесь! Бросайте оружие!

Крики разносились по долине, возвращались, отраженные эхом, и превращались в грозный рев. Крик спасал от страха, крик был не только вызовом, он бил по тем, внизу, сбивал с ног, заставлял ползти, шмыгнуть по-крысиному в ночь. Те, кто спрятался в темноте, убежали вниз, за насыпь следующего поля, и, придя в себя, начали стрелять. Кругом стоял свист и вой, а иногда и пуля с тупым звуком отскакивала от вала, за которым притаился Роберт. Скорчившись, он повернул голову и увидел множество факелов внизу, в деревне. Мео обходили их широким полукругом. «Ведь они же с огнями — значит, это не враги», — успокаивал он себя, подтолкнув локтем майора и показывая ему на новую опасность. Именно в этот момент огни начали пропадать, разбрызгиваться искрами, гасимые ударами о землю, затаптываемые нетерпеливыми ногами.

— Беги, — дышал ему в лицо Сават, — они идут в атаку.

Приподнявшись над насыпью, майор наугад стрелял из револьвера. Неожиданно, точно все это ему уже надоело, он повернулся и, выпустив из рук оружие, сделал несколько шагов, споткнулся и упал как подкошенный.

Маляк перебежал на четвереньках под прикрытием вала. Стерня колола ему руки, засохшие комья крошились под пальцами. Где-то сзади раздавались близкие выстрелы, — он знал, что это Коп Фен пытается задержать атакующих мео. Однако же Роберт не испытывал к нему благодарности — наоборот, злился: ведь это из-за них он попал в такую переделку. Могли бы и такое предвидеть, самонадеянные идиоты, скоты несчастные. Из-за них и мне достанется. Хрипло дыша, он бежал во всю прыть. Роберт видел, где кончался вал, потому что над черной полосой белело звездное небо. Дальше был спуск с горы, конец перевала, известковые скалы и густые заросли джунглей. Им владела лишь одна мысль: сбежать по террасам полей вниз, выбраться на дорогу, догнать автомобиль, — ведь шофер, должен остановиться, когда увидит его в свете фар; он заберет с собой, спасет.

Маляк, чуть пригнувшись, бежал вниз, склон ускорял его бег. Сзади все еще были слышны выстрелы. Сумка с лекарствами сбилась на живот, ремень фотоаппарата резал шею. «И все же хорошо, — мелькнула у него мысль, — что я их не бросил в первую минуту».

Стрельба на перевале утихла. Роберт, тяжело дыша, остановился и прислушался: доносились отдельные голоса — это радовались победе мео. Они взяли их в плен — Роберт отгонял от себя мысль о том, что его товарищей добили, хотя помнил, как упал Сават. Так падают убитые в кино. Первый раз он видел, как корчится человек, настигнутый пулей.

За перевалом стояло лохматое зарево факелов, а может быть, это был костер, потому что искры взлетали горстями. Теперь меня ищут, — он расслабил ремни, чтобы легче дышалось, — ищут третьего. Факелы появились над перевалом, люди из леса ими размахивали, подавая сигналы тем, кто был внизу, в деревне. Началась облава.

Маляк быстро спускался по заросшему травой склону. Он чувствовал в себе гнев, ему было жалко своих товарищей, и в то же время его преследовал страх, от которого рубашка прилипала к телу. «У меня есть шанс, все еще есть шанс убежать, — ободрял он себя, — мне же всегда везло, ведь судьба на моей стороне… Лишь бы выбраться на дорогу. Ведь мео из деревни шли толпой, их привлекали свет и звуки боя, они не могли меня заметить, я же побежал в другую сторону, укрылся за насыпью, я успел выскочить, прежде чем сомкнулось кольцо погони. Бежать, незаметно скрыться… Надеюсь, им не удалось захватить шофера врасплох? А может, и его тоже отвлек летающий над долиной самолет, может, он отошел от машины?» Маляк представил себе рослого молодцеватого солдата в застиранном хлопчатобумажном мундире с пятнами масла; ему казалось, что он видит, как тот вскидывает на плечо пулемет и идет по тропинке между домами. Вот тогда-то его и могли пристукнуть.

Роберт шел, едва волоча ноги, спотыкался; он пытался удержаться от падения, хватаясь за покрытые жесткой листвой ветки кустов, которые ломались с сухим треском.

«Эта война — не мое дело, я должен выжить, — отодвигал он от себя возвращающееся беспокойство за судьбу своих товарищей. — Их наверняка убили. Да разве могло быть иначе? Ведь майор просто спятил, думая, что испугает их криками, заставит сдаться. Это водка на него так подействовала. Не соизволил посчитаться с опасностью, пренебрег ею. Я должен отсюда выбраться, даже если придется идти всю ночь. Почему я не взял револьвера? Жарко тебе было, идиот? Я его бросил на кровать. А девушка уже пришла и ждет».

— Тари, — умоляюще шепнул Маляк, словно просил девушку подождать еще немного.

Он спускался по скользкому, покрытому травой откосу, время от времени помогая себе руками. Трава больно кололась. Под смятыми стеблями прощупывались камни оползня, как кость через мышцы. Я напишу о Савате, покажу Коп Фена, они заслужили… Эти люди уже превращались для него в образы, он привыкал к мысли, что они перестали существовать, готов был смириться с их смертью.

— Ты должен отсюда выбраться, — шепотом убеждал он себя. — Должен, должен.

Огни факелов перемещались высоко над ним. Постепенно Роберт обретал спокойствие. Между красными огоньками он заметил белый иглообразный луч. Мой электрический фонарик. Сейчас он мне пригодился бы. Эти обезьяны умеют им пользоваться — белый луч зажигается и гаснет. Шум голосов не утихал, а, напротив, широко разливался. «Это они ищут меня, бегают по рисовому полю, разыскивают следы. Расспрашивают тех, кто пришел из деревни. Пытаются выяснить, где я. Я исчез. Но если только я завтра не улечу, как обещал майор, я с радостью вернусь сюда с солдатами и сожгу эти свинарники на сваях. Это им даром не пройдет. Я с удовольствием посмотрел бы на этого их вождя, когда веревка врежется ему в красный зоб, как он дрыгает ногами, из-под которых уходит земля. Вот бы его повесить: заслужил — пусть поболтается на виселице. А может, отложить это до победы? Не настраивать их против себя? Не загонять в джунгли, тем самым увеличивая число врагов? Ты думай не о возмездии предателям, а спасай свою шкуру», — напомнил он себе, ускорив шаг.

Далекая короткая очередь из пулемета, гудение заведенного автомобильного мотора, от которого взволнованно забилось сердце. Есть, есть. Шофер уцелел. Неожиданно на середине подъема зажглись две полосы света и погасли. Он не хочет стать мишенью. Мотор выл и хрипел. Видно, в темноте машина попала в какую-то яму и не может выбраться… Едет, спускается… Подожди, сукин сын.

Маляк побежал, но по звуку мотора понял, что ему уже не успеть. Ударил свет фар, он отражался в небе. Теперь он выезжает на шоссе. Я заблудился, держался слишком близко к лесу… Мне его не догнать. Роберт видел, как огни становятся все меньше и меньше, звук мотора удаляется, быстро пропадает… Вот уже сомкнулись горы, там был поворот на шоссе. Сбежал, оставил меня одного. Ему хотелось плакать от беспомощности.

«Я остался один, — подумал он в отчаянии, — шофер решил, что и меня тоже убили».

Роберт обернулся. Одни красные огоньки поднимались на террасы высохших рисовых полей, другие спускались в деревню, растворялись в тумане или дыме домашних очагов. Его охватило острое чувство одиночества, настолько острое, что на глаза навернулись слезы. «Возьми себя в руки, ведь ты же не позволишь схватить себя этим дикарям, — пробуждал он в себе волю к борьбе. — Раз шоферу удалось вырваться, значит, он поехал за подмогой. Автомобилем будет скорее. Посадят солдат на грузовики и приедут сюда спасать нас. Нужно добраться до шоссе, пойти им навстречу. Нечего прятаться в кустах, я должен воспользоваться темнотой и уйти подальше, как можно дальше от этого сброда. Страх только мешает действовать — вместо того чтобы оглядываться по сторонам, подумай лучше о том, как спастись, что надо сделать прежде всего, как избежать случайностей. И главное — выйти на дорогу».

Он начал спускаться по склону, но лес становился гуще — его обступали джунгли. Ведь я же правильно иду. Он помнил, где исчез свет фар. Из глубины ночи, по-деревенски привычно, разносился лай собак и голоса людей. Роберт вышел на извилистую тропинку, ведущую на север, он не отрывал глаз от мерцающей зеленой звезды.

Еще совсем недавно Маляк смотрел сквозь запыленные окошки самолета на эти горные цепи, на зловещую зелень джунглей, буйную, лохматым ковром стекающую в долины, где поблескивали реки, похожие на брошенный в траву серп, исчезая в густо-синей тени скал. Отсюда до Самнеа шестьдесят километров. Но как далеко еще идти!

«Нечего считать шаги, — успокаивал себя Роберт, — ведь они поедут мне навстречу. Если только водитель не придумает какую-нибудь историю, ведь он и вправду ничего не видел и ничего не знает. Все равно, как он ни доложит, меня начнут искать, будут вести расследование по поводу моего исчезновения. Штаб им такое устроит, что тут же бросят на поиски патрули. Но все это я себе говорю только для того, чтобы унять беспокойство, это шаманские заклинания, чтобы умилостивить судьбу, а в действительности-то неизвестно, сколько пройдет времени, пока военная радиостанция сообщит о случившемся, пока разбудят дежурного…»

Он видел склоненные головы в полотняных фуражках, солдат, подкручивающих фитиль в керосиновой лампе со стеклом в проволочном каркасе, как обычно выглядят хозяйственные фонари. Завтра, не раньше, завтра поднимется шум из-за моего исчезновения. Не из-за майора — нет, можно повысить в чине другого офицера. Вот я — это уже другое дело, я — иностранец, со мной считаются, к тому же ведь пропал корреспондент. Меня должны искать, должны.

Тропинка вела в долину. Под гору идти было легко. Роберт шел быстро, вступая под сень огромных деревьев, в непроницаемый мрак, уверенный в том, что через минуту он окажется на поляне, заросшей терновником и стеной двухметровых трав. Его перестали пугать мерцающие огоньки, которые гасли, когда Роберт к ним подходил, он знал, что это светлячки.

Маляк с отвращением раздвигал ветви, погружая в жесткие листья обнаженные до локтей руки. Он, как слепой, с трудом находил узкие проходы. Роберт сдирал с ладоней паутину, стряхивал муравьев, вся кожа чесалась его облепили падающие с листьев мерзкие насекомые, незнающие покоя, жаждущие крови.

Время от времени Роберт останавливался; ему казалось, что он слышит за собой шаги, шелест, треск сухих листьев, но все было тихо — только лихорадочно билось сердце. Москиты кружили над головой с жалобным гудением. Они садились на шею, жалили, а уши, которые Роберт тер пальцами, горели и распухали.

Хриплый крик проснувшейся птицы заставил сильнее забиться сердце. Нет, это была не птица, потому что вопль, повторенный эхом, доносился со стороны поля. «Они преследуют меня, но еще не знают, где я. Ах, насколько бы я увереннее себя чувствовал, если бы у меня было оружие». Маляк представил себе их, бегущих босиком, беззвучно, по-собачьи вынюхивающих чужой запах хороших сигарет, одеколона, пота.

Он побежал, ступнями чувствуя тропинку, поддерживая фотоаппарат и сумку, чтобы они не цеплялись за ветки. Неожиданно его пронзила боль. Он хотел остановиться, бил руками по тонким ветвям, но острие, воткнувшееся в бедро, входило все глубже и глубже. Роберт упал и начал отчаянно выдергивать из тела длинную гибкую палку. На ощупь он понял, что это был обструганный ствол бамбука, врытый в землю под углом, заслоненный висящей веткой. Ловушка, западня. Каждый, кто продирался по узкой тропинке, должен был напороться на нее. Острие небось отравлено. Роберт весь покрылся потом.

Через брюки он нажал на ранку, потекла теплая кровь. Уже не было больно, только ощущалось жжение. Потрясенный, Роберт тяжело дышал. В темноте он ощупывал палку, перегораживающую тропинку; почувствовав острие под пальцами, похожее на рыбью кость, он даже вздрогнул. Оно не отломилось — Маляк облегченно вздохнул. Он помнил о стрелах, которые погружали в падаль, в растительные отвары. Прежде чем отравить, их всю ночь держат в буйволовой моче, днем выставляют на солнце, пока не затвердеет, не окаменеет пленка мочевины… Только после этого стрелу погружают в разлагающуюся падаль, в бамбуковую трубку, воткнутую в раздувшиеся кишки. Трупный яд, они прививают смерть.

Роберт стоял, запрокинув голову, слыша только свое хриплое дыхание. Холодный ветерок, тянувший из долины, пронизывал до костей.

Вокруг стоял непроглядный мрак, высоко в небе мерцала звезда, постепенно становились видны и другие. Роберту казалось, что он находится на дне колодца. Он расстегнул пояс, спустил брюки. Потом начал лихорадочно давить на бедро, кровь склеивала пальцы, но боли не было. Наклонившись, он сунул руку в карман и, не считаясь с опасностью, зажег спичку. В колеблющемся свете Роберт увидел, что ранка неглубока, это его приободрило. Он вытащил из сумки пластырь, налепил его, но тут же сорвал. Чем больше крови выйдет, тем лучше. Его беспокоило одно: казалось, будто мышцы на ноге немеют. Никуда больше я в темноте не полезу. Хватит. Останусь здесь, дождусь рассвета. Роберт сел недалеко от тропинки, опершись спиной о ствол дерева, оплетенный толстыми жилами лиан. В руке он держал единственное свое оружие — заостренную палку. Скорчившись и сдерживая дыхание, он напряженно прислушивался.

Темнота была насыщена движением и шелестом. Скреблись маленькие коготки, шуршали сухие листья. Жалобно пищали москиты — он давил их у себя на щеках и на шее.

Здесь нет быстродействующих ядов. Кураре — это Южная Америка. Завтра меня найдут. Ведь мео наверняка знают способы лечения. Уж солдаты заставят их раскрыть свои секреты. Продвигаться дальше нет смысла. Я уже в этом убедился. Лучше ждать, москиты меня не съедят.

Роберт снова начал вслушиваться в темноту. Громкое чавканье раздавалось так близко, что ему показалось, будто достаточно протянуть руку, чтобы коснуться влажной морды. Чей-то храп, крысиный писк предупреждали о тревоге, заставляли быть настороже. Какой-то уверенный в своей силе зверь с шумом продирался сквозь кустарник, но вдруг затих.

«Он меня учуял — запах-то незнакомый, и он теперь замер, как и я, захваченный врасплох. Я не двигаюсь, сижу скорчившись под деревом, а он думает, что я представляю для него опасность, готовлюсь к прыжку… С этой ногой происходит что-то неладное, она распухает, мышцы как будто раздуваются, тупая боль. Сколько времени прошло? — Он поднял часы к глазам, фосфорические цифры мерцали зеленым светом. — Только двадцать минут. Если бы они и в самом деле гнались за мной, то должны были бы уже пройти здесь, я заметил бы их… Они боятся духов, которые хозяйничают в джунглях. Даже Коп Фен, солдат революции, и тот в них верил. Яд, всыпанный невидимой рукой в горшок, кинжал, который сам находит тебя во мраке хижины. Глупости. Но джунгли не знают покоя, вокруг все время что-то происходит, а я жду словно с завязанными глазами. Приговоренный к смерти. Нет, нет. Еще ничего не случилось, я еще из этого выберусь».

Прислушиваясь к звукам, Маляк осторожными движениями касался раненого бедра, тревожась, что боль снова вернется. Цепляясь за изогнутые кольца лиан, он поднялся и снова достал спички. Потом нарвал сухой травы, скомкал ее, расстегнул брюки, — обнаженный, беспомощный, готовый в любую минуту спрятаться за дерево. Муравьи щекотали и кусались. Большая ночная бабочка басовито гудела, меняя тональность.

Роберт поджег пучок травы. Яркий свет отодвинул деревья, вырубил пещеру в темноте. Он видел свое бедро, смуглое, с затянувшейся на нем царапиной; брюки уже успели присохнуть к ране, и теперь она снова начала кровоточить. Рана была совсем маленькой, — Маляк упрекнул себя в том, что поддался трусливому воображению. С чего это острие вообще должно быть отравленным? Со сгоравших травинок капали искры и быстро гасли — красные нити вились в воздухе.

Роберт затоптал тлеющий клубок. Из-под ботинок брызнули искры. Страшная темнота мешком спа́ла ему на голову. И тут на ослепленного Маляка навалились скопом, вцепились в руки, стали душить, вопя при этом, чтобы придать себе храбрости. Оглушенный криками, он сдался, прекратил сопротивление, позволил прижать себя к земле. На него сели верхом, сдавили коленями, связали поднятые для защиты руки. Маляк ощущал их дыхание, в нос бил запах дыма и потного тряпья. Он не кричал, а только закрыл глаза и ждал удара ножом.

Мео сидели на корточках возле лежащего на тропинке пленника. Красный свет проникал сквозь его веки. Люди с факелами один за другим выходили из леса, как будто до того прятались, стояли за каждым деревом. Они что-то кричали друг другу и показывали на него пальцами. Один из них наклонился и ущипнул лежащего пленника так сильно, что Маляк вскрикнул. Мео отскочил в темноту. Раздался смех, толпа загалдела.

Роберт проверял, жив ли он еще, — он встал на колени, его победители помогли ему подняться на ноги. Руки были связаны спереди довольно свободно, так что он смог подтянуть брюки и застегнуть ремень.

Он видел вокруг себя много вооруженных мужчин, их ружья с длинными дулами и прикладами, похожими на сжатый кулак. Были тут и американские автоматы, и старинные самострелы. По лицам, по стволам деревьев, подпирающим ночную темноту, перебегал свет факелов, сухо потрескивал огонь.

Они не убили меня, потому что не понимали, что я делаю: я сидел полураздетый, безоружный и выдавливал кровь из бедра; может, они сочли это колдовством. Не убили, и это самое главное. Хорошо, что они меня нашли, я хоть узнаю, как мне быть со своей раной. У них наверняка есть противоядие, ведь сами они тоже иногда попадают в такую же ловушку. Они, конечно, омерзительны, но их дурацкие вопли все же лучше, чем стоны, храп и шорохи джунглей. Уже нет такого ужасного одиночества. Все же это люди. И нужно заслужить их расположение.

Роберт поднял и показал мео ту длинную заостренную палку. Со связанными руками он сыграл перед ними пантомиму своего бегства, ранения, падения. Показал темное пятно на штанине. Они расступились, образовав освещенную факелами арену, что-то кричали друг другу, смеялись, хлопали ладонями по бедрам. Их раскосые глаза поблескивали в свете поднимающихся к небу языков пламени.

Маляк заговаривал с ними по-французски, потом по-английски — ему пришло в голову, что, может быть, кто-нибудь из них связан с американцами, — но мео не понимали ни слова. Было видно, что они не притворяются. Их лица выражали озабоченность поисковых собак, — они никак не могли понять, чего от них хочет пленник, из-за чего злится.

Он повторял одни и те же движения, показывал, кричал им прямо в лицо. Мео отступали или прикрывались оружием. В конце концов они, видимо, на что-то решились, потому что к его связанным рукам прицепили толстую веревку, рванули за нее, показав направление по тропинке в гору.

Страх оставил Роберта. Эти люди вызывали у него лишь презрение — уродливые, завшивевшие и крикливые карлики. Им все же придется что-то со мной сделать, я ведь для них не обычный пленник. Наверное, попробуют обменять меня на соль — одни уши килограмм стоят.

Мео бежали рядом, у каждого был длинный нож на веревке; они касались его одежды и сумки легонько, с опаской, словно об него можно было обжечься, и отскакивали в кусты. Роберт слышал, как они рубили бамбук, с треском его раскалывали и тут же зажигали новые факелы. Суматоха, мелькающие огни, крики и топот — от всего этого толпа казалась более многочисленной.

Все же я ушел далеко, еще немного, и мне удалось бы ускользнуть. Он отирал пот связанными руками. Обогнув деревню, они неожиданно вышли на перевал. Дергая за веревку, его также заставили взобраться на широкую террасу, огороженную валом. Воины уже открывали провощенные картонные коробки и делили поблескивающие красноватые патроны. На куче собранных парашютов, как прачка на узле пересчитанного белья, восседал старый вождь, черными пальцами поглаживая свое распухшее горло. Кожа на его руках была вся в складках, словно он надел слишком просторные перчатки.

Вождь неприязненно смотрел на белого, словно был недоволен тем, что его привели живым, вместо того чтобы сразу же зарезать. Старик выслушал воинов. Коренастый, кривоногий, он подошел и бесцеремонно нажал на раненое бедро Маляка, так что на брюках темными пятнами выступила свежая кровь.

Вождь кивнул головой в знак того, что ему все понятно. Потом поднял свои почти черные глаза, скрытые под нависшими монгольскими веками. Они не сулили ничего доброго.

«Я мог бы пнуть его в морду, а может, и убить, но что это даст, — Роберт в молчании ожидал своей участи, — разве только он уже решил приговорить меня к смерти? А вдруг до их глупых голов дойдет, что меня можно продать, моя жизнь чего-нибудь стоит, это выгодно для обеих сторон; американцы тоже не поскупились бы, ведь я интеллигентный наблюдатель и умею рассказывать. Ну, расхвастался, точно уже сам себя продаю».

Вождь ничего не говорил, только все хмуро смотрел на него. Позвякивали в мешочках патроны, — мео на коленях горстями собирали вместе с землей соль, просыпавшуюся из дырявого узла. Факелы жадно глотали ветер, с треском взметались вверх языки пламени.

Ни черта вы мне не сделаете. Наверняка уже жалеете, вы ведь первые начали стрелять — понятное дело, под влиянием страха, но зачем надо было… Тень колебалась на стене подобно стрелке компаса. Придется вам бросить деревню и бежать в горы, ибо солдаты теперь тоже начнут стрелять без предупреждения. Я один мог бы удержать их от этого, но тогда вам придется послать меня в качестве парламентера, облегчить мне возвращение, доставить к солдатам Патет Лао. У вас не останется и этого шанса, но вы о нем не подозреваете и так никогда и не узнаете. Хоть часами вам объясняй, хоть горло надорви. Все равно что с камнем разговаривать.

Старик молчал. Груз уже распределили, у женщин, согнувшихся, чтобы удержать равновесие, к спинам были приторочены наполненные до краев корзины. Плетеная лента опоясывала лоб, поддерживала груз. Густо присборенные юбки рвал ночной ветер, толстые икры женщин были оплетены просмоленной веревкой, — казалось, на босые ноги у них надеты краги. Вокруг высились черные громады гор, над ними висело небо, белесое от множества звезд, больших и малых. Монотонно жаловалась какая-то птица, которую спугнул яркий свет факелов.

Вождь нехотя встал, прикрикнул на женщин, вырывавших друг у друга оранжевые и белые полотнища парашютов и пытавшихся засунуть их в узкие высокие корзины. Он склонил лысеющую голову и неспешно, прицельно хлестнул одну и другую по голым рукам так, что на них выступили красные полосы.

Жаба, проклятая жаба с обвисшими брылами.

Свистнул прут. Каждый удар Роберт встречал с содроганием.

— Хватит, — крикнул он, подняв связанные руки, как будто хотел ими двинуть старика по лысому темени. Тот не доставал ему до плеча.

Неожиданно получив сзади удар под коленки, пленник упал на четвереньки. Вождь этого как будто не заметил, точно ему оказывали обычные знаки почтения. Потом он вполголоса произнес несколько слов и показал рукой в сторону мрачного горного массива.

Люди двигались гуськом, сгорбившись под тяжестью груза. Женщины шли в середине. Рывок веревки был приказом. Роберт встал. За ним шел коренастый молодой мео с карабином за спиной, держа в руке толстую бамбуковую палку и погоняя пленника, как ленивого буйвола.

Ведь они сами понимают, что, убив меня, они ничего не выгадают. Только навлекут на себя облаву. Уж это-то они знают. Они же могли покончить со мной сразу, однако не дотронулись ни до моей сумки, ни до фотоаппарата, даже часов не сняли, хотя эти предметы должны их очень интересовать. Нога не болит. Острие не было отравлено, иначе зачем же им тащить меня с собой, если я завтра или дня через три должен буду умереть? У Жабы, видно, есть план, он хочет меня использовать в каких-то своих целях. Но в каких? Может, рассчитывает встретиться с кем-то, кто говорит по-французски? Должен же быть здесь хоть один такой человек — ведь французы тут правили почти сто лет. И всего-то нужно сказать несколько фраз. Я останусь жив.

Трава мягко стелилась под ноги. Люди шли тихо, молча. Собаки бежали опустив хвосты, ни одна из них не залаяла. Если бы не факелы, мео могли незамеченными проскользнуть в двух шагах от стоящих на часах солдат. Они без риска могут стрелять из засады, нападать на дорогах. Плавают в глубине этих джунглей, в океане зелени. Пираты. Так их называют. В память о тех, кто, пригнанный ветром, грабил побережье. Пират — значит, жестокий. Пока что они мне ничего плохого не сделали. Ударом бамбуковой палки заставили упасть на колени, удовлетворили тщеславие проклятой Жабы.

Помогая себе связанными руками, Роберт перелез через вал и неожиданно узнал то место, где они сражались. Там лежали два нагих тела. Мундиры с них были содраны. Он подошел к ним поближе, не обращая внимания на подергивание веревки. Подбежал какой-то мальчик и, опустив факел, посветил, чтобы пленнику было лучше видно. Обычная услужливость, над ним не издевались и не пытались испугать. Коп Фену стрела вонзилась в шею, но не пробила горло насквозь, а только натянула кожу. Сават, расставив ноги, казалось, спал на гриве стерни. С факела падали сгоревшие угольки, от них занялась солома, пламя обтекало неподвижное тело, высвечивая потеки застывшей крови. Тело еще не вызывало отвращения, не было мертвечиной. Казалось, что, почувствовав на себе языки пламени, майор очнется и начнет бить ладонями по горячей соломе, чтобы погасить этот небольшой пожар. Сават спокойно лежал, и в колеблющемся свете чудилось, будто он подмигивает, будто хочет что-то беззвучно передать ему, от чего-то предостеречь.

И вдруг Маляк в ужасе затаил дыхание: он понял, что казалось ему странным в лежащих телах. У них были отрезаны уши.

Трава еще тлела красными искрами под порывами ветра, вокруг разносился запах подпаленных волос. Роберт внезапно ослабел и уже без сопротивления позволял тащить себя на веревке, шагая точно слепой, полностью отдавшись на милость стражнику. Не смерть товарищей, а то, как их после смерти искалечили, — вот что лишило его всякой надежды.

Они спускались вниз в долину, погружались в туман, поднимающийся из джунглей. «Я не хочу так, не хочу, — билось у него внутри. — Что они со мной сделают? Куда тащат?»

Мео шли коротким, но уверенным шагом, семенили, спускаясь вниз по извилистой тропинке. Женщины, храпя, как уставшие лошади, брели в темноте. Плетеные шлеи поддерживали их нагруженные корзины, сдавливали выбритое темя. Младенцы, засунутые в полотняные мешки, спали, прижавшись головками к материнской шее, ни один ни разу не запищал. Может быть, их напоили отваром из мака?

Быстрая ходьба заставила Роберта забыть о своем неясном будущем, он прилагал все усилия, чтобы поспеть за мео. Маляк уже перестал ориентироваться: они столько раз меняли направление, обходили горы, похожие на огромные копны соскирдованной темноты. Он знал, что мео удаляются от Самнеа и идут на юго-восток, к месту расположения королевских войск и их американских советников.

Роберт вошел в ритм, преодолел первый порог усталости.

Он шел, взбирался по склонам холмов и сбегал в долины, где еле сочились ручейки горных потоков, спотыкался на принесенных водой камнях, поросших сухим в эту пору мхом, напоминающим плющ. Он мог бы идти так целую вечность. Иногда ему казалось, что о нем забыли, что он мог бы выйти из цепочки путников и спрятаться в высоких, колючих травах, однако натянутая веревка и басовитый голос стража приводили его в чувство. Нога не болела. Острие не было отравлено, иначе яд давно бы проник в мышцы. Жара он не чувствовал.

Туман, как низко стелющийся дым, лежал в долинах — они погружались в него по пояс, иногда утопали по шею, только головы в свете звезд, казалось, катились сами по себе на фоне белесой паутины.

Изнурительный путь на ощупь, как будто люди шли по кругу, до полного отупения, до тех пор, пока не упадут от смертельной усталости; одни и те же скальные расщелины, неизвестно где кончающиеся стволы огромных деревьев, легкое мерцание светлячков, зигзаги, не поддающиеся расшифровке.

И только когда в мрачном овраге они вошли в поток и побрели, спотыкаясь средь скользких валунов, в успокоительном журчании совсем не холодной воды, лишь тогда Роберт заметил, что небо над горными вершинами зеленеет, звезды поредели. Светало.

Поток чуть светился в темноте. Роберт зачерпнул воду в ладони, обмыл лицо и, омочив губы, почувствовал, как сильно ему хочется пить. Вода не доходила до колен, он завороженно смотрел на стремительное течение. На волнистой поверхности потока лежала его тень; течение теребило штанину, точно игривый щепок. Маляк встал на колени, наклонился к воде и пил до тех пор, пока у него не перехватило дыхание и он не ощутил тяжести в животе. Вода была безвкусна и в то же время изумительна. Роберт медленно брел по ручью, скользя и спотыкаясь. Связанные руки мешали удерживать равновесие.

На камне темнела фигура стража с карабином, он караулил его, украдкой почесывая лохматый загривок.

Они вошли под развесившие свои кроны над водой деревья, растущие из скальных расщелин и согнувшиеся в дугу. Здесь были ступеньки, вытесанные в камне человеческой рукой. Галерея, пробитая в скале, привела в большую пещеру. Мео расположились здесь группами, каждая семья заняла свой маленький участок. Заплакал чей-то ребенок, но, должно быть, мать дала ему грудь, потому что он затих и начал, причмокивая, сосать.

Веревка висела свободно. Стражник перестал его охранять.

Роберт сел, убрал мешающие ему камни. Внутри пещера дышала теплом, подобным зловонному дыханию зверя. Он лег и подложил под голову сумку. Было слышно бормотание потока, шипение и писки, опустилась темнота, заполненная шорохами крыльев, какой-то непонятной суетой. Сверху капнуло что-то теплое, липкое на ощупь.

Птицы, птицы… Маляк засыпал с чувством огромного облегчения.


…Он стоял возле кучи разорванных картонных ящиков, консервных банок, отверзших свои прожорливые пасти, промасленных бумаг. С ее высокой вершины Коп Фен обломком доски сталкивал звенящие винтовочные гильзы, связки заржавевших лент. Неожиданно эта груда хлама дрогнула и с грохотом и шуршанием развалилась, Роберт знал, что скрывается под ней, он все отдал бы, чтобы только этого не видеть. Покатились банки рассы́пались бумаги, картонный ящик тяжело сдвинулся с места. «Нет, нет!» — кричал он, пытаясь не дать подняться ящику, но ничего не мог поделать, у него точно отнялись руки. Медленно, с огромным усилием, вылезали наружу ноги, наполовину обгрызенные рыжими крысами, которые рылись внизу в бумагах. Маляк их не видел, но знал, что они там, ибо непрестанно мелькали изогнутый, безволосый розовый хвостик и мордочка с метелкой дрожащих усов, поблескивал черный глаз. Их зубы щекочут, скребут, поэтому он и дернул ногой. «Засыпай, — кричал Роберт, — да ну, пошевеливайся же! Он меня не слышит!» Щуря от солнца глаза, Маляк увидел, что Коп Фен и не может его услышать: у него не было ушей… Роберту оставалось только стоять и с величайшим отвращением наблюдать за тем, как мертвец медленно выползает из мусорной кучи. «Ведь ты же убит, — напомнил он ему, — ты же не можешь двигаться. Почему ты не остался там, куда тебя бросили?» — «Потому что я не мусор, — ответил тот глухо, ртом, полным земли, сора и пепла. — Почему ты меня не похоронил?» Роберт горько пожалел, что не приказал тогда солдатам это сделать. Вдруг появилась мать, в халате, в стоптанных домашних туфлях; она несла чайник с кипящей водой, прихватив его тряпкой, которую трепало ветром: «Сейчас я этих крыс выгоню, плесну кипятком». Но неожиданно она споткнулась об открытую консервную банку, и вода из чайника вылилась ему на ногу, так что он застонал от ужасной боли. «Старая идиотка!» — крикнул с ненавистью Роберт и, согнувшись, связанными руками схватился за ошпаренное бедро.

Со стоном он открыл глаза и тут же прикрыл их снова. В лучах яркого солнца, бьющего в пещеру, в дрожащих пылинках, точно порошком известки обжигающих зрачки, Маляк видел кроны деревьев, сочную зелень и покрытую трещинами стену ущелья с полосками высохшей рыжей травы.

Пара попугайчиков, поджав лапки, порхала в воздухе. Они были похожи на детские игрушки, — человеческие голоса отпугивали птиц и в то же время влекли к себе.

Из глубины пещеры свистнула стрела и попала в попугайчика — он упал сквозь листья в воду, послышался всплеск; второй вспорхнул к нему, но, испуганный радостными воплями, взлетел, появился на фоне скальной стены в воздухе, расцвеченном бликами струящейся внизу воды. Его настигла вторая стрела. Около попугайчика на корточках сидел молодой парень и вынимал стрелы из колчана, подвешенного у левого плеча. Концы их не были заострены, наконечниками служили шарики из сухой глины.

Снова прилетела стая попугайчиков. Они, видимо, гнездились у входа в пещеру.

Однако это была не пещера. Роберт различал колонны, подпирающие вход, скульптурные изображения танцующих богов, фигуры, наполовину скрытые под натеками белого птичьего помета. Мео остановились на ночлег в просторном храме или монастыре, высеченном в монолитной скале. Под темными сводами не прекращался писк. Проскальзывающий внутрь ветерок выдувал запах мускуса. Стояла едкая, влажная духота — пахло разлагающимся пометом тысяч летучих мышей. Временами одна из них, получивот другой удар крылом, отскакивала, суматошно металась на свету, чтобы снова сломя голову ринуться в толчею под сводом.

Маляк вспомнил ночной переход. Нога побаливала. Он с трудом встал и заковылял к выходу. Снизу бежала ватага голых, мокрых после купания детей. Они несли целую связку зеленых попугайчиков. Птицы были живые, удары стрел их только оглушили. Мальчик, который сбивал попугайчиков, с сухим треском ломал им крылья. Он бросал их, жалобно верещавших, в высокую корзину. Там сразу же начались трепыхания, царапанье и почти человеческие стоны.

Пошатываясь, шаркающими, старческими шагами Роберт вышел на дневной свет. Солнце пекло, от скал несло жаром. Вода внизу мчалась голубым сверкающим потоком, она манила к себе, и Маляк, цепляясь за нагретую скалу, поспешно спускался к ней. Он сглатывал вязкую слюну. В нем полыхала лихорадка.

Почему я не бросил сумку и фотоаппарат, зачем тащу их с собой? Если я их оставлю, то сам чего-то лишусь — так снимают шелуху с головки лука, сдирают слой за слоем. А вдруг окажется, что в середине ничего нет? Аппарат можно купить в любом фотомагазине. Их полно. А лекарства? У меня есть пирамидон. Есть марганцовка. Насыпать бы ее прямо в рану. Мать правильно советовала: нужно выжечь.

Роберт с трудом добрался до берега и лег на камни. Потом погрузил в воду связанные руки. Быстрый ток воды, прохлада приносили облегчение. Маляк зачерпнул воду, она капала, искрясь на камне. И все же он не мог пить, — от рук, к которым комками прилип помет летучих мышей, исходила странная вонь.

Дети стояли толпой, о чем-то переговаривались друг с другом и, склонив головы, смотрели на него сверху. Фотоаппарат соскользнул с его шеи и шлепнулся в воду. Роберт подхватил его и осмотрел. Внутри футляр был сух. Маляк направил объектив на группу ребят, они с писком убежали, однако не случилось ничего страшного, взрыва не произошло, поэтому они крадучись вернулись, подталкивая друг друга. Только мальчик с луком делал вид, будто ничего не боится, поэтому Роберт снял и его, облокотившегося о скалу, с черной повязкой на бедрах, в расстегнутой рубашке. Икры у мальчика, так же как у взрослых, были перевязаны просмоленной веревкой.

Роберт сфотографировал скульптуры на скале, наклоняясь, чтобы кадр получился отчетливым. Каждое движение причиняло ему боль. Никогда еще работа с фотоаппаратом не доставляла ему такой радости. Фотоаппарат — частица того, другого мира, к которому он принадлежит.

Мальчик внимательно следил за всеми его действиями. А что, если попробовать как-нибудь привлечь парнишку на свою сторону, попробовать с ним договориться? Похоже, он смышленый парень.

Разыскивая пузырьки с лекарствами, Роберт наткнулся на блокнот в пластмассовом переплете. Мелко исписанные страницы. Накопленный материал. Он вытащил из кармана шариковую ручку и, согнувшись, с большим трудом написал: «Вчера, — он не был уверен, какую поставить дату, — убили, — и, поколебавшись, все же солгал: — на моих глазах майора Хонга Савата и солдата Коп Фена. А меня увели мео. Я поранил бедро острием копья. — Он не осмелился написать: отравленным. — Сегодня, на второй день, нога распухла. Я хромаю. Жар. Я жив».

Это слово, в которое он вглядывался, как будто смысл его только сейчас стал ему ясен, наполнило Роберта безграничной радостью.

— Жив, жив, — шептал Маляк взволнованно, будто до его сознания наконец дошло, что он остался по эту сторону, в то время как те уже не вернутся, — и, хотя они верили в свое возвращение, им уже не родиться второй раз.

Он впитывал в себя сверкание воды, светлые блики, блуждающие по веткам склоненных деревьев. Большая темно-красная бабочка, трепеща крыльями, вылетела на солнечный свет. Со щебетом промелькнула стайка птиц. Неожиданно он обнаружил, что вся скальная стена, по которой вились толстые жгуты лиан, покрыта скульптурами. Значит, перед ним как раз то, что он искал, — храмы вымерших племен. Нужны фотографии. Лучше всего крупным планом — танцовщицы, детали. Сфотографировать голову с вознесенной над ней рукой.

У него заболел живот. Слишком много он пил воды. Он весь покрылся горячим потом, будто его окунули в горячую золу. Расстегнул брюки. Ранка наполовину открыта, бедро с натеками почти черной, засохшей крови. Нога распухла, воспалилась.

Роберт присел на корточки. Это небольшая царапина, внушал он себе. Дети тоже присели, внимательно следя за всеми его движениями.

— Пошли вон! — крикнул Роберт и схватил камень.

Они отскочили. Но стоило ему отвернуться, как он снова услышал их шаги. Дети возвращались, это было сильнее страха, они хотели проверить, действительно ли у него все такое же, как у них, не отличается ли он чем-нибудь. Снова режущая боль в животе. Он уже не обращал внимания на ребят; еле держась на ногах, упершись лбом о скалы, с фотоаппаратом на бедре, скорчившись, пытался побороть тошноту, по ему это не удалось. Солнце жгло обнаженные ягодицы.

Я должен собрать все силы, мне нельзя упасть. Роберт чувствовал, что скальная стена стала мягкой, что он и ней вязнет, как в тесте, однако это просто у него самого подгибались связанные руки.

Постепенно слабость проходила, Маляк по колено вошел в освежающую воду. Долго полоскал рот, промыл нос.

Окруженный толпой ребят, Роберт вытащил из сумки металлическую коробочку с марганцовкой и всыпал щепотку прямо в рану, прикусив губу в ожидании боли. Кристаллики напитались влагой, жжения он не почувствовал. Значит, ошибки нет — это была мертвая ткань.

Маляк с беспокойством осматривал потеки свежей крови. Она расползалась по икре тонкими струйками. Потом обнаружил другие ранки, спустил брюки до земли и увидел ползущую по ткани вдоль шва древесную пиявку. У щиколотки их висело еще несколько штук. Присосавшихся, извивающихся пиявок. Он оторвал скользкую, напившуюся крови гадину, и бросил ее на раскаленную от солнца ступеньку, и с яростью расплющил камнем, давил их одну за другой, разбрызгивая светлые пятна крови.

Кровь сохла быстро. Ему показалось, что он ее слишком много потерял. Со страхом смотрел он на потемневшие пятна: его собственная кровь, сама жизнь. Если бы он мог, то слизал бы ее, чтобы вернуть обратно.

Когда же они ко мне успели присосаться? Когда я пробирался через кусты или когда сидел под деревом в темноте, думая, что спрятался, убежал от мео? Ну это не смертельно. Они впускают яд, который не дает крови свернуться. Пролезают сквозь отверстия в ботинках, безошибочно направляются к венам, едва заметным под кожей, как будто отлично знают анатомию. Напившись крови, отваливаются, падают в траву. Никуда от них не денешься. Придется смириться. Избавляться от них нужно на привале, иначе они всю ночь будут на мне пировать.

Стоя на корточках, опираясь на связанные руки, тупо всматриваясь в колеблющиеся отсветы воды, в голубоватый, пульсирующий зноем воздух, в покачивающиеся листья на кронах деревьев, Роберт чувствовал, что его знобит. Он дышал, как загнанный пес, приоткрыв рот, не замечая, что с губ стекают струйки слюны.

И хотя рядом были дети, он чувствовал себя одиноким. Ребята подталкивали друг друга, шлепками сгоняли мух со своих худых лопаток, о чем-то говорили между собой. Они напоминали цыплят, которые от нечего делать поклевывают один другого.

Внезапно он ощутил под лопаткой резкую боль, как будто его ударило током. Роберт застонал и, выпрямившись, связанными руками попытался дотянуться до больного места. Боль была такая сильная, точно ему впрыснули под кожу огонь.

Один из мальчиков подскочил и стукнул его ладонью по спине. Потом поднес к его лицу, держа за сверкающее, как кусочек слюды, крыло, желтое насекомое, напоминающее осу. Он покачал им перед носом Роберта и бросил на камни. Из брюшка торчал похожий на черную иглу, длинный яйцеклад, которым насекомое прокалывает кожу буйвола.

Роберту хотелось заплакать от жалости к себе. Довольно уже, с него действительно довольно, но он не знал, кого просить о милосердии. Под лопаткой болело так, словно кто-то медленно ввинчивал туда шурупчик. Слишком много всего, я не выдержу, не вынесу. Однако он был уверен, что вытерпит все, что не он, а его тело будет сопротивляться, бороться до последнего удара сердца, до последнего дыхания.

Свет резал глаза. Маляк нагнулся к воде. Она с мелодичным звоном стремительно неслась над камнями, такая чистая, что было видно каждую песчинку, каждый осколок камня и длинные зеленые водоросли, извивающиеся под быстрым течением.

Дети вдруг закричали от ужаса, разбежались в разные стороны. С его руки, к которой пристали кристаллики марганцовки, летели красные брызги. Вода в его руках превращалась в кровь. Белый пил кровь, которую из него высосали древесные пиявки. Белый — колдун.

Вместе с этой шумящей водой, казалось, уплывает куда-то весь мир, его не поймать, не удержать, как не удержать саму жизнь. Роберт взглянул на часы. Было еще только одиннадцать — значит, он сидел у потока неполные пятнадцать минут. День тянулся немыслимо долго, нога напоминала о себе дергающей болью, лопатка зудела невыносимо. Сколько часов осталось до вечера, до сна, который, возможно, избавит его от мук? Время… Неужели надо непременно так тяжко, так бессмысленно страдать, чтобы ощутить, как замедляет оно свой бег, чтобы каждая минута казалась вечностью, растягивалась, наводила ужас. «Боль удлиняет наше существование, — подумал он насмешливо, — я должен радоваться: пока страдаю, я жив, чем больше меня мучают, тем дольше я живу». Часы. Двигается секундная стрелка. Он слушал их тиканье, находя в этом утешение. Хорошие часы. Молодой мео следил за его движениями, — пальцы Роберта срывались, не могли подковырнуть маленькую, в рубчиках, головку.

Несколько секунд Роберт смотрел в черные раскосые глаза мальчика, затем сжал два пальца и сделал такое движение, будто считал деньги, поднес к его глазам руку с часами. Мальчик сосредоточенно, придерживая Маляка за кисть, слушал тиканье. Потом неожиданно начал заводить часы, понял, уразумел. Смышленый. Роберту хотелось кричать от радости. Брешь в стене. Впервые его поняли.

Вождь сидел на корточках у входа в храм, пальцами выбирая рис из миски. Рядом лежала серебристая трубка фонарика, который Сават оставил на стене вала, чтобы привлечь светом внимание мео.

Проходя мимо, Маляк увидел, что фонарик включен. Он машинально присел и передвинул кнопку.

— Нужно выключать, Жаба, — объяснял он терпеливо, — батарейки сядут. А новых у тебя нет.

Толстяк перестал есть. Потом схватил фонарик и приложил его вплотную стеклом к глазу, как подзорную трубу. И рассердился оттого, что свет погас. Что-то бормоча, он ткнул большим пальцем в кнопку и, заслонив ладонями рефлектор, с удовольствием смотрел на его слабый свет.

— Солнце, — показал рукой пленник, — ты же зря расходуешь батарейки. Погаси. Не стоит. Если хочешь, то посвети в пещере, дай на минутку, — он протянул руку, — я осмотрю храм.

Но вождь вырвал у него фонарик и зажег его опять. Даже на солнце проволочка желтовато светилась. Старик отвернулся, придерживая фонарик босой ногой, длинными цепкими пальцами с кривыми ногтями.

Из глубины грота шел легкий дымок, полураздетые женщины на четвереньках выгребали из золы розовые печеные клубни батата. Роберт почувствовал голод. Мео сидели на ровном каменном полу, на ступеньках, покрытых пометом летучих мышей, и торопливо ели. Шелудивые собаки бегали от одного к другому в надежде выпросить кусок. Время от времени они грызлись, отгоняя друг друга от еды. Роберту казалось, что людям это зрелище доставляет удовольствие, они отрывали зубами куски батата и бросали сидящим в ожидании дворняжкам.

Пожилая женщина с грудным ребенком за спиной начала выбирать непрогоревшие древесные угли в медную посудину, — готовила жар в дорогу, посыпая его пеплом. Ее длинные плоские груди мерно покачивались. Никто даже не подумает о том, что я голоден. Не поделятся, «Грудастая», — дал ей оскорбительную кличку Роберт. Подойти и взять самому?

Женщина прекратила заниматься своими делами, а увидев его взгляд, охнула, тяжело встала и подала Роберту слегка подгоревший батат. Он схватил его обеими руками и начал жадно грызть. У батата был сладковатый привкус подмороженной печеной картошки. Он хрустел на зубах.

Чем ее отблагодарить? Маляк вытащил из сумки алюминиевый футляр от фотопленки и бросил ей в подол. Обрадованная, она схватила ее, сняла крышку, заглянула внутрь, примерила на палец. Все с интересом следили за происходящим. Женщина вытащила длинную нитку из сборчатой юбки, прижала ее концы крышкой и повесила коробочку на шею как украшение. Она белела между набухшими мешками черных грудей.

Мео вставали, протягивали руки к пленнику, требовали подарков. Он хотел снискать их расположение. Роясь в сумке, он вспомнил, что у него есть баночка с таблетками сулемы. «Когда я их приручу, можно всыпать ее в котел с рисом. Отравлю всех», — с наслаждением предавался он жестоким мыслям. Они не стали ждать, когда Роберт одарит их разноцветными баночками, — рванули за холщовый ремень, вытряхнули лекарства и, крича и отталкивая друг друга, растащили аптечку. Они опорожнили пузырьки, рассыпали белые таблетки. Роберт начал было собирать их, но тут же бросил эту затею — все перемешалось, можно было вместо аспирина принять сулему. Он испытывал такое разочарование, будто они его полностью обезоружили. Медовый свет играл на стенах, птицы, привлеченные верещанием попугайчиков, залетали под своды и в страхе устремлялись обратно на солнечный свет.

— Вот и будь здесь добрым, — прошептал Маляк со злостью. Пустая сумка валялась под ногами.

Смышленый жалобно посвистывал, дуя в горлышко пустого пузырька и время от времени поглядывая, восхищаются ли им товарищи.

От входа к ним направлялся Жаба, пиная собак и пренебрежительно расталкивая воинов. Те отскакивали в сторону, уступая ему дорогу. Остановившись перед стоящим на коленях Маляком, он снял у него с шеи фотоаппарат, взамен бросив ему фонарик.

Потом повесил аппарат себе на шею, неумело отстегнул футляр и всунув ногти в щель, попытался его открыть. Роберт встал, показал, где надо нажать кнопку, чтобы освободить пружину, затем отвел старика к выходу и продемонстрировал ему уменьшенное изображение в видоискателе.

Мир, должно быть, выглядел иначе, потому что Жаба чмокал и поднимал голову, проверяя размеры деревьев и расстояние до скальной стены, водил объективом по своим подчиненным, которые казались не больше ногтя. Неожиданно он направил его на пленника, и раздался треск случайно нажатого спуска. Испугавшись, старик выпустил из рук аппарат, который повис у него на ремне.

Маляк попытался взять фотоаппарат обратно, но Жаба оттолкнул его и прикрикнул на своих соплеменников. Мео лихорадочно засуетились и начали запаковывать корзины.

Один только стражник, сидя с удрученным видом на ступеньке алтаря, вычесывал ногтями вшей и давил их на прикладе карабина.

Потом он ухватился за конец веревки, которая так раздражала и унижала Роберта, и, даже не взглянув на пленника, вышел на каменное крыльцо, на солнце.

Стараясь предупредить рывок веревки, Маляк поднял с земли фонарик и нажал на кнопку. Лампочка не горела. Старик отдал его, потому что сели батарейки. Проклятая Жаба, чтоб тебя зоб удушил, — шнур натянулся, дернул связанные руки.

— Эй, ты, Вшивый, подожди! — крикнул, разозлившись, Роберт. Голос бился под сводами пещеры, долина откликнулась басовитым эхом: «а-а-а». Бесчисленное множество летучих мышей с птичьим писком клубками теней носилось над алтарями. Спотыкаясь, Маляк потащился к выходу.

Поставив тюк на колени скульптуры, женщина поправила ленту, которая стягивала ей лоб. Ребенок, свесив ручки, спал, шевелил во сне пальцами, когда его кусали комары.

Перед Маляком, дружелюбно улыбаясь, шагал Смышленый. На спине у него была корзинка. Вцепившись коготками в ее край, тесно сидели зеленые попугайчики. Их сломанные крылья висели как смятые листья.

Они не пытаются убежать, у них нет никаких шансов. Не улетят. Моя нога… Вшивый уже прыгал с камня на камень, стараясь не замочить ног. Почему мы так неожиданно двинулись дальше? Ведь еще совсем светло. Жаба хочет скрыться в чаще джунглей; видимо, он считает, что здесь можно нарваться на какой-нибудь патруль. Солдаты наверняка прочесали всю деревню и взяли языка. Революция их не изменила, они хорошо знают, какие пытки следует применить. Роберт вспомнил рассказ Тари о «маковом цветке». Каждого заставят говорить, поневоле все тайны выложишь. Жаба думает, что ему удастся провести своих людей долинами, в тени скал, под прикрытием деревьев. Чего он так скачет по камням, рвануть бы веревку — сразу бы искупался…

Роберт ускорил шаг, брел, разбивая струи быстро бегущей воды. Он уже видел, как мео взбираются на откос и, согнувшись, ныряют под деревья.

Тут будет полно пиявок. На каждой ветке, в каждом сухом листочке, в густой траве. Грудастая, опираясь руками о согнутые колени, упрямо взбиралась вверх. Она что-то крикнула ему, и в шуме потока и листвы, сквозь удары пульса, Роберту почудилось, будто женщина неожиданно сказала на его языке, по-польски: «Береги себя».

Береги себя — он был глубоко взволнован. Маляк знал, что она не могла этого сказать, что ему наверняка послышалось, и все же он был ей благодарен. «Береги себя», — несмело просила мать, когда он уезжал за границу, когда имел успех, делал карьеру. Теперь эти слова приобрели другое значение, она не здоровье имела в виду. Береги себя. Постарайся быть самим собой, делай все, чтобы остаться в живых…

Нога сгибалась с трудом и побаливала. Мышцы были похожи на слишком сильно накачанную автомобильную камеру. Но он еще мог карабкаться в гору, не отставать от мео. Пожалуй, нога только вверху онемела — верно, все же есть небольшое воспаление.

Вдруг он увидел высоко, над красноватыми вершинами гор, темные очертания транспортной машины. Это ИЛ, это меня ищут. Самолет поворачивал назад, был уже слышен рев его моторов. Солнце поблескивало в иллюминаторах. Пролетел, растаял, лавируя среди горных вершин.

Ищет иголку в стоге сена. Иголку даже легче найти, стог можно переворошить, а джунгли… Задрав голову, Роберт всматривался в кусочек неба, такой же голубой, как весь небесный свод, но все же именно в этом месте растаял самолет.

И опять он низвергнут на дно зеленого ада, в бездну, доступную лишь для обреченных. Ему казалось, что он только начинает свое восхождение, медленное, тяжелое, он должен приложить все силы, чтобы дойти до места, предназначенного судьбой.

Мео шли цепочкой. Роберт слышал треск ветвей, возню, удары длинных ножей, которыми рубили сплетения лиан. Он брел, заслонив лицо связанными руками. Хороша эта веревка, на которой его тащат, благословенная веревка. Теперь они выбрались на покрытые травой вершины холмов — Роберт видел длинные тени сгорбленных фигур, безголовые тени, раздавшиеся вширь от тяжелой поклажи. Солнце уже наполовину спряталось за горой.

«Ты должна меня слушаться, — убеждал он опухшую ногу, — в ходьбе наше спасение».

Только бы продержаться до ночлега. Добраться до деревни. Может, навстречу нам пойдет облава? Солдаты Патет Лао обогнали нас на грузовиках, заняли все проходы, мы наверняка наткнемся на них, тогда ты должна будешь мне помочь, должна… Я спрячусь за деревьями, залягу. Наплевать на пиявки. После первого же залпа мео разбегутся, а я встану и выйду к своим. Ах, как они обрадуются! Вот тогда-то я смогу себе позволить быть слабым. Они возьмут меня на руки и понесут. Пусть уж солдаты тащат меня на себе. А потом положат в грузовик на подстилку из парашютов. И замелькают километр за километром.

Они вышли на тропинку. Роберт видел глиняную почву, в которой было полно ям, будто кто-то истыкал ее чугунным пестом. Сломанные безлистные ветки и большие сухие лепешки помета. Здесь проходили слоны.

Огромные деревья с белыми, словно бы натертыми мелом, стволами возвышались над ними. С них свисали толстые сети лиан, а самих крон не было видно. Ноги вязли в прелой траве и теплых листьях, от которых, как от навоза, шел пар.

По левой штанине взбирались две пиявки, он их сбросил, но растоптать не успел. Пиявки под ударом каблука погрузились бы в опавшую листву, он им ничего не смог бы сделать. Одну Роберт успел схватить, когда она влезала под рубашку. Пиявка уже прилипла к коже, ее пришлось разорвать, так крепко она присосалась.

В спине сверлящая боль, мучительная, не позволяющая забыть о себе. Что там происходит? Слепень, коровий слепень. А если он мне, как буйволу, отложил под кожу яйца? Собственным теплом я оживляю их, собой кормлю. Эти пиявки лезут на левую ногу, как будто разнюхали, где рана, их привлекает кровь… Пусть сосут, может, высосут отравленную, снимут жар. Раньше ведь специально ставили пиявки — помогало.

Маляк перестал обращать на них внимание. Придем на место — тогда я их с себя соберу, брошу в костер. Роберт уже видел, как пиявки шипят, корчатся в огне, как разрывает их кипящая кровь и они застывают обуглившимися пузырями.

Что это прельстило тебя, что заставило, будто сопливого искателя приключений, отправиться в этот поход? Сегодня ты мог бы улететь самолетом, ночевать в гостинице и пить виски со льдом.

Он проглотил густую слюну. Рубашка прилипла к потной коже. Стоило только остановиться, как ветки напирали со всех сторон, царапали, кололи, жгли. Он отнимал у них место, мешал им. Пригнув голову, Роберт продирался сквозь заросли, чувствуя, как муравьи целыми пригоршнями сыплются ему за ворот, а толстая паутина залепляет брови и веки.

«Какого черта я мигал фонариком, призывал самолет, — стонал он сквозь сжатые зубы, — не было бы никаких сброшенных тюков, не вышли бы из леса проклятые мео.

Да еще Сават решил показать свою храбрость. Не будь меня, он наверняка удрал бы, повел бы себя более благоразумно. Я сам жаждал приключений на свою голову. А ведь я мог бы сейчас спать с Тари, вместо того чтобы валяться в помете летучих мышей».

Спотыкаясь, Роберт продирался сквозь кусты, с трудом освобождаясь от цепляющихся со всех сторон колючек. Отваливались напившиеся крови пиявки и пропадали во мраке. По руке стекали ручейки крови.

«Не суйся в чужие дела — нос отрежут… Вернее, уши, да, уши, — он насмешливо скривился. — Захотелось тебе на старые храмы посмотреть — вот они. Ну и чего ты добился?»

Запах распаренных листьев. Духота. Пот льется по спине, жжет зад. Ставшие жесткими от соли брюки натерли кожу, резали в шагу. Роберт дышал, открыв рот и выплевывая приклеившихся к языку мошек. У них был какой-то кислый вкус, к тому же они лезли прямо в глаза.

Хорошо еще, что Жаба забрал фотоаппарат, а то пришлось бы его тащить, цепляясь ремнем за кусты… Какого черта мне пришло в голову ехать в эту деревню? Удрученный, он стукнул себя по лбу сжатыми кулаками. Теплая кровь брызнула на щеку. Роберт нащупал извивающуюся гадину, которая незаметно, ползая по волосам, присосалась к коже.

Зачем было лететь в Лаос, разве тебе в Польше было плохо? Не хватало тем? Зачем перешел дорогу Ганцу, ведь он так рвался в эту поездку… Где был тот первый неверный шаг? Главный редактор. Терпеть не могу эту образину. Дворняжка, которая не знает, на кого лаять, а к кому ластиться. Только и умеет, что таращить свои зенки, прикрытые толстыми стеклами.

И еще этот шепот: «Он ведь такой способный, такой способный…»

Тоже мне открытие, глупая твоя башка. Ясно, что способный. Уж во всяком случае способней тебя, старый лгун, а это не так трудно. «Мы с вами сотрудничали, я вам, Маляк, давал возможность выдвинуться, вы у меня росли как журналист… Я вас учил…» Он учил! За все годы ни разу не высказал собственного мнения. Висел на телефоне с самого утра. То с Леоном говорил, то с Мундеком все согласовывал, на всякий случай. Они знают не больше его, но шеф предпочитал подстраховаться. А ведь все это не имело никакого смысла. Если бы он допустил какой-нибудь промах, те не моргнув глазом от всего отказались бы: «Вы меня плохо поняли, товарищ, надо добиваться письменной резолюции».

Роберт двинул локтем, расталкивая ветки, нога зацепилась за колючую корягу, он упал на колени. Заболело бедро. Перед ним открылось залитое солнцем пространство, крутые утесы, поросшие травой склоны гор, безграничный воздушный простор с поднимающейся к небу голубоватой дымкой тумана. Наконец-то было чем дышать. Роберт на четвереньках полз под ветками, вырывая запутавшуюся в них веревку вместе с горстями листьев. Мео, собравшись в кружок, сидели на корточках и без всякого отвращения собирали с себя пиявок, спокойно стряхивая их в траву.

Вшивый, придерживая грязной ногой конец веревки, палочкой чесал колтун на загривке, с наслаждением ворочая шеей. Жара немного спала. Солнце било снизу, как прожектор, выхватывая очертания горных цепей — зеленых хребтов, похожих на застывшие волны. Океан зелени, который нельзя переплыть.

Грудастая ощипывала попугайчиков. Они отчаянно цеплялись за корзинку и били клювами. Женщина по очереди вынимала птиц и одним движением сворачивала им головы. Легкий ветерок подхватывал ярко-зеленые перышки, унося их далеко в долину. Москиты вились над головами, но еще не нападали. Они летали вверх-вниз, мелькали перед глазами, как царапины на кинопленке.

Роберт впитывал в себя этот чистый, нетронутый, без единого облачка простор, враждебный в своей безучастности. Вся кожа зудела. Червь терпеливо выедал себе нору под лопаткой. Раненая нога походила на мешок, полный песка, который набит так, что его трудно поднять. Маляк дышал, отдыхал, не зная, сможет ли он еще сделать хоть один шаг.

Мальчишки, подбадривая друг друга криками, соревновались, кто из них дальше пустит струю мочи. Роберт улыбнулся и почувствовал, как онемели его распухшие щеки.

Смышленый подошел танцующей походкой. Не похоже было, чтобы он устал. Он взял Роберта за руку, приложил часы к уху и попытался осторожно их завести.

Маляк снисходительно позволил ему проделывать эту операцию. Головка завода легонько поскрипывала, Парень чувствует, что его выделяют, он удостоился посвящения.

Неожиданно Смышленый наклонился и прильнул ухом к часам. Видно, не доверял себе. Потом начал что-то спрашивать, стуча по стеклу согнутым пальцем.

Часы стояли. Несмотря даже на то что Роберт их потряс.

Маляк воспринял это как злую шутку по отношению к себе.

— Перекрутил пружину, ты, падаль паршивая.

Смышленый даже не моргнул глазом. Он вопросительно смотрел, не понимая, почему часы молчат.

— Они не притворяются, — кричал Роберт, сердито подняв над головой связанные руки, — ты убил их!

Но парень и этого не понимал.

Неожиданно у Маляка начались судороги, он согнулся и истерически заплакал, захлебываясь и весь дрожа, как будто потерял друга.

Смышленый виновато погладил Роберта, но, увидев, что тот не обращает на него внимания, обиженно отошел.

Маляк лежал на траве, закрыв лицо руками. Он слышал вокруг себя шаги, но не поднимал головы, оттягивая момент, когда Вшивый поведет его дальше. Обильные теплые слезы текли по его пальцам, смывая грязь. Цикады стрекотали и шипели. Неожиданно все смолкло.

Он поднял голову. Конец веревки лежал в траве. Мео исчезли. От страха, что они его оставят, Роберт поднялся и, хромая, побежал, таща веревку за собой. Он их уже видел, они спускались вниз, углубляясь в джунгли.

— Подождите, — крикнул Маляк отчаянно, приложив руки ко рту: — Эй! Стойте!

Эхо несло его крик по горам.

Он побежал, не обращая внимания на боль. Наконец, догнав последнего, стал всовывать ему в руки конец веревки. У парня были темные пятна на лице и большая шишка между бровями. Он пытался взять веревку, но распухшие пальцы не слушались. Потом что-то сердито крикнул, тыча в лицо Роберту своими ладонями, похожими на подушки.

Но тут подошел Вшивый, за ним с неожиданной ловкостью, тряся зобом, подбежал Жаба и несколько раз огрел парня по голове палкой, прежде чем тот наклонился и схватил запутавшуюся веревку.

Так ему и надо. Раз я в плену, то пусть меня сторожит. Хорошо он его отделал.

Роберт старался не натягивать веревки, боясь, как бы Вшивый не потерял его в наступающих сумерках.

Если бы мы были недалеко от дороги, я не боялся бы остаться один. Кроме этих дикарей существуют на свете автомобили, а в них шоферы, ведь должны же они понимать хоть несколько слов по-французски. Что с тем парнем? Что за болезнь? Шишка между бровями. Проказа? Сават говорил, что она незаразна, однажды ему пришлось скрываться в доме, где в семье был прокаженный. Проказа — это не болезнь, а судьба. Я до него даже не дотронулся, со мной ничего не случится оттого, что мы спали рядом. Я его только сейчас увидел. От него воняет гноем.

Останься я здесь — наверняка пропал бы. Сдох бы в этих джунглях. Они проглатывают человека без следа. Никто не узнал бы, что со мной случилось. Исчез. Не вернулся — и все. Может, это и лучше, ведь когда нет уверенности в том, что человек умер, его все-таки ждут. Кто? Коллеги? Если они смотрят с завистью, значит у меня все в порядке, я иду в гору. Иногда кажется, что твои усилия выеденного яйца не стоят, а столько хлопот, столько унижений.

Вроде бы чего-то добился, а если это что-то сжать в кулаке… Напишут трогательные воспоминания, но каждый подумает: «Он так бился за эту поездку — и вот, пожалуйста, получил».

Похоже, одна только мать… «Робусь, ты береги себя», — прокудахтает наседка. А утенок взял да и поплыл себе. Робусь, Робусь… «Он один хотел учиться, один из всей семьи вышел в люди и теперь стыдится своей матери, — жаловалась она брату. — От матери при гостях отказался, сказал, что я — домработница». А все оттого, что мать вечно суется куда не надо, стыда из-за нее не оберешься. Никогда не научится говорить, как люди, — без конца: тройлебус, я видела двоих собак… «А вот и видела, они как раз подрались». По одежде-то еще не заметно, только уж лучше вы, мама, рот не раскрывайте, а то надо мной смеяться будут. «Раз они твоей матери уважения не оказывают, то и тебе они не компания». А зачем каждому знать, что мы бывшие подвальные жильцы? «Ну и что тут зазорного? Отец был хороший человек, в тюрьме не сидел, вас, детей, любил. Жить ему, правда, недолго пришлось, на швабский патруль нарвался, но четырех ребятишек успел мне сделать… Нет, жаловаться мне грех, дети у меня хорошие. Ведь вот и ты пенсию мне выхлопотал, и деньги даешь, когда у тебя есть или когда вспомнишь». Я отца вписал в список повстанцев — сын погибшего в восстании, а что это случилось за полгода до начала восстания — кто там теперь будет разбираться: вся Варшава сгорела. Они его убили, они. Какая разница. Чуть приукрасил прошлое его, членом партии сделал. Были нужны жертвы, а он только статистическая единица, колосок в молотилке. После смерти отец нам больше помог, чем при жизни. Не по своей охоте.

Клейкая ветка хлестнула его по лбу.

Иду на поводке, сам, стараюсь, чтобы меня не бросили. В джунглях, среди этих дикарей, не понимая ни слова… Если бы об этом рассказать, никто не поверил бы. Никто. А может, некому будет и рассказать? Тогда почему они меня сразу не убили? Тащат за собой — похоже, что-то хотят за меня получить. Видно, ведут к королевским войскам, к американским советникам. Я должен постараться, чтобы эти дикари не передумали… Американцы захотят выжать из меня какую-нибудь информацию, но сначала они должны лечить, я буду притворяться, что тяжело болен, что умираю. И что я важная птица, спец по всяким там революциям. Пусть стараются, пусть трясутся над моим здоровьем. Им лекарств не занимать. Признаюсь, что я журналист, когда они совсем меня вылечат. Возможно, дадут стипендию, покажут Америку, наверняка решат показать. Смелый журналист — таким стоит заняться. Нет, я у них не остался бы. А если даже и остался бы, то — ни одного плохого слова о Польше. А вдруг там лучше — тогда, может, остаться? Жизнь-то ведь одна. У нас не очень-то продвинешься. Старики не хотят уходить, а молодых слишком много, и все лезут учиться. Потому что бесплатно. Робусь, береги себя. А что? А если я хочу жить как человек?

— Робусь, береги себя, — повторял он шепотом, спотыкаясь в густых кустах, среди которых дергалась натянутая веревка. Вшивый выходил из терпения.

Робусь, у тебя, похоже, жар. Еле держась на ногах, он инстинктивно лез в ту сторону, где трещали срубаемые ветки, шуршали прутья, цепляющиеся за корзины, попискивали дети и сдавленно кашлял прокаженный старик. Близкие, свои. Люди.

В темноте зелеными огоньками выписывали зигзаги светлячки. Ветки отталкивали его, а он всем телом прижимался к стволам. Дышал. Бежал. Он хотел крикнуть, но длинный лист, влетев ему в рот, до судороги защекотал горло. Однако не вырвало — нечем.

Автомобиль! Люди хотят его остановить, они машут фонариками. Мама, почему в этом троллейбусе такая давка? Осторожнее, пожалуйста. Кондуктор впихивает ему в рот несколько билетов. Душно, почему они не откроют окна? Мама, мама… Не пихайтесь локтями, вы хотите меня вытолкнуть на ходу, люди, что вы делаете…

Не вытолкнули, он ехал дальше, его качало.

Маляк висел, вцепившись руками в густой куст. Тут его нашел кривоногий. Он схватил его рукой за волосы, приподнял голову и заглянул в лицо.

Роберт открыл глаза, робкая улыбка поползла по его губам.

— Вшивый, — шепнул он, — помоги мне.

Мео обнял его и потащил за собой. Но в первой же чаще они застряли. Ветки царапались, словно кошачьи когти, кололи ломкими шипами. Вшивый толкнул пленника, прислонив в темноте к стволу дерева. Острая боль в раненой ноге привела его в сознание.

Он неуверенно, машинально пошел вниз. Склон был крутой, Роберт упирался пятками, оставляя глубокие ямки в сгнившей траве. Деревья становились все выше, посветлело. Они вышли в долину, на обработанные, сухие поля.

— Теперь главное — вернуть все назад, — шептал он, — и уж больше я не совершу такой глупости… Коп Фен идет за мной; как только встретим Савата, я ему скажу, чтобы мы сразу же садились в автомобиль и ехали в Самнеа. Хватит, я уже знаю, что может с нами случиться. Довольно. Робусь, ты береги себя… Жаба забрал фонарик. Как это хорошо.

Он осмотрелся, но нигде не обнаружил огней, которые свидетельствовали бы о стоящих на сваях хижинах. Собаки разбежались, но почему-то без лая, а ведь они должны были начать грызню с деревенскими. Здесь вокруг поля, на которые люди выходят в пору муссонов, когда все залито водой. Не слышно, чтобы она журчала по камням, лилась из бамбуковых желобов, приводила в движение деревенские мельницы… Воды нет.

Роберт ладонями коснулся стерни, он чувствовал слабый след влаги, но это были не капли росы, не здоровый пот спящей земли, который можно было бы собрать и лизать.

Он поднял голову к небу. Такое же темное, как земля. Узкую его полоску между горами заполняли дрожащие капли звезд. Он ждал с задранной головой, широко раскрыв рот. Может быть, капнет. Хоть бы одна капля. Москиты гудели, легонько садились на исцарапанное лицо, он чувствовал их укусы. Когда Роберт проводил по лицу рукой, они, наполовину задушенные, отчаянно жужжали, прилепившись крыльями к испачканным в крови пальцам.

Он не мог лежать на спине, что-то пульсировало под лопаткой, — видно, придавленный червь все еще выгрызал себе логово. Ногу жгло, она так распухла, словно вот-вот должна была лопнуть. Опираясь на локоть, Роберт смотрел на женщин, разводящих огонь. Они высыпали жар из горшка и теперь раздували красный уголек. Потом подкинули туда сорванной травы, сухих листьев, подкармливая маленький язычок пламени до тех пор, пока он не стал большим. Дети уже тащили ветки. Тупые удары длинных ножей, треск сломанного сушняка. Занимался большой костер, стреляя искрами до самого неба.

Сейчас они будут готовить — значит, принесут воды. Тогда я напьюсь. Я уже пришел в себя. Что это меня так разобрала лихорадка? Нельзя пить воду из ручья, береги себя, Робусь.

И все же поток среди скал неотступно манил его. Холодный, прозрачный, полный блеска и движения. Жаль, надо было напиться побольше, про запас.

Если бы у меня был ребенок, он сразу понял бы, о чем я говорю. Я сказал бы: принеси папе воды. Почему у меня нет своего ребенка? Нет, — он скорбно покачал головой, — ведь я же не хотел его иметь.

— Милька, — обратился он к высокой, немного угловатой девушке с большими удивленными глазами, со светлыми, почти белыми, прямыми волосами, чуть красноватыми веками и сильно накрашенными ресницами. Девушка была бледна, только носик розовел, словно от вечного насморка.

Милька, ты меня любила. Ты сидела выпрямившись, я сжал твои колени своими, отбросил рассыпавшиеся, ровно подстриженные волосы, чувствуя, как пульсируют жилки на твоих висках. Милька, мы не можем сейчас иметь ребенка. Ты учишься, и я тоже. Сегодня нам это будет стоить всего две тысячи. Подумай только, две тысячи — и конец, а если он родится, то в течение двадцати лет мы должны будем его обслуживать, мы попадем в рабство, потому что ты станешь матерью, а я отцом. Будь умницей, девочка, устрой это дело, я тебе помогу. Как раз это мне в тебе и нравилось, ты была очень послушной. И в тот раз тоже. Но потом ты изменилась, как будто вместе с ребенком из тебя вырвали чувство. Наши отношения продолжались, но все уже было не так, как раньше. Помнишь, как мы встретились после университета? Милька, чем ты сейчас занимаешься? «Вышла замуж. У меня дочка». Может, зайдешь ко мне? Я и вправду рад, что встретил тебя. Покажу, как я устроился, у меня есть бар… Пошли. Ты пополнела, стала более женственной. «Слушай, у меня есть муж, и ты знаешь, что меня с ним связывает», — ты это сказала ужасно серьезно. Знаю, но ведь у меня это тоже есть. Ты отвернулась, не сказав ни слова. Так и уйти? Но дело было не в муже, ей хотелось показать себя.

Говорили: жаден до баб. Сколько их было? Ну, не так уж много. Вспомнить бы лица. Раскинутые ноги, готовые принять, опираешься на руки, только ноги, одни бедра, уступающие прикосновению руки. Брать без лишних разговоров. Ужин в ресторане обязывает. А на десерт — ложись.

— У меня не будет ребенка, — шепчет Роберт чужим голосом.

Снова старый редактор протирает очки носовым платком, а проходя мимо, бросает фразу, именно так и сказал, мерзкое отродье: «Такой способный, такой способный — и такое ничтожество».

Роберт лежит на сухой траве, подстелив под голову пустую сумку из-под растащенных лекарств. Ноги мео, снующих возле костра, мелькают точно черные ножницы. Сидят на корточках дети, дремлют, всматриваясь в пылающий огонь. Собаки осторожно ходят вокруг и, учуяв белого, тихо ворчат.

Даже для собак я чужой.

Огонь шумит, потрескивает, насмешливо шипит. Костер освещает все вокруг. Грудастая склоняется над Робертом. Черные потрескавшиеся коленки, прилипший лист. Икры, обмотанные веревкой, словно в черных чулках. Длинные груди с воспаленными сосками, словно два наполовину выжатых куля, висят рядом, стоит лишь протянуть руку. Женщина. Ужас… Неужели судьба только это и может мне предложить?

Грудастая держит большой шар спрессованного риса, она отщипывает его, скатывает на обнаженном бедре вязкие комочки и всовывает ему в рот. Клейкие зерна увеличиваются в объеме, Роберт их жует и глотает.

— Дай пить, — просит он. Показывает пальцами на приоткрытый рот, но, когда женщина приносит новую глыбу рыхлого риса, он отворачивает голову, чувствуя под потрескавшимися губами влажную траву.

Кашель, отхаркивание. Мео расстелили свои циновки, ложатся рядом, семья за семьей. Младенцев берут в середину, кладут между взрослыми.

Только я один.

Огонь гаснет, лишь красные угольки, раздуваемые ветром, еще долго светятся. Но темнота все так же непроницаема. Лес надвигается на них, свист, призывные крики, где-то рядом плачет шакал. Звезды в вышине, холодные и ледяные. Сон одурманивает людей, они ворочаются и храпят, скрипят зубами.

«Спаси меня, — просит Роберт из глубины сердца, — сохрани».

Он лежал на правом боку. Кое-где еще вяло двигались неясные фигуры, да Смышленый обжаривал на палке выпотрошенного попугайчика. Шипел капающий на угли жир, разносился запах подгоревшего мяса.

Положив морды на вытянутые лапы, собаки прикрывали глаза, громко глотали слюну. Одна из них, выгнувшись, задней ногой пыталась выцарапать из-за уха клеща Скуля от бессильной ярости, она щелкала зубами, выкусывая блох из линяющей шерсти.

Кого я молю о спасении? Завязали мне руки, словно для молитвы. Но я из этого уже вырос. Молиться некому. Бедный создатель… Меня к жизни призвал звонок запоздавшего жильца, отец слез с кровати, чтобы открыть ему дверь, а потом не смог заснуть. Полез к матери. Смерть задушит меня, как гасил фитиль свечи, поплевав на пальцы, отец. Немного чаду — и конец. Так лучше.

Смышленый принес Жабе запеченного попугайчика. Старик в два счета вырвал мясо из птичьей грудки, а остатки бросил собакам. Они гурьбой с ворчанием и визгом рванулись в темноту.

Почему не принесли воды, почему эти мео не пьют? А может, тут плохая вода и поэтому здесь никто не живет?

Сколько звезд… Висят себе, безучастные и чужие.

Но если он все же существует… Всевидящий, — значит, он знает и меня. Ждет, чтобы осудить. Заготовил приговор. И целая вечность на раздумья? Лучше, чтобы его не было.

Робусь, береги себя.

Выдержать бы до утра. Я пил больше их. Если бы не эта нога… Жар иссушает. Должно быть, дела мои очень плохи, если такие мысли приходят в голову. Чего я жду? Захотелось чуда? Я опускаюсь до уровня этих дикарей, которые в каждом кусте видят демонов и отгоняют их при помощи заклинаний и грохота священных барабанов.

Значит, создал человека по образу и подобию своему? Если так, то нечего звать на помощь. Подобие? Черта едва. Рассуждения на уровне дошкольника. Если он существует, то откуда подобие? Он похож на таких вот карликов? Какая чепуха, смех да и только.

Так много звезд! Светящиеся зернышки мака. И все они принадлежат ему? Если бы он захотел…

— Сохрани, — выдохнул он, — выведи, освободи от этой муки.

Поблескивал огонь. Дети уже спали.

Голоса джунглей приближались, трепет, свист, какое-то уханье.

Да ведь он сам себя не хотел спасти от креста. Если даже он меня выслушает, то что потребует взамен?

Роберт пошевелил плечами. Червь точил его тело, поудобнее устраивался в мышцах. Спина болела. Вся нога была налита кровью, тяжелой, как расплавленный свинец. Он гладил ее, словно засыпающего ребенка, просил боль затихнуть, погаснуть. Позволить ему вздохнуть.

Роберт пытался дремать, то открывая, то закрывая глаза. Москиты жужжали, своими укусами вырывая его из оцепенения.

До него донеслись звуки какой-то возни и хриплого дыхания. Маляк повернул голову. Отблески догорающего костра освещали предававшуюся ночным утехам пару. Женщина вскрикнула, издала благодарный стон. Немногопогодя мужчина поднялся и ушел в темноту. Какая-то собака бесшумно брела за ним.

Это уже в ней. Может, зачала. А мне конец. Для человечества это безразлично, счет стал равным. Только не для меня. Она будет в себе носить жизнь, ребенок возьмет из нее все, что ему нужно, плоть и кровь… А я? У меня есть свой червь. Значит, я оказался достойным кормить только такую жизнь? Не такой уж я подлый, я же никому не хотел зла…

Москиты один за другим с ядовитым жужжанием садились на опухшие губы, щекотали, деловито суетясь бередили трещины жадными присосками, пили кровь и слюну. Он бессильно поднимал руки, пытаясь закрыть лицо, но тут же погружался в сон. Гаснущий костер был еле виден, угли затягивало бельмо пепла, сгоревшие веточки сухо постреливали — так у стариков трещат от подагры суставы.

Собаки громко сопели, причмокивал младенец, жуя пустую грудь.

Он двигался с трудом, потому что нога его была слишком крепко стянута веревкой. Проковылял недалеко, отталкивая ветви, ударяя по ним, как молотом, связанными руками. Стало просторнее, словно чаща расступилась, открывая узенький проход, Роберт спускался зигзагами. Конец, я попал в тупик. Нет, тропинка здесь просто сворачивает. Отовсюду слышны голоса мео, они следят за ним из-за деревьев, свистом подают друг другу сигналы, довольные тем, что пленного удалось погнать в нужном направлении.

В зеленом полумраке белеет пятно, манит к себе. Нужно к нему идти, но внутренний голос не советует этого делать. Вот, теперь уже видно. В сплетении ветвей торчит череп. Роберт останавливается над ним, всматривается в глазные впадины, в едва заметные швы темени и, взяв в руку, трясет его, как копилку. Изнутри сыплются черные муравьи, льются между пальцами, разбегаются по стволу дерева, пропадают в прелых листьях. Мне не разгадать тайны, она ускользнула, а ведь я мог узнать всю правду о себе, ибо это череп мой и в то же время не мой. Что-то звонко гремит внутри. Наклонив череп, Роберт пытается вытрясти его. Это не муравьи, а свинцовый шрифт. Рассыпалась наборная касса. Ему удалось подхватить несколько литер, и он судорожно зажал их в руке. Он продирается, несет их к свету, потому что это уже последние деревья, конец джунглей. Сердце бьется в ускоренном ритме: сейчас, сейчас я узнаю свой приговор. Он осторожно раскрывает ладонь возле самых глаз, пальцы другой руки касаются губ, велят им молчать. Шрифт установлен неровно, он читает: «Рабусь»[2]. Нет, нет. Он возмущенно протестует. Но к кому обратиться, кому объяснить, что это типографская ошибка, вместо «а» должно быть «о», «Робусь, Робусь», — нежно называла его мать. И все же он с отчаянием понимает, что увиденное им слово клеймит его, это не обвинение, а сам приговор. Нет, это не так. Я не… Он сжимает кулак, но кончиками пальцев, как слепой, читает: «Рабусь».

Оглушенный, качаясь, Маляк спускается ниже. Нужно кричать, нельзя принять приговор, не надо с ним соглашаться. Тут неправильно написано, ведь я этого не заслужил, не так уж я и виновен. Он еще раз раскрывает ладонь и в свете солнца видит, что буквы складываются в другое слово, одну из них он в тот раз не так прочитал, — «ребус». Да, над ним подшутили, он дышит с огромным облегчением, ему дали понять, что тайны он не раскроет. Ребус — ну, на это можно согласиться. Все — загадка. Хотя, если это ребус, должно быть и решение, одно-единственное, правильное, которое, словно в насмешку, он случайно отгадал, хотя воспоминание об отчаянии и пережитом тогда страхе наполняет его ужасом.

Меня нельзя так называть. Я никогда гроша ни у кого не отнял. Он успокаивается, разжалобившись над собой — от причиненной ему обиды. Я могу вызвать свидетелей, пусть они поручатся за меня: вот мама, ее неровно выкрашенными волосами играет ветерок, у корней видна седина; вот Милька, с глазами словно после плача; вот бывший главный редактор и еще какой-то сгорбленный человек. Да ведь это же застреленный немцами отец. Они смотрят не на меня, а в сторону. Что их там так привлекает? Роберт, крадучись, подходит. На траве сидит Жаба и точит длинный нож, поплевывает на камень и деловито скрежещет железом. От ужасного подозрения у него мурашки пробежали по коже.

Роберт проснулся, но глаз еще не открывает. Слышен торопливый скрежет, как будто бы вождь хочет все подготовить, прежде чем проснется пленник.

Он приподнялся на локте. Лагерь еще спал. Только собаки вставали, потягивались, зевая, чесались, лапы барабанили по ребрам, обтянутым шкурой, изъеденной лишаями, выдирали клочки шерсти. Жаба лежал на спине, с раздутым брюхом, по-бабьи раздвинув колени. Не притворялся. Спал. Небо зеленое и желтое, еще не тронутое светом утренней зари. Первая цикада сушила крылья, протирала их, неторопливым стрекотом встречала новый день, славила жизнь.

Боль угасла, нога молчала, но слушаться не хотела — он не мог ее согнуть. Роберт проснулся, дрожа от холода. Из джунглей полосами дыма вставал туман. Это все сон, нужно его объяснять совершенно иначе. Череп вроде мой, но я его бросил — значит, буду жить. Вождь не такой уж плохой, храпит, будто дерево пилит.

Травы, пригнувшиеся под тяжестью росы, начинали светиться. Звезды таяли. Белое солнце дышало теплом, тени становились светло-синими и стремительно убегали в лес. Несмотря на свежесть, он улавливал сладковатое зловоние разложения, больничный запах.

Роберт принюхивался, скорчившись, чтобы удержать тепло, которое было под ним. Я встану, когда солнце вольется в долину. Он дрожал, его бил озноб, от холода стучали зубы.

Почему в росистом блеске рассвета так смердит весь лагерь, смердят спящие мео? Роберт пошевельнулся и пробудил червя под лопаткой, тот продолжал грызть мышцу, выщипывал ее как клещами. Если бы у меня не были связаны руки, я мог бы его выковырять. Сейчас, ведь можно найти какой-то выход. Сломать бы ветку. Нет, не достану, согнется… А если сломать одно из разветвлений и сделать крючок? Им можно было бы разодрать нарыв. Тот величиной стал уже со спичечный коробок. Проткнуть и тереться о ствол до тех пор, пока не удастся выдавить подтачивающую меня мерзость.

Утро несло с собой надежду. Благословенный день. Он наслаждался светом. Приятное тепло. Должно произойти что-то хорошее. Сегодня меня вызволят. Я буду свободен. Я — счастливчик. Так дальше продолжаться не может. Не может, — тряс он головой. Губы у него были сухие, распухшие, во рту вкус позеленевшей медной ложки. Бонза предсказал, что все мои желания исполнятся. У меня остались его колдовские нитки. Я их не потерял.

Вокруг все постепенно приходило в движение: женщины начали хлопотать по хозяйству, кормили ребятишек, мальчуганы тащили сучья, собирали в груду сушняк.

Неожиданно прокаженный показал рукой на склон горы, в сторону чащи. Все перешли на шепот. Два воина побежали с карабинами, щелкнули затворы.

Роберт всматривался в том направлении, куда ушли воины, пытаясь понять, что там происходит. Эти двое пропали в тени джунглей. Остальные молча смотрели в сторону леса. Маляк вздрогнул, услышав выстрел. Эхо прокатилось по горам. Все с криками бросились навстречу возвращающимся воинам. Только сейчас Роберт заметил какое-то движение в кронах огромных деревьев; ветви трещали, словно под ветром. Это убегала стая обезьян, перепрыгивая с ветки на ветку, поблескивая светлыми задами, ныряя в листья, как в воду.

Издалека донеслось эхо трех следующих один за другим выстрелов.

Жаба что-то крикнул, и все племя как ветром сдуло. Люди бросились через заросшие поля в джунгли.

Вшивый поднял пленника, накрутил веревку себе на руку и потащил его за собой. Спрятавшись в мокрой теин, все замерли, прислушиваясь.

Стрекотали цикады. Раздавались короткие, тревожные крики попугаев.

У Роберта сильно билось сердце. Он не ошибся, солдаты искали его. Возможно, они уже напали на след. Надо им помочь. Сумка. Блокнот. Он еще цел. Роберт выдирал чистые страницы и рвал на куски. Я буду их разбрасывать, преследователи должны обратить внимание на бумагу. Бумаги в джунглях нет.

Жаба выбрал пять воинов и послал их в ту сторону, откуда слышались выстрелы. Остальным велел сидеть. Они ждали. Белое солнце резало глаза, как магниевая вспышка.

Роберт расстегнул брюки и почувствовал зловоние.

Это от меня так смердит.

В тревоге он ощупывал и разглядывал свое бедро. Красная полоса доходила до паха. Ранка открылась, из нее сочился гной. Роберт пощупал железу, она была твердой, набухшей.

Как будто мне под кожу кто-то всунул теннисный мячик. Организм борется, фильтр засорен гангреной. Но прорвало, течет… Это уже хорошо, не так больно. Сегодня меня освободят. Появились в последнюю минуту.

Мужчины несли убитую обезьяну. Длинный ее хвост волочился по траве. Мухи кружили над мордочкой с оскаленными зубами, садились на открытые глаза, которых еще не коснулась смертная пелена. Мео сразу же начали потрошить обезьяну. Жаба рвал зубами печень, все время оглядываясь, словно боялся, что не успеет. Потом вытер липкие пальцы.

Собаки растащили внутренности, грызлись, ворчали, слизывали стекающую на траву кровь.

Шкуру обезьяны содрали, но туша все равно напоминала человеческое тело. Роберт отвернулся, услышав чавканье ножа, погруженного в мясо, хруст ломающихся суставов. Куски уже обкладывали пучками ароматических трав, всовывали их в корзины женщинам.

Я должен все это запомнить. Это мне пригодится. Такое не выдумаешь.

Солнечное утро брызнуло лучами. Подул ветерок, подняв пыль, облако сухих листьев и вырванной травы.

Роберт злился, расчесывая укусы, и, послюнив пальцы, смачивал волдыри.

Сколько же времени? Часы остановились в двадцать минут пятого. Вчера.

— Куда ты лезешь со своим ухом, идиот? — Он оттолкнул Смышленого, который заметил его взгляд и присел рядом, чтобы проверить, не ожили ли часы.

Роберт сидел, вытянув раненую ногу. Муравьи суетливо сновали по ней, будто что-то озабоченно ища. Роберт украдкой рвал листочки блокнота, всунув связанные руки внутрь сумки. Ожидание становилось невыносимым.

Недалеко от него присела на корточки молодая, длинноволосая девушка. Позади девушки на колени встала старая женщина — видимо, ее мать. Она брала ее волосы в руки, разглядывая пряди на солнце, ища насекомых. Роберта мутило от этого зрелища.

Далеко, где-то очень далеко, раздался сухой треск выстрелов. Мео замерли и, приложив ладони к ушам, напряженно вслушивались. Это были далекие автоматные очереди «Да, это автоматы. Значит, они наткнулись на солдат Патет Лао», — с облегчением вздохнул взволнованный Маляк.

Прошло довольно много времени, прежде чем воины вернулись. Трое из пятерых. Роберт был в восторге. Один, раненный в плечо, размахивая руками и не обращая внимания на кровь, сочащуюся из ран, стоял на коленях перед вождем и о чем-то шепотом ему докладывал.

Поднялась суматоха. Завыла, захлебываясь от плача, какая-то старуха. Жаба подскочил к ней и испачканной в крови ладонью зажал рот, приказывая молчать.

Все тут же встали и направились вверх по крутому склону, углубляясь в чащу.

У Роберта перехватывало дыхание, сердце работало с перебоями. Его тащили, крепко держа под руки. Вшивый оборачивался, смотрел на него с гнусным вожделением. Уши. Он держал в руке длинный нож, потемневший от сока срезанных ветвей. Уши… Продержаться, из последних сил продержаться. Карабкаться, подтягиваясь, цепляться, несмотря на связанные руки, за лианы. Робусь, береги себя.

Он снова украдкой разбрасывал обрывки бумаги. Берегу, берегу. Обозначу путь, которым бегут мятежники.

Быстро, не останавливаясь, мео преодолели голую вершину горы и спустились вниз. Из-под ног поднималась коричневая пыль, запах грибов бил в ноздри.

Куда меня занесло? Ведь это захламленный чердак. В этом мутном от пыли воздухе можно задохнуться. Над головой нависла раскаленная железная крыша.

Неожиданно перед ними открылся обрывистый склон горы, на котором белели мертвые поваленные деревья. Ниже, красным полукругом, до ужаса близко, бежала дорога.

Теперь надо от них оторваться. Когда они будут перебегать через дорогу, я спрячусь в кусты, вползу под терновник, затаюсь там… У них есть собаки, меня найдут. Видно, им что-то грозит, если им приходится спасаться бегством. Значит, у меня есть шанс. Чертова нога, — он взглянул на раздутую опухолью окровавленную штанину.

Услышав гул автомобилей, мео, готовые скрыться, прижались к стволам деревьев; свист заставил собак замереть у ног хозяев.

Вшивый встал рядом, намотал на руку веревку, обнял пленника рукой, острие ножа упиралось Маляку в живот.

Два грузовика выскочили из-за поворота, кузова были без навесов, Роберт видел солдат, сидящих за мешками, набитыми песком, с торчащими стволами карабинов. Роберта охватила дрожь. Выцветшие гимнастерки, смуглые лица. Так близко — стоит только крикнуть, броситься вниз по покрытому травой склону, покатиться, лишь бы только поближе к дороге… Не дави так, сукин сын. Острие кололо через рубашку. Они не услышат — гудят моторы, скрипит кузов грузовика, какой-то вопль из джунглей, голос, размытый эхом, не похожий на человеческий. Нет, я не буду кричать. Это не поможет. Не дам вспороть себе живот.

Он обмяк, выпустил из легких воздух. Острие перестало колоть. «Это не Вшивый, это я сам напирал на нож», — понял Роберт.

Горячее, нечистое дыхание парня обдавало ему ухо. Грузовики в клубах пыли поднимались вверх, один за другим скрываясь за деревьями. За поворотом гул моторов оборвался, и Роберту на миг показалось, что машины остановились, что вот сейчас выскочат солдаты.

Но Жаба помахал широко раскинутыми руками, и мео толпой, опережаемые собаками, начали сбегать по открытому склону.

Вшивый дружелюбно подтолкнул его, помог вылезти на дорогу. Вид ее вызывал у Роберта тоску. Они бежали последними. Роберт выхватил из сумки блокнот и, нагнувшись, опустил его в красную пыль. И снова их поглотили джунгли. Пластмассовая обложка наверняка поблескивает в пыли. Водители зорко следят за дорогой, боятся мин. Найдут, обязательно обратят на нее внимание.

Борясь с путаницей вьющихся растений, в которых Вшивый прорубал проход, Роберт, хромая, взбирался, тащил груз безжизненной ноги, пот жег глаза, солью оседал на губах. Самый простой текст по-французски. Ведь я мог это сделать еще утром, на привале. Мог написать: «Маляк, журналист из Польши, штаб Савата из Патет Лао. Мео тащат меня на юг. Спасите». Нет, это слишком длинно, лучше — «Маляк от Савата. Ранен». Только поймут ли они, что это значит? Лучше будет: «На помощь».

Роберт упал на колени, перевел дыхание.

Как солнце палит. Я тащу на спине солнце. Кто поверит? Человек — сильное животное, просто страшно, сколько он может выдержать.

Прямо возле его лица босые, словно отлитые из чугуна ступни, выше — икры, обмотанные коричневой веревкой; жилистая, покрытая смолой рука сжимает черный нож. Что он хочет? Это Вшивый… Чего ты дергаешь? Знаю, что надо встать. Я пойду, только дайте пить.

— Пить! — хрипло кричит он.

— Пить, — повторяет парень с улыбкой и показывает вверх, в густую чащу.

Уцепившись за лиану, Роберт со стоном встает, взбирается на скалистую площадку.

Упругие ветви, которые отталкивает идущий впереди Вшивый, хлещут, обжигая; на голову капают пиявки.

На часах постоянно одно и то же: двадцать минут шестого. Время остановилось. Но сейчас уже вечер. Плачут младенцы. Жаба приказывает остановиться на привал. Досконально знает он эти горы! Привел людей в пещеру. Снова шипящее попискивание испуганных летучих мышей, душный запах разлагающегося помета.

Костер, пекут куски обезьяньего мяса. Что так воняет — мясо или моя нога? Сколько времени на жаре… Но они все готовы сожрать.

Все тело в огне. Воды. Напиться. Обмыть себя. Свалиться в поток. Что за сумасшедшая страна — пиявки на деревьях, а не в воде? Разве им не хочется пить? У меня температура, я знаю. И все от этого острия. Похоже, что дела мои становятся все хуже и хуже. Этой котловины им не увидеть с самолета. Здесь можно жечь костры — никто не отличит дым от тумана. Где-то в этих горах находится гробница королей. Коп Фен сказал: три дня пути… Как раз столько я и прошел. Ад. А ведь мео могли даже наткнуться на вход в пещеру, но им и в голову не придет, что они открыли, от них столько же узнаешь, сколько от обосновавшихся здесь шакалов. Пещера как пещера. Боже, ну и попал в переплет… Я не слышал, чтобы какой-нибудь журналист побывал в плену у мео. Никто не поверит. А у меня есть фотографии. Жаба фотоаппарат забрал, но, когда старика кокнут, он опять попадет в мои руки. Я собственными глазами видел солдат. В штабе обрывают телефоны: куда я пропал? Ищут. Я оставил следы. Наивная все же идея с обрывками бумаги. Кто на этот след нападет? Нет, дело безнадежное.

Я сам видел автомобили и солдат, совсем рядом. Роберт встряхнулся. Они должны вытащить меня из этой западни. А если что-то случилось на фронте? Может, они ехали на какое-нибудь задание. На кой я им? Да. На мне вполне могли уже поставить крест. Майор, Коп Фен убиты. Но я не солдат, чихать я хотел на эту войну… Меня обязаны искать, обязаны вытащить из этой мерзости.

Боль под лопаткой донимала, зудела. Охнув, Роберт потащился к скале, уперся спиной, пытаясь найти подходящую выпуклость. Он осторожно потирал шишку, которую, казалось, видел через полотно изодранной рубашки. Чуть не в пол-яйца вздулась. Он терся, постанывая, пока вдруг боль не впилась в тело раскаленным гвоздем. Слишком сильно, червяк протестует. Подожди, все же я тебя выдавлю.

Грудастая наблюдала за Маляком, наклонив голову. Потом, видимо что-то решив, подошла к нему, повернула спиной, вытащила из брюк рубашку и осторожно дотронулась до больного места шершавыми ладонями. Роберт уперся в скалу. Грудастая сжала шишку большими пальцами, затем прижалась к ней липкими губами. Она сдавливала, отсасывала — боль и блаженство… Червь вывалился из ранки, что-то теплое заструилось по спине.

Женщина показала Роберту выплюнутую на ладонь личинку — она была не больше горошины. Белый червяк дергался, извивался.

Женщина бросила его в огонь. Червяк зашипел, как свежая шкварка. Потом она взяла щепотку серого пепла, растерла его пальцами и всыпала в ранку, Роберт доверчиво подчинялся всему; это приносило облегчение.

— Грудастая, грудастая, — бормотал он, полный благодарности. — Вот если бы еще нога…

Не стесняясь, он расстегнул брюки и показал ей черное бедро, блестящее, словно его натерли жиром, воспаленное изнутри. Но женщина только глянула и отошла к своим.

Почему она так на меня смотрит? Нет никакой надежды? В крайнем случае, мне сделают операцию. Ну пусть даже отрежут… Есть уколы, теперь не умирают от дурацкого копья. Главное — чтобы меня отбили.

Небо погасло, пурпур, меняя оттенки, переходил в темно-синий цвет, мутнел. В котловине стало темно, только огонь весело играл и светился из глубины грота. Роберт на лице чувствовал прикосновение перепончатых крыльев больших летучих мышей, они разносили мускусный запах, вылетая всей своей пищащей стаей. Ночь давила, надвигаясь как темная глыба.

Так не может больше продолжаться. «Должно же прийти спасение, — убеждал себя Роберт, перекатывая голову по сухой траве. — Ты хочешь меня спасти в последнюю минуту, — упрекал он побелевшее от звезд небо. — Небо как цветущая акация, ветви, усыпанные гроздьями цветов, источают пряный аромат. Что это значит — последняя минута? Какая из них будет последней? Я не могу с этим примириться, пойми, не могу. Зачем ты хочешь меня растоптать?»

Сидевшие у огня мео, царапая патроны об скалу, точили канавки в пулях и смазывали их пометом летучих мышей. Прошлой ночью они этого не делали. Видимо, ждут боя. Кто же мне об этом рассказывал? Летучие мыши разносят воспаление мозга — нет, это клещи, которые на них паразитируют… Заражение, столбняк. Они хотят дорого продать свою жизнь.

Где Жаба? Ушел. И Смышленого нет. Прокаженный здесь, он тащился еще медленнее меня… Не мог даже взобраться на гору.

Как они могут весь день обходиться без воды? Дайте пить. Люди, я хочу пить.

— Я умираю от жажды, — прошептал он.

Что это я болтаю? Вовсе я не умираю. Это жар меня так мучает. А я еще верил, что у них есть какие-то свои методы, что они смогут меня вылечить. Идет Жаба. Несут воду. Полный котел. Сюда. Сюда, ко мне. Вот идиоты, отнесли к огню. Будут кипятить.

На четвереньках он ползет к костру, расталкивает женщин, набрасывается на котел, который опрокидывается. Плеснуло в огонь, облако пара и золы щиплет глаза, обжигает. Но ему все же удается ухватиться за него. На дне еще осталось немного воды. Роберт льет ее себе в рот, вкус болота, он жадно глотает. Так мало? Если бы не пролилось…

Жаба идет с ножом. Что ему надо? Из-за того, что я вылил воду? Принесут. Я сам принесу. Пусть только покажут где. «Нет, нет», — он заслоняет себя связанными руками, острие длинного ножа оказывается между его ладонями. Старик пилит узел. И вот уже Жаба вкладывает нож обратно в деревянные ножны.

Смышленый тащит деревянные вилы, вырубленные из сухой толстой ветки. Зачем эти вилы? Мальчик всовывает их Роберту под мышку. Костыль. Он сделал костыль, чтобы мне было легче ходить, хороший он парень. Поэтому-то мне и развязали руки. Они все хорошие.

Но ему удается сделать только два шага. Палка застряла между камнями, раненый теряет равновесие, падает на землю, тяжело дышит.

Я устал. Нечеловечески устал. Вот отдохну, посплю, а утром снова буду ходить. Хороший парень этот Смышленый. Подумал обо мне. Что он ищет в моей сумке, почему улыбается?.. Там уже ничего нет. Пустая. Можешь ее себе взять.

Роберт хотел бы холщовой сумкой отгородиться от насекомых, которые копошатся в темноте, бегают, летают, скребутся, шипят, шелестят в сухих листьях. Но в тот момент, когда он подкладывает ее себе под голову, на острые камни, он рукой натыкается на скользкий переплет блокнота, который туда положил молодой мео. Принес мне, — горечь подступает к горлу, — думал, что я его потерял. Теперь конец. Глупая скотина.

А я им все, дурак, простил. Уже был готов все забыть, хотел найти в них какие-то человеческие черты, чуть ли не полюбил их.

Да чтоб вас всех до единого перебили, чтоб вы сдохли! Вот лежу, как Лазарь. Лазарю хоть собаки раны зализывали, а мне даже воды… Не говори так. Грудастая пожалела. Но воды, я говорю о воде. Что-то со мной происходит. Почему они меня не бросили у дороги, — тогда их перестали бы преследовать. Не понимают? Они на меня, а я на них навлекаю несчастье. Если я умру, они заплатят за это своей головой.

Глупые мысли. Нельзя им поддаваться, иначе мне конец. Во мне хватит упрямства, чтобы дождаться помощи. А расслабиться я могу себе позволить только когда увижу Жабу, катающегося со свинцом в брюхе. Главное, чтобы он умер первым…

Отблески огня доходили до потолка пещеры, освещая беловатые и рыжие сталактиты.

Я лежу в пасти, но она не смеет закрыться. Мне нельзя спать, иначе она этим воспользуется, нужно все время повторять, напоминать ей, что она — просто скала, обыкновенная скала и должна остаться неподвижной. Она притаилась, притворяется скалой. Нужно ее в этом убедить. Она должна быть скалой.

Смышленый сунул мне мясо обезьяны, я не мог есть, уж очень оно вонючее. Как моя нога… Хотел выбросить собакам, но Прокаженный выклянчил — пришлось отдать ему, ведь они его морят голодом. Он обречен. У него нет жены, которая кормила бы его, скоро руки Прокаженного распадутся… Он должен понимать, каково мне с моей ногой. Стеклянное мерцание на зубчатом своде. Сырость, сталактиты должны расти, но только в сезон муссонов, а сейчас ведь сухо. Возьму камень — это будет компресс на лоб, холодит. Пахнет известью, свежей побелкой, как дома перед праздником.

Я могу лежать на спине, умница эта Грудастая. Что-то красное лижет свод. Это поле маков на солнце. Опиум. У них есть маковые поля. Дали бы мне покурить, я еще не пробовал. Нога страшно раздулась, для меня уже не остается места.

Пить. Почему так пухнет язык?

Не вздумай закрыть глаза. Эти клыки только того и ждут. Не за… Я должен бодрствовать, они все уже спят и даже не подозревают, где нашли приют, — заснули прямо в пасти. Нет, это грот… Нет, пасть. Несут. Привязали к бамбуку. Ночь. Но все видно, потому что вокруг факелы. Нечего бояться. Уже ничего не болит. Но я жив. Это я знаю точно. Щель в скале. Из глубины клокотание, шумит река. Жаба становится на колени и кричит, голос медленно возвращается, изменившийся, басовитый. Беседует с духами. Ему дают факел, он бросает его внутрь — прокатился подземный раскат грома и над щелью встали высокие столбы огня. Мео падают ниц, бьют поклоны. Это наверняка тот грот с гробницами королей, они хотят туда меня бросить. Ничего со мной не случится, я плюхнусь в воду, в холодную воду…

Медленное падение, становится все светлее. Я оказываюсь в белом зале. Это не лед, это соль. Фигура, высеченная на алтаре, словно из помутневшего стекла. Да ведь это же Величка[3], коридоры, вагонетки с глыбами нарубленной соли. Это все на обмен. Килограмм за пару ушей. Уши. Часто нанизанные, как инжир на прутике. Из динамика льются объяснения: индейцы сдирают скальпы, в пограничных районах Бирмы побежденным отрезают носы. Даяки коптят целые головы. Мео… отрезают уши… как доказательство. Чего я так испугался? Сердце лопается. Светлое пятно. Где я? Грот королей… Нет, обычный грот, рядом спят мео. Уже возвращаются летучие мыши, попискивают вверху. Уже концы клыков порозовели. Не закрылась ты, пасть.

— Я буду жить, — шепчет он запекшимися губами, — буду жить. Но как меня зовут?

Какая мука, когда вот так чего-то не можешь вспомнить. Ведь я же знаю, что я существую. Живу. Фамилия? Моя фамилия, мама, мамочка.

Издалека доносится еле слышное: «Робусь, береги себя…»

Берегу, мама. Только мне страшно хочется пить. Ага, я уже вспомнил. Роберт Маляк. Меня похитили мео. Я проснулся, потому что мне надо себя спасти. Нога, отравленная пика на тропинке. Нога не болит, но она давит на меня, вползает на грудь, камнем ложится на сердце. Пора от нее избавиться. Вшивый спит рядом, у него есть нож. Я придержу ножны одной рукой, ведь у меня же теперь руки свободны. Только осторожно, чтобы он не звякнул. А теперь пырнуть, ткнуть острием в бедро. Нет сил, руки как ватные. Ведь ты же ее не сможешь отрезать, а просто истечешь кровью… Надо проколоть в нескольких местах, чтобы мог выйти гной, ты спасешь себя, Робусь.

— Нет сил, — жалуется он со стоном.

Есть. Ты справишься, сумеешь.

Маляк в отчаянии садится, поднимает руками нож и втыкает его в бедро. Тот входит, как в глину. Боли нет, хотя он чувствует удар в мышцах. С яростью Роберт колет ногу — ни кровь, ни гной не текут. Он дырявит ее, как врага. Смертельный бой. Нога уже стала чужой. Она не принадлежит мне. Я ею не владею. Скоро она заберет меня с собой.

— Ты, гниющая падаль! — Его вопль заполняет весь грот.

Мео вырвали у него нож. Потом вытащили Роберта к выходу из пещеры, усадили спиной к скале.

Как же ярок этот свет. Такое сияние, прямо глазам больно.

Слышен шум далекого водопада. Большая кривизна падающей воды, шумящая масса холода, окруженная водяной пылью.

Сияет радуга, появляются образы и уплывают, прежде чем успеешь их разглядеть. Жизнь, моя жизнь.

Мео сидят на корточках вокруг, смотрят ему в глаза с собачьей готовностью. Роберт руками показывает на рот. Смышленый всовывает ему комок риса так глубоко, что он почти давится. Кашляет и выплевывает рис им под ноги. Слово. Должно быть какое-то слово.

— Вода. Вода… Szuej, l’eau… Water… Нет, не то.

Откуда-то из глубины всплывает.

— Aqua, — хрипит он, — aqua.

— Ака. Ака, — отвечают меосы хором, лица у них сосредоточенные.

— Ака. Ака, — повторяют они еще раз.

Они хотят мне помочь, что-то посоветовать. Они думают, что я зову своего бога. Зову…

Веслав Роговский АВАРИЯ

Пусть эта книга не вызывает у вас каких-либо подозрений. Дело в том, что в ней нет описания фактов и поступков людей во время событий, происходящих в каком-либо известном вам месте. Но если вы все же будете настаивать, я вам отвечу так: повесть родилась под влиянием творческого импульса. Не ищите его где-то далеко: он в нас.

1

— Люди, успокойтесь! — кричал директор. Он забыл, что держит в руках микрофон, подключенный к динамику, стоящему на автомобиле.

Аппаратуру предоставила расположенная рядом, за забором, воинская часть, поскольку оказалось, что радиоузел фабрики вышел из строя. Мирский, который ежедневно транслировал передачи о трудовом воспитании, заботился только о том, чтобы их слышали в здании дирекции. В других местах и без того слишком шумно от грохота пневматических молотов. Так какой же смысл популяризировать в цехах идеи, напечатанные на пишущей машинке, если их все равно не слышно? Поэтому мало кто заботился о проводке, все реже проверяли, работает ли она, пока наконец о ней совсем не забыли. А теперь, когда она действительно понадобилась, пользоваться ею было невозможно.

— Люди! Вернитесь! Спокойствие! — повторял директор.

Неожиданно он почувствовал, как кто-то вырывает у него из руки микрофон. Ничего не понимая, он посмотрел на инженера Моленду. Молодой человек, с пересохшими от волнения губами, кричал в беспорядочно бегущую толпу:

— Бригадиры! Остановить своих! Каждой бригаде вернуться на свои места! Огонь еще далеко от нас! Это что же такое, мужики вы или тряпки?

Толпа колыхалась. Ворота трещали под ее напором. Люди пытались выломать их, хотя можно было просто открыть засов. Но об этом все забыли. Впрочем, там негде было повернуться; толпа вминала человеческие фигуры, словно они были из пластилина, в железные прутья ограды.

— Жардецкий! Выгленда! Махно!

Главный инженер выкрикивал фамилии, похоже, он понимал, что его голос не дойдет до всех сразу, что невозможно воздействовать на всю толпу так, чтобы люди хотя бы на мгновение задумались и сделали первое сознательное движение, которое вырвало бы их из состояния безумного страха.

— Внимание! Собирайте своих по цехам! Остановитесь! Нам еще ничего не угрожает!

Несмотря на поднимающийся в нем гнев, директор смотрел на Моленду с восхищением, — ведь этот человек делал именно то, что было необходимо в создавшейся ситуации.

— Если вы не остановитесь, то погибнут люди! — Голос главного инженера тонул в толпе, терялся между стенами зданий. Но все же его слова проникали сквозь гам и топот бегущих ног.

— Стойте! — кричал Моленда. — Сейчас же возвращайтесь по своим цехам!

Напор как будто уменьшился. Толпа раскачивалась уже не так сильно, сзади начали отпадать первые пришедшие в себя люди. Разряжалась нервная обстановка, утихали крики; Жардецкий собирал своих — это было видно. Произошло чудо: стал налаживаться порядок. Но теперь это были уже другие люди. Они возбужденно жестикулировали, оглядывались назад, где в небо вздымался высокий огненный столб. Если до них в этот момент и в самом деле что-то доходило, то только одно — им всем сразу через ворота не выйти. Люди начали постепенно отходить назад. Но не все. Двое лежали на земле.

Директор все это время неподвижно стоял на одном и том же месте — возле лестницы, ведущей к зданию дирекции. Он испытывал такой же страх, как и другие, а ведь директор знал лучше, чем они, что отсюда нужно бежать как можно скорее, потому что от первого нефтехранилища могут загореться другие и, если это произойдет, волна тысячеградусной жары расплавит на своем пути все: дома, асфальт, людей.

Он знал об этом и не шелохнулся. Директор понимал: есть только один шанс из тысячи, чтобы спасти город. И этот шанс был в их руках.

— Это дирекция запретила открывать ворота! — донесся до него чей-то голос.

По-видимому, говорящий стоял не так далеко, а может, кричал, потому что был больше всех испуган. Неожиданно лицо этого человека начало приближаться, он бежал, вытянув перед собой сжатую в кулак руку, бледный, с пустыми от страха глазами.

— Это ложь, — прошептал директор, обращаясь к самому себе, чтобы унять тревогу, появившуюся не из-за угроз этого человека, а от сознания, что он так и не успел приказать открыть ворота. В суматохе он просто забыл об этом. А должен был помнить.

— Стой! — Моленда загородил дорогу бегущему. Это был Квек, старый рабочий. Он тут работал с самого начала, с «развалин», как называли здесь то время.

«И даже он против меня».

— Он должен за это ответить! — кричал Квек. — Смотри, там лежат люди, их затоптали!

— Их затоптали! — заорал Моленда. Они оба стояли у микрофона, и их слова были слышны на всей территории фабрики.

— Но ведь это случилось по его вине!

— Потом разберемся. — Моленда так сильно толкнул Квека в грудь, что тот едва не упал. — Жить хочешь? Так иди спасай фабрику. Иди гасить пожар. Бригадиры, расставьте людей. Потом все ко мне. В дирекцию, — добавил он, подумав секунду.

Пожар начался совершенно неожиданно. Никто не думал, что это произойдет именно сегодня. Но многие уже давно отдавали себе отчет в том, что такое может случиться. Цистерны стояли слишком близко друг от друга. Вопреки здравому смыслу. Но в соответствии с требованиями жизни. А все потому, что нужно было строить больше машин, огромные блоки, высокие стальные стены, нужно было все больше средств для удаления ржавчины, огнеопасных смесей для покраски, грунтовки, растворов. Бензин, нефть, мазут сливались в реку, которая с этого места вниз по течению была мертва. А теперь поток сточных вод иссяк. Фабрика остановилась, замерли все машины и установки. Огонь поднимался высоко в небо, горела нефть, раскалялся воздух над городом.

Со всех сторон, из западного, южного, восточного и северного районов, подъезжали машины заводских пожарных команд. Добровольцы с расширенными от ужаса зрачками смотрели на лица кричащих за оградой людей. Никто не знал, что делать, как пробраться через плотную толпу, которая, вместо того чтобы бежать, как хотелось людям, отчаянно металась и выла на площади. Только некоторые молчали, охваченные ужасом от сознания того, что еще может случиться.

Неожиданно со стороны реки поднялся к небу водяной столб. В первую минуту никто не понял, что это; понадобилось какое-то время, чтобы люди сообразили, что подошло пожарное судно и, используя всю силу своих моторов и насосов, бросает тонны воды прямо на горящее нефтехранилище. Однако нефть продолжала гореть как ни в чем не бывало. Первый взрыв пятнадцать минут тому назад поднял вверх куполообразную плавающую крышу, которая взлетела в воздухе и упала рядом, сокрушив стены склада. Говорили, что она раздавила также и людей, но никто уже не мог проверить, правда ли это. Пока что нефтехранилище не угрожало всей фабрике: огонь поднимался вверх, горючее до сих пор не перелилось через стальные стены, которые еще держались и не плавились. К тому же дорогу огню преграждал старый защитный вал, сооруженный на случай, если стены нефтехранилища не выдержат. Достаточно ли он был высок? Кто об этом мог знать? Его насыпали, видимо, как того требовала инструкция. Но кто за это мог поручиться? И предусмотрела ли инструкция все обстоятельства?

И вот, словно уже не было другого выхода, через ворота рванулась военная пожарная машина. Она протаранила препятствие — люди едва успели отскочить — и чуть не переехала тех двоих, что еще лежали в стороне на земле. О них все забыли, засмотревшись на столбы огня и воды, которые соединялись друг с другом в клубах пара. Кто-то предложил отнести раненых в дирекцию, кто-то погрозил кулаком солдатам — возможно, им бы досталось, если бы не Моленда. Он стоял в окне здания дирекции и кричал в мегафон:

— Заберите раненых! Военные помогут нам спасти фабрику! Освободите место для машин! Быстрее! Пока еще есть время!

Только услышав его слова, люди начали отдавать себе отчет в том, что время идет, а с того момента, когда начался пожар, они еще ничего не сделали, чтобы его погасить. Сразу нашлось место для машин, которые одна за другой въезжали в ворота, теперь уже военные вперемежку с гражданскими. Никогда здесь не видели столько автомобилей, столько полностью экипированных людей, готовых по команде вступить в борьбу с огнем. Поэтому толпа испытывала и радость, и страх, люди хотели, чтобы все по скорее кончилось, и беспокоились, не слишком ли поздно пришла помощь. Пожарные машины быстро въезжали и, визжа покрышками, пытались по возможности скорее добраться до места, где они были необходимы, где должны были давно находиться, и тормозили перед толпой рабочих. А те не отступали, потому что им некуда было отойти; испуганные и из-за этого злые, хриплыми голосами они кричали на пожарных, на солдат, грозя кулаками. Смешались причины и следствия, как во время драки на свадьбе: еще слово, еще шаг, еще громче шум моторов — и неизвестно, что может случиться.

— Разойдитесь! — кричал Моленда. — Дайте дорогу пожарным машинам! Идите по цехам! Разделитесь на группы! Сейчас нам нужен каждый из вас! Спасайте фабрику!

Люди неохотно расступались. Машины двигались дальше. Среди стен, заграждений, по дорогам, петляющим вокруг стальных конструкций не закопченных еще установок, все медленнее ползли машины к опасному участку. Некоторые из них уже стояли на берегу реки, пожарные раскатывали брезентовые шланги, устанавливали моторы насосов и начинали работу, которая им была знакома, но которой они все же боялись. Долг заставлял гасить огонь, а обычный человеческий страх подсказывал: беги отсюда, ведь здесь легко погибнуть, а спасти все равно ничего не удастся. Но они оставались на своих местах. Постукивали моторы, из шлангов начинали вылетать водяные нити; переплетаясь, скрещиваясь, они падали в огонь, поддерживая струю, непрерывно летящую с корабля.

Инженер Анджей Квек вышел из цеха и направился к складу. У них кончался запас кабеля. Как обычно, никто не помнил о том, чтобы пополнить запас; как обычно, ему доложили о нехватке кабеля в последнюю минуту. Анджей был зол на мастера, но виду не подавал, да и зачем? В четкой системе, которая определяла ритм работы этой огромной фабрики, именно склад должен был заботиться о том, чтобы все необходимые материалы вовремя доставлялись в цех. Должен был.

Анджей сжил кулаки. Он видел лицо Мериноса, одутловатое, с поблескивающими хитрыми глазками. Сколько раз он ему и по-хорошему и по-плохому говорил о том, что в конце концов с этим пора кончать. Или работа, или…

— Всему свое время, — обычно отвечал Меринос. При этом он смотрел на Квека заискивающе, как побитая собачонка; но если бы ему действительно кто-то пригрозил, он готов был горло перегрызть обидчику. Анджей об этом знал.

— Ну так сделайте все, что нужно, — в конце концов говорил инженер и старался как можно скорее уйти со склада. Терпеть он не мог этого лентяя, но в то же время восхищался им, когда тот даже в самой трудной ситуации мог из-под земли достать любое количество кабеля необходимого сечения или выменять — у кого, черт его знает, — бракованную партию на нужный сорт.

— Меринос брака не выдает, — выпячивал в таких случаях грудь кладовщик: он видел в глазах Анджея восхищение. — Тут не портки просиживают, а работают.

Но сегодня Меринос перешел все границы. Послал мастера ко всем чертям и заявил, что плевать он хочет на пана инженера. Кладовщик был пьян. Похоже, что Меринос со вчерашнего дня не выходил со склада. Ведь не мог же он успеть так напиться с шести утра? «Боже мой! — простонал Анджей при одной только мысли об этом. — Пить с самого утра?»

Погода была пасмурная, ожидалась гроза. По небу ветер гнал кучевые, светящиеся грозовыми разрядами облака. Издали доносились раскаты грома. Инженер поднял воротник комбинезона. «Я ему покажу! — думал он, вне себя от гнева. — Дать бы ему по морде — может, легче бы стало». Чем ближе к складу, тем спокойнее он становился. Все же Меринос был старым другом его отца. Как же такому человеку просто так, за здорово живешь, дать в морду или еще того хуже — нажаловаться на него в дирекцию? Не годится.

Через широко раскрытые двери склада Анджей вошел прямо в конторку к Мериносу. Старик спал на столе, нахально развалясь, словно лежал в кровати. Руку он подложил себе под голову, одна нога свисала со стола. Если бы кто-нибудь другой увидел сейчас Мериноса, тому пришлось бы плохо. Анджей подбежал к старику и потряс его за плечо. Кладовщик открыл глаза, гораздо более трезвые, чем можно было предположить.

— Чего тебе? — зарычал он.

— Вы сказали, что вам плевать на меня.

— Это точно, — согласился старик.

Какое-то время они не отрываясь смотрели друг на друга, потом инженер отвернулся и отошел от стола.

— Пан Меринос, кабеля нет. Вы ведь обещали…

— Будет, — ответил кладовщик. Приподнялся, минуту сидел не двигаясь и соскочил со стола. Его качнуло, но Квек поддержал старика.

— Спасибо. А теперь иди.

— У вас на складе кабель есть?

— А что?

— Вы мастера прогнали. Почему?

— А мне так нравится. Иди, я тебе сказал! — заорал кладовщик и толкнул инженера. — Оставь меня в покое, понял?

Анджей Квек изо всех сил сдерживался, чтобы не взорваться. Он смотрел Мериносу прямо в глаза, пытаясь понять, что движет этим человеком — бессмысленное упрямство или какие-то более серьезные причины.

— Что с вами, пан Меринос? — спросил он. — Впрочем, мне на это наплевать. Давайте кабель, через полчаса я пришлю людей. Хватит в игрушки играть, ясно?

— Ясно, почему не ясно? — ответил кладовщик. — Только кабеля нет.

— Нет?

— Нет.

— Посмотрим! — крикнул Анджей. Он уже был на пределе.

— Что ты хочешь посмотреть? — спросил спокойно Меринос. — Там все в порядке. Я не вор.

— Ну, это еще неизвестно!

— Ах ты сопляк несчастный! — заорал старик. И вдруг заплакал. Анджей попятился.

«Это пьяный плач, — думал он, пытаясь побороть в себе чувство вины. — Меринос паясничает».

— Вчера у меня умер внук, — неожиданно сказал Меринос, но тут же в его глазах снова появилось наглое выражение, как будто до этого ничего не произошло. — А сейчас убирайся!

— Простите.

— Пошел к чертовой матери! А кабеля не будет.

Анджей сделал шаг в его сторону.

— Должен быть. Иначе все остановится.

— Ну и пусть останавливается, — засмеялся старик.

Инженер вздохнул.

— Идите домой, пан Меринос, — сказал он, стараясь говорить как можно спокойнее. — Сюда вот-вот могут прийти те, кто не знает вас так хорошо, как я. Нужно выспаться, отдохнуть.

— Снимаешь меня с работы, да? — засмеялся кладовщик. — Снимаешь?

— Давайте не будем об этом.

— Снимаешь? — упрямо повторял Меринос. — Да?

— Идите домой, — просил Анджей.

— Ну хорошо. —Меринос как будто пришел в себя. Он сел на табуретку у стены, закрыл глаза, икнул.

— Этот кабель находится под номером триста пять, — сказал старик. — Иди, Анджей, проверь, подойдет ли он вам.

Инженер смотрел на этого человека, не понимая, что же с ним происходит.

— Ну иди, иди!

— Хорошо.

Квек пошел на склад. В длинном помещении, выстроенном вдоль реки, до самого потолка стояли широкие стеллажи, на которых полно было различных деталей и инструментов; с другой стороны прямо на земле лежали большие ящики, мешки, брусья, тысячеметровые бухты кабеля. Квек искал нужный ему номер среди поднимающихся до крыши штабелей различных материалов. Жесть на крыше задрожала под ударами ветра. «Приближается гроза, — подумал он. — А Меринос, похоже, снова заснул».

Раздался грохот, словно молния ударила где-то рядом, — в помещении склада стало светло, и одновременно Анджей услышал что-то похожее на взрыв. Он немного испугался, но тут же забыл обо всем. Под номером, который называл ему кладовщик, был кабель другого диаметра. Меринос или ошибся, или решил подшутить над инженером. Отсюда и этот изменившийся тон: «Иди посмотри!» Анджей бросился к дверям конторки, где только что был кладовщик, но тут же остановился. «Я ему докажу, что шутка не удалась, — подумал он. — Я найду этот чертов кабель, не дам себя водить за нос!»

Квек вернулся и начал медленно ходить возле разноцветных мотков. И вот наконец то, что нужно. Кабель был, его хватит, по крайней мере, на неделю. Значит, шутка Мериносу не удалась.

Анджей хотел было уйти, но на мгновение задумался. Старик сегодня что-то мудрил больше обычного. Но его можно понять, если, конечно, он сказал правду о внуке. Да, похоже, что это правда. Ведь такими вещами не шутят. Квек провел ладонью по лицу. Он не знал, что делать. Утешать старика? Но ведь ничего уже изменить нельзя. Сделать вид, что он не помнит слов, которые вырвались у Мериноса? Нельзя. Ведь они знакомы много лет. Он не знал, что делать.

Анджей медленно шел к выходу и думал над тем, что сказать старику. Он не смотрел по сторонам, мысленно подыскивая слова, которые никак не приходили в голову.

В конторке Мериноса не было. Это удивило Анджея. «Может, он пошел за мной на склад? — забеспокоился инженер. — Не случилось ли с ним что?»

Квек испугался за старика. От яркого света ему пришлось прищурить глаза: свет бил сквозь стекла так, словно солнце изо всех сил старалось осветить полумрак этой маленькой комнаты. «Видно, гроза прошла, — подумал он. — Странная сегодня погода».

Анджей повернулся и пошел по складу, но уже другой дорогой. В этом заставленном огромным количеством всевозможного добра длинном ангаре человек казался дробинкой, которая свободно могла здесь потеряться.

— Пан Меринос! — крикнул он. — Где вы?

Ответа не последовало. Откуда-то издалека доносились какие-то страшные звуки, крики, потом шум, происхождение которого он никак не мог себе объяснить. Но Анджей раздумывал над этим недолго, его больше беспокоило поведение кладовщика. «А вдруг он все же что-то с собой сделал?» — эта мысль ударила его как обухом. Квек побежал вдоль стеллажей, лихорадочно ища глазами Мериноса, а вернее — его ноги.

— Если он повесился, господи, если он это сделал… — шептал Анджей и бежал по складу, думая только о том, чтобы скорее найти старика. — Я должен его спасти!

На какое-то мгновение ему показалось, что он видит движущуюся тень, Анджей бросился в ту сторону, но оказалось, что это ошибка, никого не было. Он осмотрелся вокруг и с удивлением увидел, что заделанные решеткой окна склада светятся, как прожекторы. Яркий, пульсирующий свет освещал стеллажи и высокие штабеля ящиков, они отбрасывали колеблющиеся, словно живые, тени. Квек остановился. Что это может быть? Пожар?

Второй раз что-то громыхнуло — похоже, взрыв. И тут Анджей вспомнил о том, что склад стоит совсем недалеко от нефтехранилища, и его охватил парализующий страх. «Это горит цистерна, — подумал он. — Если она взорвется, я погиб!»

С бьющимся сердцем он застыл, прислушиваясь. Ему казалось, что прошли века, а на самом деле только доля секунды отделяла его от того момента, когда он услышал тот второй, более сильный удар. Анджей не успел даже осознать того, что взрыв потряс стены склада. Ему казалось, что он бежит довольно долго, пытаясь спрятаться от разрушительной силы взрыва, а на самом деле Квек не успел сделать и полшага, как вдруг почувствовал стремительно нарастающую боль.

2

Мастер Жардецкий смотрел на своих людей и не узнавал их: они были совсем другие, чем обычно. Правда, около него стояла только половина смены. Алойз, всегда такой спокойный и неразговорчивый, кричал теперь громче всех:

— В тюрьму их! Пусть отвечают! Это они виноваты!

Мастер не понимал, кого Алойз имеет в виду. Но по привычке махнул рукой, как всегда, когда хотел сказать, что это сейчас не имеет значения, что есть дела и поважнее.

— А ты мне руками перед носом не размахивай! — разобиделся Алойз.

Мастер, не обращая на него внимания, поднял руку вверх.

— Больше никого не будет?

— Нет. Только мы.

На его вопрос ответил Мишталь. Лицо у него было неподвижным, почти застывшим.

— Нечего здесь командовать! — кричал Алойз. — Надоело, понял?

— Заткнись.

Жардецкий впервые с момента катастрофы услышал голос Пардыки. Старик без конца обтирал вспотевшее лицо грязным рукавом комбинезона, все больше размазывая по щекам черные полосы.

— Тебе что? — рявкнул Алойз.

— Гасить надо, — ответил тот.

Остальные не вмешивались, наблюдая за этой сценой. Никто не решился возразить Алойзу. Впрочем, все понимали, что положение довольно серьезное. Там горит нефтехранилище, его крыша обрушилась на склад, и теперь столб огня поднимался до неба. Две цистерны еще были целы, но как долго они продержатся? Цистерны стояли довольно близко одна от другой; если нефть перельется через край ограждающей их насыпи, огонь не пощадит никого.

Жардецкий смотрел на лица своих товарищей. Ему казалось, что лица мертвы, как камень, и не обещают ничего хорошего. Мастер тяжело вздохнул.

— Алойз, — сказал он довольно громко, так, чтобы его голос слышали все.

— Чего тебе?

— Давай-ка начинай командовать. Сделай что-нибудь. Они тебя послушают.

— Что?

— То, что я сказал.

— Не хочу.

— А я тебе говорю: командуй!

— Тут дураков нет! Ты — мастер, тебе за это деньги платят.

— Не хочешь? — спросил Жардецкий.

— Нет!

Мастер подошел поближе.

— Не хочешь — не надо. Но тогда молчи! — Он схватил его за плечи. — Молчи, понимаешь? И не мешай!

— Убери свои лапы, — буркнул тот.

— Не хорохорься, — крикнул Пардыка, неизвестно к кому обращаясь, но Алойз принял это на свой счет.

— Убери свои лапы, — сказал он еще раз. — И говори, что надо делать.

— Хорошо. — Жардецкий отошел от него. — Все пойдут?

Люди молчали. Но никто не собирался уходить домой. Мастер облегченно вздохнул.

— Здесь, если мы сами этого не захотим, никто командовать нами не будет, — неожиданно сказал Мишталь. До этого он только раз вмешался в разговор. И вот сейчас снова. Но его слова звучали твердо. Мишталь стоял в центре группы, прямо против мастера, и смотрел ему в глаза.

— В чем дело? — Жардецкий и вправду от него этого не ожидал.

— Захотел и остался. Захочу и уйду, — ответил Мишталь.

— Что?

— Никто здесь нами командовать не будет! И решать за нас!

— Что тебе надо? Говори!

Мишталь пожал плечами. Люди плотнее обступили старика, а может, мастеру это только показалось.

— Ну?

— Слишком много кричишь, — услышал он. — Нам это надоело.

— Я кричу? — удивился Жардецкий. — Я?

— Ты и раньше любил поорать, — поддакнул Алойз. — Скажешь, нет?

— Мы — люди. — Пардыка произнес это твердо, раньше никто не слышал, чтобы он так говорил.

— А я что, не человек? — побледнел Жардецкий. — Ну и черт с вами, если я вам не нравлюсь. Я никому ничего плохого не сделал. А теперь пусть кто-нибудь другой скажет, что надо делать. Только скорее, скорее!

Жардецкий огляделся. На него смотрели знакомые, но так изменившиеся за это короткое время лица. Мастер не понимал, что им надо, он только хотел как можно скорее организовать людей для спасения фабрики.

— Ну сделайте же что-нибудь, — сказал он.

— Спасать надо идти, — вышел из толпы Пардыка. — Болтать будем потом. Сначала работа.

— Молчи, дурак! — начал Алойз, но затих, когда его подтолкнул Пардыка.

— Или — или, — сказал старик. — Ну?

Все ждали, что скажет Мишталь, ждали слов Жардецкого. Время шло медленнее, чем они думали, но гораздо быстрее, чем это было нужно.

За углом здания послышался шум: одна за другой проехали пожарные машины, потом «скорая помощь». Остаться здесь — можно было лишиться жизни, уйти — значило запятнать свое имя. Они походили на людей, за которых кто-то уже давно принял решение.

— Мишталь! — закричал Пардыка. — Говори!

— Мы пойдем за ним, — ответил Мишталь. — Но только потому, что хотим этого сами.

— Черт бы вас подрал! — простонал Алойз.

— Он будет командовать нами, потому что мы сами этого хотим, — повторил Мишталь.

— Люди, скорее! — Жардецкого трясло.

— Ты понял? — спросил Мишталь. — Понял, — ответил Жардецкий.

Долгое время он чувствовал себя так, словно стоял перед ними раздетый, ему казалось, что толстые пальцы Мишталя касаются его сердца. Он как бы находился по другую сторону чего-то, что отделяло его от этих людей. Стоя рядом с ним, они неожиданно вытолкнули его за эту границу, а теперь снова помогли ему вернуться обратно. А вдруг он и вправду забыл, что они тоже люди? Ерунда! Он никому ничего плохого не сделал. Так в чем же дело?

В глубине души Жардецкий понимал: в этот момент происходит что-то очень важное, они изменили порядок вещей — как будто не было грозного пожара, как будто их не интересовала судьба фабрики и города. А может, это их как раз больше всего и волновало? «Выходит, человек должен идти на смерть, веря в то, что он сам себе ее выбирал?» — подумал Жардецкий.

— Трое пускай идут в цех за лопатами и инструментом! — сказал он.

— Кто со мной? — спросил Мишталь. И, не дожидаясь ответа, пошел. За ним Алойз, Пардыка, кто-то еще.

— Вы, — показал мастер, — соберите те листы железа, которые лежат у стены. Ими можно сгребать песок.

Двое рабочих пошли выполнять приказание мастера.

— А ты беги в дирекцию и узнай, кто там руководит этим балаганом. Должны же мы знать, что происходит?

Жардецкий вздохнул и вытер рукой лоб. Он весь был в холодном поту.


Директор стоял у письменного стола. Широкий стол, за которым обычно проходили совещания, был завален бумагами, на нем лежал план фабрики и окружающей ее территории, стояла полевая военная радиостанция. Солдат повторял какие-то слова — позывные, казалось, совсем не имеющие смысла. У столика, на который пани Аня каждый день ставила свежие цветы в вазе, стоял, склонившись над телефонным аппаратом со смешной ручкой, и что-то говорил в трубку пожарный; его шлем лежал на полу.

За главным столом сидели люди, которых директор хорошо знал. Майор, командир воинской части, молодой человек с седыми висками. Начальник пожарной команды Калямита, его заместитель Голембевский, секретарь партийного комитета фабрики Терский. И главный инженер Моленда.

Директор не мог понять, как могло случиться, что не он сам, а главный инженер взял инициативу в свои руки. Это совершенно неожиданно произошло еще там, во дворе, у микрофона. А потом директор с этим смирился; именно здесь, на совещании, в первом же выступлении он назначил своим заместителем Моленду. Позже директор пытался объяснить себе это тем, что не было другого выхода, что он один вряд ли справился бы со всеми заботами, но в действительности он знал, что ему ничего не оставалось делать, как только покориться не зависящим от его воли обстоятельствам. Раз уж так случилось, следовало принять все как есть.

— Четыре наши пожарные машины и рота солдат, — докладывал майор Моленде, — стоят с западной стороны. Солдаты поднимают выше старую противопожарную насыпь.

— А вы? — обратился главный инженер к Калямите.

— Десять фабричных пожарных подразделений, две городские команды. — Калямита посмотрел на Моленду. — Из близлежащих сельских районов едут еще четыре машины, следующие шесть ждем самое позднее через час.

— А наши?

— Наши борются с огнем с самого начала.

— Вам нужно быть там, — вмешался директор. Все присутствующие обернулись в его сторону. — Мы будем держать вас в курсе всех наших дел.

Моленда какое-то время молчал. Казалось, что главный инженер не согласен со словами директора. Однако он сказал:

— Так надо. Идите к своим.

Голембевский вскочил из-за стола.

— Связь?

— Через посыльного.

Солдат у радиостанции кричал:

— Алло, на судне! Алло, на судне! Вы слышите меня? Установите завесу из воды между цистернами. Вы слышите меня? Прошу повторить, прием!

Директор подошел к столу и через головы сидящих посмотрел на план фабрики. Но он ничего не видел. До него доносился голос Моленды, однако какое-то время он вообще не различал слов, вслушиваясь в колеблющуюся линию звуков, которые доходили до него как будто издалека.

— По-моему, единственный выход сейчас — это не дать загореться двум оставшимся цистернам, — говорил главный инженер. — Водой мы нефть не погасим.

«Он прав, — подумал директор. — Если здесь и можно что-то еще сделать, то только преградить дорогу огню. Если еще не поздно».

— Я потребовал, чтобы привезли пенообразующие вещества, — каким-то писклявым голосом сказал Калямита. — Только в этом наше спасение. Надо на цистерну вылить несколько тонн пены, прекратить доступ кислорода…

— Когда вам их привезут? — спросил Моленда.

— Обещали доставить с аэродрома. Но для этого им нужно разрешение начальства.

— Пока солнце взойдет, роса очи выест. Вы их знаете? — обратился главный инженер к майору.

— Конечно.

— Скажите им, что они должны прислать нам эти вещества еще до того, как им удастся получить разрешение. Иначе когда они сюда приедут, то застанут только жареное мясо.

Никто не засмеялся. Директор почувствовал, что его бьет озноб. Моленда сказал им сейчас то, что было и так ясно, но в чем они не отдавали себе отчета: любой из них — и те, кто борется там с пожаром, и те, кто сидит здесь, за столом, — все они могут погибнуть. «Слава богу, что первый взрыв не принес больших разрушений. Только склад. Нефть не разлилась, ветер благоприятствует. Но это только дело случая, и ничего больше. Тот же случай может привести к тому, что мы погибнем, прежде чем придет помощь».

— Я ему об этом скажу, — согласился майор. — Радист, вызывай аэродром!

— Есть! — Солдат повернул ручку. — Алло, «Чайка», здесь «Звезда», алло, «Чайка», здесь «Звезда». Отвечай, прием!

— Есть связь? — раздраженно спросил офицер.

— Так точно.

— Проси первого.

— Есть.

Теперь в комнате было тихо, все внимательно прислушивались к разговору солдата с человеком, искаженный голос которого доносился из динамика радиостанции.

— Вас понял. Вещества нужны немедленно. Ответ дам через несколько минут.

«У них есть время, — подумал директор. — А мы здесь…»

— Чем я могу помочь? — спросил он громко.

— Воеводский комитет уже знает, — ответил Терский. — Сейчас я позвоню первому секретарю.

— Я сам с ним поговорю, — заявил директор.

— Пожалуйста.

Номер был занят. У директора вспотели ладони. Все смотрели на него, словно он был виноват в том, что линия занята. Директор без конца набирал номер.

— Может, через коммутатор? — посоветовал Моленда.

— Попробую, — ответил директор, злясь на себя за то, что сам до этого не додумался. — Коммутатор? Попрошу с секретариатом первого.

Он подождал минуту.

— Прошу меня немедленно соединить с первым. Да, немедленно.

Через секунду он услышал хорошо знакомый голос. Директор вздохнул с облегчением.

— Я говорю с фабрики. Нужны пенообразующие вещества. Они есть на аэродроме. Но там не могут их выдать без разрешения начальства. Нужна ваша помощь. Да.

Директор слушал, легонько постукивая пальцами по столу.

— Понимаю. Хорошо. Есть.

Он положил трубку и снова вздохнул.

— Ну и что? — потерял терпение Моленда. — Говорите же!

— Помощь будет. Нашей фабрикой сейчас занимаются самые высокие инстанции. Командование военного округа сделает все необходимое, чтобы нам помочь.

— А пена? — спросил Калямита.

— Обещал. Сообщит, когда вопрос будет решен.

— Черт побери! — рявкнул главный инженер. — Времени совсем нет.

— Ведь я же сказал, что он сразу займется этим делом. Пена будет, ясно? — Голос директора звучал гораздо увереннее, чем раньше. — Что вы предлагаете, Моленда?

— Мы должны получить пену немедленно. Майор, поговорите с ними еще раз, нужно их поторопить. Если только они не хотят приехать на наши похороны.

«Теперь понятно, — подумал директор, — он настроен не только против меня. Это ясно, не только…» Ему стало неприятно, что в такую минуту он думает о собственных проблемах. Но, борясь со слабостью, директор одновременно чувствовал, что эти мысли приносят ему большое облегчение. «Да, он не только против меня, конечно же, конечно…»

— Первый просил, чтобы мы лично ему докладывали обо всем. Каждый час. Помните об этом, инженер Моленда.

— Это должны делать вы. Вы ведь директор.

— Хорошо, но вы мне будете готовить сведения. Лучше всего в письменном виде.

— В письменном? — удивился Моленда. Ему показалось, что он ослышался. — В письменном? Сейчас?

— Времени жалко, — вмешался майор. Он потер висок. — Где уж тут бумаги писать.

— Согласен. — Директор помедлил минуту. — У вас действительно не будет возможности…

— Очень рад. — Главный инженер повернулся к военному: — Ну так что, майор, попробуем?

— Радист! Давай аэродром!

Разговор шел сквозь писк и треск в эфире. Майор кричал, словно это могло улучшить слышимость. Он ясно и убедительно доказывал, что ждать дольше нельзя.

— Мы сгорим, понятно? Таких котелков с нефтью еще осталось два, соображаешь? Ты согласишься с тем, чтобы люди отправились на тот свет?

Какое-то время из динамика лился поток довольно сердитых слов в адрес человека, который несет такую чушь.

— Ну так давай все, что у тебя есть, ясно? — прервал его майор. — А сколько, собственно говоря, у тебя этого? Сколько?

Они услышали цифру, которая им ничего не говорила. Но начальник пожарной части Калямита схватился за сердце.

— Черт побери, — застонал он, — этого хватит только на то, чтобы погасить один горящий самолет, да и то если ветра не будет.

— Что делать? — спросил директор. — Выходит, мы этим не сможем воспользоваться?

— Воспользоваться-то мы воспользуемся, — опустил голову Калямита. — Здесь все сгодится. А лучше всего поставить в костеле свечку, это не повредит…

— Хватит болтать. — Терский ударил кулаком по столу. — Нужно делом заниматься, а не поддаваться панике, товарищ Калямита!

— Так мы же занимаемся.

— Что я ему должен сказать? — волновался майор. — Человек ведь ждет!

— Пускай просит согласия начальства, — решил Моленда. — И пусть попросит командующего округом, чтобы с других аэродромов…

— Присылай, слышишь? — кричал майор. — И доложи в округ, что этой пены нужно в сто раз больше, понял?

Какое-то время он слушал своего коллегу, голос которого разносился по кабинету.

— Что ты там несешь? Как так? Округ этим не распоряжается? А кто?

— Видимо, командование военно-воздушных сил, — догадался Калямита. — А кто же еще?

Радио подтвердило его слова.

— Ну так позвони командующему, — посоветовал своему собеседнику майор. — Только поспеши, а то здесь уже некому будет ждать.

Он отложил микрофон и махнул рукой:

— Друг на друга сваливают, сукины дети, думать сами не в состоянии!

— Давайте сообщим об этом первому, — предложил Терский.

— Правильно, — кивнул головой Моленда.

Все посмотрели на директора. Он не спеша поднял трубку, потом нажал белую кнопку, чтобы вызвать секретаршу.

— Пани Аня, соедините меня с первым. Да. А если телефон будет занят, то попробуйте через коммутатор. Спасибо.

Майор потер лоб, взял сигарету, затянулся. Калямита сложил обе ладони вместе и смотрел на свои пальцы, как будто увидел там что-то очень интересное. Моленда подошел к окну и встал спиной к столу. Радист молчал. Пожарный у телефона курил сигарету, часто затягиваясь и нервно выпуская дым.

3

Когда инженер Квек вышел из конторки, Меринос сел на стол. Ему было все равно. Тупая тоска отдаляла от него каждую мысль, не связанную с его несчастьем. Ясю было пять лет. А все случилось так неожиданно; родители не обращали внимания на то, что говорил ребенок, махали рукой, когда мальчик жаловался на боли. Да он и не мог толком объяснить, что у него болит. Дедушка Меринос, как всегда, шутил, что до свадьбы все заживет, к тому же мальчик растет и должен чувствовать, что растет, а как же иначе? И вот вчера Ясь умер. Мать взяла малыша, как обычно, на руки из кроватки — а он уже был недвижим. Сначала отец с матерью не хотели в это верить. Вызвали врача, метались по комнате, слишком тесной, чтобы вместить их боль.

«Сердце», — сказал доктор.

Дед Меринос молчал. Он смотрел на внука, на сына, на невестку, чувствуя жгучую ненависть к миру, ко всем живым. Как нарочно, было воскресенье — день, который Меринос больше всего любил, радостный день, когда можно делать все, что хочешь. А это значило, что он мог прийти к Ясю, смотреть, как ребенок ходит, говорит, играет.

Старик стукнул кулаком по грязному столу, посмотрел, нет ли еще где водки, но бутылка на полу светила пустым донышком. Он пнул ее — стекло разлетелось на острые длинные осколки. Меринос провел жесткой ладонью по глазам, словно хотел снять с них ту ужасную, все еще стоящую перед ним картину.

«Бога нет, — подумал он, — я живу, а этот ребенок…»

За окном склада появился какой-то странный свет. Меринос смотрел сквозь покрытые пылью стекла, не понимая, что это значит.

— Черт бы меня подрал! — ворчал он. — Я им покажу! Какое несчастье… Боже мой, неужели это возможно?

Меринос посмотрел налитыми кровью глазами на дверь, через которую вышел инженер. «Кабель? — вспомнил он. — Ага, кабель. Пусть поищет. Спешить нам некуда».

Старик заметил, что на противоположной от окна стене появилась какая-то тень. Раньше стена была пустой, а теперь он на ней видел темное отражение стола и собственной фигуры. Меринос обернулся. «Что там за дьявольщина?» — удивился он. Ему стало страшно. Неясное предчувствие подняло его на ноги. Меринос еще раз посмотрел на светящиеся окна и выбежал со склада. Тут он все понял. Горела первая, самая маленькая цистерна. Страх сдавил ему горло, старик бросился бежать. Он пробежал несколько метров, не оглядываясь и не глядя под ноги. Но далеко убежать ему не удалось. Старик споткнулся о торчащую из земли согнутую железную трубу и со всего размаха упал в яму, которая здесь была с незапамятных времен. Меринос не отдавал себе отчета в том, что с ним происходит и почему он убегает. «Пожар, — успел он подумать, — горит». А потом, когда он падал в яму, ему в голову пришла мысль о том, что судьба снова на него ополчилась.

Меринос не знал, как долго он был без памяти. Очнулся он лежа лицом в песок. Какое-то время старику казалось, что он умер и лежит в гробу. Но почему же тогда он чувствует вкус земли на губах? Меринос открыл глаза. И неожиданно совершенно отчетливо вспомнил все, что с ним произошло. Старик попытался встать, но помешала острая боль в руке, на которую он опирался. Меринос взглянул на руку: вывихнутые пальцы распухли. «Как же так? Ведь я только что упал в эту дыру, а пальцы уже успели распухнуть?» Потом он с усилием встал на колени.

Высоко в небо, до самых облаков, поднимался огонь и дым. Здание склада было раздавлено, как будто рука великана ударила кулаком по его крыше. «Господи, я остался жив, — обрадовался он. Но тут же его пронзила мысль: — Ведь там же Анджей!»

Меринос, покачиваясь, приподнялся из ямы и взглянул на исковерканные балки крыши. Он не мог оторвать глаз от этой картины. И снова почувствовал ненависть к себе. «Он мертв так же, как Ясь. А я живу».

Тут ему пришло в голову, что нужно идти к людям, рассказать им о случившемся. А вдруг еще можно что-то сделать, вдруг Анджей жив. У него промелькнула такая мысль, но, честно говоря, он не верил, что парень мог уцелеть. Меринос вспомнил строгое лицо старого Квека. Они дружили уже много лет, вместе восстанавливали разрушенную фабрику, вместе работали; старик гордился тем, что его сын станет инженером. Он говорил, что Анджей после института придет работать сюда, здесь его место, на отцовской фабрике. Так и случилось. А теперь…

Меринос сделал первый шаг, неуверенно, покачиваясь. Но все же ноги несли это тяжелое, вялое тело. «Нужно идти к людям, — думал он, с усилием ставя ноги на осыпающиеся груды земли, которых раньше здесь не было. — Я должен сказать Квеку, — повторял он без конца. — Нужно идти к людям, может, что-нибудь удастся сделать…»

Вдали были видны пожарные машины, водяные струи, сплетающиеся над огнем, группы чем-то занятых людей. Меринос пошел к ним; ему казалось, что он бежит, он поднял здоровую руку над головой, хотел крикнуть, чтобы люди его заметили, но слова падали здесь же, у ног. Старик шел, ни о чем не думая, главным для него было дойти до них. Он падал, спотыкаясь там, где раньше мог бы пройти свободно, только чуть выше поднимая ноги. Но сейчас Меринос был не в состоянии это сделать. Вот почему он снова и снова вставал на колени, упираясь здоровой рукой, и, выпрямившись, шел дальше. Его удивляло, что ему еще так далеко до людей и что они его не видят. При этом он тяжело дышал, как бегун, который преодолел большую дистанцию. Пот заливал ему глаза, из-за этого он едва различал их фигуры. У него было только одно желание — добраться до них. Старик знал: он должен сказать им что-то очень важное, что сидело глубоко в его сердце и что, без сомнения, само выплеснется наружу, когда придет время.

Никто из людей не оборачивался. Они работали, глядя на огонь. Меринос не понимал, почему они не отрываясь смотрят на языки пламени, — может, для того, чтобы уловить тот момент, когда надо будет бежать, хотя шансов уцелеть не было никаких.

Наконец он дотащился до стоящего ближе всех человека. Старик хотел что-то ему сказать, позвать, но ничего, кроме хриплого дыхания, не вырвалось из его уст. Он вытянул руку и коснулся спины этого человека.

— Меринос! — закричал Жардецкий. — Смотрите, да ведь это же Меринос!

Кладовщик свалился на землю у его ног.

— Врача! Надо отнести Мериноса к врачу!

Работающие рядом с мастером люди бросили лопаты, подбежали к Мериносу, схватили его за руки и ноги и понесли к зданию дирекции. «Что я им должен сказать? — билось в голове Мериноса. — Что я им хочу сказать?»


Сейчас, когда наконец-то наладился порядок, когда все больше машин и пожарников появлялось на фабричном дворе, рабочие начали обсуждать то, что случилось у ворот.

Пошли разговоры о том, что не надо было дирекции оставлять всех на фабрике, ведь все равно не хватает лопат и прочего инвентаря, нечем гасить пожар. Зачем же стольких людей подвергать опасности?

Как будто этого было мало, вспомнили о том, что кричал старый Квек. Что будто бы директор запретил открывать ворота перед бегущей толпой, значит, он во всем и виноват.

— Кто вернет здоровье тем двоим?

— А Моленда еще шумел, что мы сами виноваты! — добавил кто-то. — Выходит, мы виноваты в том, что нам не разрешили выйти?

Недовольство передавалось от бригады к бригаде, от цеха к цеху.

Каждые полчаса добровольцы сменяли тех, кто возвращался от нефтехранилища. Люди очень устали, но больше всего их мучило сознание того, что опасность близка.

С начала пожара прошел час, ну, может, полтора. Махно все время посматривал на часы. Он не вмешивался в разговоры. Когда вернулась первая партия тех, кто принимал участие в возведении защитных насыпей, он заметил, что у них нет сил даже присесть, — люди, тяжело дыша, молча падали на землю у стен.

Махно чувствовал, как пот стекает у него по спине. А ведь было совсем не так жарко. Он отирал пот рукой, которая скоро тоже стала мокрой. Потом огляделся по сторонам, не смотрит ли кто-нибудь на него.

— Кто пойдет в эту смену? — кричал Жардецкий. — Нужно тридцать человек!

— Мало, что ли, там пожарников? — произнес кто-то сзади.

— Мало.

— Ну и иди сам!

Жардецкий молчал. Не было смысла объяснять, что он только что вернулся и сейчас снова пойдет туда.

— Кто идет в эту смену, пусть встанет у дверей, — сказал он громко, повернувшись спиной к людям.

Мастер смотрел на раскрытые двери, на полосу света, в которой цементный пол казался чистым, и ждал. Никто не появился перед ним, хотя он слышал, как шаркают по бетону ноги. Жардецкий обернулся. За ним стояли его люди. Этот психованный горлопан Алойз, Мишталь, у которого глаза опухли так, что он смотрел через узкие щели, старый худой молчун Пардыка. Жардецкий почувствовал спазм в горле.

— Что, больше никто не пойдет? — воскликнул он. — Никто? Ох, сукины дети!

— Не кричи, — проворчал Мишталь. — Есть работа, так пошли ее делать!

— Чтобы их разорвало, чтобы у них руки-ноги поотсыхали, там люди из сил выбиваются, а они!..

Из толпы вышел Махно. Побелевшими, бегающими глазами он смотрел то на лица своих товарищей, то на Жардецкого.

— Я пойду, — сказал он. — Двум смертям не бывать…

— Боишься?

— Помолчи ты ради бога! — Махно отвернулся, как будто хотел спрятать свое лицо от Жардецкого. — Ну, мать вашу, чего же вы ждете? Пока крыша вам на башку не свалится? Да?

— Скорее. — Жардецкий уже не надеялся, что к ним присоединится еще кто-нибудь.

— Пока стена вас, как крыс, не раздавит, — истерически кричал Махно, — а город вдребезги разнесет? Этого вы ждете?!

— Заткнись, герой! — услышали они чей-то голос. — Не ты один, чертов сын!

Через толпу к ним продирался Храбрец. Он кому-то грозил кулаком, возможно своему страху, а может, тем, кто не хотел идти. Но все это Храбрец делал молча.

— Люди! — завыл Махно. — Бога в вас нет!

Жардецкий взял его за плечо и подтолкнул к двери. Они вышли во двор: воздух и солнце, далекое, доходящее до неба пламя, дым.

Жардецкий и его товарищи направились в сторону склада возводить насыпь, долбить землю, чтобы, если потребуется, она могла преградить путь горящей нефти. Жардецкий оглянулся. За их группой, за Алойзом, Мишталем, Пардыкой, Махно, шла вторая, более многочисленная. «Все же решились, — подумал он без радости, но и без удивления. — Черт с ними, и им работа найдется».

А в цехе было шумно. Квек не пошел вместе со всеми. Сейчас он чувствовал себя как побитая собака. Старик посматривал покрасневшими глазами на своих товарищей, готовый схватиться с каждым, кто осмелится сделать ему замечание. Потому что он сам знал, как называется его поведение. Но разве стыдно бояться огня, который сжигает даже железо, бояться смерти, — ведь жизнь-то только одна?

Квек говорил себе, что поступает так только из-за Анджея, что обязательно надо остаться в живых, — ведь парню придется помогать, он же собирается жениться, старик знал эту девушку, порядочная, тоже кончила институт, но самое главное, что она, как и Анджей, была из бедной семьи. А потом будут внуки. Квек отвернулся, пытаясь отогнать от себя эту неприятную, полную стыда картину: Анджей стоит перед ним и спрашивает: «Как это все было, папа?»

Он знал, что сын спросит о делах обычных, о том, что происходило в цехе, как вели себя люди, не случилось ли чего с ними. Но, кроме того, старик понимал, что ему не избежать ответа на прямой вопрос: «Что ты делал, отец?» — «Что? Ничего. Ждал, как другие, — изворачивался он перед самим собой. — Другие тоже ждали. Кто сам хочет подставить голову под топор?»

Кто-то толкнул Квека в бок. Старик отскочил как ошпаренный.

— Ты чего лезешь? — яростно заорал он на маленького Франека. — Пальцем показываешь? А сам что? Руки в брюки — и под мамину юбку!

— С ума сошел старик. — Франек пожал плечами. — Я ведь не хотел…

— Я вас, сопляков, хорошо знаю. — Квек уже не владел собой. — На стариков пальцами показывать вы умеете!

— Совсем спятил. — Франек отошел, не желая ругаться с Квеком. Старик посмотрел по сторонам. Он кого-то искал. Среди машин в толпе не было мастера.

— Мастер! Выгленда! — крикнул он. — Давайте сюда Выгленду!

— Чего тебе? — услышал Квек голос мастера у себя за спиной. Понятно, почему он его сразу не нашел, ведь Выгленда стоял позади него.

— Ты мастер или кто? — Квек подскочил к Выгленде и схватил его за грудки. — Вот и берись за работу!

— Чего тебе надо? — Выгленда спокойно взял Квека за руки и оторвал от своего комбинезона. — Какая работа?

— Надо ведь что-то делать, правда? Другие работают, а мы — нет. Понимаешь?

— На это есть дирекция, — буркнул Выгленда.

— А мы?

— Мы ждем.

— Это тебе не перекур. Делать что-то надо, делать!

Выгленда посмотрел поверх его головы в лица тех, которые внимательно, в молчании прислушивались к их разговору. Мастер понял, что Квек сказал то, что начало мучить других. Вот они стоят здесь, не сбежали, но и не помогают бороться с огнем. Так трусы они или нет? Он обязан был это проверить. Люди требовали этого. Они не собирались сами лезть на рожон, и в то же время им хотелось как можно скорее выплюнуть ту горечь, которая у них осталась после ухода Жардецкого, Махно и Храбреца.

— За работу, Выгленда! — крикнул маленький Франек.

— Поспеши, а то огонь погаснет, пока ты что-нибудь придумаешь!

Эта шутка сняла напряжение. Кто-то засмеялся, кто-то добавил крепкое словцо, в цехе стало вроде бы просторнее, возможно потому, что все собрались в одном месте, около Выгленды.

— Нет лопат, — сказал Квек. — А ведь лопаты будут нужны.

— А где их взять?

— У строителей попросить надо, чтобы нам привезли. Или из городского совета.

— Я пойду к директору, — сказал Выгленда. — И сообщу ему о нашем решении. Он должен помочь.

— А если не получится?

— Что-нибудь придумаем. Эй, люди, собирайтесь по десять человек. И пусть каждая десятка выберет старшего.

— А почему не председателя? — пошутил кто-то.

— Делайте, как хотите. А потом пусть они подойдут ко мне.

— Зачем? Армию хочешь из нас сделать?

— Зачем? Чтобы потом не говорили, что мы боимся. Чтобы каждый знал, когда его очередь идти в огонь, понятно?

— Здесь не концлагерь, чтобы нас заставлять в огонь лезть!

— Ты же ведь понимаешь, о чем идет речь! Не строй из себя дурака!

— Все ясно! Давайте собираться. Скорее!

У стен, рядом с машинами, собирались группами люди, некоторые вставали рядом потому, что там уже были их знакомые, другие просто подходили к ближайшей группе, но каждый хотел, чтобы наконец-то кончилась неразбериха и эта угнетающая всех неопределенность. И чтобы не надо было менять своего решения, уже коли задумали что-то выполнять без всяких разговоров.

— Я к директору, — сказал секретарше мастер Выгленда и по привычке хотел подождать у дверей кабинета. Но тут же вспомнил, что день-то сегодня необыкновенный да и причина его прихода не такая уж обычная. Поэтому, не дожидаясь разрешения пани Ани, он открыл дверь.

За столом в центре кабинета сидели несколько человек — офицер, пожарный, стояла радиостанция. «Ничего себе! Совсем как на войне».

— У меня дело, — сказал Выгленда громко, чтобы они обратили на него внимание.

— Какое дело? — повернулся к нему директор.

Моленда подошел к мастеру. Он внимательно смотрел на Выгленду. Главный инженер как будто постарел и похудел.

— Людям надоела эта неразбериха, — сказал мастер после некоторого колебания. Ему не хватало слов. — Вы задержали нас на фабрике…

— К сожалению, не все остались, — горько заметил Моленда.

— Но мы-то остались, — ответил мастер.

— Люди ведут себя образцово, — начал директор. — Я никогда не ожидал от них такой самоотверженности, такого мужества…

— Давайте оставим это на потом. — Выгленда снова повернулся к главному инженеру. Мастеру слова директора были неприятны.

— Что у вас? — Моленда коснулся его плеча. — Говорите.

— Мы разделились на десятки, у каждой свой руководитель. Хотим работать у насыпи или помогать гасить пожар, пойдем туда, где мы нужнее.

— Какие десятки? Что за руководители? — К ним подошел Терский. — А бригадиры где?

— Не знаю. Я здесь, — сказал Выгленда. — Другие, наверно, тоже делают то, что нужно.

— Говорите, говорите дальше, — нетерпеливо погонял его главный инженер.

— Нужны лопаты. Того, что есть на фабрике, не хватает. Мы меняемся каждые полчаса, но лопат кот наплакал.

— Берите все, чем можно копать землю, — предложил Моленда.

— Наши просят, чтобы вы обратились к строителям или в трест по озеленению. У них должны быть лопаты. И пусть они их сюда привезут.

— Хорошая идея. — Терский посмотрел на директора. — Я предлагаю это сделать как можно скорее.

— Пусть Моленда позвонит, — согласился генеральный. — Если только ему удастся…

— Строители могли бы дать нам бульдозеры и экскаваторы. Ведь если нам крышка, то и городу тоже. Им над этим стоит подумать.

— Хорошая идея, — повторил Терский.

— Согласен, — кивнул головой директор.

— Ну так и звоните, пан директор. — Главный инженер не мог пропустить такого случая. — Лопатами займусь я, а вы договоритесь об экскаваторах и бульдозерах.

— Спокойно, — сказал Терский. — Это очень важно.

Мастер Выгленда понял, что здесь что-то происходит. «В чем дело? — удивился он. — Фабрика может взлететь ко всем чертям, а они…»

— Идите в цех, Выгленда. — Терский улыбнулся ему. — Ваша инициатива имеет большое значение. Мы придем к вам, как только узнаем, что и как. Не медлите, — посмотрел он на директора и Моленду. — Времени нет. У людей тоже есть нервы.

По дороге в цех Выгленда думал о том, что он скажет людям. Что в дирекции сами давно должны были подумать о том, где взять лопаты? Или что директор с главным инженером грызутся? «Лучше я им потом все объясню, когда пожар погасим, — решил он. — Сейчас это их только будет отвлекать. Вместо того чтобы спасать фабрику, начнут языки чесать».

— Ну и как? — спросили его, когда он вошел в цех. — Все в порядке?

— Все будет, все, — ответил мастер. — Но для этого нужно время. Они там звонят к строителям и в горсовет.

— Есть у меня знакомый кладовщик на стройке, — сказал маленький Франек. — Это мой приятель. Если у него есть лопаты, то он обязательно нам их даст. Мы сами можем это устроить!

— Давай звони, — согласился Выгленда.

— Где телефон? Он работает?

— Там, в конторке.

Франек дрожащими руками поднял телефонную трубку. Первый раз в жизни он занимался таким важным делом, да к тому же на глазах у всех. «Только бы не оказаться трепачом, главное, чтобы тот был на месте, а не пошел пропустить рюмку…»

— Дайте мне склад, — крикнул он в трубку. — Ищут его, — громко сказал он стоящим вокруг него товарищам, заслонив ладонью трубку, — Ну так что? Нашли? Срочное дело.

Все смотрели на черный аппарат. Удастся ли договориться с этим человеком, поймет ли он, как важна его помощь?

— Это ты? Франек говорит. — Парень обрадовался, но вдруг побледнел: «Что ему сказать? Как это назвать?»

— Говори быстрее, — подгоняли его товарищи. — Времени нет.

— Слушай, дружище, а мы ведь здесь горим! — крикнул Франек в трубку. — Ну, фабрика. Видишь, и что? Нам надо ее гасить. Но нечем, а у тебя на складе лопаты.

Франек какое-то время слушал, а потом нетерпеливо махнул рукой:

— Ты должен нам их дать! А если не дашь, то мы сами за ними приедем и заодно прихватим еще что-нибудь!

— Не болтай! — Выгленда дернул его за руку. — Некогда болтовней заниматься!

— Ну, говори, даешь или нет? Если с нами что случится — ты будешь виноват. Мы загнемся, но и вас разнесет ко всем чертям. Это нужно сделать сейчас, пока еще есть время, ясно?

— Что он там копается? — крикнул кто-то. — Франек, договаривайся или дай поговорить кому-нибудь поумнее!

— Заткнись, — заорал парень. — Нет, это я не тебе. У нас нечем валы насыпать. Руками ведь не будешь. Ты должен дать нам лопаты.

Франек снова слушал, что говорит кладовщик.

— Старик, директора там между собой уже договариваются. Даешь? Ну, говори, даешь?.. Дает! — крикнул он обрадованно товарищам, после чего снова сказал в телефон: — Возьмите какие-нибудь машины и спешите, ради бога, спешите! Мы ждем!

Потом бросил трубку, поправил волосы, которые падали ему на лоб, и торжествующе посмотрел по сторонам:

— Все в порядке, ребята! Будут.

— Хорошо. Подождем, увидим.

— Спасибо. — Выгленда хлопнул Франека по плечу.

— Чего там. — Парень повернулся и пошел в цех. — Если есть знакомство, то обо всем можно договориться… — пробормотал он тихо, но так, чтобы другие это слышали.

— А пока что, — сказал мастер, — представители десяток собираются здесь, в конторке. Нужно отобрать людей, которые сменят ребят у насыпи, а дальше видно будет.

Выгленда сел за письменный стол и начал смотреть на тех, кто заходил к нему в конторку. «Все мастера и бригадиры, — мысленно пересчитал он. — Нет, этого пьяницу Гере не выбрали. Ну и правильно».

Все больше рабочих собиралось у дверей.

— Заходите, — пригласил Выгленда. — Места здесь немного, но как-нибудь поместимся.

Конторка заполнялась людьми, не все делегаты помещались в ней. Часть из них стояла у раскрытой двери.

4

Над фабрикой пролетел военный вертолет. Он обогнул столб огня и дыма, покружил над фабричными постройками, причем летел так низко, что люди видели лица летчиков.

— Армия идет на помощь! — крикнул Мишталь. Непонятно, радовался он или издевался. — Им сверху все видно, как с колокольни.

Никто не откликнулся на его слова. В молчании смотрели люди на зеленую неуклюжую машину; некоторые мечтали: вот пилоты сбросят какую-нибудь чудо-бомбу — и огонь погаснет. И все же они знали, что вертолет не может ничего изменить, просто с него легче оценить ситуацию. Люди хотели быть там, под облаками, увидеть все как на ладони. И еще потому, что им уже больше ничего не грозило бы, — над пожаром, над несчастьем, над страхом, который был здесь всюду, вокругних и в них самих. Вертолет трещал, как старый трактор. Поблескивали стекла кабины, через которые пилоты внимательно смотрели вниз, в них отражались солнечные лучи и языки пламени. Наконец вертолет улетел.

С тяжелым сердцем люди снова принялись за работу. Погас луч надежды. «Но ведь не напрасно же он прилетел, может, из этого что-то выйдет», — думали они.

Но пока что все осталось, как было. Горело нефтехранилище, снова надо было перетаскивать тонны песку, чтобы новый, более высокий вал преградил дорогу лавине. Ладони горели от непрерывной работы, пот заливал глаза от усталости, волнения и жары.

Здесь с муравьиным упорством перебрасывали груды земли люди, там, недалеко от цистерны, безустанно гудели моторы насосов. От реки с пожарного судна с пушечной силой била высокая струя. На берегу рядами стояли красные и зеленые машины. Пожарные, по нескольку человек сразу, держали концы шлангов, которые вырывались у них из рук, напрягаясь под напором воды. Она летела, создавая высокую стену между первой цистерной и теми, которые еще не горели.

Между огнем и водой, между несчастьем и страшным человеческим упорством наступило равновесие. Пожар держался в том же самом месте, пламя поднималось вверх с той же самой силой, его держали на привязи усталые, но упрямые руки.

Жардецкий дышал, как загнанная лошадь. Он забыл о себе, о том, что ему врач запретил малейшие перегрузки. Жардецкий знал, что в такие моменты жизнь имеет смысл, только если потом человеку не будет за нее стыдно. Поэтому он и работал, как другие. Но все медленнее и медленнее, несмотря на свои старания.

— Да передохни ты, — сказал Пардыка. — Сядь.

— Я больше не могу.

— Что с тобой? — спросил Мишталь.

— Разве не видишь, человек выбился из сил? — Пардыка пожал плечами.

— А мы что, нет?

— Работай сколько можешь, — рявкнул старик. — А его оставь в покое!

Жардецкий уперся руками в землю и, присев, ждал, когда вернутся силы. Он должен был отдохнуть, чувствовал, что еще немного — и он свалится на песок, как воздушный шар, из которого выпущен воздух.

— Ну как, тебе лучше? — спросил Храбрец.

— Ага, — простонал мастер. — Сейчас…

— Отвести тебя в цех?

— Нет!

Они оставили его одного, а сами снова начали копать.

На их участке вал рос вверх не хуже, чем в других местах. Но люди понимали, что он должен быть еще выше. Поэтому они и рыли землю с такой энергией, на которую вряд ли были бы способны в любой другой ситуации. Каждый бросок, каждый наклон, каждый удар лопатой в песок приближал тот момент, когда можно будет уйти, упасть на кровать или хотя бы у стены и заснуть — и спать, спать. Каждый перерыв в работе отдалял этот момент, сокращал дистанцию между жизнью и смертью. Поэтому у них не было выбора. Раз уж они здесь, значит, надо бороться до конца.

Жардецкий встал. Сердце уже опустилось на свое место.

— Пора бы нас и сменить, — сказал ему Мишталь. — Сходи, скажи ребятам, чтобы они сюда пришли.

— Пускай идет Махно!

— Ты иди, — повторил Мишталь. — Тебя они послушают.

— Пошли все вместе.

— Все — нет. Времени мало.

— Сейчас, одну минутку, — сказал Жардецкий. — Главное, немного отдышаться, потом работа сама пойдет.

— Иди, — вмешался Пардыка. — Нам нужны живые.

— Не болтай, — разозлился Жардецкий. — Я остаюсь.

— Что вы пристали к человеку! — крикнул Алойз. — Пусть делает что хочет! Отцепитесь!

— А тебе что? — удивился Мишталь.

— Ничего! Ничего! Жить хочу, понимаешь? — И Алойз яростно вбил лопату в песок. Потом бросил груду земли на вал и снова воткнул лезвие лопаты в грунт. И больше не сказал ни слова. Работал. Потел.

Жардецкий стоял выпрямившись, смотрел в светло-оранжевое пламя, на клубы черного дыма, расползающегося под облаками. «Сколько здесь работы? Не успеем, — думал он, — лопатами работы на неделю или больше. Бульдозеров нет. Нужно их где-то достать. Иначе…» Он снова взялся за лопату. Первый бросок не получился, песок упал у подножия насыпи. Жардецкий мысленно выругался. И несмотря на то что руки у него дрожали, он старался делать все как полагается. «От этого зависит моя жизнь, — повторял он про себя, — от этого зависит жизнь моих товарищей, а возможно, и других людей…»

Жардецкий работал теперь медленнее, чем раньше, не так быстро, как его товарищи, но с каждым броском все лучше и увереннее. «Можно справиться со слабостью, — думал он, — можно, пан доктор…»

И снова время перестало существовать. Земляная насыпь росла, становилась шире. Они этого не видели.

Кто-то коснулся спины Жардецкого. В первый момент он не обратил на это внимания. Но потом оглянулся. За ним стоял, вытянув распухшую, черную руку, Меринос. Его лицо было залито кровью, а глаза, похоже, уже ничего не видели.

— Меринос! — крикнул Жардецкий. — Да ведь это же Меринос!


Меринос лежал на носилках и пытался понять, что произошло. Но ему не давало покоя одно — он должен им сказать что-то очень важное. Старик пытался сосредоточиться, поймать ускользнувшую мысль. «Что они от меня хотят? — прикусил он губу. — Что они говорят?»

Меринос открыл пошире глаза. Смутно виднеющиеся фигуры становились более четкими, он увидел чье-то лицо. «Кто это? — подумал он, — ведь я его знаю…»

— Жив, — услышал старик.

«Кто жив?» Он открыл рот, но так и не смог спросить, кто же все-таки жив. Вот именно, кто жив? Или нет, может, этот человек как раз в этот момент умирает, от него уходит жизнь?.. Меринос поднял голову. Ему казалось, что он ее поднял, а это было едва заметное движение, от которого заломило в затылке.

— Там, — шепнул он, — там…

— Что ты сказал? — Жардецкий наклонился над ним. — Сейчас врач тебе сделает укол.

— Нет. — Меринос имел в виду совсем другое. — Кто это около меня стоит?

— Узнаешь меня, Меринос? Это я, Жардецкий.

Кладовщик внимательно всматривался в его лицо. «Жардецкий, — повторил он мысленно. — Ага, Жардецкий…»

— Склад завалило, — возбужденно говорил тот. — Тебе повезло, старик, ты будешь долго жить…

— Буду жить, — повторил, как эхо, Меринос. И в этот момент он вспомнил Анджея. Хотел встать, крикнуть, что парень остался там.

— Лежи спокойно. — Жардецкий положил ему ладонь на лоб. — Спи. Тебе надо набираться сил.

— Квек… — прошептал Меринос.

— Что ты говоришь?

— Квек… — повторил он.

— Позвать его?

— Он там… остался…

Меринос почувствовал, что он выполнил то, что был обязан сделать, у него хватило на это сил, теперь они должны его понять. Он закрыл глаза. Ему показалось, что он качается, как в гамаке.

— Отойдите от него, — сказал врач. — Ему нужен покой.

— Что он сказал? — возбужденно спросил Алойз. Жардецкий отвернулся от него. И только сейчас заметил, что все стоят здесь, рядом с ним, — Пардыка, Мишталь, Храбрец, Махно.

— Там на складе остался Анджей.

— Какой Анджей? Ты что?

— Он сказал, что там остался Квек.

— Может, старик?

— Так ведь старика мы видели.

— О господи, — прошептал Алойз. — Такой парень, такой молодой…

— Нужно сказать отцу. — Мишталь ни на кого не смотрел.

— Что ты ему скажешь?

— Нужно, — повторил Мишталь.

— Ну так иди.

— Все, все вместе.

— О боже, — стонал Алойз, — за какие грехи…

— Мы уже ему ничем не поможем. — Пардыка говорил сдавленным, не своим голосом. — Такая уж его судьба.

— Старик с ума сойдет. — Махно сжал кулаки так, что затрещали суставы.

— Давайте подождем, — предложил Храбрец.

— Нельзя. Мы не имеем права. — Жардецкий побледнел. — Мы должны это сделать. Нам от этого никуда не деться.


Сначала Квек не мог понять, что от него хотят. Они путались в объяснениях, пытаясь подготовить его к страшному удару, рассказывали о Мериносе, о его спасении.

— Что вы от меня хотите? — удивлялся он. — Меринос жив, ну и слава богу.

— Но он там был не один, — сказал Жардецкий.

— Видно, склад обрушился, когда он вышел оттуда, — добавил Алойз и сразу же спрятался за спины своих товарищей.

— Ну и хорошо, — согласился Квек. — Жить будет?

— Будет. — Мишталь отстранил Жардецкого. — Там еще был твой сын.

— Анджей? — удивился старик. — А что это ему на складе понадобилось?

Только через какое-то время их слова дошли до старика. Он почувствовал страшное сердцебиение и бросился на Мишталя:

— Что ты болтаешь? С какой стати? Мой Анджей? Там, на складе?

— Да, — сказал Жардецкий и легонько оттолкнул Квека от Мишталя.

— А откуда вы знаете? Может, все это вранье?

— Меринос сказал.

— Меринос, наверное, пьяный был, правда? — Отец цеплялся за эту мысль, как утопающий за соломинку. — Он ведь никогда не просыхает.

— Там остался Анджей, — повторил Жардецкий. — Пойми это. И прости, что об этом услышал от нас…

Квек побледнел. Окружающие его люди постепенно отходили в сторону. Жардецкий стоял неподвижно.

— Он и вправду там был? — спросил тихо Квек. — Вы не ошиблись?

— Думаю, нет.

— И это сказал Меринос?

— Меринос.

— Может, он жив… — прошептал старик.

Он отодвинул рукой Жардецкого и пошел к выходу из цеха. Люди расступались перед ним. Было тихо, никто не проронил ни слова, никто не задержал старика, не утешал его. Все смотрели, как он выходит из дверей в яркий свет дня, и долго еще стояли неподвижно, хотя его уже давно не было с ними.

Жардецкий повернулся к Мишталю и кивнул Пардыке:

— Пошли за ним.

— Его нельзя оставлять одного, — согласился Пардыка.

— Но остальные пусть идут заканчивать работу. Мы свою норму должны выполнить.

— Пошли. — Жардецкий потянул его за собой. — Ему сейчас нельзя быть одному.

Далеко впереди стоял старый Квек. Они тоже остановились. Его фигура на фоне развалин склада выглядела как сломанная, вбитая в землю балка. Жардецкий и Пардыка не осмеливались подойти ближе.


Квек смотрел на то, что осталось от склада. Развалившиеся стены, сломанная, упавшая на развалины крыша. Рядом — стальной купол нефтехранилища, отброшенный взрывом в сторону, как камень. «Где-то здесь Анджей, — думал он, — где-то здесь Анджей…»

Больше ничего не приходило ему в голову, одни только обрывки слов, куски воспоминаний. Какие-то картины из жизни пронизывали его, словно озноб, вызывали дрожь, как будто он был болен. Руки старика безжизненно повисли. Шероховатые жесткие пальцы ритмично вздрагивали, словно хотели схватить или удержать что-то. Но это что-то, неуловимое, выскальзывало из них, сыпалось, как песок.

Квек сделал еще несколько шагов. Он видел только эти развалины, согнутые очертания смерти. Старик не хотел, не мог в нее поверить. Ему вспомнилась молодость, когда в далекой Вестфалии он добывал под землей уголь.

— …И был завал, — повторял он. — И хотя был завал, товарищи не оставили нас, нет…

Квек подходил к раздавленным стенам, не желая верить в то, что под ними погиб Анджей.

— Придавило его, это вполне возможно. Завалило, ну что тут будешь делать? В жизни часто так бывает. Но чтобы сразу убить?

Он повторял это сотни раз, не отдавая себе отчета в том, что говорит вслух, что беседует с кем-то, кого изо всех сил пытается убедить в своей правоте, перед которой должна отступить та вторая, страшная правда. Что отец должен иметь живого и здорового сына. Что иначе нет справедливости на земле и на небе.

Квек посмотрел вверх. Черный дым широко расстилался над городом. «Небо оделось в траур, — подумал он, и дрожь пробежала по его телу. — Нет, нет, нет!..»

Вокруг никого не было. Квек вытянул перед собой руки, как будто хотел дотронуться до кого-то или смиренно обратиться с просьбой, такой огромной, что ее невозможно было выполнить.

— Там Анджей, — повторял он, — там мой Анджей, он там… — Старик глубоко вздохнул, ему не хватало воздуха. И закрыл лицо руками. — Сынок!

Жардецкий тихо подошел к Квеку и встал рядом с ним. Положил ему руку на плечо, но тот ничего не чувствовал.

— …Даже если бы завал, — разговаривал он сам с собой, — то товарищи не оставили бы, нет… Даже если бы завал…

— Пойдем, — сказал Жардецкий.

— Нет! — Квек повернулся к нему. — Я его вытащу… Пустите меня!

— Нельзя. Погибнешь.

— Я его должен вытащить. Вы поможете мне?

— Это невозможно. — Мишталь поддержал Жардецкого. — Это невозможно.

Квек постоял еще немного, беспомощно глядя по сторонам.

— Ну, я пойду, — сказал он.

— Останься! — крикнул Алойз. — Неужели жизнь тебе не дорога?

Старик посмотрел на него пустыми глазами.

— Не задерживай меня, — мягко сказал он. — Я должен туда пойти, понимаешь?

Жардецкий снял руку с его плеча, чувствуя, что еще немного — и он сам сделает такое, о чем потом не раз пожалеет. «Черт бы все это побрал, боже мой, пропади все пропадом…»

Квек шел не спеша, как будто не знал дороги. Придавленный к земле, он выпрямлялся с большим усилием, словно нес на себе огромный столб воздуха, как колонну, поддерживающую небо.

— Сынок, зачем ты это сделал?..

Алойз, размазывая по щекам слезы, побежал за стариком.

— А, ладно, один раз помирать! — кричал он. — Я с ним иду, слышите?

Не оглядываясь, он быстро шел в сторону склада. С пустыми руками, трясясь от волнения и страха.

— Они спятили, — сказал Пардыка и пошел вслед за ним.

— Пошли, — Мишталь толкнул Жардецкого.

— Идете его искать? — спросил Храбрец. — А какой смысл?

— Смысла никакого. — Мишталь запнулся, словно был заикой. — Никакого. Нет.

Квек стоял, когда они подошли к нему. Он их не заметил, не слышал слов, с которыми обращались к нему товарищи. Старик разговаривал с Анджеем, ведь он стоял рядом и не хотел слушать отцовских советов.

— А ведь я тебе говорил, говорил. — Отец укоризненно грозил пальцем.

5

Когда директору сообщили, что ему необходимо немедленно явиться в воеводский комитет партии, у него невольно мурашки пробежали по спине. Он попросил пани Аню вызвать машину, а Моленде поручил командовать на фабрике до своего приезда.

— Прошу взять на себя руководство. — Он это говорил, неестественно улыбаясь. — Кто-то ведь должен постоянно присматривать за всем.

— Конечно, — согласился майор. — И попросите там, чтобы нам поскорее прислали все необходимое…

— Я об этом и без вас помню, — отрезал директор.

— Вы когда вернетесь? — спросил Моленда.

— Не знаю.

— Позвоните, если что-нибудь узнаете, — попросил главный инженер. — А то мы здесь волнуемся, ждем новостей.

— Знаю. Хорошо. Я тоже попрошу, если что-то случится…

— Будет сделано.

Когда директор спускался к машине, из окна коридора он видел, что во двор въехало несколько грузовиков. Он подошел поближе к окну. Машины были загружены лопатами, на них, удобно устроившись, сидели рабочие в защитных касках. «Строители, — понял он. — Ну наконец-то».

Немного успокоившись, он сел рядом со своим водителем Лехом. «Волга» рванула с места, они проскочили ворота и выехали на улицу. Директор думал, что им удастся быстро доехать до здания воеводского комитета, но не успели они отъехать и двести метров, как их задержал кордон военных и милиции.

— Проезжайте, — сказал подпоручик в милицейской форме, узнав директора. — Дорога свободна.

— Что здесь происходит? — спросил директор.

— Родственники хотят пройти на фабрику. Люди боятся за своих. Ну а кроме того, мы эвакуируем население из близлежащих домов.

— Эвакуируете? — удивился директор.

— Чтобы в них никого не было, когда вы взлетите в воздух, — нервно засмеялся офицер. — Простите, но мы должны быть готовы ко всему.

— Ясно, — ответил директор. — Спасибо.

Все это время шофер молчал. Только нажав на педаль газа, он заговорил:

— Разве вы об этом не знали?

— Нет, — поколебавшись, сказал директор.


Через боковое стекло он видел, что на тротуарах полно народу: молодежь и старики, женщины, мужчины, дети.

И снова им пришлось остановиться. Милиционер, регулирующий движение, высоко поднял руку и загородил им дорогу. Он пропускал военные грузовики, пустые, на них было только несколько солдат без оружия.

— Для эвакуации, — тихо сказал водитель. Директор не ответил.

— Нельзя ли поскорее? — спросил он водителя.

— Попробую, — ответил Лех.

— Меня ждут.

Автомобиль проехал бульвар и начал взбираться по извилистой улице, поднимающейся наверх. Оттуда была видна вся фабрика, дым, огонь. Директор смотрел сквозь стекло. «Это выглядит как в те дни, — подумал он. — Как на войне…»

Он вдруг почувствовал беспокойство. Ведь дома осталась Мария. Неизвестно, есть ли у Кшиштофа сегодня лекции, дома ли он. Может, поехать туда, посмотреть, что там у них? Он почувствовал, как заболело сердце. Все, что он делал до сих пор, чем еще собирался заняться, все это уже не имело значения, главное: как там его семья? «Нужно было позвонить, — подумал он, — Я должен был это сделать. Как я мог забыть?

Он положил руку на плечо Леха. Водитель притормозил, оглянулся:

— Вы что-то хотите мне сказать?

— Нет, ничего, — ответил он. — Я спешу, понимаете?

— Понимаю.

— А ваша семья знает о пожаре? Вы интересовались, что там у них?

— Все в порядке, — улыбнулся Лех. — Мы живем на другом конце города. Но я позвонил в магазин. Там работает знакомая, а магазин находится прямо в нашем доме.

— И что?

— Все в порядке, — повторил шофер. — Только моя старушка за меня беспокоится. Ну и пусть беспокоится, — засмеялся он. — Потом любить будет больше.

Директор вытащил пачку сигарет:

— Подымим?

— Спасибо.

Они закурили: водитель не спеша, с удовольствием, директор затянулся глубоко, нервно, до дна легких. «На кой черт я его спрашивал? — пожал он плечами. — Зачем мне это надо?»

Короткая вспышка гнева помогла ему прийти в себя. Он пытался мысленно сосредоточиться на тех делах, которые прежде всего надо было решить: «Пенообразующие вещества, экскаваторы и бульдозеры пусть дают строители и армия. Необходимо позаботиться о питании. Людей надо накормить».

Он думал также о том, зачем его вызвали в воеводский комитет, — только ли для того, чтобы выслушать отчет о положении на фабрике? «Пожалуй, да. Видно, они хотят знать больше, чем можно услышать по телефону». Но с того момента, когда он задал себе этот вопрос, его все время преследовало какое-то смутное беспокойство. «Но ведь я сделал все, что мог, — мысленно повторял он. — Собрал людей и послал их насыпать вал, вызвал пожарных, поднял на ноги военных, руководство, предотвратил панику на фабрике».

Все, о чем он сейчас думал, было правдой. Он привык считать, что работа фабрики зависит от него. Ведь так когда-то и было. Когда много лет назад разбирали развалины сожженных немцами цехов, когда отовсюду привозили машины, их части для того, чтобы из всего этого ухитриться организовать хоть один действующий токарный цех, — тогда он сам ездил с рабочими бригадами, с ними вместе ел и спал. Да и сейчас он работал с ними. На той же самой фабрике.

— Мы уже приехали, — сказал Лех. — Пан директор…

— Что? Ах да, спасибо, — ответил тот. Ему стало стыдно, что он так глубоко задумался, поэтому он резко бросил: — Подождите меня здесь.

— Хорошо.

Директор хлопнул дверцей машины, может даже слишком сильно, и посмотрел на здание воеводского комитета, покрытое штукатуркой светло-желтого цвета, на окна первого этажа, потом на лестницу. Лестница состояла всего из нескольких ступенек, но директору казалось, что у него не хватит сил подняться по ним и толкнуть металлическую, застекленную дверь.

— Разрешите мне на минутку заехать домой? — спросил Лех, пользуясь тем, что директор стоит у машины.

— Пожалуйста. Но сразу же возвращайтесь.

Он хотел попросить, чтобы Лех заглянул и на его виллу, но удержался. «Зачем ему знать о том, что я беспокоюсь? — подумал директор. — Они только и ждут проявлений слабости. А потом начнут сплетничать, косточки перемывать, посмеиваться и издеваться. Знаю я их». Директор не спеша вошел в здание.

В секретариате он повесил свой плащ на обычное место.

— Живы? — спросила серьезно секретарша.

— Как видите, живы, — ответил он шутливо. — И думаю, еще поживем.

— Это хорошо, это очень хорошо. — Она говорила совершенно серьезно.

— Я могу войти?

— Вас уже все ждут.

Директор открыл дверь в зал заседаний. С порога он окинул взглядом сидящих: «Генерал, похоже из командования округом, директор строительного треста, представитель городских властей, начальник милиции, начальник пожарной команды». На таком форуме никто его ругать не будет; если и должно произойти что-то плохое, то не сейчас. Директор почувствовал себя свободнее.

— Садись, — услышал он. Голос председательствующего был спокойным.

— Спасибо.

Директор занял свое место. Еще раз осмотрелся: все были очень серьезны. Он обратил внимание на то, что лицо начальника милиции было очень сосредоточенным, а у генерала нахмурены брови. Остальные, хотя с виду и казались спокойными, то и дело поглядывали в его сторону, возможно из любопытства, а может, и с беспокойством.

«Ну, чего пялятся, — подумал он. — Ведь я же не виноват, что именно на моей фабрике…»

— Начнем, — сказал председательствующий.

Директор посмотрел в сторону президиума. В принципе, ему было все равно, какое решение здесь будет принято. Директор не нуждался в чьей-то помощи, внутри фабрики все вопросы решал он сам. А если говорить о проблемах, города, то он и так ими заниматься не может. Вот и пусть решают как хотят: все, что не касается его дел, не имеет значения. Он знал по опыту, что главное — не возражать, не высказывать сомнений, не оправдываться, тогда все получится по-твоему. Работу, которую ему поручили, он выполнять умел. А остальное…

Выступал генерал. Директор слушал его внимательно. Тот разложил на столе план города, перечеркнутый цветными линиями. «Как на войне, — подумал директор. — Как на войне».

Толстые красные линии обозначали район наибольшей опасности, зеленые — улицы, с которых следовало эвакуировать всех жителей. Синие прямоугольники, соединенные черными пунктирами, — места, куда предполагалось отвезти эвакуированных. Они должны были жить в школах, Домах культуры, детских садах. На плане все это выглядело красиво и четко. В каждый прямоугольник вписали соответствующие цифры. Сбоку, рядом с рукой генерала, лежала бумажка, где ряды цифр были выверены с бухгалтерской точностью.

Здесь обсуждались настолько важные вопросы, что директор забыл о себе. Совещание подводило итог всему, что до сих пор было сделано и что еще предстояло сделать. Директор не находил ни одного момента, который мог бы вызвать сомнение. Беспокойство, с которым он пришел сюда, постепенно начало проходить. «Откуда они обо всем этом знают? — подумал директор. — Говорят даже о том, что происходит на моей фабрике. Правда, я ведь информировал их, — вспомнил он. — И Терский, видимо, тоже хочет выслужиться…» — добавил он мысленно не без иронии.

Но тут директору пришло в голову, что ему почему-то не задают никаких вопросов. Он здесь был как чужой. Другие докладывали, выясняли возникшие сомнения — начальник милиции, директор строительного треста. «Что это значит? — забеспокоился он, хотя еще минуту назад сам хотел остаться в стороне и только ждать, ничего больше. — А вдруг меня в чем-то подозревают?»

Директор вынул из кармана блокнот и начал его усердно листать. «Если увидят, может, спросят о чем-нибудь?» Он с волнением ждал. Серебряный карандаш, который директор вертел в руке, выскользнул и упал на стол. Никто не обратил на это внимания. Тогда он начал делать записи, отмечая те вопросы, которые ему казались теперь необыкновенно важными. Прежде всего то, что было действительно необходимо: когда наконец начнут гасить горящую цистерну? Откуда брать продукты для людей и инструменты? Директор хотел после собрания поговорить о вещах, которые не требуют принятия решений на высшем уровне, с людьми, занимающимися конкретными делами, тем более что этих людей он хорошо знал. Но теперь ему необходимо было выступить.

— Можно? — спросил он председательствующего.

— Минутку.

Директор почувствовал озноб. Графит сломался. Он осторожно выдвинул новый кусочек стержня и наклонился над столом, делая вид, что записывает. «Я не ошибся. Что-то случилось. В чем дело?» Директор перевернул страницу блокнота, пытаясь что-то прочесть, но на самом деле он ничего не видел. Он сделал несколько глубоких вдохов. Опыт помог ему справиться с волнением.

С этого момента слова как бы проплывали мимо — их смысл до него не доходил. Директор никак не мог сосредоточиться. Он все искал причину того, что привело его на край пропасти. Мысленно директор уже представлял все свои будущие несчастья. «Лишусь доверия начальства, — думал он. — Возможно, забудут про меня, перестанут вызывать на совещания. На фабрике сразу это заметят. Начнут под меня подкапываться. Моленда. Он этим воспользуется». Эта мысль особенно была ему неприятна. Директор вспомнил тот момент, когда люди бежали к воротам, а он так и не мог им ничего сказать. Естественно, что Моленда это использовал.

Вообще-то директор уже давно заметил, что главный инженер делает все для того, чтобы на него обратили внимание. Правда, он был молодой и образованный. И энергии у него хватало. И даже неплохо выполнял свои обязанности. Но с другой стороны, все время лез с какими-то проектами, постоянно хотел что-то изменить. Большинство его идей было уже давным-давно известно. Вот хотя бы автоматическая сварка. Ведь и так планировалось заказать необходимую аппаратуру, так зачем было без конца возвращаться к этому вопросу, если в плане все предусмотрено? «Возможно, Моленда все же станет директором, — подумал он. — Но ему придется еще подождать — пусть созреет, поумнеет, опыта наберется. Где это видано — так нахально лезть?»

Однако никогда эта возможность не была столь реальной, столь конкретной, как сейчас. «Зачем он у меня тогда вырвал микрофон? — вспомнил директор снова. — И зачем я оставил его вместо себя? Ведь это было совсем необязательно. Ну и дурак же я!»

Директор не хотел себе признаться в том, что он поступил так, потому что у него не было другого выхода. Моленда хотел действовать. И ничьего согласия ему не требовалось. Поэтому лучше было сразу отдать ему власть, иначе он сам взял бы ее, как в тот раз микрофон. В случае чего всегда можно сослаться на его молодость, горячность, избыток энергии. Если будет нужно. И если придется, то прямо сказать, кто виноват, чья голова должна слететь с плеч. Директор пытался отогнать от себя эту мысль, но она все время вылезала наружу, подавляя другие, честные и хорошие. Ему хотелось быть честным, хорошим и справедливым. Он верил в справедливость. Но сейчас, когда ему казалось, что близко поражение, у него не хватило смелости подавить в себе эти нехорошие мысли, которые завладели им. Что когда-то было только тенью мысли, как бы искушением, теперь стало фактом. Директор вздрогнул, услышав название своей фабрики. Он смотрел на выступающего, пытаясь понять, о чем идет речь и не потребуют ли от него какой-нибудь информации. Но от него никто ничего не ждал. И снова он почувствовал себя так, словно увидел хвост поезда, который только что ушел у него из-под носа. «Нет для меня здесь места, — подумал он. — А ведь говорят о пожаре на моей фабрике. И обо мне».

— Вопросы есть? — услышал он голос председательствующего.

— Если можно. — Директор встал. — Все, что здесь говорилось, важно, но главное сейчас, как правильно сказал товарищ генерал, это попытаться как можно скорее погасить горящее нефтехранилище.

— Так мы же только к этому и стремимся, — прервал его председательствующий. — Правда, товарищ генерал?

— Машины и химические вещества уже находятся в пути.

— Спасибо. У вас все?

Директор сел. Заседание подошло к концу.

«Ну вот и конец, — подумал он. — Кто-то другой придет на мое место. А меня пошлют на пенсию. Лишь бы это был не Моленда».

Директор встал с кресла чуть позже, чем остальные, стараясь вести себя так, будто ничего не случилось. И даже улыбнулся проходившему мимо генералу. Он подавал руку, пожимал ладони других, раскланивался, как обычно.

На пороге секретариата его остановил Дрецкий. Директор посмотрел на него, скрывая страх.

— Ты хочешь, чтобы я к тебе зашел? — спросил он.

— Если можешь. — Дрецкий приветливо улыбался. Но директор не верил его улыбке.

— Хорошо. Идем.

6

Полный дурных предчувствий, он сел против Дрецкого, стараясь, чтобы тот не заметил его волнения. С окаменевшим лицом, на котором застыла улыбка, директор ждал, что Дрецкий первым скажет, какое у него к нему дело.

— Тяжело вам. — Дрецкий покачал головой. — Вот уж не повезло, ничего не скажешь!

— Нелегко, — признался директор. — Сам знаешь.

— Чем тебе можно помочь? Какие у тебя проблемы?

Директор быстро вынул блокнот, в котором во время заседания пункт за пунктом записывал все, в чем нуждалась фабрика.

«Ага, пригодилось-таки, — подумал он. — А ведь не запиши я, обязательно что-нибудь забыл бы…»

Он с трудом разбирал свой почерк, предложения сливались, слова превращались в волнистые линии, прерываясь на полуслове.

Дрецкий вертел в руках шариковую ручку, что-то записывал и время от времени постукивал ею по письменному столу.

— С хлебокомбината вам уже, наверное, доставили первую машину с хлебом, — сказал он, когда директор спросил о продуктах.

— А когда военные пришлют химические средства? Ведь столько времени ведутся разговоры.

— Скоро, — услышал он спокойный ответ. — Сам знаешь, что все это не так просто. Прошло только четыре часа. Четыре часа, понимаешь?

— Для вас это, может быть, и мало, — возразил директор. — А для нас…

— Машины уже в пути.

— Ну, тогда все в порядке. — Директор попытался сгладить плохое впечатление, которое могло остаться от его слов. Но, похоже, это ему не удалось. У Дрецкого были готовы ответы на все его вопросы. Он отклонял любой из них, вежливо, но решительно. Как будто хотел сказать: «Нам и без того все известно, да и вообще мы вполне можем обойтись и без тебя».

Они закончили этот разговор, который, казалось бы, касался только фабричных дел. Но директор знал, что это только начало, перерыв, необходимый Дрецкому для того, чтобы набрать воздух в легкие, как бегуну перед стартом. «Самое главное впереди». Директор ждал с нарастающим страхом.

Он все время думал о том, не сделать ли ему самому первый шаг или все же ждать первого хода со стороны собеседника. Рассудок подсказывал: не надо провоцировать Дрецкого, но нервы были так напряжены, что он мог их разрядить только в атаке. «Защищаться, атакуя, — подумал он. — А вдруг эта атака — самоубийство?»

И он все же решил подождать.

— А ты как себя чувствуешь? — спросил наконец Дрецкий.

Директор облегченно вздохнул. Похоже, тот перешел к делу. Скоро все станет ясно. «Издалека начинает…»

— Хорошо. Совсем неплохо.

— Я рад. Значит, мы можем говорить откровенно?

— А о чем? О моем здоровье или о моем директорском кресле?

— Минутку, не спеши.

— Чувствую я себя неплохо, — повторил директор. — Так, как можно себя чувствовать в моем положении…

— Кстати, о положении на фабрике. Удалось ли тебе навести там порядок? — спросил Дрецкий. — Справляешься ли ты со всеми делами?

Директор молчал. «Я сделал все, что мог. — Он мысленно подбирал аргументы в свою защиту. — Кое-какие меры приняты, люди спасают фабрику. Правда, те двое у ворот. У них сломаны ребра. Но это результат паники. Мы и с ней справились…»

— Что же ты молчишь, отвечай! — стучал ручкой по столу Дрецкий.

— Справляюсь.

— А Моленда? — спросил Дрецкий.

Директор внимательно посмотрел на собеседника: «На чьей он стороне? На моей или Моленды? Если он на моей, я могу ему все рассказать. Но если наоборот…»

— Работает совсем неплохо, — ответил он, чуть поколебавшись. — Заменяет меня в мое отсутствие. Действует. Моленда это любит, ведь ты его знаешь.

— Знаю.

— Он еще зеленый, сам понимаешь, но если за ним присмотреть…

— Понятно. А Терский?

— Терский? Инициативный человек. Он — моя правая рука в это тяжелое время.

— Это хорошо, это очень хорошо.

Дрецкий подошел к двери и, открыв ее, попросил секретаршу принести две чашечки кофе.

— Для меня лучше чай, — сказал директор. — Если, конечно, у нас есть время. Я думал, что мы уже кончаем…

— Времени на все хватит. Ведь ты же там оставил Моленду и Терского. Пусть поработают без тебя. Ничего не случится, если ты вернешься на пятнадцать минут позже.

— Ты прав, — согласился он.

«Значит, я сейчас все же услышу об их решении, — подумал директор. — И скажет мне об этом именно он».

— Прошу, вот сахар. — Дрецкий пододвинул ему сахарницу.

— Спасибо. — Директор насыпал себе две ложки. Он обычно пил без сахара, но теперь забыл об этом.

— Может быть, еще что-нибудь принести? — спросила стоящая у входа в кабинет секретарша.

— Нет, спасибо.

— Приятного аппетита. — Она улыбнулась и закрыла за собой дверь.

«С чего он начнет? — думал директор. — Спросит, кто виноват в том, что начался пожар? Или упрекнет в том, что мы не сумели все как следует организовать? Или прямо скажет: вы не позаботились о безопасности фабрики?»

Директор помешивал ложечкой чай, хотя сахар уже давно растворился. Наконец он это заметил и взглянул на Дрецкого. Тот тоже сидел задумавшись.

— Есть к тебе, директор, одно дело, — после долгого молчания сказал Дрецкий. — У ворот едва не погибли два человека. Ты силой задержал людей. Говорят, что это ты запретил открывать ворота.

— Неправда! Это охрана в суматохе забыла их открыть. Возможно, я должен был им приказать, но в такой ситуации…

— Правильно. Так я и думал.

«Что это значит? — встревожился директор. — Выходит, он против меня?»

Теперь он понимал, что после того, как будет потушен пожар, когда закончится это самое главное для всех дело, на повестку дня встанет вопрос о нем. Вот почему сейчас с ним говорит Дрецкий, для этого он и упоминает фамилию Моленды, чтобы сказать, кто после его ухода будет руководить фабрикой. Поэтому-то он и напомнил о тех двух рабочих, которых раздавили у ворот, чтобы дать понять, за что ему придется отвечать. «Значит, вот как дело обстоит, — директор прикусил губу, — минута колебания, минута обычной человеческой слабости — и уже все, что ты сделал в жизни, не имеет значения?» Он смотрел поверх головы Дрецкого в окно, не видя ничего, кроме яркого света, пульсирующего за стеклами. «Пусть уж это случится сейчас, поскорее бы все кончилось», — нервничал директор. Он предпочитал услышать правду, чистую правду.


Лех домой не поехал. То, что он хотел сказать жене, было уже сказано по телефону через их знакомую из магазина. Ему просто не хотелось стоять здесь, у этого здания. Лучше отъехать куда-нибудь в сторону и походить по улицам, посмотреть на витрины, послушать, что говорят люди. А вдруг попадется какая-нибудь девушка, с которой можно поболтать? Он любил такие вещи, да и что плохого, если он от нечего делать перекинется словами с какой-нибудь красоткой? «Человек ведь живет только раз, — часто повторял он, — ну и надо немного пожить про запас».

Лех поискал в карманах сигареты. Их не было. Он решил найти киоск. И удивился, увидев длинную очередь.

— За чем эта очередь? — спросил он стоящую последней женщину.

— За спичками. Надо бы купить на всякий случай. Разве вы не слышали? Ведь весь город может разнести в щепки! Один бог знает, что с нами случится.

— А зачем вам спички? Чтобы лучше горело? — решил пошутить Лех.

Но тут же пожалел об этом. Женщина, а за ней и другие чуть было не побили его. Он и не ожидал, что его слова могут вызвать такую реакцию.

— С ума сошли, честное слово, — бормотал он себе под нос, убегая без оглядки от киоска.

Только свернув за угол, Лех осмотрелся по сторонам, пытаясь понять, что же происходит вокруг. Прохожие пробегали, держась поближе к стенам домов. Какая-то девушка чуть не попала под серый «фиат». Шофер такси даже не очень-то ругался, просто постучал пальцем по лбу и уехал. Девушка пожала плечами и пошла дальше.

На ступеньках перед дверью продовольственного магазина стояло довольно много народу. Толпа увеличивалась, растягиваясь, — чем дальше от дверей, тем стройнее становилась очередь. Наученный горьким опытом, Лех, ни о чем не спрашивая, встал в ее конец. К нему подбежала женщина с ребенком.

— Я буду за вами. А сейчас отойду на минуту.

— Что вы хотите купить?

— Муки, соли, сахару. У меня нет никаких запасов.

— Да, да, — покивал он головой. И тут же подумал: а может, и вправду постоять да купить что-нибудь для дома? И ему передалось это настроение — у него начали дрожать руки, он никак не мог зажечь сигарету.

— Дают только по пять килограммов! — кричал какой-то мужчина. — Что это за порядки!

— Не по пять, а по два килограмма муки, — поправила его женщина в черном плаще. Она держала в руках авоську и размахивала ею, как знаменем. — А сахара уже нет.

— Как это нет? — злился мужчина. — По какому праву?

Лех вспомнил, что дома осталась жена. Уж знакомая из магазина наверняка продаст ей то, что нужно. Так какой смысл ему здесь торчать?

— Ну так что? Вы будете стоять? — спросила женщина с ребенком.

— Нет, — ответил Лех коротко.

Он еще раз посмотрел вокруг. Люди о чем-то громко говорили, некоторые махали руками. «Бес в них, что ли, вселился? — удивился он. — Ведь это же самая настоящая глупость!»

Лех решил вернуться к автомобилю. На всякий случай лучше быть рядом с машиной, а то, не дай бог, еще кто-нибудь может стукнуть, к тому же за баранкой он чувствовал себя в безопасности. Даже если бы Лех остался стоять здесь, в очереди, ему все равно пришлось бы вернуться, прежде чем он успел бы дойти до прилавка. Ибо у магазина собиралось все больше и больше народу и беспорядок усиливался.


— А знаешь ли ты, из-за чего начался пожар? — спросил Дрецкий.

— Не знаю. Ведь я в это время был в здании дирекции.

— Говорят, что от удара молнии. Были ли там громоотводы?

— Были.

— А они действовали?

— Ведь их же постоянно проверяют. Сам знаешь, как это делается.

— Конечно.

Снова Дрецкий смотрел куда-то в сторону, избегая взгляда собеседника. Чай стоял нетронутый. Директор забыл о нем, он перелистывал страницы блокнота, как будто в них хотел найти аргументы, которые должны были убедить собеседника.

— Хотите меня снять? — спросил он наконец негромко. — Да?

— Успокойся, — ответил тот. — По-моему, ты переутомился.

— Ничего я не переутомился! — крикнул директор и поднялся из кресла. Ему это уже надоело. Он не хотел больше ждать.

— Не волнуйся, — успокаивал его Дрецкий. — Это не имеет смысла.

— А какой смысл имеет наш разговор? — спросил директор. — Ведь ты сам знаешь, что в течение пятнадцати лет я работал как вол. И все было хорошо!

— Знаю.

— А теперь, значит, прошлое уже не имеет значения?

— Будет иметь значение.

— Я не соглашался с тем, чтобы нефтехранилище строили в центре фабрики. Я ведь говорил, говорил, что это противоречит здравому смыслу! Но разве кто-нибудь меня тогда слушал?

— Столько лет было все в порядке. А теперь…

— Ты первый предложил бы снять меня с работы, если бы я тогда не согласился!

— Но сегодня ты был бы прав. — Дрецкий снова посмотрел в глаза директору. — Ты был бы прав, да!

— Я тогда поддался уговорам, — ведь вы все говорили, что я могу замедлить развитие фабрики. И это была правда. Я не смог бы в два раза увеличить количество рабочих мест. И жителям нашего города пришлось бы ездить на работу в другие места. А стране долго еще надо было бы ждать оборудования, которое мы производим. Помнишь, как вы тогда говорили? Ну скажи, помнишь?

— Помню.

— А теперь выходит, что я виноват?

— Садись, — сказал Дрецкий. — Садись. Не стой.

— А теперь только я один виноват, — с горечью повторил директор. Он сел, вынул из кармана коробочку и положил в рот таблетку. Потом запил ее чаем, чай еще был горячий.

— Ты не виноват. Всего никто не мог предвидеть.

— Но я должен был предвидеть, что никто мне не поможет. Ни ты, ни мои люди — никто.

— Преувеличиваешь. — Дрецкий улыбнулся, как будто хотел подбодрить его. — Тебе ничего не грозит. Во всяком случае, мне об этом неизвестно.

— Известно, старик, известно.

— Если я что-то узнаю, то дам тебе знать…

— Чтобы я сам попросил освободить меня от работы? — Директор поднял покрасневшие, беспокойные глаза. — Этого ты хочешь?

— Я этого не сказал. И не сердись, что я пригласил тебя сюда. Я должен обо всем знать, понимаешь?

— Понимаю. Ты меня предупредил, чтобы я собирал свои манатки с фабрики. Спасибо.

Дрецкий молчал.


Лех захлопнул дверь «Волги» и почувствовал облегчение оттого, что оказался на своем привычном месте, далеко от всего происходящего на улицах. Он не думал о том, что от людей его отдаляет только тонкий слой металла и хрупкого стекла. Лех повернул ключик стартера, нажал на газ и, медленно набирая скорость, поехал к зданию воеводского комитета.

Директор уже ждал. Лех не знал, как объяснить свое опоздание, но поскольку тот не сказал ему ни слова об этом, он тоже молчал, только время от времени поглядывая на своего директора: его бледное лицо было как бы помятым, кончики губ дрожали.

— Отвези меня домой, — неожиданно сказал он.

— Будет сделано.

У ближайшего перекрестка Лех свернул направо. До директорской виллы отсюда было далеко. Но какое ему дело до этого, — ведь куда ехать, решает не он.

— Ну, что слышно? — как обычно спросил директор. Он пришел в себя и попытался вынуть из кармана сигареты, но забыл угостить Леха, а сделал это только тогда, когда шофер поднес к его сигарете горящую зажигалку. — Спасибо. И пожалуйста: не хотите закурить?

Лех с удовольствием затянулся и какое-то время курил молча.

— На улице все теперь не так, как раньше, — ответил он на вопрос директора.

— Не так? — удивился тот. — Что происходит?

— Люди спешат. Покупают в магазинах все, что возможно. Муку, сахар, соль, спички.

— А зачем?

— Боятся. У нас всегда делают запасы, когда боятся.

— Если город сгорит, так на что им мука?

— Купить будет негде, — деловито объяснил водитель. — Они рассуждают по-своему.

Эти его слова заставили директора улыбнуться, он на минуту забыл о том, насколько серьезно положение. Но только на минуту.«Если их охватил страх, — подумал он, — то как же их убедить? Сказать по радио, что им ничего не грозит? Не поверят. Нужно в магазины бросить столько муки и сахара, сколько сегодня необходимо. Пусть каждый купит. Пусть у каждого будет запас. Тогда они поверят».

Но на самом деле — и директор об этом знал — жители города перестанут беспокоиться только тогда, когда развеется дым над фабрикой, расползающийся сейчас по улицам. И как же не быть страху, если отовсюду видна эта опасность, которая грозит всем, если люди беспокоятся за своих близких, оставшихся на фабрике, если видны колонны военных грузовиков, то и дело проезжающих по улицам, и к тому же еще эвакуация? «Эвакуация, — повторил он. — Люди вынуждены бросать на произвол судьбы свои дома, вещи, все свое хозяйство. Будут искать виновного».

Вместе с этой мыслью он почувствовал еще большую тяжесть на своих плечах. То, что случилось на фабрике и за что он не хотел, не мог взять на себя ответственность, навсегда свяжут с его именем. Во всем будет виноват он. Это он отвечает за фабрику. И никто другой.

И только сейчас директор по-настоящему понял цель разговора, который вел с ним Дрецкий, и тот непонятный страх, который его охватил в тот момент, когда началась паника, и то, что Моленда должен был взять у него микрофон, принимая тем самым на себя свою часть ответственности, страха и вины. Главный инженер в той ситуации не имел права ждать, когда директор придет в себя, ибо тогда рабочие не смогли бы справиться с парализующим их страхом и судьба фабрики перестала бы их интересовать. И тогда остался бы он, директор, с Молендой и еще несколькими людьми, которые всегда будут рядом, даже в самую трудную минуту.

«Что делать? — беззвучно шептал он. — Как бороться с собой и с тем, что неминуемо случится? И что делать тогда, когда все уже будет позади?»

Лех затормозил у калитки. Директор посмотрел на свой дом. Ветви деревьев поднялись над крышей. В оконных стеклах отражалось солнце. Белые стены, красная крыша, зеленые деревья.

Он вынул ключи и быстро побежал вверх по ступенькам. Дверь открыла Мария.

— Приехал, — сказала она усталым голосом. — Ну наконец-то.

— Я на минутку.

Плаща директор не снял. Они вошли в комнату. Мария смотрела на мужа с тревогой и как-то беспомощно. Он сел в кресло.

— Я, как видишь, жив, — попытался он пошутить.

— Хорошо, что ты приехал, — повторила она и заплакала. Директор встал.

— Что с тобой? — погладил он ее по волосам. Давно уже он этого не делал, много лет, но сейчас ему неожиданно захотелось нежно прикоснуться к этой женщине; ему необходимо было почувствовать под пальцами ее волосы, мягкую, теплую кожу. Он хотел сказать, что ей нечего бояться, что все будет хорошо, но не мог найти подходящих слов.

— Звонили какие-то люди, — сказала Мария сквозь рыдания.

— Что они хотели?

— Говорили, что это ты…

— Что — я? — разозлился он. Но тут же все понял.

— Что это твоя вина… Что ты погубил город…

— Ерунда! — крикнул директор.

— Ты не виноват?

— Нет!

— Но что нам делать?

— Я подумаю.

Директор расхаживал по комнате, грыз ногти, не зная, что предпринять.

— Где Кшиштоф? — спросил он.

— Не знаю. Пошел в институт.

Он сделал еще несколько нервных шагов. Мария смотрела на него, прижав руки к груди.

— Вы уедете из города, — решил он. — Водительские права у тебя есть, у Кшиштофа тоже, как-нибудь справитесь. Поедешь к матери, ясно?

Мария молчала.

— Там переждете самое тяжелое время. Это долго не продлится. Пожар кончится через несколько часов. Ну, самое большее — через несколько дней.

— Да.

— Там никто вас не будет беспокоить глупыми разговорами.

— А ты?

— Я должен остаться.

Мария опустила руки, подошла к мужу и остановила его, прикоснувшись пальцами к его груди.

— Никуда мы отсюда не поедем, — сказала она. — Мы останемся здесь.

— Мария! Делай то, что я тебе сказал!

— Не поеду. Ни я, ни Кшиштоф.

— Вы должны это сделать!

— Мы останемся с тобой.

Директор повернулся к окну. Какое-то время его трясло от гнева, но он не хотел, чтобы жена это видела.

— Мы не бросим тебя в такую минуту.

— А Кшиштоф? О нем ты подумала?

— Я буду его беречь. И не дам его в обиду. Но мы никуда не поедем.

Постепенно гнев проходил, уступив место усталости. Он знал, что Мария не должна оставаться, что для всех было бы лучше, если бы она поехала с сыном в деревню. Директор понимал, что ей следовало выполнить то, что он сказал. Но одновременно он чувствовал, как слова Марии возвращают ему спокойствие. Наконец он оторвал взгляд от оконного стекла.

— И это твое окончательное решение?

— Да.

— Спасибо! — Он глубоко вздохнул, ему не хватало воздуха.

— Приготовить тебе что-нибудь поесть? — спросила Мария.

— У меня уже нет времени, — сказал он. — Я заехал, чтобы увидеть тебя. А теперь мне пора. И так слишком долго меня не было на фабрике.

— Подожди, я хоть бутерброды тебе сделаю.

— Спасибо.

Он поцеловал жену и вышел из дома. По лестнице директор сбежал не оглядываясь. Нужно было как можно скорее возвращаться.

«Если они останутся, — подумал он о Марии и Кшиштофе, — надо будет время от времени им звонить».

— Вы что-то сказали? — спросил Лех.

— Простите?

— Мне, видимо, послышалось, — смутился водитель.

— Ничего, ничего, пан Лех. Тут так закрутишься, что для себя времени не остается…

— Это правда. — Водитель притормозил. Чуть не попав под машину, дорогу перебежал мальчик в зеленом плаще. Мать стояла на краю тротуара и заламывала руки.

— Заболтается такая, — буркнул Лех, — а потом рыдает.

— У вас хорошая реакция, — похвалил его директор.

— Я уже столько лет езжу.

«И я тоже столько лет, — подумал директор. — И по ухабам, и сейчас, когда полегче стало. Но кто мог предположить, что случится такое? Кто мог предположить?»

Он застегнул плащ на все пуговицы, потому что почувствовал пронизывающий холод, и ехал дальше молча.

Лех сказал:

— Ну вот мы и дома.

Директор взглянул на высокий огненный столб. Его было видно со всех сторон, казалось, что он рядом, что обжигает даже здесь. Жарко становилось при одном только виде этого, готового к прыжку, ярко горящего пламени, которое в любую секунду могло сломать шаткие барьеры, поставленные на его пути людьми, — из воды и песка, из пота и боли распухших от тяжести лопат рук.

Постояв минуту, он повернулся и вошел в здание дирекции. И никто не знал, о чем думал директор, глядя на разбушевавшуюся огненную стихию.

7

Огонь выглядел так, словно потоком низвергался с черных облаков.


Тут все было иным, непохожим на то, что он видел из окон дирекции. Там Терского от огня отделяло большое пространство, а кроме того, два цеха и стены административного здания. Даже возможность спастись, даже ожидание помощи воспринималось там совсем иначе, чем здесь, даже страх был другим.

Неуверенность, боязнь того, как его примут, проходили. Он все меньше думал о себе, все больше чувствуя близость к этим людям. Здесь в расчет принималось только одно — кто сколько земли бросил на растущий вал, здесь значение имело лишь то, хватит ли у людей сил, чтобы успеть все сделать до конца. А дело было простым: рыть, борясь со страхом, строить плотину против смерти.


Огонь выглядел так, словно он доставал до неба и облаков.


Они. Почему он думал так, отделяя себя от этих людей? Потому что делал другую работу? Они всегда были вместе, хорошо знали друг друга. Это они выдвинули его из своих рядов. Не вытолкнули из толпы, а просто велели выйти вперед. Это было не поражение, а победа.

Здесь, у подножия вала, в пыли, потерял он вкус горечи, который принес с собой. Песок скрипел на зубах. Это был уже другой вкус, и совсем другого рода усталость делала тяжелыми его руки. Терский не чувствовал страха ни в себе, ни в тех, кого он видел рядом с собой склонившимися к земле. Спокойствие, несмотря на опасность, упрямство в работе, но не страх. Все сведено к простым движениям тела и к простым линиям мысли.


Пожар земли поджигал небо; из черных туч падал густой поток огня.


Почему так получается, что руки, которые вознесли человека вверх, не хотят протянуться потом, чтобы его поприветствовать? Разве обязательно надо превозмочь себя, чтобы не плыть по течению, как лист? Разве только мозоли на руках должны напоминать о молодости и о прошедшей жизни? Почему каждый на свой страх и риск снова начинает искать то, что уже давно известно, но слишком легко улетучивается из памяти?

— Товарищ секретарь, — сказал парень в промасленном комбинезоне. — Отдохните.

— Как твоя фамилия?

— Гмерский.

— Ученик?

— Да.

— Родители знают, что ты остался на фабрике?

— А где же я должен быть? — удивился парень. — Они знают, почему бы им не знать.

— Закурить дашь? — спросил Терский. Он уже много лет не курил. Но сейчас, именно в этот момент, ему захотелось взять в руки сигарету, почувствовать вкус дыма во рту.

— Пожалуйста.

— Благодарю.

Курили только они двое. Другие не прерывали работы, но некоторые тоже начали распрямлять спины.

— А ведь могли бы уже нас и сменить, — сказал парень.

— Придут.

— Посмотрим.

Терский бросил сигарету и тщательно затоптал ее ботинком. Скоро он почувствовал, как через пропитанную потом рубашку начинает проникать холод. Секретарь снова взялся за лопату. Его сосед неохотно бросил свою сигарету. Очень не хотелось возвращаться к прерванной работе, тем более что ей не было видно конца. К тому же приходилось спешить, но сколько можно бороться, если натруженные и больные руки опускаются сами?

— Слушай, передохни, — сказал Терский.

— А вы?

— Ты же молодой.

— Ладно, ладно, — буркнул парень.

Больше они не разговаривали.

8

Инженер Моленда шел вдоль ряда склонившихся у насыпи фигур. Люди работали быстро. Более сильные энергично перебрасывали землю. Те, кто послабее, старались от них не отставать. Моленда смотрел на них, но думал совсем о другом.

Анджей погиб. Это противоестественно, что молодого человека уже нет в живых. Моленда делал все, чтобы забыть эту ужасную картину: Квек, стоящий у места гибели своего сына. И еще его неотступно преследовало ощущение, будто он видит останки Анджея.

— Терский! — крикнул он. — Вы не видели Терского?

— Он небось за письменным столом портки просиживает, — проворчал кто-то. Моленда не видел говорившего, по догадался, что это был Гере.

— А вы уж лучше помолчите! — заорал он, злясь на этого пьянчужку. — Это вы о своих собутыльниках можете так говорить!

Никто ему не ответил. Гере продолжал бросать лопатой землю. Главный инженер постоял еще какое-то время, готовый положить конец разглагольствованиям Гере, если тот осмелится хоть словом снова задеть Терского.

— Он работает вон там, пан инженер. — Магдяж поднял голову. — С теми ребятами.

— Спасибо.

Моленда пошел, ругаясь про себя и посматривая на Гере. Пьяная морда! Тряпка, а не человек! Что он здесь делает? Вообще-то главный инженер жалел, что ушел просто так. Может, надо было что-то сделать, проверить, такой ли уж храбрый этот пьяница? Но Моленда все же понимал, что ведет себя, как юнец, раз не может справиться со злостью.

Стычка с Гере принесла ему облегчение. Он дал выход мучившему его беспокойству, которое скапливалось где-то внутри, темное и непонятное. Беспокойство появлялось, несмотря на то что он понимал: ему нельзя поддаваться. Это чувство было даже сильнее безразличия, которое пришло вместе с мыслью, примиряющей человека со смертью. И сейчас, яснее и острее видя происходящее, Моленда понял: все, что он делает и будет делать, имеет свой внутренний смысл, каждый вносит свой вклад в общую работу. И там, и здесь.

Он хотел как можно скорее сказать об этом Терскому, чтобы тот понял свою ошибку, но не знал, как сделать, чтобы они друг друга поняли.

— Терский! — крикнул он снова.

— Он здесь! — Работавший недалеко от него парень выпрямился и показал рукой на секретаря.

— Что же вы не отвечаете, черт возьми, я же вас ищу! — Моленда сам удивился своему грубому тону. — Пойдемте со мной!

— Что случилось?

— Анджея Квека завалило на складе.

— Это ужасно…

— Вам здесь нечего делать, Терский, — закричал Моленда. — Вы нужны там!

Секретарь снова наклонился и взялся за лопату.

— Вы слышите меня?

— Идите отсюда, товарищ инженер.

— Я остался один, понимаете, Терский! Директора нет. Вы должны мне помочь!

— Идите, я вам говорю!

— Ну как мне вас убедить?

Они какое-то время стояли молча. Моленда с протянутыми в сторону Терского руками, а тот склонился над лопатой, застыв на мгновение.

— Я останусь здесь.

— Но это же глупо!

— Идите на свое место! Каждый знает, что ему делать. Я тоже знаю. Ясно?

— Нет, не ясно. Это глупо, слышите, Терский!

— Не кричите. Поберегите силы, — отрезал секретарь.

Моленда отвернулся. «Я хотел ему помочь. Ведь он мне и в самом деле нужен. Директора действительно нет. А я не хочу допустить ни одной ошибки».

— Ну хоть придите, когда кончится ваша смена.

— Хорошо! — Терский выпрямился. Моленде показалось, что он видит на его лице улыбку. — Я так и сделаю. Я сам уже об этом подумал.

— Я жду вас.

Он не знал, что движет этим человеком. Терский не хотел отсюда уходить. А ведь секретарь, работая здесь, поднимал насыпь всего лишь на сантиметр, ну, может, на пять, но при этом он выбивался из сил и, возможно, терял способность ясно мыслить. Ведь Терский хорошо знал, что он нужен не здесь, а там. Так почему же он упрямится?

Моленда пожал плечами. «Коммунисты, на передовую! — усмехнулся он горько. — Передовая. А кто знает, где она проходит?»

Моленда вошел в кабинет директора, не обращая внимания на испуганный взгляд пани Ани. И только в тот момент, когда он закрывал дверь, ему пришло в голову, что женщина, видимо, что-то от него хочет. Может, ей надо сходить домой? Тут главный инженер понял, что никто не сможет ее заменить: ведь она была единственным работником администрации, который остался с ними.

Моленда закрыл дверь и посмотрел на майора. Офицер, уткнувшись лицом в согнутую руку, похоже, спал. Калямита обернулся и взглянул на Моленду.

— Директора нет? — спросил главный инженер.

— Еще нет.

— Я не сплю, — послышался голос майора. Он поднял голову, левой рукой потер висок. — Башка у меня разламывается, пан Моленда. А его еще нет. Ясно вам?

— Ладно, ладно, — ответил Моленда. Но он уже начал беспокоиться. Старик не возвращается, не случилось ли что?

Моленда ногой пододвинул к себе стул. Какое-то время он стоял, не зная, что делать. Потом подошел к письменному столу и, нажав на белую кнопку, по телефону вызвал секретаршу.

— Соедините меня с воеводским комитетом. И попросите директора.

Главный инженер ждал, не выпуская трубки из рук. Если они там еще заседают, то ему об этом скажут.

Но поговорить по телефону Моленде так и не пришлось. В кабинет вошел директор.

— А я вас ищу, — сказал главный инженер.

— Так вы все же вернулись? — удивился майор.

— Совещание кончилось, — ответил тот, делая вид, будто не понимает, что кроется за словами офицера. — Вот я и вернулся.

— Хорошо, очень хорошо. — Калямита насупил брови, как будто пытался побороть в себе какую-то трудную мысль. — С ума сойти можно. Что делать дальше? Вы что-нибудь узнали?

— Ничего нового, — сказал директор. Он снял плащ и повесил его в шкафчик, встроенный в стену. — Надо ждать.

— Чего? — спросил майор. — Это хотя бы известно?

— Транспорт в пути.

— Это хорошо.

— Эвакуируют ближайшие улицы.

— Я говорил с женой, — сказал главный инженер. — Людям приходится переживать страшные вещи.

— А мы? — с неожиданной злостью спросил директор. — А мы, пан Моленда?

— Надо тянуть свою лямку, — засмеялся майор. — Пока можно.

— Нужно, — повторил директор.

Он сел за стол и съежился в кресле, стал как будто меньше. Моленда почувствовал жалость к этому человеку. Он хотел сказать о том, что случилось с Анджеем, но решил пока не говорить. Пусть старик немного придет в себя, а то вид у него такой, словно он болен.

— Где Терский? — спросил директор.

— Пошел в народ, — засмеялся майор.

— Сейчас придет, — добавил Моленда. — Я его только что видел. Придет.

— Это хорошо. Мы должны посоветоваться. Время дорого.

Главный инженер подошел к столу, за которым сидел директор, и посмотрел ему прямо в лицо. Тот с трудом поднял глаза, зрачки у него были выцветшие, серо-свинцового цвета. Директор ждал.

— Вам надо об этом знать. Под развалинами склада погиб инженер Анджей Квек, — сказал Моленда.

— Черт побери! — У директора лицо еще больше побледнело. — Что за несчастье! Такой человек…

— Я там был, — продолжал главный инженер. — Сделать ничего нельзя. Впрочем, там и делать-то нечего. Он не мог остаться в живых.

— Отец уже знает?

— Да.

— А люди?

— Тоже.

Директор опустил голову. Он почувствовал огромную тяжесть, казалось, ее невозможно снести.

— Еще и это, только этого нам не хватало…

— Надо взять себя в руки. — Главный инженер смотрел в окно, стараясь не видеть его лица; Моленда не хотел обидеть этого человека, но не мог допустить, чтобы тот пал духом, да еще в такой момент, когда он был особенно нужен.

— Я обойдусь без ваших советов, пан Моленда.

— Я имею в виду себя. Мне тоже тяжело. Это был мой друг.

— Да. Понимаю. Простите. — Директор протянул ему руку. — Прошу меня понять.

— Да, пан директор.

— Забудьте об этом.

— Конечно, конечно.

Майор поднялся со стула. Он встал рядом с Молендой и, облокотившись обеими руками о стол, наклонился к директору. Офицер какое-то время молчал, словно думая, с чего бы начать.

— Слушаю вас, майор.

— Он один, этот ваш Квек. А здесь осталось еще много людей, которых нам надо спасти. И нечего сегодня плакать из-за него.

— Вы не имеете права! — резко повернулся к нему главный инженер. — Что вы о нем знаете?

— Знаю, — жестко ответил майор. — Я знаю, что его отец сейчас страдает. И мать все глаза выплачет. Но мы должны работать. Ясно?

— Да, — хотел прервать его слова директор. — Да, но…

— И только это сейчас важно. Здесь не похороны, а тяжелая работа. И мы обязаны ее выполнить.

Он отвернулся. Моленда видел, как майор пытается вытащить сигарету из пачки, бумага разорвалась, и офицер бросил пачку на пол.

— Черт! — выругался он. — Руки трясутся. Скоро из-за вас меня кондрашка хватит. Лучше уж вы за горло душите, а не за сердце!

Ему никто не ответил. Солдат замер у радиостанции. Пожарный, который до сих пор держал руку на телефонном аппарате, тихо снял ее и положил на колени.

— Вот, возьмите. — Моленда подал офицеру свои сигареты.

— Отстань ты от меня! — Майор посмотрел на инженера и, поколебавшись, взял из пачки сигарету. — Спасибо.

Какое-то время он жадно затягивался.

— Схожу-ка я на улицу, — сказал Калямита. — Посмотрю, что там делается у моих пожарников…

— Хорошо. А если встретите Терского… — начал директор.

— Он придет сам, — прервал его Моленда. — Секретарь уже знает, что мы его ждем.

Зазвонил телефон. Звонок показался им предзнаменованием чего-то плохого, ведь теперь все предвещало одни неприятности и заботы, да и на что они могли надеяться?

— Слушаю! — сказал директор.

Все в молчании ждали конца разговора. Он продолжался недолго.

— Ну так вот… — Директор не мог попасть трубкой на рычаги телефона: у него тряслись руки.

— Что случилось? — встревожился майор.

— Через полчаса здесь будут бульдозеры и экскаваторы. Двадцать штук.

— Это хорошо. — Майор отвернулся. — Людям будет полегче.

Моленда заметил, что офицеру едва удалось скрыть свое разочарование. Он подошел к майору:

— Двадцать штук — это немало.

— Немало? Так ведь насыпь еще надо сделать. И как можно скорее.

— Правильно. Ну так в чем дело?

— Химии нет! Вот что нам нужно!

— Будет, — сказал директор. — Будет, это точно.

— Но когда? — спросил майор и тяжело упал на свой стул. Не сел, а именно упал, как будто стал тяжелее.

— Ну, я пошел. — Калямита отдал честь, направляясь к дверям.

— Мы ждем ваших докладов.

— А Терского оставьте в покое, — крикнул вслед ему Моленда. — Он знает, что делает. Понятно?

Калямита так хлопнул дверью, что майор вздрогнул, — казалось, от этого у него еще сильнее разболелась голова. Директор не слышал стука. А Моленда смотрел, как со стены, над косяком, осыпается легкая белая струйка сухой штукатурки.

9

Алойз тащился сзади, глядя на сгорбленную спину старика. В толпе, когда рядом с ним были люди, когда его вели за руки, Квек еще как-то шел, еще как-то жил. А потом? Что будет, если он останется один?

По собственному опыту Алойз знал это чувство пустоты и несправедливости. Пять лет назад от него ушла жена. Он долго не мог найти себе места. Днем еще было ничего, а ночью? Работа занимала мысли, только иногда воспоминание, как внезапная боль, пронзало его. Но ночью… Не спится, в голове рождаются отчетливые, яркие, подробные картины. Он чувствовал дыхание женщины, хотя ее не было рядом, видел лицо. «С кем, с кем теперь обнимается эта шлюха? — бормотал он. — Убью! И пусть меня потом посадят хоть до конца жизни!»

Алойз попытался отогнать от себя эти мысли. Еще сегодня, даже сейчас он не мог забыть о ней. «Если бы она вернулась ко мне, — думал Алойз, — я перестал бы напиваться, не бил бы ее, приходил бы домой прямо с работы…»

Он сплюнул в песок. Заболело в том месте, где было сердце, он махнул рукой: что делать, если ничего нельзя изменить, она ушла, ее нет и никогда больше не будет…

Квек обернулся. Алойзу казалось, что он смотрит прямо ему в глаза, так, словно хочет что-то сказать, о чем-то попросить. Но старик не замечал его. Это Алойз видел Квека и все, что тот нес в себе, — беспокойство, невысказанные слова, тоску. «А парня оставили под развалинами», — подумал он. Алойз посмотрел назад. Свет от горящей цистерны резал глаза. Зрачки Алойза сузились, как у кота. Дым и страх, колеблющиеся тени. Как в тот раз…

В тот день он чуть не погиб. По всей деревне разнеслась ужасная весть, парализующий всех крик: «Немцы!»

Началась паника, люди бегали, не зная, куда спрятаться. Мать, держа Алойза за руку, стояла над отцом и изо всех сил тормошила его, пытаясь разбудить. Он лежал без сознания, одурманенный алкоголем, у стены сарая на снопе овсяной соломы.

— Казек! — кричала мать. — Казек! Немцы!

Отец спал. Со стороны гор начали доходить звуки выстрелов, они постукивали, как будто говорили людям, что все равно никому не удастся спастись.

— Казек! — завывала мать в отчаянии. Она толкнула Алойза: — Беги!

Сын не двинулся с места.

— Беги! — повторила мать.

— А ты? — спросил он.

— Я останусь.

— Нет!

Он потянул ее за руку. Алойз в этот момент ненавидел мать за то, что приходится бросать отца, ненавидел отца, потому что тот был пьян, без сознания и не мог проснуться. Как такого тащить через деревню под градом пуль? Поэтому он ненавидел и себя за то, что оставляет его, что бежит, беспомощный, и не может ничего сделать, никого спасти. Кроме себя. И ее. Вот почему он оторвал ее от мужа, не позволил матери остаться, чтобы был еще кто-то, кого он мог, кроме себя, спасти от смерти.

Они вернулись вечером вместе с теми, кто успел добежать до оврага. Горстка мужчин и женщин, несколько детей. С ними не было ни стариков, ни больных. «Ни пьяных», — думал Алойз, идя за матерью.

Во дворе у стены дома лежал отец. В тот момент он, видимо, даже не понял, что умирает. На лице у него было что-то вроде улыбки, возможно, это было удивление. Мать бросилась к телу, начала причитать. Ее голос присоединился к голосам других женщин, которые из крестьянских дворов, с улиц, с прилегающих к деревне полей, стеная, поднимались к небу, создавая хор скорбных молитв и проклятий.

Потом время стерло в памяти это событие. Отец вместе с другими спокойно лежал на кладбище, в одном ряду, как солдат. Все, каким он был на самом деле, чем жил и что делал, заслонила короткая надпись на кресте: «Расстрелян немцами…»

Но Алойз знал правду о нем. На всю жизнь он запомнил тот момент, когда вместе с матерью они бежали по полю к оврагу, оставив этого человека на снопе овса, беззащитного и одинокого. «Потом он лежал один во дворе, — думал Алойз. — Лежал один».

Он никогда не спрашивал, был ли бог тогда над ними и видел ли он случившееся. Алойз не мог найти слов, чтобы объяснить это, не мог; он опускал глаза, когда встречал взгляд матери.

Они продолжали работать на своем клочке земли, как будто ничего не произошло. После войны — армия. Потом он уехал из деревни. Алойз не хотел там больше жить и никогда не ездил к матери. Он ждал, что вместе с ней уйдет и прошлое. Начал работать здесь, на фабрике. И остался.

А сейчас фабрика горела, как тогда дома соседей. Он испугался этой мысли, неожиданно пришедшей ему в голову. Нет, это не могло быть наказание! Не могло быть наказание за его вину. Ведь он остался в живых, уцелел, верил, что будет жить и дальше. Но даже если случится что-то такое, чего он боялся и чего, по сути дела, ждал уже столько лет, даже тогда он не будет уверен в том, что можно сравнить оба эти события: то, которое не могло изгладиться из его памяти, и то, что должно произойти. Разве могло что-нибудь сравниться с тем отцовским одиночеством, которое продолжается с того дня до настоящего времени?

Он смотрел на идущих впереди него людей. Видел Квека, отца Анджея. Видел своего отца, лежащего у порога дома. Он как бы снова стал тем мальчиком, который должен принять решение, оценить, что важнее — собственная или чужая жизнь, решить вопрос: можно ли оставлять человека одного?

Он стоял неподвижно, как будто к земле его прижимал груз собственных мыслей. От него уходили люди — старик отец и другие, которых он тоже хорошо знал. Они оставили Анджея; это не он здесь остался, а они его бросили. Как в тот раз Алойз — отца. Он прикусил губу. Внизу под сердцем Алойз почувствовал острый страх — казалось, ничего уже изменить нельзя, он должен сделать то единственное, что снова позволит ему жить.

Тихо постанывая, как бы плача без слез, он опустил руки. Он не брал на себя этот груз, сам груз ложился на его плечи. Алойз повернулся и сделал первый шаг в сторону развалин. Он шел медленно, как во сне, не отдавая себе отчета в том, что хочет сделать, но зная одно: в его жизни произойдет что-то важное, какая-то перемена, по которой он тосковал, которой ждал, — и, желая, чтобы она пришла, худел, сох, сжимался, как куст без воды на склоне горы.

Алойз обошел развалины, его трясло так, что, окликни его кто-нибудь, он не смог бы сказать ни слова. Но он был совершенно один. И хотел здесь остаться, чтобы проверить, хватит ли у него сил, справится ли он со страхом, который начался тогда, когда он убегал с матерью, и не покидал его, если Алойз был трезв.

Одна из стен была разбита. Крыша, сломанная, провалившаяся в нескольких местах, разорванная плечами железобетонных балок, казалось, прикрывала руины до самой земли. Но с другой стороны угол стены сохранился. Внутри кипы материалов, катушки кабеля, ящики с запасными частями могли удержать падающие балки. Надо попробовать.

— Нет… — прошептал он. — Не могу, боюсь…

Он подошел поближе к руинам. Между рухнувшей крышей, часть которой, падая, удержалась на сломанной стене, и землей, покрытой щебнем, виднелось отверстие. Алойз наклонился над ним. Потом осторожно влез туда, шепча что-то сухими губами; если бы кто-нибудь его окликнул, он тут же повернул бы обратно. Но никого не было.

Осторожно, прислушиваясь к шелесту ветра и к звукам трущихся друг о друга листов железа, он полез через узкую щель в глубь развалин. На бетонном полу склада, минуя груду камней, Алойз остановился, чтобы отдохнуть. Там было немного места между упавшим ящиком и согнутыми трубами стеллажей. Он осмотрелся. Вокруг был полумрак, там, откуда он приполз, бил яркий свет. Алойз внимательно прислушался, не затрещит ли балка, не упадет ли кирпич.

Отсюда еще можно было вернуться. Он видел щель, через которую только что влез сюда. И Алойз ждал, не зная, что в нем победит: убежит ли он, как в тот раз, или пойдет дальше. Сердце билось быстро и неровно. Он закрыл глаза. Лучше не смотреть. Ветер загремел листом железа.

Алойз наклонил голову. Ничего не упало, ничего не случилось. Он еще раз осмотрелся.

Перед ним лежали ящики; Алойз обратил внимание на то, что вдоль старого прохода, идущего по всей длине склада и обозначенного с обеих сторон стальными фермами стеллажей, места побольше, там как бы просторнее. Эти согнутые конструкции поддерживали крышу или, вернее, то, что от нее осталось, они в этом грозном хаосе были каким-то следом давнего порядка. И там можно было попытаться пройти.

«Значит, туда, — подумал он. — Только туда».

Где-то посыпались камни. Алойз скорчился, ожидая удара, который покончит со всем: с вечным беспокойством и с тем конкретным, смертельным страхом, который он ощущал сейчас и который был совершенно не похож на то, что мучило его постоянно.


Двинулись бульдозеры. Широко загребая плугами землю, они ехали, скрежеща гусеницами. Ковши экскаваторов выдергивали из песка свои большие лапы и насыпали холмики на вершине вала. Теперь уже не лопаты, а машины вступили в борьбу с огнем.

Было известно, что эта насыпь является первой ступенью, ведущей к спасению. Если насыпь будет достаточно высокой и широкой, то задержит горящую нефть, разлейся она за стены нефтехранилища. Люди прервали работу и смотрели на действия машин, которые быстро и упрямо атаковали землю. Машины давили ее гусеницами, вырывали ковшами экскаваторов. И, как из каких-то гигантских внутренностей, вынимали из открытых ям влажный, светлый песок.

Над площадкой, над фабрикой разносился яростный вой пламени. Но сейчас его отрывистый, непрерывный гул начал сопровождаться грохотом десятков моторов. Рычали дизели, неровно, но именно из этого хаоса звуков рождался новый мотив, время от времени заглушающий тот, первый. Он звучал, как удары множества металлических палок, как барабанная дробь, иногда ускоряя такт.

Среди всего этого разносился, как голос хора, крик людей. Они радовались не только присутствию машин, но и их силе и быстроте.

Но радость продолжалась недолго. Ведь пока еще ничего не изменилось, машины не могли заменить людей. Они могли только помочь, ускоряли работу. Поэтому снова надо было браться за лопаты, поплевать в натруженные ладони и бросать комья земли, чтобы скорее закончить это дело.

Горящее нефтехранилище оказалось в кольце. Со всех сторон была ясно видна линия свежей насыпи, второй круг, охватывающий огонь и старый внутренний ограждающий вал. Люди стояли плечом к плечу в цепи, лопатами нанося удары, словно в штыковой атаке. Экскаватор поворачивал свою руку, опускал ее и поднимал вверх, похожий на пушку, отыскивающую цель в небе. Бульдозеры подъезжали, отступали и снова двигались вперед, словно танки, которые таранят препятствие. Поддерживаемые силой машин, вспотевшие и усталые люди вели непрерывный бой.


Генерал склонился над разложенным на столе планом города. Он еще раз проверил, правильно ли расставлены силы, свободны ли дороги для эвакуации. На двух школьных досках солдаты выписывали все новые данные о том, сколько семей вывезено из опасной зоны, какое количество людей находится в зданиях школ. Информация сюда поступала постоянно, вбегали посыльные с радиостанции, докладывали дежурным офицерам.

Казалось, что генерал стоял просто так, в стороне, не принимая участия в происходящем. Но он контролировал все. Иногда задавал вопрос, время от времени что-то записывал на бумаге.

С этим городом ему уже один раз, много лет назад, пришлось столкнуться. Тогда он был еще майором и командовал батальоном пехоты, усиленным батареей сорокапятимиллиметровых орудий. Атака за атакой задыхалась на этой проклятой реке. Мосты гитлеровцы взорвали, а доты на противоположном берегу ставили огневую завесу из пулеметов и пушек. Каждый десант доходил только до середины реки, солдаты тонули, не имея возможности спастись.

В тот раз он смотрел в бинокль на этот город с ненавистью. Город был целью их атаки, такой близкий, но вода и высокий берег делали его неприступным. Тогда майор думал только об одном, что нужно любой ценой прорвать эту невидимую, несущую смерть стену.

Он с нетерпением ждал появления бомбардировщиков. Их вызвал командир дивизии, он просил также поддержать наступающих артиллерийским огнем. Время тянулось невыносимо медленно, а может быть, раздваивалось, шло двумя течениями: внутренним, которое, казалось, в быстром темпе неслось вперед, и независимым от человека, которое с железной последовательностью тянулось монотонно, без опозданий, но и без спешки. «Их еще нет, — сердито думал он, глядя на часы. — Но ведь еще рано, они не успели долететь».


Вбежал солдат и доложил, что в пятом квадрате прибавилось еще сорок три человека.

Генерал, не отрывая глаз от записей, спросил:

— Сколько у тебя на доске в пятом?

— Четыреста пятьдесят два человека, гражданин генерал.

— Четыреста пятьдесят пять, — поправил его генерал.

— Так точно, гражданин генерал.

— Считай как следует. В школу ходил?

— Ходил, гражданин генерал.

— Ну так ты должен помнить, что ошибаться нельзя.

— Так точно, гражданин генерал.


Но началось все неожиданно. Из глубины, откуда-то сзади, залаяли пушки. Снаряды летели над рекой, разрываясь на противоположном берегу. Ураганный огонь подавлял, месил воду и землю; вверх летели балки крыш, мешки с песком, куски тел в серо-зеленых мундирах. Майор все это отчетливо видел через свои стекла, смотрел, как в прах рассыпаются укрепления, не замечая людей. Он помнил только о своих, а тех считал чем-то, что нужно уничтожить, чтобы солдаты, которыми он командовал, могли прожить еще один день, еще один час. Сколько возможно — таков закон войны.

Через двадцать минут обстрел кончился. И он снова ждал, когда прилетят самолеты. Они появились на небе в три захода. Один за другим спускались самолеты из-под облаков к земле, оставляя свой след в виде взрывов бомб, вырывающих уличную мостовую, стальные трамвайные рельсы, внутренности земли.


«Это здесь. — Генерал положил палец на план города, на то место, откуда он когда-то командовал своим батальоном. — Это было здесь».


У реки стояла высокая, из красного кирпича евангелистская кирка, с колокольни которой корректировщик подавал координаты целей для батальонной батареи. Майор пошел туда, чтобы воочию взглянуть на город, чтобы окинуть его взглядом, прежде чем солдаты овладеют им.

— Куда идешь? — крикнул ему по-русски капитан Замяткин. — Останься, слышишь?

— Я сам знаю, что мне надо делать, — ответил майор, пожав плечами. — Пока меня нет, ты примешь командование.

— Слушаюсь! — Замяткин щелкнул каблуками. — А ты что? Смерти ищешь?

Майор шел не оглядываясь. Как объяснить, что он хочет собственными глазами увидеть, можно ли, имеет ли он право послать батальон на тот берег.

С колокольни был виден огонь и дым. Горел завод в восточной части города. Прибрежный район перестал существовать. Сорванные мосты, как толстые зигзагообразные линии, перерезали реку. Разрушения и смерть. Мы возьмем город. Но что от него останется? Что останется?

Он не думал, что здесь когда-нибудь еще будут жить люди. Дымящиеся груды кирпичных развалин закрыли сеть улиц. Только кое-где торчали уцелевшие дома, во всяком случае в той части города, которая ему была видна. И в этот момент снаряд ударил в колокольню чуть выше окна. Последнее, что он помнил, — мысль о том, что кто-то ведь об этом уже говорил, предупреждал его, что такое может случиться…

И теперь, после того, как он приехал сюда по приказу министра, генерал не мог понять одного: неужели это возможно, неужели город снова будет разрушен? И он второй раз должен стать свидетелем его смерти? Ведь теперь это уже был другой город. Расположенный на месте старых улиц, но совершенно новый. Все здесь было новым: тротуары, мостовые, мосты, высокие дома. Только река осталась старой. И костелы, и могилы.

Генерал хотел сделать все возможное, чтобы спасти город от гибели. «Наш город. Мой, — подумал он. — Да, мой».

В тот раз это был вражеский город.


Генерал нетерпеливо взглянул на часы и жестом подозвал офицера.

— Прикажите, чтобы радист вызвал округ.

— Слушаюсь.

— Спросите, когда будут противопожарные средства. Вы ведь знаете, о чем речь?

— Так точно, гражданин генерал.

— Выполняйте.

Эти средства обещали выслать немедленно. А время шло. Горящее нефтехранилище было видно даже здесь; дым все шире расползался над городом. «Как тогда, — вспомнил он. — Тоже был густой дым».

Генерал надеялся, что самолеты должны вот-вот прилететь. Он сел в кресло, постукивая пальцами по подлокотникам. Снова время летело в двух измерениях: время нетерпения и то реальное время, которое шло независимо от него.

— Гражданин генерал, — обратился к нему офицер.

— Слушаю.

— Есть изменения. Из двух городов, — он взглянул в блокнот, — средства перебросят на автомобилях.

— Что такое? — Генерал встал. — Это невозможно!

— Их везут на специальных машинах, гражданин генерал. Без них ничего нельзя сделать. Таких здесь нет. Есть одна на аэродроме, и это все. Автомобили уже в пути.

— Пусть радист соединит меня с командующим округом.

— Слушаюсь!

— Хотя нет. Можете идти.

Генерал сел. У него не было сил. Он почувствовал себя стариком. Нет, это не старость, а просто усталость. «Я спасу этот город, — повторял он, — спасу его. Я обязан это сделать!»

Он перевернул страницу в блокноте и большими буквами четко написал: «Операция: город П». Потом зачеркнул эти слова, чувствуя, что ведет себя неподобающим образом. Ему стало стыдно, хотя он не знал отчего, — генерал был просто старше, чем ему казалось.

10

Сзади затрещало сломанное стропило крыши. Алойз почувствовал себя, как мышь, попавшая в клетку. Похоже, что завалило проход, через который он влез сюда. Перед ним — исковерканные обломки стеллажей, груды кирпича. Вообще-то он должен был как можно скорее убраться отсюда. Думай он только о себе, ни в коем случае не полез бы дальше в готовые рухнуть развалины. В тот момент Алойз каждым сантиметром кожи ожидал, что вот-вот на него упадет тяжелая, изогнутая плоскость крыши или что ею тело перережет висящая над ним стальная балка, которая, казалось, на мгновение задержалась перед тем, как окончательно упасть на землю. Конечно, можно было ждать этой минуты и в этом ожидании, потеряв чувство времени, погрузиться на дно обычного человеческого страха. Или, не останавливаясь, постараться уйти из этого места, где тебе грозит конкретная опасность, туда, где все еще спокойно. Возможно, и там тебя ожидает смерть, но лучше уж пойти ей навстречу, чем позволить взять себя за горло в минуту страха и отчаяния.

Поэтому он полз — ей навстречу. Он видел всю уничтожающую мощь взрыва. Анджей не мог остаться в живых.

«Я иду, Анджей, — все же говорил он себе, вдыхая пыль и страх. — Отец, надо было мне тогда остаться с тобой. И мне, и матери. И чтобы все кончилось, как у людей. А так…»

Он предчувствовал, а возможно, был просто уверен в том, что его попытка побороть страх и установить истину все равно не спасет жизнь Анджею Квеку.

Но зато он будет знать: на этот раз он сделал все, что в человеческих силах. «Я иду к тебе, — думал Алойз. — Я не оставлю тебя на смерть, как в тот раз».


Генерал посмотрел на страничку блокнота и зачеркнутые в ней слова. Так он дал свое название событиям, в которых принимал и еще будет принимать участие: «Операция: город П». Генерал не мог это никому показать. Никто не понял бы связь между ним и городом, между юностью и сегодняшним днем — днем, когда уже можно было подвести итоги всей жизни. «Еще не скоро, еще есть время», — подумал он, хотя знал, что уже скоро, что времени осталось немного.

Генерал поднял голову, закрыл блокнот и сунул его в карман.

— Дежурный, — позвал он негромко.

— Слушаю, — подошел офицер.

— Соедините меня с округом, — приказал генерал и стал ждать, когда радист доложит, что связь есть.

— Попросите ответственного за доставку транспорта с химическими средствами.

В штабе округа к рации подошел полковник.

— Сколько времени будут идти эти машины? — спросил генерал. Не дослушав, он прервал его: — А почему не самолетами?

Полковник сказал то же самое, что и дежурный несколько минут назад. Одних химических средств мало, нужно иметь специальные машины. Поэтому и направили транспорт.

— А с нашего аэродрома?

— Представитель округа сказал, что, по оценке специалистов, одна машина при таком пожаре не поможет. А на аэродроме есть только одна. Так стоит ли у них ее забирать, если фабрике это все равно не поможет…

— Понимаю, — прервал генерал рассуждения собеседника. — А того, что есть на аэродроме, нам не хватит?

И снова отрицательный ответ.

— Спасибо, это все, — бросил он в микрофон и отдал наушники радисту.

Нужно ждать. Возбуждение, родившееся при мысли о том, чтобы все же потребовать приезда машины с аэродрома, прошло. «Ничего не получилось, — думал генерал. — Можно было вырвать у них из горла, приказать, сослаться на распоряжение министра, на специальные полномочия. Но все бесполезно, бесполезно. Надо ждать».

Сколько раз так бывало, что невозможное становилось возможным. Кто мог бы предположить, что исполнятся мальчишечьи мечты? Ведь именно в армии, на войне, нашел он свою судьбу. «А я ведь и сейчас солдат, — думал генерал. — Зеленый мундир, серебряные петлицы и много-много позвякивающих орденов и медалей», — засмеялся он. Сейчас генерал смотрел на себя как будто со стороны. Как тот мальчишка.

«Как мальчишка, — подумал он. — Нечего взвешивать тысячу раз одно и то же, думая, правильно ли ты поступаешь. Сначала сделай, а потом спрашивай, нужно ли платить за сделанное, и не собственной ли шкурой?»

Он не ответил себе на эти вопросы, в которых ответ укрылся, как косточка в вишне. Ничего нового для него в них не было, ведь генерал за всю свою жизнь столько раз задавал себе подобные вопросы, столько разгрыз косточек — с аппетитом или с горькимвкусом во рту. Он вздрогнул от мысли, которая пришла ему в голову: ведь если бы ему не удалось совершить что-то, что превышало его опыт и способности, возможно, сейчас он был бы лучше, возможно, хотя бы на мгновение вернулся в свою юность. Но генерал тут же рассердился на себя. «Сказки все это, суеверие и глупость. Нет уже молодости, нет и не будет. А ведь я остался самим собой, тем же, чем был раньше, у меня все та же память, то же самое тело».

Но он знал, что тело уже другое, да и память раньше была получше. То же самое? А старость?

Генерал отогнал от себя эти мысли. Он снял с вешалки походную фуражку и куртку и начал одеваться, чувствуя, что все присутствующие, солдаты и офицеры, с интересом смотрят на него, мысленно спрашивая себя, куда генерал хочет идти и что все это значит.

— Дежурный, — сказал генерал, — пусть пилот приготовит машину.

— Слушаюсь.

— Мы полетаем над городом, — объяснил он, чтобы все знали его планы. — Вертолет готов?

— Готов.

— Я полечу один. Во время моего отсутствия меня будет замещать полковник. Где он?

— В соседней комнате, — доложил дежурный офицер.

— Объясните это полковнику, — сказал генерал как-то не по-военному. Потом повернулся и вышел из комнаты.


Жители этих домов ждали своей очереди в нервном напряжении. Они знали, что пока, к счастью, смерть еще не стоит у порога, но чем дольше ничего не происходило, тем сильнее им хотелось уйти отсюда, спасти от опасности своих близких. Жаль было только имущества, которое могло погибнуть. Поэтому и смешивались в них надежда и тревога, плач и радость.

— Пан офицер, — спрашивала старая женщина, — как же это так — все бросить и уехать? А дом?

— Ничего с ним не случится. Милиция будет охранять.

— А разве это поможет?

— Так вы же сами закрыли квартиру.

— Да. Но они знают разные штучки, каждый замок сумеют открыть…

— Но ведь милиция двери заклеит, опечатает. Они не осмелятся.

— А кто их знает, этих людей, — ворчала старуха, в основном обращаясь к себе.

— Мы позаботимся о доме. Все будет хорошо. К тому же вряд ли что-нибудь случится, мы едем просто так, на всякий случай… — Слова молодого офицера были еле слышны в гуле голосов. Он их повторял уже несколько раз, на память выучил ответы, которые приходилось давать, и вопросы, которые ему задавали люди. Всегда одни и те же.

Солдаты носились по лестницам, таскали узлы и чемоданы, помогали грузить их на машины, бегали вверх и вниз, из рук в руки передавая друг другу людей, их вещи, надежды и заботы.

Некоторые дома уже были пусты. В закрытых окнах тревожно отражалось зарево пожара. Кое-где пролетали голуби, не подозревающие о происходящем. Этот дом и следующие были похожи на человеческий живот, вскрытый ударом скальпеля. Через мгновение хирург зашьет рану, но сейчас он в последний раз внимательно посмотрит внутрь. Люди неуверенно выходили из домов, полные злых предчувствий и в то же время с облегчением: ведь если что-нибудь случится, они будут далеко отсюда, в безопасном месте.

Солдаты были похожи на зеленых муравьев, которые откуда-то издалека тащат строительный материал или пищу. Ветер приносил прохладу; в неподвижной духоте мундиры стали не зелеными, а черными от пота. У шоферов ноги уже на педалях газа, моторы работают ровно. Еще осталось только подсадить двоих детей и закрыть задний борт грузовика.

Машины уехали. Теперь офицер мог спокойно вздохнуть. Солдаты закуривали половинки потушенных раньше сигарет, затягивались дымом и думали о том, что наконец-то они закончили с этим домом, а потом шли к следующему.

— Пан офицер! — кричала сверху женщина. — Может, вы с меня начнете?

— Ишь какая! — ворчал, стоя на пороге дома, инвалид, у которого не было кисти на левой руке. — Пан поручик, я представитель жилищного самоуправления!

— Очень приятно. — Поручик небрежно отдал честь я хотел было пройти мимо.

— Минутку! — крикнул тот. — Ни для кого никаких исключений!

— Все по очереди, — засмеялся офицер. — Начнем с первого этажа. Невзирая на должности и заслуги. Ясно?

— Только так. Вот это понятно. — Инвалид кивал головой.

— Ну так здравия желаю!

— Здравия желаю! — Коснувшись козырька гражданской кепки, он отдал честь рукой, на которой не хватало двух пальцев.

Дома — ульи, гудевшие от жужжания пчел, которые хотят защититься от пчеловода. Открываются двери, квартира за квартирой, этот шум переходит из них на лестницы, потом на улицу, соединяется с гулом работающих моторов и исчезает вдали вместе с автомобилями. И снова все сначала, лишь бы только скорее; солдаты разгружали дом за домом вдоль улицы, как железнодорожный состав, остановившийся на товарной станции. Чем дольше это продолжалось, тем меньше им были слышны людские голоса, они, казалось, умолкали, тонули, заглушаемые ударами пульса в висках, и руки работали медленнее, слабели. Нужно снова вернуться к тому месту, где солдаты оставили пояса и куртки, где они могли поднять с земли новый запас сил и оставить усталость.

— Ребята, времени уже нет!

— Скажите, почему мы так долго ждем?

— Как же так? Всех вывезли, а мы здесь должны оставаться?

— Разве вы не видите, что у них уже нет сил?

А было так: дом за домом, квартира за квартирой пустели в ожидании того, что еще должно произойти. Люди эвакуировались на военных машинах. Они оставляли здесь свои вещи и свои мысли, уезжая с небольшим узелком надежды.

Машины уходили. А у солдат не было времени, чтобы хоть немного отдохнуть. И они с нетерпением ждали, когда их сменят, и еще чего-то такого, что хотя бы на минуту прервало их непосильный труд. Но они делали все, что от них требовалось, уверенные в одном: пока есть время, надо закончить свою работу, иначе потом с тревогой будешь думать о том, что ты не успел сделать, и это как камень ляжет на твою совесть.


Сверху это выглядело так, словно зеленоватые жуки ползли по серым дорожкам, ведущим в глубь лабиринта. Казалось, что они не знают, куда идут, но отсюда, из-под облаков, было видно все, что их ожидает, их будущее: поворот вправо, извилистый подъем, потом площади — одна и другая и широкий проспект с двусторонним движением. Толпы людей вдоль эвакуируемых улиц. Машины, идущие в северную часть города и возвращающиеся за новым грузом. Группы вокруг больших зданий — перед входами в школы, к которым подъезжали военные грузовики.

Вертолет с грохотом удалялся от фабрики. Здесь город приобретал нормальный вид; чем дальше от берега реки, тем больше людей и машин, берег этот как бы разделял огонь и безопасную зону. «Как же так, — думал генерал, — выходит, здесь борьба за жизнь, а там жизнь без борьбы?» Он забыл, что как раз это и является естественным.

Он дал знак пилоту, чтобы тот летел в сторону шоссе, которое, словно ножка буквы «у», соединяло два движущихся потока, идущих из двух далеких городов. Оттуда и должны были прийти машины, которых так ждали.

Они летели вдоль покрытой асфальтом извилистой ленты ниже, чем раньше.

Отсюда были хорошо видны идущие по шоссе автомобили, даже пост милиции на окраине города, направляющий движение в объезд района с горящим нефтехранилищем. Некоторые линии дорог были совершенно пусты, некоторые запружены машинами — туда съезжались все легковые и грузовые автомобили, которым надо было пересечь город, чтобы ехать дальше или оставить там людей и товары.

Генерал смотрел на идущие автомобили. Среди них не было тех специальных машин, которые он ждал. Не было их ни на двадцатом, ни на пятидесятом километре. Он молчал. Только после того, как пилот в третий раз взглянул на пассажира, словно спрашивая, долго ли еще, только тогда генерал решил возвращаться.

Сейчас они летели вдоль реки, снова приближаясь к фабрике, которая теперь была хорошо видна. И хотя фабрика была маленькой частицей этого района и граничила с жилыми домами, парками и скверами, создавалось такое впечатление, будто она вырвана из окружающей ее местности. Ее выделяло даже не то, что она неестественно светилась на фоне пустой вокруг нее территории, пустых дорог и, вероятно, пустых уже домов, и не то, что вокруг огня на большой площади у реки копошилось множество людей и работали — казалось, медленно — машины. От всего остального отделил ее он сам, потому что видел не фабрику, а поле битвы, где шла борьба не на жизнь, а на смерть, для него там были не просто люди, а люди сражающиеся. Генерал хорошо знал, каким сильным может быть страх и как слаб человек, если он одинок. Но он знал также, что значат объединенные усилия человека и машины, когда из мелких дел и надежды рождается неприступная для смерти стена. И он видел ее там. Ему казалось, что он смотрит на город не отсюда — из окна вертолета, — а из прошлого, давно прошедшего, из окна кирпичной колокольни. Он ждал того момента, когда снова ударит снаряд. Но орудие не стреляло в будущее. Вертолет обогнул столб огня.

— А сейчас возвращайтесь на командный пункт, — сказал генерал, пытаясь перекричать шум мотора. Пилот не расслышал, но понял его: это были слова, которые он ждал. Они полетели обратно.


Алойз поднял голову и увидел над собой светлый, неправильной формы искривленный прямоугольник. Это было потолочное окно, разбитое взрывом, без стекол, но раскинувшееся над ним как шатер. Здесь он мог встать и выпрямиться, мог даже выбить раму и выйти туда, где ему ничего не грозило. И он, не задумываясь, встал и сделал это — вылез наружу.

Ему показалось, что он вернулся к жизни, выплыв из глубины, в которой чуть было не утонул.

Алойз стоял на исковерканной крыше среди согнутых балок и вдыхал свежий воздух, наполнял им легкие, как человек, который только что едва не задохнулся. Крыша эта могла стать трясиной, неосторожный шаг мог дорого стоить, но ведь безопасное место было рядом, всего в нескольких метрах от Алойза. Нужно только преодолеть это пространство, хотя страх сжимал горло.

Отсюда он также увидел плетенный из веток забор, за ним поле, чуть дальше овраг, почувствовал материнскую ладонь в своей руке и услышал ее слова.

— Беги, сынок! — кричала она, плача. — Беги, ради бога!

Алойз бежал за ней, все время оглядываясь на двор, на дом с гонтовой крышей, на крытый соломой сарай. Алойз видел отца, ведь он хорошо его помнил. Отец спал. А они убегали.

— Отец! — кричал он, пытаясь криком заглушить страх. — Мама!

— Беги, сынок, — шептала она.

Они бежали по вспаханной земле, между овсом и картофельным полем, слыша крики людей, выстрелы, шум моторов. Так он бежал, тяжело дыша от напряжения и тревоги, чувствуя, что груз, который он взял на себя, сбросить уже невозможно.


Ветер застучал по крыше, заскрипели листы железа, застонали балки. Алойз стоял здесь, как на вершине горы, с которой были видны люди, маленькие, словно из сказки. Там, недалеко от огня, они копошились, бросая лопатами землю. Рядом ездили машины, сгребая песок к ставшему уже довольно высоким валу. «К ним! — подумал Алойз. — Я не могу здесь оставаться один. Слишком мало у меня сил, мне одному не разобрать развалин, не найти Анджея».

Ему так захотелось жить, что он испугался. Даже тогда, когда смерть была близка, когда рядом трещал автомат немца, даже в тот момент он не чувствовал такого острого желания существовать любой ценой. А сегодня Алойз дрожал, не зная, как поступить. И хотя сейчас была середина лета, здесь, у грязной от нечистот реки, он почувствовал в ноздрях запах весны, влажное прикосновение ветра с гор. Зелень была более яркой, чем обычно, — Алойз почему-то только теперь это заметил. Здесь нашел он свое место на земле, на фабрике, на которую он мог всегда вернуться и где его ждали. Неожиданно он увидел небо, голубое среди облаков, несмотря на то что его заслонял дым. Алойз с трудом опустил глаза вниз. Теперь он знал, что надо делать. Не знал Алойз только одного — имеет ли он право бежать отсюда.

— Анджей, — позвал он. — Инженер Квек!

Его испугал собственный голос — хриплый и слабый. И все же Алойз надеялся, что из-под развалин, оттуда, он услышит ответ. Но ответа не было, а второй раз крикнуть он побоялся. Ибо Алойз не мог поверить в то, что подсказывал ему разум, не хотел, чтобы молчание подтвердило смерть Анджея. Поэтому он ждал: пусть сама судьба подскажет, что делать и есть ли какая-нибудь надежда.

Но ничего не произошло. Ждать? Чего? Пока не придут люди или бог откликнется сверху? Он знал, что его нет, ибо нет отца и покоя, и никто, кроме людей, не придет ему на помощь. А кто должен подать руку, если поблизости никого нет?

Он остался один, и ему самому придется принимать решение. Алойз съежился и почувствовал огромную тяжесть во всем теле. Сердце лихорадочно билось. Он сделал шаг к тому месту, где кончались развалины, и остановился.

— Анджей! — крикнул Алойз еще раз, хотя знал, что никто не откликнется.

Он постоял еще какое-то время. Потом повернулся и начал спускаться в бездну, из которой только что выполз. На этот раз в нем уже не было ни страха, ни того сумасшедшего желания жить. Мысли отлетели от него, как осенью слетают с дерева листья. Алойз перелезал через препятствия, вглядываясь в пятна тени, пробирался вперед, напрямик, до конца. Он не чувствовал, как разодрал комбинезон об острый край железа, так что на теле осталась глубокая царапина. Алойз нес в себе другую боль: бледное лицо с удивленной улыбкой и угнетающую мысль о том, что все напрасно.

За грудой обломков под ящиком, стоящим торчком, он увидел Анджея. Алойз остановился. Места было достаточно для того, чтобы попытаться передвинуть ящик. Сделать это оказалось легче, чем он думал: ящик стоял опираясь на бетонный столб, его можно было немного приподнять и подложить под него несколько кирпичей. Медленно, боясь смотреть на Анджея, Алойз вытащил тело.

Все было так, как в тот раз, когда они вернулись к хате. Никто не мог им помочь, они сами должны были положить отца в сбитый из обструганных досок гроб. Алойз обмывал его лицо: он делал это с волнением и в то же время с надеждой, ведь это единственное, что он может сделать: отец покинет их, помня прикосновение сыновьих рук.

— Анджей, — шептал Алойз белыми губами, — я сделал все, что мог.

11

После того как машина «скорой помощи» выехала с фабрики, увозя куда-то Анджея — и вместе с ним его отца, — они на какое-то время еще остались в пустом коридоре, словно боялись выйти отсюда.

Моленда и директор стояли вместе со всеми. Жардецкий вытирал платком лицо, на котором не было пота, но в духоте и напряжении, царившем вокруг, ему это казалось естественным. Надо было что-то делать, он не мог стоять неподвижно. Это его самое обычное движение вывело их из оцепенения.

— А может, он остался бы жив, — спросил, обращаясь к самому себе, Мишталь, — если бы мы тогда не ушли…

Его слова взволновали людей. Брошенный камень летел в глубину колодца, они прислушивались, когда и каким эхом он отзовется; у каждого было свое мерило этой глубины, но сегодня никто не знал, не обрушилось ли там что-то внутри.

— Анджей был мертв, — произнес Алойз.

Он хотел сказать больше, объяснить им, что они ошибаются, думая, что чего-то не сделали. Это правда, они могли остаться. Но разве кто-нибудь обязан был туда лезть? И как? При мысли о том, что он сделал сам, у Алойза мурашки пробежали по коже. Он вовсе не считал себя лучше других. Сейчас, когда Алойз остыл, когда все уже было в прошлом, правда еще близком, но уже уходящем, только сейчас он начал думать о себе как о человеке, совершившем поступок, который трудно понять. Алойз даже не мог объяснить, зачем он это сделал: ради Анджея, ради самого себя или чтобы изгладить из памяти ту страшную картину? А может, чтобы представить отца иным, более чистым и светлым, не вызывающим страха и чувства вины?

— Был мертв, — сказал он еще раз, потом мысленно повторял эти два слова, страстно желая, чтобы все они поверили в них и, выйдя отсюда, не казнили себя, — ведь только он по-настоящему знал истинную цену и тяжесть угрызения совести. И еще одно: живые остаются в долгу перед умершими, но границы этого долга определять не следует, задавая себе такие вопросы, иначе потом человек надолго лишается сна.

— А мы живы, — проговорил Мишталь, словно отвечая Алойзу. — Почему один платит за всех? И что будет со стариком? Как он будет теперь жить?..

— Фабрика не даст ему погибнуть, — ответил директор.

Он вовсе не хотел сказать, что за смерть сына отец получит компенсацию. Но люди именно так его поняли; если даже за этими словами они видели нечто большее, чем платежную ведомость в окошке кассы, — картина была такой отчетливой, что она заслонила все.

— Это мы не дадим ему погибнуть! — громко сказал Мишталь. — А ведь кто-то виноват в том, что Анджей мертв.

И он с неприязнью посмотрел на директора.

Жардецкий глубоко вздохнул, потому что у него перехватило дыхание от одной мысли, что Квек подписывает ведомость, именно ту ведомость, по которой ему выплачивают за смерть сына.

— Здесь нет виновных, — сказал он. — Это несчастный случай. Молния могла попасть и в него. Или кран мог уронить балку.

— Всегда кто-нибудь виноват, — возразил Мишталь, не глядя на мастера. — Если ударит молния, то будут наказаны те, что берут деньги за громоотводы. А если человека убьет кран, то под суд идет крановщик.

Он поднял глаза и взглянул на лица своих друзей. В коридоре царил полумрак, пахло лизолом, было пусто. Эта группа людей со знакомыми лицами и неведомыми мыслями слушала его слова. Он говорил то, о чем думал уже давно. Что цистерны не должны были стоять так близко от фабрики и города. А это особенно заметно сейчас в свете яркого пламени, когда смерть стоит рядом с жизнью. Нельзя согласиться с тем, чтобы их соседство было как следы путников, идущих один за другим.

— Я в этом ничего не понимаю, — продолжал он. — Но где инженеры, которые готовили планы? Почему они согласились построить нефтехранилище так близко, зная, что это опасно?

— Пятнадцать лет все было в порядке, — сказал Пардыка. — Привыкли.

— Почему?

— Потому что ничего не случалось, — коротко засмеялся Храбрец. — Вот так же человек до тех пор не верит в возможность попасть под машину, пока не окажется на мостовой со сломанной ногой.

— Или уже мертвый.

— Или мертвый, — повторил слова Пардыки Мишталь.

Директор молчал. Он сейчас слышал то, что его уже давно мучило. И хотя он отмахивался от этих мыслей, они были где-то глубоко в нем, как отстоявшаяся горечь. Правда, сегодня он сделал все — так, по крайней мере, ему казалось, что от него зависело, — сегодня, когда опасность угрожала фабрике. Но тогда, много лет назад, он мог бы более решительно выступить против положенных на стол бумажек с написанными на них колонками цифр. Ему говорили: чем ближе стоят цистерны, тем дешевле для фабрики. «Дешевле! — подумал он. — Сегодня я вижу, чего это стоит». Директор вспомнил разговор с Дрецким, ведь он ему пытался объяснить, что в тот раз не было другого выхода, — пришлось уступить. Какой же директор не думает о том, чтобы сэкономить? И кто может предположить, что случится самое страшное? И все же нужно было предвидеть этот пожар.

«И теперь я был бы прав, — повторил он слова Дрецкого. — Выходит, нужно быть более дальновидным и не соглашаться на то, что сегодня кажется справедливым, а завтра может стать причиной несчастья?»

Моленда чувствовал, что все, что сегодня произошло, решает судьбу фабрики. И то, как они завтра будут думать друг о друге. Открылось ли в них нечто большее, чем гнев и тревога, ищущая ответа на вопрос: насколько каждый из них виноват в случившемся? Будут ли они вспоминать этот день не только как день горечи и разочарования?

«Я не виноват, — думал главный инженер. — Во всяком случае, не больше, чем каждый из них. Но то, что я пришел сюда, на фабрику, работать в то время, когда от меня уже ничего не зависело, сегодня не освобождает меня от ответственности, которую и они взяли на себя. Какой я дам ответ? Был бы жив Анджей, если бы я вместе с ними не ушел из руин, не веря в то, что он может уцелеть?»

— Нужно спасать фабрику, — сказал Моленда тихо.

Ему не хотелось, чтобы кто-нибудь подумал, будто он хочет снять с себя ответственность. Он мог присоединиться к Мишталю или сказать, что все несут вину за этот несчастный случай. Даже сам Анджей, если бы он знал, что по приговору судьбы у него есть право выбора — идти на склад или нет. Но это значило обвинить невиновного, как только что сделал Мишталь. «Директор, и я, и они, — думал с горечью главный инженер, — могли бы как-то предотвратить случившееся, но не знали, что это в их силах. Но кто больше знает, тот должен больше платить за то, что не использовал своих знаний для спасения других».

— Я — главный инженер этой фабрики, Мишталь, — сказал Моленда на этот раз уже громко. — Если нужно, я предстану перед судом. И если будет необходимо, отвечу за все, что случилось.

— Вас это не касается, — ответил тот. — Это мы, те, кто здесь с самого начала…

— Никто не мог его спасти, — тихо сказал Жардецкий. — Ни человек, ни бог.

— Но давайте спасать фабрику. — Директор говорил как будто сам с собой. — Только это мы и можем теперь сделать, а потом…

И он опустил руку, словно сдавался. Так оно и было. Директор сам понимал, что после того, как они справятся с пожаром, настанет день, когда ему придется ответить на один самый важный вопрос. И не имеет значения, услышит ли он его от какого-нибудь человека, прочтет ли в его взгляде или только в своих мыслях.

Они стояли в этом месте, как перед порогом, который необходимо переступить, ибо дальше ждать уже было нечего. В них рождались еще невысказанные слова, мысли, которых они сами начали бояться.

— Пошли, — сказал Жардецкий. — Цистерна еще горит.


Площадь опустела. Всех отвели с территории, рядом с которой бушевал огонь. Туда пошли одетые в асбест люди, смотревшие на все через защитные стекла шлемов. Они были из будущего, когда огонь присмиреет и наступит тишина. Но так же, как любые пришельцы оттуда, эти люди вызывали удивление, беспокойство и даже неверие в то, что они способны делать обычные и нужные вещи.

Со всех сторон подъезжали зеленые автомобили; они создавали замкнутый круг около огня. Машины медленно приближались, обходя преграды, словно кибернетические жуки, упрямо стремящиеся к источнику света.

Секунды пульсировали в ушах, будто стук затихающего сердца. Нужно спасать мир. А он был у каждого свой: у одного помещался в ладони или в стенах дома, у другого его окружала фабричная ограда — вот эта территория и люди, живые и те, кого уже нет. Но он мог быть и больше города. И если что-то должно было уцелеть, каждый хотел выбрать то, что для него являлось самым ценным.

Машины стояли вокруг горящей цистерны. Солдаты влезли на их крыши, водные пушки начали подниматься, пытаясь изменить путь будущих гипербол, каждая из которых, когда придет время, скрестится с другими в самом центре огня. В этом месте они пробьют его, пройдут сквозь столб пламени и отделят его от основания.

Рабочие ушли. Еще отходили бульдозеры, отъезжали экскаваторы. Чем пустыннее становилась площадь, тем выше, казалось, поднималось пламя и тем труднее будет справиться с опасностью, исходящей от огромной массы огня и нестерпимой жары. Сейчас этот жар гораздо сильнее, чем раньше, ощущали лица тех, кто стоял на безопасном расстоянии. Они остались, чтобы увидеть результат последней битвы. Но это был только свет; ощущение тепла поднималось изнутри, а вовсе не от пожара.

В толпе стояли генерал, Дрецкий и майор. Дальше — Моленда рядом с директором, Терский с Жардецким, сзади, как бы случайно, Алойз. Многие теснились возле окон цехов, они выбрали это место, потому что стены могли защитить их от опасности. Вся фабрика ждала той минуты, когда огонь будет побежден. Это должно было вот-вот наступить: уже взят разбег, дыхание учащено, пройдет доля секунды — и ты оторвешься от твердой поверхности беговой дорожки и бросишь тело вверх, оно летит, и появляется страстное желание преодолеть недостижимую еще высоту. Нет, это только воображение ускоряет события; прыгун еще не двинулся с места, он разогревается, ждет подходящего момента.

— Майор, доложите о готовности, — приказал генерал.

— Слушаюсь!

Майор кивнул солдату, тот склонился над рацией:

— Доложить готовность!

— Первая машина готова!

— Вторая готова!

— Третья докладывает: к операции готовы!

Они слышали голоса командиров машин сквозь шум и треск в эфире, с нетерпением ждали, когда о готовности доложит последний. Приближалось время, когда из автомобилей, как из орудий, вылетят снаряды струй, превращающихся в огромные облака белой невоспламеняющейся пены.

— Все машины готовы, гражданин генерал!

— Есть, вас понял.


Это случилось еще до того, как они подошли к этому городу, где у реки противник задержал их батальон артиллерийским огнем. А произошло вот что.

Генерал все прекрасно понимал. На рассвете они ждали сигнала к атаке. В городке, от которого мало что осталось, укрылась большая группа эсэсовцев. У них были два танка, самоходное орудие, автоматы, гранаты. Эсэсовцы старались пробиться на запад, понимая, что их ничто не спасет, если план не удастся. Они оторвались от группировки вермахта, пробивающейся с севера, с Балтийского моря, и шли форсированным маршем в сторону от направления главного удара. Эсэсовцы рассчитывали на то, что армейская группировка отвлечет на себя основной удар, а в это время им удастся перейти линию фронта в нескольких десятках километров дальше, проскользнув, если удастся, без боя.

Дело выглядело так. Польский батальон еще вечером занял этот городок. Усталые солдаты искали места, где можно повалиться и заснуть, лишь бы не капало на голову и не дул ветер. Вот тогда-то охранение, стоящее у шоссе, и доложило о приближении колонны немцев.

— Ударим? — спросил он Замяткина. — Другого выхода нет.

— А танки? Чем мы их ликвидируем?

— Гранатами.

— А сколько наших погибнет? — не соглашался с ним капитан.

— Так придумай же что-нибудь, черт возьми!

— Мы отойдем и заляжем на краю луга, вон там, видишь?

Сразу же за городком тянулись большие пастбища, поросшие кустарником, а еще дальше виднелась ольховая роща.

— Мы не трусы, чтобы бежать! — возмутился он.

— Ударим по ним на рассвете, закидаем гранатами стоящие танки. Чтобы ни один не ушел.

Майор слушал, Замяткина и думал.

— Отдавай приказ, — настаивал капитан.

— Батальон, приготовиться к отходу! Занять позиции к атаке в районе рощи.

— Быстрее, ребята! И тише!

Все пошло как по маслу. Они успели. Зеленые шипели слились с зеленью прошлогодней грязной травы. Темнело, уже ничего не было видно; вместе с ночью пришел холод ранней весны. Люди мерзли, ожидая сигнала командира.

Прежде чем укрыть батальон в траве, он выбрал двух смелых парней, которые уже не раз стояли лицом к лицу со смертью и хорошо владели гранатами и ножом. Он их выбрал для того, чтобы они первыми ударили по танкам и самоходке. И лучше всего на рассвете, когда часовые будут дремать с открытыми глазами, оцепенев от холода.

Парни ушли, когда на лугу было еще темно. Они двигались тихо, бесшумно. И с этого момента он без конца поглядывал на часы. Ему казалось, что никогда не наступит условленное время, что ребята не успеют добраться до немцев, не смогут бросить гранаты на залитую бензином танковую броню.

Майор был уверен, что ребята приказ выполнят, — ведь он знал их, как самого себя. Преимущество внезапного нападения было на их стороне, местность они хорошо знали, воевать умели; темнота, дома и улицы — действовать в такой обстановке они научились еще до того, как надели на себя зеленые военные мундиры. Парни умели осторожно ступать по упавшим лесным веткам, так, чтобы они не затрещали, им удастся пройти через эти заливные луга, они доберутся куда нужно.

Но пульс у него бился быстрее, чем когда-либо. Холодный пот выступил на лбу. Он послал этих парней почти на верную гибель, а ведь война идет к концу. Уцелеют ли они?

Он ждал и боялся, нет, не за себя, а за то, удастся ли задуманное. Где гарантия, что операция пройдет успешно, хотя все, казалось, было на их стороне? А если немецкие солдаты не заснут? Наше преимущество — внезапность.

Эти минуты бились в его ладонях, секундная стрелка перескакивала с деления на деление. Тысячи секунд он сгреб в пригоршню, как зерна песка. И не хотел потерять ни одну из них, не мог раньше времени отдавать приказ. И все же он очень хотел, чтобы ночь поскорее кончилась. Этого момента ждали все — солдаты и офицеры.

— Машины готовы, гражданин генерал! — второй раз доложил майор. Он не был уверен, понял ли его этот человек, дошло ли до него то, что он сказал. «Чего генерал ждет? — думал он. — Ведь это продолжается уже столько времени…»

— Сколько на ваших? — спросил генерал. — Шестнадцать двадцать девять? Правильно?

— Так точно, гражданин генерал.

— Значит, в шестнадцать тридцать, майор.

— Внимание, командиры машин! — Майор кричал в микрофон. — Через минуту начало операции!

— Есть через минуту начало, — доложила первая машина. За ней остальные. Шестьдесят секунд, шестьдесят глубоких колодцев, ах как душно, ах как трудно дышать.

12

Терский сжал кулаки, словно был готов драться. Этот жест ничего не означал, — ведь даже если бы ему что-то угрожало, а пожар не удалось бы потушить и он разгорелся бы с еще большей силой, то Терский все равно ничего не смог бы сделать. Но секретарь не видел себя со стороны, не знал, что он так стоит, напряженно, склонившись вперед.

«Что будет? — думал он. — Какими завтра станут наши люди? Ведь потому-то Выгленда мне все и сказал, ибо время сейчас такое, что скрывать ничего нельзя. Что сделать, чтобы я знал, всегда знал, какого мнения обо мне мои товарищи?»

Раньше все было легко и просто. Тогда, правда, ему только что исполнилось двадцать пять лет. «Не так уж было все легко, — подумал он. — Это только сегодня я так считаю… А тогда…»

В ту ночь Терский возвращался из Рыкажова. Почти до утра они подводили итоги референдума. В последний день июня сорок шестого года. Сам Терский трижды ответил «да» на вопросы бюллетеня, выразив таким образом свои взгляды. Возможно, он тогда не очень еще понимал, почему так важно, чтобы не было сената, но зато хорошо знал, что Польшу необходимо сделать демократической и народной, что западные земли должны быть польскими.

Уже светало. Летняя ночь, казалось, дружелюбно склонилась над землей. Терский не хотел больше здесь оставаться, тем более что он сделал все, что от него требовалось. Он хотел поскорее быть дома.

Отец понимал его, он молча курил самокрутку, окруженный дымом, как будто прикрываясь им от рыданий матери.

— Зачем тебе это, сынок? — плакала она. — Они убьют тебя, ведь они умеют убивать!

Терский знал, что мать права. В деревне, из которой он приехал сюда, в город, — а он был тогда пустыней, полной руин, — в этой деревне люди убивали людей. За то, что кто-то в соответствии с новым законом взял кусок помещичьей земли, пас скот на панских лугах, хотя пана уже не было, за то, что не хотел слушать слова, которые — а их передавали из уст в уста — запрещали верить в то, что вот пришло время, когда у каждого земли будет больше, чем можно прикрыть ладонью.

Он шел по краю дороги и тихо катил рядом с собой велосипед. Его товарищи остались дожидаться машины и вооруженной охраны. А Терский хотел скорее добраться до дома. Он не верил, что с ним может что-нибудь случиться. Кто остановит человека в такую ночь перед самым рассветом?

Но в тот момент, когда Терский подошел к опушке леса, который клином выходил в этом месте к шоссе, он почувствовал, как по спине у него пробежали мурашки. Тут он впервые испугался и решил, что, как только пройдет эти деревья и тень, тут же сядет на велосипед и изо всех сил погонит к городу.

И вот он вошел в тень. Казалось, здесь начинается зона холода. Терский боялся смотреть по сторонам, боялся оглянуться, надеясь на одно: если кто-то увидит, что он так уверенно идет по дороге, то его не тронут. Тут он задел ногой за педаль, зацепился за нее штаниной, звякнуло крыло велосипеда. Бежать он не мог, поэтому шел ровным, спокойным, но в то же время размашистым шагом. Еще один шаг — темнота там была уже не такой густой, ярко светили звезды. Осталось только два метра. Он облегченно вздохнул. Чувство было такое, будто груз упал с плеч.

— Стой! — услышал он.

Терский остановился.

— Руки вверх!

Терский выпустил руль велосипеда и поднял руки. Велосипед со звоном упал на камни.

— Это он, — сказал кто-то в темноте, обращаясь к вооруженному человеку, который, поддерживая висевший на шее немецкий автомат, обыскивал карманы Терского.

— Оружия нет… — сказал удивленно человек с автоматом. — Это точно он?

— Один из них. Я сам видел.

— Где партбилет? — Бандит отскочил от Терского, направив на него автомат.

— Какой партбилет? — спросил он помертвевшими губами.

— Ах, ты не знаешь, хамское отродье! Давай, слышишь?

Дулом автомата он сбросил у него с головы шапку, мушка задела за висок и содрала кожу. Боли Терский не чувствовал, только что-то теплое полилось у него по щеке.

— Не дашь? — спросил тот со злостью. — Эй, ты, иди сюда, обыщи его!

Из лесной тени неохотно вышел человек. Не поднимая лица, чтобы Терский его не видел, он ловко начал вытаскивать из карманов все, что там находилось: спички, кусок засохшего хлеба, пять сигарет в металлической коробке из-под табака, огрызок карандаша. И еще картонную книжечку, сложенную пополам. «Это конец, — подумал Терский. — Теперь уже конец».

— Нашел! — закричал тот и поднял лицо. Терский его не знал, но глаза, возбужденно светящиеся в темноте, эти глаза он уже где-то видел. «Ну и что из того? — подумал он. — Второй раз я его уже не увижу…»

— Ах ты прихвостень партийный, — заорал человек с автоматом и еще раз ударил Терского железным прикладом. Из рассеченной кожи на голове сочилась теплая кровь.

— Пусть съест, — засмеялся второй из тени, куда он отошел, как только выполнил свою работу.

— Ешь! — услышал Терский приказ. — Ешь, сукин сын!

Он стоял не двигаясь, не взяв протянутую ему картонную книжечку. В нем росло упрямство, смешанное со страхом и ненавистью, оно становилось все тверже и тверже, как вылитый на землю цемент. Терский думал: «Этого я не сделаю. Не позволю им ходить по деревням и болтать, будто я, чтобы спасти жизнь, сделал все, что они хотели».

— Ешь, ты слышишь, что я тебе говорю?

Терский продолжал стоять молча. Первый удар оглушил его. Теряя сознание, он уткнулся лицом в песок, стараясь закрыться от следующих ударов. Бандит бил автоматом наотмашь, куда попало. Подбежал второй и начал пинать его ногами, старательно выбирая самые чувствительные места. Терский потерял сознание. Но это продолжалось недолго, он очнулся от острой боли.

— Ешь, — слышал он отрывистый голос бандита в перерывах между ударами. — Ешь, сукин сын, иначе сдохнешь!

Терский снова почувствовал, что он проваливается куда-то. И это было последнее, что он помнил. Лежа на земле, он без конца повторял, упрямо, словно эти слова должны были его спасти: «Я не сделаю этого, не сделаю, не…»


Терский посмотрел вокруг себя. Фабрика, рядом люди. Он облегченно вздохнул. «И что из того, что так было, — подумал он, — сегодня надо жить иначе…» Терский сам знал, как важно, занимаясь человеческими делами, уметь оценить их по сегодняшним меркам. К нему приходили, просили помочь, словно он, единственный из всех, мог достать им звезду с неба; не так уж далеко оно было, это небо, да и вопросы простые: квартира для семьи, живущей в одной комнате, и чтобы приняли сына на работу, ведь отец здесь трудится с самого начала, «с развалин», и что прожить трудно, мастер работу дает получше только своим знакомым, которые с ним вместе выпивают, а молодых ни во что не ставит, за сигаретами посылает, а сейчас ведь уже не те времена, товарищ секретарь!

Он распутывал один узелок за другим, чтобы из множества нитей вытащить нужную и чтобы от этого была польза. Иногда вытаскивал не ту, она казалась самой длинной, а это был только кусочек, иллюзия, обман. Хотя всегда какая-то доля правды была в каждом слове, которое он слышал. И к тому же приходилось к каждому случаю прикладывать соответствующую мерку. Недостаточно сказать: «Нет, я этого не сделаю». Нужно было брать и взвешивать в руках все, что люди приносили на его письменный стол, и радость, и обиду — а ее было больше всего, — и иногда его охватывал страх; способен ли он понять, сумеет ли разобраться? Иногда он с грустью вспоминал о том времени, когда достаточно было знать одно: четкая линия разделяет мир на две половины, и нужно только подтолкнуть ту, вторую, чтобы она поскорее развалилась. А потом все будет просто и ясно.

Фабрика пылала. Терский смотрел на стены цехов, их еще не коснулся огонь. «Там, у этого окна, мои кирпичи», — подумал он.

Артиллерийский снаряд пробил в этом месте дыру, огромную, как ворота сарая. «А здесь, где мы стоим, была воронка от английской бомбы, глубокая, как колодец, наполненный водой, и из нее торчал согнутым ствол зенитки». Терский посмотрел на свои сжатые кулаки и, удивившись, разжал пальцы и опустил руки.

Генерал поднял руку вверх, словно командовал батареей. Глядя на часы, он мысленно считал секунды: «Двадцать, девятнадцать, восемнадцать, семнадцать, шестнадцать…»

В этот момент он понял: ведь все, что он сейчас делает, относится к другому времени, тому, которое было тридцать лет назад. Генерал оторвал взгляд от секундной стрелки и медленно опустил руку. Ладони он сунул за ремень и стоял не двигаясь. Никто на это не обратил внимания — вот почему он тут же забыл о себе, не отрывая глаз от пламени. «Справимся ли мы с этим?» — забеспокоился он. Цистерна, казалось, плыла в небо, поднятая огромным столбом, ниспадающим с облаков. «Если не удастся, о господи…»

Генерал не знал, что его губы продолжают шевелиться, отсчитывая секунды, а их оставалось все меньше и меньше: десять, девять, восемь…


Жардецкий был ослеплен светом, который непрерывно бил прямо ему в глаза. Но он не мог оторвать взгляда от похожих на жуков зеленых машин.

Мастер хотел, чтобы содержащаяся в них сила победила силу пламени. «Столько лет я уже здесь, — думал он. — Никто мне ничего не дал даром, все, что у меня есть, я заработал вот этими руками. И уважение людей, и свою должность…»


Они возвращались втроем. На них была еще лагерная одежда: полосатые куртки и брюки.

В этом городе шел бой. Когда они бежали вдоль живых изгородей, отгораживающих виллы от доступных для всех тротуаров, улица была пуста. Окна наглухо закрыты — в этих домах никто не жил. Из-за реки и с юга ветер доносил звуки канонады. Они их не слышали, потому что хотели есть и очень устали.

Этот город, словно неожиданная преграда, встал на пути, по которому они пошли, как только танки с красной звездой в пух и прах разнесли высокие изгороди из колючей проволоки, еще недавно охраняемые людьми и собаками.

Эсэсовцы убежали, стреляя в окна бараков, чтобы в последнюю минуту лишить людей надежды, заставить их упасть на землю и дрожать от страха. Вот почему они лежали там и с тревогой думали о будущем. Кто знает, конец ли это или они еще вернутся и будут травить собаками, а может, в свете мотоциклетных фар начнут охотиться на заключенных среди лесных деревьев и на полевых дорогах?

Некоторые, обезумев от радости, кричали советским солдатам — каждый на своем языке — какие-то слова, которые уже никогда потом не сумели бы повторить. Но Жардецкий молчал. Он чувствовал только, как трясутся ноги и еще порывы ветра, — ему казалось, что тот дул с ураганной силой. Жардецкий с трудом подошел к воротам, недоверчиво глядя на дорогу, ведущую за проволоку. Ему хотелось сразу же выйти отсюда, поскорее, а то может что-то случиться и потом уже никогда не удастся бежать из этого мрачного барака, окруженного колючей проволокой и сторожевыми вышками.

И он пошел, не оглядываясь, упрямо переставляя ноги, только бы подальше от этого места, только бы скорее увидеть первые дома, а потом…

Когда Жардецкий дошел до городка, он уже был не один. С ним шли Храбрец и Ион, фамилии которого он не знал и не понимал языка, на котором тот говорил.

В приступе злости Жардецкий ударил кулаком в окно первого же попавшегося им дома. Потом пнул ногой дверь. Она распахнулась, заскрипев петлями.

Они наелись на дорогу; того, что было в буфете и в кладовке, едва хватило бы нормальному человеку на завтрак, но они старательно разжевывали куски засохшего хлеба, каплями пили молоко из кувшина, чувствуя себя, как на пиру.

И вот этот город. Пустая улица. Жардецкий оглядывался по сторонам, словно по внешнему виду можно было определить, в каком доме безопаснее. Потом вбежал в ближайшую открытую калитку. Двери виллы тоже были открыты. Они стояли посреди вестибюля, с удивлением глядя на резной дубовый потолок, чистые стены, устланную коврами лестницу.

— Останемся здесь, — решил Жардецкий.

В шкафах они нашли одежду, которой хватило бы на двадцать человек. Оделись, вне себя от радости, что наконец-то могут сбросить свои лохмотья. В этих брюках, рубашках и пиджаках было тепло, и хотя они были слишком им велики, но зато мягкие и удобные. Еды удалось раздобыть немного. Хозяева в спешке оставили все, но продуктов, похоже, у них тоже было маловато. Но голода они не боялись, хотя бы потому, что не помнили сытости.

Они не решались выходить из этой виллы. Вилла стала их убежищем. Сюда доносились выстрелы, грохот пушек, рев пролетающих над городом самолетов. Они ждали, что будет дальше. Спать у них было где, они не мерзли.

Между собой они почти не разговаривали, — ведь если бы кто-то пробегал мимо виллы, их могли услышать. Впрочем, однажды на улице раздался топот солдатских сапог и немецкая речь. Они молили судьбу дать им еще один шанс, — ведь уже виден конец этой страшной войны.

«Я вернусь в этот город, — думал Жардецкий. — Ведь когда все кончится, мы возьмем эту землю, дома, фабрики, улицы. Это справедливо — за все обиды и зло, которые они нам причинили…»

Он не знал, как все будет на самом деле. Но мечтал о том, чтобы жить именно в этом доме. Жардецкий старался запомнить его внешний вид, планировку комнат, больших и просторных.

— Храбрец, — тихо сказал он. — Видишь, какой дом?

— Что? — спросил тот. Он повернул серое лицо к Жардецкому. Беспокойные глаза его непонимающе смотрели на товарища.

— Ничего. Дом, говорю, красивый.

— Красивый, — согласилсяХрабрец.

Ион смотрел на них, дружелюбно улыбаясь. Они втроем были, как на плоту, плывущем в неведомое. Но здесь не было колючей проволоки, только ограждение из сетки, и никто, кроме них, — ни одной чужой души, — не дышал воздухом этих комнат. «Я жив, — думал Жардецкий. — Наконец-то я жив».

Он провел ладонью по лицу. Перед ним снова ревело пламя; теперь самое главное — это фабрика. Он сам жил, но что станет с ней?


Секундная стрелка коснулась двенадцати. Им пришлось еще немного подождать, прежде чем из всех машин забили струи белой пены. Выбрасываемая с огромной силой, она разбухала не сразу, а где-то уже подлетая к огню. По небу в пламя неслись снежные линии, врывались внутрь, раздирали раскаленный столб. Люди заметили, что пламя теряет свою силу. Неожиданно отрезанное от цистерны, оно на мгновение повисло в воздухе, похожее на нереальную фантастическую полосу света, уплывающую вверх. Огненный лоскут, медленно поднимаясь, уменьшался, сжимался, как будто сам себя пожирал, выжигая до конца свою силу, пока наконец не развеялся среди дыма, смешанного с облаками.

Над резервуаром вырастала толстая, огромная шуба кипящей пены. Еще кое-где из нее выскакивали огненные языки, пламя выбивалось и том месте, где более тонкий слой позволял ему выйти наружу. Но белый покров уже поднимался вверх, распухал и стекал по стенкам цистерны, наполняя ее собой, боролся с огнем, ложился на него, как борец на ковре. На момент показалось, что шуба будет сброшена, огонь еще раз пробился сквозь белый слой в короткий миг своего триумфа. Но было видно, что он лишается сил, гаснет, задыхается от недостатка кислорода и постепенно тонет в этом парализующем пухе.

Моторы насосов усиленно работали, гул машин то нарастал, когда ветер приносил их тарахтение, то снова как бы удалялся, но на самом деле поршни стучали изо всех сил, а двигатели выли на самой высокой ноте. То, что они видели, что слышали, казалось, продолжалось недолго, хотя время летело не так быстро, как им хотелось бы, не позволяло погонять себя человеческим нетерпением. Но для них минуты казались секундами, четверть часа длилась как минута, торопливо приближая то, о чем они мечтали.

— Ребята! — крикнул Жардецкий. — Вы видите это, видите?

— Господи, боже мой, — закрыл ладонью рот Махно. — Вот какова сила добра и слабость зла…

— Мы живы, — сказал Выгленда.

— Ну, все в порядке. — Мишталь вытащил сигареты: — Кто закурит?

— Давай, — заорал Храбрец. — Но где тут прикуришь? Ведь огонь-то гаснет…

На какое-то мгновение показалось, что его шутка повисла в воздухе. Но это мгновение было нужно, чтобы все поняли, что и в самом деле пришло время, когда можно смеяться над тем, от чего час назад мурашки пробегали по коже.

Все повернулись к Храбрецу, который ждал, что ему ответят люди.

— А ты сходи туда, — сказал Пардыка. — Там еще несколько угольков осталось, от них и прикуришь…

Смеялись негромко; не очень подходящее было место. Но теперь, когда люди чувствовали холод пропотевших рубах, тяжесть усталых рук и вкус шутки, им не надо было думать о фабрике как о чем-то святом.

Люди начали расслабляться. Это было как после большой работы, когда можно сложить инструменты, снять комбинезон и отдохнуть.

Алойз стоял прислонившись к стене. Он не принимал участия в разговоре, а смотрел на гаснувший пожар ничего не видящими глазами. «Снова надо браться за работу, — подумал он. — Что было, то прошло».

Алойз поднял руки. Они были грязные, со следами кирпичной пыли и земли. «Нужно бы их помыть, — с отвращением подумал он. — Нужно идти домой. И жить». Но он не спешил уходить.

Здесь, в этом месте, ему уже не надо было ничего делать, ни о чем думать. Все в нем как будто сгорело, но одновременно эта пустота начала чем-то заполняться. Там, сбоку, кто-то тихо смеялся, все громче звучали голоса. Сейчас, когда стало ясно, что огонь уже повержен, что пожар гаснет, люди начали сбрасывать с себя тяжесть постоянной тревоги, которая не покидала их все это время. Одни скрывали ее, как стыд, чтобы никто не видел. Другие делали то, что она им диктовала. И нельзя было удивляться человеческой слабости, как нет ничего странного в тяжелой болезни, которую никто себе не выбирает.

Солнце расстилало по земле длинные полосы тени.

Рабочие группами выходили из цехов. По площади разносились голоса, сердца наполнялись тишиной, которая была как промежуток между одним ударом пульса и другим, когда все ждали, чем кончится борьба.

Уже из города было видно, как над фабрикой рассеиваются облака дыма — их разгонял ветер.

Здесь же, где они стояли тесной группой в комбинезонах, грязных от сажи и песка, покрытых коричневыми пятнами мокрой земли, люди страшно удивились, когда гаснущий пожар показал им их силу, не веря еще, что она так велика, раз может победить силу огня, зла и смерти.

Директор ничего не боялся и был спокоен. По мере того как опускалось пламя, все большая усталость охватывала его тело. И он понимал, как трудно ему будет сделать первый шаг, чтобы уйти. Но быть здесь вечно он не мог. Теперь уже пожарные сами справятся с пожаром. А завтра снова надо будет браться за простую, обыденную работу.

«Моя фабрика», — подумал он, но не как ее хозяин, а как человек, который говорит: «Моя болезнь, моя радость, моя боль».

Ежи Вавжак ЛИНИЯ

Я несу тебе пламя

и пепел моего огня.

Арагон

Глава первая

При виде большой прямоугольной таблицы с надписью: «Турист, тебя приветствует Злочевская земля!» — он снисходительно улыбнулся. Через несколько десятков метров его фотографическая память водителя отметила цветной герб в форме щита: красные зубчатые крепостные стены средневекового замка с открытыми настежь воротами, над которыми висела золотая корона с атакующими ее с обеих сторон двумя испуганными птицами.

Но размышления о рекламных способностях хозяев района сразу же улетучились, как только он вспомнил о цели поездки в Злочев.

«Какой я к черту турист!»

Он сильнее нажал на газ — ровный до сих пор асфальт начал понемногу подниматься, прицеливаясь стрелкой вектора в вершину холма.

«Никакой красочный проспект, никакие лакированные статейки разных доморощенных спецов от туризма не заманили бы меня в этот городишко. Стоит только сравнить: Белград, Загреб, Адриатическое побережье, по дороге Вена или Прага… Хорошую поездочку мне устроил шеф».

— У вас, товарищ Валицкий, есть машина, поезжайте, поговорите с людьми, кое-что проверите. Думаю, трех-четырех дней, ну, в крайнем случае, недели вам хватит, чтобы написать большую статью. Ну, знаете, та-акую…

«Вот именно, что не знаю», — хотел он тогда сказать главному редактору.

— Товарищ редактор, — сказал он все-таки с мягкой улыбкой, которая с успехом могла выражать как глубокое уважение к главному редактору, так и осторожное неодобрение того, что ему предлагают сделать, — я не специалист в области такого рода статей. Вероятно, вам знакома моя последняя книга и вы знаете, какие проблемы меня интересуют.

— Вы не понимаете меня, Валицкий, — прервал его главный. — Я имею в виду не какой-нибудь сделанный левой ногой неудобоваримый трактат. Там решается дело, понимаете, дело первого секретаря районного комитета партии. И не только. Это также касается и нас, редакции. Я уже больше не хочу выслушивать на бюро, что хоть мы и являемся органом воеводского комитета, а не поднимаем важных и актуальных вопросов. А сейчас мы, без сомнения, столкнулись именно с таким делом. И статью для нашей газеты должен написать тот, кто действительно умеет держать перо в руках, умеет писать и думать.

— А что за человек этот Горчин? — все-таки спросил он.

— Я, собственно говоря, его знаю давно, хотя встречались мы с ним не так уж часто. Тем более сейчас, последние два года, с тех пор, как он сидит в Злочеве. Раньше, когда он работал в отделе пропаганды нашего воеводского комитета, мы с ним кое-как ладили…

— Что значит «кое-как»? — бесцеремонно перебил Валицкий.

— Вы знаете, как бывает на работе. Ладить с ним было нелегко. На всех нас, работников прессы, радио, телевидения, и, видимо, на своих товарищей из отдела он производил впечатление человека заносчивого. Но бог мой! — Главный махнул рукой. — Кто из нас не имеет недостатков. Однако я считаю, что если все это не имело особого значения в воеводском комитете, где он был большим или меньшим винтиком огромного механизма, то там, в Злочеве, где он стал первым, у него могла просто закружиться голова. С его характером это вполне возможно. Хотя вообще-то, я думаю, что здесь мы имеем дело с подлым пасквилем. Однако мы не можем оставить его без внимания, делать вид, что такие вещи нас не касаются, и тем самым покрывать кого-то только потому, что у него в кармане такой же партийный билет, как у нас. Партийная совесть…

— Хорошо, — довольно резко прервал Валицкий, — беру это дело. Только предупреждаю, что я не ручаюсь за эффект.

— Кто может за это поручиться? — рассмеялся главный, а его большое красно-кирпичное лицо еще больше покраснело. Он с некоторым трудом вытащил свою широкую грузную фигуру из-за письменного стола. — Я думаю, что у вас все пойдет как следует.

— По крайней мере, мне так кажется. — Валицкий тоже встал и взял протянутую ладонь, невольно поморщившись от твердого, короткого, неожиданно сильного рукопожатия главного, который только с виду казался лишенной энергии горой мяса.

Продолжая ехать дальше, он восстанавливал в памяти события сегодняшнего утра. Посыльный из редакции должен был, наверное, много раз звонить в дверь, прежде чем его разбудил. Валицкий встал и, протирая опухшие глаза, подошел к двери с желанием как следует отругать незваного гостя.

— Чего надо? — рявкнул он. — А, это ты, Янек. Что случилось, дружище, если ты меня поднимаешь ночью?

— У меня для пана редактора письмо от главного. Он мне велел вас из-под земли достать, вот я с девяти здесь под дверями и караулю. Соседка мне сказала, что вы не выходили, ну я и начал ломиться, — оправдывался Янек, видя хмурое лицо Валицкого.

— Заходи, — Стефан отступил в глубь комнаты и из лежащего на столе бумажника высыпал мелкие монеты, — бери пять злотых и беги. — И он слегка подтолкнул мальчика в спину.

«Чего этот старикашка опять от меня хочет?» Валицкий сел на кровать и, широко зевая, разорвал конверт. По мере чтения сонливость проходила, как будто ему на голову начала падать размеренная, но все более холодная струя воды.

«Я разговаривал в воеводском комитете с секретарем по пропаганде об анонимках из Злочева, — писал главный своим старательным мелким почерком. — Они тоже кое-что получили, и таких бумажек у них значительно больше. Со вчерашнего дня там сидит шеф воеводского партийного контроля Юзаля. Ему должны позвонить, чтобы Вы могли свободно поговорить обо всем этом деле. Вы найдете его в гостинице, но спешить с разговором некуда. По-моему, лучше сначала самому разобраться в обстановке. Еще раз желаю вам успеха, ведь это Ваша первая серьезная работа для нашей газеты, — помните об этом».

Машина выехала на открытое пространство. Отсюда уже видны были первые строения Злочева: шпили костелов, несколько заводских труб, крыши, крытые красной черепицей или выделяющиеся черными прямоугольниками толя, бетонные ажурные ограды. Вся эта хаотичная застройка предместья не имела какого-либо порядка и симметрии, а улицы, как бы случайно сюда забредая, выходили прямо в поле.

С правой стороны из-за поворота выглянул тяжело посапывающий паровоз узкоколейки, тянущий два пассажирских вагона. Клубы густого черного дыма укладывались, как длинная грива, над этим миниатюрным поездом, случайно попавшим сюда из прошлого века.

«Экспресс „Ориент“, — сказал сам себе Валицкий громко и рассмеялся, — будто фильм смотришь. Честное слово, уж больно забавно начинается моя поездка».

Через минуту он уже въезжал на главную улицу городка. Движение в эту пору тут было довольно оживленным. Его раздражали ротозеи-возчики, прохожие, невнимательно, в любом месте переходящие улицу, полное отсутствие дисциплины и темпа, к которому он привык в большом городе. Поэтому Стефан ехал медленно и осторожно. Он упрямо искал центральную площадь и гостиницу вместо того, чтобы остановиться у тротуара и спросить, куда ехать, у первого же встречного. Вскоре он действительно заметил длинную цветную вывеску с надписью: «Ресторан при гостинице».

— Я послал телеграмму, моя фамилия — Валицкий, Стефан Валицкий из «Газеты работничей», — представился он администратору.

— Вам повезло. Иначе я должна была бы вас послать на частную квартиру.

— Что, у вас нет свободных номеров?

— Нечему удивляться. Мало ли здесь разных людей болтается по командировкам. Кроме того, у нас съезд районной кооперации. Наши заняли первое место в стране. Можно себе представить, что сегодня вечером будет в ресторане, — добавила она уже без всякой связи с его вопросом, давая выход своей жажде посплетничать.

— Хорошо же я попал, — жалобно вздохнул Валицкий.

— Пускай уж пан редактор не притворяется. Вы, наверное, и приехали для того, чтобы о них написать.

— Может быть, — усмехнулся он, — но начну я все-таки с гостиницы. Конечно, если мне здесь что-нибудь не понравится. — И он отошел, оставив женщину, которая с немым удивлением смотрела ему вслед. Однако на лестнице Валицкий остановился: — А пан Юзаля в каком номере живет?

— В тринадцатом, — ответила та, не заглядывая в толстую книгу.

— Ему повезло, — рассмеялся Валицкий.

«Видимо, товарищ Юзаля не такой уж суеверный, — думал он, поднимаясь по крутой деревянной лестнице, — интересно, какой он вообще».


«По правде говоря, — думал Юзаля, — не по душе мне это дело. Уверен, что Михал Горчин — хороший парень, полон благих намерений и верен партии. Горячая голова, это факт. Но ведь такие-то и нужны партии, а не холодные, расчетливые люди. Только таким, как Михал, в жизни труднее всего. И с такими, как он, тоже нелегко».

Юзаля осмотрел почти пустое в это время кафе. Пробежал взглядом по стене, выложенной каким-то голубым блестящим материалом, потом минуту всматривался в тихую жизнь за венецианским окном, прикрытым пожелтевшей занавеской. Под окном сидели, наклонившись друг к другу, две девушки, и о чем-то шептались. Еще какое-то время он наблюдал за мужчиной, склонившимся над внутренностями разобранной музыкальной машины, и снова вернулся к разложенной на столике газете. Однако ему не читалось.

Когда позавчера в его кабинет вошел заведующий секретариатом первого, он сразу почувствовал, что готовится какое-то дело, которым снова он, председатель воеводской комиссии партийного контроля, должен будет обязательно заняться.

— Что там опять, Владек? — спросил он заведующего.

— Первый хочет с вами разговаривать, товарищ председатель.

— Не знаешь о чем? Ну, не будь уж таким скромным и не делай вид, будто ты не знаешь, что происходит у нас в воеводском комитете, — улыбнулся Юзаля. — Ты бы мог позвонить, со мной нечего нянчиться.

— У него сидит какая-то баба, уже третий день к нему рвется. Я старику не завидую. Представьте себе, приехала прямо в воеводство насчет квартиры. И хочет разговаривать только с первым секретарем.

— А куда она должна была ехать, к господу богу? Если эти растяпы в районе не могут разобраться, то она вынуждена приезжать со своими делами сюда. Ты живешь с родителями в трех комнатах и не знаешь, что такое, когда нет крыши над головой. Но если бы те…

— Да бросьте вы, товарищ Юзаля, — прервал его заведующий с возмущением. — Что это вы ни с того ни с сего начинаете повышать мой политический уровень?

— Потому что ты молодой еще и глупый, хоть и магистр, — улыбнулся Юзаля. — Ну, товарищ Владек, только не дуться! — Он встал из-за письменного стола и дружески похлопал молодого человека по плечу.

— Пошли, пофлиртуем немножко с твоей симпатией в секретариате. Как там ее зовут? Зося, кажется?

— Какая там симпатия, — надул тот с презрением губы, — у меня других дел полно.

— Э, рассказывай. — Непонятно почему у Юзали поднялось настроение. — Нет более важного дела, чем любовь. Вот что самое главное. Я бы тебе кое-что мог рассказать но этому поводу. Да, братец, любовь. Политика — это работа, а жизнь, чтобы она имела смысл, состоит из двух вещей: из работы, понимаешь, такой честной работы, которая человеку дает настоящее удовлетворение, и любви. Если уж не к женщине, то к голубям, или почтовым маркам, или к футболу.

— Я где-то это читал, — пробурчал уже совсем насупившийся заведующий секретариатом. — Что вы сегодня на меня напали, товарищ председатель?

— Уж ты сразу — напали, — возразил Юзаля. — Однако ловко ты меня поддел. «Где-то читал». Ну ладно, видимо, не таким уж глупым человеком это написано! — Он засмеялся.

Еще какое-то время он дружески подтрунивал над заведующим секретариатом, но вскоре женщина в платке открыла дверь, без конца повторяя слова благодарности, и позволила Юзале войти в кабинет первого секретаря.

Секретарь не торопясь излагал суть дела. Юзаля сидел, глядя в окно, метрах в ста от которого сооружали четырнадцатиэтажное здание, и спокойно курил сигарету. На какой-то момент он оживился, когда секретарша принесла кофе.

— Что это ты меня с такими почестями принимаешь?

— Оставь, — у первого не было желания шутить, — беспокоит меня злочевское дело. Я знаком с Горчиным давно и знаю, что он честный человек. Но понимаешь, люди меняются, иногда к лучшему, другой раз к худшему. Я не подозрителен, но… — он развел руками, — все возможно.

— Я пошлю туда кого-нибудь из своих людей, ты дай мне все эти письма. О, вижу, их много собралось.

— Что-то в них есть, вызывающее тревогу. — Первый какое-то мгновение колебался, как если бы ему трудно было не только выразить смысл того, что он сказал, но даже уловить его в своем воображении. — Ты помнишь, как он туда поехал два года назад? Сколько было протестов из Злочева, как там его хотели съесть! Но это было другое. Он тогда был совершенно прав. Теперь все выглядит иначе. Я еще с ним по-настоящему не разговаривал. Всего несколько слов. Он был страшно смущен, а потом так неумело изображал удивление, что я его оставил в покое. Мне не хотелось говорить без конкретных фактов.

— Хорошо, мы проверим все обвинения.

— Нет, Стах, — улыбнулся первый, — я говорю о другом. Нужно, чтобы ты это сделал сам. Чтобы поехал на место, посидел там несколько дней и пришел бы ко мне сказать правду.

— Правду? — На какое-то мгновение Юзаля задумался, потом встал и подошел к окну. Его не стесняло красноречивое молчание секретаря, потому что они были друзьями уже двадцать лет. — Хорошо сказано, но какая она, эта злочевская правда?

— Правда одна, независимо от уровня, — сказал с легкой улыбкой секретарь, но взгляд у него был внимательный, как будто бы он держал наготове еще более неоспоримые аргументы, — так, во всяком случае, меня учили в школе.

— Я не знаю, хорошо ли ты делаешь, посылая туда именно меня. Мне страшно не хочется заниматься этим делом. Я, наверное, старею. — Он беспомощно развел руками. — Я уже старый человек, и ты должен меня послать на пенсию. На персональную.

Неожиданно глаза Юзали вспыхнули живой, почти юношеской улыбкой, которую секретарь сразу же заметил и радостно хлопнул его по плечу:

— Мы еще с тобой много лет повоюем, старичок. А если я еще раз услышу такой разговор, то вызову тебя на бюро и мы тебе всыплем по первое число.

— Так или иначе, а я иногда чувствую себя порядочно измотанным, — добавил уже серьезно Юзаля.

— Вот поэтому такой выезд в район тебе только поможет. Возьми мою «Волгу», она мне будет не нужна, потому что я завтра весь день должен сидеть над бумагами.

— И всегда-то тебе удается меня переубедить. — Юзаля протянул руку. — Спасибо за кофе. Доложу, как только у меня все будет написано черным по белому.

А когда он уже стоял в дверях, секретарь добавил, на этот раз без всякой иронии:

— Пускай уж будет по-твоему, я хочу знать эту злочевскую правду.

— Хорошо, — усмехнулся Юзаля, — ты ее узнаешь.

Сейчас председатель комиссии партийного контроля не был уверен в том, что все пойдет легко и просто. Именно сейчас, пока он еще палец о палец не ударил в этом деле. Утром Юзаля зашел в районный комитет, но Горчин еще до девяти часов уехал в поле. «Проверить, как идет подготовка инвентаря к уборочной кампании» — так ему сказала машинистка в секретариате. Он отказался от чая, которым его хотели угостить, и, предупредив, что зайдет после обеда, решил прогуляться по городу. И Юзаля только сейчас, прогуливаясь по улицам этого городка, как случайный турист, осматривающий старые дома, костелы, витрины магазинов, овощные рынки, немного замедленное уличное движение, отдал себе отчет в том, что первый секретарь снова оказался прав. Его, уже немного засидевшегося в своем удобном кресле, он бросил в район, вводя с самого начала в новое дело, в новую работу, и в то же время первый был уверен, что дело Горчина отдано в самые верные руки.

Официантка принесла наконец кофе. Юзаля выпил глоток, кофе был горячий, ничего хорошего больше сказать о нем было нельзя. Он закурил сигарету, которую вытащил из смятой в кармане пачки. Эти сигареты он курил только с некоторых пор, крепкие, дерущие горло, но напоминающие ему старый, приятный, пробирающий до нутра запах крупно нарезанной махорки.

Приближался полдень. Понемногу в кафе становилось все больше посетителей. В основном сюда входили женщины среднего возраста, возвращающиеся из магазинов, нагруженные сумками и нейлоновыми сетками, плохо накрашенные и слишком громко разговаривающие. Несколько явно скучающих парней с битловскими гривами пили газированную воду. В углу под окном присела испуганная пожилая женщина в платке, которая, видимо, случайно попала сюда из села.

— У вас есть здесь телефон? — спросил Юзаля проходившую мимо официантку.

— Да, у буфета. Вы можете позвонить.

Юзаля еще минуту колебался. Ему сиделось хорошо, спокойно, но в то же время его охватывало характерное нетерпение, какое он всегда испытывал перед новым заданием, заданием, которое ему было известно только в общих чертах и могло принести целый ряд неожиданностей, утвердить или поколебать его веру в этих людей, которые здесь, в районе, проводят большую работу, во всяком случае, так об этом говорят цифры и отчеты.

Именно такое нетерпение и заставило Юзалю прервать короткий отдых у столика кафе и пройти те несколько шагов в сторону буфета, откуда можно было позвонить Цендровскому. Он не хотел идти к председателю районного совета из-за простого, как ему казалось, приличия. Ведь Горчин был здесь первым, и, прежде чем начать ездить по Злочевскому району, Юзаля должен был сначала встретиться с ним. Староста Цендровский, как в мыслях по-прежнему называл его Юзаля, был все-таки его давним, добрым знакомым, а такая вот «случайная» встреча в кафе, такая, как будто ни о чем, беседа могла бы ему уже дать если не первый след, то во всяком случае какое-то общее понимание отношений, той атмосферы, которая создалась в руководстве района после прихода Горчина.

«Не буду же я здесь сидеть над чашкой кофе, как какой-нибудь пенсионер, — убеждал самого себя Юзаля. — Нужно начать присматриваться, чем дело пахнет», — добавил он, уже немного злясь на себя за такое копание в мелочах.

Председатель Цендровский обрадовался, что Юзаля наконец приехал к ним в Злочев, но немного смутился, когда тот в конце разговора предложил:

— Я сижу в вашей «Мальве». Спокойно здесь и опрятно, — похвалил он, — приходите, вот за кофе и повспоминаем старые времена.

— С большим удовольствием, — ответил сердечно председатель, — но не лучше ли встретиться у меня? Я сейчас пошлю за вами машину.

— Все-таки я предпочел бы здесь, — упорствовал Юзаля, терпеливо выслушивая настойчивые приглашения до тех пор, пока наконец Цендровский не уступил.

— В случае чего все свалю на вас, товарищ Юзаля, — добавил он как бы в шутку.

«А что может быть? — рассмеялся уже про себя Юзаля, повесив трубку. — Что за люди! Если уж ему пришлось представлять народную власть, то он считает неудобным зайти в кафе. Сразу же беспокоится, что бы сказали по этому поводу избиратели, налогоплательщики или, наконец, товарищи из бюро райкома. Да, наверное, из бюро, — начал догадываться он. — Может быть, тот же Горчин, который, кажется, является апостолом воздержания».

Под окном кафе остановилась серая «Варшава». Из нее вышел пожилой, сильно поседевший мужчина в темно-синем костюме. Входя на три каменные ступеньки, ведущие к входной двери, он машинально поправил галстук.

— Привет, староста, — Юзаля протянул ему руку и почти встал с места, — уж слишком мы все любим сидеть за письменным столом. Так не сердитесь, что я хотел вас немножко расшевелить.

— Здравствуйте. Вы к нам надолго? — спросил Цендровский, сразу усаживаясь в не очень удобное креслице, оплетенное цветным пластиком.

— Из того, что я посиживаю в кафе, можно бы сделать такой вывод. Но, к сожалению, нет. Просто я не застал Горчина и пошел немного прогуляться по городу… Что у вас слышно нового?

— Это самый трудный вопрос, товарищ Юзаля, — непринужденно улыбнулся Цендровский, — если бы я был здесь бургомистром, то сказал бы, что вы все уже видели по дороге. Но в моем положении председателя районного совета я должен был бы вас пригласить посмотреть весь район.

— Вы знаете, нужно будет поехать. Только сегодня уж очень жарко.

— Вот именно, — Цендровский снова поправил галстук, который слишком сильно сжимал его выступающий кадык, — возьму-ка я какую-нибудь газированную воду вместо кофе. Сердце. — Он постучал себя в грудь.

— О, это нормальное дело у ответственных работников, — сказал невозмутимо Юзаля. — Тут нечего волноваться, у каждого из нас свой черед. Лучше об этом не думать.

— Я уже о нем не думаю, я его чувствую, вот здесь, честное слово.

Они заказали бутылку минеральной воды.

Разговор шел нелегко. Юзаля видел, что у Цендровского все время напряжено внимание, что он не может полностью погрузиться в старые воспоминания. Староста все время был начеку, как бы в ожидании того самого главного вопроса, который он, председатель комиссии партийного контроля, должен был ему задать.

Становилось невыносимо жарко, кафе наполнялось людьми. Цендровский беспокойно вертелся на своем месте. Юзаля, чтобы уж больше его не мучить, предложил прогуляться в сторону гостиницы.

— Как вам работается с Горчиным? — спросил он наконец как бы невзначай.

— Крутой он, — сказал неожиданно быстро Цендровский, но тут же пожалел, что у него вырвался такой однозначный ответ. — Я хотел сказать, что он здесь вовсю взялся за работу, а результаты вы, товарищи из воеводства, видимо, сами лучше всего можете оценить. — И Цендровский начал перечислять все первые места, какие район занял в различных кампаниях.

«Ах ты вьюн, — Юзаля не сердился, такая изворотливость его больше смешила, чем отталкивала от этого человека, — хочешь выкрутиться, тебе осталось несколько годочков до пенсии, и ты не хочешь усложнять себе жизнь. Или не знаешь, кто из вас прав, и порядочность заставляет тебя молчать».

— Крутой, — он все-таки подхватил вырвавшееся первым слово, — это, наверное, хорошо, а? Только все зависит от того, против кого направлена его крутость, против каких людей и в чьих интересах.

— В интересах партии, товарищ Юзаля, — возмутился председатель или сделал вид, что он возмущен. — Ясное дело. Ведь не сомневаетесь же вы в этом?

— Знаете, товарищ Цендровский, только кажется, что все так просто. Интересы партии тоже можно понимать по-разному.

— Эдак любое дело можно дискредитировать, — ответил после короткого раздумья Цендровский.

— Вот именно. И поэтому нужно особенно тщательно к нему приглядываться. Изнутри… Но что это я начал вдруг теоретизировать. Вот уже гостиница… Мне приятно было вспомнить старые времена, староста. Спасибо, что проводили.

— Я тоже немного размял кости и оторвался от своих бумаг. Думаю, что мы еще выберемся с вами в деревню. На кислое молоко, — рассмеялся он с явным облегчением.

— Без сомнения. — Юзаля потряс его руку. — Я здесь в Злочеве покручусь несколько дней. Зайду к вам или позвоню. А этой «Мальвы», или как ее там, уж очень-то не избегайте. Совсем неплохое кафе, наш Н. не постыдился бы такого.

— Если бы было время, — вздохнул председатель, — а тут одна работа другую подгоняет. Замкнутый круг.

— Это правда, — поддакнул примирительно Юзаля, видя, что Цендровский до конца не хочет выйти из взятой на себя роли.

Вход в гостиницу был рядом. Он с удовольствием вошел, потому что на улице было невыносимо жарко.

— Вам звонили, — сказала дежурная, — просили, чтобы вы соединились с номером… — она проверила запись на полях лежащей рядом газеты, — девятьсот девяносто.

— Спасибо. — Председатель снял трубку телефона. — Говорит Юзаля, — представился он, когда женский голос, опередив его, сказал: «Слушаю, районный комитет». — Товарищ Горчин уже вернулся?

— Нет, еще не вернулся, но был разговор по ВЧ с воеводским комитетом. Я должна вам передать, товарищ Юзаля, что к вам явится редактор Валицкий из газеты и чтобы вы ему помогли. Вот это меня и просили вам сказать.

— Кто, кто? — удивился Юзаля.

— Редактор Валицкий из «Газеты работничей», — терпеливо повторила она.

— А чем я ему могу помочь?

— Сказали только, чтобы помочь. Так у меня записано.

— Ну хорошо. Спасибо. Скажите, товарищ, секретарю Горчину, когда он вернется, что я буду у него завтра около девяти.

Он медленно поднимался на свой этаж, помахивая ключом, прикрепленным к большой деревянной груше, ставшей скользкой от частого перехода из рук в руки.

«Что они там в воеводском комитете думают? Черт знает. Мне своих забот хватает, а тут еще голову морочат с каким-то журналистом. В чем ему помочь? Если бы ему нужны были какие-нибудь материалы, то он пришел бы ко мне в комитет».

Юзаля толкнул дверь и пообещал себе, что вздремнет и не будет думать о том, что и так должно случиться.


Катажина украдкой посматривала на отца, сразу же отводя глаза, когда тот поднимал голову над тарелкой. Она прекрасно знала, что с ним происходит, какие слова он подавляет в себе изо всех сил, чтобы не допустить проявления гнева или старческого раздражения. Катажина, как никогда раньше, была уверена, не допускала ни тени сомнения в том, что в конце концов права будет она. Именно так она и сказала матери во время их короткого разговора до обеда, пока доктор Буковский принимал последнего пациента в своем кабинете.

— Отец узнал, с кем ты была на море, — сообщила Буковская дочери почти шепотом, хотя кроме них в комнате никого не было.

— Как это — с кем? — Катажина пробовала еще какое-то время делать вид, что она удивлена. — О чем ты говоришь?

— Хоть бы уж не лгала собственной матери. — Ее бледные губы сжались в плаксивую гримасу, а белые подвижные пальцы нервно мяли платок. Она выглядела жалко в своем материнском бессилии, и Катажина уже хотела в естественном порыве прижать ее к себе, взять морщинистое лицо матери в свои ладони, но ее удержала от этого глухая бессильная злость, не позволяющая ей примириться с матерью.

— Успокойся, мама. Почему вы с отцом все еще считаете меня ребенком?

«Как это могло случиться? — думала она уже холодно, не слушая аргументов матери. — Мы забрались в такое глухое место, и, несмотря на все предосторожности, нас кто-то увидел. Нет, ничто не спрячется от бдительных взглядов наших любимых ближних».

Для пани Буковской сегодняшнее известие не было первым, однако то, о чем ей сказал сейчас муж, не оставляло уже никакой надежды на благополучный исход. Поэтому она оправдывала гнев мужа, хотя раньше боялась осудить дочь, все время колебалась, принимая за истину даже то, что злочевская сплетня сразу же принесла в их дом. Буковская вспомнила, как она гордилась красотой дочери, ее успехами, умом, дипломами, которые Катажина приносила домой, пятерками в зачетных книжках. И самое главное, непоколебимую уверенность в том, что ее дочь найдет свое, созданное в мечтах матери, место в жизни.

Доктор Буковский задавал себе другие вопросы. Несмотря на волнение, он старался обдумать создавшееся положение спокойно, без гнева. Единственно, что ему мешало, — не ослабевающее ни на минуту мучительное сознание того, что, собственно говоря, ничего в данной ситуации от него не зависит. А ведь налицо вопиющая несправедливость, потому что каждому ясно, что это дело не только дочери. Никто другой, а именно он, доктор Ян Буковский, всю жизнь провел в этом городе, годами строил не только этот дом и семейное счастье, но то, что для врача является самым важным, — свое положение в обществе, авторитет и доверие. А теперь Катажина хочет все разрушить одним безрассудным шагом, выставить его на посмешище перед людьми.

«Есть только один выход, — думал доктор, — уговорить ее уехать. Я сделаю все, чтобы она вернулась в Н. Я ее отец, и кто должен ее защищать, даже перед ней самой, если не я?»

— Это правда, Кася? — спросил он напрямик неожиданно для самого себя. Его голос был спокоен, в нем звучала только нота отцовской заботы, ничего больше, никакого гнева и ожесточения.

Катажина тоже была захвачена врасплох его прямолинейностью. Она удивленно подняла глаза:

— О чем ты говоришь?

— Ты была в Ярославце с Горчиным?

Мать не отрывала взгляда от ее губ, как будто ответ действительно что-нибудь значил, как будто подтверждение этой неприятной правды могло принести им какое-то облегчение и утешение.

«Почему они ничего не понимают, почему им достаточно только повода для того, чтобы осудить или захлебнуться от одобрения. Если бы в один прекрасный день я сказала им, что выхожу замуж за какого-нибудь инженера, юриста, врача, особенно врача, они схватили бы меня в объятия, а в их глазах были бы слезы счастья. И уж, конечно, никто бы не спросил меня, люблю ли я его, счастлива ли я. А связь с таким человеком, как Михал, их ужасает, и в этом они видят только мое и свое несчастье. Господи, как им все объяснить?..»

— Да, была, — ответила она.

— Все-таки была, — Буковский опустил глаза на свои сжатые на белой скатерти пальцы, — и что ты намереваешься делать дальше?

— Не знаю, — пожала она плечами.

— Ты не считаешь, что стоит подумать о будущем? — Доктор невольно, несмотря на данное себе обещание, повысил голос.

— Я говорю искренне. — Катажина не чувствовала в себе сил бороться с ними, попытаться хотя бы что-то им объяснить. — Это единственный ответ, который я вам могу дать сейчас… Чтобы не фантазировать, не обманывать ни вас, ни себя.

— Мы не хотим тебя осуждать, дорогое дитя, — Буковский возвратился к прежней роли, — но обо всем ли ты подумала? О его семье, ребенке, о других людях, хотя бы о нас самих? Уверена ли ты, что правильно поступаешь?

— Нет, — в конце концов он заставил ее запротестовать, — у меня ни на грош нет уверенности. Я даже до конца не уверена в его чувствах… Знаю только, что вы меня не поймете.

— Ты нас тоже не хочешь понять, Кася, — сказала мать.

— Может быть, и не хочу.

— Ты говоришь, как обиженная девочка, а не взрослая женщина. — Доктор снова взял инициативу в свои руки. — Мы хотим только твоего счастья.

— А какое оно? — вспыхнула Катажина. — Может быть, у тебя есть рецепт на него?

Воцарилось долгое, тяжелое молчание. Однако никто не встал из-за стола. Они продолжали сидеть, избегая смотреть друг другу в глаза. Наконец мать поднялась первая.

— Принесу кофе, — сказала она тихо.

— Я получил письмо от профессора Долецкого. Он снова возвращается к своему предложению. Я ценю его дружбу и верю этому человеку. Поезжай, Кася, к нему. Тебе повезло, ведь сотни молодых врачей даже не могут мечтать о клинике, о таком опекуне… Не лети, как бабочка на огонь, подумай, проверь свои и его чувства. Своим решением ты ничего не зачеркиваешь, не сжигаешь за собой мосты… Когда ты училась, мы всегда с матерью думали, что ты вернешься и будешь с нами, но в данной ситуации лучше было бы… Ну, это была бы хоть какая-то попытка найти выход из сложившегося положения.

— Я не воспользуюсь твоим предложением, отец. Не потому, что не признаю протекции. Действительно, ведь иначе мне туда не попасть. А просто потому, что я хочу быть здесь, по доброй воле, хочу быть уверенной в том, что действительно нужно зарыться в такой дыре, как Злочев, жить здесь и лечить людей, работать в таких условиях, как тысячи моих коллег. Это, наверно, тоже чего-нибудь да стоит.

— Будь благоразумной, девочка.

Буковская принесла на подносе кофе. Она поставила чашки на стол, пододвинула Катажине сахарницу.

— Она считает его героем. — Доктор впервые за весь день улыбнулся. Однако улыбка его была горькой и саркастической. — У нас в ее возрасте тоже были свои герои. Как я ей могу объяснить, что человек, беспощадный в достижении своей цели, раньше или позже становится беспощадным к своим близким… Зачем эти слезы, мать, на нее они не произведут впечатления. Мы должны наконец себе прямо сказать, что у нас такая дочь, какой мы ее воспитали. Ребенок, на которого мы возлагали все наши надежды… — Доктор Буковский тяжело поднялся со своего стула. Выходя из-за стола, он не смотрел ни на жену, ни на дочь. Он шел тихо, волоча ноги, как совсем старый человек.

— Иди, скажи, что это неправда. — Мать, задыхаясь от слез, наклонилась над Катажиной. — Иди, дитя мое, ведь это не так!


Он вежливо постучал в дверь. Раз, другой. Но так как по-прежнему никто не отвечал, он толкнул ее и вошел в комнату, погруженную в полумрак. Ночник на столике освещал только кусок пола и часть кровати, на которой на правом боку, немного съежившись, спал пожилой мужчина в сдвинутых на конец носа очках, с открытой книгой, лежащей почти на краю кровати.

Валицкий мгновение колебался, потом подошел к кровати и легонько потряс спящего. Юзаля только пробормотал что-то сквозь сон и еще больше съежился. Пряди седых волос упали на его широкий, выпуклый лоб. Он дышал неровно, с трудом. «Старый, усталый человек», — подумал Валицкий, потом осторожно поднял книгу и, перевернув несколько страниц, прочитал название: «Танки идут вперед». При виде символа серии — головы тигра, из мультипликационных детских фильмов Диснея[4], — он скривился.

Валицкий снова коснулся его плеча. На этот раз мужчина неожиданно быстро открыл глаза, как будто только и ждал какого-нибудь сигнала.

— Вы пан… вы товарищ Юзаля? — исправил свою ошибку Валицкий.

— Да, — ответил тот, энергично усаживаясь на кровати, — я немного вздремнул. А вы как сюда попали?

— Обыкновенно, дверь была открыта.

— Хорошенькое дело, — сказал он. — Я Юзаля. В чем дело?

— Моя фамилия Валицкий, из «Газеты работничей». Главный велел мне с вами связаться, вроде бы он так договорился в воеводском комитете.

— Да, кажется, что-то такое было. — Юзаля вспомнил телефонный разговор. — Только я, ей-богу, не знаю, о чем он договорился. Честное слово, — он внимательно посмотрел на Валицкого, — что вы, собственно говоря, от меня хотите?..

— Я приехал написать статью о районе, такую, знаете, большую вещь, об отношениях между людьми. Ну, вообще…

— По-прежнему понятия не имею, какая во всем этом моя роль.

— У нас есть анонимки на Горчина, и не только, — выпалил наконец Валицкий, уже немного нервничая, — есть несколько жалоб, и, кстати сказать, весьма конкретных. Я хочу их здесь, на месте, проверить, и, может быть, что-нибудь удастся написать.

— Ах вот оно что, товарищ! Теперь я понимаю. — Юзаля немного помолчал. — Но что вам до всего этого? Дело Горчина взяла в свои руки контрольная комиссия, то есть я. Как только мы его закончим, хотя, кто знает, будет ли вообще какое-нибудь дело, ведь здесь может быть сколько угодно вранья и клеветы, вот тогда, может быть… может быть, мы с вами могли бы поговорить на эту тему. Но и это совсем необязательно… Ну, кому была бы нужна такая статья, кому бы она помогла?

— Неправда, читатели, люди…

— Что люди! На то и существует комиссия, чтобы следить за законностью, искоренять все проявления зла. И никому, наверное, не доставит удовольствия публичное копание в грязном белье. Вырезать больное место, вычистить, устранить зло — это и есть самая главная забота о людях. И о читателях вашей газеты тоже.

— Нашей газеты, товарищ. Ведь мы орган воеводского комитета, — злился все больше Валицкий, не предвидевший такого оборота дела. Он не рассчитывал на то, что председатель примет его с распростертыми объятиями, но такой встречи не ожидал. — Мой главный договорился обо всем с секретарем по пропаганде воеводского комитета.

— Ну и что, если и договорился, — рассмеялся немного развеселившийся от его запальчивости Юзаля. — Но со мной-то он не договаривался, дорогой. А я иначе смотрю на такие вещи.

— Значит, вы мне не поможете?

— Скорее всего — нет.

— Жаль. В таком случае спокойной ночи. Извините, что помешал. — И Валицкий пошел к двери.

— Товарищ, — задержал его еще на мгновение Юзаля, — вы член партии?

— Да. И не со вчерашнего дня.

— Ну а таких простых вещей не понимаете, — покрутил он головой. — Эх вы, молодежь, сумасброды.

— Мне очень жаль, но у нас разные взгляды на «эти вещи».

— И что вы собираетесь делать?

— Как что? Мне дали задание, я его выполню. Нормальное дело. Я ведь сюда не отдыхать приехал.

— Ну так успеха вам, — сказал Юзаля.

Валицкий сбежал по лестнице в холл и вышел на улицу. Еще не было поздно, но город уже опустел. Характерная черта маленьких провинциальных городков: вечерами улицы пусты, мертвы, их не оживляют ни лампы дневного света, ни освещенные витрины магазинов. Валицкий шел быстро, сильно затягиваясь дымом сигареты. Его душила злость на этого чертовски уверенного в себе старика. Дело было не в том, что Юзаля сорвал ему все планы, что пошли насмарку надежды легко добраться до тех людей, которые писали эти документы, ну и, наконец, обыкновенная помощь, какой-нибудь совет, которым тот, опытный работник, мог бы его поддержать. Больше всего его взволновала, как ему казалось, странная точка зрения старика на то, что дело не может стать достоянием общественности, что местом для него могут быть только тихие кабинетывоеводского комитета и контрольной комиссии, длинные стеллажи архива с кипами документов, а не страницы газеты, даже партийной.

Валицкий, почувствовав голод, повернул обратно и ускорил шаги. Посмотрел на часы — до закрытия ресторана в гостинице оставалось еще минут тридцать.

Стефан невольно заметил, что он уже не думает о Юзале с неприязнью, его упрямство, несмотря на то что оно еще казалось ему бессмысленным и непонятным, стало, как ни странно, казаться ему симпатичным. Оно свидетельствовало о том, что Юзаля что-то из себя представляет, что это человек с характером, которого даже недвусмысленные намеки на то, что главный редактор все согласовал, не смогли ни на йоту поколебать в собственной правоте.

«Посмотрим, чья возьмет, — грозился Валицкий, — не думай, что ты напал на мальчика, который выразит сожаление по поводу такого оборота дела и свернет манатки». Он рассмеялся и с размаху открыл дверь в ресторан.

Здесь было два зала: один сразу у гардероба, в это время пустой, во второй можно было пройти по небольшому коридору и спуститься по ступенькам вниз. Он вошел в первый зал. Недалеко от входа, спиной к нему, сидел Юзаля и ковырял вилкой в салате. Он не заметил Валицкого. Стефан минуту раздумывал, не войти ли ему в соседнее помещение, но махнул рукой и подошел к столику.

— А, это вы, товарищ редактор, — улыбнулся Юзаля, — садитесь. Тоже хотите поужинать?

— Да, решил зайти. Что же вы так, только салат? Давайте возьмем по рюмочке, лучше спаться будет.

— Можно, почему же нет.

— Вот и прекрасно. — Валицкий с готовностью встал со своего места. — Пойду поищу официантку. Иначе мы можем просидеть здесь до утра.

— Только не слишком, редактор. Завтра нас ждет работа.

— Как это — нас?

— Ну, вас и меня.

— Не знаю, почему вас так трудно убедить, что это дело и нашей газеты.

— Почему трудно? Собственно говоря, вы ведь совсем и не пробовали. Только законченного осла нельзя заставить поверить в справедливое дело… Давайте выпьем за фиаско нашей миссии.

— Почему, товарищ председатель?

— Потому что я знаю Михала Горчина. И уверен, что он ничего не сделал такого, за что его нужно было бы бить.

— Я хотел бы иметь такого прокурора, как вы, если бы мне пришлось предстать перед судом.

— Вы меня не понимаете. Во-первых, я никакой не прокурор, во-вторых, Горчин такой же мой друг, как и ваш. Я говорю только, что я знаю его. Но если с ним будет что-нибудь не так, я первый ударю. И сильно.

— Интересно, почему же вы все-таки изменили свое мнение?

— Нет, я не изменил. Но вам помогу. Вам такого рода опыт пригодится, товарищ.

— Только из-за этого? — спросил разочарованный Валицкий.

— Ну, скажем, из-за ваших прекрасных глаз, — невозмутимо улыбнулся Юзаля и сам налил рюмки.


«День обещает быть хорошим, — подумал Михал Горчин, — наконец можно будет поехать в Заречье».

Перед выездом он еще на минуту вернулся в райком. В зеленых картонных папках лежали разрезанные конверты, вся, как обычно, богатая порция корреспонденции, которую следовало хотя бы бегло просмотреть. Он быстро пробежал глазами по заголовкам писем, разделяя их между «ведомствами» секретарей.

Читая телефонограмму из воеводского комитета, Горчин только улыбнулся: речь шла об определении величины убытков, вызванных прошедшей два дня назад грозой. Улыбнулся потому, что уже со вчерашнего дня назначенные для этого дела люди из районного совета и активисты сельскохозяйственного отдела райкома объезжали села.

С треском сложил папку, закрыл ящики письменного стола, по привычке сдул остатки пепла с его стеклянной поверхности и прошел в секретариат.

— Сегодня меня не будет, — сказал он машинистке, худенькой черноволосой девушке, которая внимательно смотрела на него из-за пишущей машинки. — Посетителей направьте к оргсекретарю.

— Понимаю, — кивнула она головой, — скажу, чтобы пришли завтра. Вы завтра будете?

— Да. — Горчин пожал плечами. Ему стало весело. Все-таки она была права: он лучше всего знал об этом. Если бы действительно было какое-нибудь важное дело, то и так оно неизбежно должно было к нему вернуться, пройти через его руки, правда через посредников, что было только ненужной тратой времени. Но за это он должен был уже винить самого себя, потому что всех их здесь, в райкоме, он приучил к такому стилю работы, а теперь ему казалось, что слишком поздно что-то менять в созданной им системе.

Голубая «Варшава» уже стояла у входа. Он открыл дверь и, сильно горбясь, сел за руль. Путевой лист лежал на своем месте, выписанный на его имя. Горчин вписал маршрут и время выезда.

Машина резко рванула с места. «Варшава» была новая, хорошо обкатанная. Ему пришлось еще раз притормозить под желтым треугольным знаком, и вот он уже мчится по асфальтированному шоссе, бегущему в сторону Руды. Стрелка спидометра колебалась между восьмьюдесятью и сотней, а на длинном прямом въезде в Рудницкий лес она отчаянно задрожала, дойдя до конца шкалы, словно ее загнали в безвыходное положение.

«Это единственное, что я умею делать хорошо, — подумал он, немного отпуская педаль газа. — Может, я не умею как следует работать, может, не умею жить и любить, как другие, но в умении вести машину мне никто не откажет. Даже Болек с завистью смотрит, этот старый лихач, который в армии возил генерала… Несерьезный я человек, — спохватился он, — тоже нашел чему радоваться. Вот врежусь в дерево, будет тогда история».

Осторожно, не превышая скорости пятьдесят — шестьдесят километров, он оставил за собой Осины, за которыми была видна Руда. Горчин проехал мимо первых домов, мимо здания лицея с площадкой из красной глины для игры в волейбол, затем проскочил небольшую улочку, мостик на почти невидимой из машины речушке, напоминающей городскую сточную канаву, и вот он уже на квадратной центральной площади городка. Он остановился у газетного киоска, вспомнив, что кончаются сигареты. Через мутные стекла Горчин рассматривал запыленные, засиженные мухами книги с выгоревшими обложками. Рядом с ними, тесно сложенные, закрывая друг друга, лежали старые специализированные периодические издания — свежей прессы не было и следа.

— Что, газет еще не привозили? — спросил он киоскера, мужчину со старческим, обросшим сивой щетиной лицом.

— Люди уже разобрали, пан секретарь.

— Вы меня знаете? — удивился Горчин.

— Я был на вашем докладе, когда вы вернулись из Советского Союза, — ответил тот, глядя на него через очки в тонкой серебряной оправе.

— Ну, тогда, может быть, по старому знакомству вы мне дадите две пачки «Грюнвальдов»?

— Почему же не дать, — ответил тот с достоинством и в то же время с каким-то веселым блеском в глазах. — Я их получаю немного, но для такого гостя найдется.

«Хитрый старикан, — подумал Горчин, — сидит себе под стеклянным колпаком посреди площади и все замечает, видит, что вокруг делается. Что нужно и что не нужно».

— Спасибо, — сказал он громко.

— Секретарь Беренда у себя, — долетело сзади.

— Откуда вы знаете? — Горчин недовольно повернулся.

— Я не видел, чтобы он куда-нибудь выходил.

Горчин только покачал головой и двинулся в сторону углового здания с балконом, где помещался, а точнее, занимал две большие комнаты городской комитет партии в Руде.

«И действительно, он обо всем должен знать. Не завидую я Павлу. Не успеет он вылезти из своей дыры, а все уже видят, что и как. Хорошо, что этот парень с головой на плечах. Если бы у меня таких было побольше, — вздохнул он, — но так или иначе, я должен буду его отсюда забрать. На этот раз в городском совете я все-таки наведу порядок. А если Цендровский будет вмешиваться, то и он свое получит. А то всегда сидел тихо, как мышь под метлой, а сейчас вдруг начал корчить из себя великого адвоката».

Горчин вошел в темный холодный вестибюль. По деревянной крутой лестнице, скрипящей под ногами, он попал на второй этаж. Беренда действительно был на месте. Он как раз стоял на балконе, но дверь в зал была открыта, и поэтому он услышал, как вошел Горчин. Беренда обернулся и, делая вид, что он удивлен, подошел к Горчину с протянутой рукой.

— Давно секретарь у нас не был, рады вас видеть.

— Давно, давно, — поддакнул Горчин, крепко сжав его узкую, сухую ладонь, так что Беренда сморщился от этого пожатия. Он был небольшого роста, худой, с бледным лицом и, несмотря на молодость, с сильно пробивающейся сединой в волосах. — Ездят туда, товарищ, где плохо. А у тебя, слава богу, пока ничего.

— Слава не богу, а, скорее, городскому комитету.

— И тебе!

Оба засмеялись.

— Из скромности не буду возражать. Ну, пойдемте, товарищ секретарь, чего-нибудь выпьем.

Они прошли в квартиру Беренды.

— У меня есть кислое молоко. Жена поехала с детьми к родителям, в Шинкелев. Сам здесь хозяйничаю.

— Я тоже соломенный вдовец уже вторую неделю. Но справляюсь. Кто знает, может быть, еще и лучше.

«Как же я научился врать. — И при одной этой мысли Горчин покраснел, хотя румянец не был виден на его бронзовом от загара лице. — Слышал ли он что-нибудь? Невозможно, чтобы нам все так долго сходило с рук. Мы сумасшедшие, ну ладно еще Катажина, ведь она отдала мне все, ни о чем не спрашивая и ни на что не рассчитывая, но я-то, старый конь, которому всегда казалось, что умнее его нет… Если бы он что-то знал, то уже проговорился бы. Ведь это один из немногих людей, которые за меня стоят стеной. И осмеливается говорить неприятные вещи».

Они молча пили холодное молоко.

— Наш «Замех» снова впереди, — начал Беренда.

— Что значит снова? Не снова, а наконец-то! Наконец-то этот парень вытащил завод из чертова болота. Я хотел бы, чтобы он был рядом со мной, — добавил через минуту Горчин. — Так же, как ты.

— Как это я?

— Венцковской уже конец, аминь. Вчера у меня был прокурор, ее вот-вот посадят. Все-таки она была замешана в торговле квартирами. У нас есть доказательства. Теперь пусть себе брыкается во все стороны. Ты будешь председателем. Ведь ты заслужил… И я там наконец хочу иметь кого-то, на кого можно положиться.

— Я всегда был партийным работником, но не думал, что мне придется стать чиновником.

— Не болтай, — резко прервал его Горчин, — с таким делом не шутят. В четверг на бюро мы тебя утвердим. Цендровский получил указания, чтобы твое назначение заранее согласовать с воеводским советом.

— А если не утвердят?

Горчин только рассмеялся.

— Это будет мое предложение, Павел, — сказал он снисходительно. — Подумай только о том, чтобы на твое место найти хорошего человека.

— Меня там не примут с распростертыми объятиями, — сказал Беренда, как бы не слушая последних рассуждений секретаря, — ведь они меня все знают. Я для них всегда буду мужичком из Шинкелева.

— Ты будешь председателем президиума городского совета, понимаешь? Как ты их убедишь, это твое дело, а в случае чего и я тебе помогу. Меня здесь тоже не встречали с цветами да на ковровой дорожке.

— Ну так вас до сих пор и не любят. Извините меня за откровенность, — сказал серьезно Беренда.

Горчин поднялся со своего места и, играя фаянсовой кружкой, сказал, не глядя на Беренду:

— Кто знает, Павел, может быть, они и правы, что не любят… Да, да. — Михал посмотрел ему прямо в глаза, но его улыбка была тусклой и неубедительной. Он протянул руку: — Ну, надо ехать, встретимся в четверг в два часа. Инвентарь к уборочной готов?

— Так точно.

— Ты сам все проверил?

— Я был во всех сельскохозяйственных кружках[5]. Они думают уже об обмолоте. Да еще нужно будет купить четыре молотилки. Предложения уже внесены.

— Вот это я понимаю! Ну ладно, не буду болтаться по твоей территории, еду прямо в Заречье. Они сидят далеко от бога и людей и думают, что им все можно. Я получил вчера донесение, что там снова обнаружили самогонный аппарат.

— Вот черти, — только покачал головой Беренда. — У меня таких штучек не бывает.

Горчин махнул уже рукой и пошел к выходу.

Он не сел сразу в машину. Еще некоторое время Михал любовался видом поставленных в форме правильного четырехугольника домов, покрашенных в прошлом году в веселые пастельные тона, на секунду у него появилось желание присесть на одной из лавок посреди сквера, в тени раскидистых кленов, посмотреть на клумбы, обсыпанные пурпуром роз, понаблюдать за сонной жизнью городка, который медленно накрывал зной. Но он превозмог минутное чувство вялости и сел в машину.

Дорога была уже другой: сначала булыжная мостовая боковой улицы, за ней проселочная дорога, посыпанная гравием, за которой явно не следили.

Заречье было одним из тех районов, о которых принято говорить, что он находится «у черта на куличках». Вместе с тем это был, а может быть, даже благодаря такому своему положению, спокойный и прекрасный уголок. Река здесь широко разливалась, струясь излучинами среди лесистых холмов и широких лугов. Немногочисленные водяные мельницы только в некоторых местах поднимали ленивое течение, создавая широкие заводи, среди которых возникали острова, покрытые ольшаником, мели, заросшие высоким аиром или ивняком, и длинные песчаные пляжи.

Вот почему Михал Горчин собрался в погожий, как бы специально созданный для такой поездки день в отрезанный от всего мира уголок, где никто не мог помешать ему окончательно продумать дела, которые уже в течение нескольких месяцев не давали ему покоя.

Автомобиль танцевал в глубоких колеях, выдолбленных стальными ободьями крестьянских телег. Иногда на краю глубоких ухабов Михал должен был совсем останавливать машину и двигаться на первой скорости, осторожно отпуская сцепление. Только когда он въехал в лес, колеса почувствовали твердую почву и «Варшава» некоторое время могла ехать свободно. Но снова начался песок, и опять приходилось крепко держать руль, чтобы не выскочить из колеи и не засесть в сыпучем песке. Мотор выл, работая на высоких оборотах.

«Черт возьми, — в какой-то момент подумал Горчин, видя узкую, едва видимую линию дороги на довольно крутом подъеме, — ведь я здесь накрепко зароюсь. Во всем районе будут болтать, какой из секретаря водитель».

Он все-таки поднялся на вершину холма, наклонившись вместе с машиной в сторону медленно текущей внизу реки, и был уже на другой стороне и мчался по длинному спуску в тень высоких сосен. Но в этот момент, неожиданно ослепленный солнцем, он съехал немного в сторону, правое колесо попало на песчаный откос, так что машину резко занесло, и, прежде чем он успел нажать на сцепление и развернуть руль в противоположном направлении, мотор заглох.

— Вовремя же я об этом подумал! Черт бы его подрал! — выругался Горчин.

Он повернул ключик зажигания. Мотор сразу же завелся. Горчин с облегчением вздохнул и тщательно вытер носовым платком мокрое лицо — было уже немилосердно жарко. Минутное чувство облегчения исчезло, когда он попробовал сдвинуться с места. Колеса забуксовали, и машина только дрожала, не двигаясь с места. Разозлившись, он дал задний ход, пробуя задними колесами найти твердый грунт. Потом открыл двери, глядя назад, чтобы не попасть на откос. Снова сильно нажал на педаль газа, так, что из-под колес пополз дымок от горящей резины. Попытка вырваться вперед тоже не дала никакого результата.

Так Горчин мучился почти полчаса. Не помогла ни попытка подкопать колеса, ни подложить под них камни и ветки. Отчаявшись, он сел на передний бампер и жадно затянулся сигаретой. Михал был опытным водителем и понимал всю бесполезность своих усилий. Они еще больше ухудшали его положение.

Однако Горчин ни на минуту не пожалел о том, что ему не мог помочь безотказный Болек, который мог бы сейчас его выручить. Тогда бы вся эта поездка не имела никакого смысла. Он хотел побыть один, приехать на берег реки, поставить машину в тени деревьев, может быть, немного поплавать, а потом лежать в траве, впитывая в себя солнце и спокойствие этих мест. Да, именно полежать несколько часов на солнце и окончательно решить, как выйти из создавшегося положения. Ведь завтра его ждет разговор со Стариком, которому Михал придает такое большое значение.

А теперь глупый случай испортил все планы Горчина. Ведь ему нужно попасть в деревню, привести сюда какого-нибудь хозяина с парой лошадей, вытащить этот бесполезный, нагретый солнцем ящик и выбраться на мощеную дорогу, с которой он, наверное, уже не захочет свернуть в сторону Заречья.

От места, где застряла его машина, до деревни было не больше трех километров. О том, что можно пойти кружным путем, он даже и не подумал. Михал решил переплыть реку и вернуться с подмогой тем же самым путем, через какой-нибудь брод, который, без сомнения, должен был находиться где-то рядом.

Раздеваясь, Горчин уже почти совсем успокоился. К нему даже вернулось хорошее настроение. Он бросил одежду на заднее сиденье машины, снял с руки часы и вложил их в карман пиджака. Тщательно закрыл все двери, хотя сомнительно, чтобы нашелся кто-нибудь, кто хотел бы порыться в хорошо видимом издали автомобиле.

Горчин с облегчением погрузился в холодную прозрачную воду, лег на песчаное дно, потому что вода здесь еще была неглубокой и едва доходила до колен. Потом, раздвигая мускулистыми ногами воду, он пошел вниз по течению, немного наискосок, направляясь к левому краю деревьев, стоявших высокой стеной на противоположном берегу. Вода поднималась все выше, омывая уже грудь и плечи. Михал оттолкнулся от дна и поплыл брассом, позволяя больше нести себя течению, чем помогая ему. Он хорошо плавал, хотя и вырос в городке, где не было реки, да и плавать научился довольно поздно.

Немного погодя Михал перевернулся на спину. Он должен был крепко зажмурить глаза, потому что солнце, неподвижно стоящее теперь в зените, находилось прямо над ним. Вода укачивала его, как бы желая усыпить, а солнечный зной время от времени лизал бронзовую кожу на груди. Он чувствовал, как его большое, здоровое тело распирает могучая энергия, не позволяющая ему больше плыть по течению. Михал резко перевернулся, чтобы поплыть кролем, но в момент этого резкого поворота ударился голо-рой о бревно, торчащее прямо над поверхностью воды, — остатки переброшенного здесь когда-то узкого мостика для пешеходов.

Удар был неожиданным и сильным. После яркого света Горчин погрузился в темноту, в которой долго вибрировали удаляющиеся в размеренном темпе красные круги, имевшие, казалось бы, сладковатый привкус.

Глава вторая

Сначала на него обрушивается картина дороги, вжимающейся в бескрайний пейзаж серой лентой влажного асфальта. Она перерезает квадраты полей, похожая на блуждающую стрелку, которая, словно в поисках танцующего магнита, вынуждена без конца бегать, чтобы удержать правильное направление. В сознании остается одно — дорога и он на ней, ползущий удивительно медленно под раздутой прозрачной чашей горизонта, освещенной изнутри каким-то призрачным светом.

Все закутано в тишину, как в вату, и существуют только монотонно гудящий на высоких оборотах мотор, и шелест колес, и собственное порывистое дыхание. Спокойствие нарушает только смешной талисман — рыжий чертик с толстощеким лицом, нарисованным тушью на шарообразной голове, дрыгающийся на веревочке. Он почти касается руля своими худыми неуклюжими ногами, словно пытаясь выбежать из этого тихого места, опьяненный испарениями бензина, сладким запахом лака, охваченный ужасом холодного, электризующего прикосновения хромированной приборной доски.

Михал старается понять его состояние, но тень сочувствия быстро проходит, когда он с абсолютной искренностью сравнивает его с собственным положением.

Тут же у него возникает мысль о том, что если бы людей, которые его ежедневно окружают, хоть на мгновение цинично сравнить с этим маленьким спутником, то станет ясно, что все веревочки в его, Горчина, руках, потому что он в Злочеве — первый. И хотя в последнее время Горчин иногда с досадой понимал, что он уже не тот человек, который два года назад вышел из черной «Волги» Старика перед внушительным зданием районного совета, где проходил тот памятный пленум, все-таки по-прежнему счастье ему не изменяло. По-прежнему, независимо от того, нравилось ли это кому-нибудь или нет, он решал судьбы людей, заранее определяя их шансы, хотя теперь уже приходилось иметь дело с партнерами, в то время как раньше вокруг были люди, послушно исполняющие его волю.

Михал много раз задумывался, почему так получилось. И не искал своей вины, а упрекал себя лишь в том, что не был последовательным до конца. Уж если он в самом начале решил взять на себя всю ответственность и «всю власть» — как подсказывал ему внутренний злой чертик еще до того, как это стало полуофициальным обвинением, — то даже на мгновение он не должен был забывать о том, что нужно до конца придерживаться этого принципа, не идти на компромиссы.

Горчин уже понимал, что теперь самый трудный этап позади, что прошло время, когда, независимо от его находчивости или интуиции партийного работника, все рискованные решения, вместо ожидаемых перемен к лучшему, могли стукнуть его по голове, как неумело брошенный бумеранг, и если и не разрушить все надежды, которые на него возлагал Старик, то во всяком случае поколебать его, Горчина, равновесие, что могло привести к плачевным последствиям. Он достаточно умело использовал свой опыт, приняв в качестве главного принципа принцип справедливости. Это сразу поставило его в злочевском мирке в положение человека подозрительного.

Михал Горчин облачился в тогу единственно справедливого, но без библейских наивностей — сухого в жестах, скупого в словах. Правда, порой горькая, которую он откровенно и резко говорил людям, накладывала отпечаток и на его лицо — оно становилось непроницаемым.

— Вы не удержитесь здесь, если не начнете понимать людей, если не сможете с ними договориться и убедить их в своей правоте.

Или:

— Вы не годитесь на эту должность. Должность и связанная с ней власть слишком долго прикрывали вашу бездарность. Как человек вы представляете собой слишком мало! И поэтому вы должны уйти.

Да, таким Горчин был с самого начала, с кажущейся легкостью высказывал он слова правды, нередко уничтожающие людей, вместо того чтобы исправить их, лишающие шансов, вместо того чтобы оставлять хоть какие-нибудь надежды на будущее. Так родилась позднейшая слабость Михала, когда он, захваченный своей миссией, отмежевываясь от принципов, принятых в злочевской среде, забыл, что лучшей дорогой необязательно должна быть самая короткая. Единственно, что его могло хотя бы частично оправдать, так это то, что, собственно говоря, облик, тип руководителя, общественного деятеля, хотя бы и районного масштаба, еще только складывался.

Он даже не догадывался о существовании таких проблем на своем первом пленуме в Злочеве, когда принимал наследство от Белецкого. Правда, длинное гневное выступление Старика окончилось словами, в которых звучала искренняя вера в силу местного актива. Но все же заключительные слова первого секретаря воеводского комитета не уравновесили основного содержания его выступления. Ведь Белецкий же не работал в пустоте! Большинство людей, сидящих в зале заседания, подтвердило это угрюмым молчанием. Никто не выступил с обвинениями в адрес Белецкого, никто не бросил в него пресловутого камня, но и не было сказано ни одного слова в его защиту.

Несколько лет они работали с Белецким, жили с ним рядом, замечали каждый его шаг, знали слабые стороны секретаря и видели, как эти слабости толкали его каждый раз к новым действиям, которые потом отражались эхом многоязычной сплетни.

И как следствие — «слабость и инертность партийной работы», по определению Старика. В сложившейся ситуации никто не смог, а скорее, не захотел выступить против злоупотреблений Белецкого и его компании, раскритиковать, постараться встряхнуть эту группку все больше увязающих людей или хотя бы по-дружески сделать замечание. Не говоря уже о том, что проще всего было бы сообщить в воеводскую комиссию партийного контроля, — с горечью думал Михал.

Картина меняется. Михал отрывается от дороги, поднимается все выше. Под ним проплывает нагретое солнцем плато, он парит над ним, преследуя свою убегающую тень, темное пятно которой расплывается в глазах. А он, захлебывающийся от восторга полета, не видит, как меняется внизу рельеф земли, как перерезают ее овраги и реки, как открываются нежные глаза озер, колышутся зрелые хлеба, а от ветра и солнца их защищают леса с рыжими коврами опавшей хвои. Так он парит до той минуты, когда между склонами пологих холмов в широкой ложбине открывается перед ним городок. Да, это именно он, единственный в мире, оставшийся в памяти на всю жизнь, — город детства.

Их двое: тот, неподвижно висящий сейчас над землей, и девятнадцатилетний парень в зеленой рубашке, отирающий пот с загорелого лба в тот момент, когда он поднимается по главной улице городка, которая ведет к квадратной, вымощенной булыжниками площади, с водопроводной колонкой посредине и четырехугольником одноэтажных и двухэтажных домиков вокруг, между которыми втиснулось здание районного комитета, а в нем — комната Союза польской молодежи, где он работает уже месяц.

И когда тот, первый, садится за письменный стол, их уже меньше, чем два, но это еще не один человек. Никогда уже они не смогут полностью слиться в одно через многолетний барьер времени, о чем еще не знает парень в выцветшей на солнце зеленой рубашке, но в чем совершенно уверен мужчина с преждевременно поседевшими висками. Но и тот, второй, уже кое-что знает о жизни, он уже кое-что испытал, и у него наступил тот момент, когда человек начинает думать, задавать вопросы, сомневаться.

Вот он видит себя четырнадцатилетним, почти беловолосым подростком, сидящим перед столом секретаря районного комитета Польской рабочей партии. Задыхаясь от слез, он жалуется на мальчишек из Союза борьбы молодых[6], почти его ровесников, задавших ему основательную трепку. Но не это было самое главное, и даже не синяк под глазом величиной со сливу, а то, что он, Михась Горчин, хотел тоже ходить вместе с ними, выкрикивать их лозунги, петь песни и носить такой же красный галстук. Усталый, перегруженный работой человек понял его, отложил все свои дела и, подталкивая Михала перед собой, привел его в молодежный клуб, где произошло это «недоразумение».

— Слушайте, хлопцы, — сказал он ребятам, стоящим с виноватым видом вокруг них, — вот Михал, сын моего друга, с которым мы вместе скитались по свету в поисках работы. Вы должны заняться этим парнем, помочь ему, чтобы он был не хуже своего отца.

И когда, не ожидая ответа, он повернулся к ним спиной и вышел из зала, только на минуту воцарилось неловкое молчание, а потом Михала обступили тесным говорливым кругом, перекрикивая друг друга, похлопывали его по плечу и теребили за волосы. Он уже не чувствовал, как жжет подбитый глаз и саднит царапина на затылке, он ощущал только, как изнутри его греет удивительно приятная волна тепла. Горчин помнил это так же хорошо и пять лет спустя, когда за два месяца до получения аттестата зрелости ему вручили билет кандидата партии, и еще через два года, когда он всматривался в зал, заполненный похожими на этих ребят людьми, которые аплодировали его избранию на должность председателя районного правления Союза польской молодежи. Вспоминал он все это и в последующие годы по разным поводам, потому что то «недоразумение» стало поворотным моментом в его жизни, а все, за что бы он в дальнейшем ни брался, было подтверждением того выбора.

«Все, за что бы он ни брался», действительно началось или, во всяком случае, приобрело большое значение только после окончания педагогического лицея. С чемоданом, привязанным к багажнику велосипеда, он ехал полевыми тропинками в Грушевню, маленькое село в дальнем конце района, где помещалась крытая соломой школа с одним-единственным классом, место его почти двухлетнего пребывания. Через некоторое время кроме работы учителя, к которой он был более или менее подготовлен, на его плечи легли и другие обязанности, выполнять которые его учила жизнь. Восемнадцатилетний сельский учитель Михал Горчин через несколько дней после приезда нашел секретаря партийной ячейки не только для того, чтобы встать на учет, но и попросить какое-нибудь поручение.

Какая гордость наполняла тогда грудь председателя районного правления СПМ при одном только воспоминании о первой в его жизни кампании — закупке зерна у крестьян. В этом маленьком селе, Грушевне, хлебозаготовки проходили так же тяжело, как и по всей стране в пятидесятые годы. Несмотря ни на что, лозунг «Хлеб для города, для рабочего класса» нужно было выполнить. Но каким образом? Это отходило на задний план, вытесняемое тоннами и процентами выполнения плана обязательных поставок, вытесняемое каждым трудным днем, — ведь, несмотря на вражескую пропаганду и нашептывания кулаков, несмотря на крестьянское упрямство, к скупочным пунктам подъезжали телеги с зерном.

За первой кампанией пришли следующие, от которых, даже если бы он и хотел, то не смог бы уклониться. Горчин быстро рос в этой среде, становился нужен, потому что он умел не только учить детей или организовывать кружки СПМ, но мог также написать прошение в «город» и здорово поработать лопатой при строительстве дороги на общественных началах. Он мог посмеяться, пошутить или, в зависимости от ситуации, с одинаковым энтузиазмом говорить как о политике, так и об использовании искусственных удобрений.

Но многое звало Михала назад в город. Вначале он удовлетворялся двадцатикилометровыми бросками на велосипеде в «район», на дискуссии в лицей, в кино, на выступления передвижного театра. Не прекратилось это даже тогда, когда он познакомился с Эльжбетой, и теперь жизнь в Грушевне просто стала длинной полосой ожидания удобного случая для того, чтобы уехать.

Так что избрание на пост председателя районного правления пришло как избавление, было перстом судьбы, которая, с одной стороны, позволила ему узнать, как живется в глухом селе, но одновременно отодвинула необходимость проверить его подход к жизни в том случае, если бы он годами находился в той среде. И та же самая судьба преподнесла ему дар, который тогда показался ему бесценным, — Эльжбету.

А теперь оба они видят ее лицо в разных ракурсах. Первый видит лицо женщины за тридцать лет, уставшей от жизни: от работы, учебы, воспитания ребенка и постоянной готовности помочь, которая всегда сопутствовала огорчениям и тревогам мужа. Через мгновение на ее лицо накладывается лицо девятнадцатилетней смеющейся девушки, заплетающей волосы в толстую золотую косу. Это светлая и полная живых красок картина, картина, которая не хочет исчезнуть из глаз того, второго — парня в выцветшей на солнце форменной рубашке Союза польской молодежи.

Первый поднимается, оставляя юношу с его мечтами. Его охватывает гнев, появившийся от жалости ко всему тому, что когда-то было молодым, свежим, простым и теперь безвозвратно ушло в прошлое. Он уже не помнит плохого и горького, в памяти сохранились лишь теплые краски воспоминаний. И хотя теперь опыт заставляет его смотреть в прошлое другими глазами, он поднимается с какой-то грустью над этой местностью, вбирает в себя вид красных крыш, белых стен из известняка, заросших травой руин синагоги. С высоты он любуется перспективой соседних деревень, прячущихся в сочной летней зелени лугов и полей. А потом медленно начинает надвигаться пепельное одеяло облаков, из которого выползает черная дождевая туча и растет все больше и больше, как чудовищный осьминог, плотно охватывая все мягкими щупальцами.

А он снова один, даже когда появится Бжезинский, с которым они условились встретиться в тринадцать пятнадцать, и когда часом позже соберутся все члены бюро, он, Михал Горчин, по-прежнему будет в комнате один.

Горчин понимает, что существует граница, до которой он может дойти в одиночку, даже, если потребуется, вопреки самому себе. Но дальше они должны пойти вместе, их нужно увлечь за собой, потому что иначе все, что здесь делается, будет только благим пожеланием, фикцией.

И Михал Горчин понимает, что он еще не перетянул их за собой через эту линию, несмотря на то что со времени памятного пленума, когда его здесь выбрали первым, он все время старается об этом помнить, прилагает все усилия, работает в мрачном, подрывающем здоровье исступлении по двенадцать — четырнадцать часов в сутки.

Вот наконец пришел инспектор Бжезинский. Он почти от самой двери протягивает руку, сдержанно улыбается. Вид у него благовоспитанный, гладкая, свежая кожа, густые седые волосы старательно зачесаны вверх, только глаза под очками неожиданно живые, молодые, полные огня, они говорят о том, что этого человека природа случайно поместила в такую холеную оболочку, предупреждают, что здесь имеешь дело с индивидуальностью. Михал при первой же встрече понял, с кем он имеет дело, и сразу сделал для себя выводы на будущее, которые сбылись до мельчайших подробностей, потому что Бжезинский очень быстро оказался в явной оппозиции. Он не перестал относиться к Михалу с искренней симпатией, но успешно ускользал из-под влияния, которое как раз на него и хотел оказать секретарь.

— Я знаю, что он ваш приятель, товарищ Бжезинский. Но посмотрите на него как бы со стороны, холодно, трезво, даже — и это в вашем стиле, — Михал улыбается, — более принципиально. Разве член партии, активист с высшим образованием, который на семинаре прекрасно говорит о материалистическом взгляде на мир, может посылать собственных детей на уроки закона божьего?

— Вы не знаете, какая у него жена!

— Не знаю. И это меня мало интересует. А то, что он прячется за спину жены, на которую он прежде всего влиять должен сам, еще больше говорит о нем как о человеке бесхарактерном. Ему абсолютно все равно, что весь город смеется, когда в окне его квартиры на праздник тела господня выставлен во всем великолепии настоящий иконостас. А тем самым он компрометирует не только себя.

— Я уже с ним говорил… И не раз говорил…

— Ну вот видите!

— Серьезное дело, неприятное. Для вас, товарищ секретарь, оно, может быть, и простое. Отобрать партбилет, снять с поста…

Бжезинский приводит десятки аргументов в защиту, которая является уже не обычной защитой близкого ему человека, даже его фамилия там не упоминается. Речь не идет о каком-то одном человеке, а о проблеме…

— За все время существования райкома я был членом бюро, товарищ секретарь. — Инспектор Бжезинский повторяет свою старую песню. — Сразу же после войны я начал организовывать в Злочеве систему народного образования и вот уже более пятнадцати лет работаю школьным инспектором. У меня была возможность присмотреться ко всем властям, которые здесь были, или, вернее, к формам, в которых эта власть осуществлялась. И меня радуют и изменения к лучшему, и то, что я вижу все более умных людей на ответственных постах. Честно говоря, я не только присматривался, но и боролся. С Белецким, например. И не знаю, почему так получается, что я так редко соглашаюсь с вами.

— Вы по натуре оппозиционер, — подсказывает ему Горчин, но невольно при этом кисло улыбается.

— Ну что вы! — протестует Бжезинский. — Я никогда не был в оппозиции ради оппозиции. Хотя вы, может быть, и правы… Такие уж мы, общественные деятели, двух-трех лет нам хватает, чтобы научиться говорить, а за всю жизнь не можем научиться молчать… Когда мы вас слушаем, товарищ секретарь, мы убеждены в вашей правоте. Неправда, что мы на бюро или на пленуме только для того и нужны, чтобы механически поднимать руку «за». Мы только сомневаемся относительно ваших конкретных действий. И такие сомнения накапливаются, не находя выхода на наших заседаниях. А где же внутрипартийная демократия, если ее применяют на практике только по большим праздникам? — Бжезинский решительно говорит все, о чем он не раз думал, будто бы хочет вызвать протест у этого замкнутого человека.

— Я не люблю пустой болтовни, — говорит Горчин, — деклараций. Вы сами знаете, как я разговариваю с людьми. Разве вас самого не злит, когда вы видите, сколько времени мы тратим на повторение известных истин, на которые люди, собственно говоря, уже не реагируют, потому что к ним привыкли, они надоели всем до крайности… Я думаю, что возбуждает лишь живая картина, создание чего-то нового. Пусть это мелочь, но я всегда выступаю без бумажки. И только тогда я знаю, что меня слушают, а не смотрят украдкой в газету, разложенную на коленях. Они следят за моей борьбой с не желающей повиноваться мыслью и становятся как бы соавторами возникновения именно такого нового. А значит, не нужно повторять до тошноты то, что ты им хочешь сказать, — хватит плана действий.

— Все это убедительно, однако здесь есть одно «но». Вы делаете одну принципиальную ошибку, товарищ секретарь. Вы подходите к людям, как если бы они были уже до конца сформировавшимися. А ведь в нашем деле иногда приходится принимать трудные решения. Я стараюсь всегда видеть сложность этих явлений, связанное с ними внутреннее сопротивление, столь свойственное человеку. Да и я сам, хотя я в партии с сорок третьего, иногда испытываю такое чувство. И наверное, здесь недостаточно только убедить самого себя, но нужно убедить себя через убеждение других. Вы мчитесь постоянно вперед, оставляя за собой нетронутые белые пятна в человеческом сознании. Людей, которые честно об этом предупреждают, вы называете критиканами или пессимистами, еще к тому же подозрительно глядя им на руки — чисты ли?

Михал встает из-за письменного стола и в молчании ходит по комнате, которая ему кажется сейчас слишком тесной и душной. Он вдруг чувствует себя придавленным этим потоком слов, правоту которых трудно было отрицать, но они заключали в себе только частичную правду, обусловленную целым рядом неуловимых обстоятельств, в то время как ему нужно было рассмотреть конкретный вопрос, требующий немедленного решения.

— Я люблю дискуссию, — постепенно припирал он Бжезинского к стене, — но некоторые проблемы можно проверить только на практике. Конечно, тогда приходится брать на себя риск, о котором я уже говорил. Посмотрите на это холодно: два человека, один из которых полностью берет риск на себя, а второй только предупреждает о своих сомнениях и смотрит на все со стороны. А ведь известно, что в конце концов остаются только дело и человек, который за него взялся и постарался придать ему материальную форму. Риск — всегда дело только одного человека. В любых условиях. И имейте это в виду, когда будете заявлять о своем несогласии… Хотя сегодня, через несколько минут, мне будет достаточно одного вашего молчания. Остальное я беру на себя. Без всякого удовольствия, верьте мне…

Инспектор Бжезинский по-прежнему молчит, его чуть приподнятые брови опустились, лицо стало безразличной маской. В конце концов он снимает очки и начинает протирать стекла шелковым платком, но это еще ни о чем не говорит, потому что речь идет не о молчании здесь, сейчас, а на заседании бюро, когда Горчин заклеймит того человека, как обычно выдвинет против него все подтверждающие его вину факты, прокомментирует и придаст им соответствующий оттенок, покажет на фоне злочевских отношений и, чтобы не было и тени сомнений в его намерениях, сформулирует недвусмысленно звучащее предложение: «Дать выговор, перевести на другую работу…»

Через сжатые ресницы свет не проникает, но Горчин отчетливо различает изменения интенсивности красок, колебание красного цвета от крикливой киновари до матового фиолетового оттенка, в зависимости от того, находится ли он во дворе госхоза в Галевицах, в зале библиотеки, на деревянной скамейке под стеной с осыпающейся белой штукатуркой, или сидит втиснутый в кресло у низкого столика, на котором дымятся чашки с черным кофе, — во время их первой или третьей встречи. Именно они отмечают в памяти эту гамму цветов, в то время как то, другое, которое является чем-то вроде важного этапа на пути к их сближению, расписано на голоса, взгляды, жесты и сейчас, в момент повышенной чувствительности к краскам, доходит до Михала с трудом, хотя и происходит так же близко, но как бы за стенкой из матового стекла.

Через две недели после разговора Михала с секретарем по пропаганде возобновил свою деятельность Клуб интеллигенции. Горчин просто не мог смириться с тем, что в формировании злочевского будущего не видно всей этой армии людей: учителей, инженеров, юристов, врачей, которые должны были чувствовать себя не лучшим образом в Злочеве, двадцатипятитысячном городке, и которые наверняка хотели что-то изменить в нем к лучшему. Не говоря уже о том, сколько свежего воздуха внесла бы деятельность такого клуба, который помог бы разорвать замкнутые интеллигентские кружки.

На торжество собралось всего человек тридцать, что смущало секретаря по пропаганде, организатора встречи, но для Михала и это было хорошим началом. На встрече он мог познакомиться почти со всеми, с каждым обменяться несколькими словами, завязать первый контакт с людьми, рассчитывая, что они в свою очередь привлекут за собой и других.

Докладчиком был известный ученый из Н., он говорил интересно и вроде бы убедительно, но Михал не мог сосредоточиться. Его взгляд все время устремлялся в сторону столика под окном, где сидела молодая девушка, которую ему кто-то представил как врача Катажину Буковскую.

И ее тоже, вероятно, должен был заинтересовать этот высокий, крепко сложенный и хорошо одетый мужчина. Его серые глаза с интересом смотрели на окружающий мир, а очертания губ говорили о разочаровании, так же как сильно поседевшие на висках темно-русые волосы сразу вызывали мысль о нелегком прошлом секретаря. Все это, да еще распространяющиеся по Злочеву слухи о его неприступности, упрямстве и жесткости, так и хотелось проверить.

Дискуссия дала им возможность поспорить. Михал вмешался в нее с серьезным намерением выступить против взглядов ученого, что он и сделал, последовательно, но не без уважительного отношения оговорившись, что это попросту его впечатления и что он выражает только свое личное мнение. Все-таки, несмотря на его явные усилия хотя бы на время освободиться от секретарского мундира, не обошлось без нескольких усердных «поддакивателей», тут же придумавших аргументы в защиту его сомнительных тезисов.

Только Катажина безошибочно почувствовала всю фальшивость создавшейся ситуации, с женским упрямством и несомненным чувством юмора противопоставила ему столь же логичные рассуждения, закончившиеся совсемдругими выводами. Сначала Михала все это забавляло, но позже, когда он подытожил выступления, заставило призадуматься. В результате пропало безмятежное настроение интеллектуальной игры, а победителем вышла девушка, только начинающая врастать в злочевскую среду, молодой врач из районной больницы.

— Надеюсь, что у нас еще будет возможность столь же интересно обменяться мнениями, — сказал он ей довольно банально при прощании, что звучало бы ужасно, если бы не улыбка, придающая словам совсем иной смысл. — Правда, товарищ Буковская?

— Разумеется, пан секретарь, — ответила она, как ему показалось, с тенью добродушной иронии, но это обращение «пан» он воспринял как булавочный укол, хотя ее глаза, казалось, противоречили сказанным вслух словам.

Воображение его подводило, но он, как мог, восстанавливал несложную обстановку их следующей встречи: усадьба перед домом освещена тусклым светом лампочки, тропинка, исчезающая во мраке, две женщины, одна из которых уходит в сени, а вторая становится между тем человеком с небольшим чемоданчиком и его пепельного цвета «вартбургом» и просит зайти в соседний дом, где с высокой температурой лежит ее муж. Человек с чемоданчиком задержался на полдороге, назвал сумму — сто пятьдесят злотых, пожал плечами, когда она ему сказала о восьмидесяти, которые у нее еще есть дома. Повторил: «Сто пятьдесят, иначе нечего мне морочить голову, я сюда ночью не для собственного удовольствия тащился», — и уехал.

Горчин недолго искал себе союзников, он не собирался прятаться за чью-нибудь спину, потому что, как обычно, сам выступил с обвинениями, но он не хотел, чтобы они относились ко всем злочевским врачам. Михал хотел их заставить осудить человека, с которым они годами встречались, играли в бридж, пили водку и которому при встрече пожимали руку.

— Для меня Вишневский, — сказал он Катажине, — здесь кончился и как человек, и как врач. Медицинские власти им займутся, это их дело. Но человеческую, моральную сторону того, что случилось, я беру в свои руки. Он должен ответить за свое преступное бездушие. Я еще не знаю как, но в одном я уверен: он должен убраться отсюда ко всем чертям!

— Значит, вы хотите устроить суд с изгнанием дьяволов, — не то спросила, не то подтвердила она.

— Я хочу, чтобы такой случай больше не повторился. — Он пропустил ее замечание мимо ушей. — Я хочу, чтобы вас, врачей, люди уважали за тяжелую и ответственную работу. И чтобы вам доверяли. И чтобы такие, как пан Вишневский, не создавали мнения о вас как о бездушных стяжателях, людях без совести… И тут вы мне, товарищ, поможете.

— Откуда такая уверенность? — спросила она с явной насмешкой в глазах. — Я одна из них. Мой отец тоже врач, как вам известно.

— Поможете, — упрямо повторил он, — именно кто-то из вас и должен мне помочь. И я не хочу, чтобы это был заведующий отделом здравоохранения, директор больницы или еще кто-то, кто по долгу службы обязан заниматься подобными вещами… Здесь речь идет не только о публичном осуждении очевидной подлости, а о том, чтобы обратиться к совести. Вы меня понимаете?

— Но почему именно я? Откуда эта идея доверить мне такую миссию?

— Вы меня понимаете? — повторил он, боясь, что девушка отделается ничего не значащими обещаниями.

— Понимаю, черт возьми, — ответила она с явной злостью. — И помогу вам, товарищ секретарь.

Сначала преобладает жгучий красный цвет: киноварь, на которую медленно ложится желть, листья ранней осени с черной сеткой прожилок, но это иллюзия, ведь сейчас первые дни мая: солнце, бледно-зеленые языки трав, полоса зелени овеяна животворным потоком кислорода, который наконец начинает проникать в его легкие и успокаивает безжалостный шум под сводами черепа. И хотя контуры этой картины больше не материализуются, с теплым блеском переливаясь всеми цветами радуги, они приносят облегчение крепко сжатым глазам, мягко перенося его прямо под высокие тополя, светящиеся своей ясной корой. Это обстановка их третьей, случайной, но, как позже окажется, неизбежной встречи.

Михал спокойно сидел на скамейке у стены, но его взгляд бегал по всему двору, переходя от бараков, где исчезла Катажина, до кремовой машины скорой помощи с голубым крестом, от калитки, за которой пропал в поисках директора хозяйства угрюмый тип, назвавший себя бригадиром, до светло-синей «Варшавы». Горчин был раздражен из-за того, что ему приходится так долго ждать человека, с которым предстоял нелегкий разговор. Он очень удивился, увидев неожиданно появившийся автомобиль со сверкающей на крыше голубой лампочкой, из которого выскочила Катажина. Последние дни он только и думал о ней, а она почему-то избегала встречи с ним. Он закурил сигарету и повеселел, выдохнув большой клуб пепельного дыма, потом даже облегченно рассмеялся, поняв, что тщательно подготовленная беседа с директором госхоза Галевице полетела ко всем чертям и что его уже совсем не интересуют конфликты, которые здесь имели место. Михал засмеялся, потому что перед его глазами стояла Катажина и он уже представлял себе все то, что сейчас произойдет.

— Что случилось? — спросил он, преграждая ей дорогу к машине.

— Ничего особенного, — Катажина говорила скорее провожающей ее старой, заплаканной женщине, — муж этой пани покалечил себя топором. Не беспокойтесь, пожалуйста, через две недели он выйдет на работу. Это страшно только с виду, резаные раны очень быстро заживают.

— Я в таких вещах не разбираюсь, — сказал Михал.

— Ох уж, — рассмеялась она, — в нашей стране каждый второй человек может дать квалифицированный врачебный совет.

— У вас это последняя поездка? — спросил Горчин, глядя на часы.

— Да, а почему вы спрашиваете? — удивилась Катажина.

— Так отпустите машину. Вернемся на моей. — Он показал рукой на синюю «Варшаву».

— Что это за коварный план? — Она совсем развеселилась.

— Специально, чтобы погулять по парку, — подхватил Михал. — Вы согласны?

— Рискну, — кивнула она головой, но сразу же стала серьезной, как бы предчувствуя, что эта третья встреча и совершенно иной обстановке, чем две предыдущие, может стать началом чего-то тревожного и одновременно имеющего притягательную, магическую силу.

Парк был обширный, напоминавший скорее большой лес, исполненный достоинства и величия, с темными оврагами, до которых доходили редкие полосы света, разорванный во многих местах небольшими полянами, с высокой, некошеной травой.

Вначале они еще пытались дружески подтрунивать друг над другом — это был старый как мир метод, когда два человека или не знают, что сказать друг другу, или по каким-то причинам боятся заговорить о главном. Хотя именно Горчин уговорил Катажину прогуляться по парку, теперь, глядя на ее профиль, он испытывал какое-то странное чувство. Он, который выступал перед сотнями людей, разбивая в дискуссиях неглупых и сильных оппонентов, хладнокровно отвечал на самые каверзные и провокационные вопросы, теперь молчал.

— Зачем вы к нам приехали? — спросила Катажина, когда они на мгновение остановились на краю поляны.

— Играть роль справедливого.

— Вам она доставляет удовольствие?

— Пожалуй, нет, — ответил он, немного поколебавшись. — Пожалуй, нет, — уже более решительно.

— Вы со мной неискренни. — Катажина посмотрела ему прямо в глаза.

— Почему? — А потом сразу же, как бы оправдываясь, добавил: — Кто-то ведь должен такие вещи брать на себя. — Он, избегая ее взгляда, смотрел на верхушки деревьев, следил за полетом какой-то птицы с красивым оперением. — Мои личные чувства не имеют к этому никакого отношения. Мне доверили определенные обязанности, и по мере сил я стараюсь с ними справляться. Конечно, я вкладываю в работу все свои убеждения. Если бы я не был убежден в необходимости того, что я делаю, я поискал бы себе другое занятие.

— Вы всегда такой?

— Какой?

— Такой принципиальный. Это, должно быть, ужасно. Ведь я могу точно предвидеть каждый ваш шаг, даже каждый жест. Потому что заранее известно, как должен реагировать первый секретарь райкома на какое-нибудь дело.

«Слишком мало ты еще знаешь о жизни, девушка. — Он все-таки не смог оставить без внимания ее слова. — Отсюда твои насмешки, оценка меня и подобных мне людей по отслужившей свое схеме, которая, к сожалению, еще имеет хождение в воображении многих людей. Но, черт возьми, — он все больше злился, — ведь этот блокнот агитатора, откуда ты меня выкроила живьем, тоже когда-то в прошлом выполнил свою важную роль. Когда еще многие вопросы не были так ясны, как теперь, а были вещи, которые нельзя было слишком усложнять. Но как же ей все объяснить! И возможно ли это вообще? Она на столько лет меня моложе и к тому же всю жизнь жила в другом мире. И нужно ли это? Пытаться каждую вещь объяснять до конца. Не давать возможности другим судить самим. Мне никто не помог, я должен был сам…»

— Было ли когда-нибудь у вас желание сделать такое, чего никто от вас не ожидал? Что даже самому большому фантазеру не пришло бы в голову?

— Наверное, нет, — усмехнулся он больше своим мыслям. — Но теперь оно у меня есть, — неожиданно добавил он.

— Скажите, я умираю от любопытства.

— Поцеловать тебя.

Он осторожно взял ее за руку и, прежде чем она успела возразить, обнял ее и сильно притянул к себе. Он взглянул ей в глаза и, не видя в них протеста, а только знакомый ему по какому-то отдаленному воспоминанию смутный, зажигающийся в ее расширенных зрачках огонь, прижался губами к ее губам.

— И что теперь будет? — спросила она, и ее губы слегка задрожали.

— Не знаю, — сказал искренне Михал и снова окунул лицо в ее волосы, вдыхая запах кожи, крепче обнимая ее молодое, горячее тело, ощущая парализующий страх и одновременно зарождающуюся надежду на то, что ему снова суждено испытать давно уже в нем замершее чувство.


Он знает эту дорогу на память, особенно от места, в котором монотонный, но широко раскинувшийся сельский пейзаж сужался, переходил в предместье. Все больше становилось домов, автомобиль начинал подскакивать на мостовой, в воздухе носились клубы выхлопных газов; трамваи, облепленные людьми, скрежетали на поворотах, а через дорогу начинали перебегать в нервной спешке прохожие, загнанные люди большого города, так отличающиеся от тех, кого он уже встречал по пути. Потом нужно было внимательно кружить по знакомым улицам, нетерпеливо ждать у трамвайных остановок, слышать короткий визг колес перед светофорами, объезжать широкий бульвар аллеи Независимости, заканчивающийся площадью, над которой возвышалось видимое издалека массивное здание из белого камня, где помещался воеводский комитет партии в Н.

Вид этого здания в течение уже нескольких лет ассоциируется у Михала с личностью Старика за огромным, сверкающим темным лаком письменным столом, под белым орлом из гипса на малиновом фоне и большим портретом Ленина на боковой стене. Так, во всяком случае, он вспоминает обстановку их последней встречи, окончание которой было столь неожиданным для Михала. Он тогда так сильно изменился в лице, что Старик был вынужден попросту прервать этот разговор. Михал знал Старика — все в комитете его так называли, хотя он только недавно, несколько лет тому назад, переступил порог пятидесятилетия. Часто бывая у него еще в качестве старшего инструктора, он, как и другие сотрудники секретаря, заблуждался относительно того, что хорошо знает своего шефа и может безошибочно предвидеть все его реакции.

Создавалось впечатление, что Михал Горчин, самый молодой из первых секретарей, и он, Старик, чем-то похожи друг на друга, конечно, не внешне, а тем, как они доказывали свою правоту, способностью смело браться за самые деликатные вопросы, горячностью и в то же время холодной рассудительностью. Некоторые черты Старика Михал, не отдавая себе в этом отчета, подсознательно копировал, принимая их за свои.

Старик хорошо знал Михала Горчина и, руководствуясь интуицией, выдвинул его кандидатуру на пост секретаря райкома в Злочеве. Он понимал, что там нужен именно такой человек. Он так считал даже тогда, когда два года назад воеводский комитет начала заливать лавина жалоб и просьб отозвать его оттуда. Жителям Злочева не понравились новые порядки, заведенные там Горчиным. Тот, однако, быстро довел до конца требующую строгих мер карусель с кадрами. И когда все посланные комиссии подтвердили правоту Горчина, Старик окончательно убедился, что в Злочеве появился наконец подходящий человек.

Но теперь даже самая внимательная комиссия не могла бы определить своего отношения к этим обвинениям. И он сам не мог в них разобраться. Нельзя было игнорировать ни несколько несмелых голосов товарищей из Злочевского района, ни повторяющихся анонимных доносов, к которым он, как каждый порядочный человек, чувствовал отвращение. Однако чувство ответственности за район не позволило ему решить этот вопрос, просто выбросив доносы в мусорную корзину, вот почему, пользуясь первым удобным случаем, он пригласил Горчина к себе на беседу.

Недолго думая, первый секретарь вытащил одно из недавно полученных им писем, что наверняка было чем-то большим, чем чувство обыкновенного доверия, которое он испытывал к Горчину, и бесцеремонно спросил его:

— Сколько здесь правды, Михал?

Горчин читал долго, внимательно, его лицо покрылось румянцем. Он сразу же понял намерения секретаря: Старик, показывая ему письмо, хочет его предостеречь и удержать от следующего шага, хочет избавить его от неприятностей, если только вся эта история не зашла слишком далеко. Да, это было в его стиле — играть открытыми картами.

— Наверное, порядочно, товарищ секретарь, — ответил он сдавленным голосом, глядя ему прямо в глаза. — Только я не могу признать своей ту правду, которую нам пытаются подсунуть разные анонимные оздоровители, не теряющие надежды осудить меня. Всегда существовали такие услужливые люди, подсказывающие нам, как мы должны осуществлять власть. Я, может быть, все делаю слишком по-своему, но стараюсь, чтобы получилось как можно лучше. Правда, при этом я никого не балую, но и сам себя не щажу.

— Я все это знаю, — прервал его Старик, — но они выставляют против тебя орудия самого тяжелого калибра, делают из тебя диктатора, держащего всех за горло. А ведь мы оба знаем, что такой путь неприемлем. Этот стиль работы давно себя скомпрометировал, и к нему нет возврата. Помни об этом. И добрые намерения здесь тоже не помогут. Давай отложим наш разговор. — Старик решительно поднялся из-за стола. — Вижу, что и так нам сегодня во всем до конца не разобраться. Ну а время у нас есть, — улыбнулся он. — Когда ты все как следует продумаешь, тогда мы и поговорим. Ты, наверное, тоже хочешь, чтобы у нас была полная ясность относительно положения в Злочеве.

— Но, товарищ секретарь…

— Успокойся, я просто так, к слову. — Старик только махнул рукой, но у самых дверей задержал его еще на минуту: — Что там у тебя с этой докторшей? Как ее… Буковская?

— Это мое личное дело, — пробормотал только Михал, захваченный врасплох такой точной информацией о нем человека, у которого на плечах было все воеводство.

— Мы не на Луне живем, мой дорогой, — Старик легонько похлопал его по плечу, — и уж, конечно, это касается любого секретаря партии. Ты должен всегда помнить о таких вещах. Я здесь, а ты в Злочеве, у нас не может быть никаких личных дел. Обо всех своих делах ты и должен мне рассказать при следующей встрече. — И он подтолкнул его в сторону двери.


Сколько тепла в ее лице, сколько кротости в овале плеч к покатости шеи. Наконец, сколько спокойствия и терпения в этой тридцатилетней женщине, с уже немного усталым лицом, с мелкой, почти незаметной сеткой морщин. Эта женщина — его жена, мать его сына. Он прожил с ней четырнадцать лет, которые неизвестно когда пробежали. Да, пробежали — это хорошее определение. Служба Михала в армии, работа в воеводском правлении Союза польской молодежи, учеба в Центральной партийной школе, работа в воеводском комитете, а еще раньше, когда они были женихом и невестой, он тогда руководил молодежной организацией в родном городке — все это этапы их совместной жизни, жизни в постоянной спешке.

Михал старается увидеть Эльжбету в нескольких ракурсах одновременно, в картинах, накладывающихся одна на другую. Начиная с первой, на которой она с заплаканным лицом провожает его на вокзал среди шумной толпы подвыпивших призывников.

Через полгода после его возвращения из армии они свернули свое, еще не обросшее ненужным хламом хозяйство и переехали в Н. Михал начал работать в сельскохозяйственном отделе воеводского правления СПМ, сначала в качестве инструктора, потом заведующего отделом, нигде долго не засиживаясь. Он стал добиваться, чтобы его приняли в Центральную партийную школу. Это означало снова выезд на два года, прощания и короткие возвращения, на сей раз уже без слез, потому что Эльжбета понимала необходимость такой разлуки.

Когда они поселились в Н. и Михал перешел на работу в партийный аппарат, кончились вечные расставания, переезды, необходимость постоянно менять свои планы. Эльжбета заранее подумала об учебе и заочно окончила лицей. Воспитывая ребенка, она начала работать — все в их жизни шло своим чередом. И тогда Михал начал замечать, что время, вместо того чтобы их сплотить, отдалило их друг от друга. Они сделались почти чужими, занятыми своими делами людьми, к которым их давнишняя юношеская любовь возвращалась только изредка, как блуждающее по пустым комнатам эхо, к которому здесь никто не прислушивался, а давно уже перегоревшие страсти стали обычной привычкой. Привычкой, не лишенной сердечности и взаимного доверия, но сделавшей их совместную жизнь серой и монотонной.

Наблюдая эту маленькую семью со стороны, можно было бы сказать, что все в ней складывается хорошо: у них была удобная квартира в новом районе, красивая мебель. Он, отец и муж, вел себя безупречно, всегда предупреждал о том, в какое время он вернется, никогда не пил, был спокойным и уравновешенным. Он старался всегда терпеливо выслушивать отчеты Эльжбеты о том, как прошел день, предпочитал расспрашивать ее даже о не интересующих его подробностях, чем морочить ей голову своими проблемами.

— Снова в газете напечатали твое выступление на конференции в П., — говорила она с оттенком гордости и добавляла с претензией: — Если бы мне девушки на работе его не показали, я бы даже и не знала.

— Пустяки. Должны же журналисты о чем-то писать. Не моя вина, что они как раз крутились вокруг этой конференции.

— Ты становишься все более замкнутым, Михал.

— Ну что ты, Эля. Ты же знаешь, что это неправда. Если я не люблю говорить о своей работе, так потому, что тебе своих дел хватает.

Но достигнутая с таким трудом стабилизация пошатнулась, когда они переехали в Злочев. Михал теперь работал еще больше, а к дому относился как к гостинице. Все чаще он испытывал чувство злости и тягостного раздражения. И все больше замыкался в себе. Причины такого состояния Эльжбета искала прежде всего в его работе, в беспримерной, изнуряющей организм трепке нервов. Но она надеялась, что через некоторое время все станет на свои места. И неожиданно, как гром с ясного неба, на нее свалилось известие о той женщине. Письмо было анонимным, подпись банальная: «Доброжелатель». Охваченная ужасом, она не могла и не хотела поверить, защищенная не только сильным, постоянным чувством к нему, единственному в ее жизни мужчине, но и фактами, которые имели место с начала их пребывания в Злочеве: они получали многочисленные анонимки, полные ненависти и угроз, а только что полученное письмо могло быть продолжением предыдущих.

Реакция Михала на показанное ему письмо — лаконичное пожатие плечами — еще больше укрепила ее в этом убеждении.

— Ты знаешь эту женщину? — все-таки спросила она его во время обеда.

— Знаю. По делу доктора Вишневского.

— Только?

— Еще я видел ее на собрании в Клубе интеллигенции.

— Я тоже с ней познакомилась. Сегодня.

— Где?

— В больнице.

— В больнице? Что ты там делала?

— Анджей всадил себе занозу под ноготь.

— Ну и что?

— Красивая девушка. Моложе меня на несколько лет. И образованная.

— Что ты говоришь, Эля! — Горчин поднялся из-за стола, не докончив обеда. — К чему могут привести такие разговоры! Ты же знаешь, что такое анонимка! Помнишь, — он немного успокоился, — я никогда не старался узнать, кто их пишет. И теперь я тоже не хочу знать. Если бы мне в руки попал такой подлец, я свернул бы ему шею!

Он говорил искренне, убежденно. Тогда действительно между ними ничего не было. Самое большее — установилось некое чувство солидарности после дела доктора Вишневского. Воспоминание об этом искреннем возмущении вызывало у него неприятный осадок после встречи с Катажиной в Галевицах, а еще больше в течение нескольких последующих недель. Врагом становился каждый встреченный человек, недругом был ясный день, улица, дом, каждое окно с занавеской. Вот почему они убегали за пределы района, хотя и там не могли почувствовать себя в безопасности, их пугал каждый назойливый взгляд.

Хуже всего было ночью. Михал начал плохо спать. Не помогали ни книги, ни сигареты. Он вставал с кровати, выходил на балкон и, глядя на заснувший город, уже неизвестно в который раз взвешивал все «за» и «против» своего положения.

— Почему ты не спишь? — спрашивала Эльжбета.

— Не знаю, голова у меня болит.

— Слишком многое принимаешь близко к сердцу.

— Меня для того сюда и прислали.

— Иногда, — говорила она, всматриваясь в противоположную стену, сереющую в свете луны, — я хотела бы, чтобы у тебя была нормальная работа…

— Что значит «нормальная»? — поворачивался он, заинтересованный ее словами.

— Ну, такая, как у всех. Чтобы ты шел к семи в учреждение или на завод и возвращался после трех. Чтобы не должен был постоянно мотаться по всему району, драть горло в этих ужасных, полных дыма залах. Чтобы мы могли на все воскресенье поехать за город… А самое главное, чтобы ты не должен был постоянно за что-то бороться, всех убеждать, уговаривать и осуждать. Ты знаешь, что этот самый Вайчак живет в нашем доме? Его жена теперь смотрит на меня так, будто это я ей сделала что-то плохое.

— И я ему ничего плохого не сделал. Может быть, даже спас его от чего-то худшего.

— Им ведь всего не объяснишь.

— Спи. Это неважно. Умные поймут, а за глупых нечего и волноваться.

— Ты стал совсем другим человеком с тех пор, как мы сюда приехали. Зачем это тебе было нужно? — Голос ее задрожал.

— Не надо так переживать. Ведь ты знаешь, что у меня чистая совесть, я не сделал здесь никакого свинства. Это самое главное.

— Лучше всего нам было в Грушевне, — повторяла она свое, — когда ты был учителем. Я так была тогда счастлива.

— Я давно бы уже умер от тоски, если бы там остался. Я современный человек! Мне нужна жизнь, движение, я хочу доказать людям и себе, кто я. Я хочу жить как мужчина, а не как пенсионер. И наконец, не забывай, что я член партии и делаю все, чтобы люди, с которыми я хотел себя связать и связал навсегда, меня уважали и верили мне. А ты вздыхаешь по юношеским романам, по золотым нивам, лесам, голубому небу и так далее…

Однако через какое-то время после того, как Эльжбета молчит и прячет лицо в подушке, он поворачивается к ней, обнимает ее и, чувствуя на ее лице следы слез, целует. Ему кажется, что вернулось то старое время и они составляют снова одно неделимое целое, которое не могут разорвать никакие силы, никакие превратности судьбы.

— Еще все будет хорошо, Эля, — беспорядочно бормочет он. — Увидишь. Только не мучайся, потерпи немного. Все как-нибудь устроится. — И уже сам не знает, говорит ли он только для того, чтобы ее успокоить, или обманывает самого себя.


Дорога в Н. повторяется слишком часто, хотя не совсем ясно, дорога ли это в столицу воеводства или только какая-нибудь похожая на нее дорога в никуда.

Михал Горчин понимает, что если он хочет сказать хотя бы одно слово так, чтобы оно было правдивым и одновременно понятным, он должен сказать о себе все с самого начала пребывания в Злочеве.

Но до помутившегося сознания, до его тяжелого, балансирующего на границе жизни и смерти сна, доходят только картины, как бы вырванные фрагменты цветных широких полотен.

Чтобы перейти к личным делам, он должен начать от дел более общих. И прежде всего должен ответить на вопрос: «Что ты сделал для Злочева и его людей?» И тут в голову приходили следующие вопросы, которые, как могло показаться, не были попыткой избежать ответа на тот, первый: «Что является основной задачей политического деятеля?»

Секретарь Горчин много раз задавал себе эти вопросы, и каждый раз с одинаковым результатом; однозначного ответа не было. И своим поведением он хотел выработать образец позиции члена партии, образец его жизни и работы.

И должно быть, поэтому Михал Горчин входил во все больший конфликт с самим собой, в конфликт его обыкновенного человеческого «я» с требованиями, ставящимися перед этим «образцом». «Личная» часть его индивидуальности начала сжиматься, оставляя после себя ничем не заполненное пустое место. И в результате это привело к недовольству собой и своей работой, к ощущению неудовлетворенности. С виду он мирился с таким положением, после непродолжительных бунтов снова обретая равновесие, но это равновесие было неустойчивым, для которого каждый новый толчок снаружи мог стать полной катастрофой.

Такой катастрофой стала Катажина.

Настал тот момент, когда Михал все чаще как бы останавливался на полпути и с беспокойством смотрел назад, с отчаянием понимая, сколько вещей, достойных внимания, он оставил за собой, прошел мимо или просто не заметил, удовлетворяясь только тем, что было связано с реализацией его цели. Он начал видеть, что здесь было, когда сюда пришел, и то, что ему удалось сделать. Первый раз Михал взглянул на себя и на свою деятельность критически. Постепенно у него появилось умение смотреть на все с нужного расстояния, умение замечать изъяны и трещины в здании, которое он до сих пор с глухим упорством строил.

Однако Горчин не соглашался с некоторыми обвинениями.

— Это не я жесток. Пойми, — объяснял он Катажине, — они сами отвечают за свою судьбу, они сами завели себя в тупик. Мог ли я их оттуда вывести? Не знаю. Я пробовал: перед тем как ударить их, предупреждал, подсказывал, защищал их от них самих… Ведь меня сюда прислала не Армия Спасения в роли проповедника. Я недооценил Бжезинского, это факт. Может быть, и Цендровского тоже напрасно восстановил против себя, не нужно было ущемлять его самолюбия. К их предложениям я относился слишком подозрительно, недоверчиво, с бессмысленным упрямством, а они как раз и были теми людьми, которые видели во всем много больше, чем собственные интересы. Если бы раньше… а так — дальше в лес…

Вот он, этот большой лес, Михал Горчин идет между деревьями напрямик, он дает густым зарослям себя поглотить, не отводит веток, царапающих лицо, а продирается к солнечной поляне, о которой впереди предупреждает светлая стена, просвечивающая через листву. Он еще не знает, что через мгновение над ним начнет сгущаться серое небо, громкий монотонный шум пригнет ветви деревьев, умолкнут птицы. Он присядет на срубленный ствол дерева и будет так сидеть, глядя на опавшую хвою, в которой жизнь не замрет, и его присутствие только усилит оживление в колонии черных муравьев. А он будет внимательно следить за этой суетой, рожденной лихорадочным, извечным инстинктом.

Значит, эта буря в нем самом, потому что есть еще женщина, которая вызвала ее одним только появлением в Злочеве, силуэтом, увиденным через занавеску, голосом в телефонной трубке, жестом и блеском глаз. Эта женщина продолжает идти по его следам, он слышит ее смех в кустах жасмина, чувствует ее горячее дыхание на своей шее. Вдруг совсем рядом над их головами раздается кукование кукушки, которое они считают с застывшими лицами, считают оставшиеся годы надежд. У них замирает сердце при каждой паузе в самозабвенном птичьем призыве. И Михал только сейчас понимает, что он не может поступить так, как он поступал более двух лет по отношению к другим людям в похожих ситуациях, когда, независимо от того, были ли другие возможности, он всегда принимал самое жестокое и безжалостное решение.

И это его первое поражение в борьбе с самим собой, это использование различных мерок в оценке себя и других. Теперь он совсем потерял голову, понимая, что нельзя избежать честного отчета перед самим собой, а любое решение, которое он примет, принесет ему только горечь поражения.

Его отчаяние, которое он пытается заглушить, скитаясь по лесу, усиливается еще больше из-за того, что у него не хватает смелости стать перед Эльжбетой и, глядя ей прямо в глаза, сказать: «Я тебя уже не люблю. Мы должны перестать делать вид, что все идет, как раньше». Он знает, что не сможет выдержать ее плача, а позже — тяжелого, как камень, молчания. Михал также знает, что он не в силах предстать перед Стариком, который верил в него, и сказать: «Прошу освободить меня от моих обязанностей, товарищ. Я не могу больше быть секретарем партии в Злочеве. Ни там, ни в другом месте. Я не сделал ничего такого, за что вы могли бы иметь ко мне претензии. Вы можете просветить меня рентгеном насквозь и не найдете ничего, что бы я хотел скрыть от вас, но боюсь, что я уже не тот Горчин, которого два года назад вы послали на ответственный пост. Хотя, может быть, я стал умнее и опытнее за эти два года, потому что через мои руки прошли дела, которые и не снились вам в воеводском комитете, но в то же время я слишком устал и, что еще хуже, недоволен собой. Я своротил там кучу разных дел, но сколько конфликтов было у меня с людьми… Быть может, я и не обратил бы на них внимания, если бы не вступил в конфликт с самим собой, со своей совестью. И хотя я знаю, что был прав, я также знаю, что все можно было сделать иначе. Без трезвона, к которому через некоторое время привыкают, и он начинает раздражать и вызывает лишнюю нервотрепку».

И вдруг смех Катажины, близкий, звонкий, отодвигает все призраки удушливого сна. Ее лицо, нежный овал, темные поблескивающие глаза, полураскрытые губы, как будто она ими жадно ловила воздух, руки, заплетенные на его шее, — все это через мгновение превращается в картину, виденную как бы через объектив перевернутой камеры. Он вдруг чувствует, как его заливает тяжелая, как металл, вода, с удушливым запахом илистой земли, гниющих остатков трухлявого дерева и мертвых растений.

И теперь уже он знает, что должен отсюда вырваться, должен снова стать Михалом Горчиным, тем же самым и одновременно обогащенным этим путешествием в глубь собственного сознания, должен теперь встать, подняться перед всеми с высоко поднятой головой. Он поворачивается на спину, и перед ним открываются новые горизонты, насыщенные солнечным блеском. Вращающиеся горизонты принимают форму солнечного диска, прожигают зрачки, врываются в открытый мозг, вызывают пронизывающую боль. Он поворачивается на правый бок, лицом в сухую жесткую траву…

Только тогда он услышал над собой голоса:

— Смотри, приходит в сознание.

— Я говорил, что он живой. Я читал где-то в газете, как одному утопленнику два часа делали искусственное дыхание. И помогло.

— Этому тоже. Ты его, случайно, не знаешь? У машины злочевский номер.

— Черт его знает, чего он тут искал. Повезло парню, что мы как раз здесь проходили.

Глава третья

— Итак, я в твоих руках, — сказал Михал, не раскрывая опухших глаз.

— Перестань, — примирительно ответила она, но мягкий жест ее обнаженной загорелой руки остался незаконченным. Рука повисла на полпути между накрахмаленной белой простыней и его пылающим от высокой температуры лбом, остановилась под его неожиданно твердым и трезвым взглядом.

— Мне сегодня снилась смерть, — сказал он тихо, как бы самому себе. — Не крестьянская, с косой на плече, какой в деревне пугают детей. У нее было лицо молодой женщины, лицо откуда-то мне знакомое… приятное и улыбающееся. И совсем не страшно все то, что она со мной хочет сделать. Это забавно, — не очень уверенно улыбнулся он, — вот такая крупица иррационализма в нас, в закоренелых атеистах. Особенно тогда, когда у нас что-то не получается и все испытанные методы познания судьбы не оправдывают себя. — Он на минуту замолчал, но Катажина не использовала этого момента, чтобы отвлечь Михала от его мыслей. — Итак, я в твоих руках, — повторил он, — так или иначе, у меня нет другого выхода. И мне не уйти…

Он снова закрыл глаза, погружаясь в состояние, продолжающееся уже третий день, в котором переплетались короткие периоды крепкого, придающего бодрость сна и длинные отвратительные минуты, когда он находился на границе сна и яви, плохо сознавая, что с ним происходит.

— От чего? — спросила она, прервав неестественно долгое молчание.

— От тебя, — ответил он быстро, будто эти слова уже давно держал наготове. — Когда-то я только мечтал о том, чтобы быть с тобой, а теперь, когда мечты стали реальностью, моя радость смешана со страхом.

— Как я должна это понимать? — Катажина бессознательно положила ему ладонь на лицо.

— Я сам уже не знаю, — вздохнул он и на мгновение оживился. — Иногда мне кажется, что я ни на что не гожусь. И дело здесь не только в возможностях, а просто какое-то нежелание преодолеть это состояние, этот хаос в голове… Но я не ответил… Я здесь целиком завишу от тебя. Ну да, здесь есть еще и заведующий отделением, и главврач, — он поморщился, — но я рассчитываю только на тебя, хотя ты говоришь, что они делают все, что нужно, и делают хорошо.

— Ты должен рассчитывать и на себя, — подсказала она.

Он повернул голову в сторону, бессмысленно глядя на стену. Снова наступило долгое, тяжелое молчание, которое он не хотел прерывать, а она, несмотря на все свое желание, не в силах была нарушить.

— Иди уж, — сказал он наконец деревянным голосом, — не обращай на меня внимания. Я такой же пациент, как сотни других. Хватит того, что вы позаботились об отдельной палате.

— Постарайся заснуть.

— Точно так же ты могла бы мне сказать: постарайся выздороветь, постарайся владеть собой, постарайся вести себя как мужчина.

— У тебя сегодня не самое лучшее настроение, Михал.

— Да, — признался он. — Честно говоря, у меня скверное настроение. И я сам себе страшно надоел. Понимаешь? Мне надоел этот бесконечный разговор с самим собой.

— Я зайду вечером, хорошо? Все-таки постарайся заснуть.

— Ты снова за свое. Сегодня здесь была Эльжбета.

— Ну и что?

— Ничего. И это хуже всего. Я уже три раза пытался поговорить с ней, но когда видишь ее ничего не понимающие глаза, эту святую наивность… Жалость — чувство ужасное, но здесь что-то другое… Может, страх, и я стал уже таким трусливым, что не могу прямо смотреть в глаза женщине, с которой за четырнадцать лет бог знает что пережито — и хорошее, и плохое?

И когда за Катажиной закрылась белая дверь, он почувствовал себя и в самом деле плохо, его по-настоящему охватил страх, который постепенно покидал свое постоянное место где-то между ребрами и подступал все выше, сжимая горло.

— Итак, я в твоих руках, — говорил он Катажине, хотя ее давно не было в палате, повторяя эти слова, как волшебное заклинание. Только теперь, когда он находился на границе сна и действительности, он понял, что это правда, что своими словами он только подтверждает уже неотвратимый факт, хотя к его осуществлению ведет долгий путь и самое трудное испытание — пройти через отчаяние Эльжбеты, через ее слезы и боль.


«Теперь же я не имею ни малейшего представления о том, что дальше делать. Я обещал шефу не возвращаться с пустыми руками, а тут приходится рыскать по чужому дому в отсутствие хозяина. А это ведь своего рода отсутствие. — Юзаля мгновение раздумывал, не решиться ли на посещение Горчина в больнице, но почувствовал, что это невозможно, потому что встреча не могла бы ограничиться только вежливым визитом и секретарь наверняка спросил бы, что он ищет в его районе. — Плохо я сделал, нужно было не звонить, а собрать манатки и вернуться в Н.».

— Расчувствовался, как девица, — сказал ему утром по телефону Старик. — Откладывание на потом ничего не решит.

— У меня будет только односторонняя картина, — без особой уверенности защищался Юзаля. — Я не смогу без него выяснить некоторые вопросы, а к тому же могу в них напрасно завязнуть.

— Ты не новичок, Сташек, сможешь отличить зерна от плевел.

— Я вижу, что мне уже не выкрутиться, — смирился он наконец с судьбой. Юзаля прекрасно знал упрямство своего начальника.

— Я уже тебе один раз об этом говорил. — Старик смеялся тихо, с удовольствием. — Делай свое дело. У тебя есть несколько дней, а разговор с Горчиным может подождать. Если все затянется, вызовешь его позднее в воеводский комитет, ясно?

— Спасибо за добрый совет. Если уж так нужно тянуть свою лямку дальше, буду стараться.

Сейчас он не был уверен в правильности такого решения, хотя понимал нетерпение Старика, который вкратце изложил ему свои доводы. Может быть, он точно так же поступил бы на его месте, но простая натура Юзали не переносила неясных ситуаций, в которых его деятельность противоречила бы внутренней убежденности. А сейчас все выглядело именно так.

У Валицкого не было подобных сомнений, когда во время завтрака в гостиничном кафе он узнал от Юзали о несчастном случае с Горчиным.

— Делайте, как считаете нужным, товарищ председатель, — сказал он, понимая иронический взгляд Юзали, — но я не за тем тащился столько километров, чтобы теперь от всего отказаться. Я так быстро не падаю духом, — начал он хвастаться. — Бывает, что человека выставляют за одну дверь, а он вынужден вернуться в другую. Такая уж у меня профессия, и я давно с этим смирился. Не нравится мне этот несчастный случай. — Валицкий говорил как будто сам с собой. — В жизни, конечно, всякое случается, и никто не знает, когда придет его время, но что-то здесь не то.

— О чем вы? — удивился Юзаля.

— Не кажется ли вам странным: молодой человек, здоровый, и вдруг почти тонет в какой-то речушке…

— Говорите, говорите. Я не понимаю.

— А может быть, он этого хотел! — неожиданно бросил Валицкий.

— Что вы, товарищ редактор! — Юзаля едва не подавился куском горячей сосиски. — Такое могло случиться с каким-нибудь слюнтяем, а не с Михалом Горчиным… Ну и придумали! — покачал головой он уже спокойнее. — Горчин — и такая история… Курам на смех.

— Я бы такой возможности не исключал. — Валицкий пытался и дальше защищать свою точку зрения, но реакция Юзали несколько остудила его прежний пыл. — Что-нибудь на парня нашло, и нырнул глубже, чем следовало.

— Глупости вы говорите, товарищ, — буркнул только Юзаля, и больше они на эту тему не разговаривали, но слова журналиста не переставали его беспокоить.

«Михал действительно здоровенный парень и, наверное, в жизни выходил из более затруднительных положений… Не приняло ли здесь все случайно таких размеров, о которых мы и понятия не имеем?.. Не зашел ли он сам так далеко в тупик, что в какой-то критический момент уже не видел выхода?»

— Пойду-ка я в райком, — решительно поднялся Юзаля.

На Валицкого его намерение не произвело большого впечатления. Он сегодня чувствовал себя не лучшим образом, потому что читал до часу ночи и не выспался.

— Я выпью еще кофе. У меня глаза слипаются. — Он кивнул Юзале головой. — Встретимся на обеде.

— Мы оба не очень-то переутомляемся, товарищ редактор, — заговорщицки улыбнулся председатель. — Уж больно наши дела медленно продвигаются, но, может быть, потом все наладится.

— Сначала и я был в этом уверен, но сейчас…

— А я, наоборот, вижу, что мы прекрасно дополняем друг друга. — Юзаля похлопал его по плечу, ему все больше нравился этот взбалмошный парень.

У Валицкого разыгралось воображение. Он думал, что может представить себе мысленно все обстоятельства дела, потом установить его модель около подлинника и только проверить, прилегают ли самые важные точки друг к другу. И в какой-то момент ему показалось, что он способен это сделать за столиком кафе, не двигаясь с места и без чьей-либо помощи.

…Приближался полдень, беседа Юзали с секретарем по пропаганде Бенясом длилась уже два часа. Они сидели в кабинете Горчина, потому что кабинет Беняса занимала какая-то группа, которая под его наблюдением готовила доклад для очередного заседания бюро.

— Еще кофе? — спросил Беняс, отодвигая грязные стаканы.

— У меня неплохое сердце, но такого количества кофе даже лошадь не выдержала бы. Спасибо. Лучше давайте закурим. — Он угостил собеседника сигаретой, но тот решительно отказался, закурив свою. Юзаля, пользуясь перерывом в разговоре, внимательно приглядывался к нему.

«Или он действительно ничего не знает, или притворяется непонимающим. Только какой может быть в этом смысл? Ведь известно ему, что Горчин предложил освободить его от работы… Но известно ли? — Он не помнил всех подробностей, но знал, что Старик тогда не согласился, дал Бенясу еще один шанс, может быть принимая во внимание слишком строгое отношение Горчина к своему заместителю. — Ведь сейчас у него единственная возможность помочь Горчину убраться отсюда ко всем чертям… Я сыграю с ним в открытую, но для этого еще есть время…»

— Давайте займемся наконец делом директора «Фума», как его там… — Юзаля вытащил из папки копию письма, в котором Горчин обращался в главк с предложением о его увольнении.

— Гурчинский.

— Я сегодня собираюсь в «Фум», — он положил обратно папку, — и хотел бы вас спросить о нескольких вещах… Собственно говоря, об одной.

— Пожалуйста.

— Я в общих чертах знаю о конфликте между Горчиным и Гурчинским в том, что касается завода, но меня интересует другое. В частности, не имеют ли здесь место какие-нибудь личные счеты, понимаете?

— Да, понимаю. Наверное, так оно и есть, Горчин на последнем пленуме задал ему трепку.

— За дело?

— Трудно сказать, все это не так просто.

— Вы считаете, что вашим партийным долгом является всегда соглашаться с первым секретарем?

— Нет, почему же, — покраснел тот, — но мы должны иметь здесь, в райкоме, какое-то общее мнение, не правда ли?

«Что Горчин с ними сделал? Неужели они так уверены, что никакая сила его не сдвинет, что сидят тихо, как мыши?»

— Вы уверены, что Горчин был прав?

— Мне трудно оценивать его выступления. Ведь был представитель экономического отдела воеводского комитета иподдержал Горчина. Директор «Замеха» тоже. Впрочем, вы можете ознакомиться со всеми протоколами пленума.

«Не может он быть таким глупым, просто делает вид, только зачем, черт возьми, зачем?» — думал Юзаля, а вслух сказал:

— Ну, предположим, я хочу узнать ваше личное мнение.

— Личное? — удивился Беняс. — А какое оно имеет значение?

— Слушайте, секретарь, давайте не будем играть в прятки… Ну, говорите смело. — Терпение Юзали уже иссякло, но он старался сохранить хотя бы его видимость.

— По-моему, Горчин был не прав, а если бы даже и прав, то нельзя так поступать с нашим человеком, членом партии, который поставил этот завод на ноги.

— Вы пробовали его убедить, например, на секретариате?

— Да, но вы думаете, что это легко? Он не раз нам повторял, что кадровая политика — его дело.

— Он сам решал, не согласовывая?

— Согласовывал, но ему всегда говорят «да». Формально все в порядке.

— Заколдованный круг.

— Да, вы правы.

— Вы знаете о том, что Горчин хотел вас снять? — спросил Юзаля, решив напомнить Бенясу о его собственном конфликте с первым секретарем.

— Да, я знаю и то, что он не любит менять своего мнения. Впрочем, о своем решении он мне первому сказал. У меня нет к нему никаких претензий. Каждый подбирает себе таких сотрудников, с которыми ему лучше работается. Если товарищи из воеводского комитета решат, что я для него слишком глуп, то я уйду. Мало ли работы.

— Я не понимаю вас, товарищ Беняс.

— Я вас тоже. Что вы от меня хотите, товарищ председатель?

— Чтобы вы не прятали голову в песок.

— Я ведь сказал, что я не боюсь за свою голову.

— На что же вы рассчитываете?

— Не знаю, жду. И все силы отдаю работе… Может быть, мне удастся когда-нибудь ему доказать, что он ошибается, что неверно и слишком поспешно меня оценивает…

— Наверное, здесь вы не правы, — тихо сказал Юзаля. — Мне кажется, вы набрали в рот воды, когда надо было кричать… И забыли, что существует вышестоящая инстанция.

— Вы знаете свое, а я свое, товарищ председатель.

— А о Буковской вы тоже знаете?

— Люди о чем-то поговаривают, но я не хочу копаться в грязном белье. Мне не нравится, как он руководит, но я не собираюсь вмешиваться в его личные дела.

— Хорошенькие личные дела… Ох, люди, люди, товарищи дорогие, — раздраженно вздохнул Юзаля. — Ну ладно, пока оставим это. Я хотел бы поехать в «Фум», поедемте со мной… Вы знаете Гурчинского?

— Да, он мой приятель… Я вызову машину. Посмотрите сами, какой он. По-настоящему хороший парень, но легко может вывести любого из терпения. Такая уж у него манера держаться.

— И что, нашла наконец коса на камень?

— Похоже на то.

— А секретарь партийной организации там какой?

— Товарищ Мисяк? — Беняс на мгновение задумался. — Он член бюро райкома. На заводе пользуется авторитетом, даже Горчин его уважает.

— Даже, — повторил бесстрастно Юзаля, так что Беняс не мог понять, означает ли это удивление или очередной упрек в его адрес.

Инженер Гурчинский производил впечатление симпатичного человека. Он был еще сравнительно молодым мужчиной, довольно полным, с сильно полысевшей головой. Гурчинский держался непринужденно, шутил, только иногда эта его непринужденность превращалась в излишнюю самоуверенность, как будто он давал понять, что он у себя дома, что здесь он тот, кто устанавливает законы. Это ощущение усиливалось при виде его кабинета — огромного, как будто бы директор заранее предвидел реакцию входящего, который на «длинной дороге» между дверьми и его письменным столом из красного дерева должен был увидеть стол, оснащенный телефонами, установкой диспетчерской связи, магнитофоном, вентиляторами, огромным количеством бумаг, ваз и керамических украшений, ковры с абстрактными орнаментами, конкурирующими с чудовищными фотографиями технологического процесса «Фума» и большим макетом под стеклом, дающим представление о том, каким будет завод через несколько лет.

Они сели за низкий длинный столик. Через минуту, прежде чем они успели обменяться несколькими словами, секретарша принесла кофе, рюмки и бутылку коньяка. Весь этот внешний лоск невольно вызывал у Юзали недоверие.

Однако он не стал протестовать, когда увидел кофе и коньяк. Он любил иногда выпить рюмку-две и не делал из этого тайны, но при условии, чтобы партнером был близкий ему человек или, в крайнем случае, тот, кто был ему симпатичен… А здесь…

— Вот куда уже дело зашло? — Гурчинский сделал вид, что он удивлен после того, как их представили друг другу. — Твой шеф действует молниеносно, — добавил он, обращаясь к Бенясу.

— Перестань, Марьян. Не в этом дело. Товарищ Юзаля хотел бы…

— Разрешите, я сам объясню директору цель своего визита… — прервал его Юзаля, понимая, что Беняс, конечно, не облегчит дальнейший разговор.

— Но сначала немного коньячку. — Гурчинский ловко наполнил три рюмки. — Самая лучшая вещь к кофе.

— Глядя на вас, — сказал Юзаля, — можно сделать вывод, что на заводе нет особых проблем, всё, как говорится, у вас в порядке…

— Трудностей у нас тоже хватает, — перебил его Гурчинский. — Кооперация, снабжение, недостаток инженеров, экономистов… — перечислил он одним махом.

— Нормальные трудности, как везде, — не дал ему договорить Юзаля, — тогда скажите мне, если все так хорошо, почему же Горчин так набрасывается на вас?

— Если бы только набрасывался. — Гурчинский язвительно усмехнулся. — Секретарь Беняс знает всю историю…

— Это уже история?

— Нет, у нас с Горчиным разногласия начались только несколько месяцев назад, с этого года. Но мне иногда кажется, что тут речь идет о чем-то более важном. Я здесь уже десять лет, с самого начала. Мы начинали с маленькой тесной кузницы, в которой ремонтировали сельскохозяйственный инвентарь. Кузница, в которой была когда-то казачья конюшня… Часть ее мы сохранили, чтобы в будущем люди нам верили, знали, каким был старт, потому что, видя наш завод таким, как он выглядит сейчас или каким будет через несколько лет, они наверняка не поверят… Этот макет не только декорация, это мое видение будущего, которое уже материализуется. Мы перерабатываем уже почти триста миллионов, а в нынешнем году почти удвоили продукцию. Делаем сложное, уникальное оборудование, во многих случаях такое, которое раньше покупалось за границей… Видите, какой у нас экспорт, посмотрите на карту — без преувеличения, торгуем с половиной мира.

«Так он может проговорить весь день, — подумал Юзаля, но совесть не позволяла ему прервать Гурчинского: из холодного ирониста он стал разгоряченным фантазером, очарованным магией цифр, созидания, борьбы с трудностями. — А ведь все, о чем он говорит, не имеет ничего общего с делом, которое меня интересует. Хотя кто знает».

— Жалко, что здесь нет секретаря Горчина, — что бы он, сейчас сказал?..

— Он? Он бы просто махнул рукой: «Для того вы тут и сидите, за это вам завод и платит большие деньги». И сразу же сел бы на своего конька: сверхурочная работа, самовольное строительство, превышение нормативов, рост прогулов. Единственно, о чем бы он не подумал, это что он сам делал бы на моем месте.

— А что бы вы сделали на его месте? — спросил Юзаля, сощурив глаза в хитрой улыбке.

Вопрос только на мгновение смутил директора, через минуту он ответил прежним бодрым тоном:

— Я был бы реалистом. А он вместо того, чтобы нам помогать, ставит мне и всему коллективу палки в колеса. Разве я не знаю, как должно быть на заводе, разве меня не учили? Разве я сам за эти годы не научился всему? Но, видите ли, товарищ председатель, между «знать» и «мочь» принципиальная разница. Я здоровье потерял из-за этого завода, живу только его проблемами, знаю его во всех деталях, но я не чудотворец. И никто бы здесь больше не сделал… Именно так я ему без обиняков и сказал на последнем пленуме.

— Понимаю, понимаю, — пробормотал Юзаля, агрессивность Гурчинского на некоторое время его как бы подавила.

— Скандал из-за неликвидов, из-за превышения нормативов… А ведь отчаянное положение со снабжением, нет стали, цветных металлов, труб, проволоки… То есть нет столько, сколько требуется. Я должен запасаться впрок, чтобы сделать план, дать людям премию и тринадцатую зарплату. Знаю, что так нельзя поступать, но я вынужден, просто выбираю меньшее зло… Видите эти бетонные столбы? Здесь начинают строить новый цех. Если бы я не велел их смонтировать под мою личную ответственность, у меня забрали бы лимиты, а я не хочу оставить предприятие без строительства. В главке меня хотели за это повесить, но вынуждены были дать средства, чтобы не заморозить те, которые уже израсходованы. Новый цех позволит нам в будущем году принять на работу на двести человек больше. А что может быть важнее для Злочева, если не новые рабочие места, о которых первый и сам постоянно говорит. И мы не решим эту проблему при помощи кустарного промысла, изготовления плетеных изделий или другой чепухи, путь один — развивать промышленность. Скажи сам, Зенон, — призвал он в свидетели Беняса.

— Мне не нужно это объяснять. Но о нас двоих и еще о нескольких других говорят, что у нас ограниченный кругозор и мы не видим политики государства в целом. Я все-таки думаю, что если наша политика хороша для нас, то она хороша и для государства.

— По этому вопросу к вам собирается приехать комиссия…

— Я не одну комиссию пережил, — фыркнул пренебрежительно Гурчинский, — и, откровенно говоря, не одного секретаря.

— Насколько я знаю Горчина, он не действует слишком опрометчиво.

— У него есть конек: переставлять кадры в районе. Увольнять, переводить, поучать, — не выдержал Беняс. — Только, скажите, какая от этого польза? Создается нервозная обстановка среди людей, потому что никто не уверен в своем завтрашнем дне, каждый может оступиться. А нервозная обстановка в конце концов приводит к безразличию и смирению. Я не раз говорил об этом на бюро, можете проверить в протоколах. Но при таком составе, какой себе подобрал Горчин, им все можно внушить.

— Внушить или убедить?

— Кто признается в том, что он глуп, что не думает или поддакивает шефу, не будучи в чем-то уверенным? Каждый предпочитает делать хорошую мину при плохой игре, не правда ли?

— В течение двух выборных сроков я был членом бюро, — дополнил слова Беняса Гурчинский. — При Белецком, хотя у него были другие недостатки, такие методы не практиковались. А в прошлом году я уже не вошел в бюро.

— Ну что же, нормальная смена состава.

— Может быть, но по удивительному стечению обстоятельств в бюро вошли люди, угодные Горчину.

— Это серьезное обвинение, товарищ Гурчинский.

— Я могу изложить его в письменном виде. Я не из тех, кто шепчется по углам, а молчит там, где должен кричать и бить кулаком по столу. Я — член партии, мы все в одной партии и имеем одинаковые права. Среди нас не может быть ни рядовых, ни генералов только потому, что кого-то из нас выбрали на ответственный пост.

— Не сердитесь, товарищ, но я тоже люблю говорить правду в глаза. Я приехал сюда не для того, чтобы защищать Горчина. Но почему-то мне кажется, что если бы он вас оставил в покое, вы бы мне не сказали того, что я услышал. Ведь он, наверное, с начала своего пребывания в Злочеве был таким, какой он есть.

— Получается замкнутый круг, — вмешался Беняс. — Мне иногда кажется, что все мы правы и одновременно все ошибаемся.

«Да, иногда так может показаться, — Юзаля совсем не собирался говорить это вслух, — но партийному работнику нужно иметь именно такую мудрость и чутье, которое подсказывало бы ему, где находится эта бесспорная истина, правда выгодная для обеих сторон. Для решения таких проблем он должен иметь опыт, горячее сердце, холодный ум, уметь видеть перспективы не как бухгалтер или даже директор завода, а как руководитель общества… Гурчинский выглядит настоящим технократом, он видит только план, премии, тонны, капиталовложения, прыгает от радости, если кривая выполнения плана растет. И только слышишь: «Я сделал, я решил, я рискнул, я устроил…» А люди, коллектив, партийная организация, рабочее самоуправление — об этом ни слова. Мог бы при мне, хотя бы для приличия, вспомнить. Ему это даже в голову не пришло, а изображает из себя большого ловкача…»

— Ну что же, мы будем собираться, — сказал он громко. — Все-таки я хотел бы сегодня съездить в район. У вас ведь есть еще один предмет гордости — «Замех». Нужно посмотреть, как там дела.

— О да, — ехидно заметил Гурчинский, — «Замех» действительно предмет гордости секретаря Горчина. Как же у них дела могут идти плохо?


И снова состояние полусна, их двое. Эльжбета в глубине, но достаточно близко, чтобы она могла рукой коснуться кровати, скрытой в тени зеленой шторы, он на железной, покрашенной в белый цвет кровати, с головой на высоко поднятой подушке.

— Значит, это правда, — говорит Эльжбета, — так же, как оказалось ложью и все то, что было между нами в последнее время.

Михал не знает, ее ли это слова, или он сам их сказал, или просто подумал о них, прежде чем она сюда вошла.

— Нет, — протестует он, — дело здесь не в правде и лжи, они не противоречат друг другу, как день и ночь. Только нет смысла идти дальше вместе, потому что теперь мы только способны повторять старые шаблоны, привычки, слова и жесты, которые давно утратили свое первоначальное значение. Наши чувства за эти годы сгорели дотла, погасли. А из оставшихся угольков нам не воскресить домашнего очага.

— Нет, — резко возражает он, — та женщина никакого отношения не имеет к тому, что происходит. Если бы ее не было на свете, ее или какой-нибудь другой, все равно пришел бы конец. Может быть, позже, может быть, не так внезапно.

— Нет, — не хочет он согласиться с ее становившимися все более жестокими словами, — мне нелегко было сломать все то, что мы вместе строили эти четырнадцать лет. Я не чувствую в себе силы начать все сызнова, у меня не хватает воображения, когда я думаю о такой возможности. Я только знаю, что так должно быть.

Теперь получает возможность говорить Эльжбета, теперь, когда, казалось бы, все самое важное уже сказано.

— Значит, это правда, — начинает она, как прежде, и беспомощное выражение страха и разочарования исчезает, — ты хочешь меня оставить, разрушить мою жизнь. Почему именно сейчас, а не десять лет назад? Сейчас, когда ты настроил всех против себя и когда они только и ждут окончательного твоего поражения. Когда они уже празднуют победу, ты им даешь еще один аргумент против себя. Все, кому ты хотел навязать свою волю и свою точку зрения, готовятся освистать тебя и выгнать из города, как зачумленного. Подумай об этом, если ты не хочешь подумать обо мне и своем ребенке. Твой сын, — продолжает Эльжбета, — ты забыл о нем. Если даже я тебя когда-нибудь и прощу, то он никогда. Он тебе этого не забудет, потому что ничто ему не заменит отца. Он уже слишком взрослый, чтобы я могла не сказать ему правды, но он еще настолько ребенок, что не сумеет понять твоего решения. Подумай о нем, одумайся, пока есть время, пока ты еще все можешь исправить…

— Перестань, замолчи, — он вжимает голову в подушку, затыкает уши, — слова здесь не помогут. Пусть самые умные, самые правильные, глупые и хитрые — все это только слова.

Раздается стук в дверь. Стук повторяется, он деликатный. И в то же время решительный. Михал говорит: «Войдите» — глухо, но достаточно громко, он понимает, что это слово является сигналом, последним тревожным звонком, после которого следующий акт должен действительно разыграться здесь, в больничной палате.

На пороге стояла улыбающаяся Эльжбета в сопровождении заведующего отделением.

— Мы тебя разбудили? Ты спал? — спросила она извиняющимся голосом.

— Я немного дремал, пожалуйста, садись… Садитесь, доктор, — поправился он, обращаясь к врачу.

— Не буду вам мешать. Я здесь не нужен. Самое главное, что все в порядке и скоро я вас, товарищ секретарь, верну жене.

Михал Горчин улыбнулся ему, даже сделал какой-то жест рукой, когда врач закрывал дверь, а потом долго вглядывался в лицо Эльжбеты. Он прикрыл глаза, как будто боялся ее первого взгляда.

— Хорошо, что ты пришла, Эля. Мы должны серьезно поговорить. Это будет трудный разговор, но знаешь, я предпочитаю, чтобы ты узнала обо всем от меня, а не от других…


Юзаля отложил газету, потом посмотрел на часы. Был уже девятый час. Бжезинский, с которым они условились встретиться в это время, почему-то не появлялся. Председателю страшно надоели официальные разговоры, и Юзаля пригласил инспектора к себе, в гостиничный номер. Ему жаль было потраченного времени, хотелось свернуть все побыстрее, чтобы сразу же после выхода Горчина из больницы окончательно подвести итоги.

Неожиданно ему помог Валицкий. Понимая, что дело Горчина временно зашло в тупик, он занялся сбором информации для последней страницы газеты.

— Такой вздор тоже нужен в газете, — смеялся он беспечно. — Люди любят читать о несчастьях, которые выпадают на долю ближних, кто сгорел, кто сломал ногу, кому суд влепил тысячу злотых штрафа за езду на велосипеде в пьяном виде. Я знавал даже одного человека, который начинал читать газету с некрологов.

Заодно Валицкий все-таки написал большую статью о «Замехе» и все время уговаривал Юзалю посетить этот завод. Директор Пеховяк произвел на него очень хорошее впечатление.

— Парень — человек Горчина, это ясно, что, однако, вовсе не означает, что он его прихлебатель. Возбуждает доверие не только то, что он говорит, но и то, что там вокруг него делается. А я немного научился разбираться в том, как в действительности идут дела, и меня трудно купить красивыми словами. Он и Горчина хвалил как-то толково, и я совсем не уверен, что он это делал только из подхалимства.

«Столько вещей мне еще предстоит проверить, — вздохнул Юзаля. — Неужели Бжезинский действительно не придет, а завтра позвонит, что болен или что-нибудь в этом роде? Уж тут он меня и в самом деле выбил бы из равновесия», — проворчал он, но в это время услышал стук в дверь.

— Скучно вам здесь одному, товарищ председатель, — пошутил Бжезинский, садясь в кресло.

— Вот именно, пришлось мне на старости лет мотаться по гостиницам. Но есть и другая сторона медали: человек немного на мир посмотрит, да и оторвется от своих дурацких бумаг.

— Вы, наверное, года три не были в Злочеве?

— Два с гаком, — уточнил Юзаля, — в последний раз я здесь был перед самым приходом Горчина.

— Тоже давно.

— Я бы предпочел сюда приехать с экскурсией, окрестности здесь красивые, и сам город тоже ничего себе, чистый, спокойный, и люди хорошие…

— Да уж хорошие, — неприятно засмеялся Бжезинский, — для туристов-то ничего, потому что на них можно немного заработать, а для своих чужаков не дай бог.

— Что значит «своих чужаков»? Не понимаю.

— Я здесь живу еще с довоенного времени, уже более или менее свой. А остальные — это чужаки для коренных злочевцев.

— И в самом деле смешно. Сейчас, при таком переселении народов.

— Смешно, когда об этом говорят, но чувствовать такое отношение на каждом шагу и в течение многих лет — уже не очень смешно… Да, дорогой товарищ, у новых людей здесь нелегкая жизнь. А особенно если они занимают какую-нибудь важную должность. За таким наблюдают долго, смотрят, проверяют — врастет или сгорит? Им самим было бы трудно объяснить, почему так происходит, но так уж есть.

— И их радует, если у кого-нибудь нога подвернется?

— Не всегда. О Белецком, например, жалели. Он уже немного врос в этот город, сидел здесь много лет, боролся с бандитами. Кооперативы тоже как-то по-человечески организовывал, не напролом, как бывало в других местах.

— А Горчин?

— У него еще есть время. Если только ничего не случится.

— А что должно случиться?

— Не притворяйтесь, товарищ Юзаля, весь город об этом говорит.

— Что говорят?

— Наверное, радуются.

— Чему?

— Не очень приятно иметь такого человека, как Горчин, у себя над головой.

— Для вас тоже?

— Я о себе не говорю.

— А все-таки?

— Может, немного. Хотя я здесь и похуже секретарей видал и всегда находил с ними общий язык.

— И с Горчиным тоже?

— Наши отношения трудно точно определить, у нас что-то вроде постоянного перемирия.

— Но постоянно ненадежного?

— Почему? Наш секретарь разумный человек.

— Редко кто здесь так говорит о нем. Вы пришли его защищать, товарищ Бжезинский?

— Он, если нужно, лучше всего сам себя защитить может. Я пришел потому, что вы меня пригласили, по старому знакомству.

— Простите, инспектор. Это у меня такой профессиональный комплекс, трудно оторваться от своих обязанностей.

— А я и не думаю о ваших обязанностях, когда с вами разговариваю, — засмеялся Бжезинский, — хотя в случае чего готов вам помочь. Если будет нужда, конечно.

— Я думаю, что вы можете мне очень помочь. Рассчитываю на вас, ведь вы в бюро райкома с сорок пятого, и мы вам верим не меньше, чем людям, которых сейчас сюда присылаем. Помню, что у вас было какое-то столкновение с Горчиным сразу же после его приезда сюда.

— Да, действительно.

— И что, не дали себя в обиду?

— Как видите, — Бжезинский снова рассмеялся, уже не так беззаботно, — только мне пришлось начать учиться заочно, я, старый дед, но он на меня так нажал… Все-таки сейчас я не жалею, через два года буду защищать диссертацию. А раньше как-то все времени не было. — Он уже говорил серьезно. — Горчин на таких вещах помешан. Как это называется? Культ компетентности, кажется.

— Вы, наверное, не только поэтому нашли общий язык с Горчиным?

— Не только, конечно… Просто я начал проводить в жизнь его политику, потому что она мне показалась правильной… Ведь не считаете же вы, что по другим причинам?

— Иначе я вас сюда не пригласил бы. И не задавайте таких вопросов, — добавил Юзаля с упреком.

— Извините… Я видел, как он бьется, не щадит никого и сам подает людям пример. И я включился. Ну, не сразу, немного мы друг с другом повоевали, я себя в обиду не даю. Он обвинял меня в рутинерстве, отсутствии контроля, потому что как раз обнаружилось несколько неприятных дел с директорами школ, но постепенно мы прониклись доверием друг к другу. Он сейчас был бы очень разочарован, если бы я пришел к нему с просьбой освободить меня от работы.

— Вам удалось сделать то, чем не могут похвастаться его ближайшие сотрудники.

— Он своих секретарей считал только исполнителями — вот, пожалуй, откуда все это. Тут он, наверное, не прав. Он иногда больше считался с мнением человека со стороны, более внимательно его выслушивал, чем людей из партийного аппарата. Своих секретарей и инструкторов он лепил, как фигурки из пластилина. Чья здесь вина — их, его, — черт знает! Я не осмелился бы об этом судить, потому что Горчин действительно индивидуальность. Он всегда их подавлял уверенностью в себе, логикой мышления, воображением, даже острой, язвительной шуткой, если нужно… Плохо только, что его сотрудники при нем не развиваются, он их подавляет, они теряют уверенность в себе и веру в собственные силы и не способны принимать самостоятельные решения. Вы знаете, люди, как известно, любят спокойствие. Смотрят, слушают, в них что-то кипит, они хотели бы изменить некоторые вещи, заклеймить, расставить все по-новому, но как только доходит до дела, предпочитают, чтобы этим занялся кто-то другой. Пускай все делает тот, которому за это платят. Да, я и с такими разговорами тоже встречался… Ну вот, — улыбнулся он беззлобно, — от конкретных дел мы перешли к абстрактным размышлениям на тему: каким должен быть идеальный общественный деятель.

— Боюсь, что нам трудно будет найти рецепт.

— Да, наверное, его и нет.

— Хуже всего то, что его и не может быть. Пойдемте-ка лучше вниз, кофейку выпьем.

— Можно и не только кофейку. Сколько еще лет пройдет, пока мы снова встретимся.

— Так всегда говорят, дорогой. С этого и начинают искать предлог, чтобы выпить рюмку.

Юзаля встал и начал надевать туфли, пиджак, а в конце, поколебавшись, завязал галстук в большой неуклюжий узел. Потом осмотрел себя в зеркале и только махнул рукой, как бы желая сказать, что он не придает значения своему внешнему виду.

«Если бы у него было побольше таких товарищей, как ты, братец, то он перевернул бы Злочевский район вверх дном. Мы в воеводском комитете даже не успели бы спохватиться. Все-таки у него есть подход к людям, во всяком случае, к некоторым из них, если даже из противника он смог сделать своего человека. Может быть, ему не хватило терпения, той последовательности, которая не всегда приятна, но порой необходима. Но такой опыт приходит с возрастом, Неужели Старик ошибся, слишком рано прислал сюда этого парня, бросил на глубокую воду. Ох и достанется ему, когда я все выложу на ближайшем бюро. Пускай в будущем воздержится от таких экспериментов, слишком уж они нам дорого стоят. И людей жаль, ведь здесь же обе стороны страдают».

«Что меня сюда принесло? — думал тем временем Бжезинский. — Я ведь легко мог уклониться от этого визита. Долг, совесть, подтверждение правды? Чьей? Горчина или нашей? Собственно говоря, на чьей я стороне? Кто мой союзник, а кто действительно мешает нашему делу? Просто, когда приходится выбирать стиль в работе, я выбираю вариант Горчина».


Валицкий скучающе посматривал на танцующих. На мгновение он встретился глазами с Буковской, которая непринужденно смеялась над чем-то, но под его взглядом эта улыбка, как испуганная бабочка, спорхнула с ее губ. Он смял в пепельнице только что закуренную сигарету и пошел в сторону ее столика. Мужчина, сопровождавший Катажину, поморщившись, с видимым неудовольствием разрешающе кивнул головой. Они вмешались в толпу танцующих.

— Вы меня извините, — сказал он сразу, чтобы не тратить время, потому что оркестр играл уже вторую мелодию подряд, — но я безуспешно ждал вашего звонка.

— У меня в последнее время столько дел…

— Да, это видно, — ответил Стефан насмешливо.

— Не будьте таким вредным. — Она все-таки оправдывалась: — Ко мне приехал знакомый из Н., и я должна была с ним что-то делать.

— Но мы все-таки должны условиться, — сказал Валицкий серьезно, — я немного навеселе и веду себя, как студент, но на самом деле мы должны.

— Что значит должны?

— Только не думайте, что тут снова какие-нибудь штучки, В моей профессии считается, что любое средство хорошо для достижения цели. Я тоже так считал. Мне приходилось быть рабочим в госхозе, торговым агентом, нищим, милиционером, и все это для того, чтобы узнать правду или, по крайней мере, приблизиться к ней… Однако сейчас я понимаю, что с вами такой номер не пройдет. Я хочу с вами поговорить о… Горчине. Только не делайте удивленного лица. Я не веду никакой игры и требую от вас того же самого.

— По какому праву вы от меня что-то требуете?

— Без всякого права… Я, может быть, хочу вам помочь.

— Мне? Я не вижу необходимости. И вообще не люблю, когда меня в чем-то выручают другие, а особенно, когда хотят это сделать без спросу. Тем более что несколько месяцев, которые я провела в Злочеве, для меня уже пройденный этап… Этот симпатичный человек, с которым вы меня здесь видите, друг моего отца, он приехал ко мне, чтобы сделать одно предложение, которое я приняла. В самые ближайшие дни я уезжаю в Н., вероятно навсегда.

— Это невозможно!

— Я, наверное, лучше знаю, дорогой пан редактор, что возможно, а что нет.

— Действительно, не мне судить. Я вообще склонен усложнять простые вещи. Я рад, что для вас все так просто и ясно.

— Не ясно и не просто, — возмутилась она. — Я сделала только то, что считала уместным и правильным.

— Итак: бегство. — Он заглянул ей в глаза.

Из постороннего наблюдателя, холодного и незаинтересованного, он стал защитником мужчины, которого еще недавно хотел уничтожить. Сейчас, видя слабость, а может, и предательство этой женщины, он решил защищать его, защищать вопреки своему желанию, во имя мужской солидарности и какого-то на ходу придуманного им принципа.

— Почему вы не протестуете? Я понимаю, что вы имеете право молчать, а я — нахал, который вмешивается не в свои дела…

— Завтра в девять часов я кончаю ночное дежурство. Мы зашли сюда только выпить кофе, я сразу же еду в больницу. Если уж вы непременно хотите написать что-нибудь о… работе злочевских врачей, то пожалуйста, — усмехнулась она. — Я так вымотаюсь за ночь, что вы, может быть, что-то из меня выжмете.

— Спасибо за доверие. — Он поцеловал ей руку. — Во всяком случае, я буду вас спрашивать только о том, что вы сами захотите мне сказать, — добавил он, когда оркестр перестал играть.

Валицкого разбудил звонок телефона. Не открывая глаз, он нащупал трубку и приложил ее к уху. Трубка была скользкой и холодной. Как сквозь туман, до него долетел раздраженный женский голос.

— Валицкий, слушаю, — промямлил он. После вчерашней попойки голову разрывала острая боль, которая гнездилась где-то глубоко под черепом.

— Я жду вас уже двадцать минут, — узнал он рассерженный голос Катажины, — ведь вы так хотели со мной встретиться… Что это все значит?

— Да, действительно, — он чуть не застонал, — но у меня уже охота пропала.

— Как так? — Она или не верила, или еще не могла понять, о чем он говорит.

— А так, мне на все наплевать.

— Минуточку, мои дорогой, теперь у меня есть желание с вами поговорить.

— Клянусь, что меня уже это дело не интересует. Как только я немного приду в себя, сразу же сажусь в машину. И в будущем постараюсь далеко объезжать ваш Злочев.

— Не будем сейчас вести дискуссию о будущем. Через полчаса я буду в парке, около памятника советским солдатам. И я хочу, чтобы вы меня там уже ждали. — Она бросила трубку.

«Что за женщина. — Стефан уже совсем проснулся. — Наверное, придется встать. Если уж такая упрется, то сам дьявол не помешает ей довести дело до конца. Нужно встать, а то она готова сюда ворваться. И будет еще один скандал».

Он тяжело встал с кровати и, с трудом раскрывая опухшие глаза, посмотрел в окно. Погода должна была быть великолепной, потому что, хотя комната выходила на северную сторону, в ней было полно света, а из широко открытого окна веяло холодной свежестью утра. Валицкий потянулся, широко расставив руки, даже кости затрещали, зевнул и, слегка покачиваясь, подошел к столу. Включил радио, закурил сигарету, но после первой затяжки в голове еще больше закрутилось, а внутренности поднялись к горлу так, что он с отвращением смял ее в пепельнице. Потом он вытащил полотенце из шкафа, перебросил его через плечо и таким же, как раньше, нетвердым шагом двинулся по коридору в умывальню.

Две облицованные синим кафелем кабины были свободны. Он вошел в ту, которая была ближе к нему, и пустил полную струю воды.

Только сейчас Валицкий заметил, что забыл снять пижаму, и разразился громким смехом. Он смеялся долго, бессмысленно, пока струя холодной воды не привела его в сознание.

Однако похмелье вернулось сразу, как только он снова оказался в комнате, — головная боль и дерущая сухость во рту. Валицкому это чувство было знакомо, но в последнее время, после переезда в Н., он крепко взял себя в руки, и теперь, казалось, был им захвачен врасплох. Торопливо надев рубашку и светлый бежевый костюм из тонкого летнего материала, Стефан вышел в коридор.

Он оживился только при виде небольшой вывески молочного бара. Вошел внутрь и заказал кружку простокваши. Он быстро проглотил содержимое фаянсовой кружки и попросил вторую порцию. Сидящая в кассе, как в стеклянной клетке, женщина смотрела на него с иронической улыбкой.

Стефан вышел, уже иначе глядя на мир. Сигарета обрела свой старый добрый вкус. Он купил газету, но сложил ее, не читая. Свернул на улицу, ведущую к городскому парку.

Валицкий издали увидел высокий силуэт обелиска. Подойдя ближе, он с удивлением заметил, что Катажина уже сидит на скамейке и спокойно курит сигарету. Его смутил ее хмурый взгляд, но он смело пошел в ее сторону, даже ускорив шаги.

— Ничего у меня в последнее время не получается, — сказал он вместо приветствия и поцеловал ей руку. — Извините меня.

Она пожала плечами, внимательно рассматривая его лицо, на котором были слишком хорошо видны следы прошедшей ночи. Валицкий начал искать сигареты, чтобы как-то скрыть смущение, обычно ему не свойственное.

— Я голодна, — сказала она наконец. — Здесь недалеко есть небольшое летнее кафе. Пойдемте туда.

— У меня совершенно нет аппетита, — он слабо улыбнулся, — но, следуя вашему примеру, может быть, я заставлю себя что-нибудь съесть.

Они медленно пошли в сторону кафе. Лето было уже в разгаре, травы поблекли, цветы давно потеряли свою весеннюю яркость красок и свежесть, у деревьев с южной стороны пожелтели листья. Солнце грело все сильнее. Тишину нарушал только далекий, уменьшенный стеной деревьев, шум грузового автомобиля, едущего по прилегающей к парку улице.

Стефан чувствовал, что она хочет с ним поделиться своими мыслями, что стремится довериться ему, чужому человеку, чтобы любой ценой прервать наполнившее все вокруг, явно превышающее ее силы молчание.

Кафе было причудливым строением, видимо незаконченным, которое какой-то человек с воображением сумел использовать; перекрытие приспособили под террасу, окруженную низкой балюстрадой из стальных прутьев, пристроив к ней легкую деревянную лестницу. Под зонтами стояло несколько столиков со стеклянными столешницами и плетеные кресла. С террасы был виден пруд, заросший зеленой ряской, — это создавало видимость прохлады, которая как бы веяла с той стороны. Дальше простиралась большая плоская поляна, дающая отдых глазам.

— Я читала последний сборник ваших репортажей, — сказала она, когда официантка подала им завтрак: пшеничные булки с маслом и ветчиной и кофе со сливками.

— О боже, — попробовал он отшутиться, — как вы нашли эту книгу, ведь я за нее не получил никакой премии и ее не рекламировало телевидение.

— Перестаньте…

«Не отсюда ли берется ее доверие? — начал он связывать все довольно далекие друг от друга факты. — Можно написать прекрасную книгу о человеческих судьбах и быть законченным негодяем. А моя книга даже не такая… Может быть, она просто правдива и написана с уважением к тем людям… Все-таки, видимо, она ее и склонила в мою пользу».

— И эта книга заставила вас проникнуться доверием ко мне? — рискнул он задать вопрос, хотя и боялся, что Катажина ответит отрицательно.

— Может быть, но не только она. Чем-то вы расположили меня в свою пользу, чем-то, что я не могу точно определить. Может, каким-то внутренним сходством с любимым человеком… когда он сбрасывает с себя официальную броню…

— Спасибо, — ответил он серьезно. — Постараюсь это понять… Я не подведу, — добавил Валицкий с некоторым смущением, которого он не испытывал уже много лет, — хотя мне и не придется играть здесь какую-нибудь роль.

— Все же мне в голову пришла глупая идея: призвать вас сюда в качестве свидетеля. Свидетеля… своего жалкого поражения… Нет, нет. Не говорите пока ничего, так будет лучше. Будьте терпеливы какое-то время, если бы даже вам не подходила роль исповедника и поверенного чьей-то слабости. Да, иначе я не могу назвать свое поведение. С самого начала каждый шаг в сторону Михала был доказательством этого. Мне он казался достойным сочувствия в своей изолированности в злочевском мирке. И наверное, уже тогда я испытывала, ни разу его не видя, какое-то особого рода восхищение его самоотверженностью и твердостью… Потом, мне даже стыдно об этом говорить, во время первой встречи в Клубе интеллигенции появилось искушение все проверить самой, убедиться, какой же он в действительности. Глупо и, как вы говорите, типично по-женски. Я и сцепилась с ним во время дискуссии. А Горчин, вместо того чтобы рассердиться, смотрел на меня уже как на будущую союзницу. Так, впрочем, и случилось. Вы, наверное, читали о деле доктора Вишневского, в котором я сыграла роль отщепенца, выступившего против собственной среды. Даже мой отец, без сомнения человек честный, упрекал меня, он тоже не смог освободиться от пресловутой «профессиональной солидарности». Так и началось. И в это время пришла любовь. А потом он поехал на какую-то учебу в ЦК, и за эти две недели я поняла, что без него я — ничто, что я не способна жить с людьми, не умею работать, не в состоянии думать, быть попросту нормальным человеком. Я ждала каждого его письма, как спасения. Он их писал каждый день, и я тоже, а когда письма не было, я думала, что сойду с ума. Я не девочка, но весь следующий день ходила как в дурном сне. Потом Михал вернулся, и мы поехали на море. Мне было уже все равно, я не думала о последствиях, о том, что скажут люди, чем это может кончиться. Вы знаете, ни один человек не может быть счастливым до конца, с течением времени у него возникают вопросы, на которые он должен себе ответить. Появились они и у меня. Особенно один, который наши отношения представил совершенно в другом свете. Можно ли строить свое счастье на несчастье другого человека? А ведь это был наш фундамент, начало… И я пыталась хотя бы понять его положение. Дело не только в семье. Ведь все, к чему мы стремились, было направлено против того, что для него в течение многих лет было самым важным, что он создавал с таким упорством. Он должен был выбирать между злочевской действительностью, изменение которой было для него делом жизни, и мной, для которой в этой действительности не могло быть рядом с ним места. Если бы он был другим человеком, то, может, попытался бы найти какое-нибудь компромиссное решение, но это было настолько не в его стиле, что я даже на мгновение не могла рассчитывать на такой исход. И наверно, тоже не хотела бы этого… А сейчас, когда все стало фактом, я не вижу никакого выхода. Не знаю, или мои чувства слишком слабы, или я не верю в свои силы, в то, что я способна прожить с ним остаток жизни. Я говорила с его женой через несколько часов после того, как он ей сказал обо всем. Я не верила ему, потому что это говорил больной, изнуренный человек, не отдающий себе полностью отчета в том, в каком состоянии он находится… Его жена — простая женщина, но какая же она внутренне мудрая и прекрасная… Она сумела и в таком положении сохранить человеческое и женское достоинство. И простоту чувств. Она сказала мне: «Я знаю, что вы его любите, что вы будете сильно страдать, но вы молодая, красивая, образованная и еще можете найти счастье в жизни с другим мужчиной. Вы это переживете, а я нет». И тогда что-то во мне сломалось. И хотя я ничего ей не сказала, потому что не могла произнести ни одного слова, она мое молчание должна была понять как согласие. Согласие отказаться от него.

Валицкий слушал ее монолог, все больше вжимаясь в плетеное кресло. Иногда ему казалось, что эта история может касаться каждого, только не этой женщины, говорящей с внешним спокойствием (следы первого стыдливого волнения давно прошли).

— Я не называю свой отъезд бегством, потому что не мне оценивать мои поступки. И не пытаюсь даже найти для них какого-нибудь правдоподобного объяснения… Меня беспокоит только одно — то, что Михал не поймет моего шага, не признает моего участия в том, что случилось, зачеркнет мои чувства и… то, чем я пожертвовала. Он подумает, что ничего такого не существовало, что я с самого начала обманывала его и отступила, когда надо было сделать решающий шаг. Только это приводит меня в отчаяние, уже только это… Для остального придет время. — Она сжала губы, склонила голову и долго сидела в таком положении, пока в ней не утихли скрытые рыдания.

Глава четвертая

«Итак, я сделал первый шаг», — думал Михал Горчин, стоя на высокой веранде районной больницы в Злочеве.

День был холодный, пасмурный, сырость висела в воздухе, ее незаметные мелкие частицы оседали на волосах, лице и руках. Михал наглухо застегнул ворот спортивной рубашки, ему было холодно, а воздух, который он впервые за несколько дней вдыхал полной грудью, застревал в горле.

«Этот шаг я сделал уже там, — мысленно поправил он себя, — не двигаясь с больничной койки. Хватило одного-двух слов, потому что все следующие были уже не нужны, они не могли ничего изменить. И написал несколько писем: в суд, к Старику — оно, правда, было еще у него в кармане, как будто он боялся до конца довериться бумажному посреднику, — к старым друзьям. Я сделал даже второй шаг, шаг в сторону Катажины: официальное предложение. — Вернулось связанное с этим моментом разочарование. — Катажина, должно быть, слишком устала от ожидания, хотя я ее много раз предупреждал, обещал, обещания остаются только обещаниями… Видимо, этим можно объяснить ее молчание… А может быть, за время моей болезни что-нибудь случилось?» Он невольно вздрогнул. «Что это на меня нашло», — сказал он себе почти вслух и сбежал по лестнице к машине, которая стояла у подъезда. Он постучал в стекло — шофер дремал, облокотившись на руль, но, открывая дверь, встретил секретаря широкой улыбкой.

— Как живешь, Болек? — весело спросил Горчин, пожимая его руку. — Соскучился я но тебе чертовски и теперь даю слово, что никуда уже больше без тебя не поеду.

— Вот именно, — подхватил тот, довольный похвалой, — это нужно было товарищу секретарю, как рыбе зонтик. На то я и существую, чтобы вас возить и доставлять туда, куда нужно… Куда мы едем — в райком или домой?

— Домой, я возьму плащ.

Эльжбеты не было. В квартире царил идеальный порядок. Войдя в комнату, он увидел на столе конверт. Эльжбета в коротком письме сообщала о своем отъезде в Грушевню. Ничего больше, как будто бы все остальные дела она оставляла ему. На какое-то мгновение Михалу стало жаль двух уютных комнат, красиво и удобно обставленных, домашней утвари, которую они старательно подбирали, и даже ненужного хлама и мелочей, какими обрастает каждый дом. Он стряхнул с себя эти мысли, пошел в ванную, побрился, сменил одежду. Потом посмотрел на часы. Катажина должна была сейчас быть у себя дома или у родителей.

Но прежде всего — позвонить в райком:

— Что нового? — спросил он секретаршу.

— Все в порядке, товарищ секретарь. С вами хотел встретиться товарищ Юзаля.

— А что ему нужно? — Михал нахмурил брови: визит шефа контрольной комиссии в его отсутствие показался ему довольно странным.

— Не знаю, но я могу попросить товарища Беняса, они несколько раз друг с другом разговаривали, и он, наверное, знает, в чем дело… Еще для вас есть несколько писем.

— Не нужно. Я заеду позже.

«Интересно, — мысль о приезде Юзали не давала ему покоя, — последнее время Старик ни на шаг не двигался извоеводского комитета. Или снова на меня пришли какие-нибудь доносы… Или Эльжбета поехала к Старику? Все возможно, посмотрим… Не нужны тебе эти десять дней по больничному листу, не будет у тебя отпуска, Михал Горчин. Сразу встанешь на третий раунд», — улыбнулся он грустно, не чувствуя обычно помогающей ему в трудные минуты уверенности в том, что он выйдет победителем в очередном поединке.

Он сошел вниз.

— В райком? — спросил шофер, откладывая газету.

— На улицу Окшеи. Только не спеши, я хочу посмотреть на город.

Михал опустил стекло, хотя врывающийся в кабину ветер был холодным и приносил с собой частицы влаги. Горчин смотрел на улицы, дома, магазины как бы по-новому, другими глазами.

— Остановись у магазина, Болек, — сказал он шоферу, невольно краснея, хотя должен был впервые войти в знакомые ворота не крадучись, как вор, а нормально, как будто бы он здесь жил.

Какое-то время Горчин ждал ответа, знакомых шагов в прихожей, потом снова начал стучать, несколько раз рванул за ручку, подождал, опять постучал, наконец, заколотил кулаком в дверь, гудящую, как барабан.

Только тогда открылась дверь за его спиной. Он обернулся и увидел полную немолодую женщину, торопливо застегивающую шерстяную кофту.

— Что вы так стучите? — спросила она. — Там никого нет.

— Ведь здесь живет доктор Буковская.

— Жила. Вчера уехала в Н.

— Что значит «уехала»?!

— А так, нормально. Продала мебель и выехала.

Лестничная площадка закружилась у него перед глазами. Он чувствовал, как он падает вниз, тьма обрушивается на глаза, как тяжелое мокрое полотенце, знакомое ему по больничным снам, как он совсем слабеет. Михал тяжело облокотился на дверь, чтобы не упасть. Все это продолжалось мгновение, но женщина, должно быть, заметила бледность его лица, неожиданно помутневшие глаза.

— Вам плохо? — спросила она, но тут же любопытство в ней уступило обычной женской заботливости. — Я вам принесу холодной воды.

Горчин сел на ступеньку и опустил голову. Ему было уже все равно, исчезло чувство стыда, бессилие охватило все тело, он не был подготовлен к тому, чтобы отразить такой удар. Он даже не запротестовал, когда женщина вложила ему в руки кружку. Потом выпил большой глоток воды, холодной, пахнущей известью. Открыл глаза, лестничная площадка продолжала дрожать, как ландшафт в утреннем, полном тумана и солнца воздухе. Это мрачное, затхлое помещение, с шеренгой прямоугольников дверей, на которых неумелая рука написала мелом: «К + М + Б» — и дату, этот несчастный год, который он никогда не сможет забыть, — все вдруг пропало.

— Простите, — сказал он через мгновение, — высоко здесь. У меня с сердцем плохо. Спасибо за воду. — Он сунул ей в руку кружку и, опираясь на перила, начал сходить вниз. Шел медленно, останавливаясь каждые несколько шагов, в голове была пустота, а в висках медленно и болезненно бился пульс.

«Убежала, когда все решилось так, как она хотела, когда я сделал такой адски трудный шаг, сжег за собой все мосты, все поставил на одну карту… Почему так случилось? Без единого слова, может, только какое-нибудь письмо, несколько слов, как от Эльжбеты… Ведь она же этого хотела, была готова… Не понимаю, почему, почему?»

Он стоял у края тротуара, равнодушно глядя на прохожих. Иногда какое-то лицо казалось ему знакомым, чей-то взгляд с любопытством задерживался на нем. Дождь моросил все сильней. Наконец он сел в машину.

— Домой, — сказал он, не ожидая вопроса шофера.

Михал знал, что в таком состоянии он не может показаться в райкоме, не говоря уже о том, чтобы взяться за нормальную работу и побеседовать с ожидающим его Юзалей. Он закрыл глаза, чувствуя сонливость, парализующую весь организм, как после слишком тяжелой работы.

— Поезжай к райкому, Болек, — изменил он свое решение. — Принесешь мне все письма, адресованные на мое имя. — Горчин закурил сигарету, чтобы сократить это мучительное ожидание и не думать о том, что из здания райкома может выйти кто-нибудь, у кого к нему есть дело, и он должен будет послать его к заместителю, с которым с самого начала не мог найти общего языка. Когда они наконец поехали дальше, Михал вздохнул с облегчением.

— Вы еще плохо себя чувствуете, товарищ секретарь? — спросил Болек. В его голосе не было и следа какого-то нездорового любопытства, а обыкновенная человеческая забота о человеке, которого он любил и к которому был привязан.

— А что, видно? — Горчин неуверенно улыбнулся.

— Да. Все мы в райкоме волновались за вас после этого несчастного случая. Что же с вами произошло?

— Ничего, — ответил Михал. — Глотнул немного воды и попортил себе череп. Но меня трудно прикончить, мой дорогой.

— Знаю, знаю.

— Что ты, Болек, знаешь… Честно говоря, слишком мало мы с тобой говорим.

— Я здесь не для того, чтобы вопросы задавать, товарищ секретарь. И не для того, чтобы слушать, что говорят мои пассажиры. Мое дело, чтобы колеса крутились.

— Я знаю, что ты порядочный человек.

— Иначе не просидел бы пятнадцать лет в райкоме за рулем моей «Варшавы»… Этот Юзаля из воеводского комитета вроде бы весь район хочет перевернуть вверх дном.

— Пусть копается.

— Ну ясно, похоже, снова какие-то негодяи накатали на вас жалобу.

— Я к ним привык, дорогой. — Горчин рассмеялся уже более непринужденно. На какое-то мгновение к нему вернулась прежняя уверенность в себе, ничем не обоснованная, как будто можно было не обращать внимания на присутствие в районе председателя воеводской комиссии партийного контроля.

Это чувство его сразу же покинуло, как только он очутился в своей квартире. Он начал медленно и старательно раскладывать диван. Потом снял с себя костюм и надел пижаму.

«Нужно как следует выспаться, чтобы хоть как-то прошел сегодняшний день, а завтра взяться по очереди за все дела, которые эти разгильдяи наверняка отложили до моего возвращения. И нужно будет заняться всем тем, что Юзаля успел здесь накрутить… Завтра, — он даже привстал на диване, — я сяду в автобус и поеду в Н., за Катажиной. И привезу ее сюда, ей-богу. Или я не Михал Горчин. — Он невольно сжал кулаки, как будто бы уже сейчас готовился к этому решительному бою. — Я привезу ее, даже если бы нужно было весь мир перевернуть вверх нотами».

Михал подошел к буфету. На нижней полке среди стеклянной посуды стояла бутылка водки. Он купил ее несколько месяцев назад, сейчас уже и не помнил, по какому случаю. Взял бутылку и рукой выбил пробку: ему не хотелось идти на кухню за штопором.

«Один я еще никогда в жизни не пил. — Он передернулся. — Но говорят, что водка лучшее средство, чтобы забыться…»

Он налил больше половины стакана и выпил до дна.

— Что за гадость, — сказал он громко. — Нужно чем-нибудь запить… Нет… Все равно.

Лег на диван.

«Я не могу без Катажины. Мне всю жизнь везло, но сейчас счастье меня покинуло. Мне теперь уже не выкарабкаться. Зачем только эти двое вообще меня вытащили из реки». Неловким движением он сбросил стакан и бутылку на пол. Звон бьющегося стекла на мгновение доставил ему какое-то облегчение, он смотрел, как на ковре растет темное пятно, а потом зарылся в кровать, натянув одеяло на голову. Через приоткрытое окно доносилась барабанная дробь дождя по жестяному подоконнику, какие-то неясные отголоски жизни улицы. И прежде чем ушло сознание, он много раз повторял один и тот же вопрос: «Что дальше, Михал Горчин, что дальше?..»


— Ну что, товарищ редактор, так ты никуда и не поехал? — Юзаля со смехом похлопал по плечу Валицкого. При виде старика лицо Стефана смягчилось, но было видно, что он чувствует себя неловко, его явно смущала эта встреча.

— Не поехал, — сказал Валицкий. — Останусь до конца. Я уже порядком знаю об этом деле.

— А я, честно говоря, ничего определенного.

— Вот и хорошо, то есть я хотел сказать — нормально, — понравился Стефан, — потому что тут все такие дела, которые вас, как шефа партийного контроля, не должны интересовать: Это очень интимная история, понимаете, — добавил он раздраженно, а потом, покачиваясь, засунул руки в карманы брюк, глядя куда-то поверх головы Юзали в сторону костела, начал декламировать:

Мы выходим из гипсовых скорлуп
      на край ночи,
чтобы путешествовать до рассвета
      в незаконченном диалоге.
Над нами только небо —
      ночная западня…
Он поколебался.

— Черт, забыл дальше.

— Вот потеха, — тихо засмеялся Юзаля. — Читаете мне на улице стихи. И к тому же ни на что не похожие. Видно, что вы уже немножко на взводе…

— Немножко, — признался Валицкий. — Этот городок меня погубит. — Он засмеялся. — Я остался, потому что хочу увидеть Горчина. Ничего больше, просто посмотреть ему в лицо. Я и сам как следует не знаю, зачем мне это нужно, но я должен его увидеть. А потом мне бы только сесть в машину и никогда больше сюда не возвращаться. Даже если бы здесь родилось пятеро близнецов или было совершено преступление века… Я переехал в Н., дорогой товарищ председатель, чтобы спокойно устроить себе жизнь. И не дам себя впутать в какую-нибудь историю, черт возьми.

— Я еду в громаду[7] Осины. Если хотите немного проветриться, то пожалуйста, — сказал спокойно Юзаля, как будто бы весь этот поток слов прошел незамеченным мимо его ушей.

— Нет, спасибо. Немного поброжу по городу. Я ни на что не гожусь и возьму себе на сегодня отпуск. — Он пожал руку Юзале и, как будто бы боясь, что председатель и дальше будет настаивать на совместном выезде, быстро пошел вперед.

Час назад Валицкий проводил Катажину на автобус. Пассажиров было мало. Погрузив багаж, они вышли из автобуса, у которого в Злочеве была длительная стоянка, почти двадцать минут. Пассажиры смотрели на них с удивлением.

— Почему вы плачете? — Он со злостью вытащил платок и вытер ей лицо.

— Вы не должны были меня провожать. Зачем вам видеть мои глупые слезы?

— Еще раз повторяю, что вы делаете большую глупость. А может, даже еще хуже. Нет, я не могу этого понять, хотя иногда вами и восхищаюсь. Видимо, за свои тридцать лет я не дорос до понимания таких вещей.

— Я не могу иначе, — повторяла она уже какой раз подряд. — Не могу.

— А вы разорвите билет и возвращайтесь домой.

— Мне некуда было бы даже вернуться, — улыбнулась она сквозь слезы. — Я предусмотрительно все ликвидировала.

— У вас здесь есть родители, ваш настоящий дом.

— Нет, неправда. У меня уже нет ничего общего с ними. Они меня по-своему любят, но благодарят бога, что я уезжаю. Я столько неразберихи внесла в их жизнь, а они желают только спокойствия… Вы знаете, я как-то к вам привязалась за эти несколько дней. — Она вдруг переменила тему. — Почему так получается, что вдруг кому-то чужому говоришь о себе все, а не можешь найти слов для близкого человека.

— Я всегда возражал против такого доверия. Там, в парке, вы помните… Я догадываюсь, почему так случилось.

— Почему?

— Чтобы я ему рассказал… Почему вы молчите?

— Я об этом не думала.

— Верю, но так получилось. Ну ладно, если смогу, то я попробую.

— Кондуктор идет, — сказала она как бы с облегчением и вдруг судорожно схватила его за руку: — Спасибо, делайте, как хотите, спасибо…

— До встречи в Н.! — крикнул он вдогонку, когда она стояла уже на подножке автобуса. — Мы должны еще когда-нибудь поговорить.

Автобус описал дугу по площади. Валицкий непроизвольно поднял руку вверх, но сразу же спрятал ее в карман. Неподвижное, бледное лицо Катажины исчезло, как будто его сдул ветер, машина свернула в боковую улицу.

Он пошел в сторону парка, бессознательно выбрав направление, как будто бы какая-то сила тянула его на место вчерашнего разговора. Стефан уже знал, что сегодня ему не уехать из Злочева, что он должен ждать.

Валицкий сел на освещенную солнцем садовую скамейку. Он был недоволен собой за все случившееся и одновременно испытывал какое-то маленькое удовлетворение от того, что не утратил чуткости, что боль другого человека ощущал как свою собственную.

Юзаля в последний раз приводил в порядок свои записи, зачеркивал, исправлял, вставлял дополнительные замечания. Он готовился к разговору с Горчиным, который уже вышел из больницы, но еще не появился в райкоме. Письмо, которое Юзаля ему оставил, должно было завтра вызвать его на работу.

«Да, нелегкий будет разговор, — думал он о Горчине, — мне мешает моя симпатия к нему, его добрая воля и честность и, пожалуй, моя старость…»

Юзаля снова склонился над заметками, но не читал, он хорошо помнил каждую запись, лица своих собеседников, каждое движение их губ, улыбку, смущение и неуверенность вначале из-за того, что они не знали, что же нужно председателю. Ему все время приходила в голову одна и та же мысль: независимо от того, говорил ли он с человеком, относящимся доброжелательно к Горчину, или с его противником, у каждого из них было к нему живое, пристрастное отношение.

Когда он слышал их доброжелательные или обличающие речи, у него все время создавалось впечатление, что Горчин здесь значил что-то, был тем, кто взял на себя всю власть и всю ответственность и не делал из этого тайны. В действии, в каждодневной неутомимой активности он убедительно всем это доказал. Это-то и было важно, ценно, несмотря на десятки других замечаний, которые пришлось терпеливо выслушивать Юзале.


— Я хотел бы спросить, как вам пришла в голову мысль поговорить со мной, но не мне задавать вопросы. Итак, к делу… Из-за чего все у нас началось, вы спрашиваете. Ничего особенного, то есть речь не шла о каком-нибудь конкретном деле, которое бы он или я поставили ребром. Я все-таки начну от случая более общего характера. Предположим, что нужно решить вопрос и это должно сделать человек двадцать. Возможно ли в таком случае единодушное решение? По пустяковому делу, конечно, да. Если же это дело большего калибра, нужно его рассмотреть со всех сторон, нужна дискуссия, обсуждение. Как будто бы все ясно, таким вещам учат в вечерних школах партактива. Я не хочу сказать, что секретарь Горчин не допускал дискуссий, он даже их поощрял, злился, если кто-нибудь из членов бюро говорил: «Хорошо, хорошо, товарищ секретарь, пошли дальше, вопрос ясен». Но у меня создалось впечатление, что это только видимость, что он только доводил до нашего сведения свои решения, не допуская и мысли, что мы могли бы все решить по-своему… Хорошо, я скажу яснее, у секретаря Горчина редкая способность внушать людям свои взгляды, так что они этого даже не замечают. Ставя на обсуждение какую-нибудь проблему, он в нескольких словах, между строк как бы показывает, куда он клонит. И у кого есть хоть немного смекалки, тот хватается за это и ищет аргументы в его поддержку. А известно, что если хочешь ударить, то и палка найдется. Мы никогда не слышали: «Я так смотрю на это дело, а что вы скажете, товарищи?» Правда, давление, которое он на нас оказывал, всегда было незаметным… Вот так это выглядело. Чаще всего я не выдерживал. Иногда даже наперекор своим убеждениям возражал, чтобы опрокинуть постепенно установившийся ритуал. Я надеялся, что, может быть, именно так дам им понять, что дело здесь не только в моем особом мнении, а в том, чтобы принимаемые решения были действительно общими. А какой был результат? Только инспектор Бжезинский с первого слова понимал, что я имею в виду, а порой даже опережал меня. У него одного было какое-то собственное мнение, но он тоже часто молчал, чтобы не портить отношений с Горчиным, а кроме того, его часто не было, он болел. Да еще иногда крестьянин из Осин, Садовский, становился моим союзником. «Ведь секретарь лучше нас знает этот вопрос; если так нужно, то давайте все поднимем руки за его предложение». Такое преувеличенное усердие должно было для него стать предупреждающим сигналом, и он это понимал и раздражался. В результате с течением времени Горчин стал меня считать своим противником, нежелательным человеком, от которого нужно как можно скорее избавиться. Нет, я не скажу, чтобы он начал меня выживать, хочу быть объективным, хотя в этом деле он не был до конца таким уж чистым. Просто он решил тогда меня и Беняса поставить в одно положение — исполнителей своих поручений, вот именно — исполнителей, а не соратников. Я не сразу это заметил. Прихожу к нему с предложением, а он говорит: «Нет». Спрашиваю: «Почему?» — «Я сейчас вам объясню». И показывает мне пробелы, места, не продуманные до конца, трудности, риск, хотя у самого была репутация человека, любящего рисковать. И так было с каждым моим предложением. Я уже знал, что, когда идешь в его кабинет, там может ждать только холодный душ. И все это спокойно, вежливо, без хамства, но настолько ясно, чтобы мне и в голову не пришло забыть о расстоянии, которое нас разделяет.

В конце концов мои нервы не выдержали, я начал бороться.

Я поехал в воеводский комитет и обо всем рассказал секретарю по пропаганде. Тот вызвал Горчина, но немногого добился, а меня этим совсем утопил. Горчин его, конечно, внимательно выслушал, серьезно, как он все делает, а в самом конце рассмеялся. «Что, Залеский рехнулся, что ли? Что ему надо? Райком — это не школа, копаться в мелочах некогда. Пусть лучше отстанет со своими теориями или, если уж он такой умный, писал бы в «Нове дроги»[8]. У меня он должен работать, в Злочеве думать должен я. А если ему не нравится, то найдите ему какой-нибудь другой райком, где существует большая парламентская демократия. В Злочеве еще не пришло то время». Секретарь рассердился, и дело дошло до Старика. Однако Старик верил и, наверное, еще верит в Горчина. Каким-то образом он их помирил, потому что в конце концов Горчин вынужден был признать правоту секретаря по пропаганде. А мне не оставалось ничего другого, как уйти. У меня здесь, в Злочеве, семья, отец еще до войны дом построил, я здесь и остался. Правда, Горчин с готовностью мне помог найти другую работу. Ведь расстановка людей по-своему — его любимое дело. С самого начала он присматривался к директору Дома культуры, тот недотепа был страшный и пьянчужка, ну и, понятно, работы никакой. А мне в школу возвращаться не хотелось, вот я и согласился на эту должность. Хоть многие и говорят, что это явное понижение.

Спрашиваете, как сложились потом наши отношения? Не могу сказать ничего плохого. Странно, но это правда. Вдруг отношения изменились. Он часто сюда заходит. Да, да, это верно, что у него на все времени хватает. Зайдет, посидит, выпьет кофе, все посмотрит, планами поинтересуется, посоветует. Не было ни одного важного мероприятия, праздника, чтобы он меня не брал в комиссию, не давал задания. Почему? Я сам не раз пытался понять, в чем тут дело. Но это на него похоже, он часто делает то, чего никто от него не ждет. Какой он в действительности? А откуда я могу знать? Знает ли он сам? И почему мое мнение должно быть объективным? Именно мое, с моими старыми обидами. Вы говорите, что это моя обязанность, что этого желает воеводский комитет и что это важно для Злочева. Я с вами согласен и не согласен одновременно. Такой человек, как Горчин, здесь нужен. Жаль только, что он плохой партийный работник. Нет, я сам себе не противоречу. Может быть, немного преувеличиваю. Я имею в виду несоответствие между успехами района и вашей оценкой политического руководства. Результаты деятельности района у нас, наверное, самые лучшие в воеводстве. И ваша оценка прежде всего исходит из этого, я понимаю, так легче всего. А через год-два вы должны будете дать Горчину орден, да еще довольно высокий. Но если бы это зависело от меня, я давно бы его снял. Потому что Горчин — человек без грамма самокритичности, эгоист, бездушный и жестокий робот, механизм для осуществления власти. Он не держиморда, — что вы! — он интеллигентный человек, знает, что время культа личности давно прошло. Пока что нет трагедии — он почти всегда прав, и здесь уже вопрос его способностей и везения, но ведь каждый человек может ошибаться. Так вот, когда он начнет поступать неправильно, делать глупости и причинять вред, то может по инерции зайти далеко, и никто его не удержит. И может быть, тогда будет слишком поздно что-либо исправлять? Такая беспощадность в достижении цели для меня неприемлема. А я видел, что рука у него ни разу не задрожала, когда он наносил удары, иногда мне даже казалось, что это доставляет ему какое-то извращенное удовольствие. Нет, он никому не причинял зла попусту, удары, как правило, попадали в виновных. Были случаи, конечно, когда он пытался сначала помочь, предупреждал, посылал людей, вмешивался сам, но не забывал никогда проверить и всегда добивался своего. А такие вещи крепче всего сидят в человеческой памяти, они и умножили число его недоброжелателей. Но главное — это его отношение ко всей злочевской общественности. Здесь мне будет труднее приводить факты, это скорее мои ощущения, но я знаю многих, которые думают так же. Он пришел к нам в ореоле исцелителя, с репутацией человека с сильной волей, в качестве новой метлы, которая здесь наведет порядок. Такая позиция вообще не могла вызвать энтузиазма, согласитесь, но настоящую-то пропасть между собой и остальными он вырыл сам, и именно потому, что приехал сюда с такой миссией, как будто с командировкой в кармане, ни на минуту он не был одним из нас и постоянно, так или иначе, давал нам это понять. Карьерист — серьезное обвинение, но я не нахожу другого слова для определения того, что он собирался сделать любой ценой. Показать, на что он способен, подставить голову под лавровый венок и вернуться к вам уже, наверное, не на должность старшего инструктора. И все время его терзало честолюбие, перед его глазами смутно виднелось победное возвращение. Он толкал вперед, подгонял, выходил из себя, если какая-нибудь кампания удавалась только частично. Четвертое место района в сборе средств на строительство школ привело его в ярость. Он душу хотел из меня вытрясти. И так мне и ответственным за это товарищам наступал на пятки, что мы наголову разбили другие районы. Благодаря нашему первому месту он добился, чтобы в районе был построен сельскохозяйственный техникум и больше начальных школ, чем намечалось. Конечно, как ему воеводский совет мог отказать, если он мог похвастаться такими результатами… За это люди его будут хвалить, но он старался-то не для них, не о них он думал, а только о себе… Почему я так считаю? Я предупреждал, что могу быть несправедливым, но вы хотели знать, что я думаю, вот я и выкладываю все без обиняков. Все его дело — это кратковременные кампании, хотя они и приносили видимые, эффективные результаты. А ведь по сути дела у нас отсталый сельскохозяйственный район, и, чтобы что-нибудь тут изменить, нужны годы изнурительного труда. Но Горчину не было смысла все это делать, потому что пожинать плоды ему бы не пришлось. Даже меня некоторые упрекают за то, что наш Дом культуры не занял первого места в воеводстве через год после моего прихода. Но давайте посмотрим, что будет через несколько лет. И даже если у нас не будет этого первого места, то я уверен, что мы добьемся чего-то действительно важного с молодежью, с детьми. Я на них делаю ставку в будущем, для них работаю.

Я знаю, товарищ Юзаля, что нелегко быть работником районного масштаба. И знаю, сколько есть возможностей споткнуться. Горчин, надо отдать ему должное, шел через все эти ловушки уверенно, несмотря даже на спешку. Он умел делать выводы и из ошибок своих предшественников. Вы знаете, за что полетел Белецкий. Горчина здесь никто не видел с рюмкой в руке. Даже когда секретарь по сельскому хозяйству получил новую квартиру, он не пошел к нему на новоселье. Горчин не отговаривался, а просто сказал, что он не сторонник таких мероприятий. Он всегда был таким даже по отношению к своим ближайшим сотрудникам. А когда люди начали поговаривать о его романе с Буковской, можете себе представить, как к этому отнеслись окружающие. Если бы он был другим, «своим парнем», может, никто и не делал бы из этого такой проблемы. Все мы люди, у каждого свои слабости. Так что, пожалуй, тут он стал жертвой собственной принципиальности. Он, поборник строгих принципов, неожиданно оказался в конфликте с самим собой. И никто ему в этой ситуации не помог и не поможет, потому что он был с самого начала и остался одиноким. И видимо, ему придется отсюда уйти, и не так, как он рассчитывал, не в ореоле славы. Ну, тут уж ваше дело и всего пленума… Я не горячусь. Может быть, немного преувеличиваю. Я не говорю о том, что он сделал хорошего, потому что он сам заботился о том, чтобы свои успехи подать в красивой упаковке… Хотя один бог знает, как это все должно выглядеть. Может, после Белецкого кто-то такой и нужен был, не смейтесь, товарищ председатель, что я сам себе противоречу, но когда такое из себя вывернешь, то появляются сомнения, не правда ли?


— Ну, с передовым председателем громадского совета вы преувеличили, конечно. Я не изображаю из себя скромного человека, где там! Просто не жду, когда меня работа найдет, а сам ее ищу. А что власть сверху велит, то исполняю без разговоров, быстро и самым лучшим образом, как только могу. И чуть больше, если все хорошо получится. А шум, который вокруг меня возник, так это из-за сельскохозяйственного кружка. Кружком я действительно могу похвастаться, у нас результаты отличные, десять тракторов, база, собственная мастерская и каждый год больше ста тысяч дохода. А из-за того, что я, если нужно, могу и речь произнести, наши районные власти и пихают меня на разные конференции да съезды, последний раз я даже в Варшаве был и тоже выступал. Раз есть чем похвастать, так и надо, пусть другие знают и пример берут. На последних выборах мне доверили еще и должность председателя сельскохозяйственных кружков в районе. Да, За́тоня во второй раз выбрали или в третий, не помню. Ничего не скажу, мужик был неплохой. Больших школ не кончал, но с людьми договориться мог, все брал здравым смыслом, и результаты у него были, действительно, ничего себе. Секретарю Горчину этого было мало, он устроил где-то в воеводстве так, что нам добавили еще землицы, и тогда дело пошло вовсю. Раз было спокойно, те нам казалось, что все в порядке. Потом оказалось, что этого мало, что нужно быстрее гаражи строить, трактористов учить, а обученных как-то задержать в селе, чтобы они не убегали на фабрики в город. Ну и кружков нужно было много организовать, а в тех, что уже были, процент крестьян тоже не слишком большой был. Горчин бросил тогда такой лозунг, что не кружок в деревне, а деревня в кружке… И прижал весь актив будь здоров как! Мне, общественному председателю, совсем не попало, а Затоню и этому инженеру из агрономов, Калете, доставалось. И уже болтали, что мы Затоня должны снимать. А он вдруг сам отказался и пошел работать в кооперацию. Но на этом дело не кончилось, потому что он начал жалобы на Горчина писать, и сюда даже из ЦК приезжали… Припоминаете, да? Я защищал Затоня до поры до времени, потому что он столько лет у нас проработал. Но уж видно, так он Горчину насолил, что тот вокруг него ходил, пока мужик сам не попался, голову под топор положил, потому что его эти контролеры даже из кооперации хотели выгнать, но тут, правда, Горчин этого не позволил. Видно, он человек не мстительный, или ему жалко было детишек затоневых, а их у того полно. Я потом обо всем узнал от самого секретаря. Затонь брал деньги из кассы союза и давал в долг своим дружкам, а те ему за это ставили. Он сделал себе, знаете, такой банк из нашей кассы. В бумагах там так намешали, что сам черт ногу сломит, но эти мужики из контроля разобрались, да и те, что деньги в долг брали, тоже в конце концов признались и дали письменное подтверждение. А к тому же Врублевский, секретарь райсовета, с дружками своими повадились ко мне ездить. Постоянно были эти наезды, моя баба мне житья не давала. Права она была, потому что уже денег не хватало, чтобы вторую пару штанов купить… Я же говорю, что сам виноват, уж больно я гостеприимный. Раз приезжает человек из района, я его должен принять, а ведь сухого хлеба или просто борща ему не дашь? Так я чуть не расплакался перед секретарем Горчиным, когда он сюда приехал узнать, правда ли все это. А у него были и другие крючочки на Врублевского, тот какие-то там левые справки давал, льготы частному сектору и что-то еще. Но Горчин, видно, хотел все знать, посмотреть, какой он человек, раз даже такую незначительную вещь проверил… Ох и изругал же он меня тогда. Как сейчас помню. «Ты, старый дурак, — сказал он мне, — что, не мог ко мне прийти? Ну скажи, куда должен идти член партии, когда с ним несправедливо поступают, если не в райком, к своему секретарю? Я с ними покончу так же, как со многими другими мерзавцами. А тебе, старик, тоже за глупость следовало бы всыпать». Потом сменил гнев на милость, а меня все время аж слезы душили, потому что он все по правде говорил. И так и сделал.

Так что многих секретарей я на своей должности пережил, но такого справедливого у нас не было. А самое главное, что у него ко всем людям такой подход. Приедет, поговорит, носа не задирает, из себя большую власть не строит, выйдет с человеком в поле, с каждым встречным по дороге хоть двумя словами да перекинется, умного и глупого одинаково выслушает. Больше слушает, чем спрашивает и объясняет. Не накидывается, как это другие делают: «Так должно быть», «Вы должны сделать!». У него и на разговоры есть время. К этому делу у него вообще дар божий. Целый доклад иногда закатит, будто читает, а сам только несколько раз заглянет в бумажки, чтобы чего важного не пропустить. Не заикается, как другие, не бубнит по писаному и говорит так, что люди каждое слово на лету ловят. Был тут он у нас несколько раз на встречах, мы для него делали такие вечера вопросов и ответов. И всегда зал был полнехонек. Только скажи, что Горчин приезжает. А ведь этих собраний столько, что людей с души воротит. К нему люди шли, потому что режет правду-матку в глаза, на каждый вопрос, даже самый хитрый, умеет ответить. Например, мы на него насели из-за мелиорации. А он сразу посмотрел в свои бумажки и говорит: «Что вы тут мне болтаете о мелиорации, если еще не организовали водного товарищества? Будет товарищество, дадите рабочим где жить, подбросите людей, так через два года мелиораторы сами придут на ваши земли». Ну и нынче весной пришли, сдержал слово. Мы, мужики, таких людей уважаем. Правда, я знаю, что ко всем, как говорят, «ответработникам» он относится сурово, но скажите, товарищ председатель, а как же иначе? Кто много денег получает, с того и спрос больше! Хотя бывает иногда жалко кого-нибудь, потому что знаешь его с хорошей стороны, а если поближе присмотреться, то выходит, что прав секретарь Горчин.


— Честное слово, я не понимаю, зачем эти расспросы, товарищ. Знаю по уставу, что существует партийный контроль. Нет, нет, мы можем поговорить, ведь тайн никаких у меня нет. Вам и любому другому скажу то, что всегда здесь говорю, каждый день… Неудобно мне говорить о Горчине, потому что критиковать его у меня нет оснований, а расхваливать я не собираюсь. Но если вам это нужно, то пожалуйста.

Наверное, вам успел кто-нибудь сказать, что это он меня назначил на должность директора и, по мнению многих, я его любимчик. Как будто с виду так оно и есть. Он в своем роде мой начальник, потому что оценивает мою работу в обществе, но я в нем вижу скорее единомышленника своего, чем судью. Партнера, а не бонзу на районном престоле, которому нужно низко кланяться и усердно поддакивать, даже если он болтает вздор. Признаюсь, что вначале я немного побаивался, зная эти районные отношеньица в других местах, но мы быстро договорились, определили принципы сотрудничества. Он их целиком и полностью соблюдает. Я, наверное, тоже, хотя у меня плохой характер и со мной нелегко жить. Ну, конечно, речь идет не о каких-нибудь глупых выходках, все-таки мне уже за тридцать. А задание он передо мной поставил нелегкое. Привести в порядок этот бедлам, каким был «Замех». К сожалению, не удалось это сделать обычными методами. У меня здесь вначале была репутация самого большого сукиного сына, которого в своей истории видела Руда. Жалобы писали, бегали в райком, грозили в пивных, даже раз… Нет, это к делу не относится… Поэтому он немного нервничал и несколько раз на меня накидывался. Я тоже не остался в долгу, но у него ко мне претензий не было. Он отыгрался на нашем секретаре партийной организации, взял всю организацию в оборот. Я выпросил еще полгода, и сейчас выкарабкиваемся потихоньку. Изменили профиль производства, удалось найти хорошую специализацию. Ввели обоснованные технические нормы. И что самое главное: капиталовложения. Видите эти котлованы и первые железобетонные столбы? Будет почти два гектара под крышей. Я сам не верил, что у нас что-нибудь получится. А попробуйте теперь обо мне на заводе плохое слово сказать — изобьют. Смотрите вы на меня и, наверное, в душе усмехаетесь: «Хвастается этот сопляк за директорским столом, думает, что всего достиг, если дал план и кое-что исправил». Нет? Ну спасибо, но я бы не обиделся, потому что действительно доволен собой. Иногда только мне даже страшно становится, что все здесь как бы само собой идет, если трудностей не прибавляется… Самое главное то, что всё это люди понимают. Никто не любит безалаберности, каждый хочет видеть цель и свое место на предприятии, смысл своей работы. Тогда верят, даже если их прижмешь посильнее. Правда, никто здесь в лепешку не расшибается, чтобы выполнить норму. Нет уже в этом нужды. Суровая дисциплина существует не сама для себя, она только необходимое средство, можно дать поблажку, когда все входит в норму… Я кое-чему уже успел научиться, да и ничего нового здесь нет.

Вы спрашиваете о директоре «Фума»? Он, наверное, не самый плохой директор, но мне кажется, слишком уж изображает из себя великого человека… Люблю или не люблю, мои чувства к делу не относятся. Пожалуй, нет, потому что я не признаю такого стиля. Он любит блистать, хвастает развитием завода, экспортом. А у самого до черта завали на складах, нарушены нормативы, план вымучивает сверхурочными. У меня в голове не укладывается, как можно до такого довести завод. Даже несмотря на объективные трудности… Вы, видимо, думаете о последнем пленуме. Я был членом комиссии, которая обрабатывала материалы, ну и вынужден был выступить, потому что он нам пытался внушить, что мы не должны высказываться по вопросам, в которых не разбираемся. Зачем он сунулся? Мне его даже жалко стало, когда секретарь с ним расправился в конце пленума, — как ни говори, все-таки коллега.


— Это уже наша третья беседа, товарищ Юзаля. С той только разницей, что две предыдущие были по вашей инициативе. Тот разговор в кафе я тоже к ним причисляю, хотя вы ни о чем меня не спрашивали и я вам ничего не сказал. Правда, потом я все время сомневался, сказал ли я вам то, что должен был сказать… Нет, я ни от чего не хочу отказаться, избави бог. Но вы здесь беседовали со многими людьми, нашими товарищами, а я все время разговаривал сам с собой, потому что отдаю себе отчет в том, что сейчас наступил какой-то очень важный момент для всего нашего района, не говоря уже о том, что он решает, наверное, дальнейшую судьбу Горчина. И я, знаете ли, не могу в такой ситуации уклониться, умолчать о чем-нибудь, хотя для меня это было бы лучше. Ведь я здесь второй человек после Горчина, и мое даже самое субъективное мнение вы должны принять во внимание… Я высказал его, но все же, видимо, не до конца. Слишком легкой, как мне теперь кажется, была та оценка. Простите, что я пока все говорю кругом да около, а не вхожу сразу в суть дела… У меня возникли сомнения, и их становится все больше. Вы говорили, чтобы я все излагал по порядку, а я даже не уверен, где начало, а где начало конца или настоящий финал… Все-таки я попробую… Горчин с самого начала мне показался антипатичным. Может быть, потому, что мы слишком разные люди, разные даже в физическом смысле. Он — молодой, рядом со мной почти мальчик, но уверенный в себе и постоянно это подчеркивающий. Совсем зеленый, ведь это его первая работа на таком посту. А я — старый волк, буквально зубы съел на этом деле. Я — со своими взглядами на район, которые в течение многих лет медленно и терпеливо проводил в жизнь. И он — пытающийся сразу же поставить все с ног на голову. Итак, исходный момент, старт к совместной работе был не очень удачным. И, что самое главное, он должен был сыграть известную вам роль, и мы это предчувствовали. А у него была чертовски удобная позиция — наблюдателя и судьи. Наш успех, наш, то есть районного совета, администрации, был одновременно и его заслугой как политического руководителя. Трудно даже к этому иначе относиться. Но каждая наша неудача падала исключительно на мои плечи, он, как говорят, умывал руки. Мог ли я согласиться на то, чтобы он делал из нас, администрации, ширму для прикрытия своих неудачных экспериментов? Так партийный деятель не может поступать, у него должно быть чувство ответственности за весь район. Вот из-за чего я и стал испытывать неприязнь к нему. С течением времени он как будто бы начал понимать, что выбрал неверный путь. Я говорю об этом, чтобы показать и другую сторону медали, изменения к лучшему, которые в нем произошли. Если осуществится строительство химического завода, а похоже, что так оно и будет, уже только за это следовало бы ему поставить памятник. Я, как сегодня, помню, как все это началось. Довольно драматично, кстати. Собрал он нас всех и задал нам один-единственный вопрос: «Возьмемся ли мы, товарищи, за такое трудное дело?» Он сказал именно «мы», и первый раз это слово прозвучало искренне и серьезно. Уж что-то, а размах-то у него есть, в этом ему нельзя отказать, и воображение. И он его в полную силу использовал для того… чтобы расхолодить нас. Всё, по его словам, было против. А все-таки он закончил: «Если нам удастся, это будет революция в районе и самая прекрасная вещь, которую мы можем сделать для него». После многочасовой дискуссии он предложил голосовать, и все были «за». Это было по-настоящему партийное, коллективное решение. Три дня спустя мы поехали в главк с материалами, и нам удалось, как говорится, схватить быка за рога. И тогда мы с ним немного сблизились. Он был такой: если хотел, то мог пойти человеку навстречу. Потом снова лез в свою скорлупу. Открылось дело Врублевского, председателя громадского совета в Осинах, и директора одного из предприятий, которое подчинялось районному совету. И снова было как вначале, то есть плохо.

Я отдаю себе отчет в том, что не сумел усмотреть за всем, ведь человек работает с людьми, должен на них опираться и часто доверяет тем, кто не оправдывает надежд. У меня есть право на какой-то процент ошибок. И я признаюсь в них, без всяких трагедий, хотя это не очень приятно. В конце концов, я не так уж плох и ведь все мои ордена получены не за красивые глаза. Человек должен знать, чего он стоит, и как-то оценивать себя. Конечно, без фанфаронства. Однако он не хотел учесть того, что я только человек и могу ошибаться. Раз даже я так разволновался, что предложил ему поменяться местами, но он только посмеялся и похлопал меня по плечу, как мальчишку. Другое дело, что он от меня тогда отстал на какое-то время. И все-таки я не мог успокоиться. Не мог спокойно работать, принимать решения, иногда, стыдно признаться, затягивал дела, думая, что они сами решатся. Бог знает, на что я рассчитывал. А Горчин тогда, наверное, ждал и потирал руки от удовольствия, что снова мне утрет нос. У него стальные нервы, и это его могло развлекать, а меня выводило из равновесия. Раз я ему один на один все взял да и выложил, а он сделал удивленные глаза: «Вы, видимо, немного устали, товарищ Цендровский, возьмите себе побольше отпуск, поезжайте куда-нибудь в горы или на море. Это вам поможет». И я, признаюсь, понял тогда, что единственная возможность для меня остаться на своем посту — это чтобы ушел Горчин. Не удивляйтесь. Я здесь с самого начала. Только несколько нас, старост, во всей Польше осталось с тех первых лет. За эти годы я отдал всего себя и не могу позволить, чтобы кто-то из меня здесь делал марионетку и губил то, чего я достиг. А быть представителем совета для того, чтобы перерезать ленты и председательствовать на совещаниях, я не собираюсь, еще чувствую в себе силы для нормальной работы. Почему я об этом так пространно говорю? И снова вас, наверное, удивлю. Не Горчин виноват в том, что у нас сложилась такая нездоровая обстановка, а мы, и в первую очередь я сам. Потому что времена изменились, все наконец стало на свои места, а мы, старые работники, носим в себе остатки прошлого. Авторитет для нас — святая вещь. Ведь если бы мы в самом начале поставили вопрос ясно, сказали бы ему об этом в глаза на бюро или даже на пленуме и раскритиковали его поведение, мы теперь имели бы право отстранить Горчина, если бы он и дальше действовал своими методами. А пряча головы в песок, мы как бы дали ему моральное право действовать по-своему. А он его использовал. Видимо, он и от вас из воеводского комитета получил наказ, выполнять здесь роль скорой помощи и пожарной команды. А мы, когда лишились Белецкого, не сделали из этого никаких выводов. И скажите, по отношению к кому здесь нужно делать выводы? Вот почему, хоть я и знал о его романе с Буковской, дочерью моего старого друга, и, честно говоря, мне очень хотелось использовать это против него, но я не мог ничего сделать. Нет, не потому, что Буковский — мой друг, а к Катажине я отношусь, как к собственной дочери. Не потому. Что-то я начал, видимо, понимать в этом деле. Беседы с вами подтолкнули еще больше мои мысли в нужном направлении. А к тому же он подал на развод. Своим решением он закроет много ртов, и даже если бы вы хотели снять его за аморальное поведение или как следует ему всыпать, то и это будет нелегко. Впрочем, не мне судить и предугадывать, как поступите вы и секретариат воеводского комитета или наше бюро. Я его буду защищать… Да, не делайте таких глаз. Я здесь на него вешал собак, но я думаю, черт побери, что он из себя что-то представляет и мы с ним в конце концов договоримся с вашей помощью. Нет, я не увлекаюсь, а просто верю в людей. Мне нелегко было обо всем этом говорить. Кто охотно признается в ошибках? То, что вы сейчас услышали, стоило мне много здоровья, бессонных ночей, но совесть у меня не была бы спокойна, если бы я вам не сказал правды. Здесь, наверное, дело не только в моей совести, а в чем-то более важном. Уход Горчина был бы какой-то потерей с точки зрения нашего дела.

То, что перемены нужны, сомнения нет. Горчин должен остаться, но так же, как он до сих пор брался за все и за всех, он теперь должен взяться за себя. И мы должны ему в этом по-партийному помочь. Я придерживаюсь такого мнения, независимо от того, правится ли оно кому-нибудь или нет.


Все эти собеседники стояли у Юзали перед глазами, он слышалотдельные слова, высказанные людьми, которые делились с ним своими сомнениями, которые задавали ему и себе вопросы, касающиеся не только конкретного человека, но идущие дальше, ищущие эталона и смысла политической работы.

«Какой же ты, в конце концов, Михал Горчин? Сколько у тебя лиц и сколько шкур, которые на тебя надела жизнь, школа, работа… Какой же ты в действительности, друг нашего дела?»


Михал поднял телефонную трубку. Он понимал, что бессмысленно откладывать этот разговор на завтра. В течение нескольких секунд, нужных для того, чтобы соединиться с городской гостиницей, он еще надеялся на то, что Юзали нет в номере, может быть, он сидит внизу в ресторане или гуляет по городу, но администратор развеяла его надежды.

«Ясно, — успел подумать Горчин, прежде чем услышал в трубке спокойный, немного хриплый голос Юзали, — старый филин сидит в своем гнезде».

— Ну конечно, приходите, — Юзаля ответил, немного помолчав, казалось, будто он колебался, — я здесь умираю ст скуки и только тешу себя надеждой, что это мой последний вечер в вашем Злочеве.

«Последний вечер, — повторил Горчин, откладывая трубку. — Кто знает? Если и для меня последний, то я согласен. В противном случае тебя, старичок, ждет еще большая работа».

Горчин вышел на улицу. Он перешел парк по аллее около закрытого на лето Дома культуры, потом по тропинке обошел неосвещенную площадь перед зданием районного совета.

Несмотря на то что еще не было поздно, город опустел. Удручающее впечатление вызывали пустые и темные помещения магазинов с витринами, излучающими бледный свет, мрачные громады костелов и учреждений, длинные, стертые туманом очертания боковых улиц. И сейчас он испытывал что-то вроде благодарности Юзале за то, что он есть в этом городе и ждет его прихода, единственный человек в этой отгородившейся от него массе людей, к которому он может теперь обратиться.

Около автобусного вокзала стояло много людей, поджидавших последние автобусы, чтобы разъехаться по своим деревням. Больше всего шумели ученики вечерних школ. Им не мешала ни темнота, ни долгие минуты ожидания.

«Слишком уж я затянул с решением этого вопроса, — думал Горчин о строительстве нового большого вокзала с клубом для учащейся молодежи и с удобным залом ожидания. — Столько дел я еще не успел начать. — Он неожиданно разозлился: — Почему же все, черт возьми, должно всегда исходить от меня? Я так долго не протяну, слишком много всего свалилось на одного человека…»

Горчин еще не хотел понять, что именно он сам навязал такой стиль в работе. Он всегда был здесь высшим авторитетом в важных и даже мелких делах, ограничив роль остальных только до четкого исполнения.

Когда Михал вошел в комнату, Юзаля поднял глаза, но не изменил положения. Он продолжал сидеть на кровати в небрежной позе, в рубашке, расстегнутой на груди, с засученными до локтей рукавами. На круглом столике рядом с кроватью стояли бутылки с пивом, лежали пачки сигарет, пепельница, наполненная окурками, и какая-то книга.

— Здорово же на вас взъелся Старик, — Горчин подошел с протянутой рукой, непринужденно улыбаясь, — если он вас выслал в такое путешествие.

— Да, похоже на то. Садитесь, товарищ секретарь. — Юзаля показал на единственное кресло, стоящее у стены. — У каждого есть какой-нибудь начальник, который вспоминает о нас в самый неподходящий момент… Может, пивца? — Он пододвинул Михалу одну из неначатых бутылок. — Что, не любите?

— Я пиво не очень люблю, да к тому же сегодня пил более крепкие напитки.

— Крепкие? — Юзаля сощурил в улыбке глаза и покачал головой. — Что-то здесь не так, у вас ведь репутация мрачного трезвенника… Понимаю, это реакция на Белецкого.

— Не только, — неуверенно возразил Михал, — у нас тут есть или, лучше сказать, были товарищи с размахом, они любят быть щедрыми за государственный счет. Вот мне и пришлось их немного унять, ну и нельзя же подавать другим дурной пример.

— Да, — Юзаля на минуту задумался. — Белецкий не только сам пил, но и втягивал людей, стараясь поддержать так называемую традицию… Вы с ним были знакомы?

— Немного, так получилось, что я редко сюда приезжал, когда работал в воеводском комитете.

— Я его знал хорошо. Он был, как говорят, свой парень. И при том неглупый и энергичный. Здесь, в злочевских лесах, мы поймали в сорок седьмом «Мурата». Он тоже принимал участие в его поимке. А теперь работает замом председателя потребительского кооператива недалеко от Н. Жаль человека, — вздохнул Юзаля, — ну что же делать, сам виноват.

«Если бы я тогда ударил, — думал Юзаля, одновременно стараясь слушать Михала, — ударил сильно и справедливо, как полагается, может быть, и не дошло бы до личной трагедии человека и авторитет партии не пошатнулся бы».

— Не понимаю, почему вы нем говорите? Разве есть…

— Нет, я не хочу сравнивать. Просто мне вспомнились старые времена, товарищ секретарь. Мне иногда кажется, что стоит к ним почаще возвращаться — легче тогда понять сегодняшний день.

— Мне не к чему возвращаться, — резко ответил Михал, все еще не понимая, к чему клонит председатель.

— Я знаю. И в этом самое большое ваше несчастье. Вас, молодых, которые не чувствуют за своей спиной опоры в прошлом. Конечно, прошлое было разное — плохое и хорошее, но оно нас научило жизни и борьбе. Да, борьбе, это великое слово, и нельзя им понапрасну бросаться, но мы часто о нем забываем. Особенно вы, потому что вы не выросли из этой борьбы и не чувствуете ее настоящего духа…

Разговор постепенно оживился. Они перешли от общих вопросов к конкретным делам Злочева. Говорил главным образом Михал. Рассказывал о прежних достижениях района, рисовал перспективы на будущее. Юзаля одинаково внимательно слушал все. По нему не было видно, что его больше всего интересует. Он сидел на кровати, курил сигареты, редко смотрел в лицо Михала. Когда тот остановился, Юзаля предложил:

— Пойдемте вниз, выпьем кофе. У нас тут неплохой ресторанчик.

— А может быть…

— Что вы все здесь так этого боитесь?

Михал подавил в себе желание возразить.

— Хорошо, идемте, — сказал он коротко.

В кафе, несмотря на позднее время, было полно народу. В основном тут была молодежь, студенты, возвратившиеся домой на каникулы, одинокие люди, немногочисленные первые туристы и постояльцы гостиницы со служебными командировками в карманах.

— Два больших кофе и две рюмки вишневки на роме, — заказал Юзаля.

На столик официантка поставила бумажные салфетки и чистую пепельницу, чашечки с кофе и рюмки, появился даже букетик слегка увядших гвоздик.

«Быстро сориентировались, что пришло районное начальство, — подумал развеселившийся Юзаля, — я уже и не помню, когда меня так быстро и вежливо обслуживали, как будто в лучшем ресторане… Горчин, видно, здорово их держит, если его везде так встречают».

«Почему председатель молчит? Почему не атакует?» — размышлял Михал.

— Ваше здоровье, товарищ председатель. — Он поднял рюмку, — За успех вашей миссии.

— Ты искренний человек, секретарь, — усмехнулся Юзаля, слегка оттопырив губы.

— А почему я не должен быть искренним?.. Что вы делаете?! — удивился он, видя, как Юзаля переливает содержимое рюмки в кофе.

— Мне так больше нравится. Я этому научился во Франции, еще до войны. И так осталось… Ну что же, давайте выпьем за мою миссию. — Он сделал глоток этого, ставшего более крепким кофе. — Я старался присмотреться к атмосфере, которая здесь в последнее время создалась. И хочешь не хочешь, а пришлось постоянно сопоставлять не только то, что вы тут сделали, но и то, что вы должны были сделать, что в здешних условиях было жизненной необходимостью. Я должен сразу сказать, что знаю о том, что у вас была нелегкая работа, что было трудно убедить людей — как работников аппарата и актив, так и остальных. И все-таки я думаю, что, несмотря на довольно большие успехи, вам это полностью не удалось. Вашим главным грехом я считаю то, что вашу политику не понимали окружающие… Нет, не прерывайте меня. Отсюда берутся эти «доброжелательные» голоса, что новый секретарь — самоуверенный, не считающийся ни с чьим мнением самодержец. Не обвиняйте меня в упрощении, я понимаю разницу между тем, что вы вынуждены были непосредственно брать на себя, и тем, что даже придуманное вами должно было исходить от коллектива, которым вы руководите.

— Как это, по-вашему, должно выглядеть на практике? — иронически заметил Горчин. — Извините меня, но мне кажется, что во всем, что вы сказали, слишком много философии. И не забывайте, что меня сюда прислали работать.

— Черт возьми, — довольно громко рассмеялся Юзаля. — Ты меня стаскиваешь за штаны с облаков на землю. Хорошо, но еще минутку… — Он сразу стал серьезным и продолжил свою мысль: — Вы не хотели слышать никаких откликов, которые должны были к вам возвращаться после разных решений, а особенно непопулярных. Вы здесь отстранили людей, которые все-таки пользовались авторитетом и доверием в обществе, и заменили их людьми более умными, которые умели лучше организовать дело, но не умели или не хотели заниматься всем тем, что выходило за рамки их профессиональных обязанностей. Вы оставались одиноким. Ну, скажите искренне, есть ли у вас здесь друзья, люди, которые в любую минуту встали бы за вас стеной? Ну, скажите…

— Честно говоря, я никогда не был компанейским, человеком.

— Я не о таких людях говорю.

— Может быть, вы и правы. Хотя разве это так важно?

— Увидим. Может быть, даже скоро. Вы своими руками создали вокруг себя недоброжелателей, которые только и ждут случая, чтобы начать атаку. А сколько таких, которые могут нейтрализовать действия ваших недоброжелателей? Я сказал: ждут. Я выразился не совсем точно. Они уже принялись за работу. Роман с этой девушкой… Не протестуйте, это не тайна, как вам казалось… Он их раззадорил, и, наверное, дело не кончится только писанием анонимок. Да, секретарь, вы всегда от всех требовали сурового соблюдения принципов и за их нарушение брали людей за горло. Это еще проходило, когда они не могли к вам придраться. Все ваши наставления о социалистической морали, которые вы им читали по любому поводу, теперь людям кажутся лицемерными и циничными. Да, циничными, потому что так же, как вы рассматривали голые факты, так и их не интересует ничего больше. Так уж бывает, если в каком-нибудь монолите обнаружится щель, — тогда в нее вставляют стальной лом, и его уже нетрудно разрушить.

Михал слушал внимательно, до него даже доходили несказанные слова, которые председатель воеводской комиссии партийного контроля из деликатности не хотел говорить. Но искренность Юзали, с которой он делился своими впечатлениями, вместо того чтобы его обезоружить, леденила.

— Значит, вы все знаете? — спросил он после минуты молчания.

— Все или почти все. Конечно, все то, что я мог узнать от товарищей, из документов, из изучения этой, как я сказал, атмосферы. — Юзаля многозначительно развел руками.

— Шутки в сторону. Знаете ли вы о том, что я подал на развод?

— Знаю. И что развод может изменить?

— Вы считаете, что ничего не изменит?

— Да, — немного подумав, Юзаля кивнул головой.

— Надеюсь, что Старик иначе оценит мое решение.

— Старику здесь нечего оценивать. Он сюда прислал меня — вы прежде всего это должны уразуметь. Только поймите меня правильно. Я просто не признаю, когда прячутся за чью-нибудь спину. Партия наделила меня большой ответственностью, и я не собираюсь от нее уклоняться и перекладывать ее на плечи кого-нибудь другого, даже если это Старик.

— Вы знаете, — мрачно сказал Михал, — я прожил со своей женой почти четырнадцать лет, и она мне не дала того, что эта женщина за несколько месяцев. Вот почему я протестовал, когда вы назвали наши отношения романом.

Неожиданно Михала охватил панический страх, чувство поражения причинило боль, как укол в открытую рану. «Женщина, для которой я не колеблясь поставил все на одну карту. А сейчас, когда мне труднее всего, ее нет рядом со мной, и я совсем не уверен в том, что она вернется и нам удастся воскресить то, что было так прекрасно и не похоже на все существовавшее до сих пор».

«Я не смогу его убедить, — думал Юзаля, уже смирившийся с этой мыслью, — он глух ко всем аргументам, к голосу рассудка, к тому, что от него могут потребовать. Он не признает никаких доводов, кроме своих. Он угорел от своей недоброй любви, ослеп и оглох. Мне не удастся переубедить его, хотя, откровенно говоря, я и сам не очень уверен в том, хорошо ли будет, если он изменит свое мнение. Ведь это по-своему прекрасное чувство и такое человеческое, достойное как сочувствия, так и зависти».

«Ты не прав, ты, чертовски симпатичный старикашка. То есть прав, но все, что ты говоришь, не относится ни ко мне, ни к Катажине, ни к нашему злочевскому мирку. Ты понимаешь, как сложен этот мир, ты сам это испытал, но по отношению к конкретному делу чуткость покидает тебя, остаются только принципы. — И сразу же после того, как он подумал об этом, его как обухом по голове, поразила мысль: — Ведь ты, Михал Горчин, в течение двух лет пребывания в Злочеве был именно таким! Сколько раз ты отгонял от себя всякие сомнения, даже если была хоть малейшая возможность оправдать человека, аргументы к его защиту, очень сомнительные и неоднозначные дела, которые в молчании одобряло бюро, а актив принимал с недоверием. А ты сам брался за следующее дело, боясь собственных мыслей».

Слова Юзали уже совсем перестали до него доходить, потому что все дальнейшие аргументы не были важны, собственно говоря, было важно не то, что он сказал, а то, что его слова высвободили в Михале. Казалось, что Юзаля подставил ему зеркало, в котором он наконец увидел себя, свои дела и решения, весь этот злочевский мир с самим собой на переднем плане в гротескной позе, твердо стоящим с широко расставленными ногами на гранитном пьедестале, с толпой людей, безуспешно пытающихся стянуть его на землю. Теперь Горчин уже не чувствовал страха, он поднял голову выше, выпрямился, равнодушный даже к этому ослепляющему свету, который снова на какое-то мгновение зажегся под черепом, чтобы сейчас же погрузить его в серый бесцветный мрак.

— Михал, что с тобой?! — Юзаля схватил его за плечо, потом заботливо приподнял его голову выше, потряс, видя пустой, отсутствующий взгляд. — Черт, ведь не подействовали же на него так эти две несчастные рюмки!

— Все в порядке, — сказал тихо Горчин. — Дело не в водке. Это было как удар в голову. Такой же блеск, как тогда в реке.

— Дурак я старый, ведь ты же болен. Посиди минутку, я поймаю какую-нибудь машину и отвезу тебя домой.


— Пойдемте ко мне, — сказал Михал Горчин. — Ну пожалуйста, пойдемте. Что я, впечатлительная девица, что ли!

— Не стоит. Лучше ты придешь ко мне, скажем, через неделю, в воеводский комитет, и мы закончим наш разговор, — не очень уверенно возражал Юзаля. Все, что в нем было человеческого, протестовало против продолжения разговора-следствия, он понимал, в каком состоянии находится Горчин, но, с другой стороны, этот диалог достиг такого предела искренности, создалась такая атмосфера, которая в будущем могла уже не повториться, — Горчин снова мог замкнуться в своей скорлупе.

— Поп свое, а мужик свое, — рассмеялся наконец Михал. — Перестаньте уж.

— Помни, что ты сам этого хотел, — уступил в конце концов Юзаля.

Они поднялись по лестнице. Свет, включенный ими внизу, погас. Михал, пошарив по шероховатой стене, нащупал какую-то кнопку. Однако он ошибся, зазвенел звонок. Горчин тихо выругался и только на другой стороне двери нашел нужный выключатель.

— Кто такой этот журналист? — Он начал рыться в карманах в поисках ключа. — Как его там…

— Валицкий. Пригодился парень, правда? — Юзаля замолчал, понимая, что Горчин хотел услышать совсем другое.

Валицкий действительно как с неба свалился. Когда Юзаля вышел, а вернее, выбежал в холл, чтобы позвонить на стоянку такси, Валицкий стоял около комнаты администратора и раздумывал, что делать дальше. Он просидел два сеанса в кино и еще чувствовал большой сумбур в голове, какой обычно остается после того, как насмотришься стрельбы и скачек в ковбойском фильме.

— Что случилось, товарищ Юзаля? — схватил его за руку Валицкий, первый раз увидев панику на обычно всегда спокойном и непроницаемом лице. — Там дерутся?! — попытался он пошутить.

— Мы сидели с Горчиным, и вдруг ему стало плохо. Я должен его отвезти домой. Какой там номер стоянки такси?

— Бросьте, перед гостиницей стоит моя развалюха.

— Будьте так добры.

— Буду, буду, — засмеялся тот, потому что эта изысканная вежливость председателя показалась ему совершенно неуместной. — Давайте взвалим его на спину — и домой. Видимо, вы, товарищи, взяли слишком большой темп. А он, бедняга, непривычный.

— Перестаньте болтать, — шикнул на него Юзаля. — Он сегодня утром вышел из больницы. Моя вина, что я об этом раньше не подумал.

— Простите, — буркнул Валицкий. — Это вина чертовых врачей, которые его так рано выписали.

Горчин вяло сидел у столика, безразличный ко всему окружающему. Но чувствовал он себя лучше и не хотел, чтобы его поддерживали. Однако на улице им пришлось взять его под руки.


— Что он здесь делает? — спросил Михал в прихожей, закрывая за собой дверь.

— Кто? — Юзаля не сразу понял, о ком спрашивает Горчин.

— Ну, этот журналист.

— Собирает в районе разные материалы для газеты. Вы как будто жаловались, что слишком мало пишут о ваших успехах.

— А что вы думаете, конечно, мало, — попробовал рассмеяться Михал, но лицо его посерело. — Я догадываюсь, что его у нас интересовало.

— Многое, в том числе и ты. Потому что и в газете набралось порядком жалоб.

— Понимаю, — буркнул Горчин. — Прошу сюда. — Он открыл двери в большую комнату и пропустил вперед председателя.

— Слушай, Михал, — с каким-то беспокойством в голосе сказал Юзаля, — я прежде всего хочу, чтобы ты понял и запомнил одну вещь: оценивая партийного работника, нельзя отделять прошлое от настоящего. Ведь речь идет об одном и том же человеке. Такая перспектива должна быть у нас перед глазами, иначе это было бы несправедливо, причиняло бы зло человеку, а нас, воеводский комитет, вводило бы в заблуждение. Ты наш с того момента, когда вырос из пеленок, все твои успехи и поражения — наши, и не может быть ничего, что не имело бы значения сейчас, что можно отбросить… Во всяком случае, у меня такое мнение, и я думаю, что мне удалось бы его защитить, если бы у кого-нибудь были на этот счет сомнения.

— Давайте попьем чайку. Садитесь, где вам будет удобно. Я зажгу газ. — Михал оставил Юзалю в комнате и вышел в кухню.

Однако Юзаля не сел. Он закурил сигарету и начал ходить по комнате, останавливался перед буфетом, рассматривал цветные репродукции на стенах, какое-то время смотрел в темное пространство за окном.

«Как же трудно, — думал он, — быть партийным работником, особенно в таком месте, как Злочев. Именно быть, а не только знать, каким он должен быть. Стать попросту одним из работающих здесь и живущих с самого рождения и одновременно быть умнее их, больше знать и понимать, иметь воображение, непоколебимые убеждения и упрямство. Это по-настоящему трудно, особенно для них, молодых. А такие ведь и должны быть, потому что самое главное в том, чтобы они начинали как можно раньше, расправляли крылья, перехватывали у нас, уставших от нелегкой жизни и борьбы, эту эстафету. И несли ее дальше, еще крепче держа ее в своих руках… И все же с такими рассуждениями я не распутаю этого дела. Легко все объяснять трудностями, а я приехал сюда для того, чтобы учесть все обстоятельства дела и внимательно, без сантиментов рассматривать их».

— Сейчас чай будет готов, — сказал появившийся в дверях Горчин. Его лицо было уже более спокойным, в своей квартире он чувствовал себя увереннее.

— Зачем все это, Михал? — запротестовал Юзаля, увидев тарелки с хлебом и тонко нарезанной сухой колбасой, — В такое позднее время мы могли бы обойтись и без еды, да и для здоровья вредно.

— Вредно, не вредно, — ворчал Горчин, — знаю только, что я голоден.

Михал вышел в кухню, и его снова охватило беспокойство. «Что дальше? — Он старался успокоиться. — Примут ли они меня такого, будут ли верить дальше или отвергнут? А Катажина? Нужен ли я ей? И на всю жизнь? Или она уже меня бросила?..»

— Что с тобой, Михал? — Юзаля стоял в дверях кухни и смотрел на него с таким же беспокойством в глазах, как за столиком кафе. — Снова плохо себя чувствуешь?

— Нет, — солгал Горчин.

— Я ведь вижу. — Юзаля обнял его за плечи. — Давай-ка на сегодня оставим все это.

— Перестаньте вы твердить одно и то же. — Он энергично выпрямился. — Вы меня прямо какой-то бабой считаете.

Они вернулись в комнату. Михал был зол на себя за это очередное доказательство своей слабости.

— Ну так спрашивайте, — резко сказал Горчин, — ведь я не святой дух, или говорите сами, хотя бы то, что можете сказать. Давайте перестанем играть в прятки.

— Лучше я тебе расскажу все, что я успел узнать от людей и до чего додумался сам.

Юзаля начал говорить. Монотонным голосом, старательно подбирая слова, он делился с Горчиным фактами и своими наблюдениями, тщательно продуманными и соединенными друг с другом логической цепью. Михал сидел молча, не прерывая, хотя иногда внутренне просто выходил из себя, видя, как несправедливо или поверхностно судят о нем. Однако он сдерживал свое возмущение, пытаясь сосредоточиться, чтобы позже объяснить все Юзале. В других случаях он не мог не удивляться проницательности оценок председателя. Рассказ Юзали наглядно показал ему целые залежи неиспользованных возможностей, упущенных шансов, источники совершенных ошибок.

Юзаля, вопреки своим прежним намерениям, начал раскрывать все, чем располагал. И его удивляло, а одновременно и тревожило спокойствие, с которым Горчин воспринимал его слова. Неужели Михал, до сих пор отмахивающийся даже от видимости критики, неожиданно начал с ним соглашаться? Не о таком пассивном согласии он думал, по правде говоря.

— И что ты теперь скажешь, секретарь? — спросил он наконец Горчина. — Ты требовал вопросов. Теперь они у тебя есть. Собственно говоря, есть только один: кто прав?

— Не слишком ли это, товарищ Станислав, — требовать ответа на такой вопрос от меня, — сказал Михал тихо. — Во всяком случае, сейчас, так с ходу?.. Нет, я на себя такое не возьму… Когда-нибудь, наверное, я себе отвечу на ваш вопрос до конца, но для этого нужно время, раздумья, придется бередить больные места… Так что увольте.

— Это уже и есть почти ответ, — улыбнулся Юзаля. — Вот та первая нить взаимопонимания, за которую мы должны ухватиться. Да, твои сомнения говорят, что ты следуешь за моей линией, которую я веду в этом деле. Итак, голову кверху, Михал. Увертки хороши только на ринге.

Михал встал и подошел к столу, около которого на спинке стула висел его пиджак. Из бокового кармана он вытащил смятый голубой конверт. Потом вернулся, держа его перед собой, и сел напротив Юзали.

— Видите, — сказал он, глядя прямо в глаза председателю, — вот доказательство моей слабости и поражения. Я уже был на краю пропасти, откуда человек видит только черную бездну. Я хотел прыгнуть, готов был совершить этот шаг в течение нескольких последних дней, даже еще сегодня. И вы заставили меня вспомнить, что меня зовут Михал Горчин и что я член партии… Здесь написано, что я отказываюсь от своего поста, — добавил он, — а вернее, было написано. — Он разорвал конверт и смял его в руке.


Было уже около пяти тридцати. Валицкий стоял уже больше десяти минут. Он понимал, что если Михал Горчин сейчас не покажется в дверях дома, все его расчеты окончательно рухнут.

«Наверно, лежит себе спокойно в кровати, испытывает моральное похмелье, но уже освободился от всех опасений и тревог. Разговор с Юзалей уже позади, он покаялся и обещал исправиться, рассчитывая на легкое прощение для блудного сына, покорно вернувшегося на правильную дорогу. И от своей девушки отказался, отбросил ее, как ненужный балласт. Итак, ты снова попался, мой милый, глупенький Стефан Валицкий. Ты дал себя обмануть, как ребенок, как какой-нибудь наивный простачок, благородной иллюзией борьбы и страданий… Утешься только тем, что главный редактор будет доволен».

Валицкий завел мотор. Еще минуту он смотрел с последним проблеском надежды на двери дома, которые все еще притягивали его взгляд. Потом тронулся, разворачивая машину, чтобы выехать на мостовую. Когда наконец он включил первую скорость, из дома выбежал Михал Горчин и бросился напрямик через газон в сторону парка.

У Валицкого так екнуло сердце, что он невольно отпустил сцепление, и мотор заглох. Не спеша он повернул ключ зажигания, машина двинулась с места и затормозила, загородив дорогу Михалу. Горчин остановился. Он не узнал ни автомобиль, ни сидящего внутри мужчину, который дружески ему улыбался.

— Это я, Валицкий, из «Газеты работничей». — Он открыл дверь, догадываясь по отсутствующему взгляду Горчина, что тот его не узнал.

— У меня нет времени, — Горчин, как бы протестуя, поднял руку, — я спешу на автобус.

— Садитесь, я вас подвезу.

— Ну если так, — пожал тот плечами и неуклюже влез на переднее сиденье. — Откуда вы здесь взялись? Куда вы сворачиваете?! Ведь на вокзал вправо!

— Правильно еду, я даже сказал бы, очень правильно, — безмятежно засмеялся Валицкий. — За эти несколько дней я успел неплохо познакомиться с вашей дырой. Едем прямо в Н., товарищ секретарь.

— Ах, понимаю, вы вчера слышали наш разговор с Юзалей.

— Вот именно, и быстро сообразил, что нужно вас забрать с собой… Караулил здесь почти с пяти часов, — добавил он серьезно.

Валицкий чувствовал теперь огромное облегчение и одновременно легкое, уже совсем другое, чем прежде, возбуждение. Он до предела давил на газ, по-сумасшедшему резал виражи, мчался вперед, только бы как можно скорее оставить за собой этот город.

«Вот рядом со мной сидит сонный, измотанный человек, которого по-прежнему мучает совесть. И не знает, что я ему многим обязан. Он ухватился за одну мысль, союзником которой стал и я, и несется вперед, вслепую, как бабочка на огонь. Я бы мог его сейчас обнять, пожалуй. Мог бы, хотя он наверняка посмотрел бы на меня, как на сумасшедшего. И трудно было бы этому удивляться, потому что и он, и я, все мы боимся проявлений нежности. Хоть и бережем в себе робкое право на надежду. Этого никто и ничто не может у нас отнять. Ни у тебя, Михал Горчин, ни у меня, у которого много раз запутывались жизненные дорожки».

— Я думал, что вас не дождусь, — сказал Валицкий, — что вы раздумали или вам что-то помешало.

— И вы бы очень расстроились? — чуть насмешливо спросил Горчин.

— Очень, — ответил серьезно Валицкий.

Михал уловил эту серьезность в его голосе, какое-то время внимательно присматривался к нему, но только сказал:

— Чертовски хочется спать.

Глаза у него слипались, горло пересохло.

— Так спите, я вас перед Н. разбужу.

«Мы еще успеем поговорить, — подумал он, — я в этом не сомневаюсь. Нам нужно будет сказать всего несколько слов, чтобы договориться, чтобы узнать друг друга. Так что спи, братец, не сомневайся, между нами будет полная ясность».

— Я почти не спал, — сказал Горчин, как бы оправдываясь, — но, думаю, мне хватит нескольких минут, чтобы быть в форме.

— Тяжелая была ночь?

— Скорее, необыкновенная, — улыбнулся Горчин своим мыслям.

Он прикрыл глаза, но сон не приходил. И все-таки Горчин чувствовал что-то вроде небольшого удовлетворения самим собой, тем, что он не дал себя сломать и сам не сломился, не потерял самообладания.

«Вам кажется, — атаковал он ночью Юзалю, — что все в нашей злочевской жизни ясно и несложно, лишь бы была сохранена линия. Вы считаете, что нам только остается воплотить в жизнь то, что вы там наверху придумали, перенести «на места», как мы это ужасно называем, ваши решения. Да, вы правы. Линия поведения одна для всех нас. Только покажите мне мудреца, который сказал бы, как мы должны линию проводить, чтобы она не стала творением, оторванным от идеалов, во имя которых мы ее проводим, чтобы она стала линией жизни и всех людей, и каждого конкретного человека. Я знал, что прихожу сюда не за легкими успехами, что у меня здесь будет больше противников, чем союзников. Я должен был бороться, но в этой борьбе я оставался честным и если даже не всегда правильно поступал кое в чем, то все мои действия были подчинены не моему честолюбию и личной выгоде, а нашей идее, именно той линии, о которой мы говорили. Большинство честных людей меня, видимо, все-таки поняли, я знаю, они со мной, и есть самое главное — значение и место нашего района в воеводстве. Теперь это не обуза, как раньше говорили в воеводском комитете, и никто уже не думает — не разделить ли его громады между соседними районами?»

Валицкий ехал теперь медленнее, осторожно объезжая все неровности дороги, мягко тормозя и постепенно увеличивая скорость на подъемах. В моменты, когда шоссе было прямым, он смотрел в сторону скорчившегося на сиденье Горчина. Он смотрел на его коротко подстриженные, взлохмаченные, с пробивающейся сединой волосы, на всю его фигуру, производящую во сне впечатление беспомощности и одиночества. Валицкий чувствовал, что видимость обманчива, что рядом с ним сидит человек, который может про себя сказать, что он представляет судьбы своего поколения.

Они проезжали через какой-то городок. Валицкий внимательно смотрел по сторонам, чтобы не пропустить вывеску бара или ресторана. Он заметил рекламу: щекастый мужчина, с лицом, похожим на луну, с блюдом в руке, приглашал на «вкусные, обильные и дешевые завтраки, обеды и ужины», второй рукой показывая, в какую сторону нужно ехать. Валицкий свернул вправо, въезжая по проселочной дороге, мимо неогороженного парка, на место, где между деревьями, на фоне густых зарослей, стояло небольшое здание с каменной верандой.

Едва машина остановилась, Михал открыл глаза.

— Где мы? — спросил он немного испуганно.

— Не знаю, но до Н. осталось ехать не больше получаса. Думаю, что чашечка кофе нам не повредит.

— Особенно мне, — усмехнулся Горчин. — Пойдемте.

Лесной бар в это время был еще совсем пустым. Только недалеко от окошечка кухни завтракали несколько шоферов. Горчин и Валицкий сели в противоположном углу у открытого окна.

Горчин смотрел в окно, даже не слыша, что Валицкий заказывает, заигрывая с официанткой.

— Я заказал яйца всмятку и кофе, — сказал он Горчицу. — О чем так задумались?

— Да так, пустяки. — Михал чувствовал себя неловко в присутствии Валицкого. — А как ваши дела идут? — как бы невзначай спросил он.

— Какие дела? — нахмурился Валицкий.

— Не валяйте дурака. Я имею в виду материал, который вы собирали у нас в районе.

— А… Так, кое-что набрал для последней страницы газеты.

— Я говорю о другом.

— Я должен был написать большую статью, и, честно говоря, мне чертовски хотелось это сделать. Даже помимо приказа моего шефа. Но боюсь, что ничего не выйдет.

— А что же вам помешало? — удивился Горчин.

— Да, по правде говоря, сам не знаю.

— А о чем эта статья?

— Скорее, о ком.

— Ну и?..

— О вас, товарищ Горчин.

— Понятно, ведь я в Злочеве самый главный, — Он коротко засмеялся, но тут же его лицо снова приняло серьезное выражение. — И вы не воспользовались таким случаем?

— Хотите знать почему?

— По правде говоря, не хочу. Но если это вам нужно для хорошего самочувствия, то давайте. — Горчин улыбнулся.

Девушка подала завтрак.

— Так почему? — уже серьезно спросил Горчин.

— Только потому, что вы сегодня утром вышли из дома. Нет, я не шучу… Потому, что вы сегодня едете в Н., — он колебался только одно мгновение, — за Катажиной. Да, именно поэтому. — Валицкий выдержал внимательный и серьезный взгляд Горчина, в котором не было ни удивления, ни интереса, а только какой-то блеск беспокойства, оттого что сидящий напротив молодой человек знает о нем больше, чем следовало. — Потому что это для меня значит, что вы честный человек.

Всю оставшуюся дорогу Валицкий рассказывал обо всем, что узнал в Злочеве. Горчин слушал его молча, поддакивал, иногда вставлял какое-нибудь слово, возражал, поднимал брови от удивления, смеялся или в нескольких словах выяснял какой-нибудь вопрос.

— Нам куда? — спросил Валицкий, когда они уже въехали в Н.

— Я покажу вам дорогу — это на окраине города.

— Волнуетесь? — спросил снова Валицкий.

— Почему-то только сейчас начал волноваться, — едва улыбнулся Горчин.

— Вот сюда, — сказал он наконец после того, как они некоторое время колесили по узким мощеным уличкам предместья. — Пятый дом с правой стороны.

Из-за низкой стены ровно подстриженной живой изгороди виднелся небольшой домик, контрастно вкомпонованный живым пурпуром кирпичей в зелень деревьев и кустарника. Он еще не был достроен, во втором этаже окопные проемы были забиты почерневшими от дождя досками.

— Я приехал, — Горчин протянул руку Валицкому, — спасибо вам.

— Вам спасибо, товарищ Горчин. — Валицкий задержал его ладонь в своей дольше, чем полагалось при прощании.

— За что?

— Трудно определить. Скажем, за то, что вы помогли мне уяснить многое в самом себе.

Они серьезно посмотрели друг другу в глаза.

— Ну что же, думаю, что мы еще когда-нибудь встретимся, — сказал наконец Горчин.

— До свидания.

Они еще раз пожали друг другу руки, и Михал вылез из машины. Он остановился перед железной калиткой и нажал на дверную ручку. Она подалась.

— Езжай, дружище, — повернулся он к Валицкому, — сегодня ты уже не можешь мне ничем помочь.

Валицкий кивнул головой, поднял в приветствии руку и рванул машину вперед, оставляя за собой клубы пыли.

Михал Горчин вошел во двор, посмотрел на окна, прикрытые занавесками, и зашагал к дому, щурясь от золотого шара июльского солнца.

Збигнев Домино ШТОРМ

Подход к людям — такое же искусство, как управление кораблями. И те и другие живут в ненадежной стихии, подвергаются разным неуловимым, но сильным влияниям и хотят, чтобы вы оценили их достоинства, а не занимались выявлением их недостатков.

Дж. Конрад-Коженевский.
«Зеркало морей»

1

Ракетный корабль «Морус» возвращался в порт приписки. Многодневные учения на Балтийском море заставили его почти непрерывно патрулировать определенную акваторию и только изредка заходить на запасные базы. Поэтому нет ничего удивительного в том, что и сам малый ракетный корабль, и его немногочисленная команда гнали изо всех сил, с нетерпением ожидая того момента, когда они смогут причалить к берегу. Подходивший к концу рейс был трудным не только из-за своей продолжительности, но и потому, что море неприязненно встретило моряков. Осенняя Балтика, ставшая серой в ожидании зимы, исхлестанная северо-западными ветрами, покрывалась морщинами штормовых волн, бросала кораблем, как пинг-понговым мячиком, оплевывая его брызгами пены. Так было почти все время. А сейчас, когда до порта оставалось всего несколько миль, рассерженное море словно окончательно решило разделаться с «Морусом»; ветер и волны с каждой минутой становились все более назойливыми и грозными.

Командир «Моруса», капитан Станислав Соляк, посмотрел на часы: 16.00. Скоро будем дома. При воспоминании о доме его осунувшееся от усталости лицо смягчилось. В мыслях он видел жену и дочку. Выходя в море, Соляк не мог им сказать, когда вернется; он и сам точно не знал, а если бы даже и знал, то все равно говорить об этом было неприятно, этого требовала не только военная тайна, но прежде всего морская традиция. Жена должна ждать моряка всегда, а быть готовой к встрече с ним — каждую минуту. На какое-то мгновение Соляк представил дверь собственной квартиры с табличкой «А. и С. Соляк», которую ему выгравировал мастер на все руки боцманмат[9] «Моруса» Лямут и которую Соляк привинчивал к двери в присутствии дочери Малгоськи. Интересно, что она еще успела натворить в школе? Анна снова будет рассказывать ему об этом, как будто жалуясь на дочку, а по существу, хвастаясь тем, что девочка такой сорванец. Малгоська должна была родиться парнем: во дворе в футбол гоняет, в ножички играет, как заправский специалист. Как летит время — ведь Малгоська уже учится в третьем классе! Да, товарищ Соляк, твоя дочь с сентября уже ходит в третий класс. Глядишь, скоро женихов из-под окон гнать палкой придется. Когда два года тому назад они получили квартиру в новом доме на Холме Новотки, сколько радости было! Малгоська тогда еще ходила в первый класс. Долго и старательно по слогам произносила девочка надпись на табличке у двери.

— Папа, а что это значит: «А. и С. Соляк»?

— Подумай. Как тебя зовут?

— Малгожата Соляк.

— А маму?

— Анна Соляк, а папу — Станислав Соляк.

— А всех вместе как нас зовут?

— Семья Соляков.

— Семья Соляков, или: Анна и Станислав Соляк. А. и С. Соляк. Понятно?

— А тогда почему на табличке только «А» и «С», а «М» нет?

Он тогда признал, что девочка права, и обещал обязательно поменять табличку и написать на ней так, как хочет Мальгоська: «Семья Соляков». А когда вечером, уложив Малгоську в кровать, он рассказывал жене об этом разговоре, Анна спросила:

— А не проще ли вырезать на табличке «М», ведь там для одной буквы место найдется?

— Малгоська права. «Семья Соляков» — это звучит! А впрочем, дорогая моя, можно ли быть уверенным в том, что через какое-то время еще кто-нибудь из Соляков не потребует, чтобы ему выгравировали «А» или «Б»? А «Семья Соляков» решит вопрос независимо от количества.

— Перестань говорить глупости. — Анна покраснела и начала убирать посуду со стола.

Скоро он позвонит в знакомую дверь, услышит радостный лай коричневой Кропки, помеси чина с пекинцем, а потом такой же радостный крик Малгоськи: «Мама! Папочка звонит!» И голос Анны: «Да успокойтесь вы! Собака лает, девочка кричит, звонок непрерывно звенит, настоящий сумасшедший дом». А потом ее шаги и щелканье замка… Но перед этим еще будет база и командор-подпоручик[10] Скочек. Как только какой-нибудь из его кораблей подойдет к гавани, командир дивизиона появляется на пирсе и, слегка сгорбившись, с руками, заложенными за спину, почти бегает от нетерпения взад и вперед, наблюдая за швартовкой. И едва трап коснется пирса, он вбежит на палубу, на полуслове прервет рапорт командира корабля и скажет одно-единственное, всегда одно и то же слово:

— Веди!

И каждый командир корабля из дивизиона командора Скочека прекрасно знает о том, что командор «облетит» корабль, и не для вида, а по-настоящему, от носа до кормы, от командного пункта до матросского кубрика, залезет во все помещения, а его быстрый внимательный взгляд коснется каждого матросского лица, осмотрит каждый боевой пост, отметит каждую мелочь. Если командор останется доволен осмотром, то он зайдет в каюту командира корабля и только там расслабится, станет совсем другим человеком: пожмет руку командиру, угостит сигаретой, дружески хлопнет по плечу и скажет:

— Так или иначе, сынок, но самое главное, что корабль в порядке.

— Так точно, гражданин командор, корабль всегда в порядке!

Соляк часто задумывался, а однажды даже поспорил с товарищами, откуда командор Скочек взял это выражение Дж. Конрада «корабль всегда в порядке», которое он так любил повторять. Как-то раз, пользуясь случаем, — дело было в офицерском клубе — Соляк попытался деликатно «проэкзаменовать» Скочека по книгам Конрада, но это ему не удалось, потому что командор ни с того ни; с сего сам начал его выспрашивать и блеснул прочитанной недавно «Белой гвардией» Булгакова, которую Соляк еще прочитать не успел. «Черт побери! Последнее время я стал мало читать. Интересно, удалось Дареку достать эту книгу или нет?» Соляк посмотрел налево, где над картой корпел его заместитель, молодой подпоручик Дариуш Сломка, Подпоручик почувствовал взгляд командира, выпрямился и вопросительно взглянул на Соляка. Трудно было разговаривать на таком расстоянии: даже через шлемофон в уши врывался рев моря. Соляк улыбнулся, поднял большой палец кверху — все в порядке — и показал рукой, что ему ничего не нужно. Сломка ответил улыбкой, наклонился над картой, но в этот момент корабль так накренило набок, что подпоручик полетел под стол. Соляк ухватился за поручень, едва устояв на ногах, и взглянул на рулевого:

— Как на румбе?

Боцманмат Лямут нагнулся над компасом.

— На румбе ноль, — доложил он.

— Курс?

— Курс — сто восемьдесят градусов.

— Право десять.

Ветер все время усиливался. Качка не уменьшалась. Скорректировав курс и поставив корабль в соответствии с направлением ветра и волны, Соляк приказал замедлить ход. Старший механик, боцман Домбек, передал приказ в машинное отделение. Низкие клубящиеся тучи уменьшили и так уже слабую видимость. Наступили сумерки. Были зажжены ходовые огни. Луч радара неустанно подметал экран, но Соляк знал, что в таких условиях от него мало проку, особенно если на курсе окажется какой-нибудь еле двигающийся небольшой предмет. Поэтому он велел усилить визуальное наблюдение. Все береговые радиостанции уже давно передавали штормовое предупреждение и информировали о ситуации в отдельных акваториях. Радиостанция «Моруса» поддерживала регулярную связь с оперативным дежурным, который где-то там далеко, в штабе, наблюдал за их движением. Впрочем, он только что расспрашивал Соляка о состоянии моря, о силе ветра; его интересовало самочувствие команды, и он даже предложил свернуть с курса и переждать штормовую погоду в каком-нибудь из близлежащих портов. Соляк считал, что в этом нет необходимости. Несмотря на большую волну, «Морус» держался прекрасно. «Мы прошли уже столько миль, выдержим и оставшиеся». Впрочем, Соляку было жаль заставлять своих парней еще одну ночь болтаться в чужом порту, когда до дома рукой подать. Анна, Малгося… Да и в конце концов, ведь это же военный корабль. Держись, «Морус», все будет в порядке! Он подозвал Дарека. Тот подошел поближе. Соляк сдвинул на минуту шлемофон набок и крикнул:

— Дарек, выйди на палубу, посмотри, что там делается. И напомни ребятам, что их глаза для нас теперь важнее всего.

— Есть. — Подпоручик Сломка бросился в сторонулюка.

— Стой! — рявкнул Соляк и показал, что Сломка выходит без спасательного пояса. Тот вернулся и с миной пойманного на месте преступления озорника начал надевать оранжевый жилет.

— Проверь, хорошо ли вахтенные привязаны, а то слижет их, даже оглянуться не успеют.

— Есть.

Сломка открыл стальную дверь, ведущую на запасной командный пункт, и, прежде чем успел закрыть ее за собой, в каюту вместе с диким воем шторма ворвался холод и хлестнула струя воды. Стоящий у штурвала Лямут показал Домбеку часы и скептически покачал головой.

Соляк знал, куда так спешит Лямут. Перед самым рейсом, буквально за день до выхода в море, боцманмат Марек Лямут получил ордер на квартиру. И как раз в тот момент, когда он докладывал об этом Соляку и, поблагодарив за помощь, просил у командира день на переезд, пришел приказ о выходе в море. Лямут, хотя и молодожен и без пяти минут папа, да к тому же еще большой любитель пофилософствовать, услышав приказ, только щелкнул каблуками и занялся своей работой на корабле. Лямут относился к той породе людей, которые ничего не принимают «на веру». Сначала это Соляка злило и он несколько раз попытался взять его криком, но очень скоро убедился, что из этого ничего не выйдет. К тому же командир очень ценил незаурядные достоинства Лямута как специалиста-электрика, вот почему он старался найти ключ к своему подчиненному. И в этом ему помог не кто иной, как боцман Домбек, огромный, похожий на медведя, неразговорчивый человек, у которого было необыкновенно развито чувство товарищества.

Соляк заметил, что раза два-три подряд Марек опоздал на службу. Согласно распорядку, он должен приходить на корабль в семь утра, а являлся почти перед подъемом флага, а однажды даже позже. Соляк поручил своему заместителю выяснить причину опозданий и доложить ему. Лямут сослался на то, что он живет за городом, а поезд, на котором он ехал до Гдыни, опоздал. Поезд опоздать мог, это бывает, но Марек явно что-то скрывал, потому что в тот день он ходил по кораблю как хмельной. Это уже било слишком, и Соляк вызвал его к себе «на ковер». По разным причинам он не хотел вести с ним разговор один на один и пригласил на беседу боцмана Домбека, как секретаря партийной организации. Но уже в самом начале разговора произошла заминка, а вернее сказать, стычка между командиром и боцманматом. Соляка разозлили уклончивые ответы Лямута, и он повысил голос, а тот уперся, и, кроме уставных «так точно» и «никак нет», из него ничего вытянуть было нельзя. Соляк заявил боцманмату, что такого отношения к службе он не потерпит, а в случае, если подобное повторится, постарается списать Лямута с корабля. Командир уже заканчивал неудавшуюся, по сути дела, беседу, как попросил слова молчавший до сих пор Домбек.

— У меня есть предложение, товарищ капитан.

— Пожалуйста.

— Марек, то есть гражданин боцманмат Лямут, оправдывается тем, что его молодая жена, как говорится, в интересном положении, что он по ней тоскует и с ее родителями не очень ладит, ну и ездить ему далеко. Что правда, то правда, с поездами у него одна морока. Так вот, если гражданин боцманмат Лямут согласится, я хотел бы в присутствии гражданина капитана сделать такое предложение: я тебе, Марек, одну свою комнату уступлю, до тех пор пока ты сам квартиру не получишь. Согласен?

Лямут вскочил со стула, обрадованный и одновременно пораженный предложением своего товарища.

— Как это так, Юзек, ты меня хочешь пустить в собственную квартиру?

Не меньше Лямута был удивлен необычным предложением боцмана и капитан Соляк. Но он дипломатично молчал, давая возможность Домбеку довести дело до конца. Домбек, как всегда серьезный, встал со стула.

— Ты что, не слышал? Квартира у меня большая. Дочка выросла, уезжает от нас, будет жить в интернате — это нужно для продолжения ее учебы. Ты поживешь какое-то время у нас, а потом дела у тебя наладятся, получишь квартиру. Думаю, командир тебе в этом поможет. Правда, товарищ капитан?

Что можно было ответить? Соляк подтвердил, а Домбек и Лямут пожали друг другу руки…

Снова рев ветра, холодное дыхание моря и струя воды, а вместе с ней в каюту ввалился подпоручик Сломка. Он был мокрый с головы до ног.

— Ну как там?

— Хуже не бывает, гражданин капитан: видимость — ноль, к тому же дождь моросит, а волна с головой накрывает.

— Так что ты советуешь?

— Корабль держится хорошо. До базы недалеко.

— Люди измотались. Столько дней… А ты как себя чувствуешь?

— Самое плохое позади, гражданин капитан. Люди тоже в порядке. Тяжелее всего в машинном…

— Должно же это когда-нибудь кончиться.

— Уже целый час штормит. Корабль справляется. Так ведь не впервой, у Борнхольма было не лучше.

— Смени верхнюю вахту и еще раз проверь пеленг. И куртку возьми сухую, а то растаешь.

— Слушаюсь, гражданин капитан!

Подпоручик Сломка только второй год плавал на «Морусе», а уже дослужился до такой ответственной должности, как заместитель командира корабля. И все из-за того, что, несмотря на свою почти девичью мягкость и не очень внушительную фигуру, это был чертовски способный офицер, а знаниями набит не хуже иного профессора. Маменькин сынок откуда-то из-под Лодзи, к ужасу немного обмещанившихся родителей, заявил, что он станет моряком и к тому же военным. А следует сказать, что почти не было выхода в море, когда бледный как полотно замкомандира не платил бы дани Нептуну. Штурманское отделение Высшего военно-морского училища Сломка закончил в числе первых и, воспользовавшись предоставленным ему правом, выбрал тип корабля, на котором хотел служить, — малый ракетный корабль. Командир дивизиона направил его к Соляку.

— Так или иначе, сынок, Нельсон тоже не был богатырем, — ответил командор Скочек Соляку, когда тот через несколько дней рассказывал ему, что новый офицер похож на замухрышку.

Теоретически подпоручик был на уровне, но практически даже боцман Стрыяк выглядел рядом со Сломкой по крайней мере командиром дивизиона. Как раз об этом Соляк не беспокоился, потому что теория теорией, а практика со временем придет, но когда он заметил, что молодым подпоручиком начинают командовать даже старшины срочной службы, то решил, что пора с этим кончать. Ему пришлось провести несколько «дружеских» бесед, в том числе одну короткую с боцманом Лонгином Стрыяком, которого все звали просто Леней, и пару более долгих с подпоручиком Сломкой. К тому же Соляк создал несколько таких ситуаций, в которых матросы и старшины поняли, что командир корабля не намерен терпеть положения, когда игнорируют и обходят в служебных делах нового офицера. Как бы то ни было, достаточно сказать, что через полтора года, когда тогдашний замкомандира убыл на курсы, организованные для офицеров при Высшем военно-морском училище, подпоручик Дариуш Сломка был назначен исполняющим обязанности заместителя командира «Моруса», назначен, кстати, по предложению капитана Соляка, А первым, кто поспешил с поздравлениями к покрасневшему от смущения Сломке и чуть не задушил его в своих могучих объятиях, был боцман Леня…

— Гражданин капитан, докладываю пеленг.

— Где мы находимся?

— Недалеко от Уйсьца.

— Вахту сменил?

— Так точно, но…

— Что «но»?

— Стрыяк не хочет, чтобы его меняли.

— Что такое? Боцманмата Борысека на палубу, а Стрыяк пусть доложит о своем прибытии мне.

— Слушаюсь!

Снова этот Стрыяк что-то там придумал. Ох, Леня, Леня — седина в бороду, брюхо растет, а сердце и голова как у юнца. Соляк помнил боцмана Стрыяка еще по практике, которую он, будучи курсантом, проходил на торпедных катерах, на так называемых «деревяшках». О, по тем временам это были корабли! Каждый курсант, во всяком случае каждый слушатель штурманского факультета ВВМУ мечтал о том, чтобы плавать именно на торпедных катерах. Пришла практика, курсант Соляк получил направление на торпедные катера и попал на корабль, на котором боцманом был Леня. Ох и дал ему Леня тогда ума, но и научил чему нужно! Вот хотя бы первый большой переход на катерах из Гдыни в Свиноуйсьце. В море бывает по-разному, особенно с теми, кому приходится платить дань Нептуну. Раньше Соляк выносил качку более или менее прилично. Но тогда… То ли из-за переживаний, связанных с первым большим походом на боевом корабле, то ли из-за того, что он впервые выступал в роли офицера… Если бы не боцман Стрыяк, то у него желудок вывернуло бы наизнанку… Ему поручили выполнять обязанности штурмана. Теоретически, конечно, потому что шли они вместе со всем дивизионом и к тому же в кильватер, в пределах видимости, но все равно и пеленг взять было нужно, и курс проложить. А тут только в утреннем тумане мимо их корабля проплыли портовые волнорезы, как курсант Соляк почувствовал, что его желудок начинает подниматься к горлу и не нужно искать зеркала, чтобы убедиться в том, что его лицо стало зеленее травы. Он сжал зубы, стараясь забыться в работе, и только косился по сторонам, не замечают ли окружающие его состояния. Заметили. И волна была не очень высокой — три-четыре балла. Но ему хватило. В какой-то момент Соляк не выдержал и как ошпаренный выскочил на палубу. Держась за поручень, он судорожно вдыхал чистый морской воздух, делая вид, что пытается избавиться от сильной икоты. Стало немного лучше. Неожиданно кто-то так сильно хлопнул его по плечу, что он даже присел. Рядом стоял Стрыяк и протягивал краюху черного хлеба:

— Ешь, курсант!

От одной мысли о еде Соляку стало еще хуже. Он с ужасом отмахнулся от боцмана и подставил лицо ветру.

— Я тебе говорю: ешь! — Стрыяк растягивал слова с восточным акцентом. — Увидишь, дурачок, что тебе полегчает или вообще пройдет. Раз я говорю, значит, знаю.

И, как бы подавая пример, толстяк-боцман задвигал своими огромными челюстями. Соляк превозмог страх перед неизбежной катастрофой и откусил кусок хлеба, затем второй, третий… Помогло.

А потом случилось так, что Соляк стал командиром «Моруса», где Стрыяк служил боцманом. Сработались они быстро. Соляк, хотя он сам себе в этом не хотел признаваться и ко всем своим подчиненным старался относиться одинаково, чувствовал к Лене особую симпатию, правда не без взаимности.

— Пан капитан, боцман Стрыяк по вашему приказанию прибыл.

С одежды Лени стекала вода. Его широкое, покрытое морщинами лицо выражало напряжение, глаза покраснели от ударов ветра, соленой воды и оттого, что ему приходилось постоянно всматриваться в темноту.

— Как там дела наверху?

— Черт с бабой-ягой, видно, женятся. А теперь еще дьявол дождь принес.

— Борысек наверху?

— Борысек и Кожень.

— Привязались как следует? Знают, что делать?

— Само собой, пан капитан.

Соляка, особенно вначале, раздражало неуставное обращение «пан капитан», но искоренить эту Ленину привычку было делом безнадежным. Леня говорил: «Так точно, гражданин капитан», а выходя из каюты, вспомнив еще что-нибудь, спрашивал: «А что мы с этой краской делать будем, пан капитан?» И Соляк махнул рукой на это нарушение устава, которое допускал старый боцман.

— Ну в таком случае, гражданин боцман, идите на камбуз, нужно ребятам чего-нибудь горяченького приготовить, пусть кок немного кофе сварит да хотя бы по паре бутербродов сделает.

— Сию минуту все будет исполнено, пан капитан. А шторм все усиливался.

— Как вы думаете, может, нам сбавить ход на пару узлов? Как там «Морус» на волне держится?

— Ведь вы, пан капитан, знаете, он у нас всегда молодцом, но сегодня даже стонет, так его волны бьют. Не знаю, может, полегче гнать, дать ему передохнуть?

— Ясно. Домбек! Скорость — пятнадцать узлов.

— Есть пятнадцать!

В наушниках шлемофона затрещало, а потом послышался приглушенный голос поручика Линецкого:

— Здесь командир БЧ-6, разрешите вопрос?

— Почему мы так медленно тащимся? — опередил его Соляк.

— Вот именно.

— Сиди уж лучше там, у себя, в тепле и вопросов лишних не задавай. А если серьезно, наверху штормит. Успокой своих ребят: все в порядке. А как в машинном отделении?

— Нормально, шеф: грохот, жара и чертовски качает.

— Держитесь, уже немного осталось.

— Разрешите приступить к работе?

— Привет. Ага, еще минутку, Славек. Автомобиль у тебя в порядке?

— Знаешь что, старик, не издевайся над моим лимузином.

— Я серьезно спрашиваю.

— В порядке, ждет на базе.

— В город меня возьмешь?

— Если ты мне дежурство не влепишь.

— Ну хорошо, скоро будем дома.

Поручик Славомир Линецкий был на «Морусе», как принято говорить, «старшим механиком». С Соляком их разделял только один курс в училище, так что они знали друг друга давно и были на «ты». Голубоглазый красавец, блондин, спортсмен, да к тому же еще и холостяк, Линецкий был героем многочисленных романов, и, видимо, из-за того, что он пользовался таким успехом у девушек, несмотря на свои почти тридцать лет, его никак было не заставить жениться. Не помогали ни шутки и поддразнивания товарищей, а особенно их жен, ни попытки девушек, которых в окружении Линецкого хватало, — красивый поручик с «фиатом 125п» оставался верен клубу холостяков. Ну а механиком он был просто идеальным. Мощные корабельные турбины под его наблюдением работали безотказно, а механики и электрики, заканчивающие службу у Линецкого, пользовались заслуженным уважением и на сверхсрочной службе, и в Польских океанских линиях. К Линецкому всегда обращались его товарищи, если у них случалась какая-нибудь особо сложная поломка телевизора, магнитофона, транзистора или… автомобиля. Автомобиль — это была вторая большая страсть поручика Линецкого. Копаться в машине он мог бесконечно, но и водил ее тоже по-холостяцки лихо. Из-за этого ему как-то раз даже попало от командира дивизиона, которого он подвозил в город. По булыжной мостовой он гнал со скоростью более ста километров в час до тех пор, пока его не остановила военная автоинспекция. Командор Скочек чуть со стыда не сгорел и хотел тут же выйти из машины, но Линецкий его кое-как уговорил доехать до Гдыни.

— Гражданин капитан, разрешите доложить, кофе можно подавать.

Кок, матрос Данец, едва держался на ногах, балансируя с термосом в одной руке, с бутербродами и кружками — в другой. Соляк, держась за поручень и не спуская глаз с приборов, обжигал губы освежающим, ароматным напитком. Выпив немного кофе, он в какой-то момент почувствовал, что ужасно устал: в течение нескольких последних дней и ночей ему удалось поспать самое большее пару часов, а сегодня он почти с самого утра не уходит с командного пункта. Впрочем, все на корабле работают из последних сил, достаточно взглянуть им в глаза, посмотреть на их сосредоточенные, посеревшие лица. Домбек без аппетита жевал бутерброд. Лямут и подпоручик Сломка пытались удержать кружки с кофе. Соляк показал коку, чтобы он отнес кофе и бутерброды вахтенным на палубу. Сломка помог матросу надеть спасательный пояс. Командиру стало жалко кока, который так боялся моря, не переносил качки, а теперь, ведомый приказом, выйдет в темноту, под удары вихря и волн. Хороший парень этот Данец. Он родом из деревни и все время мечтает о ней, а о пчелах, их разновидностях и привычках, может говорить часами. К тому же готовит так, словно всю жизнь только этим и занимался. Как-то раз, нарушив традиции, Соляк пригласил в кают-компанию жену и дочь, они с удовольствием ели обед и нахваливали кока.

— Вот повезет вашей будущей жене! — пошутила Анна.

Данец покраснел, опустил глаза и, накручивая на палец полу своего белого кителя, тихо сказал:

— Ну, что вы, ведь она об этом ничего не узнает…

Уже дома Анна заявила, что это его, Соляка, влияние заставляет кока так относиться к семейным обязанностям.

— Ты тоже дома не перетрудишься…

Влияние на ребят? Сколько их прошло за эти годы через его руки? А ведь каждый даже для самого себя является загадкой и микрокосмом. «У меня, Соляка, один характер, у Линецкого другой, Стрыяк, Данец, Груецкий, Брыга, Гонсеница, каждый из них не похож на других, к каждому нужно подобрать ключ, иначе он замкнется и не откроешь, в крайнем случае сломаешь, испортишь… Взять, к примеру, Яся Гонсеницу, даже я мысленно называю его Горцем, ведь он родом с гор, кажется, из Костелиск, недалеко от Закопане. Еще и года не служит. Море впервые увидел, когда его на флот взяли, а спроси, что будет дальше, так он сразу ответит: «Остаюсь на сверхсрочную». С характером парень, такой же, как Губерт Брыга, силезец, из машинного отделения. Этому тоже море нравится, но уголь больше. «Ты почему, чертяка, на своем „угольке“ не остался, а на три года в морские волки пошел?» — «Просто захотелось мне и все, ясно? Это старик на печке лежать должен, а молодой мужик службу за плечами иметь обязан. Что, не так?» — «Но почему именно на флот?» — «А потому, что у нас на Шленске этого пока нет. Хотелось мне соленой водички попробовать…» И смеется. Совсем другой человек мат[11] Груецкий, потомственный варшавянин. Паренек закончил техникум, но при поступлении в политехнический ему не повезло, пришлось идти в армию. Сейчас он на третьем году службы, весной ему в запас идти, теперь классный специалист мат Груецкий небось забыл, как на первом году, и даже еще на втором, пришлось много потрудиться, чтобы убедить парня в том, что военная служба — это не перерыв в биографии. Или мат Терлецкий, тот с самого начала воспринимал все всерьез. Он из Щецина и хочет обратно на свой кораблестроительный завод вернуться; трудно его будет на корабле заменить. Три дня отпуска в награду за добросовестную службу получил, надо бы его после возвращения на базу отпустить…»

Погрузившись в мысли, капитан Соляк в то же время не переставал следить за приборами. Неожиданно он почувствовал, как какая-то могучая сила подняла его вместе с «Морусом» вверх, потом с грохотом швырнула вниз, а на корабль рухнула чудовищная водяная лавина. Сверхпрочное стекло в иллюминаторах рубки лопнуло в одно мгновение. Потоки воды, сметая все на своем пути, ворвались на ГКП[12] и оттуда по всем помещениям корабля, в радиорубку и в офицерские каюты. Инстинктивно схватившись за какую-то выступающую часть, Соляк встал. В одно мгновение он почувствовал, как у него пересохло в горле. Что с людьми наверху? Мина? Есть ли связь с базой? Не столкнулись ли с кем-нибудь?

Все продолжалось долю секунды, секунду, — едва Соляк услышал, как корабельный винт снова схватил воду и начал работать в нормальном ритме, к нему вернулась уверенность в себе. И с этого момента только одна-единственная мысль владела им: спасти этот прекрасный корабль, не обмануть доверие команды. Соляк нажал на кнопку микрофона. Микрофон работал.

— Всем оставаться на местах и выполнять свои обязанности. Надеть спасательные жилеты. Сохранять спокойствие. Командирам боевых частей по очереди доложить мне, что происходит у вас. Мы входим в Уйсьце.

И только после этого он осмотрелся вокруг. Лямут стоял у руля. Сломка возился с запором стальных дверей, пытаясь выбраться на верхнюю палубу. Боцман Домбек лежал недалеко от входа в радиорубку, откуда начинал вырываться дым. Боцман Стрыяк стоял на коленях возле Домбека. Из кают выскакивали люди, поднятые по тревоге. В радиорубке, видимо, произошло короткое замыкание и начался пожар. Удалось соединиться с оперативным дежурным. Татецкий телеграфировал, что на корабле авария и они попытаются войти в Уйсьце. Ответа он уже не услышал, потому что радиостанция неожиданно замолчала и «Морус» остался один на один с разбушевавшейся стихией. Оба сигнальщика наверху уцелели, хотя у матроса Коженя была сломана нога; их могла унести волна, но моряков спасли два троса, которыми они были привязаны к рубке. Домбек пришел в себя. Подпоручик Сломка торопливо прокладывал новый курс. Вход в Уйсьце. Легко сказать. Даже днем, при нормальном состоянии моря, просто из-за небольшой ширины канала, ведущего в порт, корабли входили туда с трудом. А сейчас ночь, шторм. Курс проложен. Теперь поворот. Если Соляк решится на это, он подставит весь левый борт корабля под высокую, штормовую волну. И тогда… Но другого выхода нет. Ну, «Морус», покажи, что ты умеешь! Марек у руля, Брыга у машинных манеток. Едкий дым из радиорубки становится гуще. Что там со Стрыяком, почему он молчит? Может, включить автоматические огнетушители? Ага, туда спустился Сломка, это хорошо. Курс? Руль? Уменьшить обороты. Машина работает идеально — браво, Славек. Крен. Теперь только бы продержаться. Прибавить обороты. Так держать. Северный ветер преследует их с кормы, волна за волной накрывает корабль, хлещет дождь. На курсе вход в канал. Снова неожиданный удар, новая порция воды, и «Морус» оказывается в полной темноте. Включить аварийное освещение. Не действует? Поручик Линецкий докладывает: короткое замыкание в электропроводке, все провода залиты, везде вода, трудно найти повреждения. Искать! Руль! «Морус» перестает слушаться руля. Привод руля обесточен. Перейти на ручное управление. Что с этим пожаром в радиорубке? Везде полно дыма. Погашен. Замкомандира — усилить наблюдение, пускать ракеты там, наверху. Что с Домбеком? Хорошо. Вода? Насосы справляются. Штормовые леера натянуты? Все надели спасательные пояса? Привязаться и расставить людей на расстоянии вытянутой руки. Команды передавать точно: каждое слово, каждое движение должно быть безошибочными. «Внимание, машинное отделение! Марек, к ручному аварийному рулю, к ахтерпику. Стрыяк, расставь людей, проверь, как они привязаны. Дарек, следи за курсом. Сигнальщики, смотреть в оба, не пропустить входа в канал. Команды к рулю подаю через мегафон; Стрыяк — Татецкому, Татецкий — Груецкому, Груецкий — Горцу, и так далее, до самого низа, до боцманмата Лямута. Скорей, скорей. И чтобы ни одной ошибки! Славек, машины должны быть готовы ко всему!» Грохот воды и время от времени мертвенно-бледный, разлетающийся и тут же гаснущий среди бушующего водного простора блеск ракет, которые скорее ослепляют, чем освещают. На берегу видны огни! «Дарек, проверь. Уйсьце. Ветер западный, временами северный. Видимость почти нулевая, не могу входить прямо: снесет слишком далеко или разобьет о волнорезы. Первый подход. Ракеты. Видно, там, на берегу, поняли. Мигает сигнал азбуки, Морзе. Ответь электрофонариком. Пусть на берегу включают прожектора». Слишком поздно. «Морус» несет на правый волнорез, три, два, полтора кабельтова! «Машины: „Полный назад!“. Браво, «Морус». Пойдем еще раз». Удар волны при развороте. Жгучая боль в правом плече. Темно в глазах. Пересохло в горле. Опять вокруг вода. Крик: «Человек за бортом!» «Стоп машина! Замкомандира на палубу! Что случилось?» Горец вылетел за борт, но трос его спас, вытащили. «Малый вперед. Курс? Руль? Так держать. Почему погасили этот прожектор? Вход в порт. Теперь, наверное, войдем. Так держать. Так держать. Есть!» Только бы не присосало к набережной, уж очень тут узкое место. Море врывается за кораблем в узкое горло волнорезов, но «Морусу» оно уже не страшно. По набережной бегут люди. В окнах домов светятся огоньки. «Малгося, наверное, уже спит. Как болит плечо. Рукой не могу шевельнуть. На палубе все готово к швартовке. Причаливаем правым бортом. Расстояние до причала? Полкабельтова. Стоп машина. Подать носовой и кормовой швартовы. Левый назад. Левый стоп. Спасибо, Славек. Спасибо тебе, «Морус». «Корабли всегда в порядке»… Но и мои люди тоже. Ослабить носовой швартов. Так стоять. Подать трап. Как здесь тихо». — «У гражданина капитана все лицо в крови и рукав разорван». — «Мелочь. Как здесь тихо. Дарек, корабль заслуживает того, чтобы на нем все было в полном порядке». — «Так точно». — «Сташек, приехала скорая помощь, ты ранен». Линецкий осторожно поддерживает командира. «Что с Горцем? Что с Домбеком? Что с Коженем?» — «Они поедут вместе с тобой». — «Это прекрасный корабль, наш „Морус“!» — «Пойду доложу дежурному…» — «Оставь меня в покое, ничего со мной не случилось». Трап. Свисток вахтенного. «Как здесь тихо. Анна. Малго…»

2

Звонок. Радостный лай Кропки. Восторг Малгоси. Сташек. Анна вначале чувствует его особенный, пропитанный ветром и морем запах, потом поцелуй и ласковое, легкое прикосновение рукой к ее волосам.

— Мамочка, мамочка, пора вставать. Будильник уже давно прозвенел.

Постепенно до нее доходит голос дочери, вырывает из сна. Анна откидывает угол одеяла, еще не совсем проснувшись, садится на тахте, протирает глаза и, взглянув на будильник, приходит в ужас:

— Малгоська! Опоздаем. Доченька, скорее, скорее!

— Как ты думаешь, папа сегодня вернется?

— Я надеялась, что он вчера приедет. Малгося, не тот, надень красный свитер, уже холодно.

— Мамочка, я хочу зеленый!

Анна слышит, как шипит кипящее молоко. Она бежит на кухню и на бегу кричит Малгоське, что согласна на зеленый, при условии, если девочка быстренько выведет на прогулку собаку. Молоко уже убежало. Малгоська в зеленом свитере выходит с Кропкой. Анна торопясь подкрашивает губы и начинает готовить для себя и дочери бутерброды. С сыром, с ветчиной? На мгновение задумывается. Девочка больше любит ветчину. Сегодня она будет довольна вдвойне, потому что я не успею сварить молочный суп. Еще собаке воды в миску, яйцо перемешать с сыром, приготовить тетради. «О господи! У этой Малгоськи вечно беспорядок в шкафу, ну уж я сегодня вечером займусь девчонкой! Еще только постель убрать в ящик под тахтой, раздернуть шторы, погода разгулялась, ветра нет, а то вчера море было такое страшное. Никогда не знаешь, когда муж вернется. Боже мой, надо же так проспать. Глаза припухшие, ну ладно. Где эта Малгоська так долго болтается, осталось пятнадцать минут. Молоко горячее, девочке надо остудить. Где же мне с ней договориться встретиться, все холоднее становится, а ребенок ждет меня на остановке. Может, оставить ее в школе? Пожалуй. Какое сегодня число? Двадцать пятое. У меня осталось пятьсот злотых, ага, еще мелочь, Стася мне должна пятьдесят, Данка тридцать — вместе злотых семьсот наберется, должно хватить, можно не снимать со сберкнижки. Красивые эти ботики; нужно будет сводить Сташека к той витрине на Свентоянской. А может, ему бледно-зеленую рубашку купить: воротничок модный, подошел бы к его серому костюму, галстуки тоже красивые. Сколько у меня уроков сегодня? Семь, с восьми часов, к трем закопчу, еще по магазинам нужно будет пробежаться, белье забрать из прачечной, господи, где же эта Малгоська? Ну наконец-то».

— Тебя только за смертью посылать! С кем там сегодня болтала?

— Это Кропка… Ты противная собака. Я тебе дам… Она снова за этим черным котом побежала.

— Я тебе говорила, чтобы ты не спускала ее с поводка.

— Я думала… Но мне помог ее поймать Михал.

— Пей молоко.

— Но я люблю некипяченое.

— Я тебе дам сейчас некипяченое! Там полно бактерий! Малгоська, прошу тебя, скорее!

«Еще остатки ветчины спрятать в холодильник, куру; думала, вчера вечером приду пораньше, успею сварить суп из шампиньонов…»

— Мамочка, дай мне десять злотых.

— Зачем тебе?

— Учительница сказала…

— Что, у этой твоей учительницы больше нет… — Анна прикусила язык, не дав вырваться не очень педагогичному замечанию. — Вот возьми. Это все? — Газ закрыт, вода в порядке. — Пошли, Малгося.

Малгося обнимает Кропку, которая покорно дает себя ласкать, жалобно опустив хвост, понимая, что в течение долгих часов ей придется быть одной. Поворот ключа. Дверь закрыта. Быстрый топот ног по лестнице. Дворник, пан Антосюк, приподнимает кепку:

— Здравствуйте, хорошая погода сегодня.

— Здравствуйте, пан Антосюк. Слава богу, а то от этого ветра дышать невозможно было.

— Пан капитан вернулся?

— Еще нет.

— Вы знаете, мой Франек достал пану капитану усилитель.

— Спасибо. Вот уж он обрадуется! Я ему скажу, как только он появится. Мы сегодня спешим, проспали немножко.

— Может, такси на углу поймаете.

— Попробуем. Малгоська!

— Я здесь, мама. Ну иди, Михал, не бойся.

— А я вовсе не боюсь, только вот лямка от ранца оторвалась. Добрый день.

— Здравствуй, Михал. Разреши, я тебе помогу. Признайся, оторвал, когда вы за котом гонялись?

— Нет, за Кропкой.

— О, есть такси, скорее, дети, скорее…

Так вот начался день, обычный день Анны Соляк. Ну, может быть, не такой уж обычный. Анна — женщина расторопная, в школу, где она работает учительницей, ей опаздывать случается редко, да и сегодня все обошлось благополучно: она поймала такси и практически не опоздала. Обычно ее будит будильник, и она все успевает. А еще лучше, когда дома муж. Вечером, когда он возвращается со службы, за ним ухаживают Анна с Малгоськой. Зато утром, то ли для того, чтобы угодить жене и дочери, а может быть, и по корабельной привычке, пан капитан встает раньше всех, шлепает за молоком к входной двери, варит суп, чем бывает недовольна Малгоська, которая скачет от радости, если овсяные хлопья у отца пригорают и, как он любит говорить, вместо хлопьев овса получились хлопья сажи. А капитан, веселый, как щегол, бреется в ванной, напевая что-то себе под нос. Наконец, гладко выбритый, перед тем как выйти на прогулку с прыгающей вокруг него Кропкой, он устраивает побудку:

— Ну, бабье царство, подъем, подъем, пора вставать! Быстренько! Быстренько!

Вот как выглядят эти добрые, самые лучшие, самые счастливые дни… А когда Сташека нет дома, ритм для Анны устанавливают часы и ее обязанности. Вчера она засиделась над тетрадями, а потом нужно было заштопать девочке колготки, что-то выстирать, выгладить, поднять петлю в чулке. А если говорить честно, она ждала Сташека. Все приготовила: постельное белье сменила; кура, шампиньоны, рюмка виньяка. По радио все время только и говорят о шторме. Но если бы что-нибудь случилось, дали бы знать. Впрочем, Сташек сам часто говорит, что здесь плавать не страшно, ведь Балтика скорее озеро, чем настоящее море. Анна знает, что муж это говорит специально для нее, чтобы ее успокоить, но она благодарна ему и сама часто эти слова повторяет. «Ох уж обрадуется Сташек, когда узнает про усилитель, теперь-то Линецкий ему наверняка стереофонию сделает, только бы соседей не оглушить. Впрочем, у них тоже телевизор надрывается до полуночи, детки резвятся. Смешной этот Михал. «Нет, за Кропкой». Каждый день ждет Малгоську, провожает из школы, портфель ее носит. Вот и думай теперь что хочешь, бедная мама! Да к тому же еще и педагог. Пожалуй, и мне тоже пора перестать заниматься нищенством: «Дети, принесите по десять злотых на линейки, у всех они должны быть одинаковые; дети, мы должны собрать по нескольку злотых, потому что кто-то разбил стекло». Кто-то! Известно — кто: стекло разбил Розлуцкий, да и кто, кроме него, это может сделать, а дети его боятся и не скажут. Вот так: я собираю на стекло за Розлуцкого, актив мам из класса — для «дорогой пани учительницы на цветы», а родительский комитет еще на что-то. Этим Розлуцким я должна заняться, запущенный ребенок, отец у него, говорят, пьяница, а парнишка ходит без присмотра. Нужно со Сташеком поговорить, с какой стороны мне подойти к этому сорванцу. Знаю, он мне скажет: «Подумаешь, твой Розлуцкий, у меня еще и не такие были, а я их в люди вывел». Хвастунишка. Да, вот что! Я с Малгоськой договорилась на три часа, а ведь в пять у меня консультация в Высшей педагогической школе. Сомневаюсь, что мне удастся со всем этим справиться. А все он: «Запишись, Аня, защити магистерскую диссертацию, теперь без диссертации трудно». Правда, он будто в воду глядел: сейчас, после школьной реформы, мне все равно пришлось бы учиться. Еще год остался. Сташек мне поможет, да и рядом с Данкой я себя увереннее чувствую; нужно постараться, чтобы успеть к пяти. Только бы мне успеть, пока Сташек не вернется, а то снова будет злиться. Такой же, как все мужики! Сам меня уговаривал идти учиться, а теперь: «Где ты так долго ходишь? Человек домой придет замерзший, грязный, по морям скитался, а тут, пожалуйста, жены нет, везде беспорядок, есть нечего». Сегодня уж он наверняка будет дома: вчера была ровно неделя, как они вышли в море. Звонок. Где тетради? Волосы надо подобрать, одернуть блузку. Смотрите-ка, коллега Калина снова в новом платье. Откуда только у этой гусыни деньги берутся? Но надо сказать, что платьице ничего себе, только сидит на ней, как на чучеле огородном. Я должна все же как-нибудь затащить Сташека в комиссионный магазин. Что же делать с этим Розлуцким, придется снова ему двойку ставить, а ведь он уже в восьмом классе…»

В середине урока дверь класса приоткрылась, заглянула секретарша и вызвала Анну к директору.

— Что-нибудь случилось, пани Леля? — спросила Анна, шагая рядом с вей по школьному коридору.

— Там какой-то моряк пришел, а потом пан директор велел мне сходить за вами. Командор или капитан, я в этом не разбираюсь. Но такой симпатичный, блондин и очень вежливый.

Это был капитан Сова, заместитель командира дивизиона по политической части, того дивизиона, в котором служил ее муж. Директор нервно снимал и надевал очки, капитан стоял бледный, с красными от недосыпания глазами и пытался улыбнуться. У Анны подогнулись ноги.

— Что с мужем?!

У нее закружилась голова. Капитан подскочил к Анне и, поддерживая ее под руку, осторожно усадил в кресло.

— Пожалуйста, успокойтесь, пани Аня. Все уже хорошо. Я именно поэтому и приехал.

— Что случилось, пан капитан?

— Они попали в шторм, на корабле произошла авария. Но, к счастью, удалось добраться до берега, все живы. Правда, кое-кого немножко поцарапало.

— Что со Сташеком?

— Он ранен, пани Аня.

— О боже!

— Ваш муж лежит в больнице, в Уйсьце.

— Что с ним?

— У него сломана рука, он сейчас в шоковом состоянии. Я только что разговаривал с врачом. Уже все хорошо. Сташеку ничего не угрожает, честное слово.

Анна громко заплакала, жалобно и как-то беспомощно. В этом плаче была радость от того, что муж жив, и жалость, — ведь он был ранен и страдал, и к тому же ему совсем недавно грозила такая опасность.

— Коллега Соляк, может, вам дать воды?

У директора тряслись руки. Анна выпила несколько глотков мутной, теплой жидкости и немного успокоилась.

— Простите, пан директор.

— О чем вы говорите!

— Пан капитан, мы могли бы к нему поехать?

— Именно поэтому я здесь. Внизу нас ждет машина, а товарищ директор…

— Конечно, коллега, конечно. Вас кто-нибудь заменит, а в случае чего я сам возьму ваши уроки.

Уже в машине, по дороге в больницу, Анна услышала от капитана подробности: когда это случилось, кто из команды, кроме ее мужа, еще пострадал. Пытаясь объяснить Анне, почему ее раньше не предупредили о происшедшем, капитан Сова рассказывал:

— Мы узнали о затруднительном положении «Моруса» еще вечером, но из докладов Сташека оперативному дежурному было ясно, что они со всем справляются сами и идут на базу. Потом, около двадцати часов, неожиданно связь с «Морусом» прервалась. В последнем их донесении говорилось, что на корабле авария и они будут пытаться войти в Уйсьце. Ночь. Связи с «Морусом» нет, самолетам в такой шторм не вылететь, в море вышли наше спасательное судно и корабль Польской морской спасательной службы, но неизвестно, успеют ли они и смогут ли помочь… Все командование было поставлено на ноги, адмирал приказал ему докладывать о том, что происходит с «Морусом» каждые пятнадцать минут. И только около полуночи приходит сообщение: «Морус» вошел в Уйсьце и пришвартовался к берегу… Потом мы узнали подробности. Командор Скочек сразу же поехал в Уйсьце. И тут надо было решать — сообщить вам о случившемся немедленно или подождать до утра. Но я подумал: если позвонить или даже приехать к вам ночью, придется будить весь дом, к тому же вы могли бы испугаться, а особенно ваша дочь, Малгося… Мы хотели их сразу перевезти в наш госпиталь. Командующий дал такой приказ и послал врачей в Уйсьце, но пока придется еще подождать, все-таки шоковое состояние…

Капитан Сова говорил и говорил, пытаясь вывести Анну из оцепенения. Она сидела, вжавшись в угол машины, и все больше погружалась в свои мысли. Анна немного оживилась только тогда, когда услышала имя дочери, потому что вдруг вспомнила, что уехала, не предупредив Малгоську, и та осталась совсем одна, у нее не было даже ключа от квартиры. Сова успокоил ее, сказав, что они успеют вернуться до прихода девочки из школы, а в крайнем случае смогут позвонить из больницы. За окнами машины пробегал серый осенний пейзаж, друг друга сменяли маленькие города, деревни, потерявшие свою листву леса, поля и пригорки. Так же хаотичны были и мысли Анны…

Проза жизни: планы, планы, но неожиданно все рушится, разлетается вдребезги. «В случае чего, прошу тебя, будь мужественной». От неожиданности у нее даже дыхание перехватило, когда она поняла смысл его слов. Это была первая весна их совместной жизни, собственного угла они не имели, а снимали маленькую комнатку в вилле в Орлово, принадлежавшей моряку дальнего плавания. Вилла была прекрасной, с огороженным участком, аллейки посыпаны гравием, розы, сирень и даже фонтан. Но комната была под самой крышей, окно выходило на север, воду нужно было держать в ведре, а в уборную бегать за гаражи. У хозяев, а вернее, у хозяйки и ее дочерей всегда полно гостей — шум, водка, какие-то торговые дела. Поэтому, используя каждую возможность, особенно по воскресеньям, когда у Сташека бывали выходные дни, они убегали на соседние гдыньские холмы, бродили по прекрасным прибрежным лесам, собирали цветы, целовались… Ей вспомнилась лесная полянка у моря. Прекрасная картина! Солнце. Полуостров Хель как на ладони. Море поблескивает серебристой голубизной. Белые паруса. На рейде корабли. И тишина, солнечная тишина весеннего, наполненного счастьем утра. Глядя на окружающую ее красоту, Анна на мгновение даже забылась в невольном восхищении. Придя в себя, она увидела, что Сташек стоит, прислонившись спиной к стволу огромного старого клена, и тоже смотрит на море. Он даже не заметил, как Анна тихонько подошла к нему, поднялась на цыпочки и губами коснулась его рта. Сташек вздрогнул, приподнял ее, и они слились в долгом, горячем поцелуе… Потом они еще долго стояли, держась за руки, и смотрели на мерцающие, спокойные воды залива.

— Море прекрасно. — Анна не смогла скрыть своего восхищения. И добавила: — Знаешь, Сташек, я рада, что ты моряк… Да, именно моряк.

Он крепко обнял ее и поцеловал в шею. Анна посмотрела ему в глаза. В его серо-зеленых, кошачьих глазах, которые в зависимости от настроения отражали состояние его мыслей, она увидела необыкновенную серьезность. И вот тогда-то, не отрывая взгляда от чудесной картины голубого, спокойного моря, он сказал:

— В случае чего, Аня, прошу тебя, будь мужественной… И помни всегда, что ты жена офицера.

Прошло какое-то время, прежде чем до нее дошел смысл его слов, она удивилась, а потом испугалась:

— Сташек, о чем ты думаешь! Нет, не говори со мной так, понимаешь, выброси из головы такие мысли и слова, иначе я, иначе я…

В его глазах засветились огоньки счастья, волнения и радости. Сташек схватил ее и закружил в своих объятиях, в голове у Анны все смешалось от счастья, а может, от этого кружения. Потом он поцеловал ее и, взяв за руку, повел за собой вниз, в сторону пляжа, в сторону моря.

Можно ли представить идеальную пустоту, небытие? Сегодня утром, в кабинете директора, Анна на какую-то долю секунды оказалась на грани именно такой пустоты. Чувство, будто сердце сдавливает неизвестная, не поддающаяся твоей воле сила, что ты теряешь дар речи, перестаешь видеть и слышать окружающий мир. И только одно для тебя важно: он! Что с ним, что я скажу Малгосе, что мне теперь делать? Да, именно это: что мне теперь делать, как я буду жить без него, без его голоса, его ласк, его присутствия, его радости и гнева, его привычек, его музыки, его шагов, его мира? Анна почувствовала, что краснеет от стыда. Эти мысли там, в кабинете директора, пришли ей в голову всего лишь на мгновение, но ведь они были! Да, конечно, прежде всего она подумала о Сташеке: жалость, трагедия, пустота. Но потом сразу же другое: что теперь будет со мной, с Малгоськой? Что это — эгоизм, малодушие, сама жизнь? «В случае чего будь мужественной». Сентенции не заменят реальных фактов, а любая философия — жизни. Я это я, но Малгоська… Нет, она не смогла бы сказать дочери о несчастье. Педагог — это звучит гордо, как часто шутит Сташек, особенно если Анна не может справиться с разбаловавшейся Малгоськой и жалуется ему на дочь вечером, когда он возвращается с корабля. Горе-педагог. Конечно, она учит детей всему, что требуется по программе, но ей этого недостаточно, она хотела бы о каждом своем ученике знать все, чтобы у каждого была красивая одежда, хороший завтрак, деньги на тетради и книги, каникулы, проведенные за городом, зимой коньки. «Не идеализируйте, коллега, патриархальная модель учителя-опекуна уже давно вышла из моды. Вы ведь видите, что теперь даже отцы не могут справиться со своими детьми, а уж школа и подавно. Такие настали времена, коллега, такие времена». Какие времена? Дети как дети. И Малгоська такая же, как все. Конечно, Анна могла бы взять ее в свою школу, как ни говори, это было бы лучше и для нее, и для ребенка. Так нет, Сташек не согласился. «Пускай девочка с самого начала привыкает к трудностям. Там она постоянно оглядывалась бы на маму, а мама на нее, да и не только мама». Анна с ним вначале спорила, а теперь должна признать его правоту. Сорванец эта Малгоська, а самостоятельности, которой так добивался папа, хоть отбавляй. В бассейн сама, на каток сама, каждый год летом в лагерь, а недавно даже в кино пошла, правда уже не одна, а с Михалом. «Ох уж этот Михал, ей с ним повезло! Даже папа, который меня все время упрекает, что я балую ребенка, а сам для нее готов звезду с неба снять, был в тот раз, мягко говоря, поражен. Тем более если у него иногда и выпадает свободное воскресенье, то он любит подольше понежиться в кровати». А тут в одно из таких воскресений, рано утром, звонок, громкий, нетерпеливый звонок.

— Сташек, встань, это, наверное, к тебе.

Звонок гремит снова, звенит почти без перерыва. Сташек встает, ворчит, что даже в воскресенье спокойно отдохнуть не дадут, идет к двери, открывает, а там стоит маленький толстощекий парнишка, вежливо говорит удивленному хозяину «здравствуйте» и заявляет тоном, не допускающим возражений, что здесь живет Малгося, к которой он, собственно говоря, и пришел. Глава семьи не успевает еще прийти в себя, как мальчик, аккуратно сняв ботинки в прихожей, топает через спальню за перегородку, где… спит Малгоська. Папа присел на тахту рядом с не менее удивленной мамой и беспомощно развел руками.

Сташек радовался Малгоське с самого ее рождения. В отличие от других мужчин он никогда не заявлял, что у него будет сын, и только сын, — была Малгоська, иСташек ее любил. Из комнатки в Орлово они переехали в Гдыню, правда уже в служебную квартиру, но «квартира» — это слишком громкое слово для комнатки, расположенной в мансарде, им вообще везло на такие помещения под крышей, и к тому же с общей кухней и ванной. Как говорится, попали из огня да в полымя. В соседней комнате тоже жила семья моряка, капитан Татарак с женой Кристиной. Татарак вечно в море, Крыська не работала, да и детей у них не было. Жили они совсем по-другому, не так, как Соляки. Тяжело Анне пришлось. Почти всю беременность она проболела, не могла сесть в автобус, электричка ей тоже действовала на нервы, было время, когда она ничего в рот не могла взять. А Сташек, как назло, по нескольку дней в море — лето, учения и учения, а потом еще в последние месяцы курсы в Ленинграде. Получилось так: сегодня Сташек возвращается из Ленинграда, а завтра уже везет Анну в больницу. Позже, когда все счастливо кончилось, они шутили, что ребенок воспитанный — подождал отца. А между тем ребенок знать ничего не хотел, целыми днями орал благим матом, а уж прожорливый был — просто невероятно. И ко всему этому мансарда, общая кухня и пеленки. Анна думала, что ей из этих пеленок никогда не вылезти. Начались ссоры с Крыськой, дамочкой нервной, ноготок то красный, то перламутровый, помада такая, карандаш для ресниц эдакий. Ребенок мешает ей ночью спать, пеленки воняют, кухня постоянно занята. У Татараков все время гости, алкоголь, шум, пение. Сташека нет. Малгоська орет, пеленки мокрые, пани Кристина празднует очередные именины или дни рождения — прямо садись и плачь. Сташек как-то вечером пришел со службы тоже не в настроении, что-то там на корабле случилось. У Татараков какой-то бал, Анна валится с ног от усталости, грязных пеленок набралось много, ребенка надо купать, а в ванную не попасть, потому что гости без конца туда шастают. Сташек заскрежетал зубами, кинул пеленки в таз и скорее с ними в ванную. Через минуту Анна слышит какой-то шум, гвалт, вылетает в переднюю, а там Татарак отрывает Сташека от какого-то типа, которого в свою очередь держит Крыська и какая-то блондинистая выдра, от которой на километр разит водкой и парфюмерией.

— Сташек!

Он вырвался из рук держащего его Татарака и прикрикнул на Анну:

— Иди в комнату, ребенком займись!

Потом вошел в ванную, и она услышала, что в таз полилась вода. Татарак пытался что-то объяснить Анне, блондинистая красотка вытирала своему приятелю окровавленный нос, Крыська, как обычно, была в истерике. Анна захлопнула дверь и разрыдалась, сидя над плачущей Малгоськой. Наконец вернулся Сташек с выстиранными пеленками и начал их развешивать на веревках, натянутых в комнате. Анна и Малгоська затихли. Закончив работу, Сташек поцеловал жену в затылок, нагнулся над девочкой, ласково потрепал ее за вздернутый нос, и малышка впервые… сморщила его в улыбке. Счастливые родители засмеялись. И уже ночью, в постели, Сташек рассказал Анне, что он дал по морде этому типу после того, как тот начал хвастаться, кто он такой да сколько зарабатывает в Польских океанских линиях, а пан поручик должен стирать грязные пеленки…

Да, уж больно вспыльчив ее Сташек. А с виду, если так посмотреть, кажется, что он очень сдержанный человек: всегда вежлив, улыбается. Эта его немного робкая, а одновременно искренняя улыбка больше всего понравилась Анне, когда она увидела своего будущего мужа впервые. Конечно, ей тогда и в голову не пришло, что этот среднего роста шатен, с быстрыми как ртуть глазами и искренней улыбкой станет, да еще довольно скоро, ее мужем. К тому же у нее тогда уже был парень, с которым она встречалась.

Учительский институт устраивал в честь окончания учебного года вечер, а поскольку среди будущих педагогов, как обычно, большинство составляли девушки, кто-то предложил пригласить курсантов из Гдыньского военно-морского офицерского училища[13]. Пришли. Элегантные, в своих парадных темно-синих мундирах, в белых рубашках и, как положено будущим офицерам, галантные кавалеры. Пришли и произвели среди студенток фурор. Несмотря на то что ребята были такие же молодые, как парни из учительского института, но манерой держаться очень отличались. А может, к своим парням просто уже пригляделись? Вечер был замечательный, кто-то даже контрабандой пронес какое-то вино, играл хороший студенческий оркестр, кажется из клуба «Жак». Анна веселилась вовсю. Раза два она танцевала с Тадеком, а потом, как тогда было принято среди студентов, каждый с каждым и все со всеми. И только в какой-то момент Анна осознала, что уже несколько раз подряд танцует с одним и тем же курсантом. У парня была дьявольская улыбка, белые зубы, а танцевал он, как молодой бог. «Я ведь себе жену вытанцевал, правда?» — спрашивал уже потом Сташек Анну. Оркестр кончил играть, курсант галантно чмокнул ее в манжет, но уже совсем не по протоколу руки не отпускал, да к тому же еще неожиданно предложил:

— Пошли, девушка, я поставлю тебе пиво. Ты прекрасно танцуешь!

Ее настолько поразила наглость курсанта, что она не знала, ответить ему такой же дерзостью или… но парень был очень симпатичный и так искренне улыбался.

— Пошли!

И сама потащила его к буфету. А потом по-настоящему рассердилась на него, потому что он уже начал дурачиться. Был снова большой перерыв, оркестранты пошли перекусить и оставили инструменты на эстраде. Кто-то взял одну гитару, кто-то вторую, один из курсантов саксофон, а Сташек, — а она уже знала, что курсанта зовут Сташек, — сел за ударные инструменты. Ребята начали играть, сначала какой-то танец, потом различные концертные номера, главным образом джазовые импровизации, а когда Сташек солировал на своих ударных, зал выл от восторга. Чего только он с этими палочками и тарелками не выделывал! Развеселившаяся компания не хотела отпускать его с эстрады, даже ребята из оркестра кричали «бис». Сташек снял мундир, завернул рукава и продолжал играть. Наконец он закончил, поклонился и положил палочки на место. Но его снова не пускали.

— Хорошо, я сыграю, но это будет мелодия в честь самой красивой девушки в мире, с которой я познакомился здесь, в этом зале.

— Кто она? — крикнули из толпы.

Сташек не задумываясь сказал:

— Каштановые волосы, зеленые глаза и зеленое платье.

— Браво, Анка!

— Молодец, курсант!

Сташек играл, как никогда, а залившаяся от смущения румянцем Анка выбежала из зала. И все же он проводил ее этой ночью, а вернее, уже под утро до самого дома и в первый раз поцеловал.

Отец Анны был железнодорожником, старший брат работал на кораблестроительном заводе, мама, как каждая мама, хлопотала по хозяйству. Анна получила диплом, направление в школу, провела свой первый урок. Сташек месяц спустя, после того как его плеча коснулся адмиральский кортик, был произведен в подпоручики и назначен на корабль. Анна часто спрашивала себя: действительно ли существует любовь и что это такое? И несмотря на то что ни одна из прочитанных и услышанных сентенций полностью ее не удовлетворяла, она могла это объяснить собственными, простыми словами. Любовь, как считала Анна, это общность, общие стремления, общая радость и… обоюдное желание быть вместе. Любовь между мужем и женой основана на желании ежедневно быть вместе, а не на неожиданно вспыхивающем и тут же гаснущем влечении. Вот почему Анна никогда не говорила Сташеку слово «люблю», а часто повторяла: «Я так хочу быть с тобой, я люблю быть с тобой и хочу, чтобы это продолжалось вечно…» Впрочем, она ему так и ответила, когда однажды вечером, среди толпы гуляющих на сопотском молу, Сташек сильно сжал ее руку и изменившимся от волнения голосом спросил:

— Аня, хочешь стать моей женой?

— Хочу, Сташек! Хочу быть всегда, всегда с тобой…


— …Мы уже подъезжаем, пани Аня. Вот здесь, видите, красное здание, в саду. Разрешите, я первый выйду, узнаю, что и как…

Капитан Сова смотрел на Анну внимательно и чуть встревоженно. Она поняла его опасения.

— Прошу вас, не беспокойтесь, пан капитан, я уже взяла себя в руки.

Больница. Запах лекарств. Командор Скочек здоровается с ней. Анна смотрит ему в глаза — усталые, они улыбаются. Анна с облегчением вздыхает. Врач.

— Больной спит. Шок проходит. Но лучше его не беспокоить. А, если жена, то это другое дело. Только недолго, я вас прошу, он должен спать, много спать…

Скрипит дверь. Отдельная палата. Анна остается одна. Кровать. Сташек. Лицо забинтовано. Спит. Нет! Его глаза расширяются сначала от удивления, потом начинают блестеть, смеются. Анна становится на колени перед кроватью и скорее догадывается по движению его губ, чем слышит:

— Аня!

3

«Интересно, что там может быть, за этой горой? Наверное, это был первый в моей сознательной жизни вопрос, который я сам себе задал. И уж во всяком случае первый, который я помню. Моя родная деревня Калиновая лежала в окруженной холмами долине, а наш дом окнами выходил на высокую гору. Эта гора казалась мне высоты необыкновенной, хотя, как я знаю теперь, она не была даже самой высокой из окружающих нашу долину горных вершин. «Мама, а что находится за этой горой?» — «За какой горой, сынок?» — «За этой, за нашей». Мать улыбается: «Тоже гора». — «А за той горой?» — «Снова гора».

Мама была для меня самым большим авторитетом. Не знаю почему, но к отцу с такими вопросами я никогда не обращался, может быть, просто не осмеливался. Еще я расспрашивал деда: «Дедушка, а что там за горой?» Дед подкручивал усы. «Мир, внучек, большой мир. — Дед помолчал минуту, а потом добавил: — Но разве это гора! Когда я еще при императоре Франце-Иосифе на тальянском фронте служил, вот там были горы так горы! Раз помню, как начала по нашей части тальянская артиллерия палить, только щепки летели. А когда по лагерю снарядищем шарахнуло, то мой конь прямо в небо полетел…»

Из-за этого коня, который у деда на «тальянском» фронте полетел прямо в небо, у меня с бабушкой, женщиной голубиного сердца и чрезвычайно благочестивой, произошел страшный скандал. Я бабушку очень любил, но две вещи не переносил, точнее, в таких случаях между нами, мягко говоря, доходило до недоразумений. Так вот, я не терпел, когда летними вечерами — а бегал я, естественно, босиком — бабка заставляла меня мыть ноги; ступни тогда просто горели, и кожа свербила: ведь вода-то была холодной. А сразу же после этой процедуры, надев на меня белую, длинную ночную рубашку, она заставляла становиться на колени у кровати, сама вставала рядом, и мы вместе читали молитвы. Ноги горели, глиняный пол под коленками был твердым и холодным, глаза слипались, так хотелось спать, а бабушка не отставала до тех пор, пока вместе с ней я не повторял «отче наш», «деву Марию» и «ангела божьего», слово за словом, громко и выразительно. Однажды я, видимо, сверх меры капризничал, а может, сонный, проглатывал отдельные слова в вечерней молитве, во всяком случае, бабушка сочла необходимым использовать для убеждения внука, по ее мнению, неотразимый аргумент: «Хорошо, не читай молитвы, ложись спать, как какое-нибудь глупое животное. Боженька на тебя рассердится и не возьмет на небо». — «А вот и неправда, животные тоже на небо попадают». — «Что ты болтаешь, как могут животные попадать на небо?» — «А дедушка мне говорил…» Бабушка тут же навострила уши, справедливо сомневаясь в педагогических способностях деда, особенно в столь важной области, как религия, в которой бабушка считала себя непревзойденным авторитетом. «Что он там тебе говорил?» Я на мгновение заколебался, но потом выпалил: «А дед мне сказал, что на тальянском фронте у него был такой конь, который полетел прямо в небо». — «Тьфу, боже, прости его, он не ведает, бедный, что говорит!» И быстрый знак креста должен был отвести от меня все, что, видимо, в это время пришло бабушке в голову. Во всяком случае, на следующий день утром, когда я явился к деду, пасущему коров на берегу Струга, он погрозил мне вместо приветствия суковатым посохом, затянулся дымом из длинного чубука и, улыбаясь, спросил: «Что это ты, внучек, вчера бабке о дедушке своем наговорил?..»

Итак, что же находится за этой горой? Долго я не мог ответить на этот вопрос, пока сам не взобрался на ее вершину. Я влезал долго, по дороге меня напугал вылинявший заяц, который выскочил из клевера, а еще больше фазаны, со страшным шумом вылетевшие один за другим из находящейся возле леса полоски проса. Я шел, шел, а когда поднялся на самый верх горы, красное солнце уже садилось. Мама была права: за этой горой расстилалась долина, я видел какие-то дома, но сразу же за ней, на несколько сот метров дальше, возвышалась новая гора; высокая-высокая, заросшая черным лесом. И долго еще, уже будучи в школе, бродил я по всей округе, удовлетворяя любопытство, рожденное в далеком детстве: а что за этой горой? За горой гора — мир. И мама, и дедушка были правы. Мама…»

Пришла телеграмма, что мать тяжело больна. Сташек тогда еще был курсантом. Ему дали отпуск. Домой он с автобусной станции пришел уже под вечер. Отец работал в поле. Зося, младшая сестра, в школе. Мать лежала в комнате одна. Весенний, теплый вечер. Окно, задернутое занавеской, было открыто. Он заглянул в комнату. Мать спала. Сташек с любовью смотрел на ее осунувшееся лицо, на вытянутые на простыне похудевшие руки. Больная вздрогнула, видимо почувствовала, что на нее кто-то смотрит.

— Это ты, сынок?

— Я, мамочка, я…

Вечером вернулся отец. Сташек помог ему распрячь лошадей.

— Плохо дело у мамы, нужно в больницу ее отвезти поскорее.

Отец закашлялся, прикрикнул на Сивку, а потом без всякой нужды хлестнул коня уздечкой.

— Видно, с желудком у нее что-то случилось, мама жаловалась, что болит очень. Это правда? — продолжал расспрашивать отца Сташек. Отец собрал упряжь и устало бросил ее себе на плечо.

— Поставь телегу в сарай, похоже, дождь будет.

— Хорошо, папа.

Отец, тяжело ступая, сделал два шага, остановился и повернулся к сыну:

— У матери рак.

Сташек оперся о дверь конюшни. К счастью, мать до последней минуты своей жизни не знала, что у нее за болезнь.

На следующий день они отвезли ее в больницу.

— Спасибо тебе, сынок, что ты приехал. Одно меня беспокоит: только бы они меня здесь долго не продержали, а то жатва идет, отец один не справится. Ведь Зоська ему еще не помощница.

— Все будет хорошо, мама.

— Как там у тебя, сынок, дела идут на этом твоем море?

— Привык.

— А большое оно, море-то?

— Большое, мама.

— Нужно будет как-нибудь к тебе приехать.

— Обязательно.

— А то в деревне столько дел всяких, времени ни на что не хватает. Но вот выйду из больницы, так после жатвы, к осени поближе, к тебе, сынок, приеду. Ведь я никогда еще моря не видела.

И не увидела никогда… Она умерла через месяц, в самую жатву, когда полные зерна нивы легко поддавались косцам.

Что там может быть, за горой? За горой гора — мир. Так, может, к морю его привел интерес к неизведанному? Это было бы слишком наивно. Отец и мать мечтали о том, чтобы Сташек после них принял хозяйство. Четыре гектара неплохой земли, дом, хотя и старый, но еще крепкий, только что построенная конюшня, сарай, сад, пасека.

— Жизнь, сынок, лучше становится. Закончишь сельскохозяйственный институт, посмотришь, как другие хозяйничают, машины выпишешь — к тому времени их хватать будет — и жить станешь, как пан помещик. И мы с матерью при тебе устроимся. Зоську замуж отдадим… — рассуждал отец, когда они со Сташеком везли сено с берегов Струга. Телега громыхала, сено благоухало, бодрящий вечер укутывал уставшую от жары и от трудового дня деревню; то тут, то там лаяли собаки, поблескивали первые звезды. Сташек грыз сладкий стебелек клевера и молчал.

Море для Сташека началось с курсов Союза польской молодежи, которые были организованы в Юрате. Из гимназии в Тычине он поехал один, как вице-председатель школьного комитета. Поехал и первый раз в жизни увидел море. Ребята гурьбой вышли из здания гдыньского вокзала, по пути зашли в молочный бар, а потом — сквер Костюшки и море! И что странно, оно тогда не произвело на Сташека большого впечатления. Вода как вода, только много ее. В тот же день на прогулочном катере они плыли в Юрату. Море было покрыто небольшой рябью и поблескивало серебром, как алюминиевая стиральная доска; дул освежающий попутный ветер. Ребята громко пели: «Море, наше море, будем верно тебя стеречь!», бросали в воду монеты и вместо Нептуна кормили чаек, которые, давно уже привыкнув к туристам, вырывали у них куски булки прямо из рук. И по-прежнему ничего; Соляку даже в голову не приходило, что он когда-нибудь свяжет свою жизнь с морем. В Юрате вместе с ребятами ходили на занятия, спорили, как строить социализм, шли на обед, играли в волейбол, загорали на пляже и купались в море… Кто умел плавать, тот плавал, а Сташек заходил по грудь в воду и, отталкиваясь от дна ногами, делал вид, что он плывет. Да и где он мог научиться плавать? На Струге, который весь зарос ивняком? Да его можно не только перейти по колено вброд, но и попросту перескочить одним прыжком. Что находится за этой горой? Если зайдешь глубоко в море, так, чтобы над водой торчала одна голова, наверняка задашь себе этот вопрос. Впрочем, достаточно перейти на другую сторону полуострова Хель, в сторону открытого моря, чтобы оно поразило тебя своей мощью и далеким полукруглым горизонтом. Что лежит за этим безграничным водным простором? Сташек прекрасно знал, что Швеция, Норвегия, Дания… Но сознание собственной беспомощности, злость из-за того, что он не в состоянии проплыть хотя бы сто метров, задевала парня за живое. Как-то раз ребят привезли на Оксиву, показали военный порт и пригласили на знаменитую «Блыскавицу»[14]. Там, вероятно, все и началось… Сташек смотрел вокруг благоговейно, с чувством неофита, — впервые он, деревенский парень, имел возможность осмотреть военный корабль. Потом еще был общий с моряками обед и рассказы о море, о корабле, из которых больше всего Сташеку запомнился один — как «Блыскавица» во время войны спасла корабль с тысячью английских солдат на борту. «Блыскавица» тащила его на буксире от Дюнкерка до Британских островов под непрерывными атаками немецких самолетов и подводных лодок. Много позже он узнал, что этим спасенным кораблем был английский эсминец «Greyhound». И вот тут Соляк впервые задумался: «А не стать ли мне военным моряком?» Эти робкие мысли были вызваны никогда не покидающим его чувством любопытства: а что там, за этой горой? Его восхищали судовые механизмы, четкость работы моряков и рассказы о морских приключениях и далеких рейсах. Только теперь Сташек понимает, сколько там было преувеличений и «морских» рассказов, но много ли молодому человеку надо? Он вернулся домой, закатал рукава и весь погрузился в жатву. Сташек косил спутавшиеся, полегшие хлеба, стирал пот со лба, и случалось, что стоял дольше, чем нужно, потому что ему неожиданно вспоминалось море: огромная масса зеленоватой воды, доходящая до далекого горизонта, за которым еще неизвестно что находится…

— Не спи, сынок, а то я тебе пятки косой срежу, — шутил шедший следом за ним отец. Сташек поплевывал на руки и размеренным движением укладывал покос за покосом.

Он был в третьем классе гимназии, когда Союз польской молодежи прекратил свою деятельность[15]. Сташек иногда чувствовал себя потерянным. Клуб стоял пустой, театральный коллектив распался. Крестьяне собирались вечерами, кивали головами, дымили сигаретами, говорили о политике. Как-то раз на танцах в пожарной части разошелся пьяный Порызек, который несколько лет тому назад сидел в тюрьме за враждебную пропаганду.

Он увидел проходящего мимо Кшака, заслуженного ормовца[16], бывшего бойца крестьянских батальонов, работавшего теперь на заводе в Жешове.

— Вот идет тот большевик, который Польшу продал. Я тебе покажу, чертов сын.

— Успокойся, Юлек, ты же пьян. — Кшак спокойно стоял перед орущим Порызеком.

— Я тебе покажу! — Порызек бросился в драку.

Зал закипел. Посыпались стекла, ломались стулья и скамейки. У Порызека были заступники, но и у Кшака друзей хватало. Сташек стоял в стороне, пока в драку не вмешался его отец. В деревню возвращались вместе. Кшак, Дудек, Шаруга, младший Пытель, отец и Сташек.

— Видели, какая скотина этот Порызек! — горячился Дудек.

— До сорок седьмого по лесу ходил, да и посадили тоже не напрасно, а теперь посмотрите, как эта гнида хорохорится.

— Это наша власть, и точка. Если нужно, мы сами можем ее исправить, а такие Порызеки не смеют ее касаться.

— Конечно, изменить кое-что надо было.

«Я читаю, столько лет учусь: начальная школа, лицей, потом училище, курсы, партийная учеба. И часто сам себя спрашиваю: слушай, Соляк, многому ли ты научился? Знаешь ли ты наконец, что там за горами? Знаю и не знаю. Знаю, где я родился, откуда родом. Знаю, что моя Польша — это Польша народная, в которой все найдут для себя место, но при одном условии, что они хотят Польши, которая была бы матерью для всех, справедливой матерью. И даже Порызек пусть живет в ней спокойно; впрочем, он теперь постарел, спился. Когда я приезжаю в отпуск и встречаю его на пыльной деревенской дороге, то мне даже неудобно — он всегда здоровается первым и обычно спрашивает, сверля меня своими хитрыми глазками: «А что там слышно в большом мире, пан Сташек?» Не очень охотно отвечаю ему: «Нормально, пан Порызек». — «А войны, случаем, не будет?» — «Кто его знает». — «Не дай боже, не дай боже!» — вздыхает Порызек, и мы расстаемся. Старость не радость, думаю я, и, в сущности, мне иногда бывает жаль этого седого человека. Дети его разъехались по всему свету, растащив из дома все, что было возможно, а старик живет один как перст в огромном, самом большом когда-то в деревне доме. Спит он вместе с курами, поросятами, есть у него еще какая-то корова; спился бывший богатей. И теперь ему хватает кружки пива, чтобы распустить слюни и начать болтать невесть что. Так что не Порызеки страшны моей Польше. Страшнее те, кто воспитывался среди таких Порызеков, которым ничем не угодишь, для которых главное — урвать кусок пожирнее. Народная Польша, даже если бы она им дворцы понастроила, все равно была бы для них плоха. Откуда только берутся такие люди?

Моего отца жизнь не баловала. Их в доме было семеро, хозяйство бедное, даже по кусочку земли при разделе не хватило. До войны и работу найти было нелегко. Вот и ходили Соляки на заработки. Перед самым началом войны отец женился, в деревне говорили, что удачно — жена принесла ему в приданое три морга[17], а у него самого был только один, полоска земли на горке у леса. Скоро на свет появился сын. Не буду скрывать — это был я. О себе отец не любил рассказывать, но я знаю от мамы и от людей, что почти всю войну он просидел в лесу: сбежал туда, не желая ехать на принудительные работы в Германию, и так и остался там до освобождения. Он воевал в крестьянских батальонах, которые в этом районе были очень сильны. Мой отец — настоящий крестьянин, землю любит до слез.

После освобождения его выбрали солтысом[18], потом он долгие годы был в сельском совете, сейчас живет вместе с дочерью, доволен, зять ему попался хороший и тоже любит землю.

После экзаменов на аттестат зрелости, которые, надо сказать, у меня прошли неплохо, возникла проблема: что дальше? Трудно поверить, но я действительно до последней минуты не знал, кем хочу быть. Отец стоял на своем — чтобы я занялся сельским хозяйством. Я не очень возражал против этого, но все же хотел осмотреться. Попросту хотел учиться дальше. Ну и как-то раз встретил в Жешове приятеля, который сказал, что подал документы в офицерскую летную школу. «А какие документы там нужны?» — «Иди в военкомат, там тебе скажут, но самое главное — это аттестат зрелости и хорошее здоровье». Я тут же пошел в военкомат. Какой-то очень любезный капитан все мне объяснил, но я сомневался, гожусь ли в авиацию. Ну так военных училищ много, сказал капитан и начал мне их перечислять, а я взял да и выбрал военный флот. Тут мне вспомнилось залитое солнцем море, белая Гдыня, «Блыскавица», темно-синий мундир… Документы я сдал втайне от отца, удастся — хорошо, нет — так вернусь в Калиновую. Все получилось удачно. И сначала меня даже приняли на механический факультет. Но через несколько месяцев я сам попросил, чтобы меня перевели на штурманский. Еще во время первого учебного рейса на «Искре» я решил стать командиром корабля. Так было и нечего притворяться, будто у меня и в мыслях этого не было, а все само собой как-то получилось. Ничто в жизни само не приходит, если к мечтам не приложишь голову и не закатаешь рукава. А я хотел быть хорошим командиром.

Хороший ли я командир? Корабль свой люблю. Для меня «Морус» — это второй дом. Анна права, когда упрекает меня за это. Говорит-то она как будто в шутку, но ее женская интуиция безошибочно чувствует, что за этим кроется нечто более серьезное, более опасное, чем мимолетный флиртик и улыбка красивой девушки. Все ли я во время последнего рейса сделал как нужно, чтобы благополучно довести корабль и команду до порта? Корабль сильно поврежден, два матроса чуть не погибли, командир лежит в больнице. Что я еще мог сделать? Мог, Соляк, мог! Я верил в «Морус», ведь он на волне держался прекрасно. «Корабли всегда в порядке» — вспомни то, что постоянно повторяет командор Скочек. Я помню, даже могу продолжить: «Но люди на них…» И с этими словами Конрада я не согласен, потому что парни на «Морусе» мировые, самой высокой пробы! Люди у тебя, Соляк, отличные и преданные, больше того, души в тебе не чают. Но оправдал ли ты их надежды во время последнего рейса? Да, и ты, и они — вы все боролись, как львы, чтобы сохранить корабль, но, может, всего этого было бы не нужно, если бы ты поступил разумно. Если бы раньше зашел в ближайший порт. Да, это правда. И к тому же если бы ты более внимательно следил за скоростью, постарался под правильным углом к волне поставить «Морус», если бы предвидел шторм, если бы… Хватит! Не нервничай, Соляк, ведь ты разговариваешь сам с собой. Лежишь на больничной койке, забинтованный, как мумия: рука сломана, ребра еле выдержали, лицо разбито, словно после танцев в Калиновой. Просто спешил ты, Соляк, домой, к Малгоське, к жене, а теперь путаются у тебя мысли, мучит совесть».

Капитан Соляк облизал сухие губы, поискал воду, но, не увидев ее на столике, хотел позвонить медсестре. Но не успел. Дверь открылась, на пороге стояла Анна.

4

Прошла ночь. И, как это часто бывает, с приходом дня погода резко изменилась: ветер стих, а шквальный шторм улетел куда-то вдаль, оставив на коротких, нервно вздрагивающих волнах разорванные клочки пены. После кошмарной, полной напряжения ночи команда «Моруса» не могла узнать своего корабля. На верхней палубе, от носа до кормы, все, что можно было разрушить, море и ветер разрушили. Трудно поверить, но даже броневая обшивка носового орудия была вырвана и загнута кверху, словно кусок обычного оцинкованного железа. Сила и тяжесть воды, атакующей «Морус», были, видимо, так ужасны, что смогли поразрывать стальные тросы, согнуть мачты, выдернуть антенны и релинги, разбить специальные стекла, прикрывающие ходовую рубку, а с левой стороны надстройки так выгнуть сталь обшивки, что создавалось впечатление, будто какой-то легендарный силач огромным тараном раз за разом бил по кораблю. Только ракетные ангары не сдались натиску морской стихии — они не были повреждены, надежно защитив самое грозное оружие «Моруса». Внутренние помещения, а особенно жилые каюты, залитые водой и обгоревшие от пожара, тоже представляли собой невеселое зрелище. К тому же во всех помещениях стоял хаос. А среди команды не было такого человека, который на собственной шкуре не испытал бы ночного шторма, — у всех виднелись царапины и ушибы. Но служба на военном корабле имеет свои железные законы. Поэтому после подъема морякам пришлось приступить к своим каждодневным обязанностям, которые еще увеличились за счет ночных разрушений. Каждый день, где бы они ни находились, польские военные корабли поднимают военно-морской флаг. В этот день в Уйсьце у причала стоял только один военный корабль — это был «Морус». Рядом с ним, как стадо уток, приткнулись желто-серые рыбачьи боты, которые спрятались здесь от шторма. Копошившиеся на них рыбаки, портовые рабочие с пристани, жители близлежащих домов с самого утра останавливались, подходили к «Морусу», покачивали удивленно головами: как этот маленький военный корабль справился с такой бурей.

— Построение на подъем флага!

Бегом, бегом — топот матросских ног по трапам, по палубе. Они становятся в определенном месте, в определенном порядке. Сами выравниваются в две шеренги. Как обычно, замкомандира проверяет строй, кажется, через минуту на палубу должен выйти и принять рапорт их командир, капитан Соляк. Но сегодня капитана Соляка с ними не будет. На набережной собирается толпа любопытных.

На правом ноке реи вахтенный сигнальщик поднимает исполнительный флаг. До торжественного подъема военно-морского флага на «Морусе» остается пять минут.

— Осталось пять минут! — докладывает он громко.

На корме корабля к древку флага подходят боцманмат Марек Лямут и два вахтенных с флагом. Вахтенный сигнальщик смотрит на часы и поднимает исполнительный флаг вверх, что означает: «Осталась минута». Марек прикрепляет флаг к фалу. Сигнальщик спускает исполнительный флаг и докладывает:

— Время!

Более бледный, чем обычно, подпоручик Сломка неожиданно твердым и решительным голосом командует:

— Смирно! Равнение на флаг!

Все головы повернулись в указанном направлении. Люди на берегу — привыкшие к морским обычаям — один за другим снимают шапки.

Подпоручик Сломка приказывает:

— Флаг поднять! — И, четко повернувшись влево, он отдает честь. И смотрит Сломка, и смотрят парни с «Моруса», как по древку поднимается их бело-красный военно-морской флаг, символ жизни и боевой готовности корабля.

Заместитель командира корабля, подпоручик Дариуш Сломка, который с того момента, как отвезли в больницу раненого командира, принял на себя его функции, поручик Линецкий и боцман Стрыяк в эту ночь так и не сомкнули глаз. Нужно было отвезти раненых в больницу, связаться с оперативным дежурным, постараться как можно скорее привести в боевую готовность корабль, проверить приборы, механизмы и помещения — все это продолжалось до утра. Особенно много работы было у поручика Линецкого, который не мог себе простить того, что именно у него так не вовремя отказала электропроводка. А причина, которую он обнаружил неожиданно быстро, оказалась простой: вода, которая с такой силой и в таком количестве ворвалась на корабль, привела к многочисленным, почти серийным коротким замыканиям, что, в свою очередь, вызвало пожар, завершивший то, чего не успела сделать вода. Линецкий со своими людьми в течение часа справился с повреждениями и рвал на себе волосы из-за того, что, если бы ему не нужно было во время шторма заниматься аварийным рулем, наверняка «Морус» не блуждал бы по морю, как слепой щенок.

Когда утром, приехав прямо из больницы, где навещал раненого Соляка и остальных членов его команды, командор Скочек вбежал на палубу «Моруса», поручик Линецкий мог доложить командиру дивизиона, что ремонт электропроводки заканчивается. Хуже было с радиорубкой — там полусожженная и подмоченная аппаратура, несмотря на отчаянные усилия хорунжего Кактуса и мата Татецкого, продолжала бастовать.

И в этот раз, хотя ситуация была нетипичной, командор Скочек в сопровождении замкомандира и поручика Линецкого обшарил все помещения и закутки корабля. Но, вопреки своим привычкам, Скочек ничего не говорил, а только кивал головой и каждому матросу, которого он видел стоящим на боевом посту, крепко жал руку. Больше времени, чем обычно, он провел в машинном отделении. Командор молчал, словно думая о чем-то, вслушиваясь в ритмичное, не очень громкое гудение работающей вполсилы турбины.

— Так ты говоришь, что турбины работали безупречно? — спросил он Линецкого.

— Так точно.

— Сломка! Руль, радар, навигационные приборы?

— В порядке, гражданин командор.

— Так или иначе корабль пойдет на верфь, потому что вам самим не справиться. Впрочем, все нужно как следует проверить. Ну так что, до базы дойдете сами или вызвать буксир?

— Гражданин командор! — Сломка и Линецкий произнесли эти слова почти одновременно.

По интонации произнесенных слов, по блеску усталых, покрасневших от морской воды и недосыпания глаз командор Скочек все понял, а в глубине души он даже гордился своими молодыми коллегами. Командор знал, что, пока работает хоть одна турбина, моряки не позволят, чтобы их боевой корабль тащился за буксиром, как безвольный теленок.

— Понимаю. Но ведь связи с берегом у вас нет?

— Разрешите доложить, гражданин командор, связь будет.

Подпоручик Сломка сказал это так решительно, что даже Линецкий посмотрел на него с удивлением, а что уж говорить о командоре Скочеке, который к молоденькому замкомандира относился несколько скептически из-за его, как он любил говорить, «профессорских» замашек. «Вот так профессор, смотрите, как вырос, не ожидал, не ожидал!» — подумал он.

Подпоручик Сломка, на которого так неожиданно свалились обязанности командира корабля, считал делом чести справиться с ними как можно лучше. В течение всего лишь нескольких часов, в отсутствие Соляка, этот молоденький и, казалось, по-девичьи робкий офицер вдруг словно возмужал, стал более решительным и твердым. К тому же он заметил, что его близкие друзья — Линецкий и хорунжий Болек Кактус, которые раньше не могли пропустить случая, если, конечно, были с ним один на один, чтобы не прокомментировать его указаний или даже посмеяться над ними, — теперь принимали их по-уставному, как от Соляка. Даже боцман Стрыяк старался своей огромной фигуре придать в разговоре со Сломкой уставной вид, как это он делал в присутствии командира. Не мог также Сломка не заметить, с какой серьезностью к нему относится командир дивизиона. Это начинал действовать определенный уставом военный порядок, по которому всегда и везде командир не только имеет самые большие права, но и несет полную ответственность за все, что происходит на корабле. Один только боцман Домбек не должен был менять своего отношения — он, как всегда, был спокоен, серьезен, готов к любой работе, если нужно, помогал добрым советом. Вот в таком составе они и сидели утром, после отъезда командора Скочека, в каюте замкомандира и решали, с чего начать, чтобы как можно скорее подготовить «Морус» к выходу в море. Горячились, перебивали друг друга и в конце концов сошлись на одном: связь!

— Пока Болек не наладит связь, и думать нечего о выходе в море.

— Это ясно, но я не могу гарантировать, что сделаю ее через час или два: все промокло, сгорело, нужно менять целые блоки.

— Но хотя бы запасные у тебя есть?

— Есть.

— Ну так в чем проблема? — горячился Линецкий. — Пойдем посмотрим.

— Мы сами только и делаем, что смотрим, даже глаза на лоб лезут, — обиделся Кактус, ревниво относящийся к своему радиохозяйству.

— Успокойтесь, успокойтесь. Командор Скочек дал понять, что, если нам удастся наладить связь, мы сможем идти на базу своим ходом. Впрочем, еще неизвестно, разрешит ли нам это сделать комиссия, которая вот-вот должна прийти на корабль.

— Комиссия, какая еще комиссия? У нас столько работы, только успевай поворачиваться, а тут придут какие-то люди и будут у тебя под ногами болтаться… — распетушился Стрыяк.

Сломка не дал ему закончить:

— Хорошо, хорошо, гражданин боцман. Мы тут ничего изменить не можем. Придет комиссия, и у меня к вам просьба, товарищи, чтобы на корабле был полный порядок. Делаем так. Болек Кактус любой ценой налаживает связь. Поручик Линецкий ему поможет. Хорошо, Славек?

— Если Болек не будет говорить, что я отнимаю его хлеб…

— Перестань болтать глупости, — махнул рукой Кактус.

— А ты, Леня, знаешь, что надо делать?

— Так точно, пан поручик.

— Кто очень устал, пусть пару минут вздремнет — и за работу. Командир нам не простит, если мы допустим, что нашего «Моруса» поведут на буксире…

Комиссия из трех человек появилась на корабле вскоре после церемонии поднятия флага. Возглавлял ее высокий, худой, с небольшой лысиной командор-подпоручик Полецкий из штаба, а кроме него в состав комиссии входили командор-подпоручик Зярно из политуправления флота и командор-подпоручик инженер Дрозд из технического управления. Как велит морской обычай, подпоручик Сломка встретил высших офицеров у трапа и доложил председателю о том, чем занимается команда. Полецкий поздоровался с ним, кисло улыбнулся и, как холодной водой, окатил молодого офицера вопросом:

— Так вы еще, оказывается, на воде держитесь? Ну-ну.

Порозовев, Сломка и не подумал принять вопрос командора за шутку. Лихо поднес пальцы к фуражке и, как на параде, без запинки доложил:

— Гражданин командор, докладываю, что ракетный корабль «Морус» готов к выходу в море и к выполнению поставленных перед ним задач.

— Вы так считаете? — Скептическая усмешка не сходила с лица командора.

— Так точно, гражданин командор, я так считаю.

— Ну хорошо, хорошо, сейчас мы в этом убедимся. Во всяком случае, то, что я вижу на палубе, говорит о том, что корабль к выходу в море не готов: релинги сорваны, мачты погнуты, беспорядок…

— Разрешите доложить, гражданин командор, мы заканчиваем приборку, устраняем повреждения, а машины, вооружение и все основные механизмы работают четко.

— Ну в этом мы еще должны убедиться. Ведите нас, поручик, в каюту командира.

Сломка буквально спорхнул по внутреннему трапу, и прежде чем ботинки председателя комиссии, осторожно ступающие по ступенькам, коснулись трапа, он успел еще всунуть голову в радиорубку, где Линецкий, Кактус и мат Татецкий делали все, чтобы установить связь с оперативным дежурным. Сломка вздохнул с облегчением: успели. Радиорубка, хотя в ней еще пахло дымом и гарью, радовала глаз обычным миганием контрольных ламп. Сломка закрыл дверь радиорубки и, встав так, чтобы пропустить членов комиссии, сделал приглашающий жест рукой:

— Прошу, гражданин командор, вот каюта командира корабля.

— Тесновато здесь у вас, — ни с того ни с сего сказал командор.

— Мы привыкли, не жалуемся! — не собирался дипломатничать Сломка.

Оба других члена комиссии осматривали все вокруг, довольно дружелюбно улыбаясь, но пока не проронили ни слова. Разделись, повесили шинели. Сломка стоял в дверях, ожидая вопросов и приказаний. Главное, чтобы командор разрешил им выйти в море. Но похоже, что это штабная крыса. «Почему он с самого начала так настроился против «Моруса»? Может, я ему не так, как требуется, доложил? Но ведь я сделал это точно так, как делает Соляк. Нужно быть начеку. «Вы еще, оказывается, держитесь на воде?» Был бы с нами вчера, тогда смог бы оценить «Морус». Ох, только бы он согласился, а то стыдобища будет с этим буксиром — на весь флот нас расславят, а Соляк мне до конца жизни этого не простит. Как бы его умилостивить? Руки потирает, наверное, ему холодно».

— Простите, гражданин командор, если разрешите, можно предложить по чашечке кофе? Холодно сегодня…

Командор скривился, словно съел лимон:

— Везде кофе да кофе, даже из военного корабля кафе сделали.

Тут вмешался командор Зярно, молодо выглядевший, улыбающийся блондин:

— А чайку, товарищ поручик, кок не найдет? Гражданин командор Полецкий выпьет чаю, а мы с инженером согласимся на кофе, правда, товарищ Дрозд?

Коротко подстриженный, с красным лицом, коренастый, смуглый инженер улыбнулся и кивнул головой.

— Так чаю можно, гражданин командор? — спросил Сломка Полецкого.

— Хорошо, можно чаю, но только без лимона.

— Слушаюсь, без лимона.

— И сразу же, поручик, прикажите нам принести всю корабельную документацию, ну, скажем, для начала боевой распорядок, судовой журнал, книгу учета аварий. Рапорт о чрезвычайном происшествии на корабле готов?

— Так точно!

— И его нам дайте.

— Знаете, товарищ Сломка, закажите, пожалуй, еще один кофе и пригласите сюда секретаря парторганизации. Кто здесь у вас секретарь?

— Боцман Домбек, командир машинного отделения. Но он тоже пьет только чай.

— Знает, что делает, — впервые попытался улыбнуться Полецкий.

— Так, может, заодно пригласим командира БЧ-6, поручика Линецкого? — предложил инженер.

— Хорошо, — согласился Полецкий, — все равно придется со всеми говорить, а потом осмотрим корабль и побеседуем с командой.

Инженер Дрозд в сопровождении Линецкого исследовал механизмы, несколько раз проверил работу турбин. Командор Зярно, как и полагается политотдельцу, ходил по кораблю, чаще всего вместе с секретарем парторганизации, и беседовал с людьми. Он выслушивал сетования председателя корабельного кружка Социалистического союза военной молодежи старшего матроса Шаруги на то, что в связи со вчерашним штормом и с теми событиями, которые произошли на корабле, у них мало шансов получить звание «команды социалистической службы», интересовался, кто, когда был в отпуске, как часто матросы ходят в увольнение, что делают в свободное время, какие книги больше читают, как тут их кормят, какие вести получают из дома, что собираются делать те, которые над койками пишут на бумажках, сколько дней им осталось до демобилизации. Потом он сел в машину и поехал в больницу, так как ему доложили, что туда приехал капитан Сова вместе с женой Соляка. В то же время командор Полецкий после подробного осмотра корабельных помещений уже несколько часов корпел над документами и бисерным почерком что-то без конца писал в толстой, прошнурованной тетради. Иногда он вызывал Сломку и задавал ему серию различных вопросов. Только по этим вопросам подпоручик мог представить себе, что думает председатель комиссии об их вчерашнем рейсе, потому что командор не спешил высказывать своего мнения. А командор спрашивал главным образом о наблюдениях над состоянием моря, о маневрах, об изменениях скорости хода корабля, о том, какая была связь, о донесениях, которые передавались оперативному дежурному, и его приказах. В это время команда делала все, чтобы привести «Морус» в более или менее приличное состояние: натянули релинги, на главном командном пункте временно вставили стекла, которые из только ему одному известного места на корабле вытащил боцман Стрыяк, запускали механизмы, чистили и проверяли вооружение. Вахтенная служба тщательно готовила прогнозы погоды на сегодня и на завтра; онибыли благоприятными, главное, согласилась бы комиссия. Линецкий «обрабатывал» командора Дрозда, который, будучи доволен состоянием механизмов, не имел ничего против самостоятельного выхода в море «Моруса». Сломка тоже не выдержал и, воспользовавшись моментом, прямо спросил командора Полецкого:

— Простите, гражданин командор, сможем ли мы сегодня пойти на базу?

Полецкий сдвинул очки на лоб, потер уставшие от долгого чтения бумаг глаза.

— Что вы, поручик, сказали, я, кажется, ослышался?

— Я хотел спросить, можем ли мы готовиться к выходу в море?

— К выходу, когда корабль в таком состоянии? Поручик, не смешите меня, прошу вас.

— Разрешите доложить, командор Скочек согласен. Корабль в исправности…

— Командор Скочек! У командора Скочека свои соображения, у комиссии свои. Впрочем, не будем это сейчас обсуждать.

— Слушаюсь, гражданин командор. Я могу идти?

— Пожалуйста, можете заниматься своими делами.

И, опустив очки на нос, командор Полецкий снова склонился над бумагами. Сломка вылетел из каюты как ошпаренный, разозлившись на самого себя: «Ну из меня и дипломат! И нужно же было мне именно сейчас сунуться к нему с этими вопросами! Что делать, что делать?» Он вбежал по трапу на командный пункт, где вахтенным начальником был боцман Домбек, и отозвал его в сторону.

— Слушай, старик, дело плохо, Полецкий слышать не хочет о выходе в море.

— Но ведь командор Скочек…

— Я ему об этом сказал, но, кажется, зря, знаешь, какие они там в штабе…

— Надо что-то делать.

— Вот именно, но что?

— А как остальные члены комиссии?

— Линецкий говорит, что Дрозд согласен.

— Ну, так его мнение, по сути дела, самое главное, — инженер, разбирается в этих вещах.

— Так-то оно так, но ведь их трое.

— С командором Зярно нужно поговорить, похоже, он человек понимающий.

— Франек, так, может, ты с ним, как секретарь, а?

— Могу, но… не лучше ли тебе, ведь ты все же командир.

— Старик, ты же с ним будешь говорить от имени всей команды, разве не так?

— Как только он вернется из больницы, попробую его поймать.

У командора Зярно был дар — он умел слушать людей. За многие годы работы в политотделе командор понял одно: если хочешь что-то людям сказать, посоветовать и даже, когда это нужно, поругать, необходимо сначала их терпеливо выслушать. А честно говоря, его раздражала одна вещь, с которой в армии ему приходилось часто сталкиваться, — некоторые командиры, независимо от их звания, не умели слушать, им просто не хватало терпения, чтобы выслушать мнение своих подчиненных. Он не считал интеллигентными офицеров, которые, как говорится, «брали людей на крик». Даже разумный аргумент, но представленный криком, теряет в восприятии его подчиненным половину своего смысла. Поэтому он внимательно выслушал боцмана Домбека, который, как секретарь парторганизации, обратился к нему с просьбой, чтобы комиссия разрешила «Морусу» самостоятельно вернуться на базу.

— Ведь корабль в исправности, товарищ командор, зачем гонять буксир, зря тратить топливо, время и занимать работой людей?

— Вы только это имеете в виду, товарищ секретарь? — улыбнулся Зярно.

— И это тоже. Но вы сами, товарищ командор, понимаете, как это будет выглядеть — «Морус» на буксире?

— Понимаю, мой дорогой, понимаю. Но все же корабль прошел шторм, неизвестно, как он будет себя вести на море.

— Командор Дрозд считает, что на корабле все в порядке.

— О, я вижу, вы действуете на всех фронтах! А что думает командор Полецкий?

— С ним разговаривал замкомандира, но что-то не очень получается. Товарищ командор, вся команда этого ждет, ведь ребята заслужили, правда?

— Честно говоря, я боюсь не столько за корабль, сколько именно за команду. Еще несколько часов тому назад люди были, и нечего тут скрывать, на грани катастрофы. Разве такой шок, все пережитое может пройти бесследно? Вы сами получили серьезную контузию. А вдруг во время перехода еще что-нибудь случится, что тогда, товарищ секретарь?

— Вы, товарищ командор, можете быть спокойны, я знаю команду «Моруса». В конце концов, мы ведь учим людей быть готовыми к самопожертвованию.

— Это правда, святая правда. Но когда у нас у самих есть возможность решить, надо ли испытывать их самоотверженность или можно обойтись без этого, решение должно быть только в пользу людей, и не следует подвергать их ненужному испытанию. Самопожертвование в армии — это не искусство ради искусства.

— Понимаю, но сейчас для всех нас, для команды «Моруса», речь идет не о самопожертвовании, а, если можно так сказать, о награде, компенсации. Этот рейс команда заслужила, заслужил его и наш командир, хотя сегодня капитана Соляка и нет на корабле.

— Так… Видно, любят у вас Соляка, да?

— Как говорится, на воде мы с ним были не раз, а теперь и в огонь пойти не страшно. Простите, товарищ командор, вы прямо из больницы — как он там, наш командир?

— Как раз сейчас жена к нему приехала. Он в сознании, правда, рука у него сломана, рентген уж сделали — все должно быть в порядке. Но полежать ему немного придется. Завтра мы его перевезем в наш госпиталь.

— А Кожень?

— У него нога покалечена.

— Но, надеюсь, ничего страшного? Ведь он еще такой молодой…

— Ногу ему спасут. Ну хорошо, товарищ секретарь, я сделаю все, что смогу, но решать будут специалисты. А должен вам сказать, что командор Полецкий — по-настоящему хороший специалист.

И все же в этот день вопрос о выходе в море «Моруса» решен не был. Комиссия работала почти до самого вечера, часть документов командор Полецкий даже забрал с собой в управление порта, где в комнатах для гостей решили переночевать члены комиссии. А после того как на «Морусе» был наведен порядок, люди наконец-то смогли отоспаться. На ГКП бодрствовала караульная служба, снаружи, укутанный в теплую меховую куртку, по палубе ходил вахтенный. Боцман Стрыяк обошел все помещения корабля, хозяйственным глазом осмотрел, что было необходимо, и перед сном завернул покурить к Домбеку. Тот сидел у столика, на котором обычно лежали разложенные карты, и, подперев голову руками, боролся со сном.

— Ты, Франек, не спи, а то ведь тебя обокрасть могут, — толкнул его Стрыяк.

— Глаза сами закрываются, словно мне их кто-то песком засыпал.

— Закурим?

— Ты что куришь? «Спорт»?

— Конечно. А ребята спят как убитые.

— Ясное дело, столько работы было. Как думаешь, Франек, согласится комиссия, чтобы мы сами на базу пошли?

— Этот Полецкий что-то не очень хочет.

— Вот ведь штабная крыса! Да, брат, уж такой он по характеру. Я его помню, когда он еще замкомандира на эсминце был, — службист, не дай бог! А потом с желудком у него что-то случилось, и его перевели в штаб. Знаешь, что я тебе скажу, может, он мужик и порядочный, но уж больно кислый какой-то.

— Посмотрим, завтра все решится.

Вдруг оба боцмана замолчали и стали внимательно прислушиваться, — на палубе был слышен какой-то громкий разговор.

— Что бы это могло быть?

— Может, комиссия возвращается? Знаешь, я лучше смоюсь.

Стрыяк погасил о каблук недокуренную сигарету, а Домбек, поправив пояс, приоткрыл дверь и выглянул на палубу. Выглянул и потерял дар речи, подзывая рукой спрятавшегося за перегородкой Стрыяка. И было чему удивляться. В желтом мерцании горящего на набережной фонаря вахтенный пытался удержать какого-то рвавшегося на корабль человека, одетого в полосатую пижаму. Стрыяк высунул голову наружу.

— Узнаешь этого аса? — спросил Домбек вполголоса.

— Так это же Ясек Гонсеница! Откуда он здесь взялся? Он же в больнице лежит.

— Вот именно! Должен лежать в больнице. — Домбек вышел на палубу. — Вахтенный, что это за цирк?

Вахтенный, матрос Ягельский, как раз сталкивал Гонсеницу с трапа. Услышав голос боцмана, он обернулся.

— Гражданин боцман, тут Горец пришел и рвется на корабль. Я ему как человеку объясняю, а он лезет.

— Пусти, а то я тебе… — Горец проскочил мимо вахтенного и вбежал на палубу. На нем были пижама и тапочки на босу ногу.

— Гонсеница, вы что здесь делаете? Как сюда попали?

— Я из больницы сбежал. И не думайте, гражданин боцман, что я туда вернусь. — От Горца сильно пахло алкоголем.

— Вы пили, Гонсеница?

— Пил или не пил, а в больницу все равно не пойду.

— Так под арест пойдете! Вы понимаете, что вы сделали?

— Под арест я идти могу, пожалуйста, а в больницу не пойду. Хочу остаться на корабле, и все.

Домбек колебался минуту, не зная, как поступить, но его выручил Стрыяк.

— Подожди, Франек, это мой матрос — я им займусь сегодня, а ты завтра, договорились? Иди сюда, Горец!

— Слушаюсь, гражданин боцман.

Ясек хотел встать по стойке «смирно», но покачнулся и чуть не упал. Боцман Стрыяк снял с себя куртку, накинул ее матросу на плечи и, полуобняв Горца, помог ему сойти в кубрик, потом уложил на койку и прикрыл его одеялом, как заботливая мать. Сердце старого моряка растаяло от нежности к этому задиристому пареньку, который своим поведением дал лучшее доказательство привязанности к родному кораблю. А теперь нужно срочно сообщить в больницу, чтобы там Ясека не искали, а рано утром забрать его мундир.

Утром «Морус» пережил очередное событие: на него прибыло высокое начальство — командор Марианский. Возвращаясь с одной из баз, командор узнал, что на «Морусе» комиссия еще не закончила своей работы, и он решил туда заехать, чтобы узнать, как идут дела.

В каюте командира «Моруса» дым стоял столбом. Марианский был известен тем, что курил часто и много. Не жалел никотина и инженер Дрозд. Марианский ходил, а точнее, переступал с ноги на ногу по тесной каюте. Полецкий заглядывал в свои записи и докладывал:

— Я ничего не хотел бы предрешать, но, по моему мнению, есть несколько моментов, над которыми следует задуматься. К ним нужно будет определить свое отношение в заключительных выводах протокола. Во-первых — состояние моря и водоизмещение этого типа кораблей. Возникает вопрос: должен ли был Соляк продолжать рейс или по договоренности с оперативным дежурным зайти в ближайший порт?

— Вот именно, согласовав с дежурным, — нетерпеливо бросил Марианский. — На то он и оперативный, чтобы решать.

— Но командир корабля на месте лучше видит, что и как, — спокойно возразил Полецкий и продолжал говорить дальше: — Во-вторых, это вопрос скорости, с которой шел «Морус» при таком бурном состоянии моря, — соответствовала ли она штормовой погоде?

— Ну а каково твое мнение?

Марианский был с Полецким на «ты» — дело в том, что они в один и тот же год закончили училище, правда, потом дороги их разошлись. Марианский после окончания училища практически не сходил с корабля, а Полецкий на много лет завяз в штабе. В настоящее время Марианский был строевым офицером высокого ранга, всего лишь шаг отделял его от адмиральского звания, а командор Полецкий по состоянию здоровья стоял уже на пороге отставки.

— Каково мое мнение? Нужно будет кое-что просмотреть, собрать точные метеорологические данные, еще немного почитать.

— Почитать! Если тебя в море шторм застанет, то тут не до чтения будет, решать придется сразу!

— Вот для того его и поставили командиром корабля, чтобы он правильно решал в любой ситуации и даже во время шторма. Дыму здесь — задохнуться можно…

Марианский включил вентилятор.

— В-третьих, — продолжал, просматривая свои заметки, Полецкий, — вопрос правильности выполняемых «Морусом» маневров. Нужно будет как следует разобраться в штурманских записях, заглянуть в журнал работы машин, другими словами, кое-что изучить.

— Так это же год будет продолжаться! — горячился Марианский.

Полецкий пожал плечами и поправил очки. Это движение неожиданно заставило замолчать Марианского, он даже сконфузился. Ему стало жалко товарища, которого он еще помнил по училищу, тогда Полецкий был живым и веселым парнем. Марианский закурил очередную сигарету, сел рядом с Дроздом и больше не прерывал доклада Полецкого, который, впрочем, уже заканчивал.

— В-четвертых, вся группа вопросов, связанная с аварией приборов: потеря связи, управления, пожар, падение человека за борт…

— Это того, который из больницы сбежал? — не выдержал Марианский. Все рассмеялись, кроме Полецкого, он буркнул:

— Это тоже о чем-то говорит: побег из больницы, пьянство.

— Брось ты, Генек, если бы у нас только такие проблемы были.

— Ну, я не знаю, мелочь ли это… Да, падение за борт, тяжелое ранение командира корабля, а также матроса, как его…

— Коженя, — подсказал командор Зярно.

— Да, Коженя, — подтвердил Полецкий, закрывая свою толстую тетрадь.

— Выходит, — включился снова Марианский, — что дело плохо.

— Я этого не сказал, но есть еще ряд моментов, от которых многое зависит. А потом не известно, не заинтересуется ли делом «Моруса» прокурор.

— Этого еще не хватало! — возмутился Марианский. — А вы обратили внимание на то, как мастерски Соляк провел маневр введения корабля в Уйсьце? Это же верх совершенства!

— Но ведь против этого никто не возражает, товарищ командор, — вмешался Зярно. — Не только капитан Соляк, но и вся, без исключения, команда показала себя с самой лучшей стороны: четкость действий, дисциплина, никакой паники.

— Правильно, — поддержал его Дрозд, — могу добавить, что борьба за живучесть корабля со стороны командира и его команды велась безупречно. А поскольку уж мне дали слово, я должен сказать, что вчера целый день мы осматривали все, без исключения, механизмы, и просто необходимо здесь похвалить людей, а особенно поручика Линецкого и боцмана Домбека, за то, что они, имея так мало времени, привели корабль в полную боевую готовность.

— Это значит, что «Морус» готов к выходу в море? — живо спросил Марианский.

Инженер Дрозд уверенно кивнул головой:

— По моему мнению, полностью.

— Но я все же не рисковал бы, — скептически скривился Полецкий. — Еще неизвестно, как корабль поведет себя в открытом море, как ни говорите, но ремонт, хотя бы электропроводки или даже радиопередатчика, был сделан на скорую руку. Это можно проверить только на верфи. Да к тому же команда измотана и устала.

Командир Зярно встал и выключил шумящий вентилятор.

— Я не специалист, — сказал он, — но если «Морус» в состоянии сам дойти до базы, то я все же разрешил бы это сделать. Так вот, честно вам скажу, со вчерашнего утра меня только и просят, чтобы я походатайствовал за них у командора Полецкого. Я их понимаю, с этим буксиром…

— Пижонские замашки! — Полецкий пожал плечами. — Вопрос чести! Чести мало, зато с буксиром стопроцентная безопасность. А это самое главное.

— Честь военного моряка — понятие, которое мы ни в коем случае не можем игнорировать. Достаточно посмотреть, как вся команда старалась подготовить корабль к выходу в море. Хотя бы только за это им следует разрешить выйти в море самим, — закончил Зярно.

Марианский потушил окурок в пепельнице.

— Слушай, Генек, я понимаю твои сомнения, но позволь мне решить этот вопрос, как старшему по должности. Ты согласен?

— Никто твоих прав, кроме командующего флотом, ограничивать не может.

— В таком случае, чтобы тебя успокоить, мы дополнительно затребуем метеосводку и согласие оперативного дежурного. Ну и я пойду с ними на «Морусе».

— Если гражданин командор считает нужным… — Полецкий насупился и перешел на официальный тон.

На следующий день, после всех своих штормовых передряг, ракетный корабль «Морус» под флагом командора Марианского вышел из Уйсьца и взял курс на свою базу. Кроме командора Марианского на его борту находилась вся комиссия, включая и Полецкого.

5

После отъезда Анны и ухода «Моруса» Соляк почувствовал себя совсем одиноким. Бездеятельность была ему чужда, а теперь он лежал в кровати, скованный гипсовым панцирем. Врачи рекомендовали ему в течение нескольких дней не вставать с постели и не делать резких движений, потому что еще не было полной уверенности в том, в порядке ли у него позвоночник. Только теперь Соляк начал понимать, как ему не хватает обыкновенных, казалось бы, нормальных условий: он тосковал по Анне, ему хотелось услышать щебетание дочери, он не представлял себе жизни без корабельной суеты, боевых тревог, совещаний, выходов в море, дежурств, рапортов, без «Моруса» и своей команды. А ведь совсем недавно были случаи, когда он, устав от служебных дел или каких-нибудь неурядиц на корабле, ругался на чем свет стоит и мечтал, чтобы хоть на короткое время освободиться от этой непрерывной карусели, лечь в кровать, включить радио, послушать хорошую музыку, взять в руки интересную книгу. И вот теперь, неожиданно выбитый слепым случаем из нормального, давно установленного ритма, он почувствовал себя таким же беспомощным, как потерпевший кораблекрушение на безлюдном острове. Самочувствие Соляка несколько улучшилось после того, как по его настоянию к нему в палату перенесли Юрека Коженя, — теперь хоть можно было душу в разговорах отвести, о жизни поговорить, вспомнить пережитое.

Со всевозрастающим интересом и уважением следил Соляк за своим товарищем по палате. Юрек очень страдал. Перелом ноги был сложным. Врачи пока ничего хорошего не говорили. Юрек внушал уважение своим спокойствием, только иногда он, стискивая зубы, бледнел и рукавом стирал крупные капли пота со лба. Соляка мучили угрызения совести: ведь все эти неприятности случились с парнем на его корабле. Да, бывает… Как в свое время история с Кудельским.

— Юрек, ты не спишь?

— А что бы я тогда ночью делал, гражданин капитан? Впрочем, мне и ночью не спится.

— Болит? Как ты себя чувствуешь?

— Да как-то так, ни то ни се.

— Меня сегодня тоже как будто кто-то щипцами рвет, гипс, что ли, тесный? Юрек, Кудельский, кажется, вместе с тобой на корабль пришел?

— Со мной. Мы с ним еще в учебном отряде познакомились, а потом уже на «Морусе», койка в койку спали. Что-то у него в жизни не получилось…

— Ведь в тот день он должен был в отпуск ехать. Помню, я еще вечером ему приказ об отпуске подписал за первый год службы. Хороший матрос был.

— Личная жизнь у него не получилась, гражданин капитан, от этого все и пошло…

— До сегодняшнего дня понять не могу, как он мог на это решиться. Записки даже не оставил, прокурор тоже серьезной причины найти не мог, парень был здоров. Жизнь, говоришь, у него не получилась?

— Так мне кажется, ведь я за ним с самого начала наблюдал, ну, а потом пришлось на похороны ехать.

— В Лодзь, кажется?

— Юрек — его тоже звали Юрек — всегда говорил «город Лодзь»[19]. На гражданке он каменщиком был. Зарабатывал хорошо, даже очень хорошо, потому что парень был работящий, не пил и не курил. Вы знаете, когда так, койка в койку, спишь, вместе работаешь, в увольнение вместе ходишь, то о человеке можно многое узнать. Вначале он вроде был нормальный, это уж точно. И посмеется, и пошутит, и о девушках поговорит, письма какие-то пишет. А потом вдруг письма писать перестал, нелюдимым сделался, в увольнения вообще ходить отказывался, а когда его боцман Стрыяк силком заставлял идти, то ходил всегда в одиночку. А до этого, когда еще все было нормально, он как-то раз похвастался, что сын у него есть. Да, да, гражданин капитан, я тоже удивился! Так ведь ты же, говорю, не женат. «Ну и что из того, — отвечает он, — хоть и не женат я, а сын у меня есть, смотри, какой молодец!» Ребенок как ребенок, в пеленках, толстощекий такой, а Юрек смеется и спрашивает: «Ну что, похож он на меня?» Я ему говорю — простите, гражданин капитан, но я ему так и сказал — похож, говорю, но где-нибудь под пеленками, если это парень, а так не видно. Выхватил он у меня фотографию, обиделся. Но ненадолго. Я что-то там бренчу на гитаре, часть ребят в увольнении, другие на вахте стоят, несколько человек телевизор смотрят, а мы сидим на койке. Он, видимо, сердиться перестал, порылся в письмах, а у него их была целая кипа, и вытащил фотографию. Посмотри, говорит, на мою любовь. Интересно, думаю, дай посмотрю. Красивая была, гражданин капитан, блондинка, расфуфыренная такая, все у нее на месте, только мне она показалась немножко староватой. Я Юреку об этом, конечно, не сказал, зачем ему настроение портить. Ничего, говорю, бабонька. Заулыбался, довольный, ну, видно, и момент такой был, он мне немного о себе рассказал. Его отец тоже каменщиком был, но спился, поэтому Юрек на пьяниц смотреть не мог. Начал пить его отец, бил их, детей, значит, а потом и семью бросил. Мать умерла, братья, сестры как-то там устроились, а Юрек, самый младший, долго без дела болтался. Ну а потом тоже в каменщики пошел: ремесленное кончил и нанялся к частному мастеру, там вроде платили больше. Во всяком случае, Юрек говорил, что зарабатывал он много. И там, на этой стройке, он и познакомился со своей бабой. Она то ли что-то красила, то ли убирала после каменщиков, не знаю. Ей в жизни тоже не очень везло, муж ее не то бросил, не то в тюрьме сидел, я этих подробностей не помню. Важно, что Юрек сошелся с этой женщиной и переехал к ней, у нее квартира была. И ребенок у нее был, не тот, что с Юреком, а постарше. Вот так они и жили. Юрек вкалывал как вол, деньги ей отдавал, дом у него имелся, что еще человеку нужно? Он Ирену, эту блондинку, по-настоящему любил, сразу было видно. Так я его спрашиваю: а что же ты, старик, не женился? Знаешь, говорит, муж ей развода не дает. Ирена с адвокатом советовалась, а тот сказал, что нужно еще подождать, тогда она развод получит без согласия этого типа. Мы с ним даже вот какой вопрос обсуждали: если Юрек вызов в суд на этот развод получит, то вы его, гражданин капитан, так отпустите или ему в счет отпуска ехать придется? Ну и месяца полтора до того, как все это случилось, Юрек получает письмо. Я сам видел, гражданин капитан, как он плакал, горько плакал. Ему эта баба написала, что к ней первый муж вернулся, что с Юреком был мимолетный флирт, ну и всякие такие вещи, а самое главное, чтобы Юрек о ней забыл и больше не приходил: она должна заботиться о своей репутации. Такой вот она стервой оказалась, гражданин капитан. А тут еще ребенок, сын, которым Юрек так гордился. Ирена ему написала и точно рассчитала, что мальчик не может быть его сыном, что она забеременела еще от мужа. С этого момента Юрек перестал быть прежним Юреком. Просто ненормальным сделался.

— Да, вот уж действительно история… А что же ты мне, парень, этого раньше не сказал?

— Об этом теперь можно говорить, гражданин капитан, когда уже все кончено. А тогда? Бежать с чем-то таким к командиру? Да ведь Юрек мне свою историю по секрету рассказал, как другу. Если бы я знал, что на него такое найдет…

«„Что же ты мне не сказал?“ Ну и вопрос я задал… И все же, как добраться до таких интимных и часто мрачных уголков этих молодых душ? Несколько десятков парней на „Морусе“ и столько же микромиров. Когда они все вместе, когда что-то делают, выполняют, борются — это монолит, солидарный, сплоченный и твердый как скала, никакой шторм не страшен. Но возьми их каждого отдельно, пусть им вспомнились папа, мама, девушка, отпуск, праздник, пусть только получат письмо, телеграмму — они уже другие, уже не те, что были раньше. Ведь на корабле нет официальщины, даже устав говорит, что на корабле в течение дня командира приветствуют только один раз, ребята чувствуют себя свободно, а может, даже слишком панибратски: Ясек, Франек, Болек, Горец, дай то, принеси это. Да ведь я тоже себя так веду. Утром, правда, трап, вахтенная служба, рапорт, все как полагается, по-уставному. Потом нужно обойти весь корабль, заглянуть в каждый угол, как же иначе, хотя, наверное, можно — вот, к примеру, Флорек Сурогат: трап, ГКП, каюта, замкомандира, боцман, командиры боевых частей, даже обеды велит себе в каюту подавать и в кают-компанию не ходит. „Устав, старик, это то, на чем держится хорошая армия, а уж флот и подавно. Те, которые это придумали, знали, чего они хотят“. Так что у командора подпоручика Сурогата устав корабельной службы чтится свято, он даже внутренний, общевойсковой использует, у Сурогата все важно: как докладываешь, пятки вместе, носки врозь, ремень затянут до последней дырочки, ботинки блестят. Коротко, четко: гражданин матрос, гражданин боцман, гражданин поручик, дайте, возьмите, принесите, выполнить, доложить, рапорт, в служебном порядке и т. д., и т. д. Согласен, кое-когда это нужно, но я с самого утра лазаю по трапам, протискиваюсь по переходам, ребята здесь, ребята там, в трюм заглянуть не мешало бы, в механическом отделении обычный шум и ад, а если еще все турбины на ходу, вата в ушах, шлемофоны, и можешь кричать сколько угодно, жестами объясняться, но где говорить необходимо, там говоришь, запуск механизмов, ракетные ангары, боеприпасы, радиолокаторы, радиотелеграфисты, да я же эти физиономии знаю, как свою собственную: этот третий год служит, тот — второй, а эти два неоперившихся птенца только начали, так как же с ними не поговорить, не хлопнуть по плечу, не улыбнуться, когда для этого есть время и место: „Что ты, Франек, такой грустный, Марыся не пишет?“ Ребята это слышат, смеются, рады, значит, у „старика“ хорошее настроение, Франек смеется тоже, тут я попал в точку, а если нет? А вдруг я так ляпнул бы при Кудельском, а у него как раз в голове эти свои дела, я бегу дальше, а бедный Кудельский голову повесит и останется один на один со своими невеселыми думами; в трюме сидят трое по уши измазанных матросов. „Ну, как там дела, панове, долго еще?“ — „Скребем, гражданин капитан“. — „Тяжело?“ — „Да нет, привыкнуть можно“. Зачем я спрашиваю, ведь знаю, что тяжело, сидишь там согнувшись — темно, мокро, краской воняет, за воротник капает — и скребешь ржавчину, вытираешь, красишь, боцман или замкомандира еще погоняет, а командир дурачком прикидывается, не знает, что тяжело. Знает, только приободрить хочет, они должны понять, ну что-нибудь вроде: „Тяжело? Знаю, хлопцы, что тяжело, но ведь кто-то должен это сделать, не боцман же Стрыяк, ему там со своим брюхом не поместиться“. А они отвечают: „Да нет, привыкнуть можно“. Это значит: пойми, командир, нам тяжело, но хотя нас сюда Стрыяк и загнал, была в этом нужда или нет, а ты об этом знаешь или догадываешься, но раз спрашиваешь, то мы тебе даем понять, что для нас такая работа ерунда, — вот мы и договорились, а я доволен, что у меня такой отличный, непосредственный контакт с ребятами, лечу дальше и продолжаю свое: „Ну как, Фелек, Ясек, Сташек, не унывай, что ты киснешь? В отпуске был? Что нового, мама здорова?“ Быстрый вопрос, общий ответ, намерения хорошие, а результат? Кудельский? С ним мне тоже говорить приходилось, последний раз перед отпуском, перед тем, как это все случилось. Начальство делало сводку. Кто еще отпуск не использовал? Кудельский. Так чего же он ждет? Пускай на этой неделе идет, а то в дивизионе злиться будут, мы им статистику портим. Каюта, Кудельский на вахте. „Так что, Кудельский, в отпуск идете?“ — „Так точно, гражданин капитан, в город Лодзь“. — „В Лодзь, ну, смотрите там, чтобы все было в порядке, чтобы комендатура вас не прихватила, ботиночки, мундирчик вычистить“. — „Слушаюсь, гражданин капитан…“ Ох Кудельский, Кудельский… И теперь эта авария… А ведь еще немного — и нормально дошли бы. Ой Соляк, Соляк, скажи себе откровенно: что же ты наделал? Сам лежишь, Юрек стонет во сне, только бы у него нога срослась, а то если калекой, не дай бог, станет, то я, наверное, этого не переживу. Горец чуть было не утонул, „Морус“ поврежден, обгорел и водой залит. И все же он на следующий день снова в море вышел. „Корабли всегда в порядке…“ С „Морусом“ у меня никогда хлопот не было. Я его получил от Фредека Трояна, все как полагается: настоящая церемония, командир дивизиона, формальности, потом вдвоем лазали по кораблю, Фредек представил мне людей, они уже стояли на боевых постах; офицеров и старшин, впрочем, я почти всех знал, но пока мы ходили по палубе или когда оставались в каюте одни, я его спрашивал, что собой представляет этот, а что тот. Фредек отвечает, характеризует, у кого к чему склонности, а о корабле молчит как заколдованный. Он не говорил, я не спрашивал, да и привычки у меня такой нет — спрашивать, сам почти все увидишь, а вообще-то очень меня удивило, что Троян с „Моруса“ уходит, ведь из дивизиона он не ушел, просто принял новый корабль; я тогда подумал: он человек опытный, команду новую объединит, но коллеги, как обычно, разные вещи говорили, что будто бы он со всей командой „Моруса“ не ладил, взыскания без конца давал, с заместителем общего языка не нашел, на корабле без конца ЧП были, а как же такому новый корабль дали? „Ну, понимаешь, Марианский к нему слабость питает, моряк он, Фредек, хороший, результаты на учениях у него такие, какие редко у кого бывают, а то, что с людьми справиться не может, так это уже дело другое, дома у него что-то не в порядке, разводиться вроде хочет, наверное, в этом все дело“. Меня как раз тогда несколько месяцев не было в Польше, я в Ленинграде на курсах учился, и Марысю Троян только мимоходом на улице видел, она сетку нагруженную несла, младшего сына вела за руку — у них двое детей — выглядит плохо, постарела, перекрасилась в блондинку, я поздоровался, но времени не было поговорить, и от Анны ничего узнать не успел, я не был в курсе жизни офицерских семей; вот наконец акт сдачи-приемки корабля подписан, Фредека проводили как полагается, при полном параде, дело было вечером, вся команда выстроилась на палубе, — шутка сказать, командир с корабля уходит.

На второй день я, уже в новом качестве, примчался рано, еще до подъема, и уже издалека любовался кораблем, его стройными очертаниями с большим горбом — ракетными установками: это мой корабль, мой „горбунок“, мои конек-горбунок, ни с того ни с сего мне почему-то сказка вспомнилась, вот этот горбунок, уж больно ласково, даже смешно, впрочем, так называют наши малые ракетные корабли — „горбунки“ о нас говорят, так же как мы торпедные катера зовем „шлепанцами“, но это так, чтобы традиции поддержать и чтобы скучно не было, и не знаю, признаваться сейчас или не признаваться, но когда я встал на свое место в ходовой рубке, посмотрел по сторонам, вижу, каждый занят своим делом, тут я легонько корабль похлопал и про себя тихонько говорю ему: „Морус“, не подведи меня, с сегодняшнего дня мы вместе будем бродить по морю и должны друг друга уважать, договорились, старик? И так я похлопываю его по сегодняшний день, каждое утро, как только встаю на ГКП, и мы друг друга уважаем… На верфь его поставят, это ясно. Но ребята — молодцы! Радиостанция, электропроводка. Марианский приехал. Нет, нечего обольщаться, все это мне даром не пройдет, но главное, чтобы к ребятам не прицепились: я — командир корабля, и я за все в ответе. Интересно, что там Полецкий найдет. Уж что-то, а специалист он настоящий. Помню, как я еще курсантом у него на практике был. Озлобился он теперь, раскис. Дарек говорит, что Полецкий все его о скорости спрашивал, о маневрах. Там все записано, пусть изучает. Скорость! Уж в этом-то я разбираюсь! „Морус“ на волне сидел как влитой, я чувствовал, что все в порядке, а тут вдруг… И надо же так случиться, что меня именно сейчас в больницу положили. Справится ли Дарек? Скочек говорит, что не мог узнать моего „профессора“. Славек ему поможет, Стрыяк, Домбек… Этот Домбек — настоящий клад, опытный, спокойный. Черт побери, вот ведь ему не повезло, был бы первоклассным офицером. Правда, не всегда удается то, о чем человек мечтает. А он мужик упрямый — техникум закончил. Я помню первое партийное собрание на „Морусе“. Почти половина команды, у одних стаж большой, другие только недавно в партии. А тут я вспомнил, как меня в партию принимали. У нас была хорошая зетемповская[20] школа, и кричать мы умели, да и работать зетемповцев заставлять не надо было. А принимала меня партийная организация училища. Биография, какая там у меня биография? Родился тогда-то, в школу ходил там и там, отец. Союз польской молодежи, организация военной молодежи. И тут кто-то вылез, может, для формальности, чтобы в протокол вписать этот вопрос: „Товарищ Соляк, а скажите, почему вы хотите вступить в нашу партию?“ Почему? Я опешил, хотя должен был предвидеть и предвидел такой вопрос. „Нужна мне партия“, — тихо сказал я. „Постарайтесь развить свою мысль, товарищ, как это надо понимать, что партия вам нужна?“ Кажется, Зволяк меня тогда спрашивал, да, точно, Юлек Зволяк. „Так и надо понимать, — говорю я громко, потому что меня этот Зволяк начал потихоньку злить своей любознательностью. — Да, партия мне нужна, чтобы я увереннее себя чувствовал, вот почему я хочу в нее вступить“. Курсанты — это курсанты, головы горячие, ну и философов там хватает. Вот кто-то и спрашивает из зала — а там одних курсантов сидело человек тридцать, несколько преподавателей, командир роты, замполит курса, весь партийный комитет: „Если я правильно понял, товарищу Соляку партия нужна для того, чтобы он себя чувствовал увереннее, это значит, товарищ Соляк, что от своего вступления в партию вы надеетесь получить какую-то выгоду?“ Тишина в зале, приятели смотрят на меня с жалостью, вот, думают, попал парень в переделку. Спокойно, ведь я искренне говорю и к тому же я прав. Итак, отвечаю: „Да, от своего вступления в партию, если, конечно, я буду удостоен такой чести, надеюсь получить выгоду… — Жду, нет ли вопросов, но стоит тишина, тогда я заканчиваю: — Выгоду такую — если я буду членом партии, то надеюсь, что меня будут использовать в полную силу, и еще одна выгода — в случае нужды, я думаю, партия для меня не пожалеет доброго совета и помощи, а увереннее я буду себя чувствовать потому, что указания партии станут ко мне приходить непосредственно из моей организации, от моего секретаря, а не только из газет или с трибуны, а кроме того, вообще, товарищи, я не очень-то понимаю, как можно, не видя в этом пользы, заниматься чем-нибудь серьезным, а тем более вступать в партию?“ Ну и этой своей, как я ее теперь понимаю, немного риторической концовкой я вызвал большую дискуссию. Ох и принципиальные же были наши курсантские собрания, хотя и довольно крикливые, да и пофилософствовать мы любили, но все же самое главное — это наша принципиальность! А первое собрание на „Морусе“? Здесь я тоже произнес речь, но короткую и без философствования. Мы собрались в матросском кубрике. На меня смотрело несколько пар глаз. Это были уже не только матросы, мои подчиненные, а мои товарищи, члены той же самой партии. И вот тогда я и проникся уважением к боцману Домбеку — он говорил именно так, как нужно говорить с товарищами, впрочем, он и сейчас остался таким же. На том первом собрании Домбек сказал приблизительно так: „На учет в нашу парторганизацию встал новый товарищ, Станислав Соляк. Товарищ Соляк является членом нашей партии с… — и потом несколько слов из моей биографии, а закончил он так: — Желаем вам, товарищ Соляк, чтобы вы полностью выполнили задачи, которые, направляя вас на ракетный корабль „Морус“, поставили перед вами командование и партия. А теперь, товарищи, переходим к повестке дня, которая звучит так…“ — ну и дальше все пошло своим чередом. Мало того, тут же, на первом собрании, мне дали партийное поручение: установить контакты с городом, который шефствует над нашим кораблем. Этим городом была Затока. Требовалось согласовать детали воскресника, который обязались провести в Затоке не только партийная организация и кружок военной молодежи, но и вся команда „Моруса“. Мне показалось, что я уже давно служу на этом корабле, действительно, я находился среди моих товарищей по партии. В прениях я попросил слова и попросту им обо всем этом сказал, а в том, какой крепкой опорой для меня стала партийная организация, убеждался неоднократно».

— Гражданин капитан, а вдруг мне отрежут эту ногу?

— Юрек, о чем ты говоришь? У тебя случайно не температура? Люди по нескольку раз ноги ломают — и ничего. Да еще постарше тебя. А твои кости молодые, срастутся, даже думать нечего. Что это тебе в голову пришло?

— Когда вот так лежишь часами, то разные мысли могут в голову прийти. Что бы я, к примеру, без ноги делал? Руки на себя наложил бы, как этот Кудельский…

— Кожень, если вы сейчас же не успокоитесь и не прекратите глупостями заниматься, я вас так разделаю, что своих не узнаете!

— О, лучше уж я буду лежать тихо, а то вы, гражданин капитан, когда в форме, то так можете человека пропесочить, не дай бог!

— Ты так думаешь? А мне всегда казалось, что я слишком мягок, как барашек. Любишь в увольнения ходить?

— Как сказать, гражданин капитан. Летом можно поехать в Затоку, в Сопот, походить по молу, посмотреть на девушек, пошутить, потанцевать.

— Бутылочку плодово-ягодного распить…

— А кто без греха, гражданин капитан? Хотя на эти чернила у нас на «Морусе» не так уж много охотников. Найдется один или два, не важно кто, правда ведь? Они любят скинуться, купить пару бутылок, забраться в кусты и выпить эту заразу. Но большинство не очень-то ее уважает. Пивко, если попадется, дело другое, любителей много найдется, да и карман это позволяет. А хуже всего, когда какой-нибудь пьяница привяжется. Говоришь «не хочу» — обижаются, а некоторые даже в драку лезут, если с ними не выпьешь. Тут всегда окажется, что этот тип или родом из тех мест, где родился кто-нибудь из наших ребят, или сам мореходом был, а у того брат в армии, знаете, гражданин капитан, как это бывает…

6

Наконец-то он дома! Его здесь не было две недели. Две недели — много это или мало? Бывают дни, часы, минуты, которые тянутся как годы… Анна, Малгоська, даже собака, даже домашние шлепанцы! «Стареешь, Соляк, да ладно, главное, что мне здесь хорошо; стакан крепкого, темно-коричневого чая, ложечка сахара, телевизионные новости, какой-то фильм или спектакль, впрочем, все равно».

Малгоська спит. Соляк лежит на тахте и одной рукой пытается перевернуть шелестящие страницы газеты. Анна еще какое-то время возится в кухне, выставляет за дверь молочные бутылки, потом входит в комнату.

— Ну, пан капитан, гасим свет, а то уж поздно.

Они лежат рядом. Не спят. Голова Анны покоится на здоровом плече мужа. Супруги разговаривают шепотом. Анна приподнимает голову.

— Мне тебя так не хватало.

— Мне тоже, Аня.

— А сейчас уже все хорошо, спокойно. Помни, Сташек, что я всегда хочу быть с тобой, я должна с тобой быть, я должна…

Его пальцы с нежностью дотрагиваются до влажных глаз жены.

— Аня!

— Я тогда подумала, что…

— Все уже хорошо.

— Но ведь все может повториться снова, а у меня уже нет сил, чтобы пережить это еще раз.

— Мы же договорились.

— Да, но это другое дело… Слушай, Сташек, ведь столько офицеров работает в штабе, на суше… Идут к восьми, возвращаются к трем, иногда какое-нибудь дежурство или командировка, тут уж ничего не поделаешь. У этих людей нормальный дом, у них есть дети, жены… Ты даже себе не можешь представить нашу жизнь: ведь мы с Малгоськой варимся в собственном соку, девочка растет на глазах, ей все больше нужны родители, а отца не видит целыми неделями. Слушай, сейчас, по-моему, прекрасный повод, ты мог бы написать рапорт…

— Аня, не сердись, но лучше давай на эту тему не будем говорить, хорошо? Ведь это же моя профессия! А если бы я плавал на торговых судах, то меня целыми месяцами не было бы дома…

— Я ни за что не согласилась бы. И при чем тут твоя профессия?

— Что, разве я не моряк?

— Но не только моряк! Ты, мой дорогой, прежде всего командир корабля! И ты меня еще упрекаешь.

— Ну хорошо, хорошо… Согласен, я привык к кораблю, к команде, я доволен, я там вижу свое место, и, честно говоря, мне нравится моя служба. А теперь возьмем тебя. Я знаю, ты любишь свою педагогику, хотя иногда твоя работа стоит много нервов и здоровья. Ведь любишь?

— Люблю.

— Так вот, если бы я потребовал, чтобы ты бросила свою работу?

— Для того, чтобы сохранить семью, — бросила бы.

— Упрямица ты моя любимая.

— Уж большего упрямца, чем ты, нет.

— Аня, ведь мы поссоримся.

— Разве это впервые? Я уже успела привыкнуть к смене настроений моего господина и повелителя. Он обидится, пойдет с гордой миной на корабль, а ты здесь разрывайся между домом и школой…

— Ну хорошо, хорошо… Впрочем, моя дорогая, не исключено, что ты добьешься своего, даже вопреки моей воле.

— Не понимаю…

— Очень просто. А вдруг окажется, что с рукой что-нибудь не так? Ведь инвалида на корабле не оставят.

— Не болтай глупости!

— Глупости? Все возможно! И не только рука может стать причиной…

— Что ты имеешь в виду?

— Ведь ты знаешь, что в связи с аварией на «Морусе» работает комиссия.

— Ну и что из этого?

— Могут, к примеру, сделать вывод, что капитан Соляк в результате полной неспособности командовать или еще по какой-нибудь причине едва не погубил корабль и не утопил людей.

— Что ты мелешь? С кем бы из знакомых офицеров я ни разговаривала, все удивляются, как ты сумел выбраться из такого тяжелого положения, а некоторые меня даже поздравляют. Какое отношение эта комиссия имеет к тебе?

— Видишь ли, они еще о подробностях со мной не разговаривали. И вообще, давай лучше закончим разговор на эту тему, уже поздно, а тебе завтра рано на работу.

— Только ты им не поддавайся! Что они от тебя хотят? Да и что твоя команда на это скажет? Не могу себе представить, чтобы тебя могли снять с должности командира корабля.

— Ох, Аня, Аня! Давай уж лучше спать. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

И Анна, выскользнув из-под одеяла, пошла к раскладушке, чтобы не мешать мужу, обложенному гипсовой броней…

Но Соляку не спалось: гипс давил на руку, которая то чесалась, то немела. Это его злило и мучило, он пробовал лечь поудобнее, поправляя, тормошил подушку, но заснуть никак не удавалось. Он хотел зажечь лампу и попытаться еще почитать, но не решился, услышав ровное дыхание жены. Она только что уснула, а свет мог ее разбудить. Анна… Сколько у нее забот каждый день, сколько энергии, сколько сил приходится тратить. «Ты пойдешь на корабль, а мне придется хозяйство снова взвалить на себя, о великий господин и командир, попробовал бы ты сам себе приказать и тут же самому все это сделать, обо всем помнить, обо всех заботиться». Она права. Спросил бы меня кто-нибудь, знаю ли я, сколько стоит килограмм говядины на бульон, сколько курица, яйца, овощи, джем, ага! Даже хлеб, не говоря уже о том, как различить их сорт, знаю только, что люблю черный хлеб, и капризничаю, когда его нет на столе. А сколько стоят колготки для Малгоськи, сколько туфельки, была ли девочка у зубного врача… На корабле все идет по заведенному порядку: трап, рапорт, расписание занятий, политучеба, завтрак, обед, утвержденное меню, анализы у врача — все в своевремя, по очереди, по расписанию. Анна… Она здесь, спит, достаточно только протянуть руку. Она существует, и невозможно себе представить, что могло быть иначе. А ведь все могло случиться — уж нечего притворяться, были у тебя такие мысли, были: какое-то мгновение, доли секунды, а столько пришлось передумать. Тогда на корабле, во время шторма, был такой момент, когда волна рухнула на надстройки, разбила иллюминаторы, ворвалась в ходовую рубку и бросила его о борт. До конца жизни Соляк будет помнить это мгновение, то, о чем он тогда думал, и ощущение, когда казалось, что время тянется бесконечно долго. Страх? Кто этого не пережил, не поверит, что в такой момент человек — во всяком случае, так было с ним — не чувствует ни страха, ни физической боли. Мысль отбросила все лишнее и с холодной логикой регистрировала происходящее. Больше того, она была способна предвидеть различные возможности, то, чем это все может кончиться. «Удар воды. Началось, что-то будет дальше? Мы тонем? Все ли надели спасательные пояса? Дать приказ оставить корабль? Не поздно ли? Нас втянет в водоворот, море накроет людей. Встань, встань! Руль! Корабль под водой? Он висит в воздухе, винт не касается воды. Желудок подкатывается к горлу, мы летим вниз. Еще шаг, нужно подойти к рулю. Там уже Марек, хорошо. Снова вода. Я утону, нас задавят эти стены, ребята остались в машинном отделении. Аня, что она скажет Малгоське? Руль, руль! Хорошо. Корпус дрожит. Винт схватил воду. Так держать, Марек, мы еще поживем, ребята, поживем… Теперь только так держать. „Морус“ слушается руля, не сдается, борется. Вздох, глубокий вздох, все в порядке, Аня, все в порядке! Симпатичный этот Марек, да и толстяк Стрыяк тоже. Бороться, бороться, нет, так легко с нами не справиться, еще не раз мы померимся силами с морем, мы еще поживем!» А ведь от момента, когда волна его повалила, до того, как он снова встал на свое место, прошло не больше секунды. И всякий раз, когда ему вспоминается это мгновение, — а вспоминаться оно, видно, будет до конца его жизни, — подумав, Соляк приходит к выводу, что одним он может гордиться: все это время его мысли концентрировались только на том, как спасти людей и корабль. Его удивляло свое почти полное равнодушие к тому, что с ним лично может в любую минуту случиться. Это значит, что он считал случившееся чем-то естественным, в такие моменты человек должен ждать, но чего? Смерти? Он помнит холодное любопытство, не беспокойство даже, на него уже не оставалось времени, а простое любопытство: когда и как «это» начнется? Нехорошо, Соляк, ты становишься фаталистом, если ждешь «чего-то».

«Но я не ждал, мне, скорее, было интересно, повезет ли мне в этот раз или нет. А если бы не повезло, что тогда? Конец, точка, как неожиданная потеря сознания в тот момент, когда я сходил с трапа. Так стоит ли биться, беспокоиться о дне насущном, упрямо идти к цели, учиться? А может, главное — лишь бы как-нибудь прожить свою жизнь? Да, лучше всего лечь в кровать и ждать: ведь это все равно когда-нибудь придет. Человеку суждено умереть уже тогда, когда он еще только родился, говорит философ, и он прав. Да, но только я, Соляк, должен отличаться и, видимо, отличаюсь от сторонников философии человека-микрокосма тем, что я не собираюсь ждать умирания. Нужно что-то делать, быть полезным, не думать постоянно о своих мозолях. Корабль, команда, Линецкий, Стрыяк, Кожень, Малгоська, Анна, хотя бы только из-за них, с мыслью о них — разве мне нечего в жизни делать? А большие проблемы, может быть, более общего характера, но столь важные для людей: Родина, Польша… На политучебе часто повторяют слова: патриотизм, любовь к родине. Так вот, не знаю, прав ли я, но если мне приходится в первый раз говорить с ребятами на эту тему, я всегда рассказываю им о своей деревне, о Калиновой, о Струге, о лесах, полных пихт, буков и берез. А потом я вызываю своих парней на откровенность, спрашиваю, откуда они родом, из каких мест, чем занимаются родители, как дела дома, — ребята оживляются, рассказывают, стараясь перекричать друг друга, шутят, а иногда чувствуется, что они растроганы. И перед нами панорама Польши: Варшава и деревенька недалеко от Жешова, Гданьск, Кашубы и пейзаж задымленной Силезии с суровыми шахтерами, и Лодзь, и Белосток, и Татры. Патриотизм начинается у человека с момента, когда он отдает себе отчет в том, кто он и где находится его дом. Иметь свой дом, семью, гордиться этим — большое дело. И тогда уже сам себе можешь ответить на вопрос, что такое патриотизм, что значит чувствовать себя поляком. Легче всего объяснить ребятам и себе эти проблемы именно на таких близких и знакомых примерах. Но как иногда бывает тяжело вспоминать… Мать. Именно от нее все и начинается: любовь, родина, человечность. Я не мог себе представить, что мамы когда-нибудь не будет. Потом я уже узнал, что для мамы нет спасения, что вот-вот ее не станет, но все равно не верил в это. Телеграмма. Вокзал в Жешове. Ночь. Такси до Тычина, а потом полевыми дорогами домой. С горки, где растет большая липа, уже виден наш дом. Светится окно. Бегу, потом останавливаюсь. Забор. Брюки зацепились за колючую проволоку. Собака, узнав меня, тихонько повизгивает и машет хвостом. Подкрадываюсь к окну. Горящие свечи. Стоящие на коленях старые бабы. Мать лежит на кровати, цветастый платок на голове, в руках четки… Я иду за гробом, спотыкаясь о груды земли; сухо, жарко, пытаюсь ослабить галстук и на минутку отпускаю руку Зоськи, которая плетется рядом и все время всхлипывает. Костел, в который мама водила меня за руку, сегодня я пришел сюда только из-за нее, для того чтобы проводить ее в последний путь. Запах ладана. «Вечный покой дай ей, боже». «Почему этот молодой Соляк не становится на колени, такой стыд, такой стыд, если бы его мать покойница видела, она умерла бы еще раз от горя. Ну и сына воспитала — безбожник, святого места, мать не уважит, на колени не встанет, стоит как столб». Отец смотрит и ничего не видит. Зоська на коленях читает молитву, которой ее научила мама. Ком за комом, глина, твердая земля, пыль. Я бегу через поля в горы, рву траву, кусаю ее, солнце стоит в зените, в тумане на горизонте виден далекий Жешов, а на юге — леса; бегу вниз, к Стругу, набираю в ладони ледяную родниковую воду и погружаю в нее лицо. А утром, когда уже надо было уезжать, прощаться, вот тут-то я и почувствовал, как мне не хватает мамы… Прав Сент-Экзюпери: во время похорон, как бы мы ни любили умершего, мы еще полностью не отдаем себе отчета в его смерти, еще не сталкиваемся с этой тупой жестокостью и неотвратимостью. «Смерть — это нечто великое. Она способствует установлению нового рода контактов с мыслями, предметами, привычками умершего. Она устраивает мир по-новому. С виду не изменилось, а на самом деле изменилось все… Чтобы действительно прочувствовать чью-то смерть, нужно представить себе ту минуту, когда мы нуждаемся в умершем, представить момент встречи — и натолкнуться на пустоту. Нужно взглянуть на жизнь с перспективы. Но ни перспектива, ни отдаленность не существуют в день похорон. Умерший не представляет еще собой законченного целого. В день похорон мы разбрасываемся в суете, в пожатиях рук настоящих и фальшивых друзей, в конкретных мелочах. Покойник по-настоящему умрет только завтра. В тишине и покое. Он предстанет перед нами таким, каким он был, чтобы появиться во всей полноте из нашей субстанции. Вот тогда-то мы и начнем горевать, кричать и плакать о том, кто уходит и кого мы не в состоянии удержать…» Да, это правда, только следующий после похорон день станет перед тобой невыносимой пустотой… И каждый раз, когда ты туда приезжаешь, всегда какой-нибудь угол, куст, предмет напомнит тебе о матери, хотя истинный ее облик ты сам вызываешь в своем сознании, сам вспоминаешь, сам думаешь о ней.

«Но ведь это моя мама, Сташек». — «Ну хорошо, Аня, я понимаю, но неужели ты не можешь ей объяснить, что мы любим друг друга, а венчание в костеле не имеет абсолютно никакого значения?» — «Да, для тебя и для меня, но она придает этому огромное значение. Она все время пристает ко мне: побойся бога, доченька, ведь что люди скажут!» Да, она была и останется ее матерью, но я не могу с ней договориться, правда только в этом вопросе. С Анной мы понимали друг друга с полуслова, а ведь она ее дочь…»

В тот вечер ему вовсе не хотелось идти на бал в учительский институт. Его злило то, что к ним относятся как к мальчикам на побегушках, на торжественное заседание — училище, на митинг — училище, на субботник — училище, сдавать кровь — училище и т. д., а теперь еще и на танцы — тоже училище. «Ребята, ну, понимаете, надо пойти. Там ведь почти одни девушки, им не с кем танцевать; они готовят бутерброды, кофе». — «Тоже мне! Кофе, бутерброды, пускай сами едят, пусть танцуют друг с другом…» — «Ну что, ребята, идем? Там повеселиться можно! А вдруг удастся какую-нибудь учительницу закадрить? Пошли, что нам стоит! Пошли, Сташек. Да брось ты!» — «У меня в воскресенье матч, я должен быть в форме, а в понедельник зачеты». — «Не бери в голову! С кем боксируешь?» — «Точно не знаю, но говорят, что парень дерется хорошо, раньше за «Геданию» выступал». — «Справишься, не впервой. Ночевать там не будем, а о зачете тебе ли беспокоиться! Что тогда мне говорить? Пойдем посмотрим, а если не понравится, то потихоньку смотаемся, и привет!»

«Этот последний аргумент Тадека Хрусьцика показался мне наиболее убедительным — и правда, можно пойти, посмотреть, послушать хорошую музыку, говорят, играют ребята из «Жака», у них хороший состав, а если что-нибудь будет не так, то отвалим…» Друзья выгладили мундиры, побрились, чистые платочки в карман, ботинки как зеркало, и пошли.

Началось с того, что «Жаки» действительно играли потрясающе, особенно хорошо звучали бас-гитара и саксофон. Соляка немного злил ударник — он, по мнению Сташека, играл слишком медленно и не мог сосредоточиться, из-за чего иногда выпадал из ритма. Играет, как Томек на танцах в Калиновой, да и то под утро, когда подопьет и носом клюет от усталости. Сташек с детских лет любил музыку, бегал к Томеку, садился, слушал и поводил в такт плечами. Как-то раз Томек дал ему «постучать» на барабане — с этого все и началось. Сташек, видно, был парень способный, потому что однажды в их доме появился Томек и начал просить отца, чтобы он разрешил Сташеку играть в его оркестре. Отец не согласился, а несостоявшийся барабанщик ревел над тетрадями. Томек не обиделся, больше уже не стал уговаривать Сташека вступить в его оркестр, но играть на барабане ему позволял. Потом уже, в тычинской гимназии и позже, в училище, были настоящие ансамбли, уж там Сташек давал выход своей энергии, будучи первым ударником… Так вот, на балу «у учительниц» его раздражал только этот вялый ударник, а все остальное было отлично! Девушки оказались милыми, не держались официально, а танцевали — просто отлично. Особенно понравилась ему одна — худенькая, в зеленом платьице, с гривой каштановых волос. Девушка танцевала чертовски хорошо, а уж чувство ритма у нее было идеальное. Сташек пробовал «подкрадываться» к ней несколько раз, когда играли более спокойные мелодии и танцевали парами, но ему не везло: все время кто-то успевал раньше и прямо из-под носа забирал у него каштановую девушку. Это Сташека раззадорило, он постарался и в следующий раз добился своего. О чем говорить с девушкой во время танца, если, конечно, ты с ней незнаком, а точнее, если видишь ее впервые в жизни? Ага, глаза. Вот именно. Нужно ей сказать: «У вас очень красивые глаза». Нет, лучше так: «Что за глаза, в них можно утонуть». Еще хорошо, что в последний момент он прикусил себе язык, а то ляпнул бы эту глупость и выглядел бы идиотом. Так что Сташек двигался в такт музыке вместе с девушкой, которая танцевала божественно, и не говорил ничего, время от времени он только вздыхал и смотрел ей в глаза. А у каштановой глаза были серо-зеленые, сверкающие и радостные от веселья; впрочем, все ее курносое личико смеялось каждым движением губ, щек, даже ноздри, которые у нее раздувались, как у молодой серны, тоже смеялись. Кончили играть, а он держал ее за руку, словно боялся, что она убежит. Не убежала и не вырывала руки, ее прикосновение доставляло ему удовольствие. Потом они снова танцевали, и снова, и снова, так и не сказав друг другу ни слова. Много позже она ему говорила: «Знаешь, я думала, что ты немой». Сташек засмеялся и признался ей, какую речь он приготовил о бездонных глазах. Анна долго хохотала. Но все это было значительно позже, когда уже под утро он провожал ее домой. А сейчас давайте вернемся еще раз в зал. Кончился какой-то сумасшедший танец, который музыканты тянули специально долго, чтобы сразу после него объявить перерыв. Сташек собрался с духом и предложил девушке выпить пива! Она блеснула своими зелеными чертенятами, рассмеялась и сама потянула его в сторону буфета. Там была уже огромная очередь, но подвернулся знакомый, который отдал ему свои две бутылки. Места для того, чтобы сесть, тоже не было, они примостились в коридоре, на подоконнике. Девушка пила пиво, неловко держа бутылку, смеялась и болтала ногами.

— Выпьешь еще?

— Там такая толпа…

— Что-нибудь придумаю, подожди минутку.

Сташек побежал, влез в очередь, но когда он, раздобыв две новые бутылки, вернулся, каштановая девушка куда-то пропала. Ах черт побери! Пришлось Сташеку одному пить свое пиво, но тут подвернулся Тадек Хрусьцик и вылакал бутылку. «Что скажешь, мастер перчатки, не пора ли нам домой?» — «Пора, — хмуро согласился Сташек, — пойдем в зал, поищем ребят». Один идти соглашался, второй посылал их к черту: «В казарму? Как раз когда начинается настоящее веселье? А ведь увольнение-то у нас до утра». Оркестра на эстраде не было, каштановой девушки тоже. Сташек подошел к ударным инструментам, сел и рассыпал палочками серию тактов, потом кто-то забренчал на гитаре. Еще один дунул в саксофон, ребята договорились и заиграли. Сташек даже не заметил, как зал снова заполнился. Ребята дали ему возможность солировать, он бил по барабанам и тарелкам так, что искры летели, а когда кончил, раздались крики «браво», свист и просьбы повторить. Тогда он осмотрелся по сторонам и в глубине, у колонны, заметил зеленое платье. Каштановая девушка улыбалась и аплодировала Сташеку, но какой-то детина обнимал девушку за шею и наклонялся губами к ее волосам. Сташек дернулся, но в последнюю минуту взял себя в руки и, как в дешевой оперетте, объявил всем, что он сейчас будет играть только для одной, самой красивой, зеленоглазой, в зеленом платье. Зал завыл от восторга, Соляк бросился к барабанам, детина остался один под колонной, а девушка пропала, будто ее ветром сдуло. Сташек нашел ее в гардеробе, где она надевала плащ.

— Разрешите, я вам помогу? — Сташек поддержал плащ. Девушка даже не поблагодарила.

— Сердишься на меня?

— Я не переношу, когда кто-то валяет дурака, да еще за мой счет. До свидания, пан курсант.

Она вышла и хлопнула дверью. Соляк побежал следом, вспомнил о фуражке, вернулся и догнал девушку только на перроне, где она ждала электричку. Они стояли молча, так же молча сидели рядом в вагоне. Когда поезд подъехал к Вжешчу, девушка встала.

— Пока, мне здесь выходить.

— Можно я тебя провожу?

Девушка пожала плечами. Сташек выскочил за ней из вагона. Улицы были пусты, светало, с моря тянуло бодрым холодком.

— Тебе не холодно? — спросил он.

— На мне плащ.

— Ты еще на меня сердишься?

— Разве это важно?

— Для меня очень.

Девушка остановилась.

— Слушай, а ведь я даже не знаю, как тебя зовут…

— Сташек.

— Аня.

Она непроизвольно протянула руку. Сташек пожал ее и больше уже не выпускал из своей. И снова, как тогда в зале, девушка не вырвала ее. Шли в молчании. Потом Аня остановилась перед небольшим домиком, который был похож на соседние как две капли воды.

— Вот здесь я живу.

— Аня, знаешь, почему я так глупо себя вел там, на вечере?

— Неважно почему, важно, что это было глупо.

— Из-за этого верзилы, который тебя обнимал и целовал твои волосы. Ему повезло, что я сидел на эстраде.

— А что бы ты ему сделал?

— Ничего особенного, просто он получил бы по заслугам.

— А может, он имеет на меня какие-нибудь права?

— Не понимаю.

— Это был мой парень. Жених. Понимаешь?

— Ну, тогда дело другое. Так я пойду, до свидания, Аня.

— До свидания.

Как на занятиях по строевой подготовке, он резко повернулся и пошел по направлению к вокзалу.

— Сташек! — Он остановился. Аня, запыхавшись, подбежала к нему. — Это тебя нужно было как следует побить, эх ты, горячка! — Она встала на цыпочки и поцеловала ошеломленного парня в губы.

7

Зазвонил телефон. Он поднял трубку и узнал голос командора Скочека.

— Соляк?

— Так точно, товарищ командор.

— Как ты себя чувствуешь, что с рукой?

— Да вот сейчас собираюсь идти в амбулаторию. Срослась нормально, а это самое главное; где-то в середине месяца обещают снять гипс.

— Так или иначе, но время еще есть… Ну, да главное, чтобы со здоровьем все было в порядке. Слушай, Соляк, ты говоришь, что собираешься идти в амбулаторию?

— Так точно.

— Ну, раз ты идешь в эту сторону, то, может, зайдешь ко мне на минутку?

— В какое время я должен быть?

— Как освободишься в этой своей амбулатории, я все равно сегодня целый день сижу в штабе.

— Слушаюсь, товарищ командор.

— Ну, привет.

В трубке послышались короткие гудки. Соляк подержал ее еще какое-то время в руках, а потом медленно и осторожно положил на место.

«Морус» после перехода из Уйсьца на базу был переведен в резерв первой категории и поставлен в док на ремонтной верфи. Команда вместе со специалистами с верфи занялась ремонтом и проверкой корпуса, аппаратуры, вооружения и остального оборудования. Капитан Соляк все время был в курсе того, что происходит с его кораблем, потому что почти каждый день кто-нибудь из команды приходил к нему домой или просто звонил по телефону. Чаще всего к Соляку заходил Линецкий, а звонил Сломка, который советовался со своим командиром по разным вопросам, и не только относящимся к ремонту.

Соляк даже перед Анной старался не подавать вида, как он скучает по кораблю и его команде. Однако с момента выхода из больницы он еще не был на «Морусе». Как раз сегодня Соляк собирался поехать на верфь, по этому помешал неожиданный телефонный звонок командора Скочека. Что ему нужно? А может, комиссия уже закончила работу? Интересно, что она решила…

В амбулатории, которая размещалась на территории военного порта, пациентов было мало. Хирург постучал по гипсу, велел пошевелить несколько раз пальцами и, как обычно довольный своей медициной, сказал, что все идет очень хорошо.

— Так когда же, пан доктор, будем снимать гипс?

— Гипс? Снимем, снимем, капитан, уже недолго осталось. А что, зудит рука?

— Особенно ночью; я уж думал, что не выдержу и тресну гипсом о радиатор отопления, — ведь это хуже, чем боль.

— Ага, это свидетельствует о том, что у вас все прекрасно заживает. Так… Сегодня среда, прошу вас зайти ко мне в понедельник.

Соляк шел по бетонной набережной в сторону серого здания штаба дивизиона. С моря тянул холодный, сырой ветер, от которого лицо становилось мокрым. Соляк поднял воротник куртки, пытаясь заслонить шею и голову. Дни, проведенные в постели, давали о себе знать: он еще неуверенно чувствовал себя на ногах, а время от времени у него кружилась голова. Мимо проходили знакомые офицеры и старшины, отдавали ему честь, он кивал им головой, улыбался и показывал на прикрытую полой куртки, висящую на перевязи руку. Чувствуя, что по дороге можно встретить кого-нибудь из своего дивизиона, Соляк специально сделал крюк, чтобы не проходить мимо знакомых кораблей, часть из которых стояла у мола. Но это не помогло. Он завернул за угол склада и прямо наткнулся на Фредека Трояна.

— О, кого я вижу!

— Привет, Фредек.

— Как живешь, потерпевший кораблекрушение?

— Как видишь, изображаю из себя инвалида.

— Разве у тебя перелом! Я, братец, уже три раза лапу на лыжах ломал, а в марте снова еду в Закопане, это точно! Главное, не падать духом. Ты куда это так спешишь?

— Скочек звонил, не знаю, что ему нужно. Ты, случайно, не в курсе?

— Да ну его, твоего Скочека! Ох и крыл же он меня вчера! Как святой Михаил дьявола. И вроде причины никакой не было. Так что же мы здесь стоим? Пошли ко мне, я тебя кофе угощу.

— Может, потом, когда я из штаба буду возвращаться?

— На минутку, старик, а то потом снова какие-нибудь дела появятся, что ты, не знаешь, как у нас бывает?

Минутка минуткой, а в каюте капитана Трояна собрались все командиры ракетных кораблей, которые в это время стояли в порту. Пили у гостеприимного хозяина кофе, курили сигареты и, радуясь присутствию Соляка, засыпали его вопросами, не скупясь при этом на собственные комментарии.

— Ну, Сташек, и ловко же ты ввел корабль в порт!

— Да еще при такой волне! — одобрительно похлопывал его по плечу командир одного из кораблей, поручик Жаклицкий. — Не знаю, решился бы на это кто-нибудь из нас.

— А что мне оставалось делать? Впрочем, должен вам признаться, что в такой ситуации человек действует как в трансе.

— Вот ведь тебе как не повезло! Говоришь, что даже руль у тебя вышел из строя?

— Что ты глупые вопросы задаешь, — раз у него динамо-машина из строя вышла, то и рулю конец.

— А на волнорез тебя не несло?

— Из-за этого мне и пришлось дважды подходить, а потом я уже говорю себе: пан или пропал.

— Черт возьми, давно у нас такого случая не было.

— Несколько лет назад у Рогульского на торпедном катере тоже руль вышел из строя, он в Затоку на одних машинах входил.

— А что у него случилось с аварийным?

— Заклинило или еще что-то в этом роде.

— Как же он это сделал?

— Нормально: правая вперед, левая назад, стоп, и так попеременно.

— Ну да, но состояние моря было какое! Штиль почти. А Сташек входил во время шторма.

— Хоть этим штабным крысам доказал, на что способны наши корабли.

— «Морус» на волне хорошо держался?

— Да, вот корабль так корабль! Если бы мне даже эсминец давали, я и то отказался бы.

— Пока тебе это не грозит, хотя кто знает, если будешь стараться…

— Так когда же ты на корабль вернешься?

— Видишь, рука…

— До свадьбы заживет.

— Его дочери еще только семь лет.

— Девять!

— Вот время летит! Хорошо, Сташек, что ты к нам зашел. Посидишь с нами еще?

— Не сердись, Фредек, ты же знаешь, что мне сейчас к Скочеку идти.

— Что Скочеку от тебя надо?

— Понятия не имею.

— А у прокурора ты уже был? — ни с того ни с сего спросил капитан Кроп.

От неожиданности Соляк побледнел. Офицеры замолчали.

— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.

— Вот именно, какое к нему отношение имеет прокурор?

— Я думал, ты знаешь, раз говоришь, что Скочек тебя вызывает.

— Нет, я ничего не знаю. Он только сказал, что я должен к нему явиться, и все.

— Ну говори, Юрек, что ты об этом слышал?

— Да почти ничего… Утром я был в штабе и говорил с дежурным по дивизиону, Юзеком Подоляком, и как раз его помощник записывал телефонограмму из прокуратуры, и Юзек прочитал ее вслух.

— И что там было?

— Просьба, чтобы командир дивизиона направил на допрос в прокуратуру капитана Станислава Соляка.

— И все?

— Все. Еще мы с Юзеком поговорили насчет того, что от тебя хочет прокуратура, ну и решили, что они хотят расспросить насчет этого шторма.

— Парню медаль нужно дать, а тут прокурор…

Соляк, который все время молчал, неожиданно встал и начал нервно застегивать куртку. Кроп поспешил ему на помощь.

— Черт побери, зря я тебе сказал. Может, уже все выяснилось? Скочек, наверное, с ними договорился. Не беспокойся, все будет в порядке.

— Ну что ты, Юрек. Хорошо, что сказал, я хоть теперь знаю, что меня ждет. Ну так я пошел. Спасибо, Фредек, за гостеприимство.

Хозяин проводил его до трапа. Спускаясь с трапа, Соляк почувствовал неожиданное головокружение, похожее на то, что повалило его, когда он сходил с «Моруса». Шел мелкий дождь со снегом. Узнав от дежурного офицера, что командир дивизиона у себя, Соляк постучал и, услышав «войдите», зашел в кабинет.

— Гражданин командор, капитан Соляк по вашему приказанию прибыл.

Отложив в сторону какие-то бумаги, Скочек встал из-за стола и вышел навстречу Соляку.

— Ага, пришел, это хорошо.

— Простите, гражданин командор, что я в таком виде, но в мундир мне с этим гипсом не влезть.

— Пустяки, Соляк, пустяки. Главное, что ты здесь, садись, садись. — Командор показал на старое, глубокое кресло, зеленая плюшевая обивка которого носила следы многолетнего пользования, а сам вернулся за письменный стол и, стоя, начал набирать номер телефона. — Юзек? У тебя минута свободная есть? Да? Так зайди ко мне, капитан Соляк здесь.

Соляк понял, что командор разговаривает со своим заместителем по политической части, капитаном Совой. И не ошибся. Вошел Сова, поздоровался с Соляком и сел в соседнее кресло. Командор Скочек остался за столом, закурил сигарету и начал что-то искать в бумагах. Замполит успел шепнуть Соляку, что он неплохо выглядит.

— О чем там шепчетесь? — заинтересовался Скочек, подходя к ним и опускаясь в кресло.

Соляк сразу понял, что командир дивизиона чем-то взволнован: он курил сигарету за сигаретой. Капитан Сова положил бумаги на столик. Затянувшись дымом, Скочек спросил:

— Как ты думаешь, Соляк, зачем я тебя просил зайти?

— Догадываюсь, гражданин командор, видимо, из-за вызова прокурора.

Скочек не мог скрыть своего удивления:

— Откуда ты об этом знаешь?

— Случайно узнал.

— Видишь, Юзек? Я тебе давно говорю, что у нас в дивизионе все равно как среди баб-сплетниц, ничего не скроешь. Но так или иначе, хорошо, что ты здесь. Да, тебя вызывает прокурор, хочет с тобой поговорить о том, что случилось во время шторма.

— Ясно, гражданин командор. Когда я должен явиться и к кому?

— Черт их знает, вроде юристы, а точно не сообщают, просто говорят, что нужно тебя туда направить.

— Если можно, то я хотел бы сразу этим заняться.

— Он прав, товарищ командор, может, позвонить в прокуратуру, чтобы его сразу приняли? Зачем ему до завтрашнего дня переживать?

— А с какой стати он должен переживать? Слушай, Соляк, пойдешь, доложишь о себе прокурору, — ведь с тебя головы не снимут.

— Хорошо, но я не знаю, к кому мне обратиться.

Скочек нехотя встал из кресла, подошел к письменному столу и начал перелистывать телефонную книгу. Наконец нужный номер найден.

— Прокуратура? Говорит командор Скочек. Здравствуйте, товарищ командор. Я получил от вас телефонограмму… Да, понимаю. Капитан Соляк как раз у меня… Он хотел бы сегодня, с кровати только что встал… Спасибо. Так к кому он должен обратиться? — Скочек показал Сове, что нужно записать. Тот вытащил шариковую ручку и на пачке сигарет начал писать. Скочек громко повторял то, что ему говорили по телефону: — Так, комната номер семь, заместитель прокурора командор-подпоручик Повуй. Который сейчас час? Да, к двенадцати он наверняка успеет. Спасибо, товарищ командор. — С треском бросил трубку. — Ну, теперь ты знаешь все.

— Так точно, гражданин командор. Разрешите идти?

— Подожди, куда спешишь. Я еще не кончил. Так вот, капитан Соляк, я хочу вам сказать, что лично я вами, как командиром корабля, доволен… И, так или иначе, своего мнения не изменю, понимаешь меня, Соляк?

— Понимаю… и спасибо вам, товарищ командор.

— А тебе нечего меня благодарить, это мой долг. А там, в прокуратуре, есть протокол об аварии, поэтому они и хотят с тобой поговорить.

— Понимаю, гражданин командор. Разрешите идти?

— Ну давай. И держись там.

Соляк по-уставному повернулся кругом и пошел к двери. Вместе с ним вышел капитан Сова. Он похлопал Соляка по плечу:

— Не беспокойтесь, товарищ Соляк. Я уверен, что все будет в порядке. Поймите, была авария, корабль поврежден, они же должны вас, командира, спросить, как это случилось?

У Соляка дрожали губы.

— Я все понимаю, но при чем тут прокуратура? Разве я преступник?

— О чем вы говорите, товарищ Соляк? Просто они хотят все выяснить, а то, что этим занимается прокуратура, так им даны такие права. Ну, ну, Соляк, возьмите себя в руки.

— Стараюсь, товарищ капитан.

— Во всяком случае, помните, что мы здесь, в дивизионе, на вашей стороне. Командор Скочек не мог вам этого прямо сказать, но знайте одно: мы с нетерпением ждем вашего возвращения на корабль.

Военно-морская прокуратура находилась почти в центре города. Соляк знал, где ее искать, хотя никогда там не был. Он помнил, что как-то раз проходил по этой улице и ему в глаза бросилась красная доска с государственным гербом и надписью: «Прокуратура Военно-морского флота». К тому же с прокурором он имел дело после смерти матроса Кудельского. Но тогда все было иначе. Да, это, кажется, здесь. Массивная дверь, как в костеле. Мраморный вестибюль, белый коридор, чисто, как в госпитале, тишина, никого не видно; какая же это комната, седьмая, наверное, справа, да, точно. «Я должен был прийти к двенадцати, а сейчас пять минут первого…»

— Пожалуйста!

Рядом с сейфом стоял большого роста, еще не старый, но уже почти совсем лысый командор-подпоручик с широким открытым лицом, который внимательно смотрел на Соляка.

— Простите, не знаю, сюда ли я попал. У меня вызов на двенадцать часов…

— Капитан Соляк, командир «Моруса»?

— Так точно, гражданин командор.

— Моя фамилия Повуй, садитесь. — Прокурор сделал неопределенный жест рукой. Два стула стояли у старого письменного стола, заваленного документами, книгами, а в углу, ближе к двери, еще один. Соляк, немного поколебавшись, выбрал стоящий у двери. Командор улыбнулся:

— Может, сюда, здесь ближе, гражданин капитан, и нам удобнее будет.

— Спасибо.

Прокурор полез в шкаф, вытащил оттуда какую-то зеленую папку и тяжело сел за письменный стол. Он что-то прочитал, потом посмотрел на собеседника.

— Капитан Соляк, вы уже ознакомились с протоколом, составленным по поводу аварии на «Морусе»?

— Нет, гражданин командор.

— Тогда прошу, читайте. Только внимательно читайте, не спешите, а потом мы поговорим.

Соляк, взяв протокол, почувствовал, что его рука невольно дрогнула, это злило его вдвойне — не только потому, что ему не удалось справиться с волнением, но он был уверен, что это заметил и прокурор.

— Если хотите, можете выписывать то, что вам нужно. Вот бумага.

— Спасибо, гражданин командор, я сначала просто прочитаю, мне интересно.

— Понимаю. — И прокурор углубился в лежащие перед ним документы.

Соляк быстро просмотрел короткий текст протокола и более внимательно стал читать последнюю страницу, где находились выводы и предложения комиссии. По мере того как Соляк их читал, он то бледнел, то краснел. При этом капитан скорее чувствовал, чем видел, что прокурор незаметно следит за его реакцией. После того как Соляк познакомился с выводами комиссии, он тяжело вздохнул и начал читать весь текст уже более внимательно. Прокурор сдержал слово и не торопил его, хотя Соляк просматривал протокол несколько раз. Наконец он закончил чтение.

— Я прочитал, гражданин командор.

— Хорошо.

Прокурор встал, вышел из-за стола, сел напротив Соляка и вынул сигареты:

— Вы курите?

— Спасибо, не курю.

— А я, пожалуй, курю слишком много. — Он чиркнул спичку, поднес ее к сигарете и с удовольствием затянулся большой порцией дыма. — Так говорите, что протокол вы прочитали. Я тоже его просмотрел, готовясь к разговору с вами. С той только разницей, что я его читал, если так можно сказать, спокойно, а вы — и это понятно — с соответствующей дозой эмоций. Ну ничего, а теперь, капитан, постарайтесь отбросить эмоции и попробуйте посмотреть на это дело в меру объективно.

— Понятно, гражданин командор, но…

— Минуточку, еще два вопроса.

— Простите.

Прокурор встал и начал медленно ходить по комнате. Соляк следил за его движениями, и ему все больше казалось, что он откуда-то знает этого медлительного гиганта. Прокурор говорил:

— А вопросы следующие. Первый — это повреждения, которые получил корабль во время шторма. Нет, нет, я сейчас вовсе не хочу приписать кому-нибудь вину за это. Просто констатирую факт, что ракетный корабль «Морус» получил повреждения, ну, скажем осторожно, на приличную сумму. А если к этому добавить то, чего комиссия не учла, — тяжелое ранение двух членов команды, которые длительное время не смогут выполнять свои обязанности, — то картина будет полной. Уже этого достаточно, чтобы объяснить интерес прокуратуры к делу «Моруса». Вы согласны?

— Понимаю, гражданин командор.

— Теперь второй вопрос. То, что прокуратура заинтересовалась аварией корабля, ранением людей, вовсе не означает, что мы уже ведем против вас, как командира корабля, следствие. Нет. Просто мы хотим в этом деле разобраться. Изучить его и только тогда принимать решение.

— Простите, но тогда я не очень понимаю, в качестве кого я тут должен выступать…

Прокурор улыбнулся и сел.

— Свидетеля или подозреваемого, да? — продолжил он мысль капитана.

— Что-то в этом роде.

— Так вот, капитан Соляк, ни в первом, ни во втором качестве. Не сердитесь, но давайте забудем о телевизионных детективах, где часто говорят так: «С этого момента каждое слово, которое вы произнесете, может быть использовано против вас» — и так далее. Просто поговорим как офицер с офицером, ведь каждый из нас выполняет свои обязанности. Причем, конечно, если вы не хотите высказывать своего отношения к протоколу, это ваше дело…

— Почему? Ведь все равно мое мнение не изменится.

— Вот видите. А ваше мнение может быть принято во внимание при определении нашего отношения к делу «Моруса». Так что же, ad rem[21], вы согласны?

— Я готов, гражданин командор, пожалуйста, спрашивайте.

— Полагаю, что вы, как командир, прекрасно ориентируетесь в возможностях своего корабля — я имею в виду его водоизмещение, остойчивость, плавучесть при определенном состоянии моря.

— Конечно.

— Тогда имели ли вы право продолжать рейс, вести свой корабль дальше при таком состоянии моря, как в день аварии?

— Это военный корабль, гражданин командор. Я ведь возвращался с боевого задания.

— Понимаю, но, говоря проще, грозила ли при таком состоянии моря опасность кораблю этого класса?

— Пожалуй, да… Но когда мы выходили из акватории, где проводились учения, шторма ведь не было.

— А позже?

— Позже волна стала высокой, может быть, даже слишком высокой, но я знал свой корабль и его возможности и, конечно, хорошо знал свою команду.

— И, будучи командиром, несли за нее полную ответственность и за корабль тоже. Устав корабельной службы говорит…

— Я знаю устав и полностью согласен с тем, что вы сказали. Но я непосредственной опасности не видел.

— Но объективно она имела место.

— Это море, товарищ командор, а меня учили, да я и сам не раз испытал на себе, что на море без риска не обойтись.

— Да… Все ли время к вам поступала информация о состоянии погоды, о высоте волны и силе ветра?

— Безусловно. У нас был постоянный контакт с оперативной службой, да и на корабле мы имели возможность наблюдать за тем, что вокруг нас происходит.

— Понятно. Теперь прошу мне объяснить, почему вы не приказали изменить курс и не вошли в один из близлежащих портов, чтобы там переждать шторм?

— Вот именно, гражданин командор, я думаю, что недоразумение в заключении комиссии, а вернее, ошибка в ее рассуждениях заключается в обвинении, что я не использовал этой возможности, ведь так?

— Сейчас, вот здесь написано: «Командир корабля не учел того, что можно было прервать рейс и укрыться в ближайшем порту». Вы этот фрагмент имеете в виду?

— Да, да, спасибо. Это еще хуже. Там написано, что командир корабля не принял во внимание возможности изменить курс. Отсюда следует, что мне это даже в голову не пришло…

— Пожалуй, так.

— Но было-то как раз наоборот! Я думал о заходе в порт, но потом от этого отказался. Я говорю искренне, — ведь такая формулировка, как в протоколе, для меня более выгодна?

— Без сомнения… Но почему же вы отказались?

— Просто потому, что я прекрасно знал возможности моего корабля, искусство моей команды и был уверен, что даже при такой волне я спокойно доведу их до базы.

— Но мы знаем, что случилось иначе.

— Это уже другая сторона медали, гражданин командор.

— Вы так считаете? Ну хорошо, дойдем и до нее. А теперь вопрос, связанный с предыдущим. Разве оперативный дежурный не приказывал, не советовал вам изменить курс?

— Если можно, я хотел бы разделить две вещи — приказ и совет.

— Согласен с вами. Так как же было?

— Приказы дежурного для командира корабля обязательны, особенно если речь идет о выходе или входе в порт или об изменениях курса. Такого приказа я не получал. Совет? Да. Впрочем, можно взять пленку, там все должно быть записано. Мы думали над этим вместе. Тогда дежурный сказал так, как обычно говорит офицер офицеру: «Слушай, а может, все же зайдешь в какой-нибудь порт?» Я ответил, что не вижу в этом смысла, все в порядке. Тогда дежурный мне просто посоветовал изменить курс.

— А вы поступили по-своему?

— Так точно, гражданин командор.

— Понятно… В протоколе есть еще одна формулировка: «Нельзя исключить и того, что одной из причин аварии могла быть чрезмерная скорость корабля в то время, когда его атаковал шторм». Что вы на это скажете?

— Теоретически может быть и так. Но практически корабль на море немного похож на автомобиль на шоссе: многое зависит от водителя. Может быть, это немножко нескромный, ну, скажем, нетипичный аргумент, но я вел и чувствовал мой корабль — он на волне держался безукоризненно. Если мы прошли, предположим, при шестибалльном шторме сто миль с одной и той же скоростью, тем же самым курсом, при одном и том же направлении ветра и ничего не случилось, то почему в тех же самых условиях, без резких поворотов, должно было что-то случиться на сто первой миле?

— Вот это как раз и есть теория, капитан!

— То же самое есть и в протоколе комиссии! Впрочем, командир сам решает, с какой скоростью должен идти корабль.

— И сам отвечает за последствия.

— Это правда, но я не считаю, что в нашем случае скорость была причиной того, что с нами потом случилось. Да к тому же я много раз, в зависимости от состояния моря, уменьшал скорость корабля. Все это отмечено в записях.

— Так… Вот еще один фрагмент протокола: «Зато непосредственной причиной опасного по своим последствиям удара волны по кораблю был неожиданный маневр рулем и неправильное положение корабля по отношению к направлению ветра и волны». Что мы на это скажем?

— Теоретически правильно… Да и практически тоже.

— Ну, мне кажется, что члены комиссии все же в таких вещах немного разбираются.

— Гражданин командор, вы меня неправильно поняли, я не сомневаюсь в профессиональной подготовленности комиссии, я только стараюсь приводить свои аргументы, конечно в меру моих знаний и скромного опыта.

— Но ведь мы с вами, капитан Соляк, так и условились делать. Как давно вы командуете кораблем?

— «Морусом»?

— «Морусом» и вообще.

— «Морусом» я командую пятый год, а до этого два года был командиром торпедного катера.

— Летит время, правда?

— Оглянуться не успеваешь.

— Да. Ну а теперь давайте еще вернемся к этой, как вы сами сказали, другой стороне медали. — Прокурор встал, закурил сигарету и снова начал медленно ходить по комнате. — Скажите мне, капитан Соляк, откуда на вас свалилась такая лавина воды, да еще с такой ужасной силой?

— Я могу только догадываться, гражданин командор, хотя уже несколько ночей не спал и думал об этом.

Прокурор смотрел в окно. На улице потемнело, по оконным стеклам стучали капли дождя, смешанные с градом.

— Ну и к чему вы пришли?

— Мне кажется, что тут была случайность. Или иначе: нам чертовски, простите за выражение, не повезло. Шторм был сильный, это факт. Но ведь мы к нему приспособились, и корабль справлялся, и команда — мы должны были продержаться! А тут неожиданно, без резкого маневра, при нормальной скорости, на нас хлынула такая масса воды, так нас смяла, что еще момент — и нам бы пришел конец. Но корабль схватил винтом воду, и мы как-то выкрутились. Монсара, гражданин командор, прав: море жестоко, коварно и зло…

— Это все литература, капитан! Монсара, Конрад! Прокуратуре нужны факты. Так что же там случилось? Катаклизм, море расступилось? — Прокурор резко повернулся и погасил окурок в пепельнице.

— Я думаю, гражданин командор, и это вполне серьезно, что нас ударил верх огромной, случайно туда попавшей волны, масса и сила которой могли не только повредить корабль, но и раздавить и утопить нас.

— «Девятый вал»?

— Я этого не сказал, гражданин командор. Это ведь тоже литература…

Прокурор улыбнулся, зажег свет, потому что в кабинете стало почти совсем темно, и какое-то время перелистывал протокол. Соляк посмотрел на часы: половина четвертого, а он должен был к двум зайти за дочерью в школу. Ничего не поделаешь. Из коридора кто-то приоткрыл дверь, но тут же снова закрыл ее. Прокурор отложил документы.

— Итак, о самом главном мы поговорили… Пожар — это ясно, авария руля, радиостанция — ясно, человек за бортом. Все там были как следует привязаны?

— Гражданин командор, если бы Горец, простите, матрос Гонсеница не был бы привязан… Счастье, что его волна не накрыла.

— Да, она могла бы его раздавить о борт. А эти ваши переломы?

— Матрос Кожень стоял наверху, на вахте. Эта большая волна бросила его о борт. А когда меня стукнуло, я просто не могу сказать, я тогда ничего не чувствовал…

— В такую минуту, понятно… А вообще-то вам страшно повезло. Ну что же, пожалуй, на этом мы закончим. Извините, что я вас столько времени держал. — Прокурор встал. Соляк сделал то же самое.

— Простите, можете ли вы мне сказать, — спросил он после некоторого колебания, — что будет дальше со мной, со всем этим делом?

Прокурор посмотрел на пустой письменный стол, закрыл шкаф на ключ, надел немного великоватую для него шапку, сунул под мышку потертую папку, показал рукой на дверь, открыл ее и погасил свет.

— Пошли, капитан.

Они вышли в коридор, спустились по лестнице. «Может, он не слышал моего вопроса?» — беспокоился Соляк. На улице в лицо им ударило гнилое, осеннее ненастье. Прокурор повернулся к Соляку, перекрикивая ветер:

— Что с вашим делом? Не знаю. Доложу начальству. Меня ваше объяснение удовлетворяет, а если будет нужно еще что-нибудь, то я васнайду. Привет, капитан.

8

В субботу вечером Соляк сдался на уговоры Анны — нанести визит ее родителям. Выхода не было: теща праздновала именины. В нормальной ситуации он наверняка нашел бы предлог, чтобы отказаться от приглашения, но сейчас, когда уже несколько недель ему приходилось сидеть дома на больничном, выхода не было. Кроме того, Сташек не хотел огорчать Анну, которая хотя и никогда об этом не говорила, но немного обижалась на него за то, что он никак не может помириться с ее матерью.

…«Бал учительниц» проходил в субботу, а в воскресенье утром курсант Соляк выступал в соревнованиях по боксу. Этот бой Сташек тоже запомнит до конца своих дней, потому что немолодой уже, но технически хорошо подготовленный, находящийся в хорошей форме противник так измотал его, что он потом долго удивлялся, как ему удалось продержаться до конца третьего раунда. Но какое это имеет значение, если тебе двадцать лет! Легкий массаж, несколько приседаний, горячий душ, обед покрепче, и пан курсант в элегантном темно-синем мундире уже едет на электричке во Вжешч. Немного поблуждав среди домов-близнецов, которые были построены для железнодорожников, он попрыгал среди луж, да к тому же еще и вымок как курица, потому что попал под летний дождь, но «для милого дружка семь верст не околица». Крыльцо. Звонок. Дверь ему открыла пожилая женщина, с виду довольно симпатичная, одетая так, словно она собиралась куда-то идти. В руке у нее был зонтик.

— Добрый день, — поздоровался курсант и даже вопреки уставу низко при этом поклонился, потому что не сомневался, кого он видит перед собой.

— Здравствуйте, — несколько удивленно ответила женщина и, довольно бесцеремонно оглядев его, спросила: — Вы к кому?

— Простите. — Такой прием немного смутил курсанта, но он еще держался. — Простите, панна Аня дома?

— А с кем имею честь?

— Курсант Соляк, то есть, извините, меня зовут Станислав Соляк.

— Квятковская, — представилась женщина и протянула курсанту руку таким образом, что оставалось только чуть согнуться и почтительно ее чмокнуть. К сожалению, курсант Соляк, воспитанный в добрых зетемповских традициях, был как раз на этом этапе, когда, кроме всего прочего, целовать руку даже будущей теще считалось мещанским предрассудком. Он, правда, принял протянутую руку, но, еще раз стукнув каблуками, опустил ее до надлежащего уровня и обменялся с будущей тещей крепким, солдатским рукопожатием, то есть, не будем скрывать правды, курсант Соляк сжал ладонь пожилой пани так, что она едва не пискнула от боли.

— Что вы делаете! — крикнула она, чем сконфузила бравого курсанта во второй раз. К счастью, в тот момент, когда он бормотал неизвестно в который раз «простите», из-за спины разочарованной Квятковской-старшей выглянула панна Квятковская-младшая, другими словами, Аня.

— Привет, Сташек!

— Здравствуй, Аня!

— Мамочка, разреши я тебе представлю: это Сташек.

— Мы уже успели познакомиться! Пошли, Аня, а то еще опоздаем на вечернюю мессу.

И пожилая женщина, сердито нахмурив брови, спустилась с лестницы и сильно стукнула калиткой.

— Что ты тут натворил? У мамы такой рассерженный вид… — шепнула Аня, раскрывая зонтик.

Сташек пожал плечами:

— Не понимаю, в чем дело.

— Аня, пошли! — Пожилая дама говорила не терпящим возражения тоном.

— Не сердись, мне нужно идти. Впрочем, пойдем с нами, это продлится недолго.

Аня сбежала по лестнице, большие капли дождя стучали по зонту.

Ускорив шаг, Соляк поправил фуражку.

— А куда вы идете?

— Ты же слышал: в костел, на вечернюю мессу, это здесь недалеко.

Еще бы немного, и в этот ужасный день курсант обидел бы и панну Квятковскую. А дело все в том, что, услышав ее предложение, он остановился, энергично постучал себя по лбу, а что этот жест означает — известно каждому, и, чтобы не было сомнений, добавил:

— Ты что, Анка, спятила? Я пойду в костел?

— А что тут ужасного?

К счастью, как видно, молодая Квятковская имела чувство юмора и не была ханжой, потому что в тот момент, когда Анка говорила эти слова, она улыбалась распетушившемуся курсанту. И в довершение всего сказала:

— Впрочем, ты прав, вообще удивительно, как ты с такой физиономией на улицу вышел?

— А что?

— Посмотрись в зеркальце.

Сташек с ужасом заметил сияющий под глазом фонарь.

— Я боксировал утром. Аня, неужели тебе и вправду нужно идти?..

— Аня! Сколько тебя еще ждать?! — сердилась совсем уже постаревшая от негодования дама.

— Бегу, мама! — И Сташеку: — Видишь, мне нужно идти, ведь это же мама, понимаешь? Не сердись, зайди вечером или позвони завтра в институт. Чао!

— Привет!

Аня побежала за мамой, а курсант Соляк остался на улице под дождем, как пресловутое огородное чучело.

После такого, казалось бы, юмористического знакомства между будущей тещей и ее зятем начались более серьезные конфликты, и, как потом оказалось, длительные и с последствиями. К счастью, это не отразилось на отношении Ани к нему, что Соляк, в минуты раздумий над удивительными делами мира и людей, готов был, и, кажется, не без основания, считать любовью. Таким образом, несмотря на то что будущая теща не очень-то приветливо смотрела на «деревенщину», а к тому же еще «безбожника» и задиристого, как петух, курсанта, молодые люди дружили. Дружили, им было хорошо вместе; спорили и мирились, веселились и грустили — всякое бывало, но в одном они были уверены: вместе им всегда хорошо. Аня преподавала в школе, Сташек стал офицером.

— Ну так что, Аня, не пора ли нам поселиться вместе?

— Знаешь, это мысль! Гениальная, как всегда у тебя, ты прав — пора, и немедленно…

Только сейчас он понял, что Аня над ним смеется.

— Но я совершенно серьезно говорю: мы должны пожениться. Ведь я же тебя люблю, Аня!

— Глупенький… Я тоже хочу быть с тобой. Но все это не так просто, разве можно очертя голову…

— Не понимаю, что нам мешает. Мы взрослые люди, оба работаем.

— Хорошо, но где мы будем жить?

— Офицеру полагается квартира.

— А когда?

— Если мы поженимся, то, наверное, нам скорее дадут. Мой коллега Стефан Долина, ну, тот блондин, подпоручик, помнишь, мы в кино вместе ходили, он был с Магдой, с такой рыжей девушкой?

— Помню, ну и что?

— Они поженились и через несколько месяцев получили комнату с кухней. Надоело мне уже жить в казарме, да и наши встречи, словно мы прячемся, я приезжаю, уезжаю, даже нацеловаться с тобой не могу вволю.

— Так ты из-за этого хочешь жениться!

— Аня, будь посерьезней!

— Кто из нас несерьезный? Знаешь, Сташек, а ведь вначале, пока мы не получим квартиру, мы сможем жить у нас! Влодека весной взяли в армию, папа все время в разъездах, дома только мама. В этой комнатке наверху нам было бы хорошо.

— Ну, если на несколько месяцев, то пожалуй…

В конце концов они решили свадьбу назначить на осень. Бракосочетание какое? Конечно, только гражданское.

— Мама не согласится.

— Я на тебе женюсь или на маме?

— Это не аргумент… Пойми, ведь это моя мама. Она вырастила меня, выучила, одевала, содержала меня, а я ей за все должна теперь отплатить такой черной неблагодарностью?

— Тебе венчание в костеле нужно?

— Белое длинное платье, букет, свадебный кортеж, орган играет, красиво, правда?

— Аня, давай говорить серьезно!

— Серьезно… Если говорить серьезно, то мы уже не дети и хорошо знаем, что сто венчаний, проведи их хоть сам епископ, не помогут, если у людей что-нибудь не получается и они не хотят быть друг с другом.

Мать Ани расплакалась, когда они сказали о своих планах. Тесть пожал плечами, подмигнул Сташеку и налил густой вишневки в старые рюмки.

— Мама, мама, успокойся, вместо того чтобы радоваться, ты плачешь. Ну, всего хорошего, зятюшка.

— Ваше здоровье!

С тестем Сташек подружился сразу. Этот старый, много видевший на своем веку человек, потомственный рабочий, дома бывал редко, когда они встречались со Сташеком, то любили поговорить, сыграть партию в шахматы, выпить рюмку наливки. Мать выплакалась, расцеловала дочь, посетовала на то, что девочка так быстро стала взрослой, вот уже из дома бежать хочет, и даже на Сташека взглянула приветливо, а он — была не была — по такому случаю поцеловал теще руку. Другими словами, все шло хорошо, пока теща не сказала:

— Так вот, мои дорогие дети, мы с отцом против вашей воли не пойдем, Раз ты, дочка, выбрала его, а он тебя, видно, бог так хотел, и пусть он вас благословит. А помолвку и свадьбу мы закажем в нашем приходе, костел у нас здесь красивый, священник хороший, к тому же знакомый.

Аня посмотрела на Сташека, опустила глаза и стала нервно теребить платочек. Сташек, который в этот момент ставил стакан на блюдце, от волнения чуть не разлил чай.

— Простите, — начал он. — Но я хотел сказать, мы уже говорили об этом с Аней, в костел мы не пойдем.

— Как? Хотите жить без благословения божьего, без венчания?

— Почему, мы свой брак зарегистрируем.

— Я никогда на это не соглашусь! Только через мой труп!

— Мама! Не говори так, мама!

— Отойди от меня! И это мой ребенок? Боже, боже, за что же ты меня наказываешь на старые-то годы, за что?

— Успокойся, Валерия, успокойся. Поговорим, обсудим все, может, какой-нибудь выход найдется.

— Душно мне, о боже, голова разламывается.

— Откроем окно, ты приляжешь, все пройдет. Не нервничай, Валерия…

Тесть и Анна отвели еле стоящую на ногах мать в соседнюю комнату. Ошеломленный Сташек какое-то время сидел за столом, потом резко встал и вышел на крыльцо. Небо было чистое, звездное, со стороны далекого порта доносились хриплые гудки кораблей.

Тяжелые это были месяцы. Одетая в черное теща почти не выходила из костела, молилась, исповедовалась, заказывала мессы за возвращение в лоно божье безбожника, который не только позволил в себя вселиться дьяволу, но и околдовал ее любимую, единственную дочь. Эта бедная простая женщина переживала настоящую трагедию, тем более тяжелую, что она переживала ее в одиночестве, отталкивая все попытки дочери и мужа убедить ее, не говоря уже о Сташеке, при виде которого она крестилась и убегала в другую комнату. Тесть решился на компромисс, позвонил будущему зятю, они встретились в ресторане и сели за столик: пиво, селедка в сметане и по рульке с капустой.

— Ну и упрямый же ты, Сташек.

— Не понимаю.

— Так уж и не понимаешь? Хорошо, я тебе скажу. Слушай, сынок, что тебе стоит встать перед алтарем, сказать какие-то два слова? Что случится? Мать была бы довольна, ты же знаешь, какая она набожная, тут уж ничего не поделаешь. Она очень переживает, заболела даже, сколько у меня хлопот с ней… Анна тоже плачет, с одной стороны — ты, с другой — мать. Не удивляйся этому, ведь она оказалась между молотом и наковальней.

— Я знаю, я все понимаю, но…

— Подожди, Сташек, не спеши, я еще не кончил. Ты думаешь, я не знаю, как вас, офицеров, там держат? Ты партийный, перед тобой карьера и так далее — вот тебе и приходится на своем стоять. Если бы ты пошел в костел, тебя там затаскали бы, неприятности начались бы и всякое такое. Ты что думаешь, я хочу своему будущему зятю карьеру ломать, вредить ему: ведь ты же на моем ребенке женишься, и раньше или позже я внуков дождусь. Да, я это понимаю. Но слушай, Сташек, ведь все можно устроить так, чтобы…

— Волки были сыты и овцы целы. Знаете, я вас очень уважаю, если не сказать, люблю. Пожалуйста, не заканчивайте, я догадываюсь, что вы хотите мне предложить. Давайте лучше выпьем. Ваше здоровье!

— Ну и темп ты взял! Твое здоровье! Не сердись, уж больно ты, парень, горячий. Слушай, ведь можно так все организовать, что никто ничего не узнает. Зачем нам свадьба в здешнем костеле, зачем весь этот парад? Слушай, можно договориться с епископом, вы куда-нибудь уедете, как будто на экскурсию, потихоньку…

— Хватит, пан Квятковский. Если бы я вас не уважал, меня давно уже здесь не было бы. Подумайте сами, к чему вы меня призываете? Вы хотите, чтобы ваш зять был двуличным слюнтяем?

— Эх, жизнь, жизнь… Нравишься ты мне, зятек! Дай лапу. Для меня самое главное, чтобы ты дите мое любил.

Тихая договоренность с тестем все же вопрос не решила.

День свадьбы, который назначили молодые, приближался, следовало будущую невестку представить отцу жениха. У Ани были еще каникулы, у Сташека несколько дней оставалось от отпуска, они сели в поезд и поехали в Жешов.

Каждый приезд в родные места после долгого отсутствия — это большое событие, а особенно если ты приезжаешь с человеком, очень тебе близким. Хочется, чтобы этому человеку там понравилось. Сташеку и Анне повезло, — стояла хорошая погода. Когда они проезжали мост на Струге, Сташек показал направо, где среди зелени старого парка краснела крыша старого магнатского дворца:

— Моя школа!

— Хорошо здесь, зелени много, — улыбнулась Анна.

Автобус проехал мимо парка, корчмы, по крутой улочке мимо памятника взобрался на бульвар и остановился перед Домом культуры.

— Тычин, Аня…

Он вел ее по улице возле костеле. Книжный магазин, небольшие домики с букетами садов, заросших таким количеством различных цветов, с такой гаммой красок, что можно встретить только в этих местах. Молодые люди дошли до кладбища, от которого глинистая, пыльная дорога сворачивала к Калиновой.

— Зайдем к маме на могилку?

— В Жешове нужно было хоть каких-нибудь цветов купить.

— Пошли, Аня.

Могила матери была на горке под дубом. Рядом уже виднелось несколько новых холмиков; свежая глина, знакомые фамилии.

— Такая молодая… — Анна прижалась к его плечу. Было тихо и солнечно. Анна начала полоть сорняки, которые росли на могиле.

Сташек вел ее горными тропинками через Лясек, Дзялы и Крульку. Калиновая лежала в большой, залитой солнцем долине, окруженная красивыми горами. Посреди долины извивалось асфальтовое шоссе, пробегающее по мосткам через еще более извилистый Струг. Сташек, сколько бы он ни приезжал в Калиновую, каждый раз взбирался на эти горки, чтобы натешить свой глаз видом хорошо знакомой местности. И сейчас они поднялись на самую высокую вершину — белая часовенка, четыре большие липы, тень.

— Ты не устала?

— У вас же настоящие горы! Далеко еще?

— Наш дом уже отсюда виден… Бежим, Аня!

— Что случилось, пожар?

— Да, топится наша печь. Смотри, как валит дым. Видно, Зоська обед начинает готовить, а я голоден как волк.

— И я тоже.

Они побежали в долину, держась за руки.

После обеда Аня осталась с Зосей дома, а Сташек собрался с отцом в поле. Ехали в сторону Струга. После смерти матери отец очень постарел: поседел, сгорбился. Погасли живые огоньки в глазах. В поле он пока справлялся сам, а дома ему помогала Зоська. Впрочем, сестра была прирожденной хозяйкой, и отец рассчитывал на то, что она останется с ним и приведет в дом зятя. Сташек выпряг Гнедого из телеги и поставил его к плугу. Потом, закатав рукава, он ввел плуг в немного подсохшую с утра борозду и дернул вожжи. Конь потянул, и блестящая сталь лемеха отрезала ровный, влажный пласт земли. Когда Сташек вернулся с противоположного конца поля, отец улыбался.

— Вижу, что ты еще не забыл, как за плугом ходят.

— Твой я сын или нет?

Отец закурил сигарету.

— Ну, как там, все в порядке на этом твоем море?

— Привык, папа. — Сташек наклонился, взял в руки ком только что вспаханной, свежей земли; она была жирной и прилипала к пальцам. — Море, отец, так же втягивает человека, как земля, мы его пашем кораблями, день и ночь.

— А будет когда-нибудь спокойно в этом мире?

Этот вопрос отец всегда задавал, когда Сташек приезжал домой. Сын пожал плечами:

— Да, вот Вьетнам… И на Ближнем Востоке тоже неспокойно.

— Да, сынок. Война — это самое большое несчастье. Так что, жениться, значит, надумал?

— Вот приехал, папа. Если ты ничего не имеешь против…

— Что я могу иметь против? У тебя своя голова на плечах, да и сам не маленький. А девушка, так, на первый взгляд, ничего, вежливая, разговорчивая, довольно красивая.

— Спасибо, папа.

— Скажи, когда свадьба, так мы боровка забьем, колбас наделаем, чтобы все было как полагается. Все-таки Соляк женится, а к тому же еще и офицер.

— Спасибо, но мы большой свадьбы делать не будем…

— Почему? Я тебе помогу, да и тесть с тещей, верно, тоже. Я не считаю, что нужно жить по пословице «все заложи, но поставь», но если человек в состоянии… Ты с тестем разговаривал?

— Да. Но видишь ли, все немного осложняется тем, что мы не пойдем венчаться в костел, понимаешь?

— Вот оно как…

— Тесть, может, и согласился бы, а теща и слышать не хочет.

— Покойнице матери тоже не понравилось бы.

— Папа, ну пойми ты меня, зачем мне устраивать цирк, если я в костел не хожу?

— Подожди. Для одного — это цирк, а для другого — глубокая вера. Нужно этих людей понять. Они старые, в этом духе воспитаны, в этой вере их отцы, деды жили, а теперь вы, молодые, все хотите перевернуть вверх дном.

— Так что же, я должен туда идти вопреки своей совести, должен обманывать, и не только себя?

— Ты от своего отца никогда не слышал и не услышишь, чтобы он тебя заставлял против совести идти. Делай всегда так, как тебе разум и сердце подсказывают. Но помни, что у других людей тоже есть свой разум, свое сердце и своя совесть… Ну, пошел, Гнедой, у нас еще много работы.

Молодой Соляк был такой же твердый, по-крестьянски упрямый, как жешовская земля, на которой он родился. И к тому же ему повезло, что он встретил и полюбил Анну. Полюбил, и она его полюбила. Анна и Сташек поженились в сентябре. Не было никакой свадьбы, они только обещали любить друг друга перед сотрудниками загса, не было длинного белого платья, зеленого мирта, букетов, свадебной процессии, шаферов и подружек, орган не играл марш Мендельсона, потому что как раз разбилась пластинка, а может быть, служащий просто спешил домой, никто не кричал «горько, горько», не было свадебного путешествия и не было даже спокойного угла для первой брачной ночи… Только через неделю после женитьбы молодой супруг взял такую же молодую жену за руку и привел ее в снятую комнатку в Орлове, в которой единственной их собственностью был транзисторный приемник марки «Сельга».

Мать и дочь… Сташек старался не вмешиваться в их дела, давая Анне в этом отношении полную свободу. Вскоре после свадьбы теща заболела, долго лежала в больнице, Анна хотела ее навестить, но не тут-то было — мать не желала ее видеть. Потом Анна забеременела и родила Малгоську. И внучка на какое-то время помирила бабушку с мамой, чтобы их снова, почти сразу же, поссорить. Но здесь Анна была уже заодно со Сташеком и не согласилась окрестить ребенка, как этого требовала бабка. Состояние необъявленной войны или, вернее, бойкота молодых продолжалось два года, хотя за это время в скромную квартиру Соляков часто наносил тайные визиты тесть, который не мог нарадоваться на толстую, как галушка, и вечно улыбающуюся при виде усатого деда внучку. Навещал их после возвращения из армии и брат Анны, Влодек, которому проблемы религиозной войны, объявленной его матерью сестре и зятю, были абсолютно безразличны. Именно он, Влодек, стал случайным виновником их примирения. А непосредственной причиной семейного согласия оказалась Малгоська. Сташек находился в море, у Анны было какое-то срочное дело в школе, она позвонила Влодеку и попросила, чтобы он забрал из яслей Малгоську, погулял с ней в сквере, а она через час ее заберет. Брат согласился, взял Малгоську из яслей и, недолго думая, привез ее к бабке, вспомнив, что он договорился пойти с Эльжбетой в кино. Можно представить себе удивление Анны, когда она прибежала в условленное место, а там вместо брата нашла весело играющих бабку и внучку. С той поры льды начали медленно таять, а потом, как бывает в семье, пришли общие праздники, дни рождения, именины…

9

«Изоломикрогруппа добровольность интероадезия принуждение нет. Пауза. Каждый вдвое противоигра изоломикрогруппы. Пауза. Главное сообщение центрилетальное самотечение пауза. Связующее вещество гневность пауза. Кто вина тот кара. Пауза. Кто кара тот изоломикрогруппа добровольность пауза. Что такое изоломикрогруппа? Пауза. Интерсвязь возвратное полиндивидуальное сопряжение гневность самоцель пауза. Социопсиховнутренняя циркуляция антисмерть пауза…»

Соляк отложил роман Лема и пошел в кухню, чтобы вскипятить себе чай. Много чая, ложечка сахара. Полстакана воды. «„Вдвое, изоломикрогруппа“. Как у меня сейчас. Ведь я могу пойти к ребятам на „Морус“, и никто мне ничего не скажет: в конце концов, меня даже не отстранили от должности. Ну да, видно, все дело в том, что рука у меня в гипсе и я сижу на больничном. Симпатичный парень этот Сова. Позвонил, сказал, что придет на бридж, и действительно пришел в субботу с женой. Пожалуй, мы больше говорили, чем играли в карты. Анна приготовила курицу с шампиньонами. О деле „Моруса“ ни слова, хотя все об этом думали. Обо всем, только не о шторме: о руке, как она заживает, о елке для детей, о новогоднем вечере, о новостях в Организации военных семей, о снабжении поселка, о Ближнем Востоке, об учебе в Высшей политической академии. Обо всем, только не о шторме. О прокуратуре тоже ни слова». Но Соляк за это был очень благодарен замполиту. Он знал, что тот хочет дать ему понять: слушай, Соляк, все идет своим чередом, и нужно спокойно ждать до конца, пока дело не будет расследовано.

Соляк смотрел в окно, за которым декабрьская вьюга белила крыши города густой краской мокрого снега. Глоток горячего, крепкого чая. «Повуй — спокойный человек, интересно, беседовал ли он еще с кем-нибудь, кроме Сломки, Лямута и Линецкого? Линецкий. Он говорит, что с „Морусом“ дела обстоят совсем неплохо. Его уже красят. Ведь я мог бы туда пойти, просто посмотреть, поговорить с ребятами. Ну да, прокурор их допрашивает, и они могут подумать… Что могут подумать? Ведь я же никого ни о чем просить не буду. Этого еще не хватало. Нужно сегодня Юреку Коженю письмо написать, уж больно долго он лежит в этом своем госпитале. Разве на корабле с тобой будет кто-нибудь так искренне говорить, как Юрек в больнице?» В дверь кто-то позвонил. Собака, которая дремала на кресле, подняла голову, но с места не сдвинулась — видно, что звонит чужой. Соляк отодвинул засов. В квартиру с большой картонной коробкой влезли мат Татецкий и мат Груецкий, а сразу же за ними, командуя этими странными грузчиками, огромный боцман Стрыяк. Увидев, что ребята тяжело дышат от усталости, Соляк без слова отошел в глубь коридора.

— Осторожно, осторожно, — напоминал боцман.

Матросы поставили коробку, встали по стойке «смирно», а боцман явно готовился к рапорту. Захваченный врасплох, Соляк чувствовал себя не очень уверенно, стоя перед ними в халате и в стоптанных домашних туфлях, вот почему он тут же постарался прервать этот сложный военный церемониал.

— Что это, панове?

Леня щелкнул каблуками и приложил руку к фуражке:

— Разрешите доложить, пан капитан, это телевизор!

— Какой телевизор?

— Цветной! — улыбнулся Леня. Капитан не скрывал своего удивления:

— Ну хорошо, а чей это телевизор, зачем вы его сюда притащили?

— Он наш, пан капитан.

— Шефы из Затоки привезли его на «Морус», — объяснил мат Татецкий, к которому присоединился Груецкий, добавив:

— Мы решили, что пока гражданин капитан болен и не приходит на корабль, пусть смотрит дома.

— Цветной! — не отступал Леня.

Соляк почувствовал, что его глаза стали подозрительно влажными. Махнул рукой:

— Прежде всего раздевайтесь и заходите в комнату. Кому чай, кому кофе?

— Да что вы, пан капитан, зачем с нами такие церемонии? — пытался отказаться Леня, ему поддакивали остальные. Но в конце концов они помогли командиру накрыть на стол и уже через минуту сидели в комнате.

Оказалось, что несколько дней назад шефы из Затоки отыскали «Морус» и привезли с собой в качестве подарка для команды цветной телевизор.

Шефы. В Военно-морском флоте уже стало традицией, что почти каждый корабль сотрудничает с каким-нибудь городом, районом или промышленным предприятием. «Морус» тоже хотел иметь шефов. Случай сам пришел им на помощь. В одно весеннее воскресенье несколько матросов, получив увольнение, поехали в Затоку. На этот раз они отказались от обычного маршрута по Свентоянской улице, сопотскому молу или гданьскому Старому городу, а сели в автобус и поехали в противоположном направлении, в сторону Затоки. А уговорил их Метек Конкель, коренной кашуб[22], родом из Затоки, перед службой на флоте закончивший там техникум рыболовства. В это солнечное воскресенье их, моряков с «Моруса», было четверо. Упоминавшийся выше Метек Конкель, Юрек Татецкий, Анджей Груецкий и Губерт Брыга. В отутюженных темно-синих мундирах они расселись в пустом в это время автобусе и лениво смотрели на пробегающие мимо окон пейзажи. Увольнение! У тебя столько времени. И делай с ним что хочешь. Можешь, к примеру, выйти на ближайшей остановке, пойти к лесу, лечь на цветистом лугу, подложить руки под голову и, щуря глаза от солнца, смотреть на плывущие белые облака и мечтать о чем угодно. Или попробовать познакомиться с девушкой, которая стоит на остановке, а теперь все дальше и дальше уплывает назад и, улыбаясь, машет рукой в ответ на приветствия, которые ей посылают моряки.

— Ничего брюнеточка!

— Нужно было к ней выскочить.

— Ясное дело.

— Метек, а в этой твоей Затоке какие-нибудь танцы будут?

— Посмотрим.

— Еще только начало мая, курортниц пока нет.

— Пусть только начнется сезон — девочек будет хоть отбавляй.

— Держи карман шире! Для кого хоть отбавляй, а мы, как обычно, летом «море, наше море, верно будем тебя стеречь»…

— Ну хотя бы два воскресенья свободных получится.

— Скажи, Метек, твоя столица большая?

— Около десяти тысяч.

— Помню, в школе я раз чуть кол не схватил из-за этой Затоки. Забыл, в каком году здесь была битва со шведами.

— Была, кум, была. Это старый город, старый польский порт.

— Город многим нравится, а я здесь родился, и для меня Затока — самое красивое место на земле.

— Понятно, каждого в свою сторону тянет.

— Ну, хлопцы, Затока-сити, выгружайся.

— Разве мы здесь выходим. Метек?

— Да, здесь, на площади, лучше всего.

— Панове, как же так, а где оркестр, который нас должен встречать?

— Уж по крайней мере оркестр пожарников. У вас что, здесь нет пожарной команды? «В Кросневицах загорелся один дом…»

— И панночек с цветами не видать…

— Выходите, выходите, нечего ворчать, самое главное, что сейчас еще только десять утра и солнце светит вовсю!

— «Раз идем мы в увольнение, то погода должна быть».

А следует признать, что в тот день майское утро было действительно прекрасным. Солнце еще по-весеннему несмело, нежно подмигивало сквозь серебристую дымку. Было тепло, почти безветренно, и только где-то на вершинах деревьев, окружающих площадь, легонько дрожали листочки молодой, чистой зелени. Площадь была маленькой, с клумбами разноцветных анютиных глазок, ее окружали характерные дома с фахверковыми стенами. В это время дня площадь была почти пустой. Матросы с интересом смотрели по сторонам, шли за Метеком и, следуя его примеру, отдавали честь старым рыбакам, попыхивающим дымом из длинных трубок. Мимо них с хихиканьем пробежала станка длинноногих школьниц, а по пути то и дело встречались молодые супружеские пары, которые в сверкающих никелем каретах гордо катали вокруг площади своих отпрысков. Метек вел друзей узкой улочкой по направлению к своему дому. Гладь залива была идеальной, даже штиль не морщил воды. На деревянных помостах неподвижно сидели рыбаки с удочками. Где-то вдали виднелся вялый белый парус и две деловито тарахтящие моторами рыбачьи лодки, которые из-за их цвета прозвали «желтками».

Дом Конкелей стоял на высоком берегу, среди похожих друг на друга строений типичного рыбачьего поселка. Везде сохли сети, у пристани стояли лодки и катера, то тут, то там чернели трубы печей для копчения рыбы. Дома друзья застали только маму Метека, седеющую, но довольно бодрую пани Конкель, и Марту, его младшую сестру. Отец и старший брат Иоахим не вернулись еще с моря, куда они вышли до рассвета, чтобы проверить сети и крючки, поставленные на угря. Поскольку их ожидали с минуты на минуту, Марта отвела гостей на пристань, а мама Конкель повязала белый передник и начала хлопотать на кухне. Марта была красивой высокой девушкой, с белыми, как лен, волосами и с зелеными, словно вода залива на весеннем солнце, глазами. С самого начала смуглолицый Юрек Татецкий не спускал с нее глаз, да и она больше смотрела на него.

Так они сидели на помосте, шутили, болтали над водой ногами и подставляли лица под ласковые лучи солнца. Долго ждать им не пришлось. Старая рыбацкая лодка Конкелей, ведомая опытной рукой отца семейства, ловко нашла у пристани свое постоянное место. Метек познакомил отца и брата со своими товарищами. Папа Конкель, попыхивая неразлучной трубкой, радовался приезду младшего сына, но сетовал на сегодняшний улов. Другого мнения был старший брат Метека, такой же беловолосый, как он и Марта, улыбчивый и живой Иоахим. Ребята помогли погрузить рыбу в ящики, потом перенесли их в темную, вкопанную в скалу холодильную камеру и обложили рыбу льдом.

Стол был установлен на крыльце. Марта застелила его белой скатертью. Иоахим принес целый бидон пива, мама Конкель поставила на стол корзинку белого хлеба и жареную, еще шипящую, плавающую в масле рыбу. Ребята ее уплетали так, что за ушами трещало, хотя каждый старался, как мог, чтобы первый визит не прошел у них в обжорстве. Поэтому они разговаривали, шутили, рассказывали, перебивая друг друга, о морских приключениях, хотя их фантазии не давала развернуться в полную силу приветливая и в то же время скептическая улыбка старого рыбака. Конечно, как в таких случаях бывает, они не скупились на похвалы своему коллеге, у которого гостили, Метек без конца краснел и отмахивался от друзей, рассказывающих о его безупречной службе. Только пани Конкель, как каждая мама, слушала все, что говорили о ее младшеньком, не только с вниманием, но и с явным умилением, не переставая ухаживать за ребятами и подставлять им все новые и новые порции. Понравилась парням семья Метека, полное достоинства поведение родителей, приветливость брата и сестры. А потом вместе с Мартой они снова вышли на пристань, только на этот раз подальше от дома Конкелей, туда, где ученики местных школ работали на воскреснике — строили центр водного спорта. Майский теплый день, много солнца, еще больше хорошей музыки, полно красивых девушек — и ребята не успели оглянуться, как Марта и ее подруги втянули их в круговорот веселья и работы. Они убирали территорию, носили строительный материал, лихо махали лопатами. Самый веселый из них, Анджей Груецкий, напевал:

Я сегодня вдохновлен весны началом,
пишу лопатой любовный донос,
предупреждаю вас, панна Марыся.
— А собственно говоря, как вас зовут? — заглянул он в глаза живой, веселой блондинке, которая работала недалеко от него, энергично тыкая огромной лопатой в мокрый песок. Блондинка улыбнулась, откинула непослушный локон с синеньких, как васильки, глазок и задорно взглянула него:

— Во всяком случае, не панна Марыся. — И продолжала упорно долбить песок.

— Стеня?

— Еще не хватало!

— Гражина?

— Еще лучше.

— Эва?

— Вы мне лучше помогите, а то я никак не могу справиться с этим дерном.

— Сейчас все будет сделано, панна Эва, но прежде разрешите представиться: меня зовут Анджеем.

Эва покраснела до ушей, протягивая ему свою маленькую, испачканную в песке лапку…

А потом были танцы, конкурсы — Губерт Брыга побил всех конкурентов в завязывании морских узлов, а Метек с Юреком Татецким показали, что они могут, в соревнованиях на шлюпках.

По сути дела, с этого майского дня и началось сотрудничество команды «Моруса» с молодежью и общественностью Затоки. Через какое-то время после этого памятного для ребят воскресенья на имя командира корабля пришло письмо из городского правления Социалистического союза молодежи с просьбой передать благодарность четырем матросам за «активное участие в воскреснике по строительству центра водного спорта, который проводила молодежь и общественность города Затоки». Сначала было много шуток и разговоров по поводу их «общественной» работы на суше, в то время как на корабле их не заставить что-либо делать, но, в конечном итоге, все были рады за своих товарищей. А поскольку письмо зетемесовцев[23] Затоки заканчивалось приглашением к дальнейшему сотрудничеству, следовало им ответить, а раз так — вопрос был поднят на ближайшем собрании. И здесь оказалось, что все «за», а так как и командир не имел ничего против такого сотрудничества, с «Моруса» поехала официальная делегация, потом представители Затоки приехали на корабль — так все и началось. Началось и продолжается, к «общему удовольствию высоких договаривающихся сторон». Совместные мероприятия, совместные воскресники, дискуссии, туристские поездки, симпатии.

Гости сидели в квартире капитана Соляка и пили кофе. Хозяин явно оживился, а они рассказывали ему о корабле, о том, что в его отсутствие происходило.

— Долго вам еще на верфи стоять?

— Неделю, в крайнем случае полторы, в понедельник комиссия начнет принимать.

— Приборкой уже занимаемся.

— «Морус» покрашен, блестит, как новый, чувствует мое сердце, что гражданин боцман теперь даст нам немного отдохнуть.

— Ты, Груецкий, не шути: корабль, как паненка, каждый день мыться должен.

— Может, еще кофе кто-нибудь хочет? — предложил гостеприимный хозяин и тем самым невольно спугнул своих гостей. Они вскочили, начали благодарить и деликатно посматривать на часы.

— Пан капитан, так где мы поставим этот телевизор?

— Как где, боцман? Конечно, на корабле.

— Но там же еще ремонт идет, гражданин капитан!

— Мы его так далеко тащили!

— Ведь это же цветной телевизор, пан капитан!

— Вся команда так решила. Что мы им теперь скажем?

Они уговаривали командира, а сами пытались втащить телевизор в комнату. Соляк категорически возражал против этого. Он благодарил их, просил, чтобы ребята передали его благодарность за память всей команде, но телевизора не принял и заказал по телефону такси, чтобы они смогли отвезти его на корабль. Ему было жаль парней, потому что они уходили явно удрученные из-за того, что не смогли выполнить своей миссии.

Сташек позвонил Сломке.

— Дарек? Сейчас твои «депутаты Балтики» приедут.

— Не понимаю, какие депутаты?

— Леня и Анджей с Юреком.

— А, ясно.

— И вместе с телевизором. Цветным…

— Но почему, гражданин капитан, мы тут…

— Хорошо, хорошо. А телевизор вели сразу же вписать в инвентарную книгу, впрочем, я боцману уже все объяснил.

— Но, гражданин капитан, мы думали…

— Все в порядке, старик, спасибо тебе, но ты сам понимаешь…

— Так точно. Как рука? Когда, гражданин капитан, вы к нам вернетесь?

— В понедельник мне снимают гипс, а потом видно будет. Как там «Морус»?

— Как новый. Даже командор Полецкий удивился, что мы так быстро справились.

— Когда он у вас был?

— Вчера, вместе с прокурором…

— Ага, понимаю. Ну, привет, Дарек, не буду тебе мешать.

— Когда вы к нам заглянете? А то ребята спрашивают… Хотя бы на минутку, гражданин капитан.

— Там видно будет. Пока, Дарек.

— До свидания, гражданин капитан.

Соляк повесил трубку. Значит, следствие еще продолжается, а он, вместо того чтобы сидеть и ждать, звонит на корабль, как будто ему делать нечего. Еще не хватает, чтобы он зашел в гости на корабль и застал там прокурора или командора Полецкого…

Уже поздно, они готовятся ко сну, Анна что-то еще укладывает, готовит свою сумку на завтра.

— Школа, семинар… В два часа не забудь взять девочку.

— Хорошо, хорошо…

— Ага, Сташек, я после семинара бегу на собрание, приду поздно.

— Ничего не поделаешь.

— Знаешь, Сташек, я вот что подумала… Ведь я знакома с женой этого командора.

— Какого командора?

— Из прокуратуры, Повуя, который тебя допрашивал. Симпатичная бабенка. Она в архитектурном управлении работает. Я ее завтра увижу на собрании Организации военных семей.

— Ну и что из этого?

Анна выглянула из ванной комнаты, продолжая расчесывать щеткой густые каштановые волосы.

— Я могла бы с ней поговорить.

— Поговори… — Он сказал это машинально, но тут же сообразил, что Анна имеет в виду. И сразу же сорвался с кресла: — Даже не пытайся! Ты меня поняла?

— Но я ее только хочу спросить, просто так, как женщина женщину, — когда же все это кончится…

— Ты действительно ничего не понимаешь или притворяешься?

— Ну знаешь! Что за шутки!

— Это не шутки! Ты представляешь себе, в каком дурацком положении я окажусь?

— В каком? Не преувеличивай.

— В лучшем случае, ты меня скомпрометируешь. Этого еще не хватало, чтобы моя жена за меня с прокурором дела решала! Категорически тебе запрещаю, поняла?

— Хорошо, не шуми, ребенок спит, да и я не глухая.

Сташек скрипнул зубами, забрался в ванную и плескался там около часа. Когда он оттуда вышел, в комнате было темно. Соляк чувствовал, что Анна не спит. Он подошел к тахте и наклонился над лежащей женой.

— Извини меня. — Сташек хотел коснуться ее волос, но она закрылась одеялом с головой. Он сел рядом. — Ну не сердись, я сам себя последнее время не узнаю, все меня раздражает… — Анна тихонько всхлипнула. — Перестань, Аня. Прости меня…

Она повернулась к нему лицом, вытерла слезы.

— Ведь я же хотела как лучше, просто думала вслух, а ты сразу начал…

— Прости.

— Я же вижу, как ты переживаешь, как мучаешься из-за этого следствия. А оно все продолжается и продолжается…

— Ничего не поделаешь, нужно ждать. Да я себя и не чувствую виноватым.

— Тем более будешь нервничать. Сейчас ты снова начнешь кричать на меня… Но я хочу тебе сказать, что на твоем месте я не стала бы ждать.

— А что мне прикажешь делать?

— Я пошла бы к Скочеку, к Марианскому, а может, даже к адмиралу.

— И что бы ты им сказала?

— Пускай наконец решат это дело. Сколько можно держать человека в неведении?

— Ведь ничего плохого со мной не происходит, меня ни в чем не обвиняют, я лечусь.

— Да, все это так, но некоторые мои «доброжелательные» знакомые уже деликатно спрашивают: «Правда, что Сташека вызывал прокурор? Сташек еще дома? Так долго?»

— Плюнь ты на этих глупых баб, не переживай. Такой уж характер у людей — подавай им сенсации. И к тому же у нас есть друзья. К примеру, Сова с женой, у нас были Мундек с Басей, Тадек, Фредек Троян.

— А об этой жене прокурора я начала говорить потому, что она, видно, что-то знает о твоем деле, но ко мне относится так, словно ничего не случилось, даже сердечно.

— Ну и прекрасно. Выпейте вместе кофе, приготовьте детям хорошую елку, и увидишь — все встанет на свои места.

— Выходит, это ты меня утешаешь, а не я тебя.

— Спи, мой адвокат, спи, а то завтра у тебя тяжелый день. И не сердись на меня.

10

Была только середина декабря, а зима, что случается редко, уже давала о себе знать. Почти ежедневно шел мокрый снег, дул холодный северный ветер. Соляк сидел в кресле, слушал тихую музыку. Сегодня ему наконец-то сняли гипс. Что за облегчение! Рука срослась хорошо, но стала страшно дряблой. Сташеку рекомендовали специальную гимнастику и велели еще посидеть дома. Как долго? По крайней мере, до конца декабря. Он двигал пальцами, как пианист перед концертом, и пробовал приучить руку держать перо. Нужно послать в Ленинград открытку с новогодними поздравлениями. С Сашей Соляк познакомился в первый день занятий на курсах. Был перерыв между лекциями, офицеры высыпали в коридор, в курилку, в буфет. Сташек, который тогда еще не очень хорошо знал русский язык, хотел выпить стакан кефиру, но не помнил, как он называется по-русски. Когда наконец подошла его очередь, он улыбнулся буфетчице, показал пальцем и сказал:

— Молоко раз!

— Молока нет.

— А это? — Палец Сташека был твердо нацелен на маленькую бутылку с белой жидкостью.

— А это, брат поляк, кефир! Понимаешь? — опередил буфетчицу и, дружелюбно улыбаясь, объяснил Соляку молодой лейтенант, хорошо сложенный шатен, такого же, как Соляк, роста и примерно его возраста.

Саша родился и жил в Ленинграде. Поэтому нет ничего удивительного в том, что он прекрасно знал свой родной город и был в него без памяти влюблен, почти так же, как в золотоволосую Лиду, с которой Сташек познакомился несколько дней спустя. Молодые офицеры подружились по-настоящему. Саша поставил перед собой задачу, чтобы в течение этих нескольких месяцев не только показать Сташеку Ленинград, но и помочь ему как следует вручить русский язык. С каждым днем они открывали друг в друге много общего: совпадали их интересы и пристрастия, поэтому Саша и Сташек были почти неразлучны. Пискаревское кладбище, или, как говорят ленинградцы, Пискаревка, — одно из самых больших кладбищ мира, а уж во всяком случае самое большое кладбище людей, погибших при защите своего города от гитлеровских бомб, мороза и голода. Монументальная скульптура матери-Родины, которая несет в своих руках венок для сотен тысяч погибших жителей Ленинграда: мужчин, женщин, стариков и детей. У входа на кладбище горит Вечный огонь и звучит трогательная музыка.

— Сотни, сотни тысяч ленинградцев, а среди них и моя мама.

Они медленно шли в сторону общежития. Саша рассказывал:

— Мне было четыре года, когда умерла мама. И никто меня не убедит в том, что я ее не помню. Во всяком случае, до сегодняшнего дня я вижу маму как живую. Мы жили в старом доме на Мойке. Последнее, что я помню, — в нашей квартире было очень темно и страшно холодно. Ну и, конечно, голодно. В какой-то старой фуфайке я ползал по полу, потом начал плакать, потому что мама лежала на кровати и долго, долго молчала. Она уже не могла говорить… Что было позже, я не помню. Вижу только, что наступило утро, во всяком случае, в окне светит солнце, и мне тепло, а какие-то люди, наверное соседи, берут маму за руки и за ноги и выкосят. Потом был детский дом, потом Крым, а потом, когда я подрос: «Широка страна моя родная»! Где я, браток, только не был! Но потянуло в Ленинград. Здесь, не без помощи добрых людей, я попал в морское училище, а остальное ты знаешь… Нет, хотя не все. Отец мой был на войне, как все. Войнакончилась, я подрос, а об отце ни слуху ни духу. Искали его и родственники, но безуспешно. Уже будучи курсантом, я начал новые поиски, писал в архивы, тут помогло мое начальство. Есть у вас в Польше такой город — Познань?

— Есть. Большой, красивый город.

— Знаю. Все энциклопедии из-за этой Познани перевернул — теперь могу тебе об этом городе любые подробности рассказать. Знаю, к примеру, что есть там старая цитадель. В боях за эту познаньскую цитадель двадцать третьего февраля тысяча девятьсот сорок пятого года погиб мой отец. А через три месяца капитулировал Берлин, кончилась война…

Моряк никогда не знает, когда выйдет в море и куда его направит приказ. Хотя и октябрь, но Балтика удивительно спокойна, погода солнечная. Утром по гдыньскому рейду еще бродит небольшая дымка, которая рвется от залпов орудийных салютов. И уже при полном солнце входит в порт прибывшая в Польшу с визитом дружбы эскадра кораблей Балтийского флота СССР в составе: крейсер «Свердлов» и два ракетных эсминца. Их встречают, как положено по морскому церемониалу.

«Морус» пришел в порт. Телефонный звонок. Вахтенный офицер докладывает:

— Гражданин капитан, по приказанию командора Марианского вы должны к нему явиться немедленно, в парадной форме.

— В парадной форме? Нужно переодеваться?

— Так передал дежурный офицер.

Капитан быстро берется за утюг. Вечером мундир снова нужно будет прогладить: Соляк вместе с женой приглашен в гарнизонный клуб, где командование дает прием в честь советских гостей.

— Гражданин командор, капитан Соляк по вашему приказанию прибыл.

— Хорошо, что вы пришли, капитан, а то из штаба уже пятый раз звонят. Знаете ли вы такого капитана — Крутова или Круглова из Ленинграда, если я только не перепутал фамилии?

— Крутова! Так точно, гражданин командор, знаю. Это мой друг, я с ним на курсах познакомился.

— Он вас ждет в штабе. Берите мою машину, и на сегодня вы свободны. Доложите командору Скочеку, что я вам дал свободный день.

— Так точно, товарищ командор. Спасибо. Я могу идти?

— Можете. Только, Соляк, сегодня вечером оба будьте на приеме. И в хорошей форме. А то я знаю, как встречают старых друзей.

— Есть, гражданин командор.

И все же в этот вечер Крутов и Соляк не успели на официальный прием. Уже темнело, когда они в молчании сходили с высокой лестницы познаньской цитадели и садились в машину. Поручик Линецкий завел «фиат» и взял курс на Гдыню. Капитан Крутов сидел погруженный в свои мысли, держа на коленях папку. За окном автомобиля потоки дождя преломлялись желтыми пятнами в ярком блеске огней большого города. О чем думал в эту минуту Саша Крутов? Может быть, вспоминал фотографию отца, которого, в отличие от матери, он помнить не мог, и пытался представить себе его последние минуты? Высокая, поросшая кустарником, ощетинившаяся дотами гора, которая разила огнем. Последний штурм. «Ура! Ура!» Не поможет никакая бомбардировка, никакой артиллерийский обстрел — последнее слово должно принадлежать людям в серых поношенных шинелях, в фуфайках, полякам, для которых цитадель стала острием, торчащим в самом сердце их города, и которые сейчас бегут вместе с советскими солдатами и тоже кричат: «Ура! Ура!» Бегут, все бегут, взбираются на эту проклятую гору, с лицами, перекошенными от усталости, страха и ненависти. Ручные пулеметы, гранаты, штыки! Блеск огня, пучок дерна, запах земли — везде одинаковый и близкий. Капитан Балтийского флота СССР Александр Крутов крепче сжимает черную папку, словно в ней хранится самое большое сокровище. Он вернется в Ленинград, войдет в свою квартиру, поздоровается с женой и сыном, вручит им сувениры, расскажет о Польше, о Сташеке Соляке и его семье. Потом на мгновение замолкнет, подойдет к лежащей на комоде черной папке, вытащит оттуда обычный целлофановый мешок и скажет, погладив льняные волосы Вани:

— А это, сынок, земля с могилы твоего деда, Ивана Степановича Крутова, имя которого ты носишь. Польская земля, за освобождение которой твой дед и мой отец отдал свою жизнь…

Солнце заходило красным шаром. Капитан Соляк спрятал подбородок в теплый воротник куртки и, спасаясь от пронизывающего холодного ветра, прижался к пустому киоску, в котором летом продавали мороженое. Под предлогом прогулки с собакой он вышел из дома и уже больше часа торчал здесь, на Каменной горе.

Построившись в кильватер, мигая огнями, малые ракетные корабли входили в порт. Соляк знал, что по установившейся в дивизионе традиции третьим кораблем, который в эту минуту, уменьшив обороты, входил в порт, был его «Морус». Знал он также и о том, что корабли возвращались с морского полигона, на котором проводились последние в уходящем году ракетные стрельбы. Он подождал, пока последний корабль не войдет в порт, пока над заливом снова не наступит тишина, которую еще минуту назад нарушал грохот мощных турбин. Только тогда, взглянув последний раз в сторону порта, он нехотя пошел домой. Он все отдал бы за то, чтобы быть там, вместе с ними, со своей командой, на своем корабле. Как ему именно сейчас, в эту минуту, хотелось узнать о результатах стрельб на полигоне!

Три дня тому назад Соляку позвонил подпоручик Сломка:

— Гражданин капитан, вы сегодня пойдете в бассейн?

— Да, в двенадцать, а что?

— Я хотел бы с вами встретиться. Если можно, я зайду на минутку…

— Договорились. Я жду.

По предписанию врача Соляк каждый день ходил на массаж, в бассейн, и больной рукой делал специальную гимнастику. Рука еще не стала такой, какой была, но с каждым днем мышцы становились все более упругими. Плавал Сташек долго. Устав, он вылез из бассейна, попрыгал под душем, поливая себя то горячей, то ледяной водой, вытерся досуха, оделся и пошел в буфет отдохнуть. Попивая чай с лимоном, Соляк ждал Дарека. Он уже знал, что несколько дней назад «Морус» вернулся с верфи на базу. Не сказав ни слова никому, даже Анне, Соляк на следующий день, возвращаясь из бассейна, подкрался поближе к кораблю, чтобы незаметно на него посмотреть. Он смотрел на свежепокрашенный корпус «Моруса», различая даже ходивших по палубе матросов и энергично размахивающего руками Леню. Несмотря на то что прокуратура теперь уже никого не вызывала с корабля, Соляк не хотел показываться среди команды, пока его дело не выяснится до конца. Капитан посмотрел на часы: пятнадцать минут первого. Он вышел, встал на лестнице, чтобы закутаться потеплее от начинающейся метели, и повеселел, потому что на дороге, ведущей к бассейну, узнал машину поручика Линецкого, а совсем недалеко увидел идущих быстрым шагом в сторону бассейна подпоручика Сломку и секретаря парторганизации боцмана Домбека.

— Линецкий раза три по дороге останавливался.

— А теперь, кажется, застрял всерьез, — объясняли Сломка и Домбек свое опоздание.

— То, что опоздали, это ерунда, а вот Славек такого позора не переживет. А еще, не дай бог, если вас кто-нибудь из знакомых по дороге видел.

— Видели, видели!

— Вы, товарищ капитан, угадали: он ругается, как сапожник, и грозит, что в воскресенье поедет на барахолку продавать эту рухлядь.

— Ничего, успокоится.

— Если бы даже он и не успокоился, то и так в воскресенье ему никуда поехать не удастся, — добавил Домбек.

— Правда, — согласился Сломка, — мы выходим в море, из-за этого сегодня к вам и пришли.

— Мы идем на полигон, гражданин капитан.

— Ракетные стрельбы. Учебный план надо выполнять…

— Да, шторм спутал наши планы, мы мало тренировались. А вообще-то это нам не впервой.

Соляк прикусил язык, ведь подпоручик Сломка, который в настоящее время фактически командовал «Морусом», будет стрелять ракетами в первый раз. Сломка покраснел и, как обычно, потупил глаза. Соляк обнял своего заместителя за плечи и пошутил:

— Помни, Дарек, что от щита даже щепки не должно остаться! Ну, старик, выше голову, ведь каждый когда-то начинал. Всякое бывало. И к тому же ты не будешь один, правда, товарищ секретарь?..

Современному моряку, а особенно командиру корабля, имеющему на вооружении разного типа ракеты, не говоря уж о кораблях, несущих атомное оружие, нужно иметь воображение. Меч, шпага, пушка, пулемет и даже торпеда ставят моряка с противником лицом к лицу. Ракета дальнего действия, выпущенная с берега, с надводного корабля или из-под воды, летит вдаль незаметно даже для хорошо вооруженного человеческого глаза, неотвратимо приближается она к обнаруженной радаром цели, запеленгованной сложной электронной аппаратурой, и только там, на расстоянии многих миль, поражает ее, сокрушает и топит в морской пучине ужасной силой взрыва. Это ты, твоя команда, твой корабль выпустили ее. А противник? Где он, что делает твой противник, которого ты должен выследить первым, захватить врасплох и уничтожить? Неумолимый закон войны. Солнце играет на сверкающей зеленой поверхности моря. Тишина. От горизонта морская пустыня, даже радар, который видит значительно дальше, чем глаз человека, не регистрирует ничего. Ночь, шторм и грустный вой ветра. Корабль притаился среди волн с погашенными огнями. Зеленоватый экран радара регистрирует едва заметные точки. Кто первый? Сила турбин, несколько десятков узлов, маневр, мысль. Судьбы Нельсона, Нахимова или Арчишевского[24] зависели от ветра, ветер мог им принести славу, но и унести победу, когда вдруг повисали паруса. Только море с тех пор не изменилось — жестокое, безразличное и беспристрастное, как римская арена, в затоптанную пыль которой стекала кровь гладиаторов. Конрад был прав: «Новые люди и новые корабли стоят на страже сурового и беспристрастного моря, что дает счастливую возможность только тем, кто умеет ухватить ее чуткой рукой и бесстрашным сердцем». К этому можно добавить: у кого умная голова, кто имеет знания и воображение. На ракетных кораблях основную цель морской тактики — встретиться с противником — следует понимать в переносном смысле. Маневр, скорость, наблюдение и точность удара. И в штиль, и в шторм, и ночью, и когда светит солнце. Если ты в море — будь настороже. Постоянно внимателен и всегда готов. Когда стоишь на вахте и когда спишь, когда вслушиваешься в далекие сигналы радиостанции и монотонное попискивание рации, когда наслаждаешься любимой мелодией и когда читаешь книгу или пишешь письмо, когда вспоминаешь мать, девушку, родную улицу или деревню. В этот момент и всегда ты должен быть готов. Можешь не видеть, но ты должен себе представлять: себя, свой корабль, свое боевое задание и своего врага, — он-то наверняка тебя представляет. Потому что война и море никогда не прощают, если у человека не хватает воображения…

Первые самостоятельные боевые стрельбы ракетами. А перед этим десятки, сотни тренировок корабля, механизмов и людей. Всю неделю на море. Все это время в состоянии боевой готовности. Соляк почти не сходил с ГКП. В голове шумит от усталости, недосыпания, опухшие, покрасневшие глаза сами закрываются. Слух с трудом воспринимает поступающие сигналы. Приказы командира дивизиона бросают корабли из зоны в зону, из района в район. Воздушные тревоги, неожиданные увертки от кусающих атак торпедных катеров, дымовые завесы и уходы от кораблей охранения, беспрерывное слежение за радаром, радиоперехват и сигнализация, непосредственное наблюдение. Ночью и днем, днем и ночью. Без отдыха, без перерыва. Враг может появиться в любую минуту, приказ начать ракетную атаку может прийти в любую секунду…

Скоро встанет солнце. Его еще не видно, но над водным простором ночное небо постепенно светлеет на востоке. Крикливые чайки, вестники дня, окружают корабль. Соляк пальцами протирает уголки зудящих, покрасневших глаз. Каким будет этот день? Донесение из радиорубки: зашифрованный приказ выполнить ракетную атаку в районе ожидаемого нахождения противника. Три длинных звонка, один за другим: боевая тревога, ракетная атака! Топот ног по палубе, по трапу — команда в полном молчании бегом занимает свои места. С этого момента на корабле слышны только приказы командира и донесения, которые приходят с боевых постов. С этого момента в полном напряжении работают человеческие головы, мышцы и корабельные механизмы. Команда, корабль и он, командир, от которого в любой ситуации зависит все. Замкомандира вычисляет курс «Моруса» так, чтобы как можно скорее приблизиться к противнику на нужное для атаки расстояние. Соляк поторапливает его взглядом, поправляет шлемофон, становится у пульта управления и включается во внутри корабельную связь.

— Говорит главный командный пункт. Боевым частям доложить о готовности по боевой тревоге.

Минута тишины. Можно взглянуть на море. Солнце уже встает. Визуальное наблюдение: море, небо? Все в порядке. Замкомандира готов? Тот кивает головой, пододвигает результаты вычислений.

Шум, треск в наушниках.

— БЧ-2 в боевой готовности.

— Вас понял, вторая! И спасибо!

Это «спасибо» командира уже выходит за рамки устава, но они заслужили — были первыми. Вся команда слышит. Молодцы ракетчики и артиллеристы. А потом уже по очереди докладывают один за другим. Шестая, четвертая, первая, остальные. Замкомандира подтверждает:

— Корабль к бою готов!

— Есть! Руль?

— Руль на нуле.

— Курс?

— Курс — двести пятьдесят.

— Так держать!

— Курс — сто семьдесят. Скорее, скорее! Станции. Цель.

— Включить станции, опознать цель! Приготовить ракету к старту! Радар, как цель?

— Экран чистый.

— Курс?

— Сто семьдесят.

— Курс правильный. Увеличить скорость. — И в машинное отделение: — Полный вперед!

С быстротой скорого поезда «Морус» не плывет, а летит по волнам. Адский гул турбин, вспененный след сзади. Испуганные чайки давно остались позади. Рапорт сидящего за локатором:

— Цель на экране.

— Есть!

Ну, Соляк, теперь держись!

— Подготовить данные для атаки.

Компьютеры работают с безошибочной точностью, свойственной мертвым предметам. Оператор оценивает параметры движения цели. Команда ракетчиков кончает подготовку ракетной установки; ангар открыт; серебряная сигара ракеты готова к старту. Электронная машина в последний раз проверяет все ее механизмы и системы. Боевой курс готов. Еще один взгляд на светящуюся точку цели, пульсирующую на зеленоватом экране. Время! Сильно, может, даже слишком сильно он нажимает на кнопку на пульте управления. И голосом, чуть изменившимся от волнения, но уверенным, твердым, эта последняя, решающая команда, которую с таким же волнением ждут люди, корабль, ракета:

— Старт!

Секунда, доля секунды, а тянется как вечность. А потом вдруг что-то вроде стона, вой легендарного гиганта, который ощутимо вдавил корабль в море, блеск огня — и серебряная сигара ракеты, словно ее выбросили из гигантской катапульты, извергается из направляющей и, оставляя за собой огненный след, мчится к цели, исчезает за горизонтом. Дым, черная сажа от продуктов сгорания садится на корабль. Соляк бессознательным жестом стирает пот со лба и улыбается рулевому. Но тут же сосредоточивает внимание на радарном мониторе, который все еще держит запланированное эхо — цель, к которой в это мгновение летит ракета. Цель исчезла!

— Ура! ура! Браво, наша Малгоська.

Черные от сажи парни кричат, сверкая белыми зубами. «Малгоська» — это ракета. Стало уже традицией и привилегией командира ракетного корабля, что каждой выпущенной боевой ракете он перед стартом присваивает какое-нибудь имя. Соляк радуется вместе с ребятами, ему чертовски хочется выскочить на палубу, поднять вверх руки от радости и кричать, по-озорному свистеть на пальцах, как в Калиновой он это делал с голубями, петь. Но Сташек берет себя в руки. Он командир. Боевая тревога еще не отменена. Команда за командой. Резкое изменение курса. Наблюдать за воздухом!

— Воздух!

— Воздушная тревога!

— Усилить наблюдение за воздухом!

— Герметизировать корабль! Защитная одежда, маски! Подготовить артиллерию для борьбы с воздушными целями.

— Артиллерия для поражения воздушных целей готова.

— Вас понял.

Докладывает сигнальщик:

— Право сорок, угол наведения двадцать — самолет!

Солнце выкатилось огромным колесом и залило своим блеском море. На небе ни облачка. Глаза наблюдателей и артиллеристов сузились от напряжения, они вглядываются в голубизну неба. Оттуда в любой момент могут выскочить самолеты. Еще один маневр корабля. Он один на блестящей водной глади. Черная точка. Наводчик кричит:

— Вижу цель.

— Включить агрегаты, вести цель!

С этого момента человеческому глазу помогают сложные вычислительные устройства, которые наводят и корректируют орудия. Но решает человек — его мысль, его спокойствие, его точность. Сейчас их двое — командир и наводчик. Командир приказывает наводчику:

— С трех тысяч — огонь!

Теперь остался только наводчик. Старший матрос Юзеф Сковронек кусает себе губы. Кроме быстро снижающегося самолета, он ничего не видит, ничего не слышит, ни о чем не думает. Вот самолета уже нет. Со стороны яркого, безжалостного солнца выскакивает следующий, еще один и еще один…

— Отбой! Привести в порядок боевые посты! Подготовиться к обеду.

Из радиорубки выскакивает человек и подает Соляку телеграмму от командира дивизиона. Тот быстро пробегает глазами текст, проглатывает слюну, еще раз поправляет шлемофон и снова включается во внутрикорабельную связь.

— Внимание на всех боевых постах. Читаю радиограмму командира дивизиона. «Обе цели — надводная и воздушная — уничтожены. Поздравляю командира и команду „Моруса“!» — Взволнованный Соляк добавляет от себя: — И я вас, друзья, поздравляю и благодарю всю команду!

Он пожимает руки своему заместителю, рулевому, командиру машинного отделения, только сейчас чувствуя охватывающую его усталость. Медленно снимает шлемофон и вешает его рядом с пультом управления. Потом тихонько похлопывает по металлу, как будто хочет поблагодарить подрагивающий корабль, и выходит на палубу. Бодрый бриз приносит облегчение. Солнечное тепло нежно ласкает лицо. Соляк облизывает запекшиеся губы и, подняв руки, глубоко вдыхает морской воздух…

Ночь. Моросит густой, противный дождь. Корабли скрытно выходят в определенные для них акватории Балтийского моря. В эфире должно быть тихо. Главную роль играет визуальная сигнализация. Короткие вспышки световых сигналов. Туман. Видимость небольшая. На Балтике тесно. Большие маневры трех дружественных флотов: СССР, ГДР и ПНР. «Морус» идет в составе разведывательно-ударной группы, состоящей из эсминца, малых ракетных кораблей и торпедных катеров. Донесение сигнальщика:

— На курсе неопознанная цель. Расстояние — тридцать кабельтовых.

Соляк реагирует, как автомат:

— Право пятнадцать!

На неизвестном судне в последнюю минуту тоже всполошились. Оказалось, что в этих водах случайно оказался какой-то танкер. Приказ командира дивизиона велит рассредоточить корабли, притаиться и ждать дальнейших указаний. Соляк знает, что в эту минуту на темной, дождливой и туманной Балтике кроме наших кораблей стоят корабли СССР и ГДР. Где-то там, вероятно на далеких северо-западных границах учебной акватории, качается на своем сторожевике обер-лейтенант Курт Ведельман, всегда улыбающийся, коренастый блондин из Ростока, и вместе со своей командой внимательно следит за тем, чтобы ни один непрошеный гость без его разрешения не нанес визит участвующим в маневрах. Где-то здесь и капитан Саша Крутов, ракетный корабль которого, приспособленный для борьбы с подводными лодками, не пропустит врага. Бой может начаться в любой момент. И тогда вместе, плечом к плечу, и Крутов, и Ведельман, и Соляк с честью выполнят поставленные перед ними задачи. И можно не сомневаться, что каждый из них будет стараться показать все свое искусство — свое, своей команды и своего корабля. «Лучшее служит хорошему», — сказал бы по такому случаю Курт, который любит приводить пословицы и сентенции, а потом вместе с Соляком они долго думали бы, как это выражение перевести на русский язык, при помощи которого они объясняются друг с другом…

С обер-лейтенантом Куртом Ведельманом Соляк познакомился во время визита кораблей ПНР в Росток. Был июнь. Они попали в Росток в прекрасные солнечные дни. Перед Ростоком эсминец обменялся с хозяевами салютом наций. Корабли расцвечены флагами. Толпы встречающих на набережной; девушки и парни из FDJ[25], пионеры, цветы, красные платки, обмен значками. Соляк был впервые в ГДР, и, хотя старался этого не показывать, все его здесь интересовало. Какие они, немцы, у себя дома? Какие следы оставила война на старшем поколении, что знают о ней, как оценивают ее молодые, его, Соляка, ровесники? Какая здесь молодежь, дети? Каково их отношение к нам, к полякам? И вдруг такая встреча! Спонтанная, радостная, как этот весенний солнечный день. Ну и будь тут осторожным скептиком, если в тот момент, когда ты спускаешься на набережную, к тебе подбегает улыбающаяся, с волосами, как лен, девочка в возрасте твоей Малгоськи, что-то там щебечет и, приподнявшись на цыпочки, пытается повязать тебе на шею пионерский галстук. Наклоняешься, улыбаясь, а потом берешь малышку на руки, поднимаешь вверх и чувствуешь, как в сердце что-то приятно щекочет, когда эта маленькая Карин доверчиво тебя обнимает и прижимается к твоему морскому кителю. Ты лихорадочно ищешь в карманах хоть какую-нибудь безделушку, чтобы оставить ее девочке в память о встрече в Ростоке польского морского офицера и маленькой пионерки из ГДР.

А потом вечером, на торжественном ужине в офицерском клубе, Соляк познакомился с обер-лейтенантом Куртом Ведельманом и его красавицей женой с испанским именем Росвитта. Впрочем, в Росвитте действительно было что-то испанское: темные глаза, черные волосы, смуглая кожа. Она покраснела от смущения, когда, представившись, Соляк галантно чмокнул ей ручку.

От этих воспоминаний Сташек улыбнулся. Уже давно у него ничего не осталось от давнишнего, щенячьего, дерзкого решения не целовать рук женщинам, даже собственной теще. К тому же он не хотел разочаровывать эту красивую девушку так, как когда-то у него получилось в Ленинграде. Они с Сашей Крутовым пошли в гости к знакомым. Поздоровались, сели за стол, кто-то поставил хорошую пластинку, начали танцевать, и тогда Валя, бойкая, курносая блондинка, сказала Соляку:

— Вы, Стасик, видно, не настоящий поляк?

— Самый настоящий. Но, скажите, Валя, почему вдруг вы в этом усомнились?

— Потому что настоящий поляк целует даме руку, а вы не целуете!

С тех пор, если ему случалось быть в Ленинграде, не желая разочаровывать милых русских девчат, он всем без исключения целовал руки. Ну что же, «каждый верблюд свой горб носит», — не преминул заметить Курт, когда Соляк рассказал ему эту историю. «Немец женщинам руки тоже не целует, но зато, вопреки немецкой пословице, часто сам сидит в кухне и чистит картошку». Но это уже было значительно позже, у Ведельманов дома. Пока что судьба их заставила сидеть рядом за банкетным столом, и это привело к тому, что они разговорились по-русски и представились друг другу. Как обычно на таких приемах, вначале была довольно натянутая обстановка, по протоколу, — высокие звания, официальные тосты, — но постепенно стало посвободнее, люди оживились. Играл хороший оркестр, и морячки пустились в танцы. Росвитта танцевала прекрасно, гибкая, приятные ухоженные руки, милая улыбка и хорошие духи. У Соляка немного кружилась голова, но он не знал от чего — то ли от танца, то ли от вина. Солистка пела по-польски: «До любви один шаг». Естественно, что по желанию гостей и обрадованных удачной неожиданностью хозяев ей пришлось спеть эту песенку на «бис» дважды. Но сразу же после этого весь зал безумствовал в ритме огненного «казачка».

Несмотря на довольно позднее время, на улицах Ростока было многолюдно и шумно. Возможно, этому способствовала удивительно прекрасная теплая ночь. Сотни ламп, разноцветное мерцание неонов, белые пятна огромных витрин. Ведельманы пригласили Соляка к себе домой. Он отказывался, ссылаясь на то, что поздно, что не стоит беспокоить детей, — из разговора он уже понял, что у Ведельманов их двое, — но ничто не помогало. Росвитта взяла офицеров под руки, и они пошли по городу.

Оказалось, что Росвитта родилась в Ростоке, а Курт родом из Гамбурга. Так что ничего удивительного не было в том, что жена Курта показывала Соляку и заодно расхваливала свой город; она говорила о нем не закрывая рта, так что Ведельман еле успевал переводить. Росвитта работала модельершей и сейчас как раз остановилась перед витриной с дамской одеждой, требуя, чтобы Соляк похвалил одну из ее моделей, потом вдруг попросила, чтобы он описал ей выходные платья Анны. Сташек и Курт никак не могли справиться с этой темой, поэтому Росвитта махнула на них рукой, а Соляк обещал, что привезет Анну или они, Ведельманы, приедут в Гдыню, вот тогда женщины смогут вволю наговориться.

— Да уж, с такими переводчиками, как вы, мы наговоримся! Скорее мы с Анной найдем себе какого-нибудь красивого полиглота.

— Не беспокойся, Рози, это только я такой бездарный, моя Анна говорит по-немецки.

— Это фантастика! Слышишь, Курт? Я должна записаться на курсы польского языка.

— А разве у вас такие курсы есть?

— И не одни!

В этот момент они как раз проходили мимо фешенебельной гостиницы «Варнов», и Курту пришло в голову пойти в ресторан на кофе. Честно говоря, Соляк не испытывал особого желания идти в ресторан: уж раз они собрались домой к Ведельманам, то ему хотелось этот дом увидеть. Не сговариваясь с ним, Росвитта категорически высказалась против выдумки мужа, а окончательно покорила Соляка аргументом:

— Этого еще не хватало! Вы столько выпили и в мундирах пойдете в ресторан! И все равно лучшего, чем у меня, кофе вам нигде не найти.

— Росвитта, ты гений! И надо же мне было приехать в Росток, чтобы слово в слово услышать то, что в таких случаях говорит моя жена.

Смирившийся Курт махнул рукой:

— Все жены одинаковы.

— А особенно жены моряков.

Ведельманы жили недалеко от гостиницы, в недавно построенном квартале, состоящем из нескольких высотных зданий. Территория вокруг домов еще не была приведена в порядок. Курт жаловался на строителей и на то, что сюда пока еще трудно добираться. Росвитта — на то, что дети должны во дворе дышать пылью и им негде играть, а она, пока не откроют здесь магазины, вынуждена, возвращаясь с работы, тащить из центра города тяжелые сумки.

— Вот наш дом, мы живем на шестом этаже.

— Ну и как тебе здесь нравится?

— Знаешь, Курт, если бы я побольше выпил и ни с того ни с сего опустился бы на парашюте среди ваших домов, честное слово, я не заметил бы разницы между ними и домами, что стоят у нас в Гдыне.

— Да, архитекторы не очень-то стараются придумать что-нибудь новое, это правда. Весь мир теперь строит на один лад.

Лифт. Шестой этаж. Они вошли тихо, чтобы не разбудить детей. Большая прихожая. Четыре двери. Вешалка. Домашние туфли у дверей. Росвитта подошла к приоткрытой двери, откуда в коридор лился неяркий розовый свет ночника, и поманила Соляка пальцем. Стараясь не шуметь, он приблизился к двери и остановился на пороге детской комнаты. В двух кроватках, стоящих у противоположных стен, спали дети. Росвитта шепнула: «Эрнст». Мальчик. Лет четырех. «Эльке». Девочка. Соляк улыбнулся: и эта Элька, так же как маленькая Карин на пристани, напоминала ему Малгоську. Он приложил палец к губам: пусть спят. Росвитта поправила одеяльце у мальчика и погасила свет.

— Курт, веди гостя в комнату, а я сварю кофе.

— Пожалуйста.

Курт зажег свет и показал на кресла у низкого столика. Библиотека. Письменный стол. Телевизор. Радиоприемник. Фикус. Морской пейзаж на стене. Бар-холодильник.

— Так что же, Станислав, по морской традиции: «За тех, кто в море!»

— За тех, кто в море…

Еще долго в эту июньскую ночь сидел Соляк в гостеприимном доме Ведельманов за чашкой хорошего, крепкого кофе. Говорили обо всем. Слушали польские пластинки, просматривали книги в библиотеке, сравнивали заработки, продвижение но службе, рассказывали анекдоты, беседовали о политике. И, невзирая на протесты Соляка, утром Курт вызвал такси и отвез его в порт. И, возвратившись на корабль, Сташек долго не мог заснуть. О чем он думал? О Польше и о Германии, об истории, о сегодняшнем дне, о народной Польше и о ГДР, об обер-лейтенанте Ведельмане и его жене, о детях, об Анне, о Малгоське…

На следующий день польские моряки посетили судостроительный завод «Варнов». Крепкие рукопожатия немецких рабочих. Поднятые в пролетарском салюте кулаки. Одну мелодию, те же самые слова на всех языках мира имеет «Интернационал». И мысли, мысли. Если история должна учить жизни, то тебе, Соляк, необходимо помнить и о том, что были революционные битвы моряков Киля и Вильгельмсгафена, протесты против войны четырнадцатого года, что в Германии работали Карл Либкнехт и Роза Люксембург, союз «Спартак» и Вильгельм Пик, что к смерти были приговорены руководители матросского бунта в 1917 году: Кобис, Беккер, Сахзе, Эгельгофер, Вебер, что в 1918 году, по примеру русской революции, над Килем реяли красные рабочие знамена, древки которых высоко и до последней минуты держали матросы под руководством кочегара, «красного адмирала» Карла Артельта. А потом, в 1919 году, был еще и революционный Берлин, а там моряки — Вечорек и Тост. В 1920 году была Красная армия Рура. И был 1923 год, когда рабочие и матросы Гамбурга под руководством Эрнста Тельмана поднялись на отчаянную борьбу. А в годы мятежа генерала Франко на защиту Испанской республики встали немецкие рабочие батальоны под начальством нашего «Вальтера» — Сверчевского. А в черную ночь фашистского тотального террора в концлагерях пытали, гильотинировали и вешали немецких коммунистов. «Каждый умирает в одиночку», — говорил Ганс Фаллада. Это правда. Но каждый в последнюю минуту о чем-то мечтает. Умирающему накануне освобождения Эрнсту Тельману и его товарищам, немецким коммунистам, грезилась Германия, социалистическая Германия.

— Знаешь, Станислав, — рассказывал Курт, — мой дед, гамбургский рабочий, погиб коммунистом в лагере под Любеком, а мой отец, солдат вермахта, был убит на восточном фронте. Ну и что все это для меня, офицера и коммуниста, значит? Я не помню ни отца, ни тем более деда. Можешь себе представить, как я хотел бы, чтобы они сейчас были живы? И если бы они сейчас были живы, возможно, мне пришлось бы выбирать между отцом и дедом. К примеру, если бы оказалось, что дед все еще живет в Гамбурге и является коммунистом, а отец нет? Хотя из того, что я знаю, отец никогда не отрекался от деда и держался подальше от гитлеровцев. А в вермахт брали всех, а под конец воины любых калек и даже детей. Война… Мы оба, Станислав, принадлежим к тому поколению, которое последствия войны испытало на собственной шкуре. Я потерял отца; мать, к счастью, жива до сих пор, сестра забрала ее с собой, в Лейпциг. Знаешь, я очень хотел бы, чтобы ты когда-нибудь поговорил с этой типичной немецкой женщиной, для которой дети и дом — самое главное в жизни… Ты, Станислав, даже не представляешь себе, как мы, немцы, живущие на востоке, отличаемся от тех, западных. Это уже почти два разных народа, хотя мы изъясняемся на одном языке. А ты думаешь, что напрасно у нас в ГДР говорят не только о государстве, но и о народе Германской Демократической Республики? И хотя ты мне этого не скажешь, но, не сердись, все же, наверное, либо ты, либо твои друзья думаете: если что-нибудь случится, можем ли мы на них положиться? Комплексы? Может, и не комплексы. Хотя раз уж мы об этом заговорили, то, прости меня, даже мы с тобой не освободились от них. Вроде бы мы говорим о других, а ведь подсознательно отождествляем себя с ними. Но для того, чтобы освободиться от этих комплексов, чтобы поступать разумно, мы должны до конца расправиться с тем, что сидит в нас самих, что является иррациональным и неразумным. Правда, это уже почти философия. Но верно одно, что в случае чего ты можешь быть спокоен за меня и моих матросов… Сам знаешь, мы иногда стоим в дозоре. Бывает, что минуты нет спокойной. Каких только провокаций там, на Западе, еще не придумали! Об этих паршивых посудинах «Осте» и «Траве», которые днем и ночью болтаются вблизи территориальных вод ГДР, о самолетах-разведчиках не поит даже говорить. Но они придумывают другие штучки. К примеру, сажают молодежь на прогулочные суда и катаются недалеко от наших берегов! Мегафоны, воздушные шарики, листовки, музыка, оскорбления, смех, песенки. Стоишь в дозоре, а тут к тебе совсем близко подплывает настоящий пропагандистский, провокационный увеселительный аттракцион. Девушки раздетые, загорают, машут руками матросам, зовут к себе на корабль, обещают, что отвезут их туда, куда они захотят. Вежливые, веселые, ссылаются на общенемецкое единство, предлагают меняться сигаретами, пивом, шоколадом. Наши парни скрипят зубами, посмеиваются, молчат и делают свое дело. А иногда ночью бывает так. Твой корабль дрейфует или стоит на якоре. Они подплывают, бросают якорь рядом, спускают штормтрап и освещают его всю ночь. Догадываешься, зачем они все это делают? Понятно! Они рассчитывают на это, провоцируют, надеются на то, что кто-нибудь из моих парней «выберет свободу». Или тащится за тобой почти вплотную и проводит учения «человек за бортом». Мегафоны работают на полную катушку. «Немец в немца стрелять не должен, а если уж стрелять приходится, то не нужно попадать!» А они стреляют, и к тому же метко. Сколько наших в Берлине или на границе получило пулю в спину, да еще из засады? Мои ребята об этом знают. И их даже не нужно специально агитировать на партийных собраниях или в FDJ. Ребята гордятся своей социалистической родиной. Теперь, когда они там, на Западе, вынуждены признать нас как государство, все несколько изменилось; они ведь там тоже не дураки, поняли, правда с некоторым опозданием: собака лает, а караван идет дальше. Но провокации продолжаются. А что им сделаешь? Открытое море. Пока они не нарушают международных правил о безопасности на море, им можно проводить любые маневры. Помню, неделю тому назад это было, в открытом море. Возвращаюсь из дозора. Идем, конечно, в полной боевой готовности, но сам знаешь, каково бывает, когда после недели болтанки возвращаешься домой. Вдруг сигнальщик докладывает: «Чужие торпедные катера с правого борта». Смотрю. Атакуют меня по всем правилам. На полной скорости хотят мне пересечь курс. Да, это они, из Бундесмарине. «Боевая тревога! Приготовиться к отражению атаки торпедных катеров». Я хотел бы, чтобы ты посмотрел, как в один миг все стояли на своих местах. И очень жалею, что на борту у меня не было никого из штаба — пятерка с плюсом за боевую подготовку была бы обеспечена! А те провели ложную атаку и завернули почти перед самым носом. Представляю себе, какие мины должны были иметь эти господа после того, как они увидели, что происходит на моем корабле. Я видел, что у моих наводчиков аж руки побелели, с таким напряжением они держались за рукоятки орудий. И вот попробуй разбери, когда эти господа только провоцируют, а когда по-настоящему ударят…

Ночь растворяется в бледном свете утра. Мелкий дождь продолжает лить. Над акваторией, в которой притаились польские малые ракетные корабли, табунами ходит туман, смешанный с дымом поставленных дымовых завес. Стоит полная напряжения тишина. Ожидание. Известно, что где-то там притаился враг. Общий враг Саши, Сташека и Курта, Анны, Вали и Росвитты, Вани, Малгоськи, Эльки, маленького Эрнста.

— Боевая тревога!

Рев турбин. Крейсеры, сторожевики, ракетные эсминцы, ракетные и торпедные катера, тральщики, подводные лодки, морская авиация и береговая артиллерия. У каждого своя цель, своя задача, но принцип общий — один за всех и все за одного.

Ракетные корабли увеличивают скорость.

— Боевая тревога — ракетная атака!

— Так держать!

— Включить систему наведения!

— Внимание!

— Старт!

Не одна, не две, а десятки ракет одновременно ослепляют оранжевым блеском, раздирают грохотом утреннее небо и неотвратимой лавиной двигаются на сосредоточение кораблей противника! Ракетные корабли свое сделали! Они быстро отходят. Теперь пришло время торпедных катеров — они завершат остальное…

И когда наступает день, уже все кончено.

Корабли трех братских стран собираются вместе, приветствуют друг друга, формируют новые учебные боевые порядки; подходят к танкерам, чтобы заправиться топливом; сейчас наступила короткая пауза для сигареты, для дружеской шутки, улыбки. В безоблачном небе кружат патрульные самолеты, наши самолеты.

А потом обратный рейс в родной порт, на базу, домой. У моряка всегда только одна точка на карте мира, то место, куда он плывет, — его дом. Прав был тот, кто сказал это впервые. Полуостров Хель. Зеленые холмы Оксивской рощи, Витомина, Каменной Горы, Редлова. Самый родной город. Хорошо знакомые дома. И наконец, он, один-единственный, твой дом. Парадная. Надпись на табличке у двери. Звонок или условный, обычный, только твой стук в дверь…

— Ну наконец-то вы пришли. Замерзли, наверное, страшно! Кропка! Ты куда? Я тебе дам, в комнату нельзя! В ванную, грязнуля, лапки мыть. Малгося, вымой Кропку, а то у меня тесто уходит.

— Сейчас, мамочка, только…

— Скорее! Ага, чуть не забыла, недавно Сломка звонил.

— Ну и что? — Соляк выпрямился, подпрыгивая в одном ботинке, который не успел еще снять. — Что он сказал?

— Спрашивал о тебе. Просил разрешения позвонить попозже.

— И что?

— Я ему сказала, чтобы он позвонил через час, что ты пошел гулять с собакой.

— Он больше ничего не говорил?

— А что-то там еще плел о каком-то баране, будто бы на полигоне от него даже следа не осталось. Откуда на полигоне баран? Случайно, твой Дарек лишнего не хватил?

— Хватил лишнего, это Дарек-то? Спасибо, ты у меня умница. А «баран», уважаемая жена моряка, это щит, щит-мишень на полигоне…

11

Анна примеряет перед зеркалом платье. Это платье она готовит для новогоднего бала. Анна сама выбирала материал, придумала фасон, скроила и теперь сама шьет. Ей приходится спешить, потому что до Нового года осталось несколько дней. Она несколько раз повернулась перед зеркалом. Кажется, годится. Но лучше пусть Сташек посмотрит. В комнате звучит тихая музыка; муж что-то читает.

— Закрой глаза, я тебе скажу, когда можно смотреть, ладно?

— Пожалуйста!

Соляк, видимо, догадывается, что хочет показать ему жена, он с улыбкой откладывает книгу и послушно закрывает глаза.

— Вот теперь можно!

Зеленая с серебром парча обтягивает тело Анны, доставая до черных лакированных туфелек. Над всем этим каштановые волосы, смеющиеся глаза. Зеленый цвет — ее любимый.

— Сказочно!

— Посмотри, ровно ли внизу. — Анна делает два пируэта, разрез туники приоткрывает стройное бедро…

— Кажется, ровно. А этот разрез на ноге зашить нельзя?

— Ах ты старый ревнивец! — Они смеются.

Честно говоря, у Соляка в этом году не было никакого желания идти на новогодний бал. Ему казалось, что он будет глупо себя чувствовать из-за своего неясного служебного положения. Коллеги не дадут ему покоя, будут расспрашивать, хуже того — сочувствовать. А это самое ужасное. Но ведь до сих пор, если только ему не мешала служба, они с Анной всегда встречали Новый год на вечере в гарнизонном офицерском клубе. Обычно все веселились от души, до самого утра, а когда возвращались домой, заходили к кому-нибудь в гости или тащили всю компанию к себе на утреннюю порцию горячего бигуса и рюмку охлажденной водки. За все время после женитьбы Соляки только два раза не были в новогоднюю ночь в офицерском клубе. Один раз его уговорила Анна, чтобы они пошли на вечер в ее школу: ей хотелось, хотя она ему этого не сказала, показаться с мужем, морским офицером, среди своих приятельниц. А несколько лет назад Соляки встречали Новый год в Калиновой. Ну, тут уж все было совершенно иначе!

У Сташека остались от отпуска две неиспользованные педели, у Анны начались зимние каникулы, так что они собрали манатки, укутали потеплее Малгоську и отправились в Жешов. Выйдя из автобуса в Тычине, они, к своей радости, встретили соседа с санями, а то им пришлось бы по снегу добираться до Монастырской горы. Когда Соляки выезжали из Гдыни, была слякоть, а здесь горы и долины искрились от пушистого снега, обнаженные кроны придорожных деревьев осыпались серебристым инеем. Малгоську больше всего радовала быстрая езда на санях в лошадка, хотя иногда девочка попискивала от страха, когда сани наезжали на сугроб и кренились набок.

В тот раз Соляки прекрасно провели свой отпуск. Все праздники они просидели в отцовском доме в кругу семьи. Вместо елки стояла большая пихта, доходящая до самого потолка, или, как говорили в Калиновой, «до самого наката», на рождество подали двенадцать традиционных блюд, по избе разбросали сноп соломы, на котором все, а в первую очередь, конечно, Малгоська, возились, в полночь было кормление скотины, и приходили колядовщики-ряженые с большой звездой, Иродом, ангелом, смертью, чертом, евреем и туром… Заснеженная Калиновская гора заглядывала в покрытые инеем окна. Катались на санках, кидались снежками; радости, смеха было вволю. А на Новый год Соляки поехали на другую сторону Струга в Дом культуры. В Калиновой всегда веселились шумно. Калиновские гулянья, хотя когда-то здесь и драк хватало, славились на всю округу. Может, причиной тому были калиновские девушки — смуглолицые, гибкие, как ивы, а может, парни, крепкие, как дубки, которые, правда, любили подраться, но и повеселиться тоже. И музыкантов Калиновая имела отличных: братья Рацкевичи известны были во всем районе. Однако Новый год жители Калиновой встречали всегда в своем кругу. Деревня как деревня — и в семьях, и между соседями часто бывали ссоры, размолвки из-за пустяков, но по случаю Нового года объявлялось перемирие. Не было года, чтобы не нашлись организаторы, которые взяли бы на себя подготовку к встрече Нового года. Определяли размер складчины, забивали солидного кабанчика, коптили знаменитые калиновские колбасы, варили кровяную колбасу, покупали несколько бочек пива. Девушки и парни устанавливали елку, украшали цветной бумагой зал, натирали воском пол, чтобы лучше было танцевать. В новогодний вечер жители Калиновой собирались не спеша, по установленному порядку. Сначала молодые, — понятно, им хотелось поскорее дорваться до танцев и музыки. Потом пожилые, которые приходили только закончив все работы по хозяйству. Большой зал, около стен стоят составленные столы, гнущиеся от еды и питья. И здесь тоже по установленному порядку: старики у стен ипоближе к сцене, чтобы лучше все видеть и слышать, а молодые посреди зала, откуда им рукой подать до танцевального круга.

Дед не совсем хорошо себя чувствовал, поэтому он остался с Малгоськой дома, у телевизора. Анна, Зося, Франек и Сташек побрели по заваленной снегом дороге к Дому культуры. Долго, долго потом вспоминали они с Анной этот калиновский снежный и веселый Новый год. Сташека Соляка все здесь знали и любили. К тому же на нем был единственный в этом зале темно-синий мундир. Сташек никогда головы не терял, пить не пил, но если другого выхода не было, как здесь, в новогоднюю ночь в Калиновой, то от рюмки не отказывался. Его посадили на почетное место, рядом с секретарем партийной организации, директором школы и солтысом. Секретарь поздравил собравшихся с Новым годом, поднял рюмку, и вечер начался.

— Сташек, мы с тобой сто лет не виделись!

— Как там у тебя, на море, в порядке?

— Ты совсем не постарел!

— Где это ты такую красивую жену нашел?

— Почему так редко приезжаешь?

— За твое здоровье!

— За тебя!

— За тех, кто в море!

— За здоровье супруги капитана!

— Дай, я тебя поцелую!

— Что, не хочешь со мной выпить?

— Брезгуешь, да?

— Друзей не узнаешь? А Анна не пропустила ни одного танца. К ней подходили старые и молодые, с уважением целовали ручку, а потом крутили ее в польке так, что платье поднималось в вихре танца и искры летели из-под каблуков. Дело в том, что в Калиновой, вопреки моде на «биг-биты» и другие громкие танцы, старики и молодые любили сплясать по-старому — самым большим успехом здесь пользовались польки. Рацкевичи играли так, что смычки у них просто летали! Сташек, которого недаром учили тактике, от лишних рюмок спасался танцами.

Поиграй мне, музыка,
Спой-ка мне, смычок,
С молодухой женится
Мой дядька-дурачок!
Домой они возвращались перед рассветом. От сильного мороза снег скрипел под ногами. Над некоторыми хатами первые утренние дымы уже поднимались прямо к небу. С разных концов Калиновой был слышен лай собак и пение возвращающихся с гулянки домой парней.

Пусть вас будет много,
Как на сосне шишек,
От меня сбежите,
Словно стайка мышек!
Сташек остановился, привлек к себе Анну.

— Послушай, сейчас ему второй «разбойник» ответит.

И действительно, как по заказу, с другой стороны деревни в чистый, морозный утренний воздух ворвался молодой голос, по-петушиному тонкий:

Сколько вас ни будет,
Даже двадцать два.
Мне ли вас бояться,
Самый сильный я!
Сташек огляделся вокруг и глубоко втянул в себя глоток чистого, как кристалл, воздуха. Он любил свою родную деревню, ее людей, холмы, рощи и узкие полоски полей. Ведь это было его родное гнездо, тот самый близкий сердцу уголок родины, который всегда живет в душе.

И в этом году сестра и ее муж приглашали на праздники в Калиновую. Анна была бы не прочь поехать, но Сташек все тянул с ответом, надеясь, что вот-вот решатся его служебные дела. В конце концов он согласился пойти в офицерский клуб, не столько поддаваясь уговорам друзей, сколько не желая огорчать Анну, которая активно участвовала в работе совета военных семей и давно радовалась предстоящему балу. Так думал Сташек. А если бы кто-нибудь спросил Анну, то она ответила бы, что уговаривает Сташека пойти в новогоднюю ночь в клуб только для того, чтобы оторвать его от грустных мыслей.

Соляк сидит в приемной у адмирала. Ждет вызова. Он здесь впервые. Секретарша варит кофе, отвечает по телефону на десятки вопросов, что-то записывает. Время от времени она улыбается Соляку, хочет подбодрить его, и тогда на ее красивом, но немного полном лице появляется складка второго подбородка. Соляк нервничает от этого затянувшегося ожидания. Он знает, что у адмирала находятся командор Марианский, Скочек и председатель комиссии, командор Полецкий. Если ему велели явиться к адмиралу, значит, его делом занимаются, но почему так долго?

Адмирал медленно набивал свою неизменную трубку.

— Командор Полецкий, почему комиссия работала так долго?

— Трудно было собрать все данные. И прокурор только что определил свое отношение к этому делу.

— Я разговаривал с командором Заварским, он мне сказал, что они там ничего особенного не нашли.

— Так точно, товарищ адмирал, прокуратура отказалась от этого дела, они считают, что нет оснований.

— Ну, в законах-то они разбираются. — Адмирал, попыхивая трубкой, взглянул на командора Полецкого, который листал папку с документами. — А каково же ваше окончательное мнение по делу «Моруса», командор?

— Честно говоря, товарищ адмирал, тут есть два мнения. Одно — комиссии, а второе — командора Марианского.

— Вы ссоритесь, а я должен вас мирить? — пошутил адмирал. — Ну хорошо… Давайте вспомним заключение комиссии. Товарищ Полецкий, дайте мне на минутку протокол. Итак, сначала выводы комиссии, а потом, командор Марианский, послушаем ваше мнение. Соляк, Соляк… Это тот самый, который на учениях Варшавского Договора показал хорошие результаты в ракетной стрельбе?

— Тот самый. — Марианский довольно улыбнулся. — Вы его, гражданин адмирал, наверняка помните.

— Правильно. Вспоминаю. Такой видный, подтянутый, шатен.

— Так точно, товарищ адмирал.

Адмирал покачал головой и неприязненно посмотрел на толстую папку с бумагами, лежащую на письменном столе.

— Вот, заваливают человека бумагами, даже на корабли времени нет сходить. Людей понемногу забываешь. Да, сейчас я вспоминаю этого Соляка. Ну хорошо, Полецкий, что там у тебя против него? Коротко, в нескольких словах. Протокол я читал.

Полецкий поправил очки и откашлялся.

— По мнению комиссии, — последнее слово он подчеркнул, — капитан Соляк, как командир корабля, допустил два основных просчета, которые имели непосредственное влияние на аварию «Моруса».

— Могли иметь или имели? — не выдержал горячий Марианский.

Адмирал выпустил клуб дыма.

— Марианский, не горячись. Потом тебе слово дадим. Но, с другой стороны, командор Полецкий, вопрос правильный. Пожалуйста, расскажите нам, какие это были ошибки и имели ли они непосредственное отношение к аварии «Моруса».

— Слушаюсь, гражданин адмирал, — ответил Полецкий, бросая на Марианского не очень приветливый взгляд. — Итак, первая ошибка капитана Соляка заключалась в том, что, узнав о силе идущего шторма, он не приказал изменить курс и не вошел в ближайший порт, а их у него по пути было несколько. Вторая ошибка, по моему мнению, более опасная, которая даже заставляет сомневаться в квалификации Соляка как командира и уж, по крайней мере, в его знаниях и морской дисциплине, основана на том, что он не привел скорость корабля в соответствие со штормовыми условиями. Другими словами, он не сумел справиться со своими обязанностями во время шторма. И имело ли это отношение к аварии? По моему мнению, имело. И уж во всяком случае, без сомнения, могло иметь.

Адмирал перевернул страницу протокола. Потом отложил еще дымящуюся трубку, вздохнул и обратился к Марианскому:

— А что вы на это скажете, командор?

— Слушаюсь. — Марианский нервно шевельнулся в кресле.

Молчавший до сих пор командир дивизиона шепнул Марианскому что-то на ухо и пододвинул к нему поближе лист бумаги.

— Слушаюсь, товарищ адмирал, — повторил Марианский. — Внешне все выглядело так, как докладывал здесь командор Полецкий.

Полецкий, не скрывая своего удивления, пожал плечами.

— Но только внешне. А в действительности же возникает вопрос: когда капитан Соляк мог принять решение свернуть в ближайший порт? В то время, когда сила ветра была четыре, пять или шесть баллов? А может, позже, когда это сделать было уже невозможно?

— Тогда, когда приближалась известная ему теоретически допустимая для безопасности его корабля. — В этот раз уже не выдержал Полецкий. Адмирал подпер голову руками, закрыл глаза и молчал.

— А тогда уже было слишком поздно! — возразил Марианский. — Когда сила ветра превысила теоретически допустимую для безопасности «Моруса», до ближайшего порта было по крайней мере двадцать миль, и если бы даже Соляк решил туда зайти, шквал и там мог его захватить в любую минуту.

Адмирал поднял голову и посмотрел на Марианского.

— Шторм или шквал? Давайте не будем путать эти два понятия, — сказал он.

— Я не путаю, товарищ адмирал. Вот, пожалуйста, здесь есть справка гидрографов, причем не только наших, но и гражданских, из которой видно, что как раз в этот день и в этом районе Балтики наблюдались воздушные вихри силой свыше девяти баллов по шкале Бофора.

Адмирал надел очки. Сначала он читал про себя, а потом вслух.

«В районе островов Рюген и Борнхольм, а также в Поморском заливе замечено необычное для Балтийского моря метеорологическое явление — вихревое движение воздуха по горизонтальной оси, называемое иначе шквалами. Причиной их возникновения было столкновение двух масс воздуха: холодного из Скандинавии и сильно нагретого, поступающего из бассейна Средиземного моря. Возникшие в результате этого сильные, хотя и кратковременные, порывы ветра доходили до десяти баллов. Шквалы, как известно, могут создавать серьезную опасность даже для большого корабля, так как…»

— Ну хорошо. Что могут шквалы, нам известно. Помнишь, Скочек, как нас захватил такой шквал? Мы тогда на «Блыскавице» через Ла-Манш шли…

— Да, дал он нам тогда прикурить, товарищ адмирал, — оживился Скочек, обрадованный тем, что адмирал не забыл старые времена, когда они плавали вместе. «Блыскавица» тогда шла с визитом дружбы в Брест.

— Так-то оно так, но ведь то было почти в Атлантическом океане! Но шквал на Балтике, в это время? Ну что же, море есть море… Командор Полецкий, вы знакомы с этой бумагой?

— Конечно, товарищ адмирал.

— Ну и что?

— Она ни в чем не противоречит выводам комиссии. Да к тому же еще неизвестно, действительно ли «Морус» попал в шквал.

— А показания команды, а разрушения на палубе — это что, от обычного шторма? — не унимался Марианский. А Скочек добавил:

— Гражданин адмирал, даже прокурор написал в постановлении, что нельзя исключить возможности, что это был шквал!

— Вот именно: нельзя исключить! Но даже прокурор не написал, что «Морус» попал в шквал, — не сдавался Полецкий.

— Так что, мы должны быть подозрительнее самого прокурора? — вспылил Марианский.

— Спокойно, товарищи, спокойно. И дело, конечно, не в том, командор Марианский, кто подозрительнее. Мы должны просто по справедливости решить это дело. Покажите-ка мне постановление прокурора.

Адмирал читал внимательно, на этот раз про себя. Потом отложил документ и снова взялся за трубку, которая уже почти погасла.

— Да… — сказал он задумчиво, как будто говорил сам с собой. — Юристы до сегодняшнего дня пользуются старым принципом, что в сомнительном случае дело решается в пользу обвиняемого. Может, кто-нибудь из товарищей хочет что-то добавить?

— Я хотел бы еще сказать, — произнес Марианский, — что в случае, если мы не исключаем возможности попадания корабля капитана Соляка в шквал, то следующее обвинение комиссии в том, что скорость корабля не соответствовала создавшемуся положению, снимается. Что же касается захода в ближайший порт, тут первое слово должен был иметь оперативный дежурный, однако такого приказа он Соляку не давал.

— Для меня важнее всего то, что делает командир корабля. Перед дежурным только карта и доклады, а командиру вода за шиворот льется. Кто в этом случае должен лучше знать, кто должен решать? — быстро ответил Полецкий и, видимо, верно угадал мнение адмирала, потому что тот одобрительно кивнул головой.

— Можно еще два слова, товарищ адмирал? — включился в разговор командор Скочек.

— Пожалуйста.

— Гражданин адмирал, был этот шквал или его не было, но одно нужно признать — что капитан Соляк и его команда проявили себя, с самой лучшей стороны.

— Команда, да… — заметил Полецкий, но адмирал дал ему знак рукой, чтобы он не прерывал.

Скочек продолжал:

— Возьмем хотя бы его решение войти в Уйсьце, потом сам маневр. Много ли таких случаев было в нашем флоте? Это было решение на грани риска, но Соляк его принял…

— Рисковать-то он любит!

— Командор Полецкий!

— Простите, товарищ адмирал.

— Так или иначе, он это решение принял и выполнил его до конца. В конце концов, капитан Соляк спас и корабль, и команду, — закончил разволновавшийся Скочек.

— Пожалуйста, командор Полецкий, вы, кажется, что-то хотели сказать?

— Собственно говоря… Марианский и Скочек защищают здесь Соляка, а я выступаю в неблагодарной роли. Поэтому для ясности хочу сказать, что я четко вижу разницу между долгом, знаниями и самыми мужественными порывами и импровизациями. Я не сомневаюсь в том, что капитан Соляк храбрый офицер и, может быть, даже неплохой командир, но я обвиняю его в неумении предвидеть, в недостатке благоразумия, в легкомыслии. Если бы он с самого начала принимал в расчет состояние моря, возможности корабля, не нужно было бы теперь все сваливать на шквал.

— И что же вы предлагаете?

— Мне кажется, товарищ адмирал, что было бы полезным на какое-то время отстранить капитана Соляка от непосредственного командования кораблем. К тому же после шока — ведь он потерял сознание, сломал руку — будет ли он сам чувствовать себя на корабле так же уверенно, как раньше? К тому же я не знаю, будет ли к нему, как к командиру, относиться с полным доверием команда «Моруса»? И после всего, что случилось, не будут ли люди, хотя бы подсознательно, испытывать недоверие к нему? А в интересах службы это недопустимо. Вопрос слишком серьезен, чтобы руководствоваться только сантиментами. — Полецкий посмотрел на Марианского и медленным и усталым движением снял очки.

Адмирал встал, но дал знак рукой, чтобы присутствующие сидели. Он обратился к Скочеку.

— Ваше мнение, командор?

— Товарищ адмирал, я прошу вас оставить капитана Соляка в моем дивизионе и на корабле. Командор Полецкий говорил о команде. Я хочу вам доложить, что мы с моим замполитом не знаем, куда от команды «Моруса» нам деться: они все время спрашивают, что с их командиром, когда он к ним вернется. Как раз вчера ко мне приходил секретарь парторганизации «Моруса», тоже по делу Соляка. Капитан Соляк — один из лучших моих командиров кораблей. Во всяком случае, я его таким считаю.

— Вы, командор Марианский?

— Разрешите мне сказать, товарищ адмирал. Меня очень удивило предложение командора Полецкого. Не сердись, Генек, — Марианский коснулся локтя Полецкого, — но ведь отстранить офицера от командования кораблем — это же самое страшное наказание! Командир «Моруса» ни в коем случае этого не заслуживает. Даже исходя из выводов комиссии, в крайнем случае следует обратить его внимание или, не знаю, сделать ему замечание, может быть, вынести выговор, чтобы в дальнейшем он был более предусмотрителен. Но снять Соляка с командования кораблем? Нет. В этом вопросе я разделяю мнение командира дивизиона и прошу оставить капитана Соляка на его теперешней должности.

Адмирал задумчиво смотрел в окно, где ему был виден залив, свинцовая гладь зимнего моря, и молча курил трубку. Потом повернулся и посмотрел на офицеров.

— Еще одно. Кто-то из присутствующих товарищей говорил здесь о состоянии здоровья Соляка. Там ведь раненых было двое?

— Так точно, — подтвердил Полецкий. — У капитана Соляка была сломана рука, а у матроса Коженя — нога.

— А как сейчас они?

— Все уже хорошо, — доложил Скочек. — Матрос Кожень вышел из госпиталя и поехал в отпуск домой, а капитан Соляк ждет здесь, в вашей приемной.

— Вы его вызывали?

— Я думал, что у вас, товарищ адмирал, могут быть к нему какие-нибудь вопросы.

— Ладно. Раз уж капитан Соляк здесь, давайте его пригласим сюда, послушаем, что он нам скажет. А может, после всего случившегося ему самому не захочется командовать, а?

— Соляку? — не скрывая удивления, сорвался со своего места командор Скочек. — Если вы разрешите, я его приглашу.

— Минуточку. Прежде чем мы его пригласим, нужно самим прийти к какому-нибудь выводу. — Адмирал сел и отложил трубку. Какое-то время он молчал, машинально складывая бумаги, потом начал говорить медленно, отчетливо произнося отдельные предложения и даже слова: — Из того, что мы сегодня услышали, случай с «Морусом» и с его командиром следует разделить на две фазы. Первая началась с выхода «Моруса» из района учений до того момента, когда Соляк решил продолжать рейс, несмотря на то что шторм превысил установленный предел прочности кораблей этого класса. При этом мы должны помнить, и здесь я согласен с командором Полецким, что Соляк тогда находился не в открытом море, а держался у берега и имел возможность и право зайти в ближайший порт. Оперативный дежурный — это вопрос другой, впрочем, мы к нему еще вернемся. Я также согласен с Полецким в том, что командир корабля должен не только умело оценивать изменившуюся обстановку, но и вовремя принимать решение, хотя бы для того, чтобы избежать неприятных последствий. — Довольный Полецкий поудобнее устроился в кресле. Адмирал продолжал: — Вторая фаза начинается в момент, когда шторм усилился. Подтвердил ли Соляк в этой ситуации те качества, которые должен иметь командир корабля? Соответствовала ли скорость корабля состоянию моря, хорошо ли он подготовился к шторму? По материалам комиссии, а особенно по записям в корабельном журнале следует, что на этот вопрос можно ответить положительно. Но и потом его решение, правда принятое с опозданием, о том, чтобы все же войти в Уйсьце, борьба за живучесть корабля, вход в порт на глухом и слепом корабле — эту вторую фазу следует оценить очень высоко. Поздравляю вас, товарищи, — адмирал обратился к Марианскому и Скочеку, — с прекрасным кораблем и мужественной командой. И, несмотря ни на что, с отличным командиром. Был ли шквал? Солидная штормовая волна такой силы тоже может много бед наделать. Но поскольку люди, разбирающиеся в метеорологии, не исключают такой возможности, будем считать, что «Морус» попал в шквал. Подводя итог сказанному, я за то, чтобы оставить капитана Соляка на корабле. — Тут уже повеселели Скочек и Марианский. — В общем, все случившееся должно стать для него большой школой, и если он офицер думающий, то сделает для себя соответствующие выводы. И мы в штабе должны для себя сделать выводы, так сказать, общего характера. Прежде всего это касается выносливости малых ракетных кораблей. Оказалось, что этому кораблю можно полностью довериться даже в самых трудных условиях. Необходимо этот факт всесторонне популяризировать. Показать, на что способна мужественная и дружная команда, что может совершить сплоченный, сознающий свои задачи, хорошо обученный коллектив даже в таких необыкновенных, непредвиденных обстоятельствах. Конечно, нужно обратить внимание на предупреждение таких ситуаций, на большую слаженность оперативной службы с кораблем. Ну так что же, давайте посмотрим на этого Соляка? — Адмирал снял телефонную трубку: — Пани Катажина, попросите ко мне капитана Соляка.

Услышав слова секретарши: «Хорошо, пан адмирал», Соляк словно почувствовал, что речь идет о нем. Он встал. Секретарша улыбнулась и кивнула на обитую коричневой кожей дверь кабинета:

— Адмирал вас приглашает. Не волнуйтесь, у него хорошее настроение.

Соляк был благодарен ей за эти слова. Он поправил мундир, нервно коснулся галстука и громко постучал в блестящий никель дверной ручки.

— Входите! — скорее почувствовал, чем услышал, он.

Соляк открыл дверь и переступил порог. Адмирал с серьезным, но приветливым лицом встал из-за письменного стола и направился в его сторону.

— Гражданин адмирал, капитан Соляк, командир малого ракетного корабля «Морус», по вашему приказанию прибыл.

Адмирал, глядя ему прямо в глаза, протянул руку:

— Как здоровье?

— Спасибо, гражданин адмирал, уже все в порядке.

— Какая была сломана рука?

— Правая.

— Видно, что действительно в порядке, до сих пор чувствую ваше пожатие. — Адмирал улыбнулся, разминая свою правую руку. — Садитесь, капитан. — Указав на стул рядом с командором Полецким, адмирал вернулся на свое место.

Соляк в этом кабинете был впервые: большой письменный стол в гданьском стиле, длинный стол для совещаний, небольшая библиотека, радиоприемник, несколько телефонов, государственный герб, картина с морским пейзажем, толстый ковер, монотонное тиканье стенных часов, высокие окна, полные света. Адмирал внимательно смотрел на Соляка.

— Вы, видимо, догадываетесь, капитан, — медленно сказал он, — что мы здесь говорили о деле «Моруса». Правда, наша беседа немного затянулась, простите, что вам пришлось ждать. У меня к вам несколько вопросов. Первый: мог ли «Морус» избежать того, что случилось?

Вопрос был серьезный. Соляк даже опешил, тем более что в этот момент он заметил встревоженный взгляд командора Скочека. Марианский смотрел в окно, Полецкий опустил очки на нос и всматривался в капитана, словно впервые его увидел. Адмирал играл погасшей трубкой и ждал. Соля к проглотил слюну.

— Мог, гражданин адмирал. Мог, если бы укрылся в ближайшей гавани.

— Почему вы этого не сделали?

— Я верил, был просто уверен в том, что, несмотря на шторм, я доведу корабль до базы.

— Вера — дело хорошее, но уверенность лучше. На чем же эта ваша уверенность была основана?

— Я хорошо знаю свой корабль и свою команду. Тем более что мы не раз попадали в сильный шторм и всегда выходили из него победителями.

— Но в этот раз не вышло?

— Так точно. Ничего подобного я в жизни не видел.

— Что это было, капитан?

— Не знаю, гражданин адмирал. Говоря с прокурором, я это назвал «девятым валом».

— Он поверил?

— Пожал плечами и ничего не сказал. Хотя дал мне понять, что все это литература.

— Поверил. В своем решении он сослался на метеорологов, которые говорят, что ваш «Морус» мог попасть в шквал.

— Шквал на Балтийском море, в это время?

— Море, капитан, более загадочно, чем нам с вами кажется. Мы скорее Луну исследуем, чем море. Но ведь этот шквал говорит в вашу пользу. И все же у нас есть к вам претензии. Догадываетесь, какие?

— У меня было много времени, чтобы обо всем подумать. Когда шторм начал усиливаться, я мог раньше свернуть в какой-нибудь порт, не рисковать.

— Да, это вам наука на будущее. Помните, товарищ Соляк, что риск допустим, а в армии даже иногда необходим. Но при двух условиях: и в риске должна преобладать уверенность в достижении цели, а тот, кто рискует, должен знать, что рисковать можно только в том случае, когда единственный путь к победе, к цели, к спасению ведет через риск. Вот тогда можно, тогда нужно рисковать.

— Понимаю, товарищ адмирал.

— Я рад, что вы сказали «понимаю», а не по-уставному «так точно». «Понимаю» — в этом случае слово более подходящее. И еще один вопрос. Насколько я помню, вы женаты. Что вы и ваша жена после всего этого думаете о вашей дальнейшей службе на корабле?

Соляк побледнел. Несмотря на внутреннюю дисциплинированность, он вскочил со стула и встал по стойке «смирно». Голос его дрожал.

— Гражданин адмирал, простите, но я не очень понимаю, какое отношение ко всему этому имеет моя жена. Что же касается меня… Я без корабля, без моря? Моя жена, гражданин адмирал, с самого первого дня знает, что значит быть женой моряка. Мы договорились с нею…

Адмирал встал. Поднялись и другие офицеры.

— Понимаю и радуюсь за вас, капитан. — Адмирал вышел из-за стола и подошел к Соляку. — Я рад, что вы так привязаны к кораблю и к морю. Потому что, между нами говоря, плавающий офицер Военно-морского флота — это не только профессия, но и призвание. Я рад и тому, что из этого печального происшествия вы сделали надлежащие выводы. Вы, мой дорогой, должны всегда помнить, что командиру корабля, независимо от того, что может случиться на корабле, не с кем делить ответственности. Такой уж вечный закон моря, что капитан на судне, а тем более командир на военном корабле, отвечает за всех и за все. Это касается первой части рейса. А за вторую часть, за борьбу со штормом, за живучесть корабля, за вход в Уйсьце, за мужество команды, за стойкость корабля, примите, капитан, мои поздравления.

— Во славу родины, гражданин адмирал!

— Так что же, командор Скочек, я думаю, что капитан Соляк должен завтра явиться на «Морус» и приступить к своим обязанностям?

— Так точно, гражданин адмирал!

Командор Скочек и капитан Соляк одновременно ответили на этот вопрос…

* * *
Морозная, освещенная зеленоватым светом лунная ночь. Густой серебряный иней толстыми кистями свисает с мачт, антенн и релингов. Порт, верфи, весь город сверкают мерцающей гирляндой разноцветных огней и неонов. На фоне темных, покрытых лесом холмов гаснут последние метеоры многокрасочных фейерверков, взлетающих в небо в честь наступающего Нового года и прошедшего, старого. В военном порту тишина. На своих, строго определенных местах у причала ровными рядами стоят военные корабли. Покрытые серой, сливающейся с цветом зимнего моря, защитной краской, дремлют огромные тела морских чудовищ. Но обманчива эта тишина. Военный порт не спит. Покачиваются на палубах затемненные сигнальные огни. То тут, то там крутится антенна радиолокатора, попискивает аппарат радиотелеграфа, поблескивает зеленый глаз радиостанции. У трапов кораблей стоят вахтенные, на ГКП — дежурные службы. В каютах отдыхают матросы и офицеры. На каждом корабле такое количество людей, чтобы в любую минуту, в случае боевой тревоги, он был готов для выполнения поставленной перед ним задачи.

Если бы мы нашли такое место, откуда при помощи бинокля с сильными линзами можно было бы осмотреть палубы всех кораблей, то на малом ракетном корабле, стоящем у выхода из базы, мы увидели бы одетого в тулуп вахтенного матроса, а кроме него, в центре корабля, еще одного человека. Что это за корабль и что это за человек? Давайте отрегулируем бинокль и посмотрим на бортовой номер корабля. Да, это наш старый знакомый «Морус». А тот офицер — да, там стоит офицер, его легко можно узнать по одежде — это командир корабля, капитан Военно-морского флота Станислав Соляк. Он стоит, опершись на ангар ракеты, в рабочем мундире, в куртке, наброшенной на плечи, и смотрит в сторону освещенного ночного города. Что же тут делает в новогоднюю ночь Соляк, да еще в рабочем мундире? Ведь он с женой и друзьями собирался пойти на бал в офицерский клуб. Анна специально для этого случая сшила себе платье из серебристо-зеленой парчи, со вкусом подобрала к нему украшения, причесала свои пышные каштановые волосы и так радовалась тому, что они пойдут на этот вечер… Так, действительно, и должно было случиться. Но, как говорят, «служба не дружба».

«Морус» покрашен свежей краской. Трап. Вахтенный свистит, как положено при встрече командира. На палубе, на обычном месте, собрана вся команда. У Соляка сухо во рту, — зачем Дарек устраивает такой парад? Равнение направо! Сломка делает два шага вперед. Как он возмужал за эти несколько месяцев!

— Гражданин капитан, заместитель командира корабля подпоручик Сломка докладывает, что малый ракетный корабль «Морус» и его команда к выполнению задания готовы.

Офицеры отдают друг другу честь. Крепкое рукопожатие. Соляк становится серьезным.

— Спасибо, гражданин поручик.

Сломка встает слева от своего командира. Соляк подходит ближе к стоящей по стойке «смирно» команде. Одним взглядом он охватывает всех: Линецкий, Кактус, Стрыяк, Домбек, Лямут, Татецкий, Брыга, Груецкий, Конкель, Гонсеница, который даже в строю не может удержаться от улыбки на своем открытом, толстощеком лице, и остальные. Капитан отдает им честь.

— Здравствуйте, офицеры и матросы!

— Здравия желаем, гражданин капитан!

В новогодний вечер команда «Моруса», в полном составе и в боевой готовности, заступила на дежурство. Нет, их никто не наказал. Просто пришел их черед дежурить согласно расписанию служб в дивизионе. И стоят на дежурстве безропотно, в любой момент готовые дать «полный вперед» мощным машинам и выйти в Балтийское море, чтобы прийти на помощь терпящим бедствие или охранять покой освещенного города, веселящихся на балах людей, грустящих одиноких жен и сладко спящих детей.

Все собрались в самом большом помещении на корабле, подождали у цветного телевизора момента, когда наступит полночь, и… крепкие рукопожатия с взаимными пожеланиями счастья заменили им тосты. Потом, как обычно, офицеры и матросы разошлись к своим занятиям, мечтам и думам. И не было среди моряков «Моруса» такого человека, который в эту новогоднюю ночь не подумал бы о тех, кто остался на суше…

Соляк набросил на плечи куртку, спустился на набережную к телефонной будке и набрал знакомый номер.

— Да, я слушаю?

— Аня, я вас не разбудил?

— Мы смотрим телевизор.

— Всего хорошего, Аня. И девочку поцелуй.

— А себя?

— Это уж я сделаю лично. Ты очень хорошо выглядишь сегодня.

— Обезьянка ты, вот кто! И знай, что я оделась так, будто иду в офицерский клуб, а сама сижу у телевизора и плачу.

— Аня! Милая моя…

— Сташек, и я тебе желаю всего-всего… Да ты и сам знаешь!

— Знаю, Аня. Тебе привет от наших ребят, много-много поздравлений…

— Поблагодари их. Сташек, ты счастлив?

— Если это можно так сказать, то да, очень! Аня, не сердись, что так получилось с Новым годом. Сама понимаешь: корабль, команда…

— Понимаю. Я уже давно знаю, что ты свое место, корабль и команду любишь больше, чем семью.

— Люблю вас всех, очень люблю. Прости, что так получилось.

— А что мне еще остается? Такая уж судьба жены моряка — постоянно ждать, тосковать и прощать. Скажи ребятам, что мы с Малгоськой пили за ваше здоровье шампанское: «За тех, кто в море!»

— Спасибо. Спокойном ночи, Аня!

— Спокойной ночи…

Капитан Соляк стоит задумавшийся, глядя в морозную ночь. О чем он думает? Наверное, мы не ошибемся, если скажем, что об Ане, о Малгоське, а может, перед его глазами стоит заснеженная, скрытая в окруженной горами долине родная Калиновая, может, он вспоминает мать, друзей, мысленно возвращается к беседе с адмиралом, снова переживает грозные штормовые минуты. Да разве есть на свете что-нибудь быстрее и могущественнее человеческой мысли? Так давайте оставим нашего друга наедине с его мыслями.

Примечания

1

Мео — одно из племен Индокитайского полуострова.

(обратно)

2

Rabuś (польск.) — грабитель, разбойник, хищник. Игра слов: Robuś — уменьшительное от имени Роберт.

(обратно)

3

Величка — местность недалеко от Кракова, где расположены соляные копи.

(обратно)

4

Книги из цикла «Военные приключения».

(обратно)

5

Начальная форма кооперации в сельском хозяйстве ПНР.

(обратно)

6

Союз борьбы молодых — патриотическая организация польской молодежи в годы второй мировой войны и первые послевоенные годы.

(обратно)

7

Единица административно-территориального деления в Польше до 1972 года.

(обратно)

8

«Нове дроги» — журнал, теоретический орган ЦК ПОРП.

(обратно)

9

Боцманмат — старшина 1-й статьи в Военно-морском флоте ПНР.

(обратно)

10

Командор-подпоручик — капитан 3-го ранга.

(обратно)

11

Мат — старшина 2-й статьи.

(обратно)

12

ГКП — главный командный пункт (на военном корабле).

(обратно)

13

С 1955 года — Высшее военно-морское училище (ВВМУ).

(обратно)

14

«Блыскавица» — польский военный корабль, эсминец, принимал активное участие во второй мировой войне, в эвакуации Дюнкерка, в атлантических конвоях, в десантных операциях в Северной Африке и Нормандии. В 1947 году вернулся в Польшу, в настоящее время — корабль-музей.

(обратно)

15

Союз польской молодежи был основан 22 июля 1948 года на конгрессе единства польской молодежи, с 1957 года на его основе были созданы Союз социалистической молодежи, Союз деревенской молодежи и Союз польских студентов.

(обратно)

16

Ормовец — в народной Польше член бригады содействия милиции.

(обратно)

17

Морг — мера площади, равна 56 арам.

(обратно)

18

Солтыс — сельский староста.

(обратно)

19

По-польски Łódź — название города и лодка.

(обратно)

20

Зетемповская — ZMP — Союз польской молодежи.

(обратно)

21

К делу (лат.).

(обратно)

22

Кашубы — западнославянская народность, живут в ПНР, по языку и культуре близки к полякам.

(обратно)

23

Зетемесовцы — члены Социалистического союза молодежи (ZMS).

(обратно)

24

Арчишевский Кшиштоф (1592—1656) — участник голландской экспедиции в Бразилию, направленной туда для того, чтобы изгнать испанцев и португальцев; дослужился до звания генерала артиллерии и адмирала, в 1646 году вернулся в Польшу; организатор артиллерии, автор поэтических сборников.

(обратно)

25

FDJ — Союз свободной немецкой молодежи.

(обратно)

Оглавление

  • Войцех Жукровский СЧАСТЛИВЧИК
  • Веслав Роговский АВАРИЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • Ежи Вавжак ЛИНИЯ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  • Збигнев Домино ШТОРМ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  • *** Примечания ***