Гёте [Георг Зиммель] (pdf) читать онлайн

Книга в формате pdf! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Г. ЗИММЕЛЬ

· ·

ПЕРЕВОД

А. Г. ГАБРИЧЕВСКОГО

ГОСУДАРСТВЕ ВНАЯ АКАДЕМИЙ
ХУДОЖЕСТВЕННЫХ НАУК

москвА-т»

ОТ РЕДАКЦИИ.
Книга Г. Зиммеля о Гёте появилась в промежутке между
двумя грандиозными социальными событиями мировой импе­
риалистической войной и революцией. Отдельные главы ее
выходили в журналах в период войны, но в полном виде рас­
пространение в нескольких изданиях и популярность она по­
лучила уже после немецкой революции. Этим в значительной
степени объясняется своеобразная идеологическая устре­
мленность книги Зиммеля. Эта книга не просто философская,
но прежде всего мировоззренческая—это некоторый реста­
врационный призыв к идеалистическому мировоззрению.
Откровенный идеализм—не новость для современной немец­
кой философии, но откровенная метафизика—это результат
недавних чрезвычайных социальных потрясений. Гибель бле­
стящих надежд на войну и боязнь надвинувшейся пролетарской
революции заставляют идеологов немецкой буржуазии спа­
саться в метафизике, в ссылке на абсолютное искать и утеше­
ние и защиту. Написанная глубоко искренно человеком все­
сторонне художественно воспитанным, философом и типичным,
немного либеральным, немцем буржуа, эта книга открывает
секреты и тайны современных настроений некоторой группы
немецкой интеллигенции.
Часто официальные парламентские и банкетные речи, про­
граммы, декларации или ноты, обычно прикрытые пеленой ме­
ждународной лжи, не скажут так много социально значимого
и основного из исторических чаяний и мечтаний той или дру­
гой социальной группы, как искренняя метафизическая испо­
ведь за письменным столом. Стоит только понять ее социаль­
ную природу, и она становится историческим свидетельством,
документом современности, понимание и овладение которым

3

увеличивает нашу мощь через реальное знание врагов и друзей.
В этой социальной документальности прежде всего следует
видеть интерес этой книги. Идеологическая отдаленность и
чуждость ее философии советским умонастроениям оставляет
читателя холодным, а потому и создает благоприятные усло­
вия для исторической рефлексии и невольно побуждает к ши­
роким и весьма интересным социологическим обобщениям.
Действительно, следует присмотреться к тому, что произо­
шло с немецким буржуазным мировоззрением за последние
15 лет. В период конца XIX и начала XX веков, время интен­
сивного роста, накопления и колониального распространения
капитала, Германия опирается на идею воинствующего пан­
германизма, а философия изощряется в отвлеченных тонкостях
трансцендентального идеализма. Крайний субъективизм Виндельбанда и Риккерта и в особенности тонко рафинированный,
выхолощенный и освобожденный от непосредственного содер­
жания идеализм марбургской школы Когена и Наторпа, взятые
в социологическом объяснении, являются знаком спокойной
уверенности победы. Абстрактность, т.-е. непонимание проблемы
целого; ориентация на науку, а не на жизнь; среди наук непо­
нимание социальных и опора только на математическое есте­
ствознание; не столько отрицание, сколько прикрывание мета­
физики гносеологией; более того, замена философии теорией по­
знания, индивидуализм и дуализм—вот наиболее типичные черты
умонастроений высшего интеллигентского круга того времени.
Когда кругом спокойно, можно проповедывать панметодизм.
После войны картина резко меняется. С одной стороны,
страх, паника и потеря веры в германскую, а потому и в евро­
пейскую культуру, с другой—стремление оборониться, найти
утешение и защиту в чем-то абсолютно устойчивом. Если
Шпенглер пророчит гибель Европы, то целый ряд других мыс­
лителей находят примирение и ищут оправдания действитель­
ности в безусловном и сверхъиндивидуальном. Этот последний
момент чрезвычайно характерен. Кайзерлинг совершает путе­
шествие вокруг света, чтобы найти кратчайший путь к самому
себе, Наторп начинает признавать интеллектуальную интуицию,
Николай Гартман откровенно ищет опору в запрещенной ранее
метафизике, Кассирер через проблему мифа реорганизует тео­
рию познания, Фолькельт мучительно бьется с солипсизмом,
и вот Г. Зиммель через Гёте ищет и путь к самому себе и
4

другим и в свете метафизики находит и новую реставриро­
ванную „истину", и теорию познания.
Истина признается не в удалении от жизни в сферу „чи­
стых*" понятий, как это было раньше, а в углублении в жизнь.
Появляется новый термин Lebensformen. Ставится проблема
целого, которая красной нитью проходит от эксперименталь­
ных исследований „Gestaltpsychologie" до теоретических Шпрангера и метафизических Зиммеля и Шпенглера. Вместо матема­
тического естествознания основным пунктом интереса стано­
вится история как осмысление бессмысленного (Лессинг). Вместо
солипсизма и индивидуализма, понимания людей как разобщен­
ных, сидящих в темнице существ появляется своеобразный
родовой коллективизм, сказавшийся и в книге Зиммеля. Вместо
дуализма души и тела, сущности и явления провозглашается
монизм самой жизни. От рассудка отнимается его трансцен­
дентальное законодательное право и объявляется, что позна­
ние зависит от б ы т и я человека. В этом отношении весьма
интересна глава Зиммеля об истине (стр. 23). Правда, это бы­
тие—отнюдь не бытие социальное, понятое материалистически,
это родовой метафизический прафеномен, но исходный диалек­
тический момент и этот конечный результат мировоззрения
глубоко поучителен.
Настоящее краткое предисловие не ставит своей задачей
произвести исчерпывающий социологический анализ книги Зим­
меля, но все же намекнуть на природу того диалектического
сдвига, в аспекте которого только и понятно это произведе­
ние, необходимо. Интересно, что, несмотря на совершенную
антитетическую противоположность идеологии Зиммеля—Гёте
марксизму, или, вернее, именно поэтому, только один диалек­
тический шаг отделяет одно от другого. Ведь проблема целого,
проблема жизни, коллективизм, признание первоначальности
бытия над познанием, доминирование социальных наук, мо­
низм—все это темы марксизма, И только разрешение идеали­
стического замысла в одном случае и материалистического—
в другом проводят между ними непримиримую грань. Соб­
ственно антитеза Гегеля—Маркса возникает снова и по-новому,
соответственно особой социальной ситуации и обстановке. Та­
ким образом и с этой стороны для понимания и изучения
антитезы, без которого сам тезис становится не таким ясным,
эта книга, хотя, конечно, далеко не исчерпывая всего мате5

риала, представляет несомненный интерес и нуждается в кри­
тическом изучении.
Но не только со стороны социальной мотивированности
и документального значения интересна эта книга. Сама тема
о Гёте и форма предлагаемой монографии стоит быть отме­
ченной. Гёте—настолько выдающаяся фигура, что всякое ори­
гинальное исследование о нем заслуживает внимания. Гёте
может рассматриваться как знак нового европейского мировоз­
зрения начала XIX в., выставившего идеал реализма и „плодо­
творной деятельности*', в противоположность рационализму, су­
хости, просвещенству и отвлеченности XVIII в. Бесформенность
руссоистических чувствований, сильный, но расплывчатый напор
Sturm und Drang'а Гёте переливает в некие простые и вместе
величественные формы. Начав XIX в., он во многом питает его
и в дальнейшем и, как видно, вплоть до наших дней. Совре­
менное искусство, ощутившее пустоту манерности и декаданса
и понявшее безвкусие голого натурализма, ищет убедитель­
ных, простых и реальных форм—нового классицизма и в этом
искании хочет заново пересмотреть и выбрать созвучное в ми­
ровой истории. С этой надеждой обращаются к Гёте. Гёте
оживает для современности, и это оживление небезинтересно
и советскому искусству, так как не все у Гёте оно может
взять и должно умело и сознательно поставить свои акценты
и произвести творческий отбор.
До сих пор Гёте находился главным образом в руках фи­
лологов и литературоведов. Критика и исследование текста и
его вариантов, анализ отдельных литературных произведений,
фактическая биография, словом, обычные историко-литератур­
ные жанры доминировали при изучении Гёте? как, впрочем, и
других писателей. Литературный жанр, к которому принадле­
жит книга Зиммеля, совершенно особого рода. Это ни исто­
рико-литературное исследование произведений Гёте, ни био­
графия в обычном смысле. Это попытка интерпретации,
сведения к одному смысловому пункту и творений автора, и
фактов его жизни, и его характера, и изменчивых эпох его
развития. Поэтому, несмотря на то, что вся книга разверты­
вает длинную серию все новых и новых проблем, в отношении
к которым не мог не стать Гёте, она все же везде толкует
об одном и том же. Способ постановки, трактования и разре­
шения этих проблем является монистическим. Зиммель делает
6

это сознательно. „Я не счел бы за упрек этой книге,—говорит
он, —если бы оказалось то, что каждая глава ее повторяет то же,
что говорится в других". В этом своеобразие избранного Зиммелем литературного жанра. С чисто-формальной стороны та­
кой жанр представляет несомненный интерес. Обычно принято
или писать фактическую биографию, хронологически нанизы­
вая одно событие за другим, или делать широкие сравнительнолитературные обследования сюжетов, исследуя характер и взаи­
модействие изображаемых лиц, или уходить в чисто-формальные
и стилистические обследования, все это, может быть, и нужно,
но не редко из прочтенной биографии не вытекает ни стиль
автора, ни его вкус к выбору сюжетов и изображаемого,—
в биографии нет „литературы". И, наоборот, формальные ана­
лизы нередко лишены личного, биографического и экспрессив­
ного акцента, и потому возникает „литература" без писателя.
Жанр, выбранный Зиммелем, интересен в том смысле, что, со­
храняя везде живую социальную личность, объективированную
в литературе, заставляет по-новому понимать сами литератур­
ные произведения. Конечно, нельзя думать, что предлагаемая
книга является образцом подобного жанра, но проблему его
она, несомненно, ставит. Книга эта, несомненно, трудна и при­
том в двух отношениях: во-первых, она требует от читателя
философской искушенности и, во-вторых, знания самого Гёте,
его биографии и произведений, поэтому она никак не может
служить ни введением, ни предварительной ориентировкой
в творчестве Гёте.
В заключение следует сказать несколько слов о самом пе­
реводе. Язык Зиммеля тоже чрезвычайно труден, субъективен,
значительно отягчен его личной манерой. Трудность его уве­
личивается в связи с указанной выше туманностью самого
метафизического сюжета. Кроме того, здесь все время имеешь
дело с двумя личностями Гёте и Зиммеля, и изложение ве­
дется так, что часто не знаешь, где кончается один и начи­
нается другой. Правда, в силу отмеченного выше свойства
этого жанра, прочтя внимательно первые главы и поняв их
единство, уже гораздо легче усваиваешь остальное. Перевод­
чик решал трудную задачу—сохранить личный стиль Зиммеля
на другом языке и вместе с тем упростить сам язык и облег­
чить понимание. В меру возможностей эта задача им была
разрешена.

ПРЕДИСЛОВИЕ
Задача этой книги не биографична и не направлена на истол­
кование или оценку Гетевской поэзии. Я ставлю себе вопрос:
каков д у х о в н ы й смысл Г е т е в с к о г о с у щ е с т в о в а ­
ния в о о б щ е · Под духовным смыслом мною разумеется от­
ношение Гетевского бытия и слова к таким основным кате­
гориям, как искусство и интеллект, практика и метафизика,
природа и душа, и то развитие, какое эти категории полу­
чили через него. Я имею в виду некоторые последние свой­
ства и двигатели его духовности, формующие его поэти­
ческое и научное творчество, его делание и его миросозерца­
ние, я имею в виду „пра-феномен" Гете, который едва ли
до конца воплотился в каком-либо единичном своем проявле­
нии, но тысячекратно преломляется во всех его противоречи­
вых, намекающих чрезвычайно многообразно дистанцированных
высказываниях и намерениях. То, что он сам говорит о своих
стараниях по отношению к природе: что они относятся к за­
кону, из которого, в явлении, могут быть усмотрены одни
только исключения—это пожалуй определяет и отношение иско­
мого нами смысла Гетевского существования к его феноменам.
Книга эта — полная противоположность тому типу исследо­
вания, которое можно было бы озаглавить: Жизнь и Творения
Гете. Здесь имеется в виду нечто третье: чистый смысл, рит­
мика и значительность той сущности, которая вылилась частью
в личной жизни и ее развитии во времени, частью—в об'ективных достижениях. Ведь точно также и понятие реализуется как
в мыслящей его душе, так и в предмете, содержание которого
оно определяет. Но у кого же, как не у Гете, искать это тре­
тье, эту „идею" Гете? Ведь именно у Гете соответствие между
выражением идеи в суб'ективной душевности и ее выражением
9

в осуществленном произведении достигает исключительной не­
посредственности и полноты. Иначе говоря, моя задача заклю­
чается в том, чтобы всю Гетевскую жизнь, во всем ее неуто­
мимом саморазвитии и продуктивности, проецировать на пло­
скость вневременио значащей мысли. Правда, для этого все
линии должны быть продлены за пределы его мышления и
творчества, ибо только таким образом можно измерить свое­
образие и широту их значения. При всяком изображении ду­
ховной личности, которую мы стремимся не только узнать, но
и понять, в которой мы ищем не единичных фактов, а их
связи,—все сосредоточивается на неком созерцании индиви­
дуальности; созерцание же это, посколько оно созерцание,
не может быть непосредственно формулировано; оно поддается
воспроизведению лишь при помощи сопоставления частичных
образов, из которых каждый по своему определяется основ­
ными историко-духовными понятиями нашего миро- и жизне­
понимания. Поэтому я не счел бы за упрек этой книге, если бы
показалось, что каждая ее глава повторяет то же, что говорится
в других.
Мне важно, чтобы проблема эта была поставлена вообще и
поставлена принципиально. Пускай другие иначе поймут те
существенные, но фрагментарные определения, которые я пред­
лагаю здесь в качестве разрешения этой проблемы: Гетевское
непрерывное испытывание и переустанавливание возможных точек
зрения, развитие его долгой жизни, ведущей через все проти­
воречия, дают место необозримому числу толкований его един­
ства и целостности. Я бы всегда считал за самообман, имея
в виду природу предмета, лица и доказуемости, если бы ктонибудь нашел возможным одно из этих толкований докумен­
тально установить настолько, что оно исключало бы все другие.
Текучее единство Гетевской жизни нельзя заковать в логиче­
ское единство каких-либо содержаний. Поэтому ни одно пони­
мание этой жизни не может быть „доказано" цитатами, кото­
рым всегда можно противопоставить обратно направленные.
Истолкование Гете, взятого в целом, того Гете, который сам
назвал все созданное им — большой исповедью, всегда будет
(признаваться в этом или нет) исповедью истолкователя.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО
Если жизнь духа отличается от жизни телесного организма
тем, что она не только процесс, но обладает, кроме того, и
содержанием, то это же можно проследить и в области практики,
поскольку всякое действие, будучи первично лишь процессом,
лишь одной из сцен сплошного самодовлеющего течения жизни,
производит на собственно человеческой ступени уже некий
результат. Для человека, как духовного существа, последствие
действия уже не столь непосредственно вплетается в жизнен­
ный ряд, в котором заложены породившие его силы, но этот
результат пребывает как некое постоянное образование, как-то
вне этого ряда, хотя бы и снова в него включалось. Благодаря
этому жизнь перестает быть только суб'ективной, т. к. про­
дукты, возникающие из нее, обладают собственными нормами
и врастают своими значениями и последствиями в чисто пред­
метные порядки. Эта возможность из'ятия результатов жизнен­
ных энергий из самой жизни и помещения их где-то по ту
сторону суб'екта приводит культурного человека к дуализму,
который обычно разрешается им в достаточной степени одно­
сторонне. Один из типов рядовых людей живет только оуб'ективною жизнью,—содержание каждого момента ничто иное как
мост между предшествующим и последующим моментами жи­
зненного процесса, из которого оно и не выходит. На языке
экономики это судьба людей, которые работают сегодня исклю­
чительно, чтобы прожить завтра. Другой тип стремится как
раз только к достижению об'ективного независимо от затраты
собственной жизни и от прибыльности этой затраты для жизни;
оценка их работы целиком пребывает для них в ее чисто
предметной нормировке. Первые в своей жизненной интенции
11

не выходят за пределы себя, вторые никогда к себе не воз­
вращаются, они творят как бы не из себя, а из некоего без­
личного порядка вещей»
Между тем сущность гения как раз заклюI

АЦЦи

чается в органическом соединении этих как бы
механически внеположных элементов. Жизненный процесс гения
протекает согласно глубочайшим, единственно ему присущим
необходимое тям, но содержания и результаты, им порождаемые,
обладают предметным значением, как если бы они были созданы
нормами об'ективных порядков, идеальными требованиями пред­
метных содержаний вещей. Впечатление исключительного,
существенное для гения, зависит от того, что жизненные ряды и
ряды предметных ценностей, обычно не совпадающие или
совпадающие лишь случайно — сливаются в нем воедино. Вот
отчего гений, в зависимости от того, с какой стороны на него
посмотреть, кажется нам то человеком наиболее самозаконным,
миропренебрегающим, только на себя опирающимся, то исклю­
чительно чистым сосудом об'ективной необходимости, сосудом
божества. То обстоятельство, что в Гете, может быть, более, чем
в каком-либо другом человеке, суб'ективная его жизнь как бы
сама собой выливалась в об'ективно ценное творчество, в искус­
стве, в познавании и в практике, и делает его типом гения. Эго
порождение ценных в себе жизненных содержаний из непосред­
ственного, самодовлеющего процесса самой жизни является
основанием коренного и типичного ДАЯ Гете неприятия им
всякого рационализма, подлинная направленность которого
заключается как раз в обратном, т. е. в том, чтобы выводить
жизнь из ее содержаний, лишь из них черпать ее силу и право —
ведь рационализм не доверяет жизни. Глубокое доверие к жизни,
которое во всем проявляется у Гете, есть лишь выражение
этой основной формулы его жизни, как гения.
Конечно, он был одним из наиболее „предметг &.ЗВИТИ6

ν

содержаний
ных" людей когда-либо бывших. Но это было
жизни
всецело заложено в его природе и всецело вя­
залось с тем, что ему в его творчестве было столь чуждо
обычное телеологическое размышление „предметного" чело­
века: что из этого выйдет? Тридцати семи лет он говорит—
„посвятить всю свою жизнь созерцанию вещей" —„нимало
не заботясь о том, чего я добьюсь и каков мой удел". Это-то
и обозначает человека, чья жизнь есть развитие из внутреннего
12

центра, определяемая лишь собственными силами и необходимостями, и для которой готовое произведение лишь само собой
возникший продукт, а не цель, которая определяла бы собою
делание. Это остается для него существенной формой жизни
даже тогда, когда суб'ективность юноши и его направленность
на совершенствование личного бытия давно уступили место
чисто объективистическому жизнесозерцанию, направленному
на знание и обработку в е щ е й . Собственный жизненный про­
цесс пребывал для него в некой внутренней, инстинктивной
незыблемости, как бы по ту сторону противоположения суб'екта
и об'екта, и он мог отдаваться ему столь просто и с такой
самодостаточной непосредственностью только потому, что его
бытие несло в себе убеждение, что он этим самым порождал
об'ективно правильное и ценное. Это бытие больше всего
соответствовало лейбницевской монаде: совершенное зеркало
мира, которое, однако, свои образы рождает из развития соб­
ственных сил. Как бы сознавая иерархию и согласованность
этих элементов он пишет Шиллеру о Мейстере: „бесконечно
ценно мне ваше свидетельство, что я, творя в целом то, что
согласно моей п р и р о д е , творил и здесь согласно природе п р о ­
и з в е д е н и я " . Это единство жизни и идеи лежит в основе
и следующей мысли: „моя идея совершенства никогда не
была ни на одной из ступеней моей жизни и моего развития
многим больше того, что я был в силах сделать на каждой
из них". Конечно, не таково обычное представление об идеа­
листическом поэте, который вечно должен тянуться за абсо­
лютно высоким и вечно недостижимым; зато это чрезвычайно
метко выражает то, что здесь содержание жизни черпает
свою идеальность от самого характера ее процесса, а не от чеголибо вне ее, как бы ценно оно ни было. Поэтому, всюду, где
Гете указывает на принципиальную пропасть между произведе­
нием и тем, чем оно должно было быть, пропасть эта
зияет не между произведением и его „идеей", но между ним и
той внутренней жизнью, которая хочет себя изжить вместе
с ним: „Вертер и все это отродье—детский лепет и побря­
кушки по сравнению с внутренним свидетельством моей души".
Ему была совершенно чужда целенаправленность,
Творение
которой гордятся предметные люди и при кото­
рой жизненный процесс есть притяжение по на­
правлению к цели, а не вырастание из корня, и конечно это
13

относится в конечном счете к тем основным мотивам, из кото­
рых он и по отношению к природе избегал всякого телеоло­
гического рассмотрения. Когда он говорит про природу, что
она „слишком велика, чтобы искать цели, и она к тому же
в этом не нуждается", то это относится еще в большей сте­
пени к нему самому. Точно так же и творения его не были целью
его работы, в обычном смысле, а скорей ее результатом—
при чем все это, конечно, должно быть понято чисто прин­
ципиально и сверхдеинично. Однако, многие черты, которыми
он сам характеризует свою сущность, могут быть всецело вклю­
чены в его жизненный поток лишь через эту его направлен­
ность. Таково часто повторяемое им замечание, что из всех
пороков, от многих из которых он, по своей природе, отнюдь
не был застрахован, одна зависть для него абсолютно немы­
слима. Действительно, всякий, кто смотрит лишь на произве­
дение, и из него черпает двигательную силу своей деятельно­
сти, тот легко завидует, потому что его произведение есте­
ственно становится в ряд с другими, что вызывает сравнение;
но тот, для кого деятельное развитие собственных сил является
самоцелью, тем самым стоит уже вне сравнивания: в нем нет
точки приложения для зависти, т. к. для него его „произведе­
ние"—в данном случае—об'ект возможной зависти, не более как,
если можно так выразиться, акциденция активного существо­
вания. Поэтому для Гете мало что значило признание его теми
людьми, которые исходят из произведения, раз свою награду
он находил в самом творчестве, а не в творении —чистейший
пример той спинозовской beatitudo, которая—не virtutis praemium,
но—virtus ipsa est. Вот почему для него явно неприятны вся­
кие сравнения личностей, основанные на различии в ценности
их произведений; потому же он столь энергично отклоняет сра­
внение себя с Шиллером и, сопоставляя себя с Шекспиром,
он не произведения его ставит выше своих (что, впрочем, он
конечно бы сделал, приняв предметную точку зрения), но гово­
рит о п р и р о д е Шекспира и о том, что Шекспир „ с у щ е ­
с т в о высшего порядка, которому я должен поклоняться".
Но наиболее чистым феноменом этой решающей
Любительство

жизненной интенции являются странные его вы­
сказывания о профессии и любительстве, если только их пра­
вильно понять. „Главное, ничего не делать профессионально,
это мне претит",—говорит он почти что шестидесяти лет. „Все,
14

что я могу, я хочу делать играя, чтобы пришлось, как придется
и до тех пор, пока охота к этому не пропала. Так играл я
в своей юности, бессознательно: так я буду продолжать созна­
тельно и всю мою жизнь". Уже в последний год своей жизни
осуждает он поэтическое произведение за то, что в нем „нет
настоящей легкости, —оно имеет вид вымученного".
„Was willst du, dass von deiner Gesinnung,
Man dir ins Ewige sende?
Er gehörte zu keiner Innung,
Blieb Liebhaber bis ans Ende" *).

Нет, казалось бы, ничего парадоксальнее такой установки
себя на любительстве и игре у человека, который со страстной
ненавистью преследует диллетантизм и постоянно подчеркивает,
как он всю жизнь в поте лица работал не покладая рук, не поль­
зовался отдыхом, на который всякий имеет право, как для него,
например, в течение его пятидесятилетних геологических изы­
сканий ничего не существовало непреодолимого, ни слишком
высокой горы, ни слишком глубокой шахты, ни слишком низ­
кой подземной галлереи.
На точке пересечения этих противоречивых признаний
должна быть уловлена Гетевская сущность. Его отвращение
к профессии и „цеху" отнюдь не является крайним индиви­
дуализмом (ведь, наоборот, он настаивает на совместности ра­
боты и жалуется на „монологизм" исследователей); это отвра­
щение относится на самом деле к определяемости жизненной
работы фиксированным и идеально предсуществующим содер­
жанием. Любительство и игра означают не что иное, как то,
что жизненные энергии должны изживаться в полной незави­
симости от таких внешних определений, которые, как бы ценны
они ни были сами по себе, могут навязывать жизни, в каче­
стве директивы, нечто принципиально ей чуждое. Мало того,
он даже отделяет предметный результат, как несущественное,
от породившего его жизненного процесса: „Человек получает
значение, — говорит он, — не столько в силу того, что он
оставляет после себя, а поскольку он действует и наслаждается
1

) „Что выберешь ты в облике своем,
С чем в вечности бы даже не расстался?
— Одно: что в цехе не был ни одном
И до конца любителем остался.
Пер. Б. В. Ш а п о ш н и к о в а .

15

и побуждает действовать и наслаждаться". И еще монумен­
тальнее: „Очевидно, что в жизни все дело—в жизни, а не
в ее результате". Это в смысле Шиллера: человек лишь тогда
цельный человек, когда он играет, т.-е. лишь
m
Игра и Труд
в игре, как формальном принципе, человек сла­
гает с себя все то, чем предмет, как таковой, его детермини­
рует; это лишь изживание энергий его существа; его уже больше
не гнетет тяжкая чужеродность предметных порядков, но дости­
жения его определяются исключительно его хотением и силой.
Такая игра, однако, не исключает крайнего напряжения,
даже крайней опасности. Итак, в этом смысле, непрерывная,
упорная работа Гете была игрой; глубокая серьезность его
делания, отдача себя предмету, преодоления постоянных пре­
пятствий—все это присуще самому его жизненному процессу,
каким он развивается, взрощенный соками собственных корней.
Все те многообразные трудности, которые налагаются на боль­
шинство людей порядком вещей, противостоящим и гетеро­
генным их подлинной жизни, у Гете относятся к само собой
разумеющейся глубине его жизни; подобно этому и заверше­
ние произведения, которое достигается большинством людей
лишь ценой самоотречения и под руководством регулятивов,
внедряющихся в их жизни извне, было для него само собой
разумеющимся и не нуждающимся в антиципации плодонесением, результатом некоего процесса созревания, совершенство
которого определяло и совершенство плода.
Этим объясняется и огромное к о л и ч е с т в о
Внутренняя
сделанного им, что, однако, если я не ошибаюсь,
никогда не давало ему повода жаловаться на
переутомление от работы, хотя он, принципиально, отнюдь не
умалчивал таких, относительно, внешних страданий. Благодаря
тому, что он ставил себе свои задачи исходя из внутренней
необходимости своего развития, у него всегда были налицо
соответствующие силы, и наоборот, он мог себе ставить за­
дачу ДАЯ каждой свободной силы. У современного человека
столь ненавистный Гете „профессионализм" постоянно отры­
вает задачу от направленности сил. Растущее об'ектирование
жизни требует от нас достижений, степень и последователь­
ность которых обладают собственной, лежащей за пределами
субъекта, логикой, что требует от жизни тяжелой, суб'ективно
не целесообразной, затраты сил. Понятно чувство совре16

менного человека: когда он не поработал чрезмерно, ему
кажется, будто он поработал недостаточно—в действительности,
он в данном случае суб'ективно работает слишком много,
потому что он принужден заполнять пробелы своей спонтан­
ности сознательным напряжением, чтобы удовлетворять тре­
бованиям об'екта, нередко ориентированным в совершенно ином
направлении, в то время как, с другой стороны, многие его
возможности и силы не находят себе применения. Тот факт,
что жизненная интенция стольких современных людей пред­
ставляет из себя неорганическое сращение рационалистиче­
ской, даже бюрократической регулированное™ с анархиче­
ской бесформенностью, в глубочайших своих основах имеет
объяснение в указанном раздвоении субъективной и об'ективной обусловленности делания, тогда как Гете в силу их един­
ства совершал, „играя", непрерывную, интенсивнейшую работу.
Однако действительность, конечно, никогда не
Слабые
протекает в абсолютности и отчетливости
произведения

г

того схематизма, при помощи которого нам
приходится изображать личность, как осуществление идеи.
Это осуществление, которое даже в самых совершенных пред­
ставителях дано как приближение и обетование, должно трак­
товаться как осуществленное до конца только в преде­
лах той своеобразной переработки, которой подвергается
человек в идейном ряду; ведь в этом ряду важно не
больше или меньше, а качественное определение, понятие
вообще. В нашем случае этот общий характер воплощается
в таких проявлениях Гетевского творчества, которые казалось
бы всецело разрывают утверждаемую нами гармонию обоих
рядов. Гете оставил после себя большое количество, совер­
шенно бесспорно, малоценных произведений, художественных—
определенно эстетически слабых, теоретических—поразитель­
ной плоскости и фальшивости. Но так их можно оценивать
только в пределах скалы чистых содержаний. На ряду с этим мы
переживаем их, как необходимые точки на пути развития, в целом
неизмеримо ценного, как остановки и привалы, как обходные тро­
пинки пустынной местности, как странности, таинственным обра­
зом связанные с действительными (не содержательно логиче­
скими) условиями целого. Их витальная, внутренняя сторона
имеет совершенно иной смысл, чем их об'ективация, включенная
в соответственные предметные ряды. Можно вообще отметить,
2>

Гете

17

что большие художники часто оставляют нам такие слабые про­
изведения, каких не встретить у средних эпигонов. Последние
творят из данного, так или иначе ценного понятия, которое в ка­
честве образца и критерия всегда для них незыблемо стоит перед
глазами. Но у того, кто в своем своеобразии творит из послед­
них и подлиннейших истоков жизни, его создания всегда
подвержены всем колебаниям жизни; хотя в его творчестве
идея и идентична с жизненным процессом (в то время как у
тех она лишь привходит в него), зато она обречена на следо­
вание за жизнью через все ее падения и неминуемые слабости.
Как раз то, что делает творение Гете столь несравненным,—
что оно в каждом моменте есть непосредственная пульсация
его жизни,—делает его, во многих из этих моментов, слабее
произведения второстепенного художника, которое регули­
руется нормой, стоящей вне жизни. Этим самым мы уже имеем
здесь дело с об'ективным смыслом, присущим этим произведе­
ниям и высказываниям помимо простого факта их мгновенной
душевной порожденности; в пределах бытия Гете, в пределах
того порядка, который об'ективно нормируется категорией „Гете",
они столь же уместны и узаконены, как „Тассо" и „Избирательное
сродство"—в пределах тех порядков, которые нормируются объ­
ективными категориями эстетики. Это отнюдь не обязательно для
всех проявлений всякого индивидуума: ведь множество людей, в
этом отношении являют как бы своеобразную „безответствен­
ность. Мы совершаем многие акты, за которые
Строение „Я"
^
г
мы, как их несомненные суб екты, несем полную
внешнюю ответственность, но по отношению к ним мы все
же ощущаем, что они, по крайней мере частично, питаются из
источников, которые не из нас вытекают, а лишь как бы через
нас протекают: из социального принуждения, из традиций, из
физических условий. Такие акты по их t e r m i n u s a q u o при­
надлежат не нам, исходят не только от нас. Но существует ряд
других актов нашего рассудка и нашей воли, которые может
быть целиком проистекают из нас, но не включаются в развитие
и в связанный образ нашей личности, они как бы случайно и
разрозненно расположены в душевном пространстве, окружаю­
щем наше подлинное я,—это не их t e r m i n u s a d q u e m они не
направлены на нас. Хотя бы эти акты полноценно и значи­
тельно входили в какой нибудь объективный порядок, лежащий
вне нас и содействовали его построению,—для порядка и
18

смысла нашего я они материалом не служат. Ведь и наше я,
в конце концов, об'ективное образование и то, что в нашей
душе возникает лишь как эмпирический факт, может проскольз­
нуть мимо этого образования и остаться столь же бездей­
ственным по отношению к его построению, к постепенному
наглядному раскрытию его смысла, как и по отношению,
к научной, художественной или социальной системе ценностей.
Но они могут, как это уже указано, иметь значимость и для
таковых, не привнося при этом ничего к идее и строению
нашего я, как единой ценностной связи. Здесь ставится вопрос
об особой категории значимостей наших актов, оценка ко­
торых отнюдь не может быть выводима из того, что они,
будучи измерены по ценностным скалам, объективным в
обычном смысле, окажутся умными или глупыми, достаточ­
ными или слабыми, добрыми или злыми. Случайность отно­
шения существующего между нашими актами, как только
душевными фактами, и ими же, как ценностями в пределах
предметных рядов, простирается, таким образом, и на отно­
шение между душевным фактом и тем значением, какое имеет
его содержание для построения нас самих, как об'ективной
личности, как замкнутого жизнеобразования. Обе эти случай­
ности как раз в жизни Гете и кажутся преодоленными более,
чем в чьей либо другой. Там, где проявлениям его внутрен­
ней жизни недостает предметной значимости в интеллектуаль­
ном, эстетическом, пожалуй, даже моральном смысле, это воз­
мещается их значимостью для смысла, необходимости, тоталь­
ности его личности, которая все же есть объективная идея
и образование. На этом зиждется—с первой точки зрения столь
уязвимое—право сохранять и оценивать всё неудачное, пред­
метно непонятное, видимо случайное в его проявлениях в ка­
честве чего-то ценного и руководимого идеей. Его образ
являет, больше может быть, чем какая-либо другая истори­
ческая личность, столь высокую степень к у л ь т и в и р о в а н н о с т и именно тем, что все об'ективное, что он творил, шло
из его целого, и все, что он воспринимал, шло в его целое.
Отсюда явствует, что единственность ГетевСамозакон~
ность и пред- ского существования — по масштабу — заклюметный резуль- чается в следующем: содержания его деятельTAT

ности в каждом пункте образуют нечто целост­
ное, все равно, рассматривать ли их со стороны жизненного
2*

19

процесса, как естественные его результаты, или со стороны
идеального порядка, под который они могут быть подведены,
как предметные содержания, образованные согласно нормам
этого порядка, независимо от своей жизненно-личной опосредствованности. Натура, следующая исключительно соб­
ственному закону, не могла не пересекаться с законами вещей
под самыми случайными углами. Вероятность конфликта была
неминуема, и тем невероятнее было счастье и чудо гармонии,
или тем невероятнее было счастье от чувства, что это было
не ч у д о м . Он однажды говорит об этом в начале своего
итальянского путешествия с полной и совершенной отчетли­
востью: „Мне даже страшно, сколько на меня напирает извне
того, от чего я не могу защититься—и в с е-таки в с е р а з ­
в и в а е т с я и з н у т р и " . Когда обе эти функции духовных
содержаний раздельны по ценности и смыслу своей интенции,
то создания их легко могут показаться чем-то неорганическим,
даже механическим, поскольку они возникают из принципа
противоположного жизни, и представляются скорее чем-то соста­
вленным из готовых частей, чем живым, естественно выросшим
образованием. Сам Гете живо ощущал эту разницу: „что значит,
что поэты и все настоящие художники должны родиться тако­
выми? Их внутренняя продуцирующая сила должна добровольно,
без преднамерения и желания, как живая, проявлять те отраже­
ния, те „идолы", которые остались в глазу, памяти и воображении;
они должны распускаться, расти, растягиваться и сжиматься,
чтобы из мимолетных призраков стать истинно предметными
существами. Чем больше дарование, тем решительнее обра­
зуется с самого же начала образ, подлежащий продуцированию.
Взгляните на рисунки Рафаэля, Микель-Анжело, где строгий
абрис сразу отделяет от фона и телесно схватывает изобра­
жаемое. Наоборот, позднейших, хотя бы отличных художников,
можно всегда поймать на чем-то вроде нащупывания; они
часто как бы предварительно стараются, путем легких, но
безразличных штрихов, нанести на бумаге те элементы, из
которых потом сложатся голова и волосы, фигура и одежда".
Он этим отлично характеризует отсутствие
Созидательтого единства, в котором элементы образова­
ния лишаются своей самоотдельности в пользу
изнутри брызжущей созидательности. Тот, кто нащупывает, обра­
зуется ли предмет из набросков или нет, получается ли из них

20

постепенно образ, тот ждет произведения от внешнего, хотя
бы идеального распорядка; такое произведение не будет в том
же смысле и в той же мере е г о создание, как создание под­
линного творца, которое строится в нем по закону и самоот­
ветственными силами чисто внутреннего порядка. Вообще,
типично для натуры Гете, которая таинственнее и в то же
время яснее, чем это имеет место у других людей, связана
с об'ективностью вещей, что ее физически-чувственные своеоб­
разия непосредственно даны нам, как символы ее высших духов­
ных достижений. Таким образом, его жизненная формула
может быть выражена следующим образом: ему достаточно
было предоставить свои энергии самим себе, чтобы создалось
нечто адекватное об'ективно-идеальной норме, и предопреде­
ляющее все дальнейшие формы в сфере чувственного. Иоханес
Мюллер как-то рассказывал о редкой способности некоторых
людей видеть перед засыпанием совершенно отчетливые и
пластические образы предметов при закрытых глазах. „Я зая­
вил, что я сам отнюдь не мог ни вызвать, ни изменить эти
образы, и что в себе я не находил следа симметрического и
растительного развития. Гете же мог произвольно давать тему
и за этим следовало преобразование, видимо не п р о и з ­
в о л ь н о , но з а к о н о м е р н о и симметрично".
Все это обнаруживает метафизическое единство
Равноценность душевного и предметного рядов, но пережипредметов

вается естественно в первом из них; но такова
была сила Гетева переживания, что п р е д м е т его был ему,
в конце концов, безразличен. Конечно, не так, как если бы
трактуемый предмет не обладал для него значительностью
высшей и священной, но в том смысле, что ему, в сущности,
было все равно на какой предмет обращалась его деятельность.
Тот, кто уверен в своем жизненном единении с идеей вещей,
для того любое содержание его деятельности эквивалентно
всякому другому, так как самое глубинное и существенное
безошибочно осуществляется в любом из них: выражение
бытия реализуется в изживании я. Поэтому-то он и мог гово­
рить Экерману: „Я на всю свою деятельность и достижения
всегда смотрел символически, и мне было в конечном счете
довольно безразлично делать горшки или блюда". Но в каком
смысле символично? Ч т о символизуется его деятельностью и
достижениями? Конечно, последний, невыразимый смысл вещей,

21

но также и лично-интимнейшее, чистая динамика его жизни.
Произведение, как осуществленное конкретное содержание,
есть лишь знак этой глубочайшей оживленности, ее ритма
и ее судьбы. Одно выражение в Вертере может, благо­
даря своеобразному совпадению в выражениях с только
что приведенной цитатой, подтвердить наше толкование,
несмотря на полувековой промежуток их разделяющий: „моя
мать хотела бы меня видеть активным. Разве я и теперь
не активен и р а з в е в с у щ н о с т и не в с е р а в н о ,
с ч и т а ю ли я г о р о х или ч е ч е в и ц у ? Человек, ко­
торый из - за других, не в с и л у с о б с т в е н н о й по­
т р е б н о с т и , изводится ради денег, почета или еще чеголибо—всегда глупец".
А между тем, каждому содержанию человечеСимволика
ского творения свойственна эта двойственная
достижении

определимость: то, что нам дано, как наше со­
здание, может, с одной стороны, значить как подобие высших,
смутно ощущаемых ценностей и их связей и в этом находить
собственную свою сущность и оправдание; с другой стороны,
оно есть знак и доказательство внутренней жизни, правда, может
быть, не более того, как когда мы сплошность бега отме­
чаем точками, которыми, мы как бы пригвождаем соответствен­
ную степень его продвижения, или как море отлагает на берегу
свою пену, порождение и свидетельство его волн, чью форму
и силу оно снова вбирает в себя. Но оба эти направления,
в силукоторых содержание нашего делания символично, в дей­
ствительности не могут быть приложены равномерно к любому
из них. Обычно одно атрофировано в пользу другого, и даже
тот, кто рассматривает свою деятельность и свои достижения,
как символичные в обоих направлениях, по большей части
ощущает их неравномерными, разно распределенными и коли­
чественно не гармонирующими друг с другом. Правда, и в
этом смысле исключительность Гете определяется лишь коли­
чественным преимуществом. Он обладает той символикой,
которой окружено и несомо всякое создание человека, но
в более совершенном и обнаруженном виде, чем это удается
другим, потому что в его бытии и делании обе стороны,
обычно кажущиеся случайными друг по отношению к дру­
гу, вырастают в некой необходимой пропорции и внутреннем
единстве.

22

Использование
деиствительности

То, что творчество согласно собственному заК0Н у и позыву являет у Гете такое совершен­
J
J
J
Г
нейшее соответствие с миром, коренится в по­
следних метафизических свойствах его натуры; но в пределах
слоев, доступных рассмотрению, это выражается в невероятной
с и л е а с с и м и л я ц и и его существа по отношению ко всему
данному. Эта творческая сила, непрерывно рождавшая из целост­
ного источника личности, столь же непрерывно питалась из
источника окружавшей его действительности. Его духовность
должна была иметь некоторую аналогию со способностяма
совершенно здорового физического организма: до конца использовывать питание, без задержки выделять непригодное, а сохра­
ненное настолько естественно включать в жизненный круго­
ворот, как если бы продукт питания и самый организм явля­
лись изначальным живым единством. Поэтому в нем вполне
совмещаются такие, например, полярности, как то, что он,
с одной стороны, с большой решительностью выкидывал из
жизни те вещи и идеи, из которых он извлек сродственное
себе—„стоит мне что-нибудь однажды выговорить до конца,
пишет он Шиллеру, чтобы я надолго с этим покончил",
а с другой—сознавал, что все его творчество есть лишь как бы
прохождение вещей через его дух, их вхождение в его форму.
В этой глубине коренится его известное суждение о своих
стихотворениях, что все они—стихотворения на случай, что они
навязаны действительностью и в нее уходят корнями, что он
не признает стихотворений, взятых с потолка. В экермановском пересказе, положение это звучит несколько филистерски
и не так уж глубоко. Но все же оно открывает последнее
единосущие и соразмерность между действительностью и про­
дуктивной жизнью Гете: переживание мира переходит в твор­
чество без затраты энергии, одно связано с другим, как вды­
хание и выдыхание, по излюбленному Гете сравнению. У таких
счастливых натур божественный творческий процесс как бы
обратился: творческая сила божества переходит в мир так же,
как у этих людей мир переходит в творческую силу. Так как
он, при здоровьи и инстинктивной уверенности своих органов
воспринимал лишь то, что было ему соразмерно из внешнего
и, как это парадоксально ни звучит, из внутреннего пере­
живания, так как приятие и творчество тотчас же становилось
единством его жизненного процесса, его созидательность

23

естественно казалась ему обусловленной переживанием действи­
тельности. „Я писал любовные стихотворения, говорит он,
только когда я любил". Единство действительности и духовной
деятельности заставляло его находить основания для этой
обусловленности в том, что дух содержится в действительности
и достаточно его оттуда извлечь. Из многого, относящегося
к этому, я цитирую лишь особенно показательное: „использо­
вание переживаний всегда было для меня главным; сочинитель­
ство из ничего никогда не было моим делом, я в с е г д а с ч и т а л мир г е н и а л ь н е е м о е г о г е н и я " . Только благодаря
лежащему в основе всего этого чувству единства, нам понятны и
прямо противоположные высказывания, которые в действитель­
ности имеют в виду то же единство, но с другой стороны,
и в которых он только передвигает акцент; но ведь это и было
возможным для него, благодаря тому, что он не сомневался
в нем как единстве: „искусство, как оно проявляется у со­
вершенного художника, создает столь могучую, живую форму,
что оно облагораживает и преобразует всякий материал.
Мало того, благородный субстрат как бы мешает хорошему
художнику, потому что он связывает его по рукам и со­
кращает свободу, которой он хочет вволю насладиться, как
творец и индивидуум".
Итак, Гете не потворствует натуралистической
Теория модели
теории модели, которая находится в столь
близком и сомнительном соседстве с теорией переживания.
Думать, что можно что-нибудь выиграть для понимания худо­
жественного образа ссылкой на модель, есть крупнейшая ошибка,
так как модель в лучшем случае есть лишь один из тысячи
могущих быть выделенными элементов опыта, вошедших в тот
материал, из которого возник образ и которые, даже если бы
их можно было все перечислить, никакого отношения все-таки
не имели бы к художественному оформлению, как такому
оформлению, ради которого они и привлекаются. Выкапывание
модели, как дохудожественной данности, выделяет как раз то,
что вообще не имеет ничего общего с художественным произ­
ведением, которое подлежит рассмотрению именно как х у д о ­
ж е с т в е н н о е произведение. Эта преувеличенная оценка мо­
дели, проходящая через все научные и популярные толкования
искусства, не случайна. Она возникает из механически - матема­
тизирующего миросозерцания, которое считает, что оно поняло

24

действительность тогда и лишь тогда, когда она разлагается
на уравнения. Художественное произведение кажется „объяснен­
ным", когда в реальной действительности найдено то, что*
по видимости, равняется ему—и к этому культу уравнения при­
соединяется еще его предельно грубое понимание: будто
между п р и ч и н о й и с л е д с т в и е м существует равенство.
Переоценка модели, как принцип об'яснения произведения
искусства, в конце концов, не что иное как теория среды, со
всею ее грубостью и поверхностностью. В этом случае внутрен­
няя продуктивность постигается или, вернее, заменяется чем-то
привходящим извне и механически переносимым на это внутрен­
нее, ДАЯ которого внешнее в лучшем случае может явиться
лишь поводом к самодеятельности, т.-е. к некоему оформле­
нию всецело гетерогенному этим привходящим элементам.
Современные попытки нахождения источников
Теория
художественного произведения в „переживании"
отнюдь не представляют собой отказа от гене­
зиса из среды и модели, но лишь суб'ективистическое его
утончение. Ведь и из переживания нет непосредственного
перехода к художественной спонтанности. По отношению к ней
и переживание есть нечто внешнее, хотя и то и другое разыг­
рывается в пределах я. Эта слишком общая концепция требует
значительно более определенной и жизненной формулировки,
чтобы закрепить за генетическим пониманием художественного
произведения из внешней данности и из переживания то право,
какое за ним признает Гете.
Возможная связь между внешней данностью и
Закон формы переживанием заключается в том, что жизнен­
ный процесс, при постоянстве своего характера,
интенции и ритма, является действенной общей предпосылкой
и оформлением как для переживания, так и ДАЯ творчества.
Существует, бь;ть может, наиболее общая (ДАЯ каждого индивидума различная), неукладывающаяся в понятии, сущностная
формула, по которой строится душевная жизнь «ндивидуума,
как в меру вбирания мира в я,—в переживании, так и в меру
исхождения я в мир—в творчестве. Гете, повидимому, очень
рано заметил, что подобный типичный закон индивидуальной
жизни управляет всей совокупностью ее феноменов; он пишет
в 1780 году в своем дневнике: „Я должен более точно про­
следить круг добрых и злых дней, который обращается во
25

мне, страсти, привязанность, влечение делать то или иное. За­
мысел, выполнение, строй, все сменяется и соблюдает правиль­
ный круг, тоже и ясность духа, смутность, сила, эластичность,
слабость, непринужденность, чувственное влечение". Поскольку
в этой основной подвижности сущности уже заложено преоб­
ладание спонтанности и художественно-образующего, постольку
и переживание, изначально, и по характеру и по тому как оно
переживается, несет в себе черты созидательности и художе­
ственных ценностей. Там, где питающие соки личности, асси­
милирующие действительность и преобразующие ее в пере­
живания, окрашены художественно, там переживания как бы
являются уже на половину художественным продуктом, и его
принципиальная чуждость художественному произведению тем
самым отпадает. Это так или иначе имеет место в каждой
истинно артистической душе, и в свою очередь служит при­
чиной тому, что столько художников, обладающих величайшей
стилизующей силой и мощью в переработке действительности
искренне убеждены, что они создают не более как добросо­
вестные снимки с воспринимаемой природы и непосредственно
пережитого. Обыкновенный человек переживает мир, т.-е. пе­
рерабатывает об'ективные события в нечто суб'ективное—при
помощи категорий, целесообразных для практического действования; они образуют орудия, при помощи которых он из со­
вокупности бытия вырезает и складывает то, что для него
является миром: последняя формула сущностного единства как
целого окрашена в нем практически. Этот тип человека не
только составляет огромное большинство, но и многие иначе
ориентированные в большей части своих интересов и необходимостей стоят на той же почве практического существования,
почему мы и называем действительностью, как таковой, кар­
тину мира, пережитую в этой форме; но на самом деле это
только о д н а из действительностей, это лишь переживание, офор­
мляемое теми категориями, которые вытекают из средней пра­
ктической заинтересованности. Так, например, религиозный человеквидит перед собою совершенно другую „действительность",
потому что согласно формуле его сущностного единства он
переживает влияние об'ектов так, что они становятся для
него местом и подтверждением его религиозных содержаний;
он не м о ж е т переживать их иначе потому, что они дела­
ются его переживаниями лишь благодаря их первоначальной
26

оформленности религиозными категориями. Как верующий, поль­
зуясь грубым примером, всюду видит „перст божий", потому
что зрение его так априорно распределяет вещи, что они для
него включаются в божественный план мира и дают возмож­
ные доказательства такового, так художник в и д и т вещи мира
как уже возможные произведения искусства; эти вещи мира
делаются ДАЯ него п е р е ж и в а н и е м при помощи тех же
категорий, которые при активном и самодовлеющем функцио­
нировании создают произведения искусства.

Но художник не только художник. Его жизнь,
Проникновение

J

J

'

основной худо- как целое, проникнута, в бесконечных количежественной
ственных градациях,
намеченной выше художформы в другие
г « »
>

жизненные
нической формой переживаний. Единство индиформы
видуальиого целого по своей природе естественно
никогда не совпадает с чистым понятием художественного, как
и религиозного или практического. Живая действительность
на самом деле проходит через эти замкнутые и исключающие
друг друга понятия, касаясь их неравномерно и по разному,
и даже там, где ядро ее фиксируется на одном из них, пери­
ферия ее в разной мере все же может быть распределена
между другими. Тот факт, что для Гете переживание и произ­
ведение искусства были в столь безусловно тесной связи, и
что он как это ни странно, провозглашал в поэзии описатель­
ный натурализм чистой воды,—вытекает просто из той высо­
кой с т е п е н и , в какой основная художественная форма прони­
зала факты его жизни. До известного предела, это имеет место,
как уже указано, в каждом действительном художнике, чем он
и отличается от тех, кто только „делает" искусство; ведь по­
следние подводят художественную форму, так или иначе дан­
ную, к содержанию первоначально пережитому по совершенно
другим категориям и механически формует это содержание,
согласно этой форме, тогда как у первых художественная ор­
ганизация дает возможность внутреннего целостного роста
произведения. У Гете этот процесс совершался с такой само
собой разумеющейся непосредственностью и суверенной обо­
собленностью от категорий других направлений, а главное
захватывал всю обширную совокупность крайне диференцированного бытия, как это не встречается нигде. Даже отдача
себя познанию и чистой науке не была в состоянии нарушить
могущество его художественных категорий над картиной мира

27

и над его переживаниями. Все его своеобразные утверждения
реализма в искусстве суть не что иное, как об'ективации этого
свойства его сущности. Он был, может быть, величайшей χ уд о ж е с т в е н н о й н а т у р о й в ф у н к ц и о н а л ь н о м смысле.
Конечно, трудно было бы опровергнуть того, кто по отношению
к отдельным его произведениям стал бы утверждать, что ни одно
из них не может сравниться по мощи и совершенству с Орестеей
или Лиром, с гробницами Медичи и религиозными картинами
Рембрандта, с Н-то1Гной мессой Баха или девятой симфонией.
_ Но ни у одного другого художника органиχ
ства жизни
зующая сила художества не пронизывала сои творчества gOIO е д И Н С Т В О личности с такой глубиной, ши­
ротой и властностью, и притом настолько, что весь обширный
круг его мира и переживаний, благодаря этой силе, созерцался
как бы в потенциальных произведениях искусства. Когда Гете
думал, что произведения его выражают только данную реаль­
ность, то это было лишь теоретическим выражением того, что
внутренняя динамика, благодаря которой представления и жизнь
делались е г о представлениями и е г о жизнью, была художе­
ственной априорностью. Его творчество есть только наглядное
проявление того, что было уже оформлено его жизненным про­
цессом при восприятии жизненных содержаний. Быть может это
величайший пример того, как мы не только познавая и насла­
ждаясь, но и творя, берем из жизни лишь то, что сами в нее
вложили; творчество Гете казалось ему не отделенным от его
переживаний, ибо его переживание было уже творчеством.

28

ГЛАВА ВТОРАЯ

ИСТИНА
Мировоззрение Гете всецело проникнуто тем, что теоретиче­
ские убеждения индивидуума находятся в безусловной зависимо­
сти от его свойств и от направления его бытия. Старое допуще­
ние, что человек поступает согласно всему своему бытию, расши­
ряется здесь вплоть до утверждения, что и познание определяется
тем же. Обыкновенное научное мнение признает для каждого об'екта одну единственную и как бы идеально предсуществующую
истину, которая должна быть найдена единичным духом. То,
что он продуцирует из себя есть таким образом лишь душевная
энергия, лишь функция, при помощи которой содержание истины
осуществляется для сознания. Конечно и это содержание не
вливается в суб'ект извне, и конечно оно каким-то образом поро­
ждается им же; отношение этого порождения к данности или
к простому нахождению истины объясняется теорией знания и
метафизикой в самых разнообразных гипотезах. Однако, всем
им одинаково свойственно утверждать по отношению к каждому
объекту некую единую истину и полную независимость ее от
каких бы то ни было своеобразий субъектов. А так как един­
ственный по своему существу, спонтанный момент познания,
т.-е. момент психического, динамического является только как
бы носителем представления истины, но отнюдь не изменяет
его как истинное, то и эта спонтанность является во всех тех
случаях, когда действительно познается истина столь же не
индивидуальной, столь же безотносительной к своеобразию
того ИЛИ иного познающего субъекта, как и само объективное
содержание. Поскольку мы познаем истинное, мы все равны
и лишь в неограниченных возможностях ошибок проявляется
29

и складывается разнообразие наших индивидуальностей. Для
этого типичного понимания сущности познания самый его про­
цесс, как жизнь индивидуальной души, не существует, раз по­
длинность и истинность представления определяется лишь со­
держанием и его объективной качественностью.
Все, что понятие познания Гете заключает в
Плодотворность c e g e противоположного этому принципу, потенмысли
циально заключено в известной строке: лишь
плодотворное—истинно. Истине, исключительно в себе самой
сосредоточенной и состоящей из отношений реальных и иде­
альных содержаний, из которых слагается общепринятый идеал
знаний, Гете постоянно противопоставляет в целом ряде изре­
чений, впрочем, без всякой полемики и как бы не замечая
фундаментального отличия, свое иное понятие истины: истиной
для человека является та мысль, которая ему полезна. „Я за­
метил,—пишет он в глубокой старости,—что я считаю за истину
ту мысль, которая ААЯ меня плодотворна, которая примыкает
ко всему моему мышлению и которая двигает меня вперед.
А так как не только возможно, но и естественно, что такая
мысль не сможет примкнуть к образу мысли другого человека,
не может двинуть его вперед, пожалуй, даже задержит его, то
он и найдет ее ложной". Единственность истины, ее незави­
симость от индивидуальной представленности не может быть
более энергично оспариваема; существует столько же различ­
ных истин, сколько и индивидуально различных возможностей
быть продвинутым вперед при помощи мышления. Все это на
первый взгляд дает самым грубым формам прагматизма право
ссылаться на Гете; что между тем чрезвычайно маловероятно
ввиду основного направления его миросозерцания.
_
Уясним себе сначала, что называет он той „плоПрагматизм

и

дотворностью представления, которая придает
ему качество истинности. Современные телеологические уче­
ния о познании основываются на том, что правильное
представление об окружающем нас мире приводит к целе­
сообразной и полезной деятельности; этим самым всеобщее
приспособление органической жизни в целом создает наше
правильное представление о вещах. Иногда эти учения пре­
вращают синтетическое отношение между истинным и по­
лезным в аналитическое: истинным представлением о вещах
мы называем такое представление, руководясь которым мы
30

поступаем целесообразно. В обоих случаях интеллектуальным
основанием данного единичного поступка является содержание
данного единичного представления. Так, например, мы можем
схватить какой-либо предмет, находящийся в пространстве лишь
тогда, когда правильно оценим расстояние до него; или мы мо­
жем подчинить человека нашим целям лишь тогда, когда мы
обладаем правильным представлением о его душевном складе.
Во всем этом теоретический образ вещей является принципи­
ально отдельным от построенного на нем практического к нему
отношения. Представляемый образ, все равно, как и зачем со­
зданный, уже дан и становится интегрирующей предпосылкой
нашей деятельности, протекающей с пользой в тех случаях,
когда содержание представления связано определенным отно­
шением с реальностью, с местом деятельности; если же это
отношение меняется, то деятельность протекает пагубно. Ре­
шающим при этом остается всегда то отношение, которое су­
ществует между содержанием представляемого образа и содер­
жанием наших намерений с одной стороны и между содержанием
образа и содержанием самой действительности—с другой, так
как задачей представляемого образа является как раз созда­
ние связи между тем и другим, т.-е. использование действи­
тельности в наших целях. Значит, здесь важно не то, чтобы
человек имел данное представление, как внутренний элемент
своей жизни, а только то, чтобы оно оказалось подходящим
средством и целесообразной предпосылкой создания для нашей,
направленной на отдельные моменты, деятельности желанной
нам реакции мира на нас. Но чтобы ни понималось под исти­
ной и как бы ни определялась она в последнем счете практи­
ческой потребностью, все же остается убеждение, что причина
и содержание ее плодотворности заключается в том, что она—
истина и что реальное так или иначе доступно нашей дея­
тельности в форме представления.
Поелста
^ своей противоположности такому пониманию
как элемент
отношения между истиной и полезностью вскрыжизяи
вается решающий смысл учения Гете. Ему
важна не та сторона представления, которая обращена к
об'екту и не то идеальное содержание истины, на совпаде­
нии или несовпадении с которой основывается плодотворность
или пагубность наших поступков, а то значение, которое самое
б ы т и е п р е д с т а в л е н и я в н а ш е м с о з н а н и и имеет для
31

нашей жизни. Прагматизмже,тем, что он направлен на использова­
ние мира через его познание, связывает критерий истинности это­
го познания с теми реальными воздействиями вещей на человека,
для которых представления суть лишь посредствующие звенья;
такое утилитарное отношение между вещью и жизнью, в которое
представление лишь временно вдвигается как посредствующее
между ними начало, не имеет с точкою зрения Гете ничего
общего: Гете важно не то, что данное представление к а к по­
с р е д с т в у ю щ е е вносит в жизнь, его интересует представлен и е , к а к э л е м е н т с а м о й ж и з н и , в меру его плодотворно­
сти или вреда для целостности данной жизни. Выражая ту же
мысль с теоретической остротою, в чем Гете не видел для себя
никакой необходимости, нужно сказать: для наличных телеологи­
ческих понятий истины, в особенности же для прагматизма, важ­
но содержание представления, полезность которого и делает дан­
ное представление истинным, для Гете же—процесс самого пред­
ставления, та живая функция, которую оно выполняет в общей
связи душевного развития. Если мышление этого представле­
ния является для человека плодотворным, если оно включается
в целостный и единый смысл его внутреннего бытия, а энер­
гия, развиваемая им в сфере этого бытия, становится моментом
его развития, тогда содержание этого динамически и лично
значительного представления должно быть названо истинным.
Достаточно охватить эту мысль во всей ее широте и фунда­
ментальности, чтобы из нее понять и то изречение Гете, ко­
торое, на первый взгляд, противоречит всем остальным его
утверждениям—плодотворного как истинного. „Человеческий
дух по мере своего продвижения вперед все больше ощущает,
насколько он обусловлен тем, что он обретая должен терять:
и б о к а к с и с т и н н ы м , т а к и с л о ж н ы м с в я з а н ы не­
о б х о д и м ы е у с л о в и я б ы т и я". И это не единственное вы­
ражение, в котором он вскрывает глубокую интегрирующую не­
обходимость ошибки для жизни как целого. Но не в смысле Кас­
сандры, будто жизнь только ошибка, а знание смерть. Дело идет
на самом деле о столь высоко вознесенном и столь широко объ­
емлющем понятии истинного, о том его абсолютном значении,
которое одинаково включает и истинное и ложное в смысле их
относительной противоположности; хотелось бы назвать это
„правильным", дабы точнее отметить разницу, логическое закре­
пление которой совершенно не интересовало Гете. В этом смысле

32

ценность содержания представления измеряется жизнью? в це­
лостность которой самый процесс представлений вплетается,
как носимое и несущее; только здесь представление обретает
последнюю инстанцию, по отношению к которой об'ект, как
сила, определяющая истинность и ложность мыслительных
содержаний, есть низшая инстанция. Это истинПодходящее
,
л
ное или правильное в абсолютном (или абсо­
лютности жизни принадлежащем) смысле всецело обладает той
же логической и метафизической структурой, как и то „под­
ходящее" (das Passende), которое Гете определяет в странном
изречении, заимствованном им из Гиппократа: „То, что положено
людьми, то никак не подходит, все равно правильно оно или
неправильно, но то, что положено богами, то всегда уместно,
правильно оно или неправильно".„Подходящее", „уместное" здесь
нечто абсолютное, выходящее за пределы морального тем, что оно
обнимает и подчиняет себе этическую относительность добра и
зла. Совершенно такое же возвышение охватывающей ценности
над относительным смыслом ее самой и ее противоположности
содержится и в следующем выражении: „Никогда нельзя до­
стигнуть совершенного созерцания чего-либо без постоянного
одновременного рассмотрения нормального и ненормального
в их взаимных колебаниях и воздействиях друг на друга".
Для Гете существует высшее нормальное, обнимающее как
нормальное, так и ненормальное. „Метаморфоза животных
учит величайшей закономерности, включающей произвол и за­
кон, преимущество и недостаток". „В органической жизни,—
говорит он,—даже ненужное, мало того, даже вредное, вклю­
чается в необходимый круг бытия с тем, чтобы д е й с т в о ­
в а т ь в н а п р а в л е н и и ц е л о г о и как существенное свя­
зующее средство разрозненных единичностей". Поэтому он
предостерегает от употребления по отношению к растениям
таких слов, как уродство и захирелость в резком смысле,
ибо „как правильное так и неправильное оживлено о д н и м
и т е м же духом". Подобно тому, как Гете мыслит здесь
высшую „правильность", одинаково включающую в себя в ка­
честве своих элементов и относительное правило и отклонения
от него, подобно тому, как его абсолютное понятие „природы"
заключает в себе и свое относительное значение („даже самое
неестественное естественно"), или подобно вышеупомянутому
безусловно „подходящему", совершенно так же и истинное в
Гете

33

смысле плодотворности своей для жизни включается в ее це­
лое и становится тем необходимым условием бытия, которое
одинаково возвышается и над истиной и над ложью в их
обыкновенном смысле. „Счастливая ограниченность юноше­
ства, да и людей вообще: они могут считать себя совершен­
ными в каждое мгновение своего существования, и им не
важно, что истинно и что ложно, что высоко, что низко, но
лишь то, что им соразмерно",—в этих словах—несколько иной
акцент настроения, а не метафизической значимости отно­
шения между жизнью и противопоставленностью ее отдельных
относительных ценностей. Только так до конца понятно истин­
ное, как истинное:—лишь в меру своей плоВитальный

смысл истины

о

дотворности. -здесь имеется в виду не та пло­
дотворность, которая покоится в сфере только
познания, где плодотворным представление называется тогда,
когда из его содержания могут развиться другие содержания
и когда оно логически-предметно побуждает к образованию
новых, но та, так сказать, динамическая плодотворность, с ко­
торою представления, нами уже рассматриваемые как жизнь,
являются действенными в жизни их носителя. Эти представле­
ния в Гетевском, т.-е. витальном смысле всегда истинны; они
вообще не могут быть ложными, хотя их содержания как та­
ковые, рассматриваемые со стороны объекта, могут быть истин­
ными или ложными. Только благодаря этому приобретают
смысл слова Гете: „ошибки принадлежат библиотекам, истина
же—человеческому духу", так как в том ином значении понятий
и в библиотеках найдутся истины, а ошибки и в человеческом
духе. И еще раз находит он особенные слова, для выражения
этого жизненного критерия, не совпадающего с теоретическим
критерием истинности и ложности. „Исходя из этих двух по­
нятий,—пишет он,—можно было бы присоединить к ним третье
в более тонком смысле (im zarteren Sinne), а именно—с в о е б ρ а з и я. Ибо существуют определенные направления человече­
ства, которые лучше всего выражаются этим обозначением; они
ложны извне, но и с т и н н ы и з н у т р и , они то, что консти­
туирует индивидуум; всеобщее ими специфируется и в самом
причудливом все еще проглядывает немного рассудка, разума
и доброжелательства, что нас и привлекает. Их можно предста­
вить себе, как формы живого бытия и действия отдельных
завершенных, ограниченных существ, индивидуумов или наций.
34

Своебразие, само по себе, пусть и не похвально, все же
может быть терпимо, поскольку оно выражает род бытия,
которого, пожалуй, нельзя не признать, как обозначение одной
из частей многообразия". Едва ли может быть показано совер"
шеннее, как предносилось ему некое понятие истины, воз­
вышающееся над теоретической противоположностью истинного
и ложного—та истина, в которой находит свое выражение
способ бытия человека, как человека вообще и как данного
определенного человека.
Итак, истина есть в какой-то мере отношение
л
Отношение

'

г

между челове- между жизнью человека и тотальностью мира,
ком и миром в КОТорую он включается; она истина не ради
ее логического и лишь логически проверяемого содержания
(которое именно только, благодаря этому, получает свое мета­
физическое обоснование), но потому, что мысль подобно
нашим физиологическим свойствам или нашему чувству, есть
бытие человека, обладающее правильностью или непра­
вильностью, как реальным качеством, причиной или следствием
всего его отношения к миру. „Когда я знаю мое отношение к
самому себе и внешнему миру, я называю это истиной". Уже
по одному этому не может быть сомнения, что суб'ект, несу­
щий и определяющий так понятую истину, есть в е с ь человек,
не его изолированная „ р а с с у д о ч н а я " способность, но его то­
тальность, которою он как раз и сплетен с тотальностью действительности. Однако сила и критерий этого познаu βΛ
чувственность

ния не сводимы и к чувственности. В этом смы­
сле Гете был совершенно неверно понят теми, которые, осно­
вываясь на неточных и лишь a potiori значащих выражениях
и благодаря несколько поверхностному пониманию его арти­
стичности, считали основной ошибкой его картины мира то,
что принципы ее, например, пра-феномены сохранились им,
хотя и не без колебаний, также и в пределах чувственной
данности. Предметная критика этих принципов не входит в
наше рассмотрение, но их определимость „чувственностью ар­
тистичности" есть недоразумение. Это потому, что такая чув­
ственность, именно в отличие от чувственности рядового че­
ловека и от чувственности философской абстракции, изначально
и в самой себе уже проникнута и рассудочными и разумными
силами и нормированиями. Обозначение художника, как „чело­
века чувственности", имеет именно тот смысл, что в нем
35
3*

чувственность не так отделена от остального в человеке, как
это обычно имеет место в теории и практике. Абстракция,
чуждая художнику, касается не только того, что выделимо из
жизни путем логической понятийности, но также и изолирова­
ния чувственного из целостного комплекса жизни. Все дело в том,
что чувственность художника есть только канал, через кото­
рый целостная жизнь выливается в продуктивность; филосо­
фу—мышление понятиями, практику—энергия действия оказы­
вают ту же услугу: они позволяют бытию переходить в про­
изведение. Гете бесчисленное число раз это высказывал и
намекал на это. „От только чувственного человека природа
скрывает многое".
„Den Sinnen hast du dann zu trauen,
Kein Falsches lassen sie dich schauen,
Wenn dein Verstand dich wach erhält" *).

Как мог бы человек чувственности, в том столь же аб­
страктном, как и тривиальном смысле этого слова, говорить
и притом в исповеди, чрезвычайно серьезно характеризующей
всю его жизнь, о „господстве в нем презрения к мгновению". От
юности до самой старости вызывает в нем возмущение „учение о низших и высших душевных способноп
функдия всего стях". „В человеческом духе так же, как и во
человека
вселенной нет ничего, что было бы наверху или
внизу; все требует одинаковых прав на общее средоточие, ко­
торое как раз и обнаруживает свое тайное существование гар­
моничным соотношением всех частей к нему.—Тот, кто не про­
никнут убеждением, что все проявления человеческого суще­
ства, чувственность и разум, воображение и рассудок, должны
быть им развиты до решительного единства, какая бы из
э т и х с п о с о б н о с т е й в нем ни п р е о б л а д а л а , тот по­
стоянно будет мучиться в безрадостном ограничении".
Итак, не подлежит сомнению: познание и познавательные
теории Гете не подвергаются никаким ограничениям от пре­
обладания чувственности и непосредственного восприятия. На­
оборот, чувственный „зрительный" характер его познания
именно и означает то, что ц е л о с т н о с т ь человека должна
входить как в восприятие мира, так и в его оформление в
*) я А там доверяй своим чувствам, они не дадут тебе увидеть ложного,
п о к у д а р а с с у д о к т в о й д е р ж и т т е б я н а ч е к у".

36

познании и творчестве. Чувственность художника не абстрактна,
она является как бы собственным именем этой целостности·
Этим самым опровергается то мнимое глубокомыслие, которое
из артистичности Гете и вытекающего из нее акцентирования
лишь чувственно данного выводит те или иные недостатки
его картины мира, ибо мы как раз пытались показать, что по­
нятие познания в Гетевском смысле раскрывается лишь в
отношении жизни вообще и мира вообще; если поэтому Гетевское познание выходит за пределы противоположения истины
и ложного в их раздельности, то на сколько более оно должно
подниматься над противоположением чувственности и рассудка!
Полученное истолкование простирает свои посылки и свои
следствия по двум направлениям.
Если Гете обозначает, как абсолютно истинное,
Истинное как
функционально правильное,
плодотворно
г
г
плодотворное т 0 т ; w
'
включенное в целостность жизни, которое воз­
вышается над обычным отношением истинно—ложно, то это
должно иметь корни в более глубоких основаниях. Смысл
истинного в его отношении к об'екту, в сущности, и здесь не
исключен; но это отношение, как бы минуя единичные доказуе­
мости, вступает в пределы метафизичного. Это отношение по­
коится на основном убеждении Гете, что внутренний путь
личного духа по своему назначению тот же, что и путь есте­
ственной об'ективности—не из случайного параллелизма или
вторичного взаимоподчинения, но потому, что единство бытия
порождает из себя и то и другое, или, точнее, потому, что
и то и другое—„природа" в самом широком и метафизическом
смысле; нет необходимости в особых подтверждениях этого
тем кругом изречений Гете, который сосредоточивается вокруг
основной мысли: „разве ядро природы не в сердцах лю­
дей?" Правда, на отдельных кусках, вырезанных из духа и
природы, гармония их не может быть показана; но если понять
целостность жизни, как это было намечено, и если истина от­
носится к совершенному процессу этой целостности, то она в
то же время должна быть истиной и в отношении об'екта, по­
тому что суб'ект и об'ект как целые, как дети единого физи­
ческого и метафизического бытия не могут распасться. Это
убеждение было для Гете теорией только на втором плане;
оно было как бы характером и смыслом самого его суще­
ствования, и даже та очевидность, с которой оно ложится в
37

основу всего мира его мыслей—гораздо шире, чем это прояв­
ляется в его абстрактных изречениях—часто делает его опре­
деления приблизительными и неточными, и это потому, что
выражения, сами по себе означающие различное, в одинаковой
степени являются для него сосудами этого единого всепрони­
кающего принципа жизни. Благодаря тому, что выражаемое этим
принципом единство владело им безусловно, было в сущности
безразлично, с которой из сторон, гармонирующих в этом един­
стве, он его выражал. Если только плодотворное было для
него истинным, то с тем же правом мог он говорить, что только
истинное было для него плодотворным. И действительно, это
звучит во всех выражениях, где он говорит об истинном по­
знании, что оно „имеет следствие". Его дух был, в некотором
роде, живым воплощением этого принципа. Гете был настолько
счастливо создан и был столь чистым зеркалом бытия, что для
него—принципиально и в самом широком смысле—лишь истин­
ное делалось плодотворным, из чего он, конечно, имел право
заключать, что и плодотворное истинно. Поэтому реальность
от'единенная от суб'ективной жизни не мыслилась ему как
нечто об'ективное—и с другой стороны, постоянно, в конце
своей жизни, указывая на субъективность, как на болезнь века
он подразумевал субъективность, отделившуюся от этого един­
ства, суб'ективность уже неплодотворную, которая, благодаря
этому, не связана с истиной, ни как порождающая ее, ни как
порожденная ею. Оттого принципиально в себе центрирующая
субъективность была для него, столь же принципиально, гнездом
ошибок: так, например, та суб'ективность, которая „хочет пока­
зать свою проницательность" и которую он определенно порицает
за то, что она именно п о э т о м у радуется ошибкам. Но соответ­
ственно отвергает он и то, что обычно называется объективностью
и что стоит под тем же знаком, но направленным в обратную
сторону: „Человек сам по себе,—пишет он в этом смысле,—
является, поскольку он пользуется всеми своими здоровыми
органами чувств, величайшим и точнейшим физическим прибо­
ром, какой может быть создан, и в том-то и заключается ве­
личайшее несчастье новейшей физики, что эксперимент как бы
отделен от человека и что считают возможным познать
природу лишь в том, что показывают искусстПростое
и ri
г
венные инструменты . И, наконец, эта же связь
обосновывает пристрастие Гете к тому, что он наызвает
38

простым, и его недоброжелательство к сложным и окольным
познавательным методам. Будь познание некиим образованием,
пребывающим в чисто идеальном бытии, простота и сложность
не являлись бы по отношению к нему решающим критерием.
Простота и сложность являются в своем количественном раз­
личии чисто относительными понятиями, не дающими ценно­
стного различия для идеально самостоятельной об'ективности
познания· Для создания этого различия необходим другой кри­
терий, каковым и является природное бытие и свойства чело­
века, который, благодаря своим органам, так поставлен в мир,
что отношение этих органов в их своебразии к миру в его
своеобразии может содержать максимум плодотворности, макси­
мум „правильной" установки. Но жизнь есть простейшее не
вопреки своей „множественности", но именно потому, что она
своими органами „множественна", так как ее простота как раз
и обнаруживается в единстве их совместной деятельности. Она
есть простейшее и потому, что она—то основное и само со­
бой разумеющееся, что, так сказать, только „есть"; поэтому
он восклицает при виде морских животных: „Живое! как оно
драгоценно и великолепно. Как оно соразмерно своим усло­
виям, как правдиво, как суще!" Так как для его миросозер­
цания всякое бытие—жизнь, то и всякая жизнь безусловно—
„сущее", а что может быть проще сущего? Отсюда его нена­
висть к „ограниченным головам, которые чувствуют себя как
бы в противоречии с природой и поэтому (I) предпочитают
сложный парадокс простой истине". Это те, которые не могут
пережить это единство, мышление которых не может быть
простым потому, что оно не может пережить самого самооче­
видного и самого об'ективного, т.-е. самой жизни.
Еще в одном направлении, уводящем к последним
Неминуемое

~

г.

глубинам, встречаемся мы с 1 етевским ответом
на трудный вопрос: в чем же собственно заключается та пло­
дотворность, которая легитимирует представление как истин­
ное и каково то содержание, которого должно достигнуть
действие с тем, чтобы, будучи направляемое этим представле­
нием, оно оказалось „плодотворным"? „Гений,—говорит он,—
легко мирится даже с тем, что можно было бы назвать кон­
венциональным: ибо, что такое конвенциональность как не до­
говоренность избранных людей считать за лучшее необходимое
и неминуемое (das Unerlässliche)". Эта мысль, требующая
39

глубокого толкования, чтобы не показаться одним из проявлений
Гетевской примирительной неразборчивости (Konnivenz), даже
санкционированием банального, создает, как мне кажется, из
понятия неминуемого всецело оригинальную категорию жизне­
понимания. Свобода, с которой жизнь созидает себя, имеет
вполне определенную границу; у этой границы начинаются
необходимости, которые жизнь порождает из самой себя и ко­
торым она удовлетворяет из самой себя. Эти необходимости
полагаются не ради их ценности, не ради их желаемости, они
просто „неминуемы"; но, будучи духовно-витальной природы,
они отнюдь не являются простыми причинностями, какими явля­
ются факты механически порожденные. Если считать все телеологичное, как таковое, зависящим от какой-нибудь ценности, от
сознательного полагания какого-либо блага целью, то катего­
рия „неминуемого", так как она намечена Гете, стоит сама по
себе по ту сторону альтернативы каузальности и телеологии:
оно есть то, что жизнь требует своим составом, то, что она
не сама по себе, а лишь нашей волей, может осуществить
(а потому возможно и неудачно), и что будучи рассматри­
ваемо со стороны предметных ценностей и идей одинаково
может оказаться как добрым, так и злым, прекрасным или без­
образным, возвышенным или пошлым. Мне кажется, что Гете,
понятием неминуемого, указал на тот особый слой, который
лежит над причиной и целью, над простой действительностью
и волимой ценностью, и в котором жизнь, как таковая, и про­
текает. И вот, к этому лишь описательному установлению,
аналитическому открытию новой категории,
Неминуемое, присоединяется метафизический синтез: неми­
нуемое, само по себе безразличное ко всякой
ценности, все-таки усматривается как „лучшее". Это отнюдь
не самоочевидно. То, что факт жизни требует как своего не­
минуемого, могло бы с точки зрения ценности быть окрашен­
ным то так, то иначе, либо быть безразличием (Adiaphoron),
либо д\япессимиста, как сама жизнь, отрицательной ценностью.
Но „лучшие люди" (die vorzüglichsten Menschen) выполняют
или усматривают е д и н с т в о того, что для жизни потребно
и что ценно в себе; ибо они как бы стоят у той исход­
ной точки, где действительность жизни и ценность жизни еще
не разошлись, и поэтому во всех проявлениях жизни они ула­
вливают „лучшее" в неминуемом, т.-е. в том, что вообще и
40

как бы у самого центра обеспечивает состав жизни,—отнюдь,
конечно, не роскошь жизни или то, что в ней желанно
по другим категориям. Для филистера эта связь суб'ективно
самоочевидна, потому что он совсем не думает о том, что
неминуемому все же можно противопоставить какую-то сво­
боду, иное понятие ценности; для „лучших" эта связь са­
моочевидна—об'ективно, как черпаемая из ценностной абсо­
лютности жизни, связь синтетическая; а уже гению при­
ходится „мириться" с признанием социальных проявлений этой
связи. Понятие неминуемого в себе глубже и обладает как бы
большим категориальным весом, чем понятие просто плодотворного, но в известном смысле служит его фундаментом. Этим
оно способствует выяснению смысла плодотворного. Стоит
уловить связь жизни в себе самой и ее связь с бытием и
ценностью вообще, как плодотворное, подобно неминуемому,
получает абсолютный смысл, с которым оно выходит за пре­
делы своего относительного смысла, всегда связанного с вопро­
сом—зачем. Представление, вплетенное в целостность развиваю­
щейся жизни, обладает, таким образом, всей возможной для
него ценностью, т.-е. полной истиной, и нельзя спрашивать, для
какой единичной цели индивидуума оно „плодотворно", так как
лишь то, что оно приносит бытию вообще, а не тому или
иному единичному содержанию, сообщает ему эту ценность.
Понятие „неминуемого", которое одно правильно
Единство
истолковывает „плодотворное"—не
как нечто
г
ценностей
единично телеологическое, а как гармонический
элемент всей живой действительности,—в свою очередь вы­
ясняется аналогией с вышеупомянутым понятием „подходящего"·
Я здесь вновь к нему возвращаюсь, так как только из сопоста­
вления многих таких понятий может быть измерен уровень, на
котором решается проблема Гетевского миропонимания. Оно
вообще будет непонятным, если не установить достаточно
точно степень удаленности этих понятий от эмпирическиединичного, откуда Гете в конце концов по необходимости их
заимствует. Как Гетевское понятие истины возвышается над
противоположением истинного и ложного в смысле односторон­
не неполной об'ективности, не включающей суб'екта, так и
понятие „подходящего" или высшей ценности вообще возвы­
шается над противоположностью добра и зла, в смысле морали,
пребывающей в отношениях единичностей. Смутное устремление
41

к этой точке обнаруживается уже в его юношеской нелюбви
к резкой полярности добра и зла· „Разве доброе не зло и
злое не добро?" Здесь начинается тот ряд развития, который
заканчивается таинственными намеками Годов Странствий на
ту „последнюю религию, возникающую из благоговения перед
тем, что ниже нас, поклонение отвратительному, ненавистному,
избегаемому"· И тут же прославляет он в христианстве „то,
что оно признало божественным низость и нищету, насмешку
и презренное, позор и несчастье, страдание и смерть, даже
то, что самый грех и преступление оно стало почитать и
любить не как препятствие, а как плодотворный подвиг свято­
сти". Во всем этом слышится тот основной мотив, по напра­
влению к которому развивалось и преобразилось раннее Гетевское отожествление добра и зла: добро и зло хотя и стоят
полярно на одной плоскости, однако над ними высится душев­
ное и космическое совершенство целостности бытия, на которое
трезвое понятие „подходящего" лишь намекает. В том же напра­
влении указывает он однажды, сколько молодых людей гибнет
требуя от себя слишком многого. „Мало кому ясно предста­
вляется, что нам даны разум и смелое хотение для того, чтобы мы
воздерживались не только от зла, но и от чрезмерности добра".
Главным было для него все-таки совершенство ж и з н и , которое
не может быть достигнуто простым повышением какого-нибудь
одного совершенства, как бы похвально оно ни было, и кото­
рое не может мириться с односторонностью такого повышения,
Вопрос касается не только идеала воления,но идеМораль и
б ы т и я , как он определяется гармонической
совершенство а л а
связью человека с целостностью мира. Мы видим
лишь развитие и символ этого, когда Гете заставляет мораль­
ные противоположности, которыми наше бытие как бы расколото,
столь совершенно проникаться друг другом, что оценка наиблаго­
роднейшего и наилучшего одинаково приложима и к грехов­
ному и низкому; или когда и доброе и злое испытывают
совершенно равномерное ограничение перед лицом понятия
меры, которое является количественным выражением для »под­
ходящего". Конечно, то, что он говорит о Якоби, лишь частично
соприкасается о тем, что здесь имеется в виду: „Ему не хватило
наук о природе, а той малости морали, которая у него была,
недостаточно, чтобы вместить широкое миросозерцание"; но
если принять во внимание метафизический, как бы абсолютный,
42

смысл „наук о природе" ДАЯ Гете, то в этом замечании
сказывается решающее: мораль, построенная на противополож­
ности добра и зла имеет над собой более дефинитивный идеал
человеческой установки, некую правильность жизни, черпающую
свой критерий не из единичных содержаний, но из своего
подчинения и включения в великое целое, метафизически и
религиозно концепированной природы.
„ £i
Если из этой аналогии и установленного уровня
Субъективность

J

Jr

и об'ективность оглянуться на теоретический идеал, то не слеистины
дует упускать из виду основного мотива выше­
изложенного: некое охватывающее понятие истины, ко­
торое совсем не ориентировано на противопоставленности
теоретической ошибке, но смысл которого заключается в
его бытийной и функциональной значимости, в том, что
оно как нечто сущее является плодотворным ДАЯ ЖИЗНИ
как сущей, воплощаемой в личном духе. Но раз жизнь лич­
ного духа связана гармоническим единством всего бытия
природы, то эта, так сказать, витальная истина должна быть
и теоретической истиной, т.-е. такой, которая измеряет содер­
жание мышления содержанием об'ективности. Предвосхищен­
ная здесь и подлежащая дальнейшему обоснованию мысль
об'ясняет, почему Гете столь страстно настаивает на об'ективности познания, на самоотверженной верности наблюдения,
на исключении всего субъективного—и в то же время, не
чувствуя в этом ни малейшего противоречия, считает истинным
лишь то, признание чего ДАЯ него плодотворно и что соответ­
ствует данному статусу его духа.
Итак, благодаря относительно простому метаИндивидуали- Ύфизическому
что
J Jуглублению,
J
7 обнаруживается,
VJ
эапия истины

'

мнимый суб ективизм Гетевского понятия исти­
ны является лишь одним из аспектов единства, другой ас­
пект которого имеет чисто объективистическую природу· Этим,
однако, не разрешается проблематика другого элемента, вклю­
ченного в это понятие: а именно „различность" истин как
результат того, что их „плодотворность" является следствием
различия индивидуумов. Решающая цитата была уже приве­
дена, но таковых много. „Различные образы мысли основаны
на различии людей и именно поэтому последовательное едино­
образие убеждений невозможно". Что касается его самого,
то в глубокой старости он признается, что часто ему не
43

удавалось усвоить доступное мышлению других—при чем здесь
имеется в виду не простая невозможность мыслить, но науч­
ная убежденность; и более чем за десять лет до этого он
писал в том же индивидуалистическом смысле: „Каждый вы­
сказывает лишь самого себя, говоря о природе". Разбиваясь
о такой вывод, метафизически уже удавшееся примирение суб*.
ективной и об активной истины опять кажется логически
нарушенным. Пусть мы признаем: человеческий дух поро­
ждает в себе познавательные представления, которые для его
жизни необходимы, интегрирующи и плодотворны, а содержа­
ния этих представлений, благодаря органически метафизиче­
скому единству, которым он сплетен с бытием вообще, обла­
дают полной гармонией с этим бытием, объективной ценностью
истины. Однако, это верно лишь для „жизни вообще", кото­
рая одинакова в каждом индивидууме, и потому пребывает в
согласованности с единственностью и однозначимостью исти­
ны для каждого суб'екта. И все-таки эта истина разбивается
и теряет свою силу в тот момент, когда именно то, что
о т л и ч а е т одну жизнь от другой, является решающим в опре­
делении: что есть истина? Нет сомнения, что обычное след­
ствие из такой индивидуализации познания (истинное для
одного не истинно для другого), а именно, скептицизм, отчая­
ние в объективности понятия истины вообще, было вполне
чуждо Гете; настолько чуждо, что он, если я не ошибаюсь,
не защитил себя против опасности такого заключения ни
одним непосредственным оборонительным положением. За то
он богат положительными мотивами, благодаря которым это
исключается из его картины мира.

Таким мотивом, прежде всего, служит мысль,
как носитель что все эти индивидуалистические познавапознания
тельные образы не завершаются своим само­
довольным атомистическим распадением, но обладают некой
идеальной связанностью, в том смысле, что они взаимно
дополняют друг друга до единой тотальности познания
вообще. „Природа потому неисследима,—пишет он,—что один
человек не может ее постичь, хотя все человечество могло бы
ее постичь. Но т. к. милое человечество не может собраться
вместе, природе не трудно прятаться от наших глаз"· Шутли­
вый тон этих слов не исключает, по меньшей мере, предпо­
ложения, что в этой совокупности индивидуального знания
44

мыслится не столь уже механическая сумма слагаемых, как
это можно заключить из одного „собирания вместе". Скорей
это можно принять в том величавом смысле, в котором он в
старости говорит об идеале соборной жизни человечества
вообще, о „мировой литературе", о „нравственно-свободомыс­
лящем согласии всего мира". Возникает мысль о разделении
труда между отдельными членами целостного организма.
Понятие истины здесь еще раз поднимается на ту же высоту,
на которой оно, однажды, уже стояло выше противоположения
истинного и ложного. Можно было бы так истолковать Гете,
что здесь идет речь о некоем познании, которое абсолютно*
потому что его субъектом является „человечество" и которое
состраивается из относительных различий, познающих индиви­
дуумов или иначе: является надстройкой над этими различия­
ми, точно так же, как оно возвышалось над противоположением
истинного и ложного. В одном афоризме он объявляет инди­
видуальность познания всецело пронизывающим свой об'ект:
„Явление не отделено от наблюдателя, а вплетено и вмотано
в его индивидуальность". А с л е д у ю щ и й за ним гласит: „Что
значит изобретать и кто может сказать, что он изобрел то
или иное. Не захотеть признать себя, в конце концов, плагиа­
тором—это несознательное самомнение". Таким образом, то­
тальность человечества дана здесь не в совместности, а в после­
довательности его работы; тот же мотив выражен здесь в истори­
ческой обусловленности каждого представления и достижения, в
оправданности их характера, включением индивидуума, как бы он
ни был индивидуален, как члена в целостную жизнь человече­
ства. Лишь исходя из такого понятия единства, истолковы­
вается добавление к вышеприведенному изречению, в котором
он считает для себя истинной ту мысль, которая для него
плодотворна и примыкает к его образу мыслей, в то время
как та же мысль может оказаться ложной ДАЯ другого, для
которого ее следствия не имеют силы. „Если, продолжает он,
в этом основательно убедиться, то контроверзы невозможны".
Взаимная
Само собой разумеется, что ДАЯ Гете, челодополняемость века строжайшей предметности и страстного
убеждений
чутья истины—это является не результатом
дряблой „терпимости", которая всегда означает отрица­
тельное отношение к феноменам, в то время как здесь имеет
место положительное понимание их основы. Он не спорит с

45

инакомыслящим потому, что иное мышление, если только оно
выросло на природной основе личности, этим самым включено
в единство живого, многочленного, общего отношения между
человечеством и миром. Познание, как космическое событие,
прорывается здесь как поток из е д и н о г о источника, сколько
бы сосудов, многообразные формы которых он принимает, его
ни заключало; это все тот же проникающий сквозь человече­
ство жизненный процесс познания, несущий множество логи­
чески непримиримых содержаний. Поэтому афоризм, начало
которого я привел выше, и мог быть завершен следующим
образом: „Если я знаю свое отношение к самому себе и внеш­
нему миру, то я называю это истиной. Поэтому каждый
может иметь свою собственную истину, и все же это всегда
та же истина". Даже непосредственная логическая противопо­
ложность представляется ему подчас более точной формой
этой взаимной дополнимости. Он пишет о Якоби: „Согласно
с его природой, его бог должен все более и более отделяться
от мира, тогда как мой все более и более в него вплетается.
И то и другое вполне правильно: ибо только благодаря тому
и мыслимо е д и н о е человечество, что подобно многим другим
противоположностям существуют и антиномии убеждений".
Таким образом, простое наличие противоречия потенцируется
здесь до некой живой полярности, и различия в образе мыслей
образуют нечто целое, не только своей рядоположностью, но один
образ мыслей т р е б у е т другого. Здесь выступает древний мо­
тив, что и борьба есть вид и средство единства; выступая, он да­
леко оставляет за собой всякую пассивную терпимость к противо­
положному, но как раз требует противоположности с тем, чтобы
„антиномичность" раскрылась, как та форма, в которой осу­
ществляется единство познающего человечества по отношению
к об'екту, не только наперекор, но при помощи его расколотости на полярные индивидуальности. И, наконец, противопо­
ложности в содержаниях настолько сдвигаются, что данные
одновременно в одном и том же индивидууме являются его
характеристикой и в нем находят свое единство. Он говорит
в одном месте,—и это само по себе говорит уже в нашу пользу,—
что философии означают лишь миронастроения их творцов,
т.-е. тот способ, каким их индивидуальная предрасположенность
справляется с миром; они, таким образом, являются жизнен­
ными формами, из которых мы, как адепты, опять-таки должны
46

выбирать то, что нам соответствует „по нашей природе и по
нашим задаткам". И вот он продолжает: „Я заявляю, что даже
эклектики в философии рождаются и там, где эклектизм про­
истекает из внутренней природы человека, он тоже хорош. Как
часто встречаются люди, которые по своим прирожденным
склонностям наполовину стоики, наполовину эпикурейцы. Меня
поэтому нисколько не удивляет, если таковые принимают
основоположения обеих систем и даже, по возможности, пыта­
ются их соединить".
«
Еще более чревато глубокими намеками слес собой
дующее его основное положение: „Согласовани с другими н о с т ь с самим собою есть в то же время согла­
сованность с другими". Если выделять в этой „согласован­
ности с самим собой" изолированные содержания, логически
выразимые убеждения, которыми каждый может быть в извест­
ный момент в согласии с самим собой, то эта мысль оказы­
вается совершенно непонятной. Это становится иным, как только
под познанием мы будем понимать целостное состояние (Total­
verhalten) человека: оплодотворение и питание целого одною
мыслью, примыкание и смыкание между прежними и новыми
представлениями. Если* таким образом, согласованность с собой
является не столько логически-систематической связанностью
с о д е р ж а н и й , н о ж и з н е н н о й ф у н к ц и е й человека,об'единяющей его в себе и приближающей его к смыслу его бытия, то
тотчас же в этой согласованности и на этой согласованности
выступает отношение человека как целого к бытию как целому.
С правильным функционированием духа и связано гармоническое
отношение к об'екту. Гете часто говорит о том, что постоянно
меняющийся и движущийся об'ект может быть познан лишь
столь же подвижным духом: как морфолог „видит органы, подат­
ливо оформляющимися, так же должен он соблюсти податливую
.
оформляемость своего способа видения". Итак,
т
ство и един- уже в самом фундаменте Гетевского мировоззрество мира
н и я заключено то, что человек является духовным
отображением в себе единого мира, лишь путем создания в себе
единства и „согласованности" с самим собою. Но в таком
случае каждый так об'единенный индивидуум обладает одним
и тем же, в этом смысле одинаково воспринятым, об'ектом.
„Каждый индивидуум,—говорит он в одном месте,—имеет, бла­
годаря своим склонностям, право на такие принципы, которые
47

не упраздняют его как индивидуума'*. При его образе мыслей,
была бы совершенно исключена возможность признавать за
суб'ектом право на такие принципы, которые не были бы оправ­
даны также и об'ективным порядком вещей. Но ведь и самые
„склонности" уже суть об'ективные факты, которые микрокосмически соподчиняются индивидуальному целому—склон­
ности, в которых он, конечно, видит не мимолетные прои­
звольности, но органические тенденции сущностного ядра. Раз
согласованный с самим собою суб'ект, подобный единому и
целостному миру, несет в себе гармонически соразмерные
отображения этого мира, такие индивидуумы должны так или
иначе гармонировать и друг с другом, как бы различны по своему
содержанию ни были те точки, вокруг которых совершается об'единение каждого из них. Ведь они относятся друг к другу, как
в сравнении Лейбница, бесконечные монады, каждая из которых
представляет мир по-своему и все же пребывает в абсолютной
гармонии,—подобно зеркалам, расставленным вокруг площади:
каждое дает самостоятельную картину, которые, однако, не могут
противоречить друг другу, так как они воспроизводят один и
тот же об'ект. Итак, лишь из некоего последнего убеждения
делается понятным, почему человек, согласованный с собою,
согласован и с другими; метафизическое отношение, которое
обретает человек, именно так себя формующий, по отношению
к об'ективности и которое только так им обретается, является
тем связующим началом, которое об'единяет таких людей и
между собою и лишает их всяких оснований для „контроверз".
Лишь практическим обращением этой связи и
Счастье
т е м с а м ы м е е подтверждением служит замечание
индивидуума

"

г

"

J

Гете о сен-симонистах: пусть каждый начинает
с самого себя и делает свое счастье, из чего неминуемо воз­
никнет счастье целого. Это, конечно, не может быть основано на
тривиально-либеральной „гармонии интересов", которые отно­
сятся всегда только к единичным и поверхностным явлениям.
Он может здесь иметь в виду лишь то, что „счастье" единич­
ного—в полном соответствии с его учением о „склонностях"—
коренится и основывается в определенном гармоническом отно­
шении к бытию мира вообще. Там, где он говорит о счастии
в таком принципиальном смысле, он никогда не имеет в виду
атомистической случайности изолированного благополучия, но
всегда целостное настроение личности, которое возможно только

48

в соотношении с целостностью объективного бытия. Это отно­
шение к миру каждой единичной индивидуальности,—которая,
действительно, „согласована с собой", следует своим истинным
наклонностям и „делает" свое истинное „счастье",—является
связкой между всеми единичностями, вскрывающей целостность
и единство всех убеждений, как бы они ни расходились по
содержанию и по отношению к отдельному об'екту, и всех
стремлений к счастью, как бы страстно они ни боролись друг
с другом.
Вот на мой взгляд те мотивы, благодаря которым Гетевская
индивидуализация познания не доходит до безответственного
суб'ективизма или до отчаяния в возможности познания. Свя­
занность познания с жизнью, благодаря которой оно распре­
деляется между отдельными носителями жизни, с их особыми
характерами и потребностями, как раз и явилась А^Я него
средством поставить неоспоримое многообразие убеждений
в широкую и вместе с тем теснейшую связь с суб'ективным
бытием, его целостностью и единством.
Исходная точка нашего изложения: зависиПоанание и мость познания от бытия человека,' которую
Гете
rj
единосущность
признавал за всеми нашими теоретическими убе­
ждениями и которая раскрывается с другой своей стороны,
когда он говорит, что всякое поучение ему „ненавистно", если
оно в то же время неплодотворно ДАЯ его деятельности,—все
это связано с дальнейшей, чрезвычайно характерной тенденцией,
которую можно рассматривать либо как подстройку к этой
исходной точке, либо как соседнюю ей, указующую на общий им
фундамент предельной глубины. Мы имеем в виду мотив: всякое
познание возможно лишь благодаря единству сущности с позна­
ваемым; и этот мотив проходит через всю его жизнь, от вос­
торженного возгласа в двадцать один год: „о великих людях
никто не должен говорить, кроме столь же великих", вплоть
до таинственного увещевания старика: „Подумайте: ведь чорт,
он стар, состарьтесь, чтоб его понять" и еще глубже, в семь­
десят один год: „Понять, значит: развить из самого себя то,
что сказал другой". В центре, психологически: „Ты подобен
духу, которого ты постигаешь",— а это означает, что лишь тот
дух может быть постигнут, которому ты подобен,—и дальше,
метафизически:

4

Гете

49

„War nicht das Auge sonnenhaft,
Die Sonne könnt'es nie erblicken;
Lag nicht in uns des Gottes eigne Kraft
Wie könnt uns Göttliches entzücken? *).

С формальной точки зрения это древняя Эмпедоклова му­
дрость: подобное познается подобным, даже элементы физи­
ческой природы познаются тем, что они заключены в нас самих.
Связь эта укрепляется еще своей значимостью и в обратном на­
правлении. Благодаря тому, что в суб'екте и об'екте обстоит то­
жественное бытийное содержание, наше познание идет не только
через суб'ект к об'екту, но и через об'ект к субъекту: счастье от­
крытия и изобретения состоит в том, говорит он, что „по поводу
внешнего явления мы узреваем себя самих внутри нас", и: „чело­
век достигает уверенности в своей сущности тем, что он при­
знает сущность вне себя, подобной и закономерной". Раз мотив:
индивидуальное бытие определяет познание внешней реаль­
ности,—находит свое отображение и поддержку в другом: внеш­
няя реальность определяет самопознание индивидуума, то более
глубоким обоснованием первого служит то, что суб'ект и об'ект
имеют общие корни в некоем более первоначальном и предельном
бытии, в некоей последней закономерности; а благодаря тому, что
и индивидуальное бытие несомо и проросло этим же, нам
делается понятным, что оно всецело может собою определять
познание и все же оставаться верным об'екту. Здесь обнажается
последний узловой пункт всех духовных путей Гете, всего его
образа истины, как он обрисован на этих страницах. Человече­
ское познание для него не свободно парящее, идеальное образо­
вание, имеющее своей родиной некий τόπος άτοπος или, вернее,
не имеющее никакой родины. Но оно само есть реальность,
оно вырастает из бытия, как целого, и остается жить в его пре­
делах. То, что оно в качестве п р о ц е с с а , в качестве части
всего происходящего вообще, так сцеплено с бытием, придает
его с о д е р ж а н и я м качество истинности, правда, оставляя
возможности и для ошибки, поскольку многие куски его дей­
ствительности питаются не из центрального источника целого,
*) „Не будь наш глаз солнцевмещающим—
Он солнца видеть бы не мог;
Не будь мы бога обиталищем,
Как восхищать нас мог бы бог?"
Пер. Б. В. Ш а п о ш н и к о в а .

50

но отклоняются к периферии и хиреют; но в силу этого же,
многое, что ложно с точки зрения односторонних критериев,
может быть истиной в высшем смысле, с точки зрения цен­
трального критерия. Если индивидуальность познающего духа
каждый раз определяет свое истинное, то это только означает,
что она есть та особая форма бытия вообще, которая как раз
и имеется в виду; ибо бытие живет согласно отдельным офор­
млениям и в них, и поскольку познание не есть нечто беспоч­
венное, сиротливо блуждающее, но нечто бытийное, связанное
с природой, то тем самым оно должно быть индивидуальным.
Это не отделяет познания от истины, которая выше бытия, но
связывает его с ней. Такой бытийный характер духа, такое глу­
бокое единство истоков во всей природе, которой он причастен
вместе со своими теоретическими ценностями, должно по необ­
ходимости определять и те в о п р о с ы , какие он ставит. Таков
смысл гетевского изречения: „Можно сказать, что никто не
ставит природе вопросов, на которые у него самого не было бы
ответа; потому что в вопросе уже заключен ответ и чувство, что
поэтому поводу можно что-то подумать, что-то предчувствовать".
Важно отметить, что тот же мотив звучит и
0
Воление, как

J

действитель- в одной уже часто упоминавшейся, но отнюдь не
ность. жизни
теоретической области Гетевской мысли. „Наше
воление,—говорит он,—есть предвозвещение того, что мы при
всяких обстоятельствах совершим". „Наши желания суть пред­
чувствия заложенных в нас способностей, предвестники тех
достижений, которые мы сможем осуществить". Это означает,
что и наши волевые представления—не только непосредственно
практические, но и чисто идеальные, возникающие как простые
желания,—имеют свою субстанцию в нашем реальном бытии.
Даже самые мимолетные, вспыхивающие вожделения так же
мало, как наши познавательные представления, являются сво­
бодно носящимися, беспочвенными образованиями; необходи­
мость их возникновения—не просто психологическое сцепление,
но наше бытие, реальная динамика нашего подготовляющегося
действия и хватания образует их содержание. Этим выявляется
своеобразное отношение между нашими желаниями и нашей
действительностью; они не витают над ней, как дух над водами,
то воздействуя на нее, то не касаясь ее; они суть станции самого
нашего бытийного развития, и поэтому они совершенно так же
несут в себе уверенность найти и проявить свое содержание
51
4*

на дальнейших станциях, как наши познавательные представле­
ния несут в себе истину, благодаря тому, что они, проведенные
через процесс нашей индивидуальности, исходят из целостности
бытия, к которому относится их содержание.
В этом месте встречаются далеко уводящие
Живое
един- rразветвления мысли. Если существование
восприJ
г
ство бытия
^>
ятия и понимания кажется Гете возможным лишь
вследствие того, что каждая действительность, как суб'екта, так
и об'екта, порождена и несома одним единым потоком „столь же
естественного, как и божественного" бытия, то это еще не
означает, что все проникнуто всем и что все может понять и
наслаждаться всем. Это обосновывается характером оживлен­
н о с т и Гетевского единства мира. Он отвергает абстрактное,
безразличное единство рационалистического пантеизма и предо­
стерегает от того, чтобы „не втиснуть божественный принцип
в единство, исчезающее для наших внешних и внутренних
чувств". Единство Всего отнюдь не означает всеравенства и
всерасплывчатости, но динамическое единство жизни, пронизы­
вающее все многообразие членов и функционально скрепляющее
их в бесчисленных мерах и видах; оно добыто богатством, а не
резигнацией, как большинство философских истин. Не будучи
в состоянии подтвердить это цитатой, мне хотелось бы в духе
Гете назвать „понимание" „прафеноменом", ибо тем, что оно
имеет место лишь на основании бытийного равенства, всеобщая
связанность вещей находит в нем самое точное выражение,
а функциональное отношение достигает самой чистой наглядности,—ведь оно доходит здесь до равенства, но равенство это
не мертвое математическое покрытие, а духовное, взаимное
обогащение, приятие в жизненный процесс. Конечно, единство
бытия не всюду порождает такое взаимоприятие и понимание;
но там, где таковое имеет место, оно указывает на это един­
ство, как на свою метафизическую основу, и является, быть
может, самым ярким его феноменом.
Выраженное в стихе о солнцевмещающем глазе,
Прирожденное зависимость всякого понимания от бытия—пои воспринятое

скольку содержание понятого, так или иначе,
должно быть заложено в понимающем,—развито в другом афо­
ризме: „Если бы я уже не носил в себе всего мира, как анти­
ципации, я был бы слепым со зрячими глазами, и всякое иссле­
дование и опыт были бы для меня лишь совершенно мертвыми
52

и напрасными стараниями",—что за тем дано с этической сто­
роны в положении: „Мы несем в себе зародыш тех заслуг,
которые мы умеем ценить". Гете, вообще говоря, ценит при­
рожденное в человеке, как его существенное и определяющее
(и такое выражение: „не только прирожденное, но и приобре­
тенное—есть человек" подтверждает это тем, что он видит
необходимость в таком расширении); однако, прирожденное
является здесь решающим, не только для личного и суб'ективного
в жизненном течении, но оно содержит в себе в идеальной
форме все остальное бытие в качестве реально бытийного. Это
понятие является своеобразным посредником между теорией
прирожденных идей и Кантовским a priori. Первая вкладывает
в дух определенные содержания знания, которые вступают в его
чистом саморазвитии и независимо от всякого опыта, от всего
п р и о б р е т е н н о г о познанием; для априоризма, с другой стороны> вся материя знания должна быть д а н а духу, самому по
себе, совершенно бессодержательному; он является лишь функ­
циональной формой, формующей эту материю в эмпирическое
познание—единственно значимое. И вот Гете убежден, что и
материя знания изначально присуща нашему бытию (как именно,
им, правда, не намечено), но ясно, что материя делается зна­
нием лишь путем „исследования и опыта". Все то, что единич­
ный суб'ект может знать о мире, все то, что станет для него
миром, ему врождено—но вот, он должен сначала воспринять
мир, испытать его, с тем, чтобы это предзнание сделалось
знанием.
Для „особенно одаренных людей" он выражает это сле­
дующим образом: „Они ищут для всего того, что в них зало­
жено природой, ответных отображений и во внешнем мире, и
этим до конца потенцируют внутреннее до целостного и оче­
видного". В этом обнаруживается, что зависимость познания
от бытия человека вырастает из того фундаментального и безу­
словного единства, которое для Гете обстоит между духом и
миром. Дух содержит в себе все, что для него может быть
„миром", он есть микрокосм; но это не переходит в солипсистическую безотносительность и независимость по отношению
к миру,—мир должен быть еще исследован и испытан, чтобы
предначертанность перешла бы в форму реальности: „Мир
„отвечает", т.-е. отдает духу то содержание, которое дух несет
ему навстречу". „В настоящих, как и в предыдущих выпусках

53

(к Морфологии) я пытался выразить, как я созерцаю природу
и, вместе с тем, раскрыть, насколько это возможно, самого
себя, мое внутреннее, мой способ быть".—„Задача: познай
самого себя—казалась мне всегда подозрительной—склонить
человека от деятельности вовне к ложной внутренней созерца­
тельности. Человек знает себя лишь постольку, поскольку он знает
мир, мир узреваем только в нем и сам он может узреть себя только
в
ОАА.А»^«»«А
мире". Это является глубочайшим и метафии органическое зическим основанием его отвращения ко всякому
мышление
мышлению по поводу мышления, как такового.
Ведь тем самым мышление становится чем-то витающим,
вращающимся в собственном кругу, оторванным от живого
бытия человека, а потому и мира. С полной ясностью
устанавливает он органическое происхождение истины на ме­
сто логического:
„Ja, das ist das rechte Gleis,
Dass man nicht weiss, was man denkt,
Wenn mann denkt:
Alles ist wie geschenkt" 1 ).

В другом месте: „Плохо то, что никакое мышление не помо­
гает мышлению; нужно быть правильным от природы так, чтобы
удачные наития предстояли нам, как вольные дети бога и при­
ветствовали бы нас: а вот и мы". Настоящую свою муд­
рость, условие своего успеха, он видит в том, что он „никогда
не думал о мышлении". Итак, решающим для него было то,
что мышление рождается не из самого себя, не из рефлексии
на самого себя, но содержания его должны быть ему „дарованы" природным процессом жизни. И как раз поскольку мы­
шление исходит из бытия человека, постольку оно приобретает
и свою логически-предметную значимость, так как оно этим
связывается с бытием вообще. То, что он, будучи еще моло­
дым человеком, пишет: „Нельзя ничего узнать, кроме того,
что любишь, и чем глубже и полнее делается знание, тем силь­
нее, крепче и живее должна быть любовь, даже страсть",—
*) „Вот это будет верный путь:
Не знать того, что думаешь,
А лишь подумаешь,
Как все само собой дается".

54

есть лишь эмоциональное потенцирование генетического отно­
шения нашего познания к нашему бытию. Ведь всякое пони­
мание есть вид творчества (он говорит по поводу понятия
„творческая сила": „бездеятельный, негодный человек не узрит
доброго, благородного, прекрасного ни в себе, ни в других"),—
поэтому понимание может протекать лишь согласно качествам
творящего и удаваться лишь там, где об'ект адэкватен э т и м
свойствам. „Мне было прирождено,—говорит он по поводу
своего раннего понимания многообразия положений,—осваи­
ваться в состояниях других, чувствовать каждый особый вид
человеческого бытия". И тем, что нормы познания явля­
ются для него жизненной активностью, требуемый бытий­
ный параллелизм между живым творящим суб'ектом и его
„предметом" распространяется в самом широком смысле на
всякое художество. Еще совсем молодым он говорит о неспо­
собности большинства строителей к „дворцам и монументам":
„Каждый крестьянин дает плотнику идею для создания своей
хижины. Но кто может вознести в облака жилище Юпитера.
Только Вулкан, бог, как и он. Художник должен иметь большую
душу, как царь, для которого он делает своды". Так, наконец,
замыкается этот круг, оказывающийся заклюСвяаь с едино- ченным в концентрически обнимающий его круг
сущностью

»

г

г»

Гетевского понятия истины. Всякое познание, вся­
кое духовное творчество, сопряженное с данным содержанием,
обнаруживается как связанное, в конечном счете, с некоей
единосущностью, обстоящей между суб'ектом и реальным ото­
бражением его духовного делания. Этим упрочивается центр
всего этого круга воззрений: погружение познания в бытие.
Теперь уже не только психологически, но и метафизически
ясно, что истина зависит от бытия суб'екта: это санкциони­
руется тем, что ее реальный об'ект родственен или равен
реальности суб'екта, благодаря чему, как на это часто указы­
вает Гете, мы оказываемся, в силу нашей данной индивидуаль­
ности, не вмещающими многих познаний. Однако изоляция и
замкнутость, как будто обусловливаемая диференциацией инди­
видуальностей, как раз и разрывается в сторону истины. Если
мне, вначале, удалось показать, что с в я з а н н о с т ь жизни
освобождает индивидуализм истины от всякой
Бог—природа
^,
суо ективистическои двухсмысленности, — тем,
что некое высшее чувство жизни воздвигает витальную истину
55

над логической, тем, что особенности духа взаимно восполняют
друг друга в пределах человечества, тем, что внутреннее един­
ство строит индивидуум по форме тожественной с объективной
формой мира—то теперь эта внутренняя связанность жизни
охвачена, несома, как бы оправдана своей бытийной связан­
ностью с субъектами его истины. Ведь в гармонии духа и
духов и в солнцеподобии глаза живет бог-природа; и лишь
в едином луче их единства мог Гете понять возможность по­
знания, переливающуюся между суб'ектом и объектом.

ГЛАВА

ТРЕТЬЯ

ЕДИНСТВО МИРОВЫХ ЭЛЕМЕНТОВ
От непосредственного феномена вещей, данного в чув­
ственном созерцании, деятельность нашего духа продолжается
в двух направлениях. С одной стороны, данность эта разла­
гается на элементы, которые обнаруживаемы в самых чуждых,
даже противоположных, друг другу комплексах явлений. Иссле­
дуя закономерности в сущностях, движениях и видах соедине­
ния этих элементов, которые либо вообще не воспринимаемы
непосредственно, либо, во всяком случае, не могут быть вос­
приняты изолированно, мы научаемся снова складывать из
них комплексы явлений и, благодаря этому, „понимать" самые
явления. А с другой стороны, наш дух еще раз объединяет
эти элементы в высшие всеобщности, которые еще принци­
пиальнее, чем сами эти элементы, из'яты из плоскости явлений
и спекулятивно потенцируют понятие вещей до высших единств,
либо до „идей", либо до метафизической картины бытия, как
целого. Если можно назвать первое направление направлением
„исследователя природы", а второе „философа природы", то
Геге, как он пишет в 1798 году, снова утвердился, в противо­
положность этим двум, „в своем призвании с о з е р ц а т е л я
природы" и еще в предыдущем году очень резко форму­
лирует свое отношение к этим двум путям познания. „Для
нас, которые собственно рождены быть художниками, как
спекуляция, так и изучение элементарного природоучения
(т.-е. физики и химии) всегда останутся ложными тенден­
циями"· В положительном смысле это дополняется в словах,
сказанных им за два года до этого А. Ф. Гумбольдту:
57

„ведь ваши наблюдения исходят от э л е м е н т а , а мои—от
о б р а з а (Gestalt)".
Этим с величайшей простотой и решительностью
Элемент, идея, у С т а н а в л и в а ется принцип, на котором Гете
строил свое понимание целого природы и кото­
рый совершенно самостоятелен на ряду с научными, в тради-»
ционном смысле, методами. Его метод можно назвать „синте­
тичным" по преимуществу. С одной стороны, стоит познание
„элементов", физико-химическая наука, которая принципиально
пребывает в области чистого явления и явление об'ясняет
явлением; ибо „законы природы", так же как и „энергии",
суть здесь не более, как формулы для постоянных связей
между явлениями; да и последние элементы анализа, называть
ли их атомами или как-нибудь иначе, принципиально остаются,
хотя бы и не реализуемые д\я наших органов чувств, в пре­
делах восприятия. С другой стороны, высится „идея", которая
как раз принципиально не есть явление, но допускает его
лишь, как отпадение, как тень, как суб'ективный феномен,
или же, вообще, упраздняет его, как я в л е н и е тем, что
чувственно данный образ, так сказать, совсем не является
таковым, но пребывает в логически развивающейся идее.
В противовес этим полярным тенденциям А^Я. Гетевского син­
теза образ, как таковой, есть непосредственное откровение
идеи. Все, что связано с понятием идеи: смысл, ценность,
значимость, абсолютность, дух, сверх'единичность, не соста­
вляет для него, по отношению к созданию чувственного образа
того дуализма, разные стороны которого представлены есте­
ствознанием, направленным на „элементы", и спекуляцией,
направленной на „идеи". Поскольку образ зрительно дан, он
обладает полной реальностью, не заимствуемой им от какойлибо незримой инстанции; но в ту же меру, для правильно
установленного взгляда, все идеальное в нем видимо. „Об
абсолютном в теоретическом смысле,—такова исчерпывающая
формулировка Гете,—я не дерзаю говорить, но смею утвер­
ждать, что тот, кто признал его в явлении и никогда не
терял его из виду, выиграет от этого очень много". Ничего
другого не имеется им в виду в более символическом выра­
жении: „Я верую в бога,—это прекрасные и похвальные слова,
но признавать бога в том, как и где он о т к р ы в а е т с я , это
собственно и есть блаженство на земле".
58

Чувственность Этим выражена основная формула мировоззрения
художника
художника. Слишком легко ввести в заблу­
ждение, если характеризовать художника, как «человека чув­
ственности", как того, кто „живет при помощи чувств",—так
как это не выявляет решающего, а именно: что же прибавляется
в художнике сверх той пассивности, лишь принимающей и насла­
ждающейся, которая в обычном словоупотреблении называется
чувственностью? Не в том ли это решающее, что художник
воспринимает не только органами чувств, что он не только
сосуд для пассивного приятия и переживания, но что его вос­
приятие тотчас, или вернее одновременно, творческое. Активно
формующий элемент, который, может быть, присутствует
в каждом акте созерцания вообще, получает у художника такую
полноту, действенность и свободу, проникнутая которыми его
„чувственность" делается почти обратным тому, что подразу­
мевается под чувственностью у среднего человека, А между
тем его созидательность есть формование (Gestalten) мировых
элементов, с о г л а с н о и д е е (это имеет место и в натурали­
стическом искусстве, которое обычно обманывается на этот
счет потому, что идею оно представляет себе всегда внехудожественной или, по крайней мере, лежащей вне данного
художественного круга, например, живописец в сфере литера­
турной, поэт—моральной и т. д.). Но раз это созидательство
возникает неразрывно с актами его созерцания и переживания,
того созерцания и переживания в о о б щ е , которое устанавливает
об'екты действительности и их в себя вбирает,—то художник
неминуемо убежден, что он с о з е р ц а е т и д е ю . Общеизвестен
факт, что почти все изобразительные художники (у поэтов это
обстоит сложнее, но не принципиально иначе)считают, что они
точно воспроизводят „природу", что они делают лишь то, что
„видят"—даже там, где для постороннего глаза они наиболее во­
льно обращаются с природной данностью, наиболее самовластно
стилизуют видимую действительность; даже чисто фантасти­
ческое искусство, очевидно, предполагает видение внутренней
чувственностью, которая для художника не менее данность
и обязующее, чем так называемая внешняя чувственность.
Говоря, что художник „видит идею глазами", Гете выразил
с той верховной интеллектуальностью, которая позволяла ему
давать себе отчет в самом себе, лишь то, что делает ка­
ждый художник, как таковой. Утверждение, что идея живет
59

в непосредственной реальности вещей и что она воспринимаема,
не что иное, как объективирующее выражение для продуктивно­
сти художника, созерцание которого есть уже формование.
Если бы он созерцал в обычном смысле чувственности, то он
был бы не продуктивен, а рецептивен („созерцание, an­
schauen),—говорит Гете,—следует очень различать от с м о т р е ­
ния (ansehen)". Благодаря тому, что он фактически продуци­
рует, т.-е. продуцирует из идеи, но при этом имеет пред глазами
чувственно-действительное и творит таковое, для него созна­
тельной или лишь фактически действенной предпосылкой оказы­
вается то, что чувственно-действительное, „образ", является, как
таковой, непосредственным возвещением и зримостью идеи.
Такое формующее, духовное, творческое зрение было в высшей
степени присуще Гете, и может быть потому именно им осо­
бенно осознавалось, что он не был изобразительным художни­
ком, благодаря чему внутренний акт не выливался вторично
в чувственный образ. Его позиция могла бы быть обозначена
Л
как интеллектуальное созерцание, понимая это
β
туальное
в обратном современной ему философии смысозерцание
j^gQ т0^ ч т о фИЛОСОфСКИй идеализм, в
сде
особенности Шеллинг, так обозначает, вернее бы выражалось
как созерцающая интеллектуальность. Здесь имеется в виду,
что мыслитель схватывает предмет без чувственного опосред­
ствования, т.-е. не в явлении, определяемом суб'ективной осо­
бенностью органов чувств. Созерцание в чувственном смысле
здесь, как раз, минуется,—дух производит то, что обычно
производят органы чувств: убедиться в действительности бытия
и именно такого бытия. Если в этом случае интеллект обладает
чувственной функцией, то у художника чувственность обладает
интеллектуальной функцией, и в этом—его дарование; философ
видит идеальное потому, что он его знает, а художник знает
его потому, что он его видит. Отношение Гете ко всякому ра­
ционализму (не как к теории, но как к сущностному свойству,
далеко выходящему за пределы теории) должно выражаться
столь же резко: для рационалиста разум есть инстинкт, для
Гете инстинкт есть разум.
Подходя к этому несколько издалека и пользуясь Гетевской терминологией, можно сказать, что цель всякого зна­
ния о мире находится там, где „сила мышления" и „созер­
цание" совпали; поскольку они расходятся или противостоят,
60

возникают затруднения, неразрешенности, противоречия, по­
этому следующее выражение вводит нас в самые глубокие
слои его мировоззрения: „Всякие попытки разрешить проблемы
природы являются, собственно говоря, лишь конфликтами ме­
жду силой мышления и созерцанием". Таким образом, всякое
разрешение казалось ему лежащим в точке их объединения,
т.-е. в искусстве, там, где рецептивность созерцания непосред­
ственно схватывает идею, как требование „силы мышления".
Таково a priori художника: видимость идеи в образе; это начало
и конец Гетевского мировоззрения.
Никогда, однако, не следует упускать из виду
Образ

г»

/-

то, что 1 ете понимает под образом, а именно,
то, что дается чистым, в точном смысле этого слова, не опо­
с р е д с т в о в а н н ы м впечатлением чувственности. Поэтому для
него исключено то, что он называет элементарным природоучением, т.-е. познание тех элементов бытия, которые уже
не воспринимаемы или искусственно изолированы, хотя прин­
ципиально и лежат в плоскости чувственного восприятия.
Этим, однако, вводится нечто случайное в субстанцию или
в фундамент Гетевской картины мира. Действительно, какие
меры, какие формы, какие степени точности заимствуются
нашими невооруженными органами чувств из бытия и скла­
дываются в картины?—это, видимо, имеет к бытию отношение
чисто случайное и этим бытием отнюдь принципиально не
определяемое. Каковы счастливые стечения обстоятельств, гаран­
тирующие, что добытое таким образом необходимо должно
стать субстанцией истины, носителем идеи, тогда как добытые
искусственно обостренными органами чувств картины, которые
однако заимствованы из бытия, как целого, на основании
во всяком случае, не более случайных и суб'ективных принципов,—тем не менее суть не „образы", и не
к
включенность откровения идеи? Однако, в этом и сказысозердания
вается последнее убеждение Гете о положении
человека в мире. То обстоятельство, что чисто природное,
физико-психическое устройство человека доставляет ему те
картины бытия, которые д\я него являются правильными, кото­
рым предназначено построить е г о мир, из которых он заим­
ствует идеальное содержание действительности, это отнюдь не
является некоим телеологическим устроением, имеющим в виду
лучшее для человека, хотя бы сохранение его жизни, но является
61

следствием одной из сторон е д и н с т в а природного космоса·
В пределах этого единства или, благодаря ему, каждое суще­
ство стоит на отведенном ему месте, и для этого места снаб­
жено всем необходимым; будь то для его „пользы" или нет,
будь то для некоей ценности или неценности, где-либо реали­
зуемой, в данном случае не важно. Как бы ни определялись созер­
цания Гете его артистичностью, все же это происходит в столь
широком смысле этого слова, что он даже не позволяет себе
художнической телеологии при рассмотрении природы, так как
и это означало бы партикуляристическое нарушение великого
единства целого; поэтому он и говорит в одном месте, которое
именно и должно выдвинуть значение его знания природы для
его поэзии: „Я никогда не рассматривал природу с поэтической
целью". Это можно было бы назвать в его смысле у п о р я ­
д о ч е н н о с т ь ю бытия (природа способствует „процветанию
упорядоченного"), которая и является последним самодовлеющим
смыслом бытия, не несущим в себе ценностей еще высших.
Если природа дала человеку органы чувств, носителем которых
он оказывается, то, именно, благодаря им и в них заложенному
назначению, он и включается в единство целого. Существа;,
выполняющие заповедь единства целого при помощи другой
организации, могут созерцать иное и иначе, но и они должны
были бы примириться так же, как и человек, со здоровым
функционированием именно такой организации, что отнюдь
не предполагает отказа от лучшего желаемого знания, так как
доступ к космической реальности открыт этим существам
в соответствующей им созерцаемой картине; выходя за ее
пределы вверх или вниз, оно лишается того места, на котором
оно еще соотнесено с целым, с бытием вне его. Непосред­
ственное созерцание, черпающее свои единственные и чистые
определения из природоданной чувственности, дает нам „обра­
зы", чего не делает ни конкретная аналитика элементарных
наук, ни абстрактная синтетика спекуляций. И то и другое
должно казаться Гете не только ведущим к заблуждению, но
являться для него гордыней (δβρις)—безбожием, как угрожаю­
щее единству мирового бытия, в котором каждое существо
может удержаться лишь проявлением п р и р о д н ы х ему способ­
ностей. Он пишет: „Насколько меня привлекло Хауардовское
определение облаков, насколько желанным должно было быть
мне формование бесформенного, закономерная смена образов
62

безграничного, это следует из самого направления моих устре­
млений в искусстве и науке". В этом его, видимо, осчастливила
та закономерность, которая была показана на непосредствен­
ности, чувственности и тотальности образа, та открытая Хауардом норма образа, норма, не требующая дохождения до
нечувственных элементов. Я оставляю без рассмотрения воз­
можность приписать, даже при признании этого a priori, нашим
естественным способностям более широкую сферу деятельности
и увеличить их число созданием, так называемых, искусствен­
ных обострений чувств. Но ведь Гете установил границу на
„образе"—там, следовательно, куда направлен художественный
интерес. Это означало для него, что именно в образе дается
созерцаемость „идеи", а не в чем-либо большем или мень­
шем; это и служило ему как бы доказательством того, что
истина и смысл объективного бытия вообще раскрывается
в непосредственности чувственной данности, в которой для
него, правда и выражалась природная тотальность человека.
С поистине гениальной синтетикой Гете ставит
Прафеномен
т
там, где встречаются эти требования, понятие
„прафеномена". Ибо этим понятием вскрыто, в пределах плос­
кости явлений, то, что должно быть обозначено, как закон,
смысл, абсолютное форм бытия. Прафеномен—возникновение
цветов из света и тьмы, ритмическое прибывание и убывание
притяжения земли, как причина смены погоды, развитие расти­
тельных органов из формы листа, тип позвоночных,—является
чистейшим, совершено типичным случаем некоего отношения,
некой комбинации, некоего развития природного бытия, и по­
стольку, с одной стороны, есть не что иное как обычный
феномен, который показывает эту основную форму в затемня­
ющих смешениях и отклонениях, но, с другой стороны, всетаки явление, хотя бы и данное только в духовном видении,
впрочем, при случае, „где-нибудь да предстоящее в обнаженном
виде внимательному наблюдателю". Обычно
Созерцаемый м ы представляем себе всеобщий закон вещей,
как находящийся вне вещей: частью об'ективно,
поскольку его вневременная и внепространственная значимость
делает его независимым от случайности его материального
осуществления во времени и в пространстве, частью суб'ективно, поскольку он—исключительно дело мышления и не дан
нашим чувственным энергиям, которые могут воспринимать
63

только единичное, а не всеобщее. Понятие прафеномена и стре­
мится преодолеть эту альтернативу: сам вневременный закон
во временном созерцании, всеобщее, непосредственно откры­
вающееся в единичной форме. Раз это так, он может сказать:
„Высшим было бы понять, что все фактическое есть уже
теория. Синева неба открывает нам основной закон хроматики.
Главное—ничего не искать за феноменами; они сами—учение".
Основная интенция Гетевского духа совершает этим очень свое­
образное обращение проблемы теории познания. В то время,
как всякий реализм обычно исходит из т е о р е т и ч е с к о г о
познания, как из первого и непосредственного, и приписывает
ему способность воспринимать, отражать, правильно выражать
об'ективное бытие, у Гете точка опоры взята действительно
в самом объекте; взаимопроникнутость об'екта и познающей
мысли является фактом не теоретико-познавательным, а мета­
физическим. Не в спинозовском смысле, как если бы внешняя
вещь и ее теоретический эквивалент были две стороны или
качества единого целостного абсолюта; в этом случае оба
момента имеют абстрактный, нечувственный характер, в то
время как д\я Гете чувственный образ уже в непосредственном
единстве е с т ь духовное познавательное содерМировая
связь ж а н и е . Наше мышление,» привычно
ориентирои познание
г
г
г
ванное на Канта, всегда ставит на первое место
содержания познания и, лишь исходя из них, получает либо
согласованное, либо несогласное отношение к вещам; поэтому
нам очень трудно вдуматься в установку Гете, для которой
первым и последним является мировая связь, а не познание.
Эта связь непосредственно живет в феноменах и Есе „позна­
вательные способности" каждого данного суб'екта настолько
включены и заключены в эту связь, что он уже не может
искать какого-либо самостоятельного содержания вне данных
ему явлений; но тем, что он воспринимает феномен, возни­
кающий в чувственности, т.-е. в непосредственном отношении
суб'екта и об'екта, он обладает всем тем, чем могут быть для
нас закон, идея. Это не может быть истолковано нашими обыч­
ными теоретико-познавательными предпосылками и категори­
ями, но требует, чтобы быть понятым (вее равно принятым, или
потом отвергнутым) основной позиции, совершенно от них отлич­
ной. То, что образ, как предмет опыта, как чувственный феномен,
поскольку он схватывается в своей чистоте и первоначальности,
64

в высшем же виде, как прафеномен, сам уже несет в себе
и с собою идеальный закон, формы понимания и познания—
все это само есть прафеномен, предельное в границах этого
миросозерцания. Трудность действительно понять изнутри это
взаимопроникновение чувственного и интеллектуального Гете
усугубил той самоочевидностью, с которой он это ощущал;
настолько, что он одно и то же выражение для каждой части
этого синтеза, не задумываясь, употреблял то в обычном смы­
сле, то в особом, прегнантном· „Что нас так часто вводит
в заблуждение, когда мы ищем идеи в явлениях,—говорит он
в одном месте,—так это то, что она часто и обычно противо­
речит чувствам. Метаморфоза растений противоречит нашим чув­
ствам". Для общего словоупотребления, явление ведь есть то, что
существует в пределах и при помощи чувств, поэтому кажется
совершенно бессмысленным, чтобы можно было в я в л е н и и
увидеть нечто, противоречащее ч у в с т в а м . Как раз метамор­
фозу растений он отстаивал, как нечто видимое глазом, против
Шиллера, хотевшего отнести ее в царство идей. Все это
делается понятным лишь в силу того, что для него, как худож­
ника, чувственность изначально значила больше, чем для обыч­
ного словоупотребления, что в ней действовала интеллекту­
альная способность, что он „созерцал очами духа". Чувствам,
в обычном значении, идеальное противоречит, должно и не
может не противоречить потому, что оно направлено на тоталь­
ность бытия, тогда как эта чувственность является чисто
частичной, как бы искусственно изолированной способностью,
которая потому и может взять только оторванное и односторон­
нее в действительности. Там, где созерцает в е с ь человек, вне,
столь ненавистной Гете, разъединенности „высших и низших
душевных способностей", там противоречие снимается, и пол­
ная действительность, т.-е. идея откровенная в явлении, созер­
цается при помощи чувств, которые отныне являются лишь
каналами для нераздельного течения жизни.
Весь человек, Достигнутая, таким образом, гармония сознания
как
и бытия является соответствием и дополнесозерцающий
нием изложенного раньше основного мотива по­
знания: носитель истины в „истинном" представлении является,
в глубочайшей основе своей, не содержание в его идеальной
абстракции и логической ответственности, но та роль, какую
играет данное представление, как жизненный момент, как процесс,
5

Гете

65

как фактическое отношение между человеком и миром. Мы нахо­
димся здесь у крайних пределов Гетевского принципообразования, которое потому так трудно раскрыть, что он как раз послед­
ние глубины выражал лишь фрагментарно и намеками и в окра­
шенности предметами и настроениями, вызывавшими его навыскаДейетвитель- зывание. В конце концов все сводится к основ­
ность
ному мотиву, который должен быть обозначен неи ценность

^

сколько расплывчато, и, предполагая бесчислен­
ное множество модификаций, как тожество действительности и
ценности:—„понятия бытия и совершенства одно и то же", ска­
зано в одном маленьком этюде, относящемся к середине вось­
мидесятых годов. Также и теоретическая ценность имеет свое
последнее и принципиальное обоснование не в логически-пред­
метных отношениях, т.-е. вольно-витающих содержаниях, вклю­
чающих абстрактное право на истинность независимо от вся­
кого, как душевного, так и физического своего осуществления,
но именно из действительности их представляемости и из
того реального отношения целостности и плодотворности между
суб'ектом и миром, которое выражается и создается этими
содержаниями,—возникает их истинностная ценность, или, вер­
нее, это е с т ь их истинностная ценность. Как на стороне субъ­
ективного представления есть действительность, которая не­
посредственно является и истинностной ценностью,—так на
стороне объекта сами феномены суть „учения". Достаточно
ясно созерцать в них то, что в них чисто, то, что в них—прафеномен, чтобы они сами оказались самой истиной. Как в
суб'екте жизненный п р о ц е с с создает свои содержания и при­
дает им их теоретическую значимость, которая не может быть
ими почерпнута из какой-либо только идеальной, внежизненной
нормы, исключительно с в о е й силой, строем и мироотношением,—так неустанный процесс бытия, та сплошная динамика,
проявляющаяся даже в „вечной подвижности всех (органиче­
ских) форм", создает отдельные феномены, как бытийные со­
держания. Вот почему закон, идея, для абстрагирующего рас­
судка кажущиеся находящимися вне феноменов и как бы
отпускающие их в случайное бытие, могут быть увидены в
них самих и на них самих. Каждая вещь есть отдельная пульса­
ция мирового п р о ц е с с а и открывает, в силу этого, буду­
чи правильно созерцаема, всю его тотальность действитель­
ности и ценности, отображения и идеи.
66

Из этого Еытекает важное следствие: если идея живет и
может быть созерцаема в правильно воспринятом, значащем,
как истинное, чувственном явлении или образе, то в таком
случае не истинно и должно быть обманчивым то явление,
в котором идея не может быть обнаружена, которое не удо­
влетворяет ее требованиям. Если в своей метафизической
основе действительность и ценность—одно, то действительности
не может быть там, где нет ценности. Реализм Гетевской
картины мира, на котором он столь решительно настаивает,
строгая верность по отношению к данному объекту, которую
он требует, не »только не противоречит „идеализму види­
мости" или, пользуясь метафизическим образом, действитель­
ности идеи, но мало того, опознанная идея обеспечи­
вает нам уверенность в том, что мы схватили об'ективную
истину явления.
Здесь снова обнаруживается то, что можно
Общая картина 5ыло бы назвать метафизическим
счастьем суΎ
J
жизни Гете
ществования Гете: гармония или параллельность
сознательного личного бытия и саморазвития с предметной
картиной структуры вещей. Как немногие из числа людей
высшего духовно-нравственного порядка, отдавался он данности
своих сил и влечений, реальности своего жизненного процесса,
с глубоким доверием, что именно таким образом процесс этот
породит самые ценные свои содержания и именно так можно
удовлетворить требованиям идеи. Правда, такое творчество
жизни из реальности природных сил несло с собой достаточно
усилий, самопреодоления, самоотчета: „то, что для других
людей обычно и легко, мне дается только с трудом", пишет
он в 37 лет. Но вся внутренняя борьба, вся трудность само­
преодоления изначально были заключены в об'емлющем един­
стве этой природы и данной совокупности ее влечений. Мы
никогда не имеем от него того впечатления, обычно столь
часто получаемого от индивидуальной жизни: будто она лишь
место действия, на котором „подлинное" я находится в борь­
бе, примирении, подчинении или властвовании по отношению
к силам положительной и отрицательной ценности. Единство
его жизненного процесса, которое не столько преодолевало
напряжения (Spannungen) и противоположности этого процесса,
сколько изначально включало их в себя в качестве своих
элементов и стадий, в той же мере сознавало свою ценность,
5*

67

как и свою действительность. Но и эта ценность, эта идеаль­
ность, совпадающая с реальностью его жизни, отнюдь не была
равноценностью моментов, лишенных противоречий и теневых
сторон. Но, подобно тому, как множество двойственностей и
противоречий вплеталось в единство его жизненного процесса,
так некая как бы имманентная жизни ценность обнимает и пре­
одолевает все то, что возникло в его жизни ценностно сомнитель­
ного и противоидеального; намеки на это мы уже находим, напри­
мер, в заметке его дневника в тридцать один год: „Я сделал мно­
гое такое, что теперь не хотел бы видеть, как сделанное мною,
и все же, если бы этого не произошло, не возникло бы мно­
го необходимого, доброго". И это единство суб'ективного со­
вершенства, в которое на человеческом пути включаются как
положительные, так и отрицательные ценностные моменты,
четверть века позднее выражено у Гете в самом общем виде:
„при строгом испытывании своего собственного и чужого хода
в жизни и в искусстве, я часто находил, что то, что по спра­
ведливости может быть названо ложным стремлением, является
для индивидуума необходимым обходным путем к цели. Вся­
кое возвращение от ошибки является мощным, образующим
человека средством как в частном, так и в целом".
Мне кажется, что это основное созерцание
Сверхпенность

^

его собственной жизни может быть формули­
ровано в понятиях при помощи словообразований, которыми
слишком злоупотребляли: он ощущал идею и действительность
своего бытия, как некую сверхценность, т.-е. как нечто ценное,
значительное, правильное в некоем абсолютном смысле, в кото­
ром его бытие поднималось над противоположностью добра и
зла, высокого и низкого, удачи и неудачи. Как процесс действи­
тельной жизни протекает сквозь все эти противоположности и
все они несомы его единством, так жизнь имеет для Гете некий
очевидный смысл, который лежит вне их, т.-е. вне всяких со­
держаний, которые ощущаются и могут быть установлены, как
ценности или не ценности, лишь благодаря их отстоянию, раз­
личности и относительности. Мы обычно понимаем ценность
лишь в этом релятивистическом смысле (о чем я говорю в дру­
гом месте также по поводу „абсолютно" значимых ценностей),
и это может быть потому, что мы ее связываем только с со­
держаниями жизни, ставшими самостоятельными, противостоя­
щими друг другу, и рассматриваемые нами, как замкнутые
68

единичности; совершенно иной смысл может быть связан с
этим понятием, если его приложить к процессу жизни в его
сплошном единстве, которое не есть нечто относительное,
являясь функциональной совокупностью „я", совокупностью,
которой ничего, так сказать, не противостоит и которая есть
наше тотальное и наше абсолютное. Чем больше мы именно
так ощущаем жизнь, тем больше приобретает она право на
значимость и „ценность", которая лишь несовершенно может
быть обозначена нашими категориями, выращенными на почве
одних относительностей; я назвал это сверхценностью только
для того, чтобы характеризовать независимость этой ценности
от относительной обусловленности единичных ценностей. В пре­
делах этой категории, конечно, существует множество различ­
ных степеней, которые, впрочем, не означают относительности,
являясь каждая на своем месте чем-то абсолютным. Степени
этой сверхценности, присущей индивидуальной жизни, как та­
ковой, независимо от всех единичных определяемостей ее со­
держаний, выражается только различием душевных энтелехий,
на которые таинственно намекает Гете и в силу которых раз­
ные души бессмертны в разной степени. Сам он, очевидно,
чувствовал в себе „мощную энтелехию"; единство его суще­
ствования было для него тожественным с его ценностью, неза­
висимо от его расколотости и от колебания ценностей его
единичных содержаний, и, таким образом, его самосознание
было прототипом его ценностного ряда, который покоится на
тожестве действительности и ценности. То, что в Гете все же
мешает и противоборствует этому тожеству, будет разобрано
в следующей главе.
Из предпосылки такого строя картины его быИдея и идеи

-

«

тия, правда, уже было понятно, что „идею он
называл „единственной", не допуская употребления „идеи" во
множественном числе: „Все, что нами узреваемо, и о чем мы
можем говорить, есть лишь обнаружение идеи". Я, однако, счи­
таю себя вправе, несколько расширяя понятие, говорить о
множестве идей, в которых Гете видит формообразующее на­
чало действительности. Это суть как бы спецификации идеи,
или исходящие из нее возможности формования единичного,
посредствующие между ним и идеей, приблизительно то, что он
сам обозначает, как „великие принципы" (Maximen) рассмо­
трения природы, помня, что для него истинность познания
69

и реальность явления представляются обеспеченным лишь
тогда, когда идеи эти делаются созерцаемыми.
Начну с идеи красоты. Согласно современным
к
исследованиям, является очень вероятным, что
изречение Шафтсбери: „всякая красота есть истина"—рано
оказало решающее влияние на Гете; правда, в то же время
утверждают, что он от этого отошел со времени своего сбли­
жения с Шиллером. А между тем, хочется думать, что если
не постоянно, то во все периоды своей жизни он во всяком
случае придерживался обращенного положения: всякая истина
есть красота; это в нем доминировало еще до его знакомства
с Шафтсбери. Если всякая истина есть красота, то из этого
следует, что там, где мы больше не обнаруживаем красоты,
мы уже больше не стоим и на пути истины, и что мы закры­
ваем ДАЯ себя этот путь, когда своими попытками познавания
разрушаем красоту вещей. Это собственно обнаруживается
уже с полной ясностью в маленьком стихотворении, относя­
щемся к его лейпцигским студенческим годам. Он восхищается
цветом стрекозы, хочет разглядеть ее вблизи, преследует, хва­
тает ее и видит—„печальную, темную синеву". „Такова судь­
ба твоя, расчленитель своих радостей". Конечно, он имел в
виду не то, что первый радующий образ есть видимость и
обман, который оказывается разрушенным добытой истиной.
Но красочность, дарующая радость, была подлинной и истин­
ной,—не истина добыта и этим утрачена красота, но красота
разрушена и этим утрачена истина. „Расчленение радостей"
не есть разрушение иллюзии, но убийство реально живого.
Его полемика с Ньютоном отчасти коренится в отвращении к
мучительному протискиванию спектра через множество узких
щелей и стекол, разрушающему непосредственную эстетиче­
скую картину, в то время как он восхваляет опыты при сол­
нечном свете, под открытым небом, в качестве особенно дока­
зательных. Отвержение познания природы при помощи „рычагов
и винтов" соответствует, конечно, не только уже разобранному
нами теоретико-познавательному мотиву: что познание, свой­
ственное человеческой природе, может быть добыто лишь при
помощи естественных для нее средств, но проистекает и из
боязни разрушения эстетической картины природы, при помощи
таких орудий; так же как он, с одной стороны, с трудом заста­
вляет себя признать геогнозию, которая „все-таки разбивает на

70

части для созерцающего духа впечатление прекрасной ( ! )
земной поверхности". „Покрывало", которое природа не
позволяет с себя сорвать, соткано из той же ткани, что и
покрывало поэзии, которое поэт получает „из рук истины".
Даже о математиках говорит он, что они (как таковые)
лишь постольку совершенны, „поскольку они ощущают в себе
красоту истинного".
Однако во всем этом еще не заложено, как
это
критерий
слишком уже просто истолковывается, продействитель- с т а я чувственная соблазняемость художника,
ного





или незаконный эвдаимонизм в пределах по·
знавательного интереса, или ограничивание себя „прекрасной
видимостью", которая, в полном равнодушии ко всякой сущ­
ности и об'ективности, получает свой смысл и замкнутость
лишь согласно законам субъективного удовлетворения, так как
видимость эта минует естественно-исторически осязаемые эле­
менты и процессы; на самом деле это глубокое метафизическое
убеждение в том, что всякая действительность несома идеей
и что видимость как раз и есть красота. Там, где это разру­
шается, там исчезает гарантия для действительности и остается
лишь искажение и видимость· Итак, это н е есть привязанность
к видимости, как пределу деятельности познания, налагаемому
на Гете красотой; это есть потребность в объективном крите­
рии, который при множестве возможных оттенков, разложений,
распределений служил бы показателем того, что перед нами
все еще действительность. Усвоение вещей в красоте и совер­
шенстве является в то же время—не в рядоположности, а в
непосредственном тожестве—пониманием их глубочайшего смыс­
ла, как в портрете художественное оформление явления чело­
века, будучи осуществленным согласно эстетическим требова­
ниям, исключительно направленным на связь и воздействие его
созерцаемых элементов, является в то же самое время подлин­
ным, самым недвусмысленным откровением души. Он сам
выражает это исчерпывающе: „Прекрасное есть обнаружение
тайных законов природы" (которые при обычном рассмотрении
не имеют ничего общего с красотой, как явлением, т.-е. резуль­
татом внешнего оформления), „которые без явления прекрасного
навсегда остались бы для нас скрытыми". В этом вообще
сказывается единственность этой личности—познание, разви­
вающееся у Гете из его индивидуального своеобразия,
71

в качестве дополнения или выражения его субъективности, тем
самым обладает характером об'ективной соразмерности миру·
Из глубин знания о своем существе пишет он: „Есть нечто
неведомо закономерное в об'екте, соответствующее неведомо
закономерному в суб'екте". Пусть (единичное) содержание
таких познаний приемлемо или ложно, они всегда имеют от­
ношение к некоему центру, обнаруживают ту замкнутость в
себе и связность с остальными, которая создает картину мира
и безусловно отличается от изолированности и внутренней
случайности,—существенных черт только суб'ективного. Стре­
мление его жизни: об'ектировать себя как суб'екта—есть лишь
восполнение и продолжение об'ективистического характера его
определяемой изнутри картины бытия, дара его гения. Психо­
логически истолковать Гетевскую картину мира можно всегда
лишь на половину.
Согласно направлению мысли его самого и его
Единство

времени, для него идея красоты неразрывно свя­
зывалась с идеей единства. Здесь прежде всего выступает
мотив, что каждое произведение искусства, в меру своего со­
вершенства, есть отображение природы, как целого· Высшей
красотой было бы—он это подчеркивает в выдержке из К. Ф. Морица—природная связь, охваченная как целое. Единство пре­
красного есть лишь иное выражение для его самодовления,
т.-е. для всегда отстаиваемой Гете независимости прекрасного
от всяких „целей", от всякой вплетенности в какое-либо иное
целое, в пределах которого оно являлось бы лишь носителем или
средством. Прекрасное должно быть е д и н с т в о м согласно
своей суверенности, своей свободе от всего, что лежит вне
его, свободе, имеющей свой абсолютный прообраз лишь в то­
тальности бытия вообще. Лишь этим единством может быть
обозначена та в себе сосредоточенная, в себе замкнутая
связь частей, в которой осуществляется совершенство про­
изведения искусства. Но именно благодаря тому, что идея
единства непосредственно связана с эстетической идеей, она,
на основании космического значения последней, и выходит
за ее пределы и делается в свою очередь критерием
правильности познавательных образов. Об этом мне еще
придется говорить, а сейчас я только намечу связь идеи
единства с другими существенными мотивами Гетевского ду­
ховного облика.

72

Сенсуалистиче- То, что тотальность бытия мыслится им, как един-

екая от'единен-



/-

ность

ство, а каждый кусок бытия, как некое заме­
щение или повторение этого единства („Ты встре­
тишь лишь знакомое, подобное Ему"—что из метафизическиабсолютного переносится в эмпирически-относительное в его
постоянно повторяющемся положении, что природа в малом
делает точь-в-точь то же, что и в большом)—это снова реши­
тельнейшим образом противополагает подчеркиваемую и здесь
„наглядность" всякому сенсуализму. Ведь всякий сенсуализм
в глубочайшей основе своей отличается тем, что он держится
единичного, берет кусок, только как кусок, а синтез понимает
лишь, как складывание отдельностей, которые по природе
своей таковыми и остаются, а не как символ некоего внутрен­
него единства, предшествующего всякому раз'единению. Вот
почему сенсуалистическая тенденция так охотно и соединяет­
ся с практически-эгоистической. Ибо то, что мы называем
эгоизмом—это мною уже развито в другом месте—всегда яв­
ляется некиим волевым отношением к тем или иным е д и н и ч н о с т я м данного мира. От'единенность, в которую замы­
кается эгоистический суб'ект, находит себе—отнюдь не слу­
чайно—свой коррелат в от'единенности его волевых целей;
можно сказать, что эгоизм атомизирует практический мир,
точно так же, как сенсуализм—теоретический. Потому что для
него синтетическая способность духа нечто суб'ективное и
вторичное, чему в об'ективном порядке вещей ничего не соот­
ветствует. Это прямая противоположность направлению Гетевского духа, которое всюду стремится охватить целостность и
единство, и пантеистическое, основное настроение которого,
так или иначе несущее в себе мировое единство, настолько
пропитывает собою его чувственность, что он всюду в и д и т
связанность, сопричастность и согласованность. Для него це­
лое—раньше частей, и он чрезвычайно характерно называет
поэтому акт согласования противоположного „воссоедине­
нием". В противоположность чувственному созерцанию, кото­
рое видит одни единичности, его созерцание было интеллек­
туальным, видящим одни единства.
Другой мотив, возводящий единство в достоин^ н ^ т *°
ство идеи и критерия истинности познанного
образа,—это его значение для живого, как та­
кового. ДЛЯ Гете всякая внешняя составленность, никогда не

73

достигающая действительного единства, является по отноше­
нию к органическому, враждебным приципом по преимуществу.
Лишь из соображений практической эмпирии „столь близким
и удобным оказывается для нас атомистическое понимание,
почему мы и не боимся применять его и к органическим слу­
чаям". „Чтобы спастись, я рассматриваю все явления, как не­
зависимые друг от друга, и пытаюсь насильственно (!) их изо­
лировать; затем я их рассматриваю, как коррелаты, и они
соединяются и становятся определенной ж и з н ь ю " . И тоже
самое по смыслу, хотя и иначе выраженное: „Живое, правда,
можно разложить на элементы, но оно не может быть снова
сложено из них и оживлено". Об этой „научной потребности"
внешнее живых образований „схватывать в их связи, воспри­
нимать их, как намеки на внутреннее, и таким образом в со­
зерцании как бы овладевать целым", он говорит, что она
„близко связана" с художественным инстинктом (Kunsttrieb).
То, что „мы убеждаемся в совершенном состоянии здоровья
лишь благодаря ощущению не частей нашего целого, а всего
целого", кажется ему подтверждением права исходить при
рассмотрении организма из некоего единства, из него разви­
вать части и снова их сводить к нему. Вот почему он не мог
не отвергнуть распространенную в его время теорию „преформации" в размножении, так как она в конечном счете сво­
дилась к некой рядоположности и внеположности того, что
возникает в живом существе и из него самого, тогда как на
самом деле развитие является целостным проЕдинство и
цессом,
жизнью. Это единмногообразие
»
» несомым целостной
»
«
ство, как форма жизни, не имеет конечно смысла
ч и с л о в о й единицы:
Kein Lebendiges ist Eins
Immer ist's ein Vieles" *).

Единство уже теряет как бы свою функцию, когда отсут­
ствует то многое, которое оно объединяет, тогда как в неор­
ганической природе (по крайней мере, поскольку мы берем не
тотальность мира, а отдельные его куски) одно просто лежит
р я д о м с другим, так что в этом случае бытие есть многое
и остается многим; при чем каждый отдельный кусок, сам по
*) „Ни одно живое существо не единица, оно всегда множественно".

74

себе, может иметь значение „единицы". Наоборот: организм
никогда не есть подобная числовая „единица", зато его мно­
жественность функционально связана с его единством, и эта
связь есть жизнь. Это та основная форма, в силу которой ор­
ганизм служит для Гете символом мира; но и мир был ДАЯ
него, мы это можем утверждать, символом организма. Никто не
был убежден в единстве космоса с большей уверенностью, да­
же страстностью, чем Гете, но и никто решительнее не от­
вращался от того монизма, ДАЯ которого все пестрое много­
образие, все раздельно образующееся и движущееся пропадает
в сухой и застывшей понятийности „Единого". „Учением о все­
единстве", говорит он, „столько же выигрывается, сколько
и теряется, и в остатке получается ноль, столь же утешитель­
ный, как и неутешительный". Мир ДАЯ него, как живое, не еди­
ница, а всегда многое, и как все живое, так и мир, единство
этого многого. Он понимал мир органически, т.-е. идея и дей­
ственность целого, как единства, настолько для него преобла­
дает над всем единичным и всякими взаимодействиями в пределах
единичного, как в организме каждая часть определяется целым, и
жизнь каждой части—не что иное, как осуществляющаяся в ней
жизнь целого. Однако, другая, намеченная нами
Организм и
формулировка, пожалуй, существенней: не мир
космос
^^
подобен организму, а организм—миру. Он в мире
нашел и почувствовал ту форму существования, которая ДАЯ
менее объемлющих типов созерцания выявляется лишь в орга­
низме; последний был ДАЯ него как бы микрокосмом, как бы
сознанной аналогией ДАЯ той формы, в которой мир живет,
как некое единство из своего метафизического центра. Органи­
ческая форма, т.-е. жизнь части из целого, ДАЯ него—смысл мира
вообще. Здесь вскрывается вся грубость и поверхностность
той критики, которая обвиняет великих мыслителей в очело­
вечении мира, в атавистическом фетишизме, когда совокуп­
ность бытия истолковывается ими по категориям человеческого,
живого, душевного. Когда Шопенгауер обозначает сущность
мира волей, то не человеческая воля, как незначительный
вырезок мира, принимается за меру бесконечности, но наобо­
рот: таинственная связь великого философа, как и великого ху­
дожника с бытием, как целым, дает ему определенное, соответ­
ствующее его душевному своеобразию, ощущение и истолкование
этого целого; и лишь, исходя от этого переживания целого
75

находит он ту точку в пределах душевно-человеческого бытия,
в которой такой смысл бытия может быть нами представлен
с наибольшей наглядностью и недвусмысленностью. Итак, Гетевская картина органического мирового единства не есть ми­
фологизирующее перенесение эмпирического представления об
организме на бытие вообще, но такое чувство или образ этого
бытия, которое приобретает свою выразимость лишь на организме
и, может быть, лишь в нем находит свой символ. Неустанное
становление, непрерывное формование и переформование, созер­
цаемое только в жизни, служит единственным опосредствованием
между теми полюсами, которых, как мировых принципов, Гете
придерживается в одинаковой мере: единства всякого бытия с од­
ной стороны и устойчивости и ценности индивидуального с дру­
гой. Ибо лишь тем, что единое есть становящееся, оно может
быть многообразным. То, что развертывается в единичной жизни
в порядке последования: непрерывно сменяющаяся полнота
состояний, внешне всецело дивергирующие явления, которые
все же лишь стадии единого развития, обнаруживается жизнью
вообще и космосом также и в порядке сосуществования. Во
множестве явлений, из которых каждое сохраняет свое неуменьшенное своеобразие, Гете видит — этим парадоксом, под­
лежащим дальнейшему развитию, можно было бы фор­
мулировать его миросозерцание — в н е в р е м е н н у ю ж и з н ь
к о с м и ч е с к о г о е д и н с т в а ; ведь сам же он как-то обозна­
чил последнее, „незримое", для нас навсегда проблематичное,
таинственным выражением: „вечно деятельная жизнь, мыслимая
в покое". Учению Спинозы о всеединстве не могло удасться
равномерно и синтетично отдать должное как единству, так и
множеству, потому что ему недоставало понятия жизни. То, что
Спиноза пожертвовал становление бытию, лишь другое выра­
жение для того, что многое он пожертвовал единому. Он не
нашел моста от единого к многому, который был дан Гете
в непрерывном становлении, развертывании, преобразовании
жизненного процесса. Рассматриваемое в этой плоскости по­
нятие „метаморфозы" уже не есть единичное познание об ор­
ганизмах, но раз(ясняющее потенцирование понятия жизни.
„Я решаюсь утверждать, по крайней мере, то, что если орга­
ническое существо вступает в явление, то единство и свобода
инстинкта формования (Bildungstrieb) не могут быть поняты
без понятия метаморфозы". Метаморфоза является здесь,
76

таким образом, синонимом жизни вообще, что означает раз­
вертывание (Ausformung) единого во многое, т.-е. в свободу
многообразнейшего и в высшей степени индивидуализирую­
щего формования.
Таков приблизительно смысл и основание, на
Единство, как
р
единство
выступает
в качестве ТУ
фундоказательство КОТО г ОМ
«
J
истины

даментальной категории Гетевской картины ми­
ра, как одна из сторон „идеи", обнаружением
которой служит мир явлений. И благодаря тому, что единство
это для него основание формования бытия, оно же служит ему
правоосновой (Rechtsgrund) познания; другими словами,—я этим
снова возвращаюсь к главному лейтмотиву нашего рассужде­
ния—там, где познание разрушает единство своего предмета
оно именно этим ипоказало себя, как неправильное. Распре­
деление Гомера на многих авторов он сначала,
Раздробление
г> _
под давлением Вольфовских доказательств, как
будто и признал; но лишь только показалась хотя бы возмож­
ность снова восстановить его единство, он страстно примкнул
к нему, и из всех его высказываний ясно, что раздробление
казалось ему ложным именно потому, что оно было раздро"
блением. Еще под впечатлением исследований Вольфа он фор­
мулирует единство Гомера прежде всего, как нечто совершенно
идеальное, как внутреннюю, органически-художественную цен­
ностную форму:
Ewig wird er euch sein der Eine, der sich in Viele
Teilt und einer jedoch, ewig der Einzige bleibt.
Findet in Einem die Vielen, empfindet die Vielen wie Einen,
Uud ihr habt den Beginn, habet das Ende der Kunst" *).

Однако скорее единство чем множество авторства удовлетво­
ряет такой эстетической корреляции единства и множества, по
крайней мере, в пределах реальности. Так—единство, от кото­
рого он не может отказаться, как от идеи, как от имманентного
требования художественного произведения, делается для него
критерием истинности и ложности в познании действительности:
гипотеза Вольфа д^я него ложна, потому что она разрывает
единство, эту императивную категорию бытия и искусства.—
*) „Вечно будет он для вас единым, делящимся на многих, и все же он
останется единым, вечно единственным. Найдите единого во многих, ощу­
тите многих в едином—вот вам начало и конец искусства".

77

В пределах геологических теорий особенно неприемлемы для
него теории вулканистйческие, т.-е. те, которые хотят об'яснить поверхность земли внезапными извержениями и насиль­
ственными катастрофами; ему представляется, что и спокойные
и медленные действия, какие ежедневно наблюдаются, могут
привести к самым исключительным конфигурациям. Если обра­
тить внимание на те выражения, которыми он характеризует
вулканизм: насильственное взбудораживание, проклятое треску­
чее сокрушение нового сотворения мира и т. д., то может
показаться, что главным мотивом полемики служит ненависть
его „сговорчивой натуры" ко всему насильственному, беспо­
рядочному, обрывистому. Мне, однако, кажется, что в основе
всего этого лежит нечто более всеобщее. Гете отнюдь не был,
несмотря на его сговорчивость, настолько мягкосердечной и
несильной натурой, чтобы не вынести в своей картине мира
борьбы и восстания стихий и навязать себе об'ективную тео­
рию из одной антипатии к этому. Я скорее думаю, что ре­
шающий мотив следует искать в продолжении приведенной
выше цитаты о геогностическом „раздроблении прекрасной
земной поверхности": эти извержения и катастрофы разрушают
для него ц е л о с т н ы й образ природы, введением в него сил,
которые являются чуждыми и дуалистичными по отношению
к постоянно наблюдаемым. Не насильственность сама по себе
представляется ему доказательством против вулканизма, но то,
что эта насильственность как бы не предусмотрена в порядке
природы и разрывает ее единство; а именно, согласно его
метафизике природы, единство морфологическое, осуществляе­
мое в „образе". Вулканизм никоим образом не грешит против
единства механистической закономерности природы. Движения
мельчайших частиц точно так же следуют всеобщей закономер­
ности, все равно, дают ли они человеческому восприятию
феноменов спокойную, нормальную, непрерывную картину или
такую, которая нам представляется насильственной и разорван­
ной. Но зато Гете мог легко почувствовать разрушение един­
ства созерцаемой формы, которая, так сказать, переходит в по­
следовательность со всей непрерывностью равномерных дей­
ствий, когда поднимание и выбрасывание, прорывы и содро­
гания внезапно врываются в постоянство спокойных, длительно
предстоящих нашему взору преобразований. Эта, казалось бы,
несущественная разница в обоснованиях имеет на самом деле
78

глубокое значение; так как благодаря ей исключительно субъек­
тивно-эмоциональный, чисто антропоморфный мотив отвраще­
ния к насилию и неистовству в природе сводится к миросо­
зерцательному единству картины природы. ЕдинХудожествен- с т в о П р И р 0 д Ы у Гете можно сравнить с единr r
J
r
ное единство
ством, создаваемым живописцем или ваятелем из
элементов человеческой фигуры, в отличие от единства физио­
логического, создающегося под поверхностью кожи путем об­
ращения и взаимодействия мельчайших частиц. Художественное
единство протекает исключительно в пределах явления, об'единяет его части исключительно согласно требованиям созерцае­
мое™ и заинтересовано лишь в том, чтобы глаз зрителя и душа
его вчуствующаяся в об'ект по следам его глаза, получили бы
представление сопричастности элементов поверхности; а то,
как эти элементы связываются реальным, но невидимым жи­
зненным процессом, нисколько не касается художественного
требования единства. Оно относительно субъективно, но пред­
метом ее является непосредственная эмпирическая данность,
Наоборот, такое об'единение случайных частей поверхности
не имеет никакого значения для научного познания единства
жизни, которое, правда, лишь относительно об'ективно, но как
раз живет преодолением непосредственной зрительной види­
мости. Единственное и решающее в мировоззрении Гете заклю­
чается в том, что морфологически-художественный синтез со­
зерцаемого возвышается им до космически-метафизической
значимости. Поэтому поверхность вещей уже больше не обле­
кает их наподобие отделимой кожи или отблеска, бросаемого
суб'ектом на их сущность и действительную глубинность; но,
поскольку эта поверхность должным образом созерцается
согласно самозаконности идеи, она есть полное откровение
бытия:
Nichts ist drinnen, nichts ist draussen
Denn was innen, das ist aussen" *).

„Явление"

у Канта и у Гете

Это — конечно,

не



в качестве

симметриче-

ски-систематическои аналогии — параллель „коперникианскому деянию" Канта. На место господствующего
философского мнения—эмпирическое явление не имеет ни*) Ничто не внутри, ничто не наружу,
Ибо все, что внутри, то и наружу.

79

чего общего с подлинной истиной бытия, каковая доступ­
на лишь внечувственной разумной способности — Кант вы­
двинул концепцию: явление есть полная действительность, она
отнюдь не есть только оболочка некоего трансфеноменального
ядра, каковое на самом деле есть „пустая фантазия"; правда,
явление не просто чувственное впечатление, но оно может со­
стояться, как явление, лишь благодаря формованию рассудком.
Быть может, тезис этот в основе своей не менее парадоксален,
чем Гетевский: что последняя сущность вещей непосредственно
обнаруживается в явлении, поскольку оно не только чувственное
впечатление, но созерцаемо, согласно требованиям »идеи". Для
Канта интеллектуальное формование является тем, что дает
чувственному явлению полную реальность, освобожденную от
бремени трансцендентной проблематики; для Гете—художест­
венное формование. Поэтому, как для Канта реально то явле­
ние, чувственно-данное содержание которого соответствует
категориям рассудка, так Гете признает лишь ту картину пра­
вильной в высшем и окончательном смысле, чувственная дан­
ность которой удовлетворяет требованиям идеи. Естественно,
что идея и является для него критерием правильности того
или иного способа представления и, естественно поэтому, что
он, исходя из идеи единства, не признает ни множества гомеридов, ни вулканизма, и не потому, что эти картины были бы
неприятны его эстетическому чувству, но потому, что на ос­
новании его метафизического убеждения об абсолютной реаль­
ности явления, оформленного идеей, эстетическая неприемле­
мость этих явлений служит ему сигналом для их теоретической
неприемлемости, вернее, тождественна с ней.
^Единство с со- Поскольку явление в своей созерцаемой действи­
тельности несет единство в себе, оно образует
единство и с самой идеей. Странное, уже обсуждавшееся в иной
связи, изречение—„Согласованность с самим собою есть в то же
время согласованность и с другими"—оказывается этим са­
мым отдельным случаем общей метафизической максимы. Един­
ство явления в себе означает его совершенство, благодаря
которому оно как бы поднимается выше своих собственных
границ и обнаруживает свое единство с реальностями и идеальностями вне ее. Здесь заложено, правда, отдаленное сходство
со странным изречением Гете: „Все в своем роде совершенное
должно перерасти свой род". Так—совершенное внутреннее
80

единство куска мира является познавательным основанием,
условием или следствием того, что и между ним и тем, что
вне его, обстоит единство.
Если охватить идею единства во всей той жизненности и
широте, с которой она действенно проникает мировоззрение
Гете, она, пожалуй, может служить фундаментом этого миро­
воззрения; все другие идеи, откровение которых он ищет
в явлении и которые становятся для него критериями пра­
вильности их познания, могут, так или иначе, быть истолко­
ваны, как зависящие от идеи единства, как ее преобразования
или предпосылки. Я разберу еще три формальных мотива
этого рода: сплошность, полярность, равновесие.
Неприятие им вулканизма есть не что иное,
Оплошность

^

как его вера в сплошность бытия и становле­
ния природы. Я привожу решающее место: „Все действия, ка­
кого бы рода они ни были, наблюдаемые нами в опыте, самым
непрерывным образом связаны друг с другом, переходят друг
в друга —все деятельности, от самой обыденной и до самой
величайшей, от кирпича, срывающегося с крыши, и до самого
сияющего духовного взора, который восходит перед тобой или
от тебя исходит, составляют один ряд". Это положение в выс­
шем смысле характерно для гетевского понимания бытия: ибо
трудно более безусловно связывать оформление, порядок, закон
с явлением вещей, с морфологической действительностью. Если
ограничиться чистым явлением, признавая всю его необозри­
мую индивидуализацию, то „единство" явлений, образование из
них некоего целого, осуществимо лишь в направлении таких
постепенных переходов сходств. Рассмотрение существ в по­
рядке „образа" является само по себе чем-то изолирующим, и
все гигантское устремление Гетевского природопонимания за­
ключается в том, чтобы пропускать сквозь замкнутость и от*единенность образов целостную, вибрирующую, все со всем
связующую жизнь. И вот, поскольку мы, следуя этой тенден­
ции, исходим не из внутреннего жизненного принципа, но пы­
таемся добыть форму единства в непосредственных явлениях,
явления эти, все равно—будь то образы покоющегося или дви­
жущегося,—должны поддаваться расположению в один ряд, в ко­
тором, так сказать, ни одна разница между двумя членами не
будет предельной, так как всегда могут быть вставлены новые,
и опосредствование путем морфологических переходов уходит
Ö

Гете

81

в бесконечность. „Какая пропасть,—говорит он об одном особо
важном для него ряде,—между os intermaxillare черепахи и
слона, все же можно расположить между ними ряд форм, кото­
рые их свяжут". Между „сплошностью", в смысле непрерывнотекучей подвижности, и от'единенной целостностью образа су­
ществует, как я говорил, глубокая непримиримость; однако
сплошность в смысле возможности создать ряд образов по их
морфологической соприкасаемости, снимает эту непримири­
мость, являясь как бы статическим символом текучести. Указуя
в этом смысле на закон воспроизведения, роста, развития, он
говорит: „Все формы похожи, но ни одна не равна другой".
Благодаря идеальной связанности образа с образом, будь то
событие или субстанциальное существо, достигается соедине­
ние единичного с целым, без чего „в живой природе ничего
не случается". Если разложить непрерывный поток развития
на отдельные „состояния", то их сплошность та же, что сплош­
ность единичных образов. „Как всякое существо вступает в свое
явление, тем же способом оно продвигается и кончается"; такая
сущностная целостность примирима в пределах живого, с постоян­
ным беспокойством, оформлением и переоформлением, разделе­
нием и связыванием—лишь благодаря сплошности состояний.
Мне кажется, что предрасположение к допущеСвязанЕость н и ю т а к о ц сплошности явления было уже
заJ
чувств
ложено в одной чувственной особенности Гетевской природы: в том, что у него впечатления самых различных
органов чувств легко переходили друг в друга. Разнородность
чувственных областей стирается перед невероятной целостно­
стью его существа, кусок одной из них просто-напросто вклю­
чается в другую; создается чувство, будто его внутренняя,
в особенности, поэтически выраженная жизнь в самой глубине
своей протекает лишь как некая динамическая смена, как некое
набухание и опадание, или еще, как полярное перескакивание
некоей бытийной интенсивности, и будто все качественные
многообразия, в которых осуществляется эта интенсивность,
этим самым связывались теснейшим образом; будто единство
этой жизни охватывает, выходя за их пределы, все расстояния,
которые обнаруживаются между ее содержаниями, лишь только
они поставлены вне жизни, в чистой изолированной своей
предметности. Благодаря пережитости этих содержаний, их
логическая и вещестненная несоизмеримость незаметно переходит
82

в некую сплошность, которая роднит всякое чувственное впе­
чатление со всяким другим и оправдывает всякую взаимную
перестановку. В виду того, что черта эта до сих пор недоста­
точно еще выявлена в облике Гете, я привожу места, попав­
шиеся мне наудачу. В одном символическом изображении мифа
об Орфее он говорит, развивая мысль об архитектуре, как
замолкшей музыке: „Глаз берет на себя функцию, права и обя­
занности уха".—„Зрю осязающим оком, зрящей рукой ося­
заю"—относится как к мрамору, так и к грудям возлюбленной;
и из глаз ее слышится „нежное звучание"· Далее „свежесть" про­
бирается ему в сердце „через глаз", а воды в пещере издают
звуки, которым „внимаетвзгляд художника". Обоняние и вкус
не исключаются: водопад распространяет „душисто"-свежую
мглу".
„Von bunten Gefiendern
Der Himmel übersät
Ein klingend Meer von Liedern
Geruchvoll überweht" *).

„Мне не кажется невероятным, когда говорят, что даже цвет
осязаем; его качественное своеобразие этим еще больше бы
подтвердилось. Его можно ощутить и на вкус. Синее будет
иметь щелочной, желто-красное—кислый вкус. Все обнаруже­
ния сущностей родственны". Как раз в связи с „лестницей
от несовершенного к совершенному" говорит он: „Чудесный
факт, что одно чувство может вдвигаться на место другого
и заменять недостающее, становиться для нас явлением соот­
ветственным природе, и теснейшее сплетение самых различных
систем перестает смущать дух наподобие лабиринта". И, на­
конец, эта же мысль взаимных переходов одного чувства в дру­
гое звучит в строфе Дивана:
„Ist somif dem fünt der Sinne
Vorgesehn in Paradiese,
Sicher ist es, ich gewinne,
E i n e n Sinn für all diese" 2 ).
1

) „Пестрыми перьями небо усеяно, звучащее море песен, овеянное
благовониями".
2
) „Итак, если каждому из пяти чувств свое уготовано в раю, я при­
обрету о д н о чувство для всех пяти".
6*

83

То, что в эмпирическом является простою сплошностью и сме­
шением границ отдельных чувств, доведено здесь до фанта­
стически-метафизического завершения.
Непрерывность в ряду образований, находящая
Непрерыв^
0
ность как свои индивидуально-чувственный символ в подобкритерий
ных выражениях, является для Гете критерием поности
знания, совершенно так же, как единство и эсте­
тическая значимость единичного образа; ибо лишь
поскольку все эти „идеи" могут быть обнаружены в действи­
тельности, или, подходя с другой стороны, поскольку лишь
то признается действительностью, что их обнаруживает, по­
стольку осуществляется решающий основной мотив: соединение
действительности и ценности. Поэтому для Гете из этого
вытекает, что в науках о природе никогда нельзя довольство­
ваться изолированным фактом, но путем экспериментов сле­
дует испытывать все, что с ним г р а н и ч и т . Такому рядоположению и выведению „ б л и ж а й ш е г о из б л и ж а й ш е г о "
мы должны бы были научиться у математики, в которой ясно виден
„каждый скачок в утверждениях". Таким образом сплошность
становится здесь средством познания: там, где эта сплошность
не состоялась и не может состояться, действительность—недо­
ступна. Таким образом добытая—или быть может предпослан­
ная—картина мира характеризуется своей противоположностью
всякой „систематике".
В зависимости от того, понимать ли бытие как
Сплошность
ему или как сплошность, представляется
выr
и систематика СИСТ J
бор между двумя глубочайшими духовно-сущ­
ностными тенденциями. Систематик утверждает внеположность
вещей в резком понятийном отграничении и придает им един­
ство путем включения их понятийных содержаний в симме­
трично-построенное целое. Как единичный элемент, так и все
целое, является чем-то готовым, завершенным, твердой формой,
состоящей из твердых форм, расположенных согласно архитек­
тонически-единообразному принципу, который как бы предопре­
деляет место всякому вообще мыслимому элементу. Против
этой тенденции и восстает Гете, после почти-что пятидесяти­
летних естественно-исторических занятий, в следующих выра­
жениях: „Система природы—противоречивое выражение. При­
рода не имеет системы; она имеет жизнь, она сама есть жизнь
и следование из неизвестного центра к неразличимой цели.
84

Изучение природы поэтому не имеет конца, все равно, ухо­
дить ли в самое единичное путем деления, или итти в целом
в ширину и высоту по ее следам". Даже независимо от дина­
мики жизни, на которую он здесь намекает, самая непрерывность
явлений делает для него недопустимой всякую систему. Ибо
там, где есть сплошность, исключена возможность отграни­
чения между единствами, различия делаются слишком неза­
метными д\я образования понятийной иерархии. Раз нет такого
места, которое не имело бы рядом своего crescendo или diminu­
endo, то и завершение целого невозможно; отношение элементов
не может замкнуться в сколько-нибудь удовлетворительное
единство, так как между любыми двумя из них теснится необо­
зримое число промежуточных ступеней, которые несовместимы
с системой, как понятийной постройкой. Это противоречие
прекраснее и чище всего развито Гете в отчетах о своих
ботанических занятиях, при чем значение системы Линнея осо­
бенно, конечно, должно было побуждать его занять определенную
позицию. Вся эта система покоится, в его глазах, на практической
целесообразности счета; она таким образом предполагает точ­
ное отграничение одной части растения от другого, установление
каждой формы как некоего существа, всецело отличного от
всех остальных, как предшествующих, так и последующих.
Но раз каждый орган, каждая форма неуловимо
Отвержение переходит в другую, то всякая система прину­
ждена рассматривать „все изменчивое, как непо­
движное, текучее, как застывшее, представлять себе быстрое
закономерное продвижение в виде скачков, а жизнь, оформляю­
щуюся из самой себя, как нечто составленное из частей".
Он признается, что давно утратил смелость к понятийным
фиксациям и границеположениям перед лицом непрерывных
преобразований и подвижностей растительных органов. „Не­
разрешимой казалась мне задача уверенно обозначить роды
и соподчинить им виды". „Давно уже,—говорит он,— резкое
отграничивание Линнея вызвало раздвоение в душе моей: то,
что он пытался насильственно раз'единить, должно было, со­
гласно глубочайшим потребностям моего существа, стремиться
к соединению". В противоположность систематике, для которой
„все дано готовым", которая есть „лишь попытка привести
разные предметы к известному доступному отношению их,
которое, строго говоря, между ними не существует",—его образ

85

мысли направлен на созерцание „вечного в преходящем".
Растительные органы являются ДАЯ него преобразованиями
единой основной формы, протекающими в нигде непрерываемых
процессах—точно так же как он заявляет о всех „совершенных
органических натурах", от рыбы до человека, что они офор­
млены по е д и н о м у идеальному прообразу, „который лишь
в своих очень устойчивых частях более или менее в ту или
другую сторону отклоняется и даже изо дня в день путем раз­
множения развивается и преобразуется". Он, повидимому, очень
рано ощутил опасность систематики: а именно, что система
благодаря своей логически замкнутой, удобной ДАЯ орудования,
архитектонически удовлетворительной форме, легко делается
самоцелью и мешает нам исследовать данное состояние ве­
щей без предрассудков, с должной чуткостью и гибкостью;
в конце концов ДАЯ Гете система — прямая противоположность
предметности и бескорыстно - искомой истины, той истины,
в которой одно примыкает к другому в единстве и сплошности:
„Сколько бы я ни находил нового,—пишет он,—я все же ничего
не нахожу неожиданного: все друг к другу подходит и при­
мыкает, потому, что у меня нет системы и мне ничего
не нужно кроме истины, ради истины". Гете обладал сильней­
шим чувством, определеннейшим представлением о незапрудимости потока всякой жизни, всего случающегося. Насколько три­
виальна мысль о непрестанной подвижности бытия, настолько
она трудна и, как мне кажется, редко действительно и без
остатка принимается всерьез. Относительной грубости и мед­
ленности наших чувств, а главное, нашего практического отно­
шения к вещам, вполне соответствует то, что мы придерживаемся
фикции твердых разрезов и устойчивых состояний. Но Гете
принадлежал к числу Гераклитовских людей, которые, благодаря
собственной внутренней оживленности и своему неостанавли­
вающемуся развитию, наделены некиим физико-метафизическим
органом ДАЯ восприятия неустанных пульсаций, непрерывного
умирания и становления, саморазвития и самопогружения под
видимой застывшей устойчивостью всяких поверхностей. Однако
чрезвычайно затруднительно и проблематично
Образ и стано- о т н о ш е н и е между
J этой абсолютностью становлевление
ния и смены и Гетевским чувством пластичности,
направленного на „образ* в его классическом покое, на замкну­
тость и на момент вечности в явлениях. Как бы мы ни были
86

осторожны в исторической локализации подобных принципиаль­
ных противоположностей, все же несомненно, что в данном случае
греко-итальянский дух противостоит германскому, и давно уже
было отмечено, как вся жизненная работа и направленность
Гете протекала в антагонизме, смене и об'единении этих двух
направлений мировой истории. Не важно, обладал ли он сам
теоретическим сознанием всей глубины той пропасти, которая
зияет между художественной отграниченностью, самодовлением „образа" и бесконечностью становления, как только то
или другое делается доминантой картины мира. Он сопоставляет
эти противоположности вплотную: „запечатленная форма в живом
развитии"—в этом вся проблема. Ведь в том-то и заключается
основной вопрос, который и не ставится как вопрос в данной
формулировке: как может форма жить, как может уже з а п е ­
ч а т л е н н о е еще р а з в и в а т ь с я , да и, вообще, совместимы ли
запечатленность и развитие? Как бы то ни было, но эта душевнометафизическая проблема выражена им чрезвычайно отчетливо
в виде п р а к т и ч е с к о й :
„Dass dein Leben Gestalt, dein Gedanke Leben gewinne,
Lass die belebende Kraft stets auch die bildende sein" 1).

Мало того, в одном месте кажется, что он иначе, как в практи­
ческом смысле, не признает за ней никакого права: „Высшее
и преимущественнейшее в человеке бесформенно и следует
остерегаться оформлять его иначе, как в благородном поступке".
Однако в теоретическом смысле здесь заключено последнее
«
значение принципа
сплошности. Если безостаног
w
Сплошность,

как опосред- вочное преобразование, космический поток, как
ствование
будто останавливается на том, что мы называем
вещью, формой, образом, и отдельные явления этим как бы
вырываются из закона всеобщей жизни, как бы иэ него
выкристаллизовываются, — то они во всяком случае тем боль­
ше обнаруживают на себе след этого закона, чем больше
они придвинуты друг к другу по своим качествам, чем незна­
чительнее для созерцающего духа переход от одного к другому.
Такое суб'ективное непрерывное скольжение взгляда есть от­
ображение и символ сплошности об'ективного порождающего
*) „Чтобы жизнь твоя стала образом, а мысль твоя—жизнью, пусть сила
оживляющая всегда будет и силой образующей".

87

процесса, который исчез из явлений, подлежащих данному распо­
ложению. Готовые образы, как они выкраиваются практическим
и художественным взглядом, функционально друг в друга не пере­
ходят; но степень их сходства, их возможного размещения в ряды
по убывающим и прибывающим их качествам есть та степень,
в которой единство создавшей их функция в них как бы отло­
жилась и себя обнаруживает. Конечно, тем, что образы эти
составляют ряды, в которых нет предельно малой разницы
и которым мир каждый раз предоставляет, для заполнения
промежутка между двумя из ее членов бесконечность промежу­
точных степеней явлений, еще не отрицается глубокая чуждость
мира, как непрерывно-живого становления, и мира, как суммы
образов; ограниченность и остается ограниченностью и не
делается движением, выходящим за пределы границы, как бы
близко ни соприкасались содержания этих ограниченностей.
Однако получаемая таким образом картина все же приобре­
тает некое до бесконечности растущее приближение к картине
абсолютного становления; а мир, соответствующий такой кар­
тине становления, лишь только он закреплен в образы, конечно,
допускает распределение этих образов в ряды с бесконечно
малым расстоянием между каждыми двумя из соседних существ.
Таким образом, идея сплошности, которая на первый взгляд
есть лишь упорядочение внешней рядоположности феноменов,
обнаруживается, как та точка, в которой великие мировые
и исторические противоположности Гетевского существа и мира
как бы склоняются по направлению друг к другу, и служит поэтому,
подобно красоте и единству, регулятивным принципом, к проведе­
нию которого в царстве опыта Гете неустанно стремился, ибо
степень их осуществления—степень истины и действительности.
Множественность явлений, многообразие тех стаПолярность
г

дни, на каких мир, как и душа, живут в своем
единстве, доступны другому формованию, освобождающему их
от всего случайного и устанавливающему определенное взаимо­
отношение между ними, как между чистыми содержаниями.
Это—принцип полярности или движения и противодвижения,
или же, пользуясь излюбленным уподоблением Гете, вдыхания
и выдыхания. Этот принцип, собственно говоря, как будто чужд
и даже непримирим с принципом сплошности. Однако, хотя бы
в виде намека, но и здесь сказывается великолепная способ­
ность Гетевского духа обнаруживать господство какого-нибудь
88

принципа как раз и на его противоположности, благодаря
некоей высшей значимости и силы такого принципа выходить
за пределы и подниматься над отношением между ним самим
и его противоположностью. Ему давно хотелось, пишет он,
ввести понятие полярности в учение о цветах. Ибо благодаря
этому он чувствует себя способным добиться того, „чтобы
учение о цветах примкнуло ко многим соседним областям
и встало в один ряд со многими отдаленными'*. Таким образом,
те круги явлений, которые каждые в себе подчинены закону
полярности, соединяются друг с другом в силу этого формаль­
ного подобия, так, что они в меру обнаружения в них этого
закона могут включаться в сплошность одного р я д а .
Итак, все вещи живут в непрерывном раздвое0
противопонии с самими собой и другими, которое не­
ложности
прерывно примиряется с тем, чтобы вновь
расколоться: „Малейшая смена какого-нибудь условия, малей­
шее дуновение тотчас же обнаруживает в телах полярность,
которая собственно дремлет во всех них". Состояние, со­
держание, событие требует своего противоположения, и это
напряжение или чередование обнаруживает ту же жизнь,
которая в следующее мгновение засвидетельствует себя, как
е д и н с т в о противоположностей. Гете определяет полярность,
как явление „двойственности, даже множественности в некоем
решительном е д и н с т в е". Поэтому столь важен для него
магнетизм, как совершенно чистый пример „раздвоения, которое
все же опять-таки лишь соединение". Это ДАЯ него „прафеномен, который непосредственно граничит с идеей и не
признает выше себя ничего земного". „Раздвоять соединенное,
соединять раздвоенное—вот жизнь природы, это вечная систола
и диастола, вечный синкризис и диакризис, вдыхание и выды­
хание мира, в котором мы живем, обращаемся и пребываем".
Для него не менее очевидно,—это и является для него суще­
ственным,—что этим дан принцип организации и ж и з н и ДАЯ
всей массы существующего. Из кантовской теории притяжения
и отталкивания, как сущности материи, говорит он, „возникла
для меня пра-полярность всех существ, которой проникнуто
и оживлено и все бесконечное многообразие явлений· Поляр­
ность служила ему всегда и художественно-организующим прин­
ципом, поскольку в центре его важнейших произведений мы
обычно находим в образе мужской пары полярности человеческой,
89

точнее — мужской, природы: Вейслинген — Гетц, Вертер—
Альберт, Клавиго—Карлос, Фауст—Мефистофель, Эгмонт—
Герцог Оранский, Орест—Пилад, Тассо—Антонио, Эдуард—
Капитан, Эпиметей—Прометей. Это же имеет место и в пре­
делах индивидуума, как явствует из одного выражения Гете,
относящегося к его глубокой старости, в котором он опре­
деляет первичный состав нашего существа, как состоящий
исключительно из одних противоположностей. „Наш дух имеет
как бы две стороны, которые не могут существовать одна без
другой. Свет и тьма, доброе и злое, высокое й низкое, благо­
родное и низменное и какие бы ни были еще противополож­
ности являются лишь в различных пропорциях ингредиентами
человеческой природы". И, наконец, уже совершенно интимно
и в отрицательной форме:
„Wirst du deinesgleichen kennernlernen,
So wirst du dich gleich wieder entfernen *).

Это отношение в пределах действительности переносится
на способы созерцания: »Всякое существующее есть аналогия
всего существующего; поэтому бытие всегда является HEIM
в одно и то же время раздельным и связным. Если слишком
придерживаться аналогии, то все тожественно совпадает; если
ее избегать, то все рассеивается в бесконечность. В обоих
случаях созерцание попадает в тупик (stagniert,), то как слишком
оживленное, то как умерщвленное". И в этом единство обнаруживается как бы в своей высшей инстанции,
с
т
носительное
Оно не только раскалывается на противопоединство
ложности и полярные раздельности, обнаружи­
ваясь в этой корреляции в своем латентном состоянии и
актуализуясь в воссоединении, но раздвоение и соедине­
ние сами суть полюсы и колебания маятника высшего, проникновеннейшего жизненного единства. Антитеза и синтез
суть моменты собственного и абсолютного синтеза; абсолютное
единство бытия жизни и души стоит выше относительного их
единства, находящего свое восполнение, свой коррелат в анти­
тезе. Лишь в этом действительное преодоление Спинозы—не
в смысле отвержения его или опровержения, а путем дости­
жения высшей ступени. Пока раздвоение и соединение противо­
стоят друг другу в качестве как бы враждующих сторон,
*) „Стоит тебе узнать подобное тебе, как ты тотчас же снова удалишься".

90

между которыми колеблется решение, на единении всегда будет
лежать известный ценностный акцент, как если бы оно было
чем-то окончательным, к которому стремится внеположность
и диференцированность. В этом смысле Спинозовская тен­
денция всегда будет иметь преимущество, будучи направлена
на абсолютно единое и исключая в конечном счете всякое
множество. Другое дело, когда раздельность и единство в свою
очередь представляются, как диференцированные моменты
некоего высшего единства—самой жизни, когда сами они
образуют некое множество, в котором или через которое
пульсирует жизнь, в напряжении и смене которого она осу­
ществляет свое единство.
Здесь, как и всюду, элементы его миросозерСуб'ективная
цания окажутся
выросшими
по тому
же закону,
w
полярность.
j
г
j

которым формуется его личная жизнь. Но здесь,
как и всюду, дело идет не о каком-нибудь эгоморфизме, при
котором феномен человека, как он ему самому дается, способ
его суб'ективного самосозерцания, делается образцом его
представления о мире. Отнюдь; на самом деле об'ективная,
сущностная сила, обнаруживающая „личное" его характера и
его переживания, как явления, формует и его интеллектуаль­
ность, определяет тот угол преломления, под которым объекты
испускают в него свои лучи и сходятся в картину мира. Эта
связь осуществляется в Гете не вторично, не в результате
прямого взаимовлияния субъективности и способа объектив­
ного созерцания, как самостоятельных факторов, но и то
и другое аналогичны потому, что они вырастают из е д и ­
н о г о последнего корня. „Если все бытие,—говорит о%—
вечное разделение и соединение, то из этого следует, что и
человек, созерцая огромность такого состояния, будет то
делить, то соединять"· Совершенно несомненно, что он под
этим подразумевает не копию бытия в его данности на при­
входящем человеческом восприятии, но то, что этот закон
„бытия, как целого", раз сам „человек" в него включен,
в такой же мере должен оформлять созерцание людей, в какой
им оформлены предметы этого созерцания. Поэтому, систола
и диастола, смена которых ему казалась мировой формулой,
ритмизировали и его субъективное бытие. В его существе было
заложено, как он сам и другие на это указывали, перескакивать
от одной крайности в другую: „Как часто видал я его на
91

протяжении каких-нибудь четверти часа то млеющим, то беше­
ным", сообщает Штольберг в 1786 году. Более двадцати лет
спустя расколотость его существа обнаруживается, так сказать,
более формально и выступает смена расколотости и целост­
ности: философия все больше и больше унит его различать
себя в пределах себя, „я тем более могу это делать, что моя
природа, подобно шарикам ртути, столь легко и быстро снова
соединяется". Но, кроме того: очевидно, что не только имеется
простая смена периодов раздельности и периодов цельности,
но раздельность и целостность, вместе взятые, снова обра­
зуют период, о д н о колебание маятника глубочайшей жизни,
сдерживаются чувством некоего жизненного единства, равно­
мерно доминирующего над множественностью и над единством,
как относительными противоположностями. Мало того, даже
судьба помогала осуществлению этой формулы теми типами лю­
дей, с которыми она его сводила. Натуры, подобные Гердеру,
герцогу, Шарлотте фон Штейн, едва ли давали возможность для
сплошного, пребывающего в постоянной степени близости, от­
ношения; во всех этих связях хотя и заключался какой-нибудь
„прафеномен", но изживалось это в частой смене притяжения
и отталкивания, симпатии и раздражения, чувства близости
и ощущенной дистанции. Антитеза и синтез не являются для
него окончательно враждующими сторонами; наоборот, подобно
тому, как в них живет, расходясь и воссоединяясь, лишь некий
высший жизненный синтез, это уже намечается в одном его
юношеском отзыве о Виланде: он его любит и его ненавидит:—
это в сущности одно и то же—он принимает в нем участие.
Это высшее единство не может проявляться непосредственно,
а лишь в ритмике относительной синкризы и относительной
диакризы,— как вообще ритм является той простейшей формой,
которая обнимает противоположность акцентов в единстве и
тайна его заключается в том, что в сменяющемся его образе
живет нечто высшее, не исчерпывающееся ни в одном из
элементов; это и обнаруживается в чудесной ритмике Гетевской жизни как целого, с ее почти правильной периодичностью
собирания и рассеивания.
Но от полярности в свою очередь ведет, наРавновесне.
конец, путь к той формующей идее, которой
я заключаю этот очерк категорий Гетевского мировоззрения:
к идее „равновесия". Все эти идеи, или максимы, имеют своим
92

общим знаменателем „ е д и н с т в о " и образуют (что впослед­
ствии подлежит более глубокому обоснованию) как бы ее
излучения в мир обособленностей и примыкающей к ним
жизни,—или, если представить это себе в обратном напра­
влении, они суть те идеальные каналы, по которым эти обо­
собленности и сплетающиеся и противоборствующие оживлен­
ности мира вновь вливаются в таинственное, божественное
свое начало. И вот, поскольку единство это, по своему по­
нятию, должно быть обозначено как абсолютное, не могущее
быть вовлеченным ни в какую относительность, постольку
равновесие каждого существа в себе являет релятивистический
символ этого единства, в котором оно выражается на языке
мира, живущего в одних относительностях. Однако не так
легко определить, какие единичные образования могут быть
подведены под понятие равновесия, этой столь же действитель­
ной, как и идеальной формы живого бытия, потому, что в его
пределах смыел этого понятия всегда лишь опосредствован и
символичен, поскольку здесь о его созерцательно-непосредствен­
ном смысле, как о чем-то чисто механическом нет и речи· Гете,
повидимому, имел представление, что каждому
Оптимумсуществу уделена определенная мера силы,
витальности, значения, как бы ни называть внут­
реннюю жизненную субстанцию, мера, обладающая известной
сферой колебаний и в пределах ее—оптимумом. И вот всюду,
где распределение свойств и проявлений какого-либо суще­
ства достигает этого оптимума, жизненной суммы, „правильной"
для этого существа, там отдельные элементы находятся в „равно­
весии". Именно так он и понимает сущность организации:
„Siehst du also dem einem Geschöpf besonderen Vorzug
Irgend gegönut, so frage nur glesch: wo leidet es etwa
Mangel anberswo? Und suche mit forschendem Geiste —
Finden wirst du sogleich zu aller Bildung den Schlüssel" *).

Итак, как бы неравномерным ни казалось развитие органов
и сил при непосредственном их сопоставлении, равновесие
существа этим не нарушается, поскольку неравномерность эта
!) „Итак, если ты увидишь, что какому-нибудь одному существу в чемнибудь даровано особое преимущество, тотчас спроси: не терпит ли оно
ущерба в чем-либо ином; ищи пытливым умом и сейчас же найдешь ключ ко
всякому образованию".

93

означает не более, как различные распределения одного и того
же постоянного квантума витальности — правда, возможна и
дисгармония, но лишь в том случае, когда единство этого
квантума не может осуществляться через все неравномерности
органов. Важно не то, что Гете для этого отношения всюду
пользуется с л о в о м равновесие, а то, что эта категория об­
стоит для него предметно, как внутренно действенная реаль­
ность, как образующая, упорядочивающая, ценностно-опре­
деляющая форма в его мировоззрении. То, что два органа
или функции, находятся в равновесии, этого никогда нельзя
непосредственно в них усмотреть, ибо д\я НИХ, как для живых,
не существует весов или аршина для сравнения их величины.
Равновесность их заключается в том, что
™ГтврГ°СТЬ каждое из них в своей мере столь важно для
ВИТАЛЬНЫХ

противополо- совокупности существования данного существа,
жностей.
к а к и Д ру Гое> и н а Ч е: при данной мере одного,
мера другого определяется этой совокупностью и ее оптиму­
мом. Орган, отмеченный „особым преимуществом**, все же
находится в разновесии с „терпящим недостаток" потому, что
с точки зрения выполняемого им назначения, они равномерно
правильны, равномерно важны; в этом—внутренняя гармония
органического. Она есть выражение д\я той меры, которую
должны сохранять элементы существа, чтобы из них могло
вырасти его совершенство и единство. А то, что подобное осмы­
сливаемое отношение между целым и частью живого определяет
собою количественные пропорции частей, является идеей, ко­
торую можно всюду проследить в Гетевской картине мира.
Однако выступает она у него, правда, и в другой форме, не­
сколько отклонящейся от уже разобранных нами предпосылок.
Как я на это указывал, противоположные опре­
деленности живого не имеют общего масштаба,
по которому обе'ктивно могло бы быгь установлено их соот­
ветствие: состояние всего существа, как целого, решает, какою
мерою одного элемента правильно уравновешивается данная
мера другого. Но Гете переходит от такой, так сказать, субъ­
ективистической нормы к более объективной идее равновесия:
он все-таки предполагает непосредственную измеримость для
предметного содержания этих определяемостей. Быть может
всякое существо, по крайней мере человек (лишь его касаются
приводимые здесь цитаты) находится по идее своей как бы

94

в точке пересечения многих линии, из которых каждая по сю
и но ту сторону его упирается в некий абсолютный полюс·
Человек имеет свое правильное положение всегда между двумя
друг другу противоположными крайностями; и точка этого
„равновесия" не определяется, как могло показаться, так или
иначе данным его жизненным оптимумом, так, чтобы этот опти­
мум оставался правильным, какое бы место он ни занимал на
этих линиях: но, наоборот, лишь объективное равное расстояние
от того и другого полюса определяет его правильность.
Так что:
„Wiege zwischen Kälte
Und Überspannung dich im Gleichgewicht" *)

Другая полярность, но выраженная отрицательно:
„Unsrer Krankheit schwer Geheimnis
Schwankt zwischen Übereilung
Und zwischen Versäumnis" 2 ).

Из области этического это расширяется до всеобще-духов­
ной нормы: „Как мы, люди, во всем практическом обречены
на нечто среднее, так и в познании середина, считая оттуда,
где мы стоим,позволяет нам, правда, двигаться в ту и другую
сторону взглядом и действием, но начала и конца мы никогда
не достигаем ни мыслями, ни поступками, почему и рассуди­
тельно во-время от этого отречься". Чисто лично (но с явным
намеком на типическое) говорит он как-то по поводу своего
отношения к двум друзьям, о том „всеобщем, что мне было
соразмерно", и характеризует это, как нечто среднее, так как,
исходя из этой середины, один всецело устремлялся в единич­
ное, другой—во всеобщее, „куда я не мог за ним следовать".
Здесь как бы оживает, но в значительно углубленной форме,
аристотелевская мысль о том, что добродетель есть всегда
среднее между излишком и недостатком. Ибо, в то время как
Аристотель решительно отклоняет всякое об'ективное и сверх­
индивидуальное определение этой „середины", перед взором
Гете очевидно стоит некий идеальный, духовно-нравственный
космос, середина которого указана человеку (вокруг других
*) „Пребывай в равновесии между холодностью и перенапряжением".
) „Тяжкая тайна нашего недуга колеблется между поспешностью и не­
радением ".
2

95

существ может строиться и другой космос), может быть, из
чувства, что мы все же шире всего овладеваем тотальностью
бытия, если придерживаемся его середины. Пускай, бросаясь
в одну крайность, мы достигаем все большей и большей ши­
роты, но ценой такой потери в противоположном направлении,
что в конечном итоге ущерб перевешивает выгоду. В этом
обнаруживается глубочайший смысл той „выравненное™", ко­
торая была, если не действительностью, то нормой Гетевской
жизни и которая показалась поверхностному взгляду холод­
ностью, страховкою от опасности крайностей, „золотою сере­
диной" филистерства, гармонизацией во что бы то ни стало,
порожденной эстетизирующим и благоразумным классицизмом.
В действительности же прославленное и искомое им „равно­
весие", „среднее" указует на тот пункт его суверенности, от­
куда он шире всего мог овладевать областями жизни, откуда
он совершеннее всего мог использовать свои силы: ведь резиден­
ция властителя обычно расположена не на границах страны, но,
на аналогичных основаниях, как можно ближе к ее центру.
Полярность объективного и субъективного бытия, являющаяся
однако этим самым идеально об'единяющим формальным прин­
ципом, еще раз как бы практически кристаллизуется до об'емлющих принципов (Maximen) в обоих значениях „равновесия": с од­
ной стороны, в мере витальности, которая присуща каждому су­
ществу согласно его основной форме, его типу и которая со­
храняется сквозь все перемещения форм его органов, с другой—
в предуказанности человеку „среднего", как той центральной
позиции, от которой расстилается некий максимум овладеваемои
и покоряемой сферы по направлению обоих друг другу противо­
положных полюсов жизни.
п

Если эти формы и нормы жизни далеко оста-

&Д0ИЯТИС,

переработка, вляют за собой схематический и дешевый
разряжение
смысл „гармонического существования", то и
они находят себе символ и глубокое обоснование в образе
личного бытия Гете. Его существование характеризуется
счастливейшим равновесием трех основных направлений наших
сил, многообразные пропорции которых и составляют осноЕшую
форму каждой жизни: принимающей, перерабатывающей и
выявляющейся во-вне. Таковы три вида отношения человека
к миру: центростремительные течения, передавая внешнее
внутреннему, вводят в него мир как материал и как возбудитель;
96

центральные движения оформляют полученное таким образом
в духовную жизнь и делают внешнее эмпирическим достоянием
нашего я; центробежные деятельности вновь разряжают в мир
силы и содержания „я". Эта трехчастная жизненная схема имеет,
по всей вероятности, непосредственную физиологическую основу,
и ее гармоническому осуществлению в душевной действитель­
ности соответствует известное распределение нервной энергии
по этим трем направлениям. Если обратить внимание, насколько
преобладание одной из них раздражительно действует на все
остальные и на всю совокупность жизни, то как раз их чудесная
выравненность в натуре Гете можно было бы рассматривать, как
физико-психическое выражение ДАЯ ее красоты и силы. Он
внутренне никогда, так сказать, не жил капиталом, но его
духовная деятельность непрерывно питалась рецептивной обра­
щенностью к действительности и всем тем, что она давала;
сто внутренние движения никогда друг друга не уничтожали,
ко его невероятная способность выражаться во-вне в действии
и в речи предоставляла движениям этим возможность того
разряжения, в котором они могли изживать себя: в этом смысле
он и отмечал с такой благодарностью, что богом ему было
дано в ы с к а з ы в а т ь свои страдания. И, наконец, в самой
обобщенной форме и с указанием на идею человечества вообще,
о которой здесь и идет речь: „Человек ничего не испытывает
и ничем не наслаждается без того, чтобы тотчас же не сделаться
продуктивным. Это есть глубочайшее свойство человеческой
природы. Да, можно сказать без преувеличения, что это и есть
сама человеческая природа".
о
В его личной жизненной конфигурации
можно
r
Jr w
Равновесие
в конфигура- проследить в самых многообразных, даже отрипиях жизни
цательных, формах „равновесие" в обоих ра­
зобранных нами смыслах, как распределение некой по­
стоянной динамики на об'ективно чрезвычайно разнообразно
развитые способы действования и как выгода от дости­
жения некоего центрального пункта решительнейшего вла­
ствования в противовес полярно простирающимся сферам
интересов. Точно так же как он, например, перед лицом изъянов
своего дарования, по крайней мере идеально, восстановляет
тотальность и выравненность своего существа: „Я слышал
обвинения в том, что я враг математики вообще, которую,
однако никто не может ценить выше, чем это делаю я, так
Гете

97

как она как раз достигает того, в выполнении чего мне совер­
шенно отказано". „Чем менее мне было дано способностей
к изобразительному искусству, тем более я допытывался его
законов и правил; мало того, я гораздо больше обращал вни­
мания на техническую сторону живописи, чем поэзии; как
вообще мы пытаемся путем рассудка и вникания заполнить те
пробелы, которые природа оставила в нас". Или: „Среди тысяч
вещей, которые меня интересуют, какая-нибудь одна всегда
водворяется в середину в качестве главной планеты, в то
время как остальное quod libet моей жизни обращается кругом
в многостороннем подобии лун (in vielseitiger Mondgestalt), пока
тому или другому не удастся также продвинуться в середину".
Он как бы всегда чувствовал себя в средоточии своего суще­
ствования. Он сам часто намекает на то, как легко дух его
вливался в ту или иную тенденцию или сферу интересов,
каждый раз вырабатывая этим как бы особый духовный орган,
и как легко он снова находил свой путь обратно от этих одно­
сторонних подвижностей к центральности и равновесию. Этим
уже сказано, до какой степени это равновесие не было чемто застывшим или сколько-нибудь механическим, наоборот—
оно было чем-то живым и подвижным, в непрерывных пере­
движениях непрерывно заново добываемым—как он постоянно
и еще перед самой смертью хвалился тем, что он „легко восстановлялся", правда, это было сказано по поводу—а может
быть это было следствием—того, что он „благодушно смирялся"
(heiter entsagte). То, что он постоянно развивался, постоянно
находился на пути к некой идеальной внутренней цели, за­
ставляло его ощущать каждое данное свое состояние, как
„среднее". Это, пожалуй, остается в силе и ДАЯ самой глубо­
ко захватывающей стадии в его развитии, ДАЯ перехода от
суб'ективистической молодости к об'ективистической старости.
Когда он как раз в глубокой старости еще раз говорит о
Шекспире, как о „высшем существе", ДАЯ него недосягаемом,
то это может быть основывалось на том, что Шекспир обла­
дает об'ективностью, всецело поглощающей суб'ективность,
он же, в какой невероятной мере он ни достиг этой об'ективности, все же всегда чувствовал себя лишь на пути к ней.
Правда, и по о т н о ш е н и ю к э т о й о б ' е к т и в н о с т и он
опять-таки
и м е л д и с т а н ц и ю , он и свою об'ективность рассматривал об'ективно. Именно благодаря неустанному
98

эвомотивному движению от одного полюса к другому он достигал
постоянно сдвигающегося и в этом сдвиге сохраняющегося
живым равновесия, которое сочетало наигармоничнейшим обра­
зом богатство субъективного и объективного бытия.
И над всем жизненным процессом доминирует
Подвижность счастье его природы с ее единственным соедине­
нием подвижности и баланса: три основных на­
правления, которые господствуют над мировсй жизнью чело­
века, вступали в подвижность (лабильность) его жизни в ка­
честве совершенно равных сил. Он проводил через себя мир
как бы без задержки, равновесие его внутреннего бытия было
не чем иным, как равновесием его принимающего и отдающего
отношения к миру. И не потому воздвигал он равновесие как
космическую идею, что он случайно обладал им в своем суб'екте,
а потому, что обладание это было лишь внутренней стороной
его ж и з н е о т н о ш е н и я к м и р у , и лишь этим получал право
возводить личное свое состояние в принцип миропонимания.
Рассматривая эти единичные категории в обЖивое
щ е « с в я з и его мировозрения, построяющегося
при помощи их, мы приходим к убеждению, что
все они являются как бы оболочками одного единого структур­
ного мотива. В основании этого мировоззрения лежит идея един­
ства; Гете—дух синтетический по преимуществу, природе ко­
торого, как он сам говорит, „было чуждо разделение и счет".
Однако единство это, в своей логической абсолютности, перед
которой пропадают все различия и все многообразия, есть
то застывшее и бесплодное, перед которым всякая мысль оста­
навливается; ибо оно, не имея различия, лишено содержаний,
оно есть пустое, абстрактное бытие вообще. Для Гете не
скрыто такое значение „мирового единства" и связанные с
ним последствия, для него главное—избегнуть их; согласно
всему складу его природы ему нужно не застывшее логиче­
ское единство, а живое—но ведь живое, как нечто множест­
венное, подвижное, внутренне диференцированное кажется не­
мыслимым на ряду с абсолютным единством. И вот все эти
большие максимы или формальные идеи—лишь средства пред­
ставить мировое е д и н с т в о , как ж и в о е .
Одно из прежних наших положений этим саПосредники
^
^
мым может быть расширено настолько, чтобы
явиться фундаментом мировоззрения Гете во всей его
7*

99

совокупности. Великая проблема заключается в следующем: как
может мир, во всем многообразном своем богатстве, в своей
диференциации на противоположности, движущийся в беско­
нечных развитиях, все же быть единством? Каковы те руки,
которые он протягивает, чтобы вбирать в себя единичность,
изымая ее из ее пестроты и расколотости, не лишая ее этим
ее обособленности и подвижности, обусловливающих жизнь, как
таковую,—какэвы всеобщие категориальные формы мировых
содержаний, благодаря которым они могут быть как бы пе­
р е ж и в а е м ы мировым единством? Это потребность, прохо­
дящая сквозь всю историю философских и религиозных мироистолкований: найти нечто посредствующее между тем единым,
которое полагалось мыслью или религиозным томлением, и не­
обозримым многообразием единичностей. Будь то идеи или
ступени эманации, иерархии святых или материалилазии бо­
жества, будь то категории или схемы—всегда как-будто нужны
некие образования, которые, так сказать, одной своей стороной
обращены к абсолютному и единому, другой—к обособленному
и многообразному, которые в качестве некиих посредников причастны и той и другой природе. Они всегда выполняют одну
и ту же функцию, все равно какова их сущность, метафизи­
ческая, идеальная или теоретико-познавательная, все равно
являются ли они непосредственно присными единому, или об­
наруживаемы только лишь в единичных явлениях, или, нако­
нец, помещаются как бы на полдороге между обоими полюсами.
К этому ряду относится то, что я обсуждаю здесь как максимы
или идеи, которые для Гете делают „идею" видимой в явле­
ниях и являются гарантией связи единичного с мировым един­
ством и правильности т о г о познания, которое их созерцает
в феномене, С той лишь разницей, что для
Жизнь
р е т е о н и я в л я ю т с я посредниками не только
и единое

L

между логическими противоположностями еди­
ного и многого, но между покоящейся абсолютностью единого
и жизнью, подвижным многообразием мира, как данности. Π οэ т о м у вещи и должны быть прекрасными, чтобы быть истин­
ными, части единичного быть сомкнуты в живом взаимодействии,
явления указывать друг на друга в полярном взаимосоответ­
ствии, допускать свое размещение в ряды при всей своей
самостоятельности, всюду стремиться к равновесию и лишь до­
стигнув его, завершать свое бытие. Все это—формы созерцаемых
100

явлений, через которые они непосредственно или симво­
лично обнаруживают свою оживленность, диференцирующую
и взаимодействующую игру своих индивидуальностей, сдер­
живаемую абсолютным единством целого. Красота, подобно
полярности или равновесию, организованность и сплошность
приносят единичному освобождение из его от'единенности, все
же не погружая его в логическое омертвение простого, неразличенного Одного. Они—истинные „посредники" не тем, что
они в качестве некой метафизической реальности вдвигаются
между Одним и суммой единичностей и этим столько же раз­
деляют, сколько и связывают, наподобие обычно претендующих
на эту роль носителей таких же функций,—но они являются в
самых единичностях созерцаемым доказательством того, что
„идея", божественное, об'емляющее единство обстоит в этих
единичностях; они суть формы, уничтожающие пропасть между
Одним и жизнью, а в меру их осуществления открывается,
что всеединство живет, и что жизнь есть единство.

101

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

РАЗДЕЛЬНОСТЬ МИРОВЫХ ЭЛЕМЕНТОВ
Действительность
и ценность

Великий синтез Гетевского мировоззрения может
быть охарактеризован следующим: ценности,
г
г
"j -»
»
у
конституирующие произведение искусства как
таковое, обладают постоянными, формальными и метафизи­
ческими чертами равенства и единства с миром действитель­
ности. Я обозначил, в качестве основного убеждения этого
мировоззрения, нераздельность действительности и ценности,
как предпосылки художественности вообще. Сколько бы
художник ни представлял себе мир противоидеальным, с ка­
ким бы равнодушием или отвращением его фантазия ни отно­
силась к действительности—его м и р о в о з з р е н и е будет
в- таком случае пессимистичным, хаотичным, механистичным
и не будет оформляемо его χ уд о ж е с т в е н н о с т ь ю . Но если
его мировоззрение художественно в положительном смысле,
это может означать лишь то, что воздействия и значимости
художественно оформленного явления тем или иным способом,
в том или ином измерении уже обстоят в природноданном яв­
лении. Ведь разве не все художники—поклонники природы?—
хотя бы та форма, в которой это выражается и была частич­
ной, ограниченной отдельными областями и определялась
самыми причудливыми предпосылками (durch wunderliche Vor­
zeichen) и хотя бы некоторые явления современности как
будто и указывали на подготовляющийся в этом смысле перево­
рот, который означал бы, в случае если бы он действительно на­
ступил, самую радикальную из всех бывших до сей поры рево­
люций художественной воли. Между тем Гете развивает это поло­
жительное отношение к деиствителности во всяком случае
102

в наиболее всеобъемлющей и чистой последовательности тем, что
красота становится для него показателем истины, идея созерца­
емой в явлении, а то последнее и абсолютное, что таится в про­
изведении искусства, является последним и абсолютным и для
действительности. Это может быть и служит для него решаю­
щим мотивом называть себя „решительным не-христианином".
Ибо христианство, по крайней мере в своих аскетизирующих
направлениях, глубже всего прорыло пропасть между действи­
тельностью и ценностью, даже по сравнению с индийским
мировоззрением. Ибо как бы радикально последнее ни лишало
действительность всякой ценности, в нашей связи это снова
снимается тем, что действительности и не приписывается здесь
никакой конкретной бытийной значимости: там, где вся дей­
ствительность лишь сон и видимость, т.-е. собственно недей­
ствительность, недостает, строго говоря, того суб'екта, кото­
рому можно было бы отказать в ценности. Лишь более резкий
образ мысли христианства оставил за миром как бы всю его
трехмерность и субстанциальность и все же отнял у него вся­
кое самостоятельное значение все равно является ли мир
долиной слез и царством диавола, или ценности его дарованы
ему лишь потустороннею благодатью, или он лишь место
томления и приготовления для неземного места всех цен­
ностей. Гете одинаково должен был противиться всем трем
формам христианского отношения к природной действитель­
ности, он, для которого природа „добрая мать", который,
правда, достаточно часто говорит о божьей благодати, но все­
гда в смысле бога имманентного действительности, мало того,
он, который рассматривает благодатность набожных людей,
„как благость п р и р о д ы", которая „дарует им такое удовле­
творение". В некой глубочайшей основе вещей, к которой ведет
по меньшей мере непрерывный путь от их поверхности, в пря­
мой противоположности всякому христианскому дуализму, для
него действительность и ценность тожественны.
Поскольку это не более, как метафизическое выИзменчивость ражение его художничества (или, может быть, высинтезов
ражение некоего последнего свойства его бы­
тия, действующего через его художничество), мы отвлекаемся
от временного развития, от отклонений и подвижной игры
элементов, от того, чем несома и осуществляема эта вневременная
форма. Ибо развитие это, как историко-психологическое, всегда
103

лишь относительно и не обладает во временном течении судь­
бы чистотой и единством „идеи", с которой я пока что отожест­
влял это развитие—здесь приложимо его смелое слово о законе,
которое постоянно следовало бы повторять—что явление об­
наруживает лишь исключения из него. Всякая великая жизнь
необходимо должна быть представлена в этой категориальной
двойственности: идея, как нечто всюду присутствующее (durch­
gehende) и стоящее выше, являющееся как бы чем-то третьим
по ту сторону противоположности абстрактного понятия и ди­
намической реальности—и жизнь и деятельность, протекающая
во времени в многообразнейших отстояниях от идеи и в бес­
конечном к ней приближении. Быть может к а ж д а я жизнь под­
лежит этим двум точкам зрения, но большой жизнью мы на­
зываем именно ту, созерцание которой неминуемо и решительно
заставляет нас противоставить их друг другу, благодаря тому,
что идея такой жизни и ее душевно-живое осуществление
каждое для себя образуют нечто целое. Быть может такое не­
избежное методологическое расчленение служит только симво­
лом вневременной, метафизической трагедии всего великого,
между тем как отдельные трагедии, данные во времени—лишь
ее закрепления в форме судьбы. Я теперь обращаюсь ко второму
из двух аспектов Гетевского духовного мирооформления, к сме­
няющимся синтезам, к перебивающимся отношениям и отстоя­
ниям элементов, в единстве которых для нас до сих пор об­
стояла, так сказать, абсолютная и д е я его миромышления.
Если мы спросим себя, какова же была более
Развитие тео- т о ч н а я формула, выражающая столь целостное
рии искусства

в конце концов отношение между искусствам
и действительностью, осуществленное Гете, то тотчас убедимся
что на этот вопрос нельзя однозначно ответить. Не только в
различные эпохи его жизни, но и в пределах одной и той же
эпохи встречаются совершенно несовместимые высказывания его
об этом отношении; мало того, как это ни парадоксально, но
основанием для этого расхождения в его собственных толко­
ваниях, быть может, служит, согласно его принципиальнейшим и
последним убеждениям, как раз безусловная близость этого
отношения и его об'единенность общими корнями. Ибо, подобно
тому, как в высшей степени тесная связь между двумя людьми
скорее приносит с собой смену задушевной близости и ссоры,
перемещение центра тяжести, даже возможность разрыва
104

и примирения, чем более чуждое отношение, которое гораздо легче
держится однажды данным характером и температурой—так и
в пределах одного духа два понятия, безусловно друг с дру­
гом связанные, особенно склонны к тому, чтобы пережить
множество расхождений своей взаимной судьбы. На мой взгляд
в высказываниях Гете сменяются три принципиальных отноше­
ния между природой и искусством, при чем так, что каждое из
них выступало в одной из его трех жизненных эпох: юноше­
ства, эпохи, доминируемой путешествием в Италию, и старости.
Мы увидим, что его теории искусства в данную эпоху всецело
гармонируют с остальными ее характерными чертами; все же
я выставляю этот историко-эволюционный разбор безусловно
в качестве гипотезы, тем более, что как раз в этом вопросе
у Гете известные мысли и прозрения, относящиеся к позднему
и зрелому возрасту, вспыхивают в более раннюю эпоху, почти без
всякой связи с ней—с той непостижимостью и как бы вневременностью гения, как это случается у Рембрандта или Бетховена.
О своем юношеском отношении к произведежл
Юношеское

г

отношение
ниям искусства—в лейпцигское время—он впок искусству
следствии сообщает следующее: „Все, что я не
мог рассматривать как природу, поставить на место природы
или сравнить со знакомым предметом, не имело на меня ника­
кого действия". Природная действительность и художественная
ценность пребывают для него в то время в некоем наивном
недиференцированном единстве, которое он видит исклю­
чительно со стороны первой. В письмах из Швейцарии 1775 г.
он признается, что, при виде чудесного изображения обнажен­
ного тела, он потому не мог испытывать ни радости, ни настоя­
щего интереса, что не имел в своем опыте достаточно нагляд­
ного живого образа человеческого тела. Духовно-исторические
мотивы, направлявшие его в сторону поэтического натурализма,
достаточно известны. Но тот душевный слой, который служил
подстройкой всей этой тенденции, кажется мне намеченным
в том, как он сам характеризует свою юношескую эпоху как
„состояние, преисполненное любви". Бьющее через край сердце
юноши, как об этом свидетельствует каждое его выражение,
стремилось вобрать в себя весь мир и отдаться всему миру.
Не было такой действительности, которую бы он страстно не
обнимал, со страстью, которая так сказать зажигалась в нем
не предметом, но как бы спонтанно прорывалась из полноты
105

его жизни и бросалась на предмет, так сказать, просто потому,
что он был. На 26-м году он пишет, что художник особенно
сильно и действенно чует и выражает лишь те красоты, „ко­
торые проявляются во всей природе", „могущество того кол­
довства", которое овевает действительность и жизнь. „Мир
расстилается перед ним, как перед своим творцом, который,
в то мгновение, когда он радуется сотворенному, еще упивается
теми гармониями, которыми он создал мир и в которых мир
пребывает". Для меня несомненно одно: он в эту эпоху любит
действительность не потому, что она несет ему навстречу
идею и ценность, но он это в ней видит потому, что он ее любит.
Это типичное отношение юноши к любимой женщине потен­
цируется его жизненным преизбытком до мировой эротики. Но
благодаря тому, что эта первая форма нераздельности действи­
тельности и художественной ценности—он говорит впослед­
ствии, что его стихотворения двадцатилетнего возраста „с эн­
тузиазмом провозглашают природо-искусство и искусство-при­
роду*—еще не означала прочного синтеза, а шла только от
суб'екта, который томился в стремлении раздарить невероятное
богатство,—акценты могли при случае распределяться совер­
шенно иначе. За два года до только что приведенного, сн
пишет нечто совершенно иное: „Если искусство и вправду
украшает вещи, то все же оно это делает не по примеру
природы. Ибо природа есть сила, поглощающая силу; тысячу
растоптанных зачатков; прекрасное и безобразное, доброе и
злое, с одинаковым правом существующие. А и с к у с с т в о как
раз обратное (das Widerspiel); оно проистекает из стараний
индивидуума сохранить себя против разрушающей силы целого.
Человек укрепляется против природы, чтобы избегнуть ее
тысячекратных зол и усладиться лишь положенной мерой благ,
пока ему наконец не удастся заключить во дворец циркуляцию
всех своих потребностей, заворожить всю рассеянную (!) кра„
соту и счастье в его стеклянные стены". Но
Л
Искусство, как

J

формообразую- в том же году в чудесном предвосхищении он
щии инстинкт поднимается еще выше всей этой противопо­
ложности: предстоит (bestehe) ли в искусстве и в нем
действенно лишь природная действительность, которая всюду
прекрасна, или же искусство обладает красотой, которая не
дана ему природой, и которую оно по праву полагает себе
целью: „Они хотят вас уверить в том, что прекрасные
106

искусства возникли из склонности, которую мы будто бы имеем,
прикрашивать вещи, окружающие нас Это неправда! Искусство
есть нечто образующее задолго до того, как оно прекрасно,
и все же такое истинное, большое искусство, даже иногда
истиннее и больше, чем само прекрасное искусство. Ибо в че­
ловеке живет некая образующая природа, которая тотчас же
проявляет себя деятельной, лишь только его существование
обеспечено. И пускай эти образования (diese Bildnerei) состоят
из самых произвольных форм, они будут согласованы помимо
каких-либо пропорций в фигурах, ибо единое ощущение создало
из них характерное целое". Это, пожалуй, одно из глубочай­
ших познаний об искусстве: что оно проистекает не из эвдаймонистического стремления к красоте, но из творческого им­
пульса „образующей природы" в нас, которая хочет формовать;
это родственно платоновской Диотиме, которая основывает
Эрос вне всякой жажды наслаждения на инстинкте нашего суще­
ства: творить и сохранять наше бытие порождением вне нас
телесных и душевных образований. Это находит себе допол­
нение в представлении, которым—хотя бы и не с одинаковой
отчетливостью—переполнены стихотворения тех же годов: что
в „кончиках пальцев художника"—это теперь излюбленное его
выражение—прорывается сила природы и ее „первоистоков".
Правда, в этот ранний период „природа" понимается еще
в чисто динамическом смысле, как напор, как бьющий источ­
ник, но еще не как единство образований, еще не как место
„идеи"; жизнь и действительность должны были напряженней
противостоять друг другу с тем, чтобы под влиянием Италии
и классики возникло более углубленное понятие природы, как
собственно ф о р м и р у ю щ е г о начала и на основании этого
красота произведения искусства явилась бы откровением как
совершенства человека, так и действительности вне его. Его
юношеский натурализм проистекал из чувства силы, которая
была нечто субъективное, которая одинаково включала в чув­
ство своей несломленной мощи и природу и искусство и овла­
девала миром. Этому состоянию его художничества и соответ­
ствует следующее место из письма: „Видите, милый, в чем все
начало и конец всякого писания: воспроизведение мира, окру­
жающего меня, через внутренний мир, который все схваты­
вает, связывает, заново создает, лепит и снова восстанавливает
(wieder hinstellt) в собственной форме и манере". Нигде
107

Жизнь выше красота не является здесь специфично эетекрасоты
тической ценностью, руководящим понятием,
для себя определяющим и решающим. Да это и проти­
воречило бы всячески внутренней позиции его молодости. Не
потому, чтобы эта категория была чем-то слишком нежным и
тихим, чтобы удовлетворять бурному напору этого периода—
это было бы уже слишком внешним—но потому, что моло­
дость его—в одной из последующих глав я это разовью под­
робнее—была исполнена идеалом личного бытия, как целого,
человеческой тотальности, как единства. Красота была здесь
чем-то односторонним, диференцированным, она не могла
быть вождем и последней инстанцией для непосредственной
целостности этого существования и этого идеального образо­
вания, лежащего, так сказать, до всякого синтеза, потому что
те элементы, в синтезировании которых протекала его после­
дующая жизнь, вообще еще не отделялись друг от друга. Это
была стадия, так сказать, не критического, суб'ективного един­
ства действительности и ценности; ибо течение этой жизни
просто увлекало оформленный в нем художественный идеал
в свое единство и, чувствуя себя сильнейшей, непосредственнейшею действительностью, оно всецело наполняло этот идеал
содержанием действительности. Именно поэтому идея красоты,
противостоящей действительности, могла, правда, возникнуть,
но не сделаться на равных правах ее серьезным противником.
В веймарские годы, до итальянского путешеДиссонанс

ствия, это основное отношение передвигается,
его элементы делаются друг для друга проблематичными и тя­
нутся к новому единству, более принципиальному и более
обоснованному. Оглядываясь впоследствии на решающие пред­
посылки всего новообразования этого отношения, он их обозна­
чает следующим образом: он привез с собой в Веймар ряд
неоконченных поэтических работ, не будучи в состоянии их
продолжать; „ибо, благодаря тому, что художник путем анти­
ципации предвосхищает мир, напирающий на него, действи­
тельный мир ему неудобен и ему мешает; мир хочет ему дать
то, что у него уже есть, но иначе, так, что он принужден
усваивать это себе во второй раз". Известно, какие невероят­
ные требования ставились ему веймарскими условиями, тре­
бования, которым он мог удовлетворить лишь самоотверженнейшим напряжением всех своих сил. Можно, пожалуй, сказать,
108

что лишь здесь действительность встала перед ним во всей
своей субстанциональности, суровости, самозаконности, дей­
ствительности как человеческого существования и его отно­
шений, так и природы; ибо здесь тотчас же выступают и его
естественно-исторические интересы, отчасти вызванные его
служебными обязанностями. Формующая сила его духа, кото­
рой до сих пор было достаточно создавать себе свой мир и
потому не оставляла места для антагонизма его элементов
(несмотря на все страданья и всю неудовлетворенность), теперь
впервые столкнулась с миром, как с реальностью в собствен­
ном смысле и прежде всего, неминуемо, как с чем-то „неудоб­
ным и мешающим". То, что вещи, содержание и значимость
которых художник, правда, „путем антиципации" в себе несет,
предстояли ему отныне в форме реальности, это-то и пред'являло к нему эти требования нового их усвоения. Жизненная
структура, тотчас же выработавшаяся в этом направлении,
была такова: глубиннейшее в личности, то, что ощущалось им
как носитель подлинных ценностей, замкнулось в себе. Днев­
ники конца семидесятых и начала восьмидесятых годов выра­
жают это с разительным упорством, например: „Лучшее—это
глубочайшая тишина, в которой я по отношению к миру живу
и расту и приобретаю". „Замерз по отношению ко всем
людям". К тому же постоянное подчеркивание „чистого", как
своего идеала, очевидно в том смысле, что внутренние цен­
ности должны пребывать отделенными и не смешанными со
смутной действительностью, его окружающей. Отношение
к г-же фон Штейн этому не противоречит; ибо он посто­
янно подчеркивает, что она как раз единственный человек,
перед которым он мог быть совершенно открытым, он
как бы втянул ее в круг своего я. Эта жизненная тенденция
поддерживалась, конечно, не без колебания (как и вообще ни
одна из его эпох не протекает в понятийном единстве); он при
случае говорит о „любви и доверии без границ, которые сде­
лались для него привычкой"—но все же он пишет: „боги пре­
краснейшим образом сохраняют мне равнодушие и чистоту, но
зато с каждым днем вянет цвет доверия, откровенности, пре­
данной любви". Не может подлежать сомнению, что согласно
существенному его жизнеопределению действительность и цен­
ность ДАЯ него постепенно все более и более расходились и
антагонизм их делался все более и более напряженным. Отказ
109

поэтической продуктивности был столько же действием, сколько
и причиной этого- Ибо покуда эта продуктивность продолжа­
лась и доминировала, он был окружен миром, в котором он
был уверен и который оформлялся внутренними и художествен­
ными ценностями, но лишь только она остановилась, тотчас
выдвинулась вперед действительность и обнаружила свою чуж­
дость зтим ценностям. По мере того, как и то и
йеГ^ст™сти° д Р>' гое расходилось все дальше и дальше, по
мере того, как для него все безнадежнее отда­
лялась возможность найти в созерцаемом, в действительном
удовлетворение д\я глубочайших потребностей своей природы —
возникал тот ужасающий по своему напряжению раскол всего
его существа, для разрешения которого ему его счастливым
инстинктом был предложен итальянский, классический мир;
это томление было для него, как он пишет из Рима, „в послед­
ние годы чем то вроде болезни, от которой меня могли исце­
лить лишь зрительное впечатление, лишь подлинное присут­
ствие". Ничто иное имеется им в виду, как именно э т а
разорванность сущностных элементов, на единство которых
был направлен последний смысл его существования, когда он
в решающем письме к герцогу сообщает лишь один мотив
в оправдание своего от'езда: ему „хочется сделать свое суще­
ствование более ц е л о с т н ы м " . А там, из полОсуществление НОТЬ1 осуществленности, три четверти года спустя:
„Я знавал счастливых людей, которые счастливы
только потому, что они цельны—этого я теперь тоже хочу и
должен достигнуть, и я это могу". Рассматриваемое с другой
стороны это ощущение жизни, это счастье его существования
заключалось в том, что глубиннейшие его порождения, все
необходимейшее, прорывавшееся из подлинной самости его
жизни находило свое отображение и подтверждение в об'ективности идеи, созерцания, действительности—хотя бы тем, что
его художественно-творческая сила воздвигала перед ним и
вокруг него мир, выполнявший эту задачу. Эта витальная гар­
мония была разорвана веймарскими годами во всей их сует­
ливой мелочности, их северными уродствами, их поэтической
бесплодностью; тем, что Италия восстановляла эту гармонию?
она восстановляла и его. Значительно более поздняя заметка
гласит: „Ищите в себе и вы найдете все, и радуйтесь, что там
во-вне, как бы вы это ни называли, есть природа, которая
110

говорит да и аминь всему тому, что вы нашли в самих себе".
Такова была природа, которую он искал в Италии, которая
сообщала ему успокаивающую уверенность, в том, что его
глубочайшее существо не было атомом, оторванным от миро­
вой сущности, обреченным на метафизическое одиночество.
И он мог этого от нее ждать потому, что он в ней находил
примирение также и об'ективного разрыва между действитель­
ностью и идеей, между бытием и ценностью, примирение осу­
ществленное наглядно и художественно. Гете сделался чистей­
шим и выразительнейшим представителем одного феномена,
единственного и несравнимого во всей культурной истории
человечества: северянина в Италии. Северный человек, не огра­
ничивающий свою жизнь в Италии тем, что там приспособлено
для иностранцев, и проникающий до подлинной итальянской
почвы сквозь интернациональную нивелировку больших горо­
дов, чувствует как расшатываются в нем прочные категории,
зарегистрированность и заштемпелеванность? которые придают
нашей жизни столько жестокого и нудного; и не только
в смысле освобождения, которое дается всяким путешествием,
но чудесное сплетение истории, пейзажа и искусства, как и
смешение лени и темперамента в итальянском народе, являются
столь же богатым, сколько податливым материалом д\я каждого
индивидуального оформления дня и жизни. Изречение Фейер­
баха—Рим указует каждому то место, к которому он при­
зван—выражает это же самое, но лишь в более положительном
и как бы насильственном смысле. Это своеобразное освобо­
ждение, которое тотчас же может перейти в активность на
данных уже ценностях и которое естественно может получить
в Италии не сам итальянец, а лишь иностранец, нашло свое
классическое запечатление в Гете. Испытанная действитель­
ность и потенцированная истина до искусства отныне учат его
тому, что идеальные ценности жизни могут и не находиться вне
самой жизни, как это ему представлялось при свете „серень­
кого дня там на севере" и как это в монументальном, так
сказать, виде было дано в философии Канта.
Ибо здесь речь идет не только о художественическое
ном и общем эксистенциальном, но, в особенности,
также о „нравственном перерождении", пережи­
том Гете в Италии. Этот, разобранный нами в другом месте,
жизненный идеал, заключающийся в завершении природоданной
111

индивидуальности, как таковой, возвышающийся над доступными
понятийной фиксации противоположениями доброго и злого и
включающий в себя всю напряженность их жизненного противоре­
чия,—этот идеал изначально заложен в Гетевской позиции по
отношению к бытию и безусловно достиг в Италии только боль­
шей ясности и прочности; ведь и в этом заключается некое во­
сполнение человека до „большей целостности". Однако не в этом
я вижу то специфичное, чего он достиг в Италии для своих
моральных воззрений, но мне хотелось бы перенести это
специфичное—конечно, здесь дело идет не более как о гипо­
тетичном толковании—на ту этическую оценку, которую прио­
брело в нем ч у в с т в е н н о е . Однако как раз характерное
для гетевского жизнесозерцания значение чувственного вообще
является затруднением для истолкования его; ибо двойственный
смысл, в котором мы обычно употребляем это слово: с одной
стороны, как некая рецептивность, принадлежащая миру как
представлению, некое качество, присущее (anhaftende) вещам
или на них перенесенное; с другой стороны, как некая импуль­
сивность, принадлежащая миру как воле, некое желание, которое
хочет удовлетворить себя в наслаждении вещами — оба эти
смысла Гете не разграничивает. Как вдыхание и выдыхание
являются для него символом единства противонаправленностей,
также он, повидимому, пользуется и словом чувственное, чтобы
выразить глубокую сопричастность созерцания и желания,
обективнрго и суб'ективного в нашем отношении к бытию.
Как чувственность, понятая таким образом, не составляла для
пего противоречия „теоретическому разуму", но как он, на­
оборот, страстно боролся с этим рационалистическим ценностным
различением, точно так же не могла чувственность и с другой
стороны принципиально враждебно противостоять „практиче„
скому разуму". Из этого развивается понятие
и нравствен- нравственного, обнимающее моральное в узком
ность
смысле. Это можно было бы назвать с о в о к у п ­
н о с т ь ю с о с т о я н и й в с е г о в н у т р е н н е г о человека,
доходящей до сознания в чувстве, в его постоянстве и его
сменах. Тем, что здесь понятие нравственности больше не огра­
ничивается исключительно практически-моральным, но б ы т и е ,
не выходящее за свои пределы, и наполняет категорию нравствен­
ного, категория эта выигрывает этим место для понятия чувствен­
ности; это своеобразное, так обозначенное единство, которое
112

является для Гете общим корнем, или субстанцией, как об'ективно
воспринимающей, так и суб'ективно желающей „чувственности",
обнимается широким смыслом нравственного; несравненным
доказательством служит то, что глава учения о цветах—»чув­
ственно-нравственное действие цвета" всецело отделена от гла­
вы—„эстетическое действие". Но это чисто общее отношение
проявляется в Гетевском жизнесозерцании еще в одном опре­
деленном заострении, которое чрезвычайно показательно ДАЯ
расхождения и взаимопроникновения действительности и цен­
ности; решающим в этом смысле является место из Мейстера:
„Нехорошо преследовать нравственное совершенство в одино­
честве, замкнувшись в себе; наоборот, легко убедиться, что
всякий, чей дух стремится к моральной культуре, имеет все
основания одновременно развивать и свою более тонкую чув­
ственность, чтобы не оказаться в опасности соскользнуть со
своей моральной высоты, предавшись приманкам беспорядочной
фантазии". В другом месте он даже считает, что ДАЯ трех
возвышенных идей: бог, добродетель и бессмертие, о ч е в и д н о ,
имеются соответствующие три требования в ы с ш е й чув­
с т в е н н о с т и : „золото, здоровье и долгая жизнь". В Поэзии
и Правде он осуждает „отделение чувственного от нравствен­
ного, что расщепляет ощущения любви и ощущения желания".
Во всем этом намечается, таким образом, великая идея некоего
потенцирования и завершения чувственного в самом себе (оче­
видно, в том целостном смысле обоих значений чувственного),
идея—этически ценная; она достигает своей вершины в позднем
изречении: „Лишь чувственно-высшее—тот элемент, в котором
может воплотиться нравственно-высшее"· И не противоречием
этой идее, а подтверждением ее, служат те случаи, когда ДАЯ
Гете чувственность решительно отказывается признавать над
собой власть нравственного—ведь раз чувственность уже, благо­
даря оформлению и возвышению самой себя, причастна нрав­
ственному в самом широком его смысле, то она и не может
быть еще раз подчинена. Постоянно подчеркивая чувственный
характер искусств, онмузыке и всем искусствам вообще отка­
зывает в праве „действовать на мораль" и, в особенности,
считает он великой ошибкой „выдавать сцену, этот институт,
посвященный собственно лишь высшей чувственности, за инсти­
тут нравственный, который мог бы учить или исправлять".
В том заключается вся оригинальность и глубина этой точки
О

Гете.

ИЗ

Мораль
бытия

зрения, что чувственному, в силу его нравствеин о и0
самостоятельности, запрещено или не вме­
няется служить простым средством нравствен­
ного. Как ДАЯ него в сфере об'ективно-метафизического природоданная действительность не является (в противоположность
христианству) чем-то бесценным в себе, могущим при случае,
будучи ориентированным по ценности, сделаться ступенью по
пути к ней и средством к ее достижению, но подобно тому, как
действительность в себе и для себя есть ценное по преимуще­
ству, так и ее суб'ективное соответствие, чувственность не
может быть наполняема ценностями, почерпаемыми из нрав­
ственности, которая ей сама по себе чужда, но она обладает
этой ценностью сама по себе и ДАЯ себя и из того же перво­
источника. Мне кажется, что познание это относится к кругу его
итальянских достижений. Хотя, как я уже на это указывал, он
во всей своей чистоте не признал принципиального дуализма,
тем не менее последние годы перед Италией все-таки несо­
мненно омрачили чувственно-нравственную целостность его
существа более, чем одним расколом. Более всего, пожалуй,
отношением к замужней женщине, в котором, какую бы форму
оно ни приняло, могла восторжествовать всегда лишь о д н а
сторона дуализма, и которое в последние годы, благодаря
ревности Шарлотты, как бы еще расщепилось для него в том же
направлении. И вот в Италии все это, повидимому,
г
прояснилось и впервые принципиально встало
на свое место; через несколько месяцев он уже пишет: „Как
морально благотворно для меня, кроме всего, житье среди
всецело чувственного народа". Конфликт разрешился так же,
как все внутренние противоборства этой жизни: не путем по­
давления одной из сторон или компромисса между обеими,
но путем возвращения к основному единству своего существа,
ценность которого была для него ценностью абсолютной и ко­
торое пропитывало этой ценностью все разветвления его мироотношения, по каким бы направлениям они ни расходились, Кантовская мораль выразила, пожалуй, судьбу большинства людей,
и тотальность

„Zwischen Sinnenglück und Seelenfrieden
Bleibt dem Menschen nur die bange Wahl" *).
*) „Между чувственным счастьем и миром душевным человеку остается
только тяжкий выбор".

114

заставляя чувственность и страсть бороться с требованием дол­
га,—что в конце концов оставляет после себя либо неудовлетво­
ренный дуализм, либо обеднение. Но в Гете чувственное боро­
лось против требования гармонии, выравненной тотальности
жизни—ведь он и не боится говорить о преувеличении мораль­
ного, немыслимом для Канта представлении—и поэтому и по­
беда могла быть более совершенной потому, что враг сам
включен в единство добытой в конечном результате формы;
в этом как раз и обнаружится, как мы увидим, смысл всех его
отречений и самопреодолений. Быть может, и в том сказы­
вается провиденциальность его судьбы, что для него настал
момент, когда чувственность и нравственность грозили рас­
пасться, но как будто лишь для того, чтобы Италия могла
ему вернуть его целостность, но уже на высшей, более созна­
тельной и более диференцированной ступени, т.-е. что он
в чувственном ощущал течение того же ценностного потока жиз­
ненного единства, которым несома нравственность. Это фор­
мулируется в одном изречении, относящемся к марту 1788 года:
„В Риме я впервые нашел самого себя, впервые почувствовал себя
в согласии с самим собой, впервые стал с ч а с т л и в ы м и р а з ­
ум н ым". Однако, для развития отношения между
Красота, как эстетически оформленной ценностью и действи­
тельностью, которое в Италии вступило в свою
вторую решительную фазу, определяющим было, прежде всего,
греческое искусство, а за ним —искусство высокого Возрождения.
Общее отношение Гете к античности, как всем известное, не
нуждается здесь в особом рассмотрении; если классический мир
нам уже больше не представляется безусловным, полным осуще­
ствлением некоего целостного идеала, а сам этот идеал уже более
не абсолютным, но исторически ограниченным, рядом с которым
и другие эпохи равноправно выставляют иные потребности,
если мы из греческого искусства почерпаем нечто более много­
образное, но зато, пожалуй, и более глубокое, чем Гете, который
об оригиналах действительного расцвета почти что ничего не
знал,—принимая все это во внимание, все же не следует за­
бывать об огромном культурном достижении его „классицизма".
То, что он внедрил в немецкую культуру такое представление
о греческом в качестве почти векового неоспоримого и внутренно
действенного идеального достояния (и это следует связывать
с ним, а не с Лессингом и Винкельманом),—это остается одним
8*

115

из поразительнейших культурных достижений, несмотря на то9
или, может быть, именно потому, что представление это было
исторически ошибочным и эстетически односторонним. Зна­
чение же античности для проблемы ценности и действительности
заключалось в том, что он нашел в ней некую природную
правду в высшем смысле, включавшую в себе непосредственно
и художественные ценности, что природа, охвачиваемая во всей
полноте ее правды, т.-е. вне всех случайных единичностей
и односторонних внешностей,— п р е к р а с н а я природа; что
таким образом в красоте действительность и искусство находят
свою реальную точку конвергенции. О „подражании" природе
искусством, идущем от поверхности к поверхности, нет больше
и речи; понимание искусства, которое он получил через греков,
определенно им противопоставляется художественному подра­
жанию даже „прекрасной" природе. Ему становится ясным, что
гении эти творили из глубоких основ природы, т.-е. из некой
сущностной тотальности, которая тоже, что и „ядро природы",
присутствующее ведь и „в сердце человека". Техника же, при
помощи которой это, так сказать, актуализуется, есть, конечно,
неустанное изучение данной природы в ее явлениях, и в ту
меру, в какой это удается, произведение „прекрасно": „Изо­
бразительный художник,—так пишет он совсем в старости,—
должен прежде всего достигнуть полного совершенства в беско­
нечных упражнениях на здоровой, крепкой действительности,
чтобы из нее (!) развить идеальное, мало того, чтобы, наконец,
подняться до религиозного". Ибо идеал красоты не живет
ни в некоем трансцендентном мире за пределами природы, ни
в чем-либо едином, в изоляции от бытия как целого, но в том
явлении, в котором находит себе выражение целостное единство
природного бытия. Как бы в психологическом символе выра­
жает Гете это глубочайшее значение прекрасного в изре­
чении: „Узревший красоту, чувствует себя в согласии с
самим собой и с миром".
Итак, три элемента: природа, искусство, краКлассическая с о т а по-новому7 соединились для него после того,
целостность

-

"

как он испытал классику. „Тем, что человек,—
пишет он впоследствии в самом зрелом подведении итогов
своей классически-художественной культуры,—поставлен на
вершину природы, он опять-таки и себя рассматривает, как
целостную природу, которая и в своих пределах должна
116

произвести вершину". Такой вершиной в высшем смысле является
произведение искусства. „Тем, что оно развивается из сово­
купности всех сил, оно вбирает в себя всякое великолепие".
И, прежде всего, это имеет место у греков. Этим, и часто
в другой связи, обозначает он центральную точку: что у греков
„все свойства соединяются равномерно". Грек казался ему
ц е л ь н ы м человеком, ничем в себе не смущаемым и не перебяваемым природой,—с чем мы в наши дни едва ли сможем
согласиться; но идея целостности, тоска по которой его гнала
в Италию, сделалась для него как бы неким a priori, согласно
которому он должен был толковать наиболее впечатлявшие
и наиболее осчастлививавшие его явления. Как раз эта гармо­
ническая тотальность, в которой круглится бытие и порождает
красоту, потому что эта тотальность и есть красота, и восхи­
щала его в Рафаэле. Он выражает это добытое в Италии
впечатление впоследствии в том смысле, что у Рафаэля силы
души и деятельности находятся в решительном равновесии,
а счастливейшие внутренние и внешние обстоятельства в гар­
монии с непосредственным талантом. „Он нигде не грецизирует,
но чувствует, мыслит, действует, как грек". Для него греки
приблизили точку зрения тотальности—человека в себе и его
связи с природой— к отношению действительности и искусства
и этим самым к красоте, которая обща и тому и другому,
вырастая из общего корня. Он часто говорит о пользе своих
анатомических работ для понимания искусства; а между тем,
говорит он, этим достигается лишь познание частей. „Но в Риме
части ничего не значат, поскольку они в то же время не воссо­
здают перед нами благородной прекрасной формы (т.-е. целое)".
Целостность, которой он искал для своей жизни и картины
мира, была ведь целостностью действительности и ценности·
И вот предстало перед ним искусство, которое по сравнению
с окружавшими его до сих пор в качестве эстетической нагляд­
ности повседневной жизни, барочными формами и пустыми
завитушками, должно было показаться ему настоящей, подлинной
природой, обладающей красотой не как чем-то наклеенным
и придаточным, но которому она была свойственна из тех же
корневых глубин, из которых вырастала ее природность. Как
ни ничтожно было стилистическое подобие современной итальян­
ской жизни и греческого искусства—для т о г о внутреннего
расположения и его потребностей, которое Гете принес с собою
117

в Италию, они опять-таки даровали ему тот же синтез рас­
ходящихся элементов его жизни.
Единичное,
Гетевское понятие искусства характеризуется
„Идея",
т е м Ж е „средним" положением, которое вообще
„Природа"
r r

определяет его духовное понятие мира: еди­
ничное, в его чувственно - случайной непосредственности,
дающее повод лишь для копии, для механического сходства,
не является для него предметом искусства; таковым, однако,
не служит и абстрактная, духовная форма, и д е я , принци­
пиально чуждая природной жизни. Между ними находится
постепенно развивающееся понятие „природы", одновременно
действительной и сверхединичной, конкретной и идеальной.
Правда, его ранний период можно назвать натурализмом, при­
чем, однако, природа имеет совершенно иной смысл, чем в обычной
реалистической художественной тенденции. А именно—это е г о
с о б с т в е н н а я природа, природа в суб'ективном смысле, ко­
торая изливается в продуктивность, иногда насилуя равномерно
как реальные, так и идеальные формы: творения не воспроиз­
водят природу предметов, но природа творца в них вселяется
и творит из них, и если первое имеет место, то это потому,
что страстное мироприсвоение юношества снова обнаруживается
в своих проявлениях. Он это об'ективировал тем, что природа
была ему великим рождающим единством, матерью всем детям,
силою в его собственной силе; так что в конце гимна к при­
роде (около 1781) он говорит: „Не я говорил о ней. Нет, все,
что истинно, и все, что ложно, сказала она". Мы здесь таким
образом имеем природу, которая—до всего единичного, и ак­
цент художества сдвигается поэтому со всякого реалистичеИскусство
ского „воспроизведения". Это-же как раз и
и природная осуществляется, под впечатлением от греков,
красота
~
благодаря понятию природы, которое кроется
за всем единичным. Дело теперь идет о выработке такой
к р а с о т ы , которая, правда, жива и действительна — зато
действительность и оживленность ее не тожественны с
чувственным бытием единичного эмпирического куска мира,
но открываются лишь в форме искусства. „Мы лишь из про­
изведений классического искусства, говорит он, узнаем красоту
с тем, чтобы тогда уже узреть и оценить ее в образованиях
живой природы". Это выражение относится к тому времени,
когда он в сосредоточенном раздумий и с новой углубленностью
118

обозревал итоги Италии. С того времени, как он в 1775 году
отрицал возможность наслаждаться произведением искус­
ства, не будучи побужденным к этому зрением соответ­
ствующей природы, совершился полный поворот: теперь уже
природа лишь через искусство делается для него доступной
наслаждению. И то, что он в Вертере так страстно ставит
нам в упрек: что нам нужно искусство, чтобы почувствовать
природу совершенной.—„Неужели необходимо иметь изваяние
(muss es denn immer gebosselt sein), чтобы принять участие в ка­
ком-либо созерцании природы",—именно это он и просла­
вляет теперь, как высшее достижение искусства. И вот нако­
нец он пишет о греческих ваятелях: „Я имею предположение,
что они следовали тем же законам, каким следует природа.
Только при этом кроется еще нечто иное, что я не берусь вы­
разить".
Теория подражания преодолена здесь тем, что художник
творит, так сказать, не с готовой картины природы, не просто
перекладывает внешнее на внешнее, но тем, что он действи­
тельно—творец и творит согласно тем же з а к о н а м , которые
взрастили и природный образ. Но то „иное", которое „при этом"
кроется, кажется мне выявленным в позднейшем афоризме:
в создании произведения искусства законы эти действуют в та­
кой чистоте и в таком направлении, что они исключительно по­
рождают красоту—все равно, допустим ли мы, что законы эти про­
извели ее лишь рассеянно и случайно в переделах формы действи­
тельности, или лишь в скрытом в ней, недоступном для не­
художественного глаза, виде. Что эта „чистая" природа, как
таковая, нечто, так сказать, большее, чем природа, что законы
реальных порождений в то же время являются как бы путем
имманентного потенцирования, в то же время и законами красо­
ты—в этом глубочайшая основа его позднейшего выражения:
„Смысл и устремление греков (в искусстве) в том, чтобы обоже­
ствить человека, а не в том, чтобы очеловечить божество. Здесь
теоморфизм, а не антропоморфизм". И еще раз в этом же смы­
сле, но по времени ближе к итальянскому путешествию, про­
рывается глубокая его отчужденность от всякой христианской,
дуалистической трансцендентности: „Античные храмы концен­
трируют бога в человеке; средневековые церкви стремятся к
богу в вышине".

119

Раннее и позд- Красота, которую он по новому научился винее понятие
природы
деть в природе, потому что она предстала перед
ним как-бы в сублимированном виде в клас­
сическом искусстве, значительно отдалила добытое таким
образом понятие природы от прежнего. На это указывает—
собственно говоря, еще как бы в предчувствии—письмо из
начала путешествия по Италии: „Революция, которую я пред­
видел, и которая теперь совершается во мне, та, что возникала
в каждом художнике, который долго и старательно был верен
природе и вот видит остатки древнего великого духа, душа
переполнилась, и он почувствовал внутреннее преображение са­
мого себя, чувство более свободной жизни, высшего сущест­
вования, легкости и грации". А там, когда процесс почти-что
завершился, он уже может писать: „Искусство делается для
меня как бы второй природой". Прежде оно было для него
как бы первой. Но лишь только образовалась зияющая про­
пасть между ценностью и действительностью, сделавшая для него
явно проблематичным и отношение между природой и искус­
ством, ему стало необходимым руководство и освещение класси­
кой, которая умела истолковывать п р и р о д у как к р а с о т у ;
ему казалось, что он чуял „целостность" греческого существа,
открывшуюся и подводимую ему этим великим синтезом, на ос­
нове которого он теперь снова выстраивал целостность своего
Натурализм
существа. Этим впервые его понятие искусства
и художествен- и понятие красоты достигли такой высоты и
ное единство

единства, которое стоит выше всех единичностей, как таковых, дает им форму и лишь в этом преодо­
левает принципиально всякое подражание—совершенно так же,
как его личное сознание достигло теперь своего властного
единства над хаосом рядо-и противоположных единичностей,
который сделался под конец для него невыносимым. Не­
много лет спустя он это применяет и к театру и говорит
против натуралистического индивидуализма (который тоже по­
лагает нечто единичное в его особливой действительности, и
таким образом, в п р и н ц и п е — т о же самое, что простое
подражание данности): естественный тон на сцене „правда
чрезвычайно радует, когда он проявляется как совершенное
искусство, как вторая природа, но не когда каждый счи­
тает себя вправе выносить лишь свое собственное голое
существо".

120

Автономия
искусства

Третья стадия в развитии отношения к природе


J

и искусству, точнее, отношения к действи­
тельности и ценности—не может быть столь же резко огра­
ничена и утверждена, в особенности потому, что позиция, до­
бытая в Италии, ведь, собственно говоря, никогда уже более
не отрицается и не пропадает. Одно мне кажется несомненным:
самостоятельность художественной формы, которая, в противо­
положность его первой эпохе, постепенно вырабатывается в
Италии, и которая служит ему там для нового истолкования при­
роды, принимает на себя функцию примирения расхождений
бытия и находится, именно благодаря этому, в теснейшем еди­
нении с самой природой, в органическом, солидарном взаимо­
отношении с действительным и его закономерностью — эта
ценность как бы до известной степени вырастает за пределы
этой своей сплетенности с содержаниями действительности!
Гете, как я уже показал, с полной ясностью познал в Италии
всю нехудожественность простой копии с действительности,
понял, что искусство имеет своим предметом не единичность
вещи, а как бы закон вещей. Как-будто только это и выра­
жается в двух изречениях приблизительно лет десять спустя
после возвращения из Италии, и все же в них чувствуется,
насколько художественный принцип еще дальше для него ото­
двинулся от природной непосредстенности. „Искусство не берет
на себя состязаться с природой во всей ее глубине и широте,
оно держится поверхности природных явлений; о н о и м е е т
с в о ю с о б с т в е н н у ю г л у б и н у , свою собственную силу;
оно фиксирует высшие моменты этих поверхностных явлений
тем, что оно признает в них закономерное совершенство целе­
сообразной пропорции, вершину красоты, достоинство значения,
высоту страсти". Мраморная нога „не требует того, чтобы
жить.—Глупое требование художника поставить его ногу рядом
с органической ногой" и т. д. И несколько раньше, еще того
решительнее: „Не мало слышал я возниц, осуждавших древ­
ние геммы, на которых лошади без упряжи все-таки должны
везти колесницу. Конечно, возница был прав, так как он на­
ходил это совершенно неестественным; но и художник был
прав, не прерывать прекрасной формы тела своей лошади не­
счастной веревкой: эти фикции, эти гиероглифы, в которых
нуждается каждое искусство, так плохо понимаются всеми теми,
которые хотят, чтобы всякое существо было естественным и
121

этим вырывают искусство из его сферы". И опять-таки, двад­
цать лет спустя: „Правильное—в искусстве—и гроша не стоит,
если кроме него ничего нет". Он делается все чувствительней
к нечестности соревнования между искусством и действитель­
ностью. В 1825 году, говоря о живописной аллегории, зака­
занной для общественного зала, он спрашивает: красочна ли
она, т.-е. изображена ли она с видимостью действительной
жизни. После утвердительного ответа, он продолжает: „Это бы
мне помешало. Мраморная группа на этом месте выражала бы
мысль, не вступая в конфликт с обществом живых людей, ко­
торые ее окружают". Я говорил выше о двух
Натурализм

эффекта

совершенно различных значениях натурализма.
Субъективный, т.-е. со стороны творца, есть
непосредственное биение личного состояния, личного возбуж­
дения и импульсивности, не подвергаясь формованию от какойлибо идеи; объективный, наоборот, хотел бы из художественного
явления сделать по возможности верную копию явления дей­
ствительности. Однако существуют еще и третья тенденция,
которую мы точно также вправе назвать натуралистической:
она полагает назначение и ценность художественного произ­
ведения в том э ф ф е к т е , которое оно производит на воспри­
нимающего. Ибо здесь, как и в двух предшедствующих случаях,
нечто р е а л ь н о е делается масштабом и источником смысла
художественного произведения—чисто фактическое впечатление
на зрителя, протекающее в порядке природного события. И вот,
если, основываясь на классике, Гете преодолел первые две формы
натурализма, то впоследствии он со страстной решительностью
ополчается и против третьего. В конце ученических годов он
пишет: „Как трудно, а казалось бы так естественно, созерцать
хорошую статую, прекрасную картину ради них самих, внимать
пению ради пения, восхищаться в актере актером, любоваться
зданием ради собственной его гармонии и прочности. Однако,
мы видим, как большинство людей, не задумываясь, обращаются
с подлинными произведениями искусства, как если бы они были
мягкой глиной. По воле их склонностей, мнений и капризов
уже оформленный мрамор тотчас же подвергается новому
оформлению, крепко сложенное строение должно растягиваться
или сжиматься, картина должна поучать, театральное предста­
вление исправлять. Большинство людей все сводит, в конечном
счете, к так называемому эффекту". На этой же базе строится
122

необыкновенно глубокая критика диллетанта, относящаяся к
1799 году: „В силу того, что диллентант черпает свое при­
звание к самостоятельному творчеству лишь от воздействия
на него художественного произведения, он смешивает эти воз­
действия с об'ективными причинами и надеется перевести субсективное, воспринимающее состояние, в котором он находится,
в творческое; так было бы, если бы из запаха цветка захотели
создать самый цветок. То в художественном произведении, что
говорит чувству, конечное воздействие всякого поэтического
организма, само, однако, предполагающее наличие всего искус­
ства как целого, принимается диллетантом за самую сущность
Внутреннее
искусства, при помощи которой он хочет твосовершенство рить сам". И еще позднее пишет он чисто
искусства
о
принципиально: „-завершение художественного
произведения в самом себе есть вечное, непреложное требо­
вание. Мог ли Аристотель, имевший перед глазами совер­
шеннейшее, думать об эффекте. Какое убожество". Поставив
сначала искусство вне зависимости от всякого terminus
a quo как суб'ективнного, так и об'ективного с тем, чтобы
установить его всецело на самом себе, он завершает это осво­
бождением и от terminus ad quem. Оно в равной мере по ту
сторону того и другого, в полном самодовлении своих форм
и своей идеи. В начале природа была для него условием и
медиумом художественного чувствования, затем, наоборот, ис­
кусство служило истолкователем смысла и идеальной ценности
природы—теперь искусство стало автономным; однако благо­
даря тому, что оно прошло через эти стадии единства, глубо­
чайшая органическая связь, дарованная ему классицизмом после
угрожавшего распада Веймарских годов до итальянского путе­
шествия, уже не могла быть расторгнута, а глубоко укоренив­
шись, продолжала в нем жить—„артистичность" его поздних
годов не отворачивалась от природы, как от нового врага; от­
ныне искусство несло в себе примирение с природой, понятие
искусства стало для него настолько большим и высоким, что
самостоятельность его не нуждалась больше в чем-либо про­
тивостоящем и противоположном, что так часто является ус­
ловием, а потому и пределом этой самостоятельности. Именно
это и выражается им, когда, в. восемьдесят лет, он говорит,
что высшие произведения искусства те, которые обладают
„высшей правдой без следа действительности". Вот почему в
123

его посмертных афоризмах мы находим рядом два изречения,
как-будто противоречащие друг другу, но на самом деле друг
друга обусловливающие: „ Природу нельзя отделять от идеи
без того, чтобы не нарушить как искусство, так и жизнь" и
„Когда художники говорят о природе, они всегда подразуме­
вают идею, но ясно этого не сознают". Искусство таким об­
разом до такой степени существует в „идее", что оно является
субстанцией, тем, что подразумевает художник, говоря о при­
роде; оно может быть этим потому, что изначально оно одно
с природой, потому, что и жизнь, разделяющая судьбу искус­
ства, состоит в этой ассимилированности идеи и природы.

Этим избегнута
и опасность, связанная с самоJ
гаесто искусства
'
довлением искусства, выражающаяся в том, что
мы назвали артистизмом: когда автономия переходит в деспо­
тию, когда высокомерие изолированного понятия искусства при­
нижает действительность и природу до бытия как бы второго
класса« До какой бы суверенности ни поднималось это понятие
у Гете, это оказывается возможным только в направлении пер­
вичного роста из целостной сращенности с природой. Мало того,
благодаря тому, что искусство при всей абсолютной самостоятель­
ности своей формы черпает свой смысл из созерцательной
и духовной сущности п р и р о д ы , благодаря тому, что оно до­
стигает той высоты, которую оно занимает вне природы, лишь
из самой природы, соблюдая глубочайшую истину природы
как свою собственную,—Гете наделяет искусство чудесной скром­
ностью, прочным сознанием отведенного ему места во всеоб'емлющей совокупности бытия. „Пусть человек, говорит он спустя
десять лет после итальянского путешествия, не пытается равнять
себя с богом, а совершенствует себя как человека. Пусть художник
стремится производить не совершенные создания природы, а со­
вершенные создания искусства". Эта параллель достаточно гово­
рит за себя: создание природы остается недостигаемо высшим,
но благодаря тому, что искусство с ним не конкурирует ни в
смысле натурализма, ни в смысле гордо абстрактного арти­
стизма, оно может обладать в своих пределах абсолютным
совершенством, неумаляемым абсолютностью природы.
Однако все это стоит в легко ощутимой связи
π Α
ность идеи
с одной еще более глубокой противоположностью
и опыта
основных элементов, противоположностью, вы­
двинувшейся у Гете в последние его годы. Идея живет в
124

явлении и в нем созерцаема, природа обнажает то там, то
здесь перед взором наблюдателя свои тайны, за феноменами
ничего не лежит, они сами суть „учение"—таков вневремен­
ный принцип Гетевского миросозерцания, такова его „идея".
Однако, особенно в глубокой старости, у него начинают по­
являться выражения вроде следующего: „Ни одно органическое
существо не соответствует всецело той идеи, которая лежит
в его основе". И под конец природа для него отнюдь уже не
„прекрасна во всех отношениях": ведь она не всегда обладает
теми условиями, которые совершенно выявляли бы ее „намере­
ния"; примером этого он приводит многочисленные уродства,
проистекающие, например, у дерева от неблагоприятного место­
положения. Правда, природа покоится в боге, но все же
божественный принцип „стеснен" в явлении, все же возможны
поступки „без бога", а идея „вступает в явление всегда как
чуждый гость". „Идея в опыте не изобразима, наличие ее едва
показуемо; кто ею не обладает, нигде в явлении ее не усмотрит".
„Между идеей и опытом повидимому навсегда есть известная
пропасть, для преодоления которой мы напрасно напрягаем
все наши силы. Тем не менее, наше вечное устремление
состоит в том, чтобы заполнить это зияние разумом, рассудком,
воображением, верой, чувством, мечтой и, когда нам ничего
не остается, глупостью". Это же обращается им в этическое,
когда 75 лет он говорит о греческой авантюре Байрона и его
смерти: „несчастье в том, что духовные личности, столь бога­
тые идеей, во что бы то ни стало хотят осуществить свой
идеал. Но ведь это раз навсегда невозможно, идеал и обыден­
ная действительность должны оставаться строго разграничен­
ными". На ряду с последним и собственно абсолютным прин­
ципом Гетевской картины мира: единством полюсов, „вечно
единым многообразно обнаруживающимся", „покоем в Господе
Боге", который включает в себе все порывы, блуждания и рас­
колы, „божественной силой, всюду развивающейся, вечной
любовью, всюду действенной",—на ряду с этим стоит дуали­
стический принцип, который сравнительно с последним остается
до известной степени в тени и выдает себя лишь в подобных,
единичных высказываниях о несогласованности между идеей

и испытуемой действительностью. Ощущение
этого глубокого сопротивления реального мира,
часть которого мы составляем, высшему и абсолютному,
125

дающему первому все его содержание и ценность, отражается, по
всей вероятности, в определенном чувстве, часто им выражаемом,
как, например, в следующей фразе: „Идея, вступая в явление
тем или иным способом, всегда вызывает настороженность
(Apprehension), своего рода робость, нерешимость, неприязнь,
против чего человек становится так или иначе в боевую позицию".
В том же смысле он впоследствии выражается о прафеномене, на­
хождение которого первоначально его вдохновляло,—ведь он
о своих естественно-исторических открытиях говорил с такой
радостной гордостью, как ни об одном из своих поэтических
произведениях,—усмотрение прафеномена связано с определен­
ным чувством ужаса и жути. Подтвердить связь этих двух
феноменов Гетевского духа какой-нибудь цитатой я, правда, не
сумел бы. Но это своеобразное чувство ужаса при обнаруже­
нии идеи, как будто нас при этом подавляет нечто, идущее
с непостижимой силой из чуждого нам мира, кажется мне
возможным обосновать на указанной констеляции: то, явлению
чего действительность сопротивляется, что она показывает
лишь намеками и как бы издали, все же вдруг оказывается
созерцаемым; ведь во все времена человеческая душа ощущала
как величайший ужас, когда она видела осуществление того,
что по необходимости мыслится ею как логическое противо­
речие. Это одна из самых темных сторон Гетевского миро­
созерцания, наименее сведенная к единой основе и отчетливому
выражению. Очевидно, перед ним предстало в области мета­
физически ценностного то затруднение, которое принципиально
угрожает всякому монизму: нашим мыслительным категориям
отказано выводить раздельную протяженность и множественность
бытия из „единого", абсолютно единообразного принципа. Наш
дух раз навсегда так устроен, что нужна, по крайней мере,
двоица первичных элементов, чтобы возможно было рождение,
чтобы как реально, так и логически, сделалось бы понятным
множественное, иное, ставшее. Абсолютное единство бесплодно,
мы не можем усмотреть, почему это одно, если вне его ничего
нет, должно производить второе и третье и именно это и именно в
этот момент времени. Поскольку вопрос идет о бытии, Гетевский
пантеизм минует это затруднение тем, что он представляет
божественное единство, как ж и в о е . Жизнь, взятая в целом,
есть действительно принцип, рождающий из себя, организм
однажды возникший растет, оформляется и развертывается из
126

чисто внутреннего закона, из некоего единства позыва, кото­
рое нуждается в чем-либо ином, самое большее, как в материале.
Благодаря тому, что Гете понимал мир как организм, он прео­
долел подводный камень прежнего пантеизма: абсолютное един­
ство есть нечто абсолютно недиференцированное, бесформенное,
вечно неизменное; подобно тому, как множественность органов,
разветвляющееся развитие живого существа не противоречит его
единству, но как раз из него проистекает, так ж и в о й мир может
быть многообразно оформленным, бесконечно диференцированным и все ж е е д и н ы м , в себе неразделенным и неразделимым.
Я не вхожу в критику этого представления; для Гете, повидимому, этого преставления было достаточно для того, чтобы ли­
шить его пантеизм проблематичности и негибкости εν уд! παν.
Однако там, где возникает проблема не о
Единство
г,
бытия и рас- единстве бытия, а о единстве смысла, 1 ете не
колотость
располагает определением, которое бы соответствовало „Богу—природе", мало того, единство
это оказывается боспомощным перед недостаточностью, глухим
упорством, отчужденностью от идеи явлений, как фактов. Я не
знаю ни одного Гетевского высказывания, которое бы пыталось
свести к е д и н о м у понятию или вывести из е д и н о г о более
глубокого мотива с одной стороны божественное, единство,
беспрепятственно проникающее собою природу в целом и
каждую ее единичность, с другой—неисследимость божествен­
ного или идеи в явлении, то сопротивление, которое действи­
тельная природа оказывает этому абсолютному и идеальному,
в ответ на все его притязания. И то и другое противостоит
друг другу, как две неопосредствованные данности, —хотя каза­
лось бы вневременная субстанция его миросозерцания, та идея,
которую это миросозерцание было призвано осуществить, как
раз и заключалась в видимом присутствии идеального в „образе",
если не в непосредственном, то во всяком случае в опосредст­
вованном и внутреннем чувственном бытии сверхчувственного.
Правда, Гете не договаривается до того п р и н ц и п и а л ь н о г о
дуализма, каким мы его видим в некоторых религиозных и в
известном смысле в Кантовском миросезерцаСокшитель-

ность отридательного
принципа

нии

η*

ак

я не

^

0

-

· * >
сумел бы указать на какой-либо
положительный метафизический принцип, кото„ -

тч

рый бы для 1 ете явился ответственным за ука­
занные препятствия, испытываемые идеей, обнаруживающиеся
127

в явлении; я не решился бы усмотреть такого рода прин­
цип в образе Мефистофеля, хотя он и хвастается тем, что
„присутствовал" при создании природы. Ведь, собственно
говоря, Мефистофель—это-то и поразительно—не выступает
в качестве космической потенции. Весь он исчерпывается
единичным заданием добычи души Фауста, заданием, не вы­
текающим из какого-либо более широкого метафизического
основания, выходящего за пределы индивидуального случая.
Несмотря на ряд нигилистических общих мест, тенденция его
не заключает в себе ничего антикосмического, антиидеального,
она лишь антиэтична. Он скорее злой колдун, который
стремится погубить душу, он как бы символ той страшной
силы, которая проникает мир, как некий противобог, и кото­
рая в великих дуалистических концепциях мира превращает
каждую точку бытия в поле битвы между светом и мраком,
Ормуздом и Ариманом. Разве не показательно, что Гете в
1820 г. говорит о продолжении Фауста, „где даже чорт на­
ходит себе помилование и сострадание перед господом", не
говоря о том, что это даже и не непоследовательно после
„Пролога на небе". Во второй же части его роль уже совер­
шенно лишена всякого оттенка принципиального, он участвует
в событиях лишь так сказать технически, а не по внутренней
необходимости. Глубокая убежденность Гете в божественности
и единстве мира, очевидно, и удержала его от того, чтобы
придать чорту метафизическую абсолютность и коренную связь
с глубинной основой вещей; поэтому-то введенное нами понятие
дуализма является лишь предварительным. Выражаясь точнее,
дело обстоит так: великие идеальные мировые потенции, кото­
рые, говоря принципиально, формуют явление без остатка, все
же в конечном счете находят себе некий, точнее не определи­
мый, предел своей деятельности—точнее не определимый,
именно потому, что он исходит не от какого-либо единого
противопринципа, не от положительного отпора некой враждеб­
ной силы, но скорее от внутренней слабости, от некото­
рого отказа изнутри.
Эта неясность, которая, повидимому, существоАнтроповала в этой области и д\я самого Гете обусловлиJ
морфизм
вает собой те разноречивости, те нащупывания,
даже противоречия, которые появляются в его выражениях,
лишь только он покидает точку зрения единой природы,
128

обнаруживающей идею в своих образованиях. С одной стороны,
Гете самый решительный враг всякого антропоморфизма. Не
только „природа бесчувственна", но и всякие цели в природе ка­
жутся ему совершенным абсурдом, прогрессирующее созревание
личности совпадает для него с прогрессирующим очищением
картины природы от всяких субъективных привнесений, с вы­
явлением ее образа, как чистой объективности, как некоего
космоса вечных законов, не допускающих исключений. Но
с другой стороны, встречаются мысли, которые как-будто
совершенно очеловечивают природу. Во-первых, постоянно
повторяемое им: что природа всегда права, что она никогда не
ошибается, что она остается верной себе и т. п. Однако все это
имеет смысл лишь там, где мы имеем, с одной стороны, бытие,
а с другой, возможность отличного от этого бытия долженство­
вания; всякое же существо, рассматриваемое как абсолютно зако­
номерная природа, стоит вне права и не права, вне истины и лжи.
Категории эти значимы лишь для человеческого духа, так как
только он п р о т и в о п о л а г а е т с е б я идеальному или реаль­
ному об'екту, с которым он может согласоваться или нет. Это
совершенно неприложимо к природе, которая только е с т ь .
Для нас особенно важно, когда Гете обращает это в том смысле,
что придает природе с т р е м л е н и я , которых она не может
осуществить, т.-е. такое выхождение за пределы своей собст­
венной действительности, которое специфично для человека
и как раз совершенно чуждо природе. То, что природа не
достигает своих намерений (очевидно то же самое, что и несо­
измеримость идеи и явления), повидимому, не может найти себе
места в подлинно об'ективном миропонимании, как и то, что хотя
природа и „не может удаляться от своих основных законов"
и поэтому до последней возможности следует воздерживаться
от отрицательных выражений" (вроде уродства, вырождения
и т. п.). Гете все же при случае признает уродства: „проросшая
роза"—говорит он,—„уродлива потому, что прекрасный образ
розы нарушен и закономерная ограниченность растворилась"
(ins Weite gelassen ist).
Итак, Гете повидимому ощущал эти для нас
„Образ
непримиримые противоречия, как таковые, и по­
этому и не пытался найти для них разрешения.
Однако мне кажется, что все это определяется тем основ­
ным мотивом Гетевского мировоззрения, который глубочайшим
"

Гете

129

образом отделяет его от общепризнанного строго научного прин­
ципа: созидаемый о б р а з , типически определенное морфологи­
ческое явление вещей, и является деятельной потенцией всего
становления. Правда, не следует рассматривать это, как телео­
логию, и все Гетевские выражения, соблазняющие в этом напра­
влении, либо метафоричны, либо неточны; творящая или—
обобщая наиболее показательный случай—организующая сила
изначально несет в себе формообразующее, формоограничивающее начало, вернее, она всецело и е с τ ь это начало и не нуж­
дается в направляемости какою-либо целью, аналогичной чело­
веческой, которой бы она подчинялась в качестве простого
средства. Современное же естествознание построяет становле­
ние из энергий, живущих в частях вещей, и из того взаимо­
действия, которое непосредственно возникает между этими
энергиями; оно в этом смысле принципиально атомистично, даже
когда ее представление о материи не атомизм, не механизм, а
энергетика или даже, пожалуй, витализм. Полагать образ целого,
идею формы, вторично складывающуюся из отдельных частей,
как заложенную в самих частях в качестве непосредственно дви­
жущей силы, совершенно чуждо естествознанию—во всяком
случае вплоть до некоторых теорий самого последнего времени.
Но благодаря тому, что для Гете „закон" ста3
т
роды и сфера новления заключается не в формуле для свойств
свободы
и сил ^ Ж И В у щ И Х в изолированно мыслимых частях
и не в простом отношении между ними, а в образе целого,
который как реальная сила—или аналогично реальной силе—
толкает эти части по направлению к их реализации, принци­
пиально не исключена возможность того, что задержки, слабости
и перекрещивания не дают этому закону проявить себя в пол­
ной своей действенности. Это, напр., и делает мыслимым пред­
ставление о растительном мире в том смысле, что „в этом
царстве природа хотя и действует с высшей свободой, тем не
менее, не в состоянии удалиться от своих основных законов".
„Основные законы" и вокруг них сфера свободы—представление,
чуждое точным наукам. Закон природы есть закон природы,
и всякий образ, поскольку он вообще действителен, как бы он
ни был не типичен и для нас удивителен, создан согласно
законам, которые совершенно равноценны тем, которые засви­
детельствованы для самых нормальных явлений. Лишь в том
случае, если закон является формулой дхя некоей энергии,
130

устремленной к определенному и притом типическому образу,
его центральная направленность может, так сказать, находить
себе отзвуки в ту или другую сторону в отклоненных, ослаб­
ленных явлениях, смешанных с иными мотивами. У некоторых
цветов, говорит он, напр., у тысячелистников „природа престу­
пает те границы, которые она сама себе положила", благодаря
чему она, правда, подчас „достигает иного совершенства", но
подчас просто-напросто ударяется в чистое уродство, в то
время как для точных наук не существует такой „границы",
определяющей известную форму, ибо форма есть всегда лишь
(строго говоря) случайный результат элементарного действия
сил. Само собою очевидно, как мы, впрочем,
Органический н а э т оуказывали,
что эта позиция
Гете по
J
Ä
закон формы

отношению к космическому образованию вообще
определяется созерцанием организмов. Ибо лишь в организме
силы и силонаправление частей, повидимому, определяются
формой целого, а форма эта в каждом единичном случае
относится, повидимому, к некоему „типу"—типу, который пред­
ставляет из себя не только некий разрез, вторично добытый
созерцающим суб'ектом, но объективно значимую норму; так
что нормальное и анормальное, чистый случай и исключительное
уродство обладают, как таковые, не только смыслом для нашей
рефлексии, но смыслом предметным. Понимая мир органически,
ощущая в каждой точке его только что охарактеризованные
свойства органичного, Гете воспринимал становление каждой
такой точки, как определяемое законом формы целого, живущего
в отдельных его частях. Ось этого закона формы проходит
через тип вида, вокруг которого колеблются отдельные явления
при большем или меньшем от него отклонении. В этом обна­
руживается глубокая связь воззрения Гете на природу с его
классицизмом. Античный склад духа, поскольку он действовал
на Гете, усматривал сущность каждого куска бытия в пласти­
чески прочно оформленном общем понятии. Как греческое
искусство было направлено на типы, вокруг которых единичные
образы как бы двигались с известной свободой, находя меру
своего совершенства в чистоте воплощаемого ими типа, так,
казалось, и вещи относились к классам, служившим им как
бы прообразами, и каждая вещь была сама собой лишь поскольку
она представляла тип, хотя бы она иногда, или, вернее, всегда,
достигала это лишь несовершенным и омраченным способом·
9*

131

В Гетевском представлении о „законе" природных вещей, как
об о б р а з е , оба момента совпадали: с одной стороны, „образ",
в качестве творческого двигателя, об'ясняющего становление
во всех элементах, как это соответствует органическому поня­
тию мира, с другой—этот же образ, как осуществление типа,
который его, правда, всецело никогда от себя не отпускает,
но от которого он может удаляться в необозримом числе изме­
нений, гипертрофии и атрофии: „закон, из которого в явлении
встречаются лишь исключения".
Таким путем могли бы себе найти об'яснения те дуалисти­
ческие изречения, которые, повидимому, непримиримы с осно­
вными принципами Гете и которые, чем дальше, все более и более
подчеркивают расхождение между божественным и действитель­
ным, между идеей и опытом,—это потому, может быть, что Гетевский классический идеал претерпевал до известной степени обрат­
ное развитие в сторону меньшей своей безусловности; настолько
что 28 лет спустя после путешествия в Италию, он заявляет
что греческая стихия уже не так его привлекает, как римская,
обладающая „большим рассудком", т.-е. более острым чувством
реального. Правда, это позднее расхождение идеального и реаль­
ного определенно отличается от, так сказать, более эмпирическирокового аналогичного расхождения, как мы его отметили для
эпохи, непосредственно предшествовавшей Италии, совершенно
так же, как целостность его существа и мировоззрения, добытое
им в Италии, отличалось как более обоснованное, более прин­
ципиальное и в более положительном смысле отвоеванное от
наивной целостности его ранней молодости. Однако насколько
эти точки зрения отчетливы в смысле предметно-вневременном
и духовно-историческом, настолько они неясны и спутаны ДАЯ
Гете в чисто биографическом смысле, ибо в каждом из периодов,
основная тенденция которого совершенно не двусмысленно хара­
ктеризуется одной из этих точек зрений, всегда присутствуют
отзвуки или предвосхищения других. В самой духовной сущности
Гете была заложена тенденция тотчас выражать самые мимолет­
ные оттенки опыта или настроения в форме сентенциозной и об­
общающей. Многие его выражения свидетельствуют о том, что
возникающие таким образом противоречия были ДАЯ него совер­
шенно очевидны, но что он в то же время относился к ним со­
вершенно спокойно; ибо он знал, что в противоречиях этих лишь
сказывались разные моменты колебаний единой целостной жизни.

132

Символические
случаи

В высшей степени интересно проследить, каким
«
образом I ете справляется с указанным, типичным
для его старости, расхождением элементов своего принципи­
ального целостного мировоззрения. В первую очередь здесь
очень важно понятие „символического случая". Исходя из
решительного заявления, сделанного им еще в 1797 г., что
„непосредственное соединение идеального и обычного" невы­
носимо, он все же признает, что существуют единичные явления
(которые, как такие, ведь все-таки относятся к области обыч­
ного), производящие на него особенно глубокое впечатление,
и устанавливает, что они являются представителями многих
других. Будучи для всех них символичными, они этим несут
„известную тотальность в себе". Существенно здесь, таким
образом, то, что единичное образование обнаруживает идею
уже не своею непосредственною самостью (чего оно как раз
и не может), а путем следующего опосредствования: оно
включает в себе всю совокупность случаев, составляющую
сферу явления идеи. В этом смысле он и говорит об этой
категории „символического", „выдающегося", „значительного"
случая, что она тотчас „снимает то противоречие, которое бьдло
между моей природой и непосредственным опытом и которого
я раньше никогда не мог разрешить". Отныне он упорно на­
стаивает на том, что „один случай может иметь цену тысячу
случаев". Этим ему представилась формула решения одной из
наиболее общих и глубоких задач человечества: найти беско­
нечное в плоскости конечного. Все проблемы мировоззрений
разыгрываются между надмирностью и миром, идеей и опы­
том, абсолютным и относительным, всеобщим и единичным,
хотя бы разрешение этих проблем и усматривалось в полном

отрицании той или иной стороны этих пар.
Предствитель-

ства идеаль-

,

И вот один из основных больших типов раз·
ного
решений заключается в том, что все ценности
и значимости, которые изначально локализуются на од­
ном из полюсов, обнаруживаются и на другом при полном
сохранении их содержания и смысла, что известные обла­
сти и акценты в сфере конечного, мирного, единичного яв­
ляются полноценными представителями всего того, для поме­
щения чего казалось необходимым создание абсолютного,
сверх действительного, идеального. Лаконичные высказывания
Гете о символических случаях свидетельствуют о том, как он,
133

осознавши пропасть между обоими полюсами, искал примире­
ния как раз в направлении этого мотива мировой истории:
действительное представляется ему обладающим такой струк­
турой, которая позволяет единичной части его квалифици­
роваться как представителя некой всеобщности и этим пре­
ступать ограничение своей единичности. По бытию своему
действительное этим нисколько не выходит из измерений
конечного, реального, эмпирического, но тем, что значение его
служит представителем значений бесчисленного множества
единичностей, в нем парализовано все случайное, относительное,
индивидуальное, недостаточное каждого единичного опыта;
эмпирически безусловно общезначимое является в то же время
полноценным противообразом сверхэмпиричного, идеи, абсолюта,
и если единичному созерцаемо-действнтельному удается кон­
кретизировать эту общезначимость, то этим самым примиряется
отчужденность обоих миров; действительность уже больше не
распадается на окончательно изолированные, безнадежные по
отношению к идее, куски, но в форме некоторых отдельных
таких кусков дана тотальность, смысл, закон, которые, как
обьдчно казалось, обитают лишь в мире сверхдействительном.
Этим опосредственно связывается „идеальное с обычным",
чего непосредственно быть не может, и благодаря этому Гете
мог быть реалистом, не будучи при этом эмпиристом.
С чисто суб'ективной стороны Гете пытается
Серединное
смягчить эту
бытия при
помощи
J rрасколотость
состояние
r
*=>
другого понятия, которое уже в предыдущей
главе оказалось для нас плодотворным: при помощи понятия
„серединного состояния", отведенное человеку в космическом
строе. „Человек", говорит он, „поставлен в некое срединное
состояние и ему позволено познавать и схватывать лишь
серединное; и в связи с этим же: „идею отнюдь нельзя вы­
следить до конца". Другими словами: абсолютное, идеальное
само по себе не переводимо в форму опыта, в форму единично
действительного и из него не может быть вычитано. Но чело­
век стоит между ними, при чем отныне, собственно говоря, уже
не как гражданин двух миров или как помесь того и другого
но в своеобразной, целостной позиции, присущей ему одному,
делающей из него отражение космической тотальности (благо­
даря тому, что он и включен в нее); это микрокосм, который
в своей духовности повторяет смысл этой тотальности и который
134

именно поэтому не может всецело принадлежать той или
иной стороне, ни идее, ни эмпирической реальности· „В ходе
научного устремления", говорит он приблизительно в 1817 г.,
„одинаково вредно исключительно слушаться опыта, как без­
условно следовать идее". И несколько лет спустя: „Пожалуй,
всегда одинаково вредно как всецело отчуждаться от неисследимого, так и притязать на слишком тесное с ним единение".

Уже отрицательная, запретная форма этих и
Самостоятель-

r

^

'

г

Ύ

г

ность челове- подобных изречений свидетельствует, что здесь
ческого
дело не в смешении обеих полярностей, а в
чем-то третьем, а именно: в нашем положении между „грани­
цами человечества". Поставленные между миром и надмирным,
между просто опытом и просто идеей, мы обладаем некоей
жизнью, самостоятельность, в себе сохранное бытие которой
оберегает нас от того, чтобы не быть раздавленными противо­
речием идеи и опыта или беспочвенно пребывать в колебаниях
между ними. Как художник не должен „состязаться с при­
родой", как он не должен ни повторять единичной действитель­
ности, ни теряться в несозерцаемой идее, но должен совершен­
ствоваться как х у д о ж н и к , „так и человек как такой да
стремится „совершенствоваться как ч е л о в е к " . Здесь вы­
ступает—я в этом убежден—одна из самых глубоких и самых
смелых из основных концепций его старости, на которую у него
лишь при случае прорывались отрывочные намеки. Дуализм
идеи и опыта, божественного и единично действительного
является для него отныне постоянной проблемой; и антрополо­
гическим разрешением ее отнюдь не служит складывание чело­
века из обеих сторон или простое помещение его родины в
точку их пересечения, но в указании ему места, правда, как бы
между ними и на одинаковом от них расстоянии, но все же
места специфически человечного, человечески целостного—
объективно не примиряющего их противоположности, но огра­
ждающего наше космическое положение от этого раскола и от
его дуалистических последствий. Лишь благодаря тому, что
человек именно так противостоит этим полярностям бытия
в качестве самостоятельной, так сказать, далее не выводимой
„идеи творения", может он—я уже на это указывал—до извест­
ной степени сознавать себя равные этой целостности бытия,
может ААЯ себя и в себе подчиняться тем же законам, которые
двигают это бытие как ц е л о е . Правда, здесь уже субъективно
135

антропологический способ установки на самостоятельность
нашей природы по ту сторону конфликта как бы уже намекает
на возможность примирения этого конфликта как об'ективного.
„Нам уже больше не приходится"—так читаем мы в посмерт­
ных записях—„в естественно-научной работе противополагать
идею опыту, мы привыкаем отыскивать идею в опыте, будучи
убежденными, что природа действует согласно идеям, а т а к ж е ,
что человек преследует идею, что бы он ни предпринимал"
Благодаря категориальной форме, некоторое „средоточие" нами
занимаемое и как бы симметричное размещение явлений по
отношению к нему—получаем мы возможность организовывать
для себя хаос вещей. Каждая единичность, говорит он однажды
которую мы видим в природе, всегда сопровождается и про­
низывается столькими другими, в каждой точке столько скрещи­
вается действий, что из этого для всякой теории возникает
великое затруднение различать причину от действия, болезнь
от симптома; „так что для серьезно созерцающего ничего не
остается другого, как где-нибудь поместить средоточие, а там
уже искать способа периферически обработать все остальное".
Та техника таким образом, при помощи которой мы ориенти­
руемся в мире и сводим его различности к единству познания,
обнаруживается как некое излучение нашего метафизического
положения в мире, бытийного „серединного состояния", в
котором мы, в каждый данный момент, находимся на одина­
ковом расстоянии от противоположностей бытия.
Быть может и третий способ проведения интенПрактическое

ции единства наперекор противоположностям,
зафиксированным на полюсах духовного мира (способ, к кото*
рому я перехожу), есть не что иное, как модификация только
что указанного мотива. „Если меня спрашивают, как лучше
всего связать идею и опыт, я отвечаю: практически" т.-е.
путем идущего вперед целесообразного исследования. В Гетевской старости мы на каждом шагу встречаемся с указанием
на п р а к т и ч е с к у ю установку, на деятельность, ведущую
нас от одной точки к следующей—в то время как душевные
и метафизические противоречия как будто не допускают чисто
духовного разрешения. Оборот этот нашел свое монументаль­
ное выражение в заключительной речи Фауста и в общей
тенденции Годов Странствий.—Как бы все это ни было сильно
и какая бы ни была в этом этическая ценность—нельзя прежде
136

всего отделаться от впечатления того, что этим самые трудные
и глубокие проблемы лишь о б о й д е н ы . Конечно, вполне
возможно переносить эти проблемы в область практического,
где можно найти такое их разрешение, которое едва ли может
быть развито на почве других областей: так Кант продолжил
в область практического великий процесс между чистым разу­
мом и чувственностью человека, пребывавшие на почве теорети­
ческой в своем дуализме, и там привел его если не к единству,
то, во всяком случае, к возможному разрешению. Гете однако
ищет другого. Он отводит человеку делание, как таковое,
работу над непосредственным заданием практического дня,
вместо неразрешимостей принципиальных мировых и жизненных
вопросов, вместо проблематики только мыслительных решений.
Эмиграция в Америку в конце Годов Странствий является в
конце концов лишь символом этого. Повторяю, это может
показаться полаганием оружия перед последними требованиями
духа, возвратом душевных энергий к наивной практике, откуда
путь их развития как раз и привел их к высшим потребностям
отдать себе отчет в жизни, в ее более глубоких слоях. Призыв

к непосредственной „полезной" деятельности
денностното
покоится на большом количестве смутных, не­
критерия
проверенных оценок всего того, д л я ч е г о
она полезна; ведь чего ради заслуживала бы деятельность
оправдывающего названия полезной, если не ради ценности ее
целей, которая ведь не может опять в свою очередь быть
обоснованной этой деятельностью? Ценность деятельности,
являющейся лишь формальным с р е д с т в о м , всегда нуж­
дается таким образом в ценности ц е л и , которая полагается
либо инстинктивно тривиально, либо все-таки стремится к
более глубоким основаниям. Если Гете обосновывает „тре­
бование дня" нашей предельной практической ценностью,
то неминуемо возникает вопрос о критерии, на основании
которого можно было бы отличить настоящее и суще­
ственное требование от множества безразличных и нецен­
ных, которые день нам пред'являет с не меньшей интен­
сивностью. Очевидно, что опять-таки этот критерий не
может быть позаимствован ни из „дня", ни тем более из по­
нятия деятельности, которая ведь совершенно безразлично оди­
наково осуществляет как оправданные, так и не оправданные
требования.
137

Деятельность, Несмотря на подобные сомнения в возможности
как внутренняя оценки, так сказать, недиференцированной
жизненная

ценность

«,

деятельности, для которой одинаково приемлем
любой предмет, попадающийся под руку в смене
дня, мне кажется, что для Гете эта оценка вытекает прежде
всего из следующего мотива, коренящегося в глубочайших
основах его существа. Как на это указывают многие его вы­
сказывания, деятельность является для него не содержанием
или проявлением жизни наряду с другими, но она для него
есть сама жизнь, специфическая энергия человеческого бытия«
И это коренится в его убеждении в природной гармонии этого
бытия, ибо достаточно предоставить жизнь самой себе, т.-е·
так, чтобы деятельность имела перед собой в каждый момент
ближайшую цель, в которой заключено все необходимое для
данного момента, тогда как перед следующим моментом встает
уже е г о с о б с т в е н н а я необходимость. Это глубокое доверие
к жизни и к ее целесообразию, продвигающемуся от момента
к моменту—иначе говоря: доверие к деятельности, в биении
пульса которой уже предначертана ее ближайшая цель или
навстречу которой общие бытийные связи непосредственно
несут эту цель—и является, как мне кажется, истинным смыс­
лом того, что „требование дня"—наш долг. Нет надобности
в том, чтобы далекие цели определяли долженствование каждого
отдельного мгновения. Но жизнь развивается шаг за шагом,
не ожидая своей ценностной директивы от бог знает где
реющей вдалеке цели (одно из самых решительных воз­
ражений Гете против христианства) и деятельность, синоним
жизни, если ее только почувствовать в чистом виде, имеет
таким образом требуемое содержание непосредственно перед
собой, знание ближайшего шага (об'ективно: требование дня)
является, так сказать, врожденной ей формой. Это не что иное,
как торжество жизни, как силы, как процесса, над всеми
единичными содержаниями, которые могли бы быть ей навязаны
из других порядков; ибо порядки эти безразличны по отно­
шению к временному порядку жизни, к которому в данном
случае все и сводится. Если Гете нам указывает на самое
простое, ближайшее, на правильную для данного момента
практику, на требование дня, не характеризуя определенных
содержаний—то это лишь символ того, что практические цен­
ности возникают в том направлении, в котором протекает
138

жизненный поток, а не привходят к нему в ином направлении;
это лишь символ мощи и ценности жизненного свершения
как такового, которое и налагает свою форму на содержание
нашей деятельности, т.-е. форму прогрессивного непрерывного
порождения от момента к моменту. Гетевское сведение практики,
так сказать, к минимуму содержаний, благодаря тому, что
деятельность как такая является для него ценностью в собст­
венном смысле, есть результат его понимания деятельности,
как способа того, как человек живет, и его убеждения, что
сама жизнь есть окончательная ценность жизни : ).
Практическое Однако, я на все это указываю лишь мимоходом
опосредствоибо Гетевская оценка деятельности имеет иное
вание между

0

~

опытом
значение для нашей проблемы преодоления
и идеей
раскола между идеей и эмпирической реаль­
ностью. Он однажды называет высшим: „созерцание различного
как тожественного"; и тут же сопоставляет это с „деянием",
с „активным связыванием раздельного в тожество"; в том
и другом случае явление и жизнь для него совпадают, в то
время как они „расходятся на средних ступенях", т.-е. всюду,
где не господствует ни чистое, космически-метафизическое
видение, ни чистая деятельность. Итак, для Гете деятельность
служит реальным средством переходить от одной стороны
этой двоицы к другой! Так и в чисто теоретической работе,
как это явствует из прежней цитаты, опять-таки момент практи­
ческий, прогрессирующее д е л а н и е „связует идею и опыт".
Содержания, образующие идеальный ряд космоса, пребывают
как таковые еще в изолированной рядоположности, и лишь
протекающая через них д е я т е л ь н о с т ь действительно
в е д е т от одного к другому, восстановляет и для мышления
реальную сплошность между полюсами, подобно движению,
которое, проводя линию между точками, переводит их взаимную
замкнутость в непрерывную связь. Лишь подлинная исследова­
тельская р а б о т а делает из единичности и тотальности, из
опыта и идеи два полюса одной непрерывающейся линии.
И это распространяется на все и нетеоретические области.
Если бы даже можно было идеально констатировать содержа­
ния в постепенно восходящем ряду между действительностью
1

) Значение чистой жизненной подвижности как таковой еще раз и с иной
точки зрения будет рассмотрено в главе, посвященной его индивидуализму.

139

и абсолютом, между эмпирией и сверхэмпирическим, то и этого
было бы недостаточно. Они оживают лишь через действие,
лишь практически сплошная подвижность делает из них действи­
тельных посредников, переводит эмпирически раздельное в
идеальность идеи. Конечно существуют—и Гете
14
„Чистая
r
деятельность мог этого и не Jупоминать—и иначе направленные деятельности, противуидеальные, без­
божные, разбросанные. Однако он бы их и не называл деятельностями в совершенном смысле этого слова. Когда он столь
часто говорит о „чистой" деятельности, то здесь несомненно
присутствует двойное значение „чистого": с одной стороны,
нравственно безупречное, свободное от неблагородных побуж­
дений, с другой—нечто соответствующее своему понятию
в несмешанной и совершенной степени, подобно тому, как мы
говорим о „чистом предлоге", „чистой бессмыслице", как о
чем-то, что абсолютно ничего в себе не имеет помимо пред­
лога или бессмыслицы. Чистая деятельность это та деятель­
ность, в которую не входит ничего кроме позыва и смысла
состояния деятельности, как такового, т.-е. центрального, неотклоненного движения специфично человеческой жизни. В
изумительном выражении, всецело символизующем как раз эту
чистоту деятельности, определяет он подвижность „монады",
составляющую предельную форму и основу ее жизни, как
„вращение вокруг самой себя". И в то же время это же
является „чистой" деятельностью и в нравственном смысле,
т.-е. такой, которая возносит единичное и разбросанное эмпири­
чески данного бытия к идее. Благодаря этому практика осво­
бождается от того несколько неясного положения, которое
она занимает в миросозерцаниях даже этически центрированных
умов. Когда приходится слышать: в конечном счете все сводится
к практическому, моральная ценность стоит выше всякой
другой и т. д., то неминуемо возникает вопрос о ценности
с о д е р ж а н и й этой практики, но не получается принципа
выбора между наличными, данными содержаниями; эта слишком
общая прерогатива практического не обосновывается определен­
ным положением в общей связи мировых фактов. Что, однако,
тотчас же достигается, лишь только, с одной стороны, ока­
жется достаточным для ценности поступка и действия, чтобы
была налицо „чистая" деятельность, чтобы в ней действитель­
но ничего не выражалось и не достигалось кроме глубочайшей,
140

собственнейшей природы человека, сущность которой и за­
ключается в деятельности; а с другой, окажется, что дея­
тельность эта как таковая служит путем от данного, единич­
ного к идее, к смыслу бытия. Практика является в пределах
всякой иной ее оценки в конечном смысле лишь случайным
средством к реализации идеи, поэтому, когда мы утверждаем,
что такая реализация достигнута—мы произносим лишь синтети­
ческое суждение; в то время как в пределах Гетевской концепции
это суждение аналитическое, опосредствование между явлением
или единичным фактом и идеей является о п р е д е л е н и е м
всякого делания: деятельность, так можно было бы выразиться
и Гетевском смысле, есть название для той функции человека,
при помощи которой он осуществляет в жизни свое космическиметафизическое „серединное положение" между разошедшимися
мировыми принципами. Как бы ни было, для Гетевского склада,
неприменимо понятие систематики, все-же здесь необходимо
признать, что такой смысл и оценка деятельности достигает
положения систематически более обоснованного и более органи­
чески включенного в тотальность больших мировых категорий,
чем это имеет место в большинстве иных учений, возвеличи­
вающих практику.
И, наконец, одна высшая идея Гете как бы
Высшая норма

венчает все эти мосты над пропастью, которая
в поздних его учениях зияет между полюсами бытия, между
миром и божественным, между идеей и опытом, между цен­
ностью и действительностью· Приблизительно к 58 году
его жизни относится следующее изречение: „Подвижная жизнь
природы заключается, собственно говоря, в том, что то, что по
идее своей равно, в опыте может явиться либо как равное
и схожее, либо даже как неравное и несхожее". Таким образом,
уклонение от идеальной нормы, независимая от нее вольная
игра действительности сама, так сказать, делается идеей. Это
тот же величавый ход мысли, с которым нам уже нередко
приходилось встречаться: всякое собственно абсолютное требо­
вание и его противоположность, всякий собственно всеобщий
закон и исключения из него об'емлются в свою очередь некой
в ы с ш е й нормой. Он остерегает от того, чтобы настаивать
на утверждении отрицательного, как отрицательного, оно должно
быть рассматриваемо как некое положительное иного рода,
закон и исключение не противостоят друг другу непримиримо
141

и, хотя в пределах их слоя всякий зыбкий компромисс между
ними притупил-бы их остроту, тем не менее над ними высится
закон некоего высшего слоя. Поэтому-то он и может резко*
но опять-таки без противоречия, противопоставлять „природу"
самой себе, ибо она имеет два смысла: более широкий и более уз­
кий: „Любовь к мальчикам",—говорит он в глубокой старости,—
„так же стара как человечество, и поэтому можно сказать,
что она естественна, хотя и противоестественна". Так и в
нашем, более принципиальном случае, понятие „подвижной
жизни" надстраивается над распадом между идеей и действи­
тельностью: подвижность является чем-то настолько абсолютно
определяющим, что даже та неправильная игра, в которой
опыт то приближается к идее, то от нее отдаляется, глубоко
коренится в последнем смысле природы именно благодаря
обнаруживающейся в ней подвижности. Мало
Подвижный
того, он в одном месте говорит, что „жизнь
ЗАКОН

природы протекает согласно вечным, подвижным
законам". Ведь обычно закон нечто вневременное, неподвижное,
которое само предписывает движению его норму, так и Гете
как-то утешается в ненадежности и досадности явлений:
„Getrost, das Unvergängliche
Es ist dast ewige Gesetz
Nach dem die Ros'und. Lilie blüht" *).

Но вот оказывается, что самый закон подвижен. Подвижность
эта означает не что иное, как парадоксальное и глубокомыслен­
ное положение, что отклонения явлений от их закона сами
включены в этот закон. Банальность, которой больше всего
злоупотребляли: что исключение подтверждает правило—при­
обретает здесь чудесную правоту; и здесь разрешается то, что
он однажды обозначил как „высшую трудность": что в познании
„следует трактовать как пребывающее и неподвижное то, что
в природе все время находится в движении", а именно: закон,
как истинная цель познания, достигнув которую оно и дости­
гает „неподвижности", причастился непрерывной подвижности
своего предмета, природы, и этим снимается их взаимная
отчужденность, которая всегда остается как „высшая труд­
ность" для всякого иного типа познания.
*) „Верь: непреходящее—вот тот вечный закон, согласно которому цветет
и роза и лилия".

142

Свобода
природы

Здесь еще раз и, как мне кажется, из самых
~

глубин проясняются поразившие нас в свое
время выражения Гете о поле действия, о свободе, безза­
конии, исключительности явлений: сам закон „подвижен" и
понятие закона, согласно которому он сам застывшая и лишь
идеальная норма для текучести и гибкости явлений, оказы­
вается предварительным разграничением, спаиваемым его охва­
тывающим высшим категориальным единством. Раз природа
обладает „подвижной жизьню" и никогда не нарушает своих за­
конов, значит—сами эти законы подвижны. Лишь в этом до­
ходим мы до последних выводов из тех, казалось, проблема­
тических образов о свободном поле действия, которыми будто
обладает природа в пределах своих законов. Природа, так го­
ворит он в одном месте, „обладает полем действия, в пределах
которого она может двигаться, не выходя из границ своего за­
кона". Если здесь закон все еще не более, как предельная ограда,
соблюдая которую, одиночные феномены инсценируют свою про­
извольную игру, оставляя единичность как таковую беззакон­
ной,—то закон, поскольку он п о д в и ж е н , прорвал ту застылость, которая лишала его власти над самым единичным:
подвижный закон есть синтез „предела" и „поля действия".
Конечно, может быть для нашей логики, ориентированной на
механистическом мировоззрении, очень трудно помыслить это по­
нятие до конца и с достаточной отчетливостью, понятие, правда,
вечного, но все же при этом подвижного закона. Но оно ука­
зывает, хотя бы издалека и сквозь туман еще не подлежащий
рассеянию, на то, как возможен мост между кажущимся нам
антропоморфным разделением закона и исключения, типа и
свободы и между современным понятием закона природы,
который не направлен на определенный образ, форму или
результат и который поэтому не оставляет никакого смысла
для „исключения". Гетевские „законы" не суть мельчай­
шие части, но содержат в себе, в качестве своего подлин­
ного двигателя „образ", „тип". Но поскольку таковой факти­
чески не всегда, мало того, быть может, никогда не реали­
зуется и благодаря этому возникает в явлении „исключение",
закон, мыслимый как „подвижный", это выполняет; он, как бы
догоняет, казалось бы, ускользнувший от него феномен, и оба
сплетаются вместе, заново воссоздавая единство идеи и дей­
ствительности.
143

Преодоление
П
°№ллости 3а "

Я охотно усматриваю это же самое глубинное
У с т Р е м л е н и е мысли, когда в конце концов и не­
подвижная прочность типа, который может быть
рассматриваем как созерцательная сторона закона, также
приобретает своего рода движение. К этому слою его приникновеннейших мироистолковании относится следующее его
изречение: „Все совершенное в своем роде должно пре­
одолеть свой род; должно возникнуть нечто иное несравнимое.
В некоторых своих звуках соловей еще птица; а там он воз­
вышается над своим классом и кажется, что намекает каждому,—
каково настоящее пение. Кто знает, не есть ли и весь чело­
век лишь бросок по направлению к некой высшей цели". Итак,
движение здесь, по крайней мере с одной стороны, уже вло­
жено в самый тип: тем, что он совершенен, он уже сам себя
преодолевает, высшая ступень в п р е д е л а х е г о в то же время
уже ступень з а его п р е д е л о м . Подобно тому, как подвиж­
ность закона указует на некое метафизическое единство между
Гетевским мотивом образа и законом природы механизма, так
и эта подвижность типа указывает на единство между мотивом
образа и современной теорией эволюции. И далее, подобно тому
как, благодаря чудесной мысли, что совершенство рода уже
больше рода, понятие типа включило в само себя преодо­
ление своей застылости, так и в закон,—содержащий отныне
sub specie aetemitatis свою собственную гибкость, „образование, и
преобразование", свободу от всякого актуального закрепления,—
без остатка включился характер природного явления, перели­
вающегося вокруг негибкой нормы. И кажется мне, что все
остальные понятия, при помощи которых Гете пытался прими­
рить расхождение идеи и действительности, стремятся к этой
концепции как ключу образовываемого ими свода.

144

ГЛАВА ПЯТАЯ

ИНДИВИДУАЛИЗМ.
Две формы ин- Духовно-историческое развитие индивидуальнодивидуализма
J

D

сти питается двумя мотивами, псякое сущест­
вование, будь то камень или дерево, светило или человек,
прежде всего индивидуально поскольку оно обладает так
или иначе замкнутым в себе объемом, в пределах которого
оно — нечто самостоятельное и целостное. В этом смысле
важны не те свойства данного существа, которые, возможно,
отличают его от других, а лишь то, что этот кусок бытия средоточен в самом себе и в той или иной мере есть нечто обо­
собленное и постоянное; безразлично вплетается ли он при
этой своей самости в какие-либо зависимости или более общие
связи. Если бы, например, мир состоял из одних абсолютно оди­
наковых атомов, то каждый из них, хотя бы качественно и не
отличимый от каждого другого, все же в этом смысле был бы
индивидуумом. Понятие это однако как бы потенцируется, лишь
только ино-бытие простирается и на качества бытийного субъ­
екта. Теперь уже—в применении к человеку—дело идет не
только о том, чтобы быть просто другим, но о том, чтобы
быть иным, чем другие; отличаться от них не только бытием,
но именно таким бытием.
Эти категории всегда являлись своего рода живыми силами,
оформлявшими содержание мира и жизни; но в развитии со­
временного духа они приобретают некоторую осознанность,
выходящую за пределы их реального воздействия. А именно в
двоякой форме: с одной стороны, в качестве абстрактных по­
нятий, при помощи которых познание истолковывает структуру
действительности, с другой—в качестве идеалов, в целях все более
1U Гете

145

и более совершенного осуществления которых человек должен
выковывать свою и чужую действительность. В мире идей 18 века
преобладает диференциальное с у щ е с т в о в а н и е человека, со­
бранность в самостоятельной точке я, отрешенность самоответ­
ственного бытия от всяких спаек, связей, насилий со стороны исто­
рии и общества. Человек, абсолютно индивидуальное бытие как та­
ковое, метафизически е с т ь нечто абсолютно свободное совершен­
но так же, как он д о л ж е н быть абсолютно свободным морально,
политически, интеллектуально, религиозно. Знаменуя этим свою
собственную, подлинную природу, он благодаря этому же снова
погружается в природу как стихийную основу, откуда он был
оторван общественно-историческими силами, отнявшими у него
свободу его индивидуальной, живущей в собственных пределах,
самости. Но ведь природа есть место абсолютного равенства
перед законом: все индивидуумы в последней бытийной глу­
бине своей равны, как атомы самой последовательной атоми­
стики. Качественные различия не доходят до решающей точки
индивидуальности. Может быть здесь было чувство того, что
индивидуум, абсолютно себе предоставленный и питающийся
лишь силами своего собственного бытия, не может вынести
своего одиночества и своей ответственности; это чувство может
быть и заставляло такого рода индивидуализм искать опоры
в принадлежности к природе вообще и в равенстве всех по­
добных индивидуумов между собой.
Другая форма индивидуализма, нашедшая себе наиболее чи­
стое выражение к концу 18 в. и главным образом у романтиков,
усматривает значение индивидуальности не в том, что круг ее
бытия сосредоточивается вокруг самостоятельного я и пред­
ставляет собою замкнутый мир, а в том, что с о д е р ж а н и е
этого мира, качества сущностных сил и сущностных проявлений
различны от индивидуума к индивидууму. В противополож­
ность первому формальному типу индивидуализма можно было бы
это назвать качественным индивидуализмом; не самостоятель­
ность бытия принципиально одинаковых существ, а несравни­
мость и незаменимость именно такого бытия принципиально раз­
личных существ—вот в чем глубочайшая д е й с т в и т е л ь н о с т ь
и в то же время идеальное т р е б о в а н и е космоса и главное ми­
ра людей. Там ставится вопрос о жизненном процессе, о его
оформленнии—а именно о его протекании вокруг изолирован­
ных по отношению друг к другу и свободных, но однородных
146

центров, здесь—о содержании этого процесса, которое не мо­
жет и не должно быть общим для разных его носителей.
Отношение Гете к этой большой магистрали в
Жизнь

„изнутри"

развитии индивидуализма, наиболее чистые вы­
ражения которого как раз имели место во время
его жизни, отнюдь не является ни односторонним, ни решитель­
ным. Если вообще искать партийного, а потому и грубого ло­
зунга, то Гетевское жизнесозерцание должно быть названо ин­
дивидуалистическим; нельзя отрицать связи с духом времени,
которым руководили обе указанные тенденции. „Если я захочу
выразить,—говорит он незадолго до смерти,—чем я стал для
немцев вообще, в особенности для молодых поэтов, то я имею
пожалуй право назвать себя их о с в о б о д и т е л е м : ибо они
на мне воочию убедились, как человек должен ж и т ь и з н у ­
три, а художник творить изнутри, так, что он, как бы он ни
вел себя, всегда будет выявлять лишь свою индивидуалность".
То, что является как индивидуальная жизнь, имеет свои по­
следние корни в самом индивидууме; такое отношение к жизни
в свою очередь однако противостоит трем другим возможностям
Для известных богословских способов мышления индивидуум
почерпает свои энергии, меру и направление их от некой транс­
цендентной силы, содержания его существования так же, как и
само это существование, лишь одолжены ему как части некоего
лежащего, собственно говоря, вне него мирового замысла.
С другой стороны, крайний социологизм делает из индивидуума
лишь точку пересечения нитей, сотканных обществом до него
и около него, лишь сосуд социальных воздействий, из сменяю­
щихся комбинаций которых без остатка могут быть выведены
как содержания, так и окраска его существования. Наконец
натуралистическое мировоззрение ставит на место социального
происхождения индивидуума космически-каузальное. Но и здесь
индивидуум, можно сказать, лишь иллюзия, его, быть может
несравнимая форма возникает лишь из стечения той же ма­
терии и тех же энергий, которые строят и планету и песчинку,
без того, чтобы форма эта была собственным истоком содержа­
ний и действий его жизни. Во всех этих случаях человек не
может „жить изнутри", потому что „внутренее" его как такое,
как раз и не развертывает никаких творческих сил; то, что он
„выявляет" не есть его „индивидиуум", так как таковой вообще
не есть субстанция, но не что иное, как то метафизическое,
10*

147

социальное, природное, которое проходит через случайную форму
свободной индивидуальности; сама же эта форма не может быть
чем-либо творческим, а потому и ничем первично самостным,
не может, так сказать, творить самою себя. Основной вопрос
жизнесозерцания: есть ли индивидуум последний источник миростановления, является ли он по сущности своей как индивидуум
творческим, или же он лишь проходная точка для сил и тече­
ний сверхиндивидуального происхождения; является ли он той
субстанцией, из которой проистекают оформления духовного
бытия, или же он некая форма, которую принимают иные суб­
станции этого бытия—этот вопрос разрешается ДАЯ Гете в
первом смысле. Таково основное метафизическое переживание
Гете, которым однакоже не исчерпывается его отношение к
проблеме индивидуальности, но которым он примыкает к пер­
вой форме индивидуализма.
Л
Это самотворчество индивидуума содержит в
т
вая жизнь
себе однако еще одну двоицу, которая еще раз
и типическое диференцирует только-что добытое решение.
соде£)2к&ние

Все указанные, этому противоположные, теории
были поняты в смысле динамического воздействия на индиви*
дуум;жизнь его определялась и даже конструировалась реальными
силами, которые проистекали из некиих инстанций, лежащих вне
него и которые причинно определяли направление данной жизни,
как протекающего процесса; и они же неминуемо определяли
и с о д е р ж а н и я именно этого жизненного процесса. Однако,
если процесс этот протекает, так сказать, из самого себя, извутри, если он творческий,—то с о д е р ж а н и е его отнюдь
еще поэтому не является по необходимости единственным, ори­
гинальным и несравнимым; наоборот, оно может быть всецело
типическим, предсуществующим, общезначимым. Этим во вся­
ком случае повидимому обозначается по крайней мере одно из
направлений многообразно сплетающихся отношений Гете к
проблеме индивидуализма. Процесс каждой жизни порождает
сам себя в первосамостной динамике, за ним остается собст­
венно личное, не проистекающее не из какой трансцендентной,
механической или исторической инстанции; а то, что он по­
рождает, именно потому есть всецело подлинное выражение
именно этой личности. Это прежде всего требует подтвержде­
ния. Сюда относятся выражения вроде того, что поэтическое
содержание есть содержание собственной жизни; сюда же
148

многозначительные слова: „Охотно признают, что поэты рожда­
ются, признают это для всех искусств, так как приходится это
признавать. Но если приглядеться, каждая даже малейшая спо­
собность нам прирождена и нет неопределенных способностей.
Только наше двусмысленное, рассеянное воспитание делает
людей неуверенными; о н о в о з б у ж д а е т ж е л а н и я , в м е с т о
т о г о , ч т о б ы о ж и в л я т ь и н с т и н к т ы и вместо того, чтобы
развивать действительные задатки, оно направляет стремления
на предметы, которые так часто не соответствуют природе
человека, устремляющего на них свои старания". Трудно яснее
обозначать индивидуальность, как единственно правомерный
источник жизни, решительнее отклонить оформляемость ее из
всего того чуждого индивидуальности, ипотому случайного, что

*
нас окружает. Это-то является общим смыслом
rj

Иметь и быть

^=5

следующего, правда непосредственно совершенно
иначе ориентированного, изречения о „несоразмерных" органах
животных: рога, длинные хвосты, гривы, в противоположность
которым человек все включает в точную гармонию своего об­
раза и „ е с т ь все то, что он и м е е т " . Также и в духовном
человек не имеет никаких чуждых придатков, так что поло­
жение это всецело может быть вариировано чисто Гетевски в
том смысле, что человек есть все то, что он порождает. Его
собственная жизнь обнаруживает в форме полной подвижности
это же самое, выраженное здесь статически. Он уже был по­
жилым человеком, когда окружавшие его близкие указывали,
насколько пластичны были его взгляды, как они постоянно пе­
рерождались вместе с развитиями и превращением его жизни.
В отличие от Шиллера, у которого „все всегда было готово",
одно из этих лиц замечает, что у Гете в течении разговора
все с т а н о в и л о с ь ; а другое, что взгляды его отнюдь не
были устойчивы и что он, лишь только думаешь, что схватил
его мысль, следующий раз „в другом настроении" высказывал
совершенно иное мнение. Ведь дело в том, что
л
Органическая

г

связь процесса содержание его жизни срослось и прилегало
и содержания к П р 0 ц есС у е е, как кожа к живому телу, точ­
нейшим образом питаемая и модифицируемая в каждый дан­
ный момент внутренними его процессами. Может быть,
исходя из этого и удастся об'яснить, почему он так
часто говорит о факте и необходимости делания и дей­
ствия, о неустанной деятельности, в которой должна пребывать
149

„монада" личности, не указывая, однако, при этом, для
ч е г о нужно действовать и куда направлять эту деятельность.
Уж не значит ли это, что жизнь просто-напросто живет и
должна жить, что ценность ее бытия заключается в формаль­
ном изживании ее подвижности, что все содержания и цели ее
в конечном счете лишь постольку ценны, поскольку они повы­
шают подвижность жизни? Ведь он достаточно недвусмысленно
говорил: „цель жизни—сама жизнь". И все же я не думаю, чтобы
такова была его подлинная концепция. Несомненно лишь одно:
что для него порождение ценных содержаний в ту меру,
в какую жизнь есть всегда больше жизни, больше подвижности,
было нечто само собой разумеющееся. Благодаря этому, он прав­
да может и не указывать, каков же собственно об'ект, какова
ценная цель движущейся монады. Нередко перед выражениями
Гете о неустанной деятельности, как последнем требовании,
испытываешь почти-что мучительное чувство, будто при всем
этом все же остаешься в пустоте; ибо не указано само ценное
содержание, лишь в качестве носителя которого вся эта дея­
тельность, это самопроявление и делаются ценностью и остают­
ся, в противном случае, лишь чем-то формальным, одинаково
открытым как для положительного, так и для отрицательного.
Все, однако, меняется, если почувствовать, как органично Гете
понимает связь процесса и содержания, в том смысле, что
жизнь принципиально не воспринимает в себя какую-либо
ценность в качестве содержания, на место которого она могла
бы принять и любую не-ценность, но что, поскольку он испол­
няет свой чистый смысл, она в самом течении процесса из
себя порождает соответствующее и соразмерное себе содер­
жание. Содержание это не лежит вне ее, как об'ект или цель,
но есть продуктивность самой жизни, не иначе от нее отличи­
мое, чем произнесенное слово от произнесения слова. Как раз
это-та сила жизни—не получения извне правильного и ценного,
а сила порождения его в самом своем движении—и имеется
в виду для области практики, когда он говорит, что следует
не „возбуждать желания", а „оживлять инстинкты", и что
сущность жизни в том, что она „есть" то, что она „имеет".
Точка зоения ^ ° н а РЯДУ с тем > ч т о ж и з н ь т а к непосредственно
чистой содер- спаивает свои содержания со своим индивижательности
дуальным течением, все же стоит уже наме­
ченная возможность: содержания эти в своей логической,
150

поддающейся формулировке значимости отнюдь не единичны
и годны лишь для данного индивидуума, но разделяются мно­
гими и для многих значимы. Этим обозначается, по крайней
мере, о д н о из направлений Гетевских убеждений. Все толко­
вое, так говорит он, было уже однажды кем-нибудь подумано,
все дело в том, чтобы его еще раз подумать—этим он отчетливо
указывает на сверхиндивидуальность содержания; он недаром
настаивает: „ с т а р о е истинное—держи его",—он убежден,
что в целом жизненные содержания всегда повторяются. Еще
значительнее те сами по себе не столь ясные места, где он
говорит о незначительности различий между людьми: даже
между гением и самым заурядным человеком не видит он
действительно существенной пропасти: „мы ведь все в конце
концов Адамовы дети"—этим он призывает к терпимости к
отдельным противным проявлениям людей—„и в каждом единич­
ном" для него „все более и более через личность просве­
чивает всеобщее". Он при этом, однако, с полной резкостью
признает разницы в самом жизненном процессе в зависимо­
сти от его динамики, от степени его витальности, настолько,
что это для него обусловливает различные степени бессмер­
тия. Но—так можно было бы выразить эту констелляцию—
жизненные содержания, соответствующие разным степеням
жизненности, как ею порожденные, р а с с м а т р и в а е м ы е
с иных т о ч е к з р е н и я , отнюдь не обнаруживают таких
уже больших отличий, мало того—быть может вообще ника­
ких: с этической, интеллектуальной, эстетической или какой
бы ни было точки зрения они могут быть очень похожими и
всецело всеобщими; если их рассматривать именно так или,
так сказать, изолировать их, отрешив их от непосредственности
самой жизни, как мы, впрочем, по большей части и неминуемо
привыкли их оценивать,—пропадают все те индивидуализированности, которыми они, как непосредственные выражения
единичных жизненных интенсивностей, и только как таковые,
должны обладать.
Лишь в таком толковании кажутся мне снятыИндиввдуаль- м и противоречия между приведенными труп­
ное и всеобщее
__
,_
пами Гетевских высказываний. То, что чело­
век мыслит, осуществляет, выявляет, является при уста­
новке в предметные порядки и как чисто содержательное
качество, чем-то совершенно иным, чем в пределах самой
151

творческой жизни: одно—цвета, радуги как только оптические
явления и в пределах теоретических гипотез и споров, нечто
совершенно иное—эти же цвета в искрящейся игре водопада.
Жизненное содержание подвластно обеим этим категориям:
оно, с одной стороны, как кристаллизация жизненного процесса,
как оформление индиоидуальной подвижности, — абсолютно
индивидуально,—с другой стороны, оно в то же время
нечто совершенно самостоятельное и как бы во вне отражае­
мое, может быть чисто всеобщим и обязательным; таким оно
и является именно постольку, поскольку оно исходит из по­
длинной жизни, таковым оно и должно быть. Поэтому Гете и
может рядом с изречением о том, что поэтическое содержа­
ние—содержание собственной жизни и что каждый выявляет
лишь свой собственный индивидуум, заявлять: „поэт должен
единичное (очевидно, собственное единичное переживание)
настолько возвышать до всеобщего, чтобы слушатели в свою
очередь могли усвоять его своей собственной индивидуально*
стью",—так, чтобы у них всеобщее значение индивидуального
создания снова покидало свою всеобщность и переживалось
как индивидуальное. В таком толковании типический индиви­
дуум XVIII в. получил своеобразную окраску. Ведь ДАЯ этой
эпохи индивидуум был всецело предоставлен самому себе,
силы его питались из загадочного центра безусловной спон­
танности, жизнь каждого из них—исключительно развитие его
самого. Но что при этом человечество не распадается на
атомизированные осколки и не должно распадаться, доказы­
вается этой коцепцией лишь при помощи утверждения равенства
всех отдельных индивидуумов в подлинной глубинной их сущ­
ности: liberté дополняется при помощи égalité. Фундамент же
Гетевского воззрения может быть истолкован, как более глубо­
кое и живое понимание проблемы: благодаря двойному смыслу
порождаемых жизнью содержаний. Когда он говорит о „свое­
образиях" духовной жизни и о том, что феномены ее „оши­
бочны во вне и истинны внутри", то он этим и вскрывает
этот принцип двойственности, хотя и в ином, чем здесь разби­
раемом, направлении. Укорененность в самом себе, индивидуально
творческая жизнь отдельных личностей отнюдь не совпадают
для него с их метафизическим равенством; наоборот, безгра­
ничная различность разделяет их жизненные интенсивности,
разделяет смысл их бытия. Содержания, однако, порожденные
152

процессом этого бытия непосредственно и только из себя,
сосредоточенные в нем и обнаруживающие неповторимость
и несравнимость его образа в каждый данный момент,
обладают в то же время и некиим смыслом „во вне", они
подчиняются некоему предметному порядку и истолкованию,
некоему общечеловеческому жизненному целому; и в этой
сфере, будучи подведены под совершенно иные ценност­
ные и порядковые критерии, они уже могут обнаруживать
принципиальное родство и сходство, которые для них ника­
кого значения не имеют, пока они включены в индивиду­
ально-творческую жизнь. Подобно тому, как они могут быть—
„истинными во внутрь и ошибочными во вне", совер­
шенно также могут они быть индивидуальными во внутрь
и всеобщими во вне.
Ι*
_ Исследуемая до сих пор различимость индивиная различдуума от индивидуума заключается, судя по
несть
некоторым его выражениям, не столько в ка­
чественной окраске, сколько в степени жизненной интенсив­
ности: в полноте, подвижности, в силе выявления и утвер­
ждения себя, в чисто количественных различиях. В этом
смысле говорит он 62 лет: „Более крупные люди обладают
лишь большим об'емом, они разделяют добродетели и недо­
статки с большинством, но лишь в большем количестве"·
Ведь количественные различия легче всего поддаются тому,
чтобы при помощи их диференцировать одно индивидуаль­
ное существование от другого, не нарушая всеобщности их
содержаний. И уже совсем решительно заявляет он почти что
80 лет: „Всегда говорят об оригинальности, однако, что это
значит: если бы я мог сказать, чем я обязан великим пред­
шественникам и современникам, то осталось бы немного.
Ведь что же мы м о ж е м н а з в а т ь с в о и м с о б с т в е н ­
ным, к р о м е э н е р г и и , силы, в о л е н и я " · В этом заклю­
чается одна из принципиальных возможностей понимания чело­
веческого существа, и из числа великих творцов человеческих
образов, на мой взгляд, приближается к этому еще Веласкез. И в его образах мы прежде всего ощущаем определен­
ную степень их витальности, динамики их существа; кажется,
будто тянется некая шкала чистых жизненных интенсивностей
от его графа Оливареца и дрезденского ловчего, которые как
бы непрерывно переполняются жизненной силой, вплоть до
153

изможденных Габсбургов, в которых жизнь уже не реальность,
а только призрак; и будто каждая из его фигур занимает на
этой шкале жизненных количеств совершенно определенное
место, закрепляемое за ней пониманием художника. Однако,
β
_ на ряду с таким пониманием индивидуализма,
видуального
находящим себе отзвуки у Гете, у него же
качества
развивается и более поздняя его форма, кото­
рую я назвал качественным индивидуализмом и для кото­
рой сущность и ценность человека заключается в особен­
ности и единственности его с в о й с т в , его качеств. 18 лет
он пишет прямо-таки в бешенстве: „Будь у меня дети и
скажи мне кто-нибудь, что они похожи на того или другого,
я бы их выгнал, если бы это оказалось правдой"· И совсем
немногим позднее эта страсть к безусловно собственному, эта
высокая оценка неслыханного переносится и на отдельные
моменты личной жизни. „Дайте мне ощутить то, чего я не
чувствовал, подумать то, чего я не думал". И, наконец,
в Мейстере аббат очевидно высказывает мнение автора, говоря:
„Дитя, юноша, заблуждающийся на собственном пути, мне го­
раздо милее многих, идущих прямо по чужим дорогам".
Вообще говоря, для этого типа индивидуализма, завершающе­
гося романтикой и для его духовно-исторического значения
„Годы Учения" являются, пожалуй, решающим прорывом
и выступлением. Если отвлечься от Шекспира, то здесь впервые
в литературе обрисован некий мир (пускай, это малый мир,
„свет" определенных общественных кругов), всецело построен­
ный на индивидуальных особенностях его элементов и посвоему организуемый и развивающийся именно из этих особен­
ностей. Здесь, естественно, конечно, вспоминается величайший
поэтический пример мировой картины, слагающейся из резко
индивидуализированных единичных явлений, вспоминается Боже­
ственная Комедия. Однако, как бы далеко ни уступали люди
Мейстера Дантовским в интенсивности бытия и мощи очерта­
ния, для последних все же не существует той проблемы,
которая как раз и придает индивидуализму Гетевских героев
его своеобразный отпечаток: то, что из их взаимодействия
вырастает определенный жизненный космос. Дантовские
образы изолированы и рядоположны, они как бы лишь
расставлены по пути трансцендентного странствия поэта
и находят свое единство не в собственных взаимоотношениях,
154

но в том выходящем за их пределы и обнимающем их
божественном порядке, который, так сказать, не нужда­
ется в этих индивидуализациях в качестве внутреннего
условия своего бытия.
Гетевская индивидуалистика при сравнении с
Всеобщность

т f,
природы
Шекспировской сразу попадает под совершенно
и личность
иные категории, при чем и те и другие относятся к глубочайшим основам двух противо­
положных типов творчества. Шекспировское творчество в
чистой своей идее имеет своим символом божественное сози­
дание. В оформленном мире отныне исчезло то нечто, из чего
он оформлялся, хаос или безымянное бытие, око всецело
перешло и исчерпалось в единичные образования; подобно
этому, если подходить с другой стороны, и сам создатель от
них отступил, он предоставил их самим себе и тем законам,
которые он в них вдохнул и уже не стоит за ними, как нечто
уловимое и однозначно установимое. Образы Шекспира служат
художественной аналогией к такому пониманию абсолютного
и метафизического. Вся их „природность" отнюдь не означает,
что в единичных природах чувствуется еще некая всеобщая,
целостная „природа вообще", которая бы их связывала в
качестве общего корня или почвы, но каждая из них впитала
в себя бытие как бы до последней капли и перелила его без
остатка именно в данную индивидуальную форму. И с другой
стороны: сам создатель скрылся за своим созданием, единич­
ные его продукты не указуют на него, как на дополнение или
истолкование, как на фон или идеальный фокус. То обстоятель­
ство, что мы о личности Шекспира ничего не знаем, кроме
некоторых внешних подробностей, является случайностью, по
меньшей мере чрезвычайно символичной. Его создания и его
образы от него отделились и—конечно, cum grano salis—мы едва
ли что-либо потеряли в понимании и наслаждении любым из
его произведений, если бы каждое имело другого автора. Бытие,
изображаемое каждой из его трагических фигур, пропитывает
их, как нечто и н д и в и д у а л ь н о е , вплоть до мельчайших
тканей их существа и отделяет их в неслыханной самостоя­
тельности и замкнутой пластичности как от об'ективной сопри­
частности всех существ, так и от связанности со стоящей за
ними суб'ективностью поэта, которая могла бы их связать.
И в том и в другом смысле Гетевские произведения и Гетевские
155

Целое природы образы ориентированы иначе. Поэтическое твори индивидуума

«

чество 1 ете покоится на ч у в с т в е именно
той п р и р о д ы , п о н я т и е которой лежит в основе его
теоретической картины мира. Мир для него — развертыва­
ние и осуществление некоего универсального единичного
бытия, которое выпускает из себя и снова вбирает в
себя отдельные образы („рождение и могила, вечное море")
и все же ни на мгновение не дает им всецело отделиться
от этой физико-метафизической основной субстанции („Вечное
живет и движется во всех"). Родство всех образов, которое
у Шекспира сказывается самое большее в некоторой общно­
сти их художественной трактовки, их стиля и силуэтного
размера, дано у Гете через коренную связанность с един­
ством природы, из которого отдельный образ поднимается
лишь, как морская волна в своей, быть может, никогда
не повторяемой форме. „Природа", в образе которой или в
качестве порождений которой Гете видел явления, была нечто
гораздо более обширное, более метафизичное, была более
сплошной и безусловной подстройкой, связующей индивидуумы,
чем та „природа", которая выкидывала шекспировские образы.
Но именно поэтому она и не была до такой степени скон­
центрирована в отдельные образования, не создавала их таки­
ми вулканическими толчками· У Шекспира дело идет о при­
роде отдельных явлений, у Гете—о природе вообще, которая,
вечно одна и та же, лежит в основе каждого из них. То, что
он говорит о самом себе:
Und so teil'ich mich, ihr Lieben,
Und bin immerfort der Eine *).

остается в силе и для природы и ее индивидуальных явлений.
Все мы дети единой божественной природы, „гений" которой
живет и в самом „неуклюжем филистерстве" и для которой
таким образом все своеобразия индивидуумов как бы коре­
нятся в едином, хотя и невыразимом, основном законе. Как
типичные большие люди Ренессанса шекспировские индиви­
дуумы как бы оторвались от бога, метафизичность их суще­
ства умещается в них между теменем и ступней, в то время
как Гетевские люди производят впечатление членов единого
*) „Так, друзья, я дроблюсь на части и остаюсь всегда одним и тем же''.

156

метафизического организма, плодов е д и н о г о дерева—без
того, однако, чтобы эта как-то в них живущая и вновь их в
себя вбирающая „природа" создавала между ними качествен­
ное однообразие. И вот образы эти, как бы с
Поэт и его
другой своей стороны, остались сросшимися с
единством поэтической личности, они друг с дру­
гом связаны, как проявления е д и н о й творческой суб'ективности,—что и в свою очередь не нарушает единственности их
свойств. Личная, творчески-поэтическая точка, в которой
пересекаются жизненные линии действующих лиц, находится
у Шекспира в бесконечности, у Гете она никогда не выходит
из поля зрения. Не в том смысле, будто все они, как фено­
мены, поддающиеся описанию, обладают фамильным сходством
с их творцом, будто в каждом из них установимы черты Гетевского существа или будто они складываются из таковых,
как из готовых кусков самого себя, которыми поэт распоря­
жается. Правда, такого рода позирования самому себе, такого
рода проицирования собственного уже сложившегося бытия в
образ фантазии встречаются у Гете достаточно часто и доста­
точно часто отмечались. Однако я здесь имею в виду не
такое до известной степени натуралистически-механическое
толкование, но нечто скорее чисто функциональное и принад­
лежащее более глубокому слою: не перенос содержаний, но
динамическая несомость или, точнее, вынесенность, выражен­
ность (Vorgetragensein) создания создателем, творцом. Фигура
обособлена не в том смысле, как у Шекспира, но она есть
предлагаемое поэтом художественное создание, она столь же
„выросла", как и там, но не в той же мере из самой себя,
а из оживленности, из мировой и художественной воли Гете:
при всей их качественной исключительности и диференцированности Мефистофель и Оттилия, Маргарита и Тассо, Орест и
Макария все же остаются в пределах творческой сферы жизни
поэта, и жизненные соки, ее питающие из единого источника,
ощущаются неизменно во всех них—некая обратная ориенти­
ровка создания на создателя, но не на основании содержания, а на
основании живого творческого процесса, не порывающего своей
сплошной связанности и с тем и с другим. В Вертере это с самого
начала закрывается, а может быть, покрывается тем, что указан­
ное с о д е р ж а т е л ь н о е тожество переживания и произведения
в нем налицо. Но в Мейстере и в Избирательном Сродстве
157

художественный стиль всецело определяется тем, что мы всюду
чувствуем рассказчика. Здесь недостает формально-художе­
ственного реализма (совершенно еще независимо
Рассказ
о т в ы 5 0 ра между натурализмом содержания и
стилизацией), предоставляющего события и лю­
дей самим себе, так, чтобы они воздействовали непосредствен­
но как бы со сцены; на самом деле это действительно „рас­
сказы", несомые стоящим за ними и ощутимым рассказчиком;
при всей самостоятельности персонажей и разбросанности
композиции, как, напр., в Годах Странствий, поэт все же остает­
ся „единством апперцепции", правда, в особом смысле. Не в
Кантовском, где она означает идеальную, об'ективную связь
содержаний познания за вычетом душевно-жизненного процес­
са, и не в суб'ективном смысле, для которого единичное
содержание сознания значимо лишь, как жизненное проявление
данного суб'екта и не более, а в той особой связи, которая
существует только, может быть, между рассказом и рассказчи­
ком. Рассказанное имеет об'ективное единство, некую д\я
себя понятную связь своих элементов; рассказчик имеет в
себе единство своей личности, которое означает и несет пси­
хологическую связь его представлений и его творчества. Но
вот поскольку суб'ект ощутим в своей творческой активности
в данном или за данным об'ективным образованием, второе
единство внедряется в первое (что и обозначает в данном
случае „ощутимость"), и образование получает новое единое
творческое средоточие; на нашем языке понятий, всегда про­
странственно-ориентированном, никак невозможно выразить
того, что средоточие это и не совпадает, но в то же время
и не расходится с об'ективным единством рассказанного.
Однако, выразимо это или нет, но Гетевские романы всегда
протекают в категориях „рассказчика" и этим обнаруживают
своеобразную категорию суб'ективности, ставшей об'ективной,
но себя не утрачивающей в этой об'ективности, категорию,
под знаком которой строится вся духовная сущность Гете.
Если отсюда еще раз взглянуть на Шекспира,
Субъективность т о р е т е и в с в о и х Д рr а м а х 9 начиная с Ифигении,
и объективность
хл
присутствует как бы в роли рассказчика. Когда
говорят Макбет и Отелло, Корделия и Порция, то в идеальном
мире того, что происходит и говорится, решительно ничего
нет и ничего не ощущается вне их, нет Шекспира, который
158

бы ими двигал, как „тайный король", он всецело растворился
в их единичных жизнях. Зато, несмотря на всю нюансировку,
отличающую речь Антонио и Принцессы, Фауста и Вагнера,
Пилада и Ореста, они все же, по сравнению с теми, обладают
относительно общим основным ритмом, ибо в конце концов
их устами всегда говорит Гете. Быть может, как раз эта непо­
средственность, с какой Гетевские образы почерпнули свою
жизнь из него самого, непрерывность обращения живых соков
между ними, будто пуповина, связующая их, еще не отрезана—
быть может, это и служит причиной, почему Гете не решался
браться за „настоящую трагедию" и считал, что „самая попытка
его бы уничтожила". Именно в этой связи конфликт между
субъективностью и об'ективностью имеет для Шекспира совер­
шенно иной смысл, чем для Гете: в первом случае такового
собственно и нет, проблема поставлена иначе, во втором же
конфликт преодолен, полюса ощутимы, дистанция между ними
измерима, при чем именно тем, что они связуются воедино
некоей живой функцией. Никогда бы Шекспиру в голову не
пришло назвать свое творчество „предметным", как Гете, кото­
рый этой формулировкой повидимому чувствовал себя как бы
спасенным. Шекспировская полнота жизни выливается в самый
момент своего возникновения как бы мимо суб'екта прямо
в самостоятельные контуры его образов. Они предметны., но
именно в абсолютном смысле этого слова, который не нуждается
в предварительном суб'ектном противоположении.
Наконец, такого рода структурные отношения Геиндитевских τфигур
J r должны быть поставлены в связь
видуума
с одним моментом, который снова приводит нас
к нашей первоначальной постановке проблемы индивидуализма.
Почти каждый образ в больших творениях Гете представляет
из себя одну из возможностей созерцать мир или, выражаясь
иначе, дает возможность, исходя из его особого бытия, пост­
роить картину мира· Мир этот может быть в достаточной мере
малым; однако он все же имеет свойства „мира": определенный
характер видения и чувствования, который не только окраши­
вает все изображенные бытийные содержания, ко однообразно
воздействовал бы, как оформляющая сила на все промежуточные
содержания; некое центральное сущностное свойство, вокруг
которого могли бы вырасти картины некоей бытийной тоталь­
ности, лишенной пробелов и в строе и в окраске своей,
159

определяемой этим центральным свойством. Из всех Шекспиров­
ских образов это могло бы быть применимо, насколько я себе
представляю, только к Гамлету, Будь то Ромео или Лир, Отелло
или Антоний—они не могут служить отправными точками для
построения мира, но это легко сделать по фаустовски или по
мефистофельски, исходя от Тассо или Антонио, или также от
Шарлотты или Оттилии; Мейстер в этом смысле—-мир миров.
Каждый из этих основных образов—a priori для целого мира
как в смысле созерцания, так и в смысле оформления жизни—
в то время как Шекспировские образы всецело включили
мирообразующую силу в свою жизнь. Правда, их окружает
атмосфера жизни вообще и их индивидуальной жизни, но не
настолько, чтобы эта атмосфера могла об'ективироваться
в некоторую картину бытия вообще, сосредоточенную в ней
и простирающуюся за пределы их судьбы и воли. Первым
предшественником Гете, умевшим выращивать микрокосм худо
жественного произведения из отдельных образов, из которых
каждый был бы центром индивидуального духовного мира—
был Рафаэль. Если я не ошибаюсь, Афинская школа являет
впервые художественную, символизирующую мир духа вообще
связь личностей, каждая из которой должна служить тональ­
ностью для мировой симфонии. Как раз этим определяется для
Гете то отношение, которое существует между представленными
проявлениями отдельных фигур к общей совокупности их бытия.
Это отношение имеет огромное значение для художественных
стилей вообще. В полном соответствии с жизненным и худо­
жественным принципом античности, отдельный драматический
античный образ—носитель определенного действия и страдания,
определенной судьбы и способа ее нести; человек со всеми
своими особенностями и силами всецело отливается в форму
данную темой художественного произведения так же как скуль­
птуры Парфенона обладают именно той жизнью, которую тре­
буют предмет и форма художественного момента; жизнь до
точности заполняет эту форму, она—не нечто, разливающееся
и утекающее за пределы этой формы, в более широком и, может
быть, сверхартистичном потоке. Лишь в эллинизме ощущаем
мы изображенный момент вынутым из обширной, струящейся
жизни личности или же ее в себя вбирающим; при чем жизнь
не растворяется в этом мгновении, но лишь делается созер­
цаемой из него, как из точки наблюдения.
160

Об'ем

Создания всех великих творцов человеческих

личности

образов—в каких бы формах ни выражались их
разные стили—отличаются тем, что все сказанное ими ка­
жется нам случайно осветившейся, заговорившей о себе и об­
ратившейся к зрителю частью некоей целостной закруглен­
ной личности, несущей в себе бесконечность иных возможных
проявлений. То, что нам в Шиллеровских фигурах так часто
представляется невыносимо театральным и бумажным, как раз
и сводится к этому: они не имеют душевной глубинности
и жизненности, кроме того, что они говорят в словах своей
роли. Границы их душевного об'ема точно совпадают с границами
их актерской реальности, они подобны самому актеру, который
до и после своего выступления—ничто, не есть, и в котором
нет ничего из жизни изображаемых им фигур, кроме того, что
он говорит со сцены. Может быть из всех его образов один
Валленштейн окружен этой таинственной сферой, выходящей
за пределы всех единичных проявлений, или иначе той энергией
личного средоточия, порождающего все проявления, которая
дает почувствовать, что ее хватает и на многое другое. Гетевские же образы преисполнены этим „больше" в каждом моменте
их являющейся жизни. Чем только ни являются Ифигения или
Тассо, Фауст или Наталия еще помимо того, что мы о них
слышим! То, что они говорят, всякий раз лишь луч бесконечно
богатого внутреннего жизненного целого, в то время как Шиллеровские фигуры всегда исчерпываются именно данным лучом.
Образы зрелого Гете обладают тем исключительным свойством,
что они имеют полную классическую закругленность и в то же
время все, что они изображают, является лишь собирательным
и решающим отрезком неизмеримой жизненной тотальности или
красочным отблеском, в котором нам дана их жизнь. Гетевские
образы подобны ему самому в том не поддающемся дальнейшему
разложению качестве—заставлять созвучать совокупную целост­
ность единой, непосредственно не выраженной и не выразимой
жизни в каждом ее проявлении, как бы оно ни было объективно или
·.
случайно. Однако тот факт, что эта своеобразная
Интеллектуа-

J

т

J

r

дизм и миро- жизнь образов, служащих источником и фундаменобразоваиие
т о м и х единичных проявлений и выходящая за пре­
делы таковых, может быть об'ективирована и фактически
объективировалась в „мировоззрении" связан, на мой взгляд,
с более интеллектуалистическим, по сравнению с Шекспиром,
161
11 Гете.

существом Гете. Если сравнить хотя бы названных выше людей
Шекспира и Гете, то последние все имеют какой-то налет
теоретичности, некоей духовности, выходящей за пределы их
природного бытия. И в то время как последнее пребывает
завершенным в себе или распространяется во вне как бы лучами
и путем реальных воздействий на окружающий мир, идеальное
творческое начало теоретического человека естественно выбра­
сывает из себя круг целого мира. Иначе, фиксируя в еще
более глубоком слое отношение между вырастанием индиви­
дуально определенных „миров*4 и теоретическим характером
индивидуумов: внутренние элементы теоретического человека
обладают хотя бы потенциально изначально логической струк­
турой. Они оформлены таким образом, что из единичных эле­
ментов легко выводимы другие, что из уже проявленных
можно сдела ть ясный и прямой вывод к связи других, еще не
проявленных, даже не помысленных. Наоборот, из бытийн о г о характера Шекспировских образов явствует, что бытие,
как таковое, не есть нечто логическое или могущее логически
быть конструируемым; лишь качественные его определимости
могут быть понятно друг из друга выводимы, само бытие
требует изначального полагания, оно должно быть испытано
и пережито, и чем более в каком-либо существе преобладает
алогический факт его бытия, тем менее может оно, при помощи
выведения друг из друга данного и не данного, быть расши­
рено до целостности миросозерцания. Не более, быть может,
как психологическим выражением этого явления служит то
обстоятельство, что шекспировские люди в о л е в ы е натуры
и потому обладают той неисчислимостью и спонтанностью, ко­
торыми воля отличается от интеллектуальной тенденции к связ­
ному и порождающему часть за частью непрерывно и в пре­
делах исчислимого. Не случайность поэтому, что единственный
образ у Шекспира, сущностные качества которого могли бы
послужить законом образования и индивидуальной окраской
для определенного миросозерцания—это Гамлет—как раз не
волевой человек, а интеллектуалистическая натура.
«
Это знаменательное свойство Гетевских образов:
Единствен-

г

ность индичто именем каждым из них можно окрестить
видуадьиости. ц еЛ у Ю картину мира, что единичные их прояв­
ления—лишь фрагменты идеально завершенного, целостного
созерцания и целостного чувствования—дает нам, наконец
162

возможность до конца уяснить себе, в каком смысле люди, со­
зданные Гете, принадлежат той второй форме индивидуализма,
которую мы назвали качественной. Она ведь означала то, что
и н а к о - б ы т и е , отличающее одного человека от другого,
обладает решающей ценностью; в то время как Фихте положил
основание для первого типа индивидуализма тем, что „разумное
существо, как таковое, должно быть индивидуумом, но не именно
данным, тем или другим"—здесь же акцент переносится как раз
на определенность индивидуума, на то, что каждый индивидуум
по отношению к каждому другому—нечто единственное и непо­
вторяемое. Все равно, берется ли единичная фигура, как тип,
или допускается, что случайности действительности могут поро­
дить еще одно или многие точно такие же существа, с м ы с л
каждого заключается в том, что оно различно, что оно выражает
бытие способом, присущим ему одному, и стоит в связи мировых
содержаний на том месте, которое оно одно может занимать.
Однако метафизическое понимание индивидуальности достигает
всей своей созерцаемой полноты и живого оформления лишь
тогда, когда основная окраска, к которой сводится единствен­
ность индивидуума, может растекаться по всему целому бы­
тия за пределами индивидуума и определить тональность этого
целого. Человеческое существо лишь тогда действительно
всецело индивидуум, когда оно не только точка в мире, но
само—мир, и то, что оно мир, может быть доказано только
тем, что качество его обнаруживается, как основание для
возможной картины мира, как ядро духовного космоса, лишь
частными осуществлениями идеальной тотальности которого
являются все отдельные его проявления. И с другой стороны,
при таком понимании человека, как источника некоего мира,
как имени для определенного мировоззрения (в чем и заклю­
чается смысл Гетевских образов) каждый должен в глубочайшей
основе своей индивидуально отличаться от каждого другого.
Равенство всех этих миров не имело бы никакого значения,
ибо в каждом случае было бы так сказать достаточно, если
бы был только один такой мир и каждый человек обладал
в нем точечным существованием. Бесконечность возможных
картин мира и то, что человек есть центр и закон такой кар­
тины, имеет смысл лишь в том случае, если ни одна из них
незаменима другой и каждая увеличивает богатство тональностей,
в которые дух транспонирует бытие, как целое. Каждая из
11*

163

больших Гетевских фигур является одним из методов того,
как может быть понято, пережито и оформлено не только
отдельная судьба или отдельная задача, но целый мир,—и лишь
при этом до конца открывается его концепция индивидуума
как качественно единственного, на никого „не похожего".
В своеобразном двойственном отношении к этому
Общечелове- ТИПу индивидуализма находится Гетевская оценка
„общечеловеческого", а именно: с одной стороны,
это всеобщее является в то же время и подлинной, глубочайшей
реальностью индивидуального (так, чтобы ДАЯ усовершенство­
ванного усмотрения „оно все более и более просвечивало
сквозь национальность и личность"), с другой—оно в то же
время является и ценностью отдельных существований,хотя бы
путь к осуществлению этой ценности и лежал через противо­
положные инстанции („Смысл и значение моих писаний", го­
ворит он в глубокой старости, „торжество чисто человече­
ского"). Прежде всего не подлежит сомнению, что для Гете
общечеловеческое не может означать тех общих черт инди­
видуальных явлений, которые отвлекаются от всего единствен­
ного и неповторяемого и складываются в абстрактное понятие
„человека вообще"· Такое вторичное механическое разложение
готового феномена и столь же механический синтез его элемен­
тов было приемом рационалистического просвещения. В про­
тивоположность этому Гете мог иметь в виду как раз лишь
о с н о в у явлений, порождающую и несущую их во всем их
многообразии. Индивидуальность является для него воплоще­
нием типа или идеи, жизнь которой ведь и состоит в ее раз­
ветвлении и осуществлении себя в бесчисленных отдельных
«,
формах. Единство и множество не противоречат
Множество, как *

г

г

г

форма бытия друг другу ни в своей действительности, ни
единства
в CBOe g ценности, ибо множество есть способ
бытия единства и притом на самых разнообразных ступе­
нях бытия: единство природы вообще и многообразие всех
явлений вообще; единство органического типа и особенности
индивидуума; единство личности и богатство ее многоразличных
и противоположных проявлений. Тот факт, что это единство
обнаруживает себя в пределах явлений, как нечто всеобщее,
как общность известных признаков, является само по себе
чем-то, так сказать, акциденциальным, по меньшей мере,
чем-то внешним; существенно же то, что оно есть носитель
164

индивидуумов и живет в отдельных образованиях, как реальный
их корень или их метафизическая идея, будь то в совершенном
самовыражении индивидуального или в случайном несовершен­
стве и отклонениях. Тут Гете для низших существ пользуется
теми же типическими выражениями, как и для человеческих
индивидуумов; так, напр., о двух видах ракушек, обнаружи­
вающих при полном различии форм все же тожество некоторых
существенных черт: „Так как в присущем мне способе иссле­
дования, знания и наслаждения я всегда должен придерживаться
одних лишь символов, то и эти существа относятся к тем
святилищам, которые чувственно, воочию являют нам природу,
стремящуюся к беспорядочному, саму себя непрерывно упорядо­
чивающую, и в этом всецело бого- и человекоподобную как
в малейшем, так и в величайшем". Мало того, частичное равен­
ство групп явлений по существу и принципиально отнюдь
не является еще условием, подводящим их под некую общую
для них всеобщность:
„Und es ist das ewig Eine
Das sich vielfach offenbart;
Klein das Grosse, gross das Kleine,
Alles nach der eignen A r t " *).

„Высшая и единственная операция природы и искусства—
образование, а в образовании—спецификация, с тем, чтобы
каждое становилось, было и пребывало, как нечто особое, зна­
чительное". Подобно тому, как он ни минуты не сомневается,
что нравственное требование, как идея, единственно и абсолютно
всеобще и притом все же убежден, что это требование прини­
мает абсолютно индивидуальные формы и вменяет каждому
поведение, значимое лишь для н е г о и быть может ни для
кого больше—так и общечеловеческое отнюдь не теряет для
него своего единства и фундаментального тожества тем, что
способ его проявления как бы дробится на любое множество
многоразличных, даже полярно противоположных явлений.
Отсюда проливается некоторый свет на предполаИсторическии г а е м о е отрицательное
отношение Гете к „истории",
г
г
индивидуум
**
и оказывается, что заявление это действительно
не так уже бессмысленно. Гете понимал индивидуальность, как
) „Во всем вечно Единое, многообразно обнаруживающееся; малое есть
великое, великое—малое, каждое пс-своему и

165

модификацию общечеловеческого, которое обстоит в каждой
из них в качестве ее субстанций или жизненной динамики,
совершенно независимо от равенства или неравенства инди­
видуумов. При таком вырастании ее из бытийной основы чело­
веческого вообще индивидуальность, как случайный продукт
истории, конечно, терял для него интерес. Если мы вспомним
первую форму индивидуализма, из которой рационализм логи­
чески выводил формальную свободу и самостоятельность всех
людей и их естественное равенство, то мы поймем, что именно
оттуда Гете вынес глубокое чувство, что оформление явлений
проистекает из в н у т р е н н е й н е о б х о д и м о с т и , в то
время как „история" способна об'яснить это оформление лишь
при помощи внешней причинности. Однако рационализм как
раз робко связывал эту самостоятельность принципа с одно­
родностью содержания, он уяснял себе внутреннюю природную
основу, производящую единичные явления, лишь на сущностном
равенстве этих явлений. Для Гете же, преодолевшего рацио­
нализм, общая основа усматривалась как раз,—и не с меньшей
очевидностью,—в р а з л и ч н о с т и явлений. И вот мощь этой
основы и оживляла и порождала самые различия, которые рацио­
нализм был принужден приписывать исторической случайности.
Этот мотив индивидуального многообразия, выR
многообразие растающего из единства и осуществляющего
единичного ЖИзнь этого единства, простирается, наконец,
и на единичную личность. Никогда Гете не сомневался в
единстве типа „человек" и в единстве отдельного человека.
Очевидно, однако, уже к двадцати годам выработалось в
нем представление, что единство это в себе диференцировано, что оно осуществляется в некоей полярности свойств
и сторон личности, что человек, так сказать, в одно и то
же время велик и ничтожен, добр и зол, достоин удивления
и презрения. Так, напр., Прометей говорит о своих очень
еще несовершенных людях:
„Ihr seid n i c h t a u s g e a r t e t , meine Kinder,
Seid arbeitsam und faul,
Und grausamumild,
Freigebig geizig,
Gleichet den Tieren und den Göttern" *).
*) „Вы не выродки, дети мои, вы трудолюбивы и ленивы, жестоки и нежны,
щедро скупы, вы подобны зверям и богам".

166

И очевидно в том же смысле, применительно лишь к людям
сказано в Вечном Жиде:
„О, Welt, voll wunderbarer Wirrung,
Voll Geist der Ordnung, träger Irrung,
Du Kettenring von Wonn' und Wehe" !).

Принципиальность этой концепции должна была корениться
в собственном, присущем Гете чувстве жизни. Ведь мы не знаем
никого, кто бы столь целостно, столь безусловно чувствовал
себя,как устойчивое, пребывающее я и в то же время разры­
вался бы, дажесознательно, на такое количество противоречий
и противоположных тенденций и об'ективно на такое количе­
ство совершенно разнородных способностей и деятельностей,
ощущая, однако, бытийную правомерность и существенность
в обособлении каждой из них. В этом-то фундаментальном
единстве типа „человек"—все равно, будь оно идеальным вспо­
могательным понятием, биологической реальностью или мета­
физическим исповеданием—и заключается „общечеловеческое";
т.-е., собственно говоря, в самой жизни, разветвляющейся на
бесчисленнейшие и многообразнейшие феномены и пребываю­
щей в каждом из них, как вечно тожественное, а не на отдель­
ные равные друг другу единицы, которые могли бы в самых
феноменах быть установлены путем разложения и абстракции.
Эта идея общечеловеческого, однако, являясь
и ценностное не только бытием, но долженствованием, не только
различие
подлинной жизнью всякой индивидуальности, но
и ее ценностью, относится этим самым к глубочайшим и наи­
более основным формам в мире понятий Гетевского мировоз­
зрения. Как, собственно говоря, может абсолютно всеобщее
быть ценным? Пусть оно обладает абсолютной ценностью,
т.-е. такою, которая по понятию своему не зависит ни от ка­
кого условия или вне ее лежащей цели, но все же трудно
понять, каким образом кусок бытия, облеченный в эту ценность,
может сохранить свою ценностную значимость и в том случае,
если любой другой кусок будет обладать тою же ценностью
и в той же степени. В таком случае ведь качество это совпа­
дет с бытием вообще, и акцент и отличие, связанные с предметом

»

) „О, мир, полный чудесного смятения, полный духа порядка и косного
заблуждения, ты кольцо, сплетенное из звеньев блаженства и страданья".

167

„ценного", будут поглощены абсолютной нивелировкой со
всеми остальными. Каким бы значением ни обладала ценность
сама по себе, носитель ее должен, тем самым, что он—ее
носитель, так или иначе выделяться среди других, чтобы стать
ощутимым, как ценный; для нашего духа, функции которого
связаны с р а з л и ч е н и я м и его содержаний, суб'ектом цен­
ности может, повидимому, быть лишь нечто так или иначе
качественно или количественно индивидуальное, но отнюдь не
нечто, лежащее вне всякой различимости. Эта психологическая
относительность, с которой наши оценки связаны не менее,
чем наши ощущения и наши мысли, предначертала—хотя и не
в этой формулировке—направление К а н т о в с к о г о мышления.
Что разумная воля отличается от воли, определяемой евдаймонистическими мотивами,—в этом ДАЯ Канта и заключается
ее специфическая ценность; те энергии нашего духа, которые
образуют опыт, обладают не только высшей, но и совершенно
иной ценностью, чем спекулирующий разум; эстетическое на­
слаждение по существу и ценности своей определяется тем,
что оно отличается от чувственного, и т. д. „Разграничение"
(Grenzsetzung), это основное достижение Кантовской мысли
отвоевало при помощи такой связи оценок с различимостями
и противоположениями новую область, в которой вращается
всякое мировоззрение, не могущее мыслить смысл и содержание
каждого единичного без его отличия от другого.
Ценность

тотальности

т-,

^

Ьсли благодаря этому психологический опыт „вос­
приимчивости к различиям" наложил свою форму
на космос ценностей вообще, то позиция Гетевского духа по
отношению к этой ценностной проблеме значительно, если
можно так выразиться, более метафизична: он действительно
переживает единство и целостность бытия, как ценность, как
абсолютно ценное, помимо всякого сравнения. Здесь уже нет
места ДАЯ „так или иначе", ДАЯ „больше или меньше". Конечно^
и тут тотчас же возникает то затруднение, которое угрожает
пантеизму при всяком дальнейшем развитии за пределы его
основных положений и с которым нам не раз приходится счи­
таться в настоящем исследовании. Каким образом абсолютное
единство бытия приводит хотя бы к являющемуся и мнимому
многообразию вещей, каким образом оно из себя порождает
смену состояний—понять трудно. Ибо наш рассудок устроен
таким образом, что порождение и смена постигаются им всегда
168

лишь из воздействия одного элемента на другой; при абсолютно
едином, не имеющем рядом с собою иного, мы не находим
основания, почему бы ему выходить из своей однажды данной
формы и состояния, оно пребывает в вечной застылости, ибо
нет ничего, что могло бы мотивировать какую-либо перемену.
Это затруднение, как было показано, преодолевается пантеизмом
Гете тем, что для него бытие в его целости изначально есть
жизненный процесс, вечное зачатие и рождение, умирание
и становление из единства или вернее: форма существования
этого бытийного единства. Однако ц е н н о с т ь этого бытия не
находит себе возможного осуществления на том же пути, она
нуждается в еще более радикальной переустановке, которая
совершенно недоступна нашим эмпирическим способам оценки.
Ибо эти способы связаны с тем, что по ту сторону оцени­
ваемого предмета другой предмет имеет иную или большую
или меньшую ценность, или же, вообще, лишен таковой и лишь,
исходя из совершенно нового, логически не поддающегося
обоснованию, чувства, может все бытие, при всем своем един­
стве, исключающем все остальное и всякое сравнение, выйти
из своего безразличия; оно в целом может получить ценностный
акцент, который обычно проистекает лишь из соотношения
его частей между собой. Ценность бытия в целом является
как бы декретом души, для которой нет ни доказательства,
ни опровержения, как бы выражением жизненастроения, кото­
рое само есть бытие, и как таковое ни правильно, ни ложно.
Быть может эстетическая натура Гете располаЭстетическое г а л а е г о к такомуJ чувству
ИнтеллектуаJ
J ценности.
w
J
разрешение
листический склад может, пожалуй, и привести
К Представлению

О

МИрОВОМ

еДИНСТВе,

О

НеКОМ „"Εν

%αι π α ν " ,

в котором уничтожились всякие различия,—однако до чувства
абсолютной ценности этого целого оно не дойдет; моральный
склад в свою очередь может привести к абсолютной ценности,
хотя бы, напр., к Кантовской „доброй воле а , однако он не сможет
обойтись без ценностных различий; мало того—эта абсолютная
ценность будет для него не столько реальностью, сколько
идеалом, т.-е. существенное его значение будет заключаться
в масштабе, на котором отмечаются относительные ценности*
реальности в их различности. Лишь эстетичеекий склад духа*
обладающий по сравнению с моральным большей широтой
и, так сказать, большей терпимостью, по сравнению же с
169

интеллектуальным—пафосом оценки, может оценивать бытие, как
целое; на каждое впечатление он реагирует чувствами ценности
и значимости—в то время как ценностная область этической
природы покрывается всегда лишь вырезком из действитель­
ности—и там, где эстетический склад обладает, как у Гете,
той таинственной связью с тотальностью мира, той способно­
стью дать на себя воздействовать целому, как целому, там-то
как раз он и будет отвечать на это целое тою ц е н н о с т н о ю
реакциею, которая, так сказать, и является его природным язы­
ком. Он сам нередко упоминает об этом об'емлющем понятии
ценности, об отказе от его релятивистической связанности,
которая в пределах эмпирического мира всегда ограничивает
его той или иной отдельной областью действительности:
„W i e e s a u c h sei, das Leben es ist gut" *)!
„Ihr, glücklichen Augen,
Was je ihr gesehn,
Es sei wie es v/olle
Es w a r d o c h so schön"2).

Религиозное Быть может в этом и сказываются глубинные
понятие цен- слои религии Гете и характер его религиозности:
ности

-

а именно, что абсолютное для него—ценность,
и что ценность для него не связана с различиями. Все религии
масс так или иначе обусловлены психологически-эмпирическим
фактом ощущения различия· Сколько бы бог для них ни счи­
тался абсолютом, некиим ens realissimum, единственным источ­
ником и седалищем сущего и добра, он все же для них ну­
ждается в некоторой противоположности; они не выходят из
дуализма: человек, жаждущий искупления, и божество, дарую­
щее искупление, уродство греха и блаженство святости, богооставленная и богоисполненная часть бытия. Гетевское рели­
гиозное понятие „природы", в котором все—закономерная
абсолютность б ы т и я , уже сама по себе достойная поклонения,
абсолютно благостная, совершенная и прекрасная—понятие это
по своему формальному принципу, очевидно, исключено из всех
церковных религий. Таковые не м о г у т признавать всего бытия,
1

) Ках бы то ни было, но жизнь хороша.
2
) Вы, счастливые глаза, что вы только ни видели, и как бы то ни было,
но все было так прекрасно.

170

„какое бы оно ни было". Дуализм всех подобных религий
(даже буддийской, в которой, по крайней мере, страдание и иску­
пление пребывают в абсолютной антиномичности) непримирим
с Гетевской религиозностью, в которой художественное жизненастроение яснее всего обнаруживает всю свою религиозную
значимость. Гетевское мировоззрение может быть рассматри­
ваемо, как гигантская попытка понять единство бытия в целом,
как непосредственно и в самом себе ценное: поскольку для
него бог расширяется до природы, а природа до бога, друг
друга взаимопроникая и покоясь друг в друге, постольку имя
бога для него название ценностного момента бытия, который
живет единой жизнью с природой, с моментом действительным,
В творческом жизнесозерцании художника пантеизм и индиви­
дуализм—уже более не исключающие друг друга противоречия,
но два аспекта одного и того же мироотношения. Гете—чело­
век, обладавший тончайшей восприимчивостью к различиям,
вернейшим ведением о единственности и несравнимой значи­
мости каждого куска бытия, распространяет в пределах эсте­
тической сферы оценок—на всякий предмет вообще этический
принцип: рассматривать каждого человека, как самоцель. Но как
раз этим самым его картина мира и делается пантеистической:
индивидуальная ценность каждой единичности, возможность вы­
манить из каждой из них эстетическую значимость, столь же
в ней коренящуюся, как и выходящую за ее пределы,—истолко­
вывается, как одна из форм единой красоты, которая из еди­
ного источника или в качестве единого источника питает со­
бою в с е б ы т и е .
Этим, наконец, дан формальный принцип, котоПримирение
г·
0
ьш
всеобщего Р
Для 1 ете снимает противоречие между его
ΕΙ индивиду- количественным индивидуализмом, между страстального

»

о

о

ной оценкой того, в чем каждый единственен
и отличается от других и столь же страстной оценкой в его
переживании „общечеловеческого". Последнее относится к ка­
тегории коренных единств, которые не нуждаются в отличиях
от других, чтобы быть ценностями; его отношение к челове­
ческим индивидуумам повторяет в малом масштабе то отно­
шение, которое обстоит между богом-природой вообще и всеми
бытийными единичностями вообще. Этим, однако, нисколько
не принижается ценность индивидуального, она пребывает, как
такая, ибо с п е ц и ф и к а ц и я д о б е с к о н е ч н о с т и есть
171

способ, которым живет нераздельное единство, т.-е. тип; таким
образом оценка индивидуального и оценка всеобщего—оценка
е д и н о г о жизненного процесса. Лишь механистическое миро­
воззрение их разделяет, так как ДАЯ него всеобщее есть абстракт­
ное, добытое путем выделения одинаковых признаков—как
если бы они лежали рядом атомистично и отделимо один от
другого. Это-то и раскрывает действительный смысл постоянно
повторяемого Гете требования видеть в индивидуальном все­
общее. „Кто не способен усмотреть, что о д и н случай часто
стоит тысячи и все их в себя включает, тот ни для себя, ни
для других никогда не сумеет принести ни ра0
мгла ДСЛЫЮСТЬ

и единство дости, ни пользы". Здесь дело не в том, что
жизни
одно явление является представителем многих
подобных ему, разделяющих с ним какой-нибудь внешний при­
знак, но в том тожестве жизни, которая протекает через всех
них; в том творческом единстве, которое из каждого делает
символ целого, а потому из каждого другого в отдельности, а не
в отдельных чертах, которые наше вторичное рассматривание
друг от друга отделяет и распределяет на подобные и не­
подобные, И это как раз потому оказалось возможным,
что бытие было им понимаемо в категории ж и з н и и через
этот аспект, как об'ективный, он и получил право истолковы­
вать отношение между индивидуальным и всеобщим без вся­
кого антропоморфизма, согласно формуле своего собственного
существа, как он сам говорит:
„Und so teil ich mich, ihr Lieben,
Und bin immerfort der Eine" 1 ).

!) Так разделяюсь я, друзья, и остаюсь всегда единым.

172

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ИТОГИ И ПРЕОДОЛЕНИЕ
„Он был немцем, — говорит Гете о Серло, — а эта нация
отдает себе охотно отчет в том, что она делает"· Он этим
выражает опыт одной из решающих тенденций своей собствен­
ной жизни. Ни для кого быть может другого из творческих
людей большого стиля не было столь естественною потребно­
стью сводить счеты с самим собою, осознавать жизнь в некоей
периодичности, обозревать весь пройденный путь, не пропуская
ни одного из пережитых содержаний. Проявлялось же это са­
мым разнообразным способом. В молодости он время от вре­
мени совершает „капитальную аутодафэ", со страстною само­
критикой уничтожает бесчисленное множество своих созданий
истекшего периода; или же это происходит в форме духовной
ранжировки или регистрации, он ищет те категории, под кото­
рые подходят его жизненные содержания: „Я должен,—пишет
он Шиллеру,—старое и новое, что у меня на уме и на сердце
опять заново подвести под схему". В одном обзоре, подво­
дящем итоги всем личным основным мотивам своей жизни,
он определяет свое стремление, как: „никогда не завершенное,
часто закругленное", что и символизуется столь характерным
фактом, что он свои дневники еще раз об'единяет в „А нналы".
Эта же тенденция сказывается у него с детства в любви к опи­
санию и анализу художественных произведений: он должен
отчитаться во всем, что его впечатляет и что имеет какое-либо
значение для его развития. Своеобразным примером может
служить, когда он по одиночке характеризует свыше 200 стихо­
творений из „Волшебного Рога Мальчика", каждое по его
идеальной значимости и по его принадлежности к общим
173

эстетическим законам, но всюду в стиле человека, стремящегося
дать себе отчет во всех оттенках своего личного впечатления.
И, наконец, таковы же в позднейшие годы постоянно заново
начатые издания полных собраний его сочинений, которые слу­
жат как бы остановками, чтобы оглянуться на пройденное
развитие и произвести его окончательную оценку при помощи
отбора, классификации и пропусков. С какими же более общими
и глубокими чертами существа Гете можно было бы связать
эту его склонность?
Если я не ошибаюсь, то и здесь сказывается
Об ективация о д н а и з т е х основных идей, которая, так сказать,
оформляет творческое бытие Гете и которую я
называю „об'ективацией суб'екта". Безусловно, каждая творче­
ская личность может в конечном счете быть подведена под эту
формулировку; однако, мы не знаем другого, кто бы суб'ективно
столь богатую жизнь прожил как столь об'ективную данность,
и оформил ее в столь объективных категориях как Гете. Обычно
акцент падает либо на суб'ективную сторону, так что и отде­
лившееся создание есть не более как самоистечение я и не
выходит для своего творца из стадии внутреннего переживания,
либо, наоборот, произведение далеко за собою оставляет суб'екта,
как уже ненужный трамплин и, как бы чуждаясь внутреннего
породившего его переживания, черпает свой смысл и содер­
жание из собственной самодовлеющей объективности. В искус­
ствах пространственных, в поэзии, в музыке, можно сказать,
пожалуй,—во всех жизненных проявлениях, вообще, специфично
лирические натуры резко отделяются от натур специфично
драматических. Жизнь Гете, рассматриваемая в целом, больше,
чем какая-либо другая, преодолела эту противоположность и при­
том не благодаря прочному, изначально данному отношению
элементов, а в живом развитии, которое вело от демонической
суб'ективности его молодости к не менее демонической объек­
тивности его старости. Однако очень показательно, как уж2
в его юности, когда весь преизбыток и подвижность его
внутреннего извергались с совершенно исключительной и един­
ственной в своем роде непосредственностью и неуклонностью
во всех своих проявлениях и в самом способе жизненного
оформления—как уже тогда дает о себе знать об'ективация
суб'екта: так в страстном лепете лейпцигских писем к Беришу
уже обрисовывается форма Вертера, в котором безусловная
174

суб'ективность спасается от самой себя через оформление
в об'ективное образование. Среди самого бурного любовного
неистовства он пишет Беришу: „Это бурное желание и эта
столь же бурная ненависть, это неистовство и это сладострастие
дадут тебе представление о юноше". Или же: „Правда, я боль­
шой чудак, но и славный мальчик". Несколько позднее, в два­
дцать лет: „Это у меня общее со всеми трагическими героями,
что моя страсть охотно изливается в тирадах". Во всех этих
юношеских важничающих самоописаниях уже сказывается ве­
ликая аксиома—созерцать и переживать всю суб'ективность
существования, как об'ективную действительность, подчиненную
категориям сверхсуб'ективного мира. Даже в самую страстную
свою эпоху он никогда не страдал типичным для юности недо­
статком: считать свое существо и свой путь единственно пра­
вильными. То, что он каждому предоставлял быть самим
собою и держаться своего направления, было той чертой,
которая в глубине всегда удерживала его от фатовства и за­
висти. На 21 году своей жизни он сильнейшим образом осу­
ждал „пристрастие к нашим собственным ощущениям и склон­
ностям, фатовство поворачивать чужие носы туда, куда смотрит
наш нос". Об'ективность, усматривающая равноправность чу­
жого и своего я, была столь же поводом, как и следствием,
непрерывного отдавания себе отчета в самом себе.
Гете этим самым из определенной духовной
Душевные
формы, которая осуществлялась человечеством,
правда достаточно часто, но лишь фрагмен­
тарно, не только создал и показал возможности нового типа
целостной, единой жизни большого стиля, но в то же время
открыл новые области теоретической и художественной куль­
туре. Через Гете впервые—по крайней мере в Германии—на­
учились доводить последние душевные интимности как до
абстрактной, так и до поэтической всеобщности и об'ективности. Тогда существовало, да отчасти и до сей поры суще­
ствует представление, будто душевные события, обладающие
известной степенью нежности, сложности и диференцированности, этим самым навсегда обречены пребывать в сфере
суб'ективного; их, казалось, можно лишь пережить, они допускают
в лучшем случае лишь чисто личное выражение, но они
слишком, так сказать, хрупки, чтобы вынести оформление до
стадии объективированного духа. В эту-то область как раз
175

Гете далеко продвинул предел возможного оформления. Такое
стихотворение, как: „Warum gabst du uns die tiefen Blicke"—
есть нечто абсолютно новое в истории человеческого выраже­
ния; то, что здесь обнажаются настолько предельные интимно­
сти чувства и притом поэтически, т.-е. без малейшего оскорб­
ления стыдливости, обнаруживает непредвиденные возможности
об'ективации того, что дотоле считалось возможным лишь в
сфере суб'ективного. То же самое можно сказать и о ряде
изречений, касающихся глубиннейшего в жизни и наполняющих
его творения, начиная уже с Вертера. В данном случае, правда,
французские моралисты, в особенности Ларошфуко, являются
как будто его предшественниками. Стоит однаСверхпсихоло- к о П р И Г Л Я д е т ь с я > чтобы убедиться, что фран­
цузы остаются в сфере остроумного, где, не­
смотря на все меткие истины, не так уже много реального,
так как чувствуешь, что интерес мыслителя сосредоточивается
не столько на той глубине и ширине, из которой это почер­
пается, сколько на той остроте, до которой это поднимается.
Гете являет в этом смысле прямую противоположность: для
него важно исключительно содержание пережитого, а то, что
это содержание кристаллизуется в форму сентенции, случается
как бы само собой путем огранического процесса роста внут­
ри самой души. Но главное то, что у французов все пони­
мается только психологически, и в лучшем случае подлежит
известной этической, не особенно глубокой оценке. У Гете
же мы всегда чуем великую связь, которая связует душевное
не только психологически, т.-е. как связь содержаний созна­
ния, но как мировой элемент—со всем миром, как бытие и
становление—с бытием и становлением в целом. Даже там,
где он высказывает общие суждения о самых запутанных и
деликатных душевных состояниях, это не только психологиче­
ские обобщения, но мысли, направленные на жизнь вообще и
на ту глубочайшую, космическую или метафизическую значи­
мость, которая об'емлет душевное или в нем открывается.
Кое-где раньше, может быть, случайно и найдется нечто ана­
логичное, но никто до него не находил эту форму общезначи­
мого выражения для интимнейших тонкостей и глубин; лишь
после него выработалась эта черта нашей духовной позиции,
что душевно ценные переживания у нас развиваются навстре­
чу целому космосу сверхиндивидуальной истины и мудрости·
176

Объективация суб'екта касается здесь не только духовного
оформления, но суб'ективно-душевное делается объективным,
благодаря тому, что оно как существенное, как определение
нашего бытия, обладает мировым смыслом и как кусок, как
судьба или носитель жизни вообще включается в реальное или
идеальное, но всегда объективное всебытие. Нечего и говорить
как величественна и высока та „отчетность", которая заложена
и для самых интимных и личных сторон нашего существа в та­
кого рода обобщении и об'ективации. Ибо мы поставили над
собой закон, перед которым мы тем более ответственны, чем
более этот закон возник из нас самих, значим лишь ДАЯ нас
самих и ДАЯ н а ш е г о отношения к тотальности бытия и идеи.
Гетевская жизнь достаточно часто уже сравниж
я
доведение валась с „художественным произведением *.
искусства
Если этим хотели указать на высшую ее цен­
ность, то это во всяком случае относится к мании вели­
чия современного эстетизма. Жизнь вырастает из собствен­
ных корней, и нормы ее автономны и не выводимы из нор­
мативных образований, которые быть может из нее же и
возникли: жизнь не может и не должна быть художествен­
ным произведением, так же как она не может и не должна
быть логическим выводом или математическим вычислением.
Он сам это высказал приблизительно в 1825 году, что для
него жизнь выше искусства, которое ее лишь украшает.
Пусть это „украшение" несколько беглое разговорное выра­
жение, но во всяком случае включение жизни в идеал произ­
ведения искусства, как объемлющий, и здесь решительным обра­
зом отвергается. Конечно, известные нормативные формы одина­
ково присущи и жизни и искусству, и лишь в этом смысле выра­
жение это частично правомерно: несомненно есть аналогия с
жизнью Гете, когда в художественном произведении внутренний,
личной жизнью порожденный процесс получает форму нагляд­
ного бытия, как если бы такое проявление этого процесса вы­
росло согласно объективным нормам, следуя исключительно закону
и идее предмета. В порядке этой объективации суб'екта и про­
текает работа Гете над своим собственным „образованием".
Часто высказывалось мнение, что все развитие
ОбразованГете было непрерывным процессом „самообраность и образ
η
зования . „Я изучал природу и искусство,—
так признается он в глубокой старости,—собственно говоря,
12

Гете

177

Объективация суб'екта касается здесь не только духовного
оформления, но суб'ективно-душевное делается об'ективным,
благодаря тому, что оно как существенное, как определение
нашего бытия, обладает мировым смыслом и как кусок, как
судьба или носитель жизни вообще включается в реальное или
идеальное, но всегда объективное всебытие. Нечего и говорить
как величественна и высока та „отчетность", которая заложена
и для самых интимных и личных сторон нашего существа в та­
кого рода обобщении и об'ективации. Ибо мы поставили над
собой закон, перед которым мы тем более ответственны, чем
более этот закон возник из нас самих, значим лишь для нас
самих и для н а ш е г о отношения к тотальности бытия и идеи.
*~
Гетевская жизнь достаточно часто уже сравнит
изведение
валась с „художественным произведением".
искусства
Если этим хотели указать на высшую ее цен­
ность, то это во всяком случае относится к мании вели­
чия современного эстетизма. Жизнь вырастает из собствен­
ных корней, и нормы ее автономны и не выводимы из нор­
мативных образований, которые быть может из нее же и
возникли: жизнь не может и не должна быть художествен­
ным произведением, так же как она не может и не должна
быть логическим выводом или математическим вычислением.
Он сам это высказал приблизительно в 1825 году, что для
него жизнь выше искусства, которое ее лишь украшает.
Пусть это „украшение" несколько беглое разговорное выра­
жение, но во всяком случае включение жизни в идеал произ­
ведения искусства, как объемлющий, и здесь решительным обра­
зом отвергается. Конечно, известные нормативные формы одина­
ково присущи и жизни и искусству, и лишь в этом смысле выра­
жение это частично правомерно: несомненно есть аналогия с
жизнью Гете, когда в художественном произведении внутренний,
личной жизнью порожденный процесс получает форму нагляд­
ного бытия, как если бы такое проявление этого процесса вы­
росло согласно об'ективным нормам, следуя исключительно закону
и идее предмета. В порядке этой об'ективации суб'екта и про­
текает работа Гете над своим собственным „образованием".
Часто высказывалось мнение, что все развитие
ОбразованГете было непрерывным процессом „самообра­
зования". „Я изучал природу и искусство,—
так признается он в глубокой старости,—собственно говоря,
12

Гете

177

всегда лишь для того, чтобы дальше себя образовывать. Что
люди из этого делают, мне безразлично". Ему это стало
ясным уже 48 лет до этого: „Дела мои идут в полном поряд­
ке и хорошо,—пишет он Шарлотте фон Штейн,—правда, нет
ничего важного или трудного, между тем, так как я, как ты
знаешь, все трактую как упражнение, то и это для меня
достаточно привлекательно".Он вводил в себя все содержания
бытия с тем, чтобы на них воспитывать свое я все выше и
выше. Однако в этом „эгоизме" не было ничего сомнитель­
ного, ибо совершенствование своей личности было для него
об'ективно-нравственной задачей, совершенно так, как если
бы это было направлено на другое лицо. Собственное образо­
вание отнюдь не означало ЛАЯ него только прирост восприня­
тых материалов знания и умения, но означало, что он при их
помощи все более и более становился „образом", т.-е. суще­
ством предстоящим другим и самому себе как об'ективный
элемент мира. Он отлично знал, что человек как суб'ективное существо, направленное на самого себя, не может, так
сказать, из самого же себя достигнуть такой об'ективной
значимости, знания самого себя как мирового элемента; но
что он для этого предварительно должен сделаться воспри­
нимающим и отдающим сосудом мира. Поэтому-то он и
должен был неустанно учиться и неустанно творить, должен
был, так сказать, пропускать бытие через себя, чтобы сделать­
ся причастным его об'ективности. Чем более суб'ект его
наполнялся мировой субстанцией, чем более и вернее отража­
лось в нем бытие, тем более сам он становился об'ектом, тем
родственнее, тем подчиненней становился он самому об'ективному бытию. Двойной смысл „образования" таким образом
оправдался: тем, что он, учась, исследуя, творя, сам себя обра­
зовывал, „образовывался", т.-е. оформлял свой суб'ект в об'ективный образ, которым он не только был, но который про­
тивостоял ему как уже оформленное содержание.
J в том же
п
Это высокое сознание позволяло ему
лл„„«А«А™„
Произведения
как жизнен- смысле, в каком он говорил о своем „эгоистиные следы
ческом" учении, называть свои произведения
не более как личной исповедью. „Мои работы всегда не что
иное, как сохраненные радости и страдания моей жизни",—
пишет он 26-ти лет—и спустя 40 лет: „Предметом моего
серьезного рассмотрения является в настоящее время новейшее
178

издание моих жизненных следов, которые обычно, чтобы
дитя не оставалось без имени, называют сочинениями". Лишь
тот, для кого суб'ект его настолько объективен, будет опре­
делять свои об'ективные достижения, как нечто столь субъ­
ективное. И потому нет ни малейшего противоречия с только
что приведенным изречением, когда он, также в глубокой
старости, заявляет как раз казалось бы противоположное:
„Что я сам? Что я сделал? Все, что я видел, слышал, наблю­
дал, —я собрал и использовал. Произведения мои вскормлены
тысячами различных индивидуумов; невежды и мудрецы, остря­
ки и глупцы, детство, зрелый возраст, старость, все предо­
ставляли мне свои мысли, свои способности, свои надежды,
свой способ бытия; я часто собирал жатву, посеянную
другими. Мое творение—творение коллективного существа
и оно несет имя: Гете".
Единство суб'екта и об'екта, осуществление и

чистые содержания бытия можем схватывать всегда лишь
в оформленности теоретической или практической, художествен­
ной или религиозной, пережитой и помысленной. Какова эта
сама в себе сущая содержательность, мы можем лишь пред­
чувствовать в своеобразной, никогда до конца невыполнимой
абстракции, так как категории эти суть как бы лишь руки, при
помощи которых мы можем ухватить чистые категории бытия,
неминуемо однако самим хватанием этим их оформляя и лишая
себя против своей воли всякой с ними связи. Это же повто­
ряется и в созерцании жизни. Мы не знаем ни одного жизнен­
ного события, ни одного осуществленного жизненного содер­
жания, которое не было-бы в то же время событием или
содержанием определенного возрастного момента. Конечно, мы
всегда можем вынуть эти содержания из категории пережитости
и рассматривать их под иной категорией только предметной,
поэтической, безвременной и т. д. Но поскольку они значат
как пережитые, они постольку подчинены окраске, отношениям
между частью и целым, форме подвижности, что характеризует
тот возрастной отрезок, с которым была связана их пережитость. Чрезвычайно трудно разложить то безусловное единство,
в качестве которого они выступают в данной окраске, на эле­
менты чистого содержания и на физиономию данной возрастной
ступени, и поэтому сомнительно утверждать выживание одного
и того же душевного состояния, цели, содержания сквозь из­
меняющиеся общие проявления разных жизненных эпох. Это
затруднение глубоко проникает всякое историческое воспро­
изведение индивидуальной жизни, но наше фактическое усмо­
трение его преодолевает, правда, не при помощи какого-либо
контролирующего метода, но при помощи некоего инстинкта,
который как будто различает в самых различных и в себе
целостных феноменах протекающей жизни нечто идентичное и

230

постоянное. Эта возможность и позволяет нам говорить об
известных свойствах и интенциях в жизни Гете, которые как
в проявлениях его молодости, так и в столь отличных от них
проявлениях его старости остались неизменными и именно
этим ясно и отчетливо обнаруживают противоположные жиз­
ненные формации юности и старости — подобно тому, как
устойчивая субстанция распознается по смене ее пре­
образований, а эта смена распознается по ее устойчивости.
Юношеская
Исходя из этих предпосылок, я привожу еще
смена настрое- один последний пример, характеризующий перестановки в пределах Гетевских жизненных сту­
пеней· Я уже упоминал о той невероятной противоположности
настроений, между которыми метался его юношеский темпе­
рамент:
„Himmelhoch jauchzend,
Zum Tode betrübt" l).

было формулой его юности, согласно собственному призна­
нию и свидетельству других. Конечно это не были ка­
призы слабости, которая перескакивает от одного внутренне­
го направления к другому, потому что ей нехватает силы
остановиться на одном, и которая нуждается в непрерывной
смене и в резких контрастах раздражения, чтобы почувство­
вать каждое из них в отдельности и жизнь вообще. Как раз
наоборот—это была могучая витальность, динамический на­
пор его существования, который принужден был настолько
раздвигать полюсы своих содержаний и столь неустанно бро­
саться от одного к другому, чтобы только найти простор
для своих движений и чтобы вообще найти применение своим
силам. Степень жизни, как чистой силы, требующей своего
разряда, была в юности настолько невероятно велика, что она
могла отбушевать лишь в неперерывном перескакивании между
наиболее далекими полюсами противоположных настроений,
оказываясь естественно нередко беспомощной, противоречи­
вой и глупой перед рассудочным содержанием того, что она
схватывала; однако тут нам делается снова понятным то чув­
ство, которое он тогда так часто выражал, что, собственно го­
воря, любовь и ненависть, добро и зло, счастье и горе—одно
и то же. Так оно в действительности и было ДАЯ него, ибо
х

) Ликование до небес—смертельная печаль.

231

все эти логические друг друга исключающие ощущения как
раз в своей противоречивости служили ему для того, что­
бы доставить достаточно широкое русло целостно могучему
потоку его жизненной функции. Но вот эта чиПротиворечие

в максимах

сто

витальная определимость его юности пре­
вратилась, как мне кажется, в его глубокой
старости в своеобразную интеллектуальную определимость:
в те бросающиеся в глаза противоречия как логического, так
и предметного свойства, в которых вращаются все его позд­
нейшие изречения. Те функциональные полярности, между ко­
торыми колебалась его юность, этим самым проросли в сферу
безвременно-теоретической содержательности, эмоциональная
амплитуда жизненных качаний откристаллизовалась в дистан­
цию между взаимно друг друга исключающими теориями. Са­
мый факт этих противоречий для него не тайна, и он пытается
довольно обстоятельно найти им об'ективное оправдание в
Годах Странствий, а когда обращают на них его внимание, он
отвечает то, что мы уже цитировали, а именно: он не для
того дожил до 80 лет, чтобы каждый день повторять одно
и то же; один из тех, кто много с ним общался, замечает с
изумлением, что его нельзя было утвердить на определенной
точке зрения на вещи и что он, едва успеешь одуматься, стоял
уже на совершенно иной. Правда, он настолько осознавал в
себе высшее, формальное, индивидуально-априорное единство
своего мышления, что перед этим противоречия в относительноединичном (которое все же обладало достаточной степенью
высшей всеобщности) даже и не возникали; но, с другой сторо­
ны, противоречия эти должны были представляться ему, упорно
удерживающему высшую позицию, адэкватным выражением для
отношений между человеком и миром. Поэтому же он в самом
творчестве идей всегда доходит до самого радикального;, до
безусловной всеобщности, потому что всякие возражения и
опровержения, которые могли ограничить его абсолютизм, дол­
жны были казаться ему в момент творчества чем-то отрица­
тельным, против чего его природа, постоянно устремленная к
положительному, и сопротивлялась. Однако существует глубо­
кая связь между его оценкой положительного, делающаяся с
возрастом все более и более безусловной, и отверганием всего
что только критика, только возражения—с одной стороны,
безусловностью и обобщенностью во всех направлениях мысли,

232

неминуемо приводивших к противоречивости его высказыва­
ний—с другой. Ценность и жизнь отнюдь не так устроены
(Гете и это хорошо знал, хотя и абстрактно), чтобы быть упра­
вляемы единой мыслью, прямолинейно устремленной в беско­
нечность. И если он этого добивался, то не путем ограниче­
ния единичной, отдельной максимы, а путем сопоставления
безграничной всеобщности одной со столь же безграничной все­
общностью другой, противоположной ей. Но самый факт, что
духовность его принимала именно эту форму, есть высшее и
наиболее всеобщее осуществление той великой эволюционной
формулы, согласно которой все то, чем обладала его юность
в качестве жизни, жизненного идеала, чувства,—все перешло и
в состав его старости с тем, чтобы вместе с ней принять
участие в построении об'ективного мира в форме теоретиче­
ских, а также и практических содержаний.
Хронологическая фиксация этого поворота есть
Сплошность
задача биографическая, а потому для меня не
столь существенная, тем более, что у Гете—и это
уже не раз отмечалось мною как одна из характернейших
черт его облика—решающие мотивы подготовляются задолго
до того, как наступает эпоха их господства, после чего они
отнюдь не отмирают, а постоянно звучат и о себе напоминают.
Это как бы то средство, при помощи которого его природа
осуществляла сквозь все невероятные свои превращения свою
столь же невероятную сплошность· То, что он в глубокой
старости назвал „повторной половозрелостью", новое цветение
юношеской продуктивности, не что иное, как особое насыщен­
ное проявление этой категории, перенесенной из области со­
держательной в область функциональную: из возвращения со­
держаний ранних периодов к возвращению энергии и ритмов
того времени, без сохранения которых впрочем и первые не
могли бы вернуться. В этом смысле, собственно говоря, вся
его жизнь протекает под знаком „повторной половозрелости"
которая иногда лишь переходит из хронического состояния в
острое· И в то же время она обладает аналогичной функцией
и в другом измерении времени, для которого нет столь же
меткого термина: это предвосхищение состояний и мыслей,
которые по содержанию своему относятся лишь к последую­
щим эпохам. Подобно тому, как сущность жизни вообще за­
ключается в том, что настоящее ее содержит в себе и ее

233

прошлое и ее будущее в некоем механически невыразимом
единстве, так и у него, прожившего наиболее чистую жизнь
как такую, момент настоящего простирался в прошлое и в
будущее—определенная форма процесса и динамики этой жи­
зни,—форма, для которой пережиток собственно прошедшего и
предвосхищение собственно будущего было лишь ее выраже­
нием, выявляемым в ее отдельных содержаниях, и которая,
быть может, и являлась одной из основ его веры в бессмертие.
и
Бесс
Правда, и в этой вере чрезвычайно характерно
в молодости сказывается разбираемая здесь основная смена
и в старости
в наП р авле нностях его жизни. В знаменитом
изречении своем, к которому я еще вернусь, Гете выводит
наше „убеждение в бессмертии" из „понятия д е я т е л ь но с τ и": „Если я до конца своего неустанно д е й с т в у ю ,
то природа обязана предоставить мне иную форму существо­
вания" и т. д. Но уже полустолетием раньше он пишет: „Ч то
в людях столько духовных задатков, которые они при жизни
не могут развить и которые указуют на лучшее будущее, на
гармоническое существование, в этом, друг мой, мы с тобой
сходимся". И в том и в другом—тот же мотив: требование буду­
щего с тем, чтобы настоящее могло в нем актуализовать то,
что в нем самом хотя и заложено, но еще связано и не осу­
ществлено. Но в юности это—„гармоническое существование",
совершенствование б ы т и я , эмоционально „лучшее", в ко­
тором будущее должно продолжить настоящее, в старости—
это деятельность, действие, бытийная основа которого, так
сказать, пропадает и которое уж больше не интересуется своими
качественно-эмоциональными последствиями.
Органическое Точная хронология во многих случаях не только
изживание
н е нужна и не возможна, но и может прямо-таки
идеи

повредить всякому рассмотрению личности, на­
правленному лишь на духовный его состав и стремящем)гся
ухватить эту сплошность, эту памятливость и предвосхищаемость его жизни. С другой стороны, однако, было бы
грубым непониманием считать, что этим самым отрицается
огромное значение последовательности в основных стадиях
его развития. Ведь для нас здесь как раз важно то, что Гете
осуществлял идею своего бытия в органически изживаемой
эволюционной последовательности, и притом в такой чи­
стоте, как пожалуй никто из великих людей: или вернее—

234

идея его изначально не была понятийно неподвижной,
но идеей ж и з н и . Во временном последовании его жизненных
эпох, и не только его убеждений, выражается безвременный
только смысловой порядок. И потому д\я нас здесь существенно
(не биографически, а для выяснения предметной структуры его
духовности) подтвердить вышесказанное тем, что поворот этот,
легкие намеки на который обозначались уже в первые Веймар­
ские годы, в общих чертах своих окончательно совершился
после путешествия в Италию. Обычно отсюда выводится новая
эпоха его жизни, и Италия рассматривается как решающая дирек­
тива всей остальной его жизни. Мне кажется это верным лишь
в особом, строго говоря, лишь в отрицательном смысле. НеЗавершенне
смотря на все плодотворное этого путешествия,
через
на новые перспективы и добытые материалы,
Италию

-

оно было прежде всего з а в е р ш е н и е м жи­
зненной эпохи и лишь постольку началом новой. Италия была
для него—как я это развил в своем месте—утолением некоей
жажды, разрешением противоречий, ставших нестерпимыми,
подтверждением его глубинного чувства жизни через созерца­
ние этой природы и этого искусства. Но если взглянуть на
его последующие поэтические и иныесоздания, за исключением
возникших под непосредственным впечатлением, вроде Римских
Элегий, то обнаруживается чрезвычайно мало следов его
итальянского пребывания и всего его несравненного своеобразия
и красоты; даже уже Венецианские Эпиграммы овеяны далеко не
итальянским воздухом. Новая диференцированная эпоха, на­
правленная на познание и делание, правда, по времени,
очень определенно наступает после Италии, но внутренно она
все же—эволюционная ступень, взращенная сравнительно неза­
висимыми от внешних переживаний органическими силами. Это
относится к неслыханному счастью этой жизни, что первый
большой ее период нашел себе столь совершенное и исчерпы­
вающее завершение. И потому не опровержением, а лишь зна­
чительным доказательством этой концепции является то обсто­
ятельство, что он четверть столетия спустя с глубоким потря­
сением сознается, что он не пережил ни одного счастливого
дня с тех пор, как отправился домой через Ponte Molle—и все
же, когда еще не прошло года после Рима, он прерывает свое
второе пребывание в Италии резким заявлением, что Италия
уже для него ничто. „Пирамида его существования" достигла
235

своей вершины в Риме, и дальнейшее строение протекало на
новой, заложенной рядом базе. Молодой Гете умер в Риме, и
понятно, что он сам себе казался выходцем с того света,
когда вновь ступил на итальянскую почву. Это было бы немысли­
мым, если бы добытое им в Италии было преддверием к его
новой жизни—но это был лишь исход старой. Пускай он получил
там ряд плодотворных с о д е р ж а н и й , действенных и в после·
дующем его развитии, но по отношению к п р о ц е с с у его жизни
Италия была лишь кульминационным пунктом его прежней
жизненной интенции, раздраженной и достигшей высшего само­
утверждения благодаря преградам и противоречиям последних
веймарских годов, как я на это впрочем выше уже указывал; в том
же направлении дальше итти не могло, жизнь должна была свер­
нуть на путь новых оформлений и могла отныне сделать это тем
свободней и решительней, чем окончательней прежняя эпоха
поднялась до этой гармонической кульминации, не могущей
уже больше быть превзойденной во внутреннем и внешнем
своем совершенстве. Он пишет из Рима: „Я был бы счастлив,
если бы имел кого-либо милого мне при себе, с кем бы я мог
расти, которому я по пути мог бы сообщать мои растущие
знания, ибо в конечном счете результат поглощает приятность
становления, как вечером постоялый двор поглощает труды и
радости дороги". Опять здесь повторяется формула его юно­
сти: преобладающая ценность процесса, личного становления,
динамики развивающегося существования по сравнению со
всяким чистым результатом, со всяким окончательным, готовым
содержанием. Этот тон горячего, полного чувства, суб'ективистического идеализма отзвучал в Риме навсегда. Но если ти­
пичное счастье его судьбы сказалось в том, что
Смысл
в т о т MOMeHTj когда направление и напряженность
его юношеской эпохи требовали высшего раз­
решения и завершения, ему пришла навстречу Италия и офор­
мила „идею" его молодости, то не меньшим счастьем, при­
шедшим вместе с этим завершением, были и те страдания,
которые ожидали его по возвращении. Всем известны те разо­
чарования, которые встретили его теперь в Веймаре, страстные
его жалобы на холодный прием друзей, на полное отсутствие
понимания его настоящего бытия и хотения. Он приехал еще
со всей полнотой и порывом юноши— и должен был отойти от
захлопывающихся перед ним дверей. Без сомнения—именно тогда
236

лопнула в нем одна струна, для которой уже не было места при­
крепления, и все самое сердечное и подвижное, что он выска­
зывал с тех пор, всегда имело тон известной сдержанности,
предметности, даже рационализации. Однако, каких бы страда­
ний ему ни стоило это испытание—судьба и через них снова
явилась повивальной бабкой ДАЯ НОВОЙ ЭПОХИ, К которой устрем­
лялась вся внутренняя динамика и идеальная необходимость
его жизни. Эпоха эта, заменявшая идеал суб'ективного бытия
идеалом об'ективного делания и познания, уже больше не могла
доверять водительству и душевной подоснове чувства—не мог
же он сохранить неизменным прежний, исполненный чувства без­
условной преданности и самоотдачи, тон своих отношений к лю­
дям. Поистине потрясающе развитие от страсбургской эпохи,
о которой он говорит: „Я вообще был очень доверчив" и до
признания старика: „Я все больше чувствую склонность скрывать
все лучшее, что я сделал и могу сделать". Перипетии этой длинной
драмы относятся ко времени его возвращения в Веймар—но и
в этом судьба, хотя и суровыми руками, расчистила ДАЯ него
снаружи тот путь, который ему был назначен изнутри. Сам он
сваливает на чисто внешнюю причинность то, что было тайной
целесообразностью его судьбы, и говорит, намекая на страда­
ния и помрачения после своего возвращения: „Слишком велико
было лишение, к которому должны были привыкнуть внешние
чувства: тут проснулся дух и постарался себя обезопасить",—
и за этим следует описание его научных работ. Хотя он в этом
просмотрел или умолчал о самом, собственно говоря, главном:
об эволюции своей собственной жизни, которая была нечто
более положительное, чем просто „себя обезопасить", тем не ме­
нее и в его отношении к судьбе понторяется формула его отно­
шения к миру вообще. Ибо так же как ему было достаточно
следовать своим внутренним инстинктам, чтобы находить в мире
„ответные противообразы", как автономная мысль, так сказать,
уже несла с собою свою собственную правильность и досто­
верность—так и судьба вступала в его реальное жизненное
развитие ДАЯ ТОГО, чтобы даровать подобные же „ответные про­
тивообразы" каждой органически-необходимо становящейся
эпохе его жизни, т.-е. каждую из них при помощи внеш­
ней необходимости, внешнего толчка, внешней данности напра­
вить так, как она сама и без того направилась бы изнутри.
Италия и веймарские разочарования дали ему в руки средства
237

завершить свою юношескую эпоху с той чистотой и нагляд­
ностью, какую требовала лишенная всяких оглядок решитель­
ность его нового пути.
Но вот в эпоху Гетевской старости на фоне
Третья ступень в с е г о предыдущего развития начинают возвы­
шаться симптомы следующей, третьей ступени. Тот духовный
ряд, на смену которого она выступает, легче всего охаракте­
ризовать при помощи тех значений, которые принимает понятие
ф о р м ы в общей совокупности, всей этой эволюции. Мне уже
не раз приходилось останавливаться на той огромной пробле­
ме, в истории разрешения которой все существование и твор­
чество Гете занимает столь индивидуальное место: как может
оформиться бесконечное? Не только типично человеческое
т о м л е н и е устремлено на преодоление всякой данной, опре­
деляющей границы: в страсти, в чувстве, в нравственном со­
вершенствовании, в воле к наслаждению, в проявлении сил,
в отношении к трансцендентальному; но и ф а к т и ч е с к и ощу­
щаем мы себя включенными и погруженными в некую беско­
нечность: вокруг нас—мировой процесс, уходящий по всем
измерениям в безграничное и облекающий наше личное бытие
таинственным образом и отнюдь без определенных границ; вну­
три нас—жизненный процесс, втекающий в наше я через бес­
конечное число органов, мгновенными носителями которого мы
являемся и поток которого, устремленный в бесконечность,
протекает через нашу жизнь. Эта двойная бесконечность, бес­
конечность томления и бесконечность действительности, нахо­
дит себе двояко оформленное противоположение. При всей
нашей вплетенности в бесконечные ряды, при всей расплыв­
чатости наших границ со сплошностью этих рядов, мы все же
индивидумы, т.-е. мы ощущаем, что эта непрочная периферия
нашего существа все же сдерживается устойчивым, недвусмы­
сленным средоточием, послушным в своих сменах лишь само­
му себе; из всего бесконечного и флуктуирующего материала
бытия образуется наше я как единая, и если не как субстан­
циональная и пластическая, то все же как функциональная и
характерологическая форма. Но потребность наша устремляется
еще далее, в поисках еще более прочных, недвусмысленных,
наглядных форм вещей, мыслей, бытийных содержаний вообще;
мы к ним тянемся как к спасению от растворения бытия в этих
уходящих все далее и далее бесконечностях, как к опорным
238

точкам для нашего внешнего и внутреннего взора, для уто­
мляемости наших восприятий и наших деятельностей. Обе эти
Ориентация
категории действительности, с одной стороны,
по проблеме
и идеалы, с другой, находятся в постоянной
борьбе. Ибо всякая форма означает нечто ко­
нечное, завершенное, ограниченное по отношению ко всему
остальному, поэтому сила и страстность жизни постоянно вы­
ходят за пределы ее оформлений, стирают проведенные ею
границы, перекидывают нас через них, как через предваритель­
ные и относительные, во внешнюю или во внутреннюю беско­
нечность, в безграничность, т.-е. в бесформенное. То, как мы,
несмотря на это логическое противоречие, все же переводим
приданое бесконечного в необходимые для нас оформленности
нас самих и нашего мира и притом все же можем сохранить
богатство и мощь этой бесконечности; и как мы, с другой
стороны, можем провозглашать форму в ее покое и строгости,
не делая из нее нечто негибкое, узкое и только конечное,—
такова, повидимому, одна из формулировок глубочайшей про­
блемы жизни вообще. Каждое произведение искусства, вби­
рающее в себя всю, но и дальше текущую жизненную интен­
сивность своего создателя, каждая догма сколько-нибудь
углубленной религии, каждая нравственная норма, дарующая
нашим практическим силам наиболее всеоб'емлющую и высшую
цель, каждое подлинно-философское основное понятие есть
определенный способ вместить бесконечность мира и жизни в
единую форму, так или иначе разрешенное противоречие меж­
ду вечной текучестью и неисчерпаемостью бытия, с одной
стороны, и его устойчивостью, наглядностью, конечностью,
оформленностью—с другой.
Молодость и Гетевская юность—по основной своей интенции—
жизненная бес- ставит весь акцент на текучую бесконечность
конечность

жизни, а благодаря этому нередко является
бесформенной, допуская даже, что его самообладание, сдер­
жанность, наглядность были изначально в нем достаточно
сильны, чтобы не доводить его до полной гегемонии не­
оформленного бытия, как это случилось с представителями
Бури и Натиска. Но беспокойные колебания его жизни, его
собственная характеристика этой эпохи, как эпохи „томления",
стихотворения типа „Песня странника в бурю", страсть к
Шекспиру, стиль писем к Кестнерам и к Августе фон Штоль239

берт\ ошюзш^ня против всякого схематизма и узкой традиции—
все это показывает, насколько ритм его внутренней жизни Ъил
непрерывным преступанием границ, ломанием форм, самоотда­
чей жизни, ощущаемой как бесконечность. В середине первого
веймарского десятилетия появляется первая тень границы,
падающая на эту внутреннюю бесконечность: „Ах, Лотта,—
пишет он,—что может человек. И что мог бы человек". И если
он за несколько месяцев до этого пишет, то он „все еще
видит перед собою карьеру в невозможном", то это не без
известного оттенка удивления. Тот, кто живет только из
суб'ективно действительного, как юноша, тот легко попа­
дает в об'ективно невозможное. От суб'екта, от себя нет
границ в об'ективном, суб'ект чувствует себя, собственно гово­
ря, всемогущим и лишь случайно ограничиваемым. И если впо­
следствии его глубокая старость, как результат многолетнего
углубления в об'ективное, ограничивает жизненную интенцию,
от метафизического вплоть до внешне-практического, „возмож­
ным"—то приведенные здесь выражения, в которых невозможнобесконечное уже отошло в своего рода и д е а л ь н у ю действи­
тельность, являются как бы прелюдиями его старческой концепции.
Если, как мы условились, бесконечное есть по
От Ифигении преимуществу неоформленное, безобразное, то
следующий период, стоящий под знаком клас­
сики, прежде всего переместил акцент на форму; и это уже
в Италии, правда еще не настолько, чтобы был заметен какой
бы то ни было перевес последней или враждебность обоих прин­
ципов: для этого еще слишком силен превозмогающий все
границы жизненный поток, питавший его юность. Гетевское путе­
шествие в Италию есть одно из предельных совершенствова­
ний, достигнутых человечеством, так как оно изображает мо­
мент уравнения или об'единения этой великой антиномии:
эмоциональная бесконечность индивидуальной жизни, не со­
знающая своих границ, отлилась в формы, в наглядные и поэти­
ческие прочные, пластические образы, в устойчивые и замкну­
тые максимы; и жизнь стала, если только допустимо это
парадоксальное выражение, не менее бесконечной, оттого что
она вместилась в формах, т.-е. в конечном, а формы не стали
более зыбкими, менее пластическими, менее верными специ­
фической ценности формы, как такой, оттого, что они вобрали
в себя этот поток жизни, всегда бивший через край. С этой
240

точки зрения итальянское пребывание Гете есть новый зенит
его жизни. Ифигения, быть может, наиболее совершенное вы­
ражение этого. Здесь, по крайней мере в двух главных обра­
зах, дана вся безграничная полнота жизни, чувства, страсти;
и все же она отливается в красоту и замкнутость внутренней
и внешней формы, но не теряясь в ней,—настолько, что глубо­
кое витальное противоборство обеих стихий, в котором здесь
столкнулись молодость и старость Гете—звучит в некоей само
собою разумеющейся гармонии. Тассо же во многих отноше­
ниях есть уже ступень, ведущая от этой точки равновесия к
преобладанию формы. Правда, в самом Тассо жизнь еще живет
во всей своей бесконечности, в самом по себе бесформен­
ном напоре своей динамики. Но мир уже не предоставляет ей
никаких форм, в которые она могла бы облечь себя, на кото­
рых она могла бы успокоиться; Тассо п р о т и в о с т о и т проч­
но оформленному миру, все равно выражается ли эта оформленность в дворцовом законе, в негибкой стройности ха­
рактера Антонио, или в том „подобающем", которое для
принцессы есть единственно дозволенное. В действительности
сам Тассо—лишь „волна, гонимая бурей" и должен разбиться
о непреступные твердыни форм. Уже самое художественностилистическое выражение это символизует; что делать ему,
в речах которого бушует безмерная и бесконечная страсть, со
всеми этими людьми, неперерывно выражающимися отточен­
ными сентенциями. Правда, и в Ифигении уже не мало острой
диалектики логического словопрения; но противоположности
еще спаяны сердечной теплотой, которая разлита по всему
произведению и сосредоточивается в главных героях; чувство
пребывает еще в состоянии равновесия и единства с практикоэтическими и сентенциозными элементами, в то время как в
Тассо между ними образовался уже провал. Великий кризис
Гетевской жизни здесь снова поставил враждующие принципы ли­
цом к лицу, но беспомощность чистой жизненной интенсивности,
выливающейся за все границы, в расплывчатость своих бес­
форменных эмоций—решена: победа осталась за практическинормативным, как оно представлено Антонио, и за рассуди­
тельностью, как оно преобладает в сентенциозной природе
остальных персонажей, и в конце концов сам Тассо признает
справедливость этой победы. И все-таки это была еще борьба,
юношеская жизненная интенция (как раз м о л о д о с т ь
16

Гете

241

Тассо постоянно подчеркивается) еще не утратила всей своей
силы и своих прав, хотя и начала уступать перед другим
большим жизненным принципом.
Но в Незаконной Дочери победа формы уже
Незаконная
изначально предопределена, все равно рассмат­
ривать ли содержание пьесы с суб'ективной или
с об'ективной стороны. Не то чтобы здесь был недостаток
внутренней жизни, как это часто несправедливо в ней порица­
лось, но жизнь уже больше не живет своим автономным рит­
мом, как чувство, которому в счастливой гармонии отвечают
формы возможного существования, как в Ифигении, или кото­
рое мощно хотя и беспомощно их омывает, как в Тассо. Жизнь
уже ничего иного не хочет, как отливаться в прочные социаль­
ные устои, и весь вопрос лишь в какие именно. Люди уже
больше не окружены бесконечностью (как это чудесно намечено
в глубоко религиозном существе Ифигении, постоянно направ­
ленном к божественному, и в характере Тассо, по природе
своей обреченном на вечную неудовлетворенность), а потому
глубокие противоположности бесконечности и формы уже не
могут праздновать непостижимого счастья своего примирения
и обнаруживать всю мощь своих столкновений; трагедия за­
ключается лишь в том, что та жизненная форма, которая воз­
ложена на героиню об'ективными, так сказать, историческими
силами судьбы, противоположна той форме, к которой она
стремится, но которая нисколько не менее об'ективна и исто­
рически оформлена. И самая художественная форма обнару­
живает тот же поворот: в то время, как в Ифигении и в Тассо
еще звучат лирические ноты суб'ективной непосредственности,
Незаконная Дочь гораздо более картинно-изобразительна, на
место красочности, которая сама в себе всегда обладает некой
неопределенностью границ, поскольку она чиста, интенсивна,
появился линеарный стиль. Очевидно, что этот антагонизм
бесконечности и формы есть не что иное, как абстрактное
выражение ДАЯ ТОГО эволюционного хода, в котором жизнен­
ный акцент переместился от чувства на познание и действование. Ибо чувство как такое не поддается принципу формы,
а скорее подчиняется принципу интенсивности
Чувство
и цвета, оно обладает, так сказать, имманентной
ему безмерностью, которая получает свою гра­
ницу, быть может, лишь в отказе внутренней силы или со сто242

роны препятствия извне. Всякое же познание и всякое действие
изначально основано на формах, на чеканке и прочности,
которые даны если не всегда как действительное осуществле­
ние, то во всяком случае как смысл этих энергий. Гете встре­
тился с классикой как образцом всякой формы в тот момент,
когда он во что бы то ни стало должен был найти себе форму
для жизни и созерцания. Неудивительно, если он, опьяненный
этим открытием, не заметил, что есть содержания, которые
не поддаются этому стилю. Но духовно-историческим послед­
ствием этого заблуждения Гете явилось то, что многим из нас
еще теперь представляется, будто все, что не укладывается
в классический стиль, собственно говоря, вообще лишено формы.
_
Гетевское преклонение перед „формой" выстуПорядок
пает с годами все определенней и определенней,
доходя до формалистики. Он все более и более, как бы минуя
индивидуумы, интересуется их связями, которые с одной стороны
суть лишь оформленности из материала людей и их интересов,
с другой—предписывают единичному иначе недостижимую форму,
отграничивая его от остальных и отводя ему определенное
место; все выше и выше оценивает он „целесообразность",
а именно, как формальную структуру практического мира, ибо
он часто даже не указывает, к а к о й и м е н н о цели должно
служить действие, протекающее в данной форме; все более и
более безусловно необходимым кажется ему „порядок" настолько,
что он даже провозглашает, что скорее потерпит несправедли­
вость, чем беспорядок. Отныне сама природа обнаруживает—
что для него разумеется само собой—параллельные свойства:
„Wenn ihr Bäume pflanzt, so sefs in Reihen,
Denn sie lässt geordnetes gedeihen" ').

То, что в позднейших его политических и социальных изре­
чениях столь резко консервативно, даже реакционно, ничего
не имеет общего с классовым эгоизмом, но основывается, с од­
ной стороны, на тенденции дать место всему п о з и т и в н о м у
жизни. Во всем революционном, анархическом, слишком по­
спешном он видел задержки, негативности, расход сил, напра­
вленный только на разрушение. Порядок казался ему необхо*) „Если сажаете деревья, то да будет это рядами, ибо она (природа)
дарует преуспевание всему упорядоченному а
16*

243

димым, как условие п о з и т и в н ы х жизненных достижений.
Ибо, и это—с другой стороны, он в этих высказываниях рас­
пространяет и на человеческие отношения космический принцип
порядка и формальной слаженности. Поскольку это представ­
лялось ему осуществимым лишь путем строго иерархической
и аристократизирующей техники, постольку это может быть
оспариваемо и обусловлено его эпохой, но все же это не ка­
сается последних, природных мотивов. Так отныне полемика
его направлена и против чисто духовной неоформленности и
беспорядочности как по отношению к прошлому (также и соб­
ственному), так и настоящему; хаотичное отныне для него
враг по преимуществу. Шестидесяти лет он видит „главную
болезнь" века Руссо в том, что „государство и нравы, искус­
ство и талант должны были смешиваться в одну кашу с неким
безымянным существом, которое однако (!) называли природой".
Но он отлично сознает значение этой эпохи для самого себя,
ибо он продолжает: „Разве я не был охвачен этой эпидемией,
и разве она не оказалась благотворной причиной развития
моего существа, которое я теперь не могу помыслить иным".
И приблизительно в то же время он следующим образом отзы­
вается о фантастике, господствующей в духовной жизни: „Хотят
об'ять все и от этого все время теряются в элементарном,
сохраняя, однако, бесконечные красоты в единичном (недостает,
таким образом, о ф о р м л е н и я целого).Нам, старым людям—
хоть сума сходить, когда приходится смотреть, как вокруг
нас мир гниет и возвращается к элементам, с тем, чтобы из
этого, бог знает когда, возникло нечто новое".
Эта этически-витальная оценка формы стоит,
лУДОЖССТВвВ"

ное содержание повидимому, в глубокой связи с тем типичным
и принцип
д Л Я его старости перевесом художественной
формы

формы над художественным содержанием, кото­
рый был рассмотрен выше, настолько, что значительность
предмета казалась ему даже препятствием для совершенства
художественного произведения. Самоценность предмета, так
сказать, перехватывает за те границы, которые наложены на
него художественным оформлением: по собственной своей зна­
чимости предметы включены в сплошные, бесконечные с вязи
реального мира, искусство их вырезывает, вставляет их в об­
рамленную картину и оформляет их, сообщая им границы,
которых лишено их природное бытие и его ценностная сфера.
244

Таким образом, чистота его позднейшего артистизма имеет
свои корни в метафизике его старческого периода.
И в этом опять-таки обнаруживает он себя, так
Структура
сказать, типичным человеком, с тою лишь разниг
воарастов

цей, что подобные метаморфозы, обычно идущие
рука об руку с понижением сил, являются в нем чем-то чисто
положительным, стадиями его развития, проистекающими не
из ущербности, но из органической эволюции энергии, лишь
изменяющей свои способы выражения. Вообще говоря, моло­
дость мало заботится о формах, потому что ей кажется, что
она одним своим запасом сил может соответствовать всякой
встречной ситуации или требованию; старость ищет чеканных,
исторически или идеально предустановленных форм, потому
что они освобождают его от необходимости все нового и но­
вого приложения сил, сомнительных попыток, абсолютно личной
ответственности. Для Гете же это лишь новое принципиаль­
ное оформление, в котором выступает его мощь приблизительно
так же, как скромность и смирение, которые у бесчисленного
количества людей проистекают от их собственной слабости и
неустойчивости, для истинно же религиозного человека является
как раз выявлением его высших, центральнейших сил.—Это
распределение категориальных акцентов на бесконечность и на
форму в молодости и в старости основывается, кроме всего,
просто и на различии тех отношений, в которых находятся
единичные проявления жизни в той или иной ее стадии к об­
щему ее наличию. Что бы молодость ни переживала—с точки
зрения той полноты будущего, которую она еще имеет перед
собой,—мера ее вообще не поддается никакому учету, жизнь
настолько необозрима, что значение единичного достижения
или опыта является, собственно говоря, quantité négligeable,
подобно тому, как всякая конечная величина, как бы она ни
была велика, приближается к нулю, будучи сопоставлена с бес­
конечностью. Но так как старость имеет перед собою замкну­
тый горизонт и полагает границу жизни с приблизительной
точностью,—знаменатель дроби, (числителем которой является
единичное переживание, подлежащее в своей значимости фикса­
ции), делается величиной конечной и вместе с ним и вся дробь
и само переживание. Радость и страдание, достижение и не­
удача—суть отныне определенные, учитываемые части жизнен­
ного целого; этим мы окончательно оставили за собою огромное
245

количество величин,совершенно пропадающих, как неподдающие­
ся учету, в той бесконечности, которая развертывается перед
юношей. Достаточно указать на эти различные отношения между
единичностями и целым жизни, чтобы тотчас же стало очевидным,
что к ним могут быть сведены и функциональная бесконеч­
ность, как жизненный принцип юности, и прочная, ищущая упо­
рядоченности оформленность старости. Но именно этим самым
становится столь же очевидным, что это м о ж е т быть не более
как перемена ликов жизни, основанная на перемене не в запасе
силы, а в точке зрения на этот запас.
И все же м о ж е т б ы т ь в этом же следует
Посредственискать об'яснения <
для
своеобразной
отриные
создания
-> одной
«
г
г
цательной черты в общем облике Гете. Я на
этих страницах с достаточной настойчивостью указывал на
глубокую, само собою разумеющуюся гармонию между его
природным, действующим от terminus a quo, позывом к созда­
нию, оформлению, действию и ценностными нормами для со­
зданного и добытого, как на всеоб'емлющую формулу его
творчества, на то, что ему более, чем кому-либо, достаточно
было следовать лишь своим непосредственным импульсам,
действовать согласно своей природе, чтобы в результате со­
здавалось нечто соразмерное теоретической, поэтической, нрав­
ственной норме. То, что он даже самое свое трудное и совер­
шенное создавал, согласно собственному выражению, „играя"
и как „любитель", безусловно остается в силе д\я того Гете,
которого мы ищем, для „идеи Гете". Однако вывод из этой
гармонии между суб'ективными проявлениями жизни и об'ективностью вещей и норм: будто все сотворенное им об'ективно,
совершенно—фактами отнюдь не подтверждается. Мало того:
в совокупности созданий ни одного из великих творцов мы не
можем указать столько посредственного, столько теоретически
и художественно неудачного, непостижимо неудачного. Изо­
бразительные художники высшего разряда с самого же начала
должны быть исключены из сравнения, так как у них по самому
своеобразию их искусства, в одном движении их руки сосре­
доточивается столько от их гениальности, что здесь абсолютно
бесценное и „богом оставленное" исключено, так сказать, a priori,
во всяком случае м о ж е т встретиться лишь очень редко.
Но хотя Данте и Шекспир, Бах и Бетховен отнюдь не дости­
гают каждым своим созданием и не каждой частью создания
246

высоты тех достижений, которые определяют их художественный
разряд вообще, тем не менее количество недостигающих этого
совершенства произведений даже приблизительно не может
равняться с количеством таковых у Гете. Та масса не-поэзии
и банальных приблизительностей, которые заключены хотя бы
в его театральных речах, стихотворениях к лицам, революцион­
ных драмах, относится к наиболее поразительным случаям всей
истории духа. Конечно, высота, занимаемая им как единым и
целостным образом, от этого не страдает, потому что она у
художника определяется не средним пропорциональным его
достижений, но, при некоторых само собою понятных оговор­
ках, исключительно высотой его в ы с ш и х созданий; все, что
оказывается значительно ниже таковых, в этом смысле совер­
шенно безразлично, как если бы оно никогда и не было создано
(разве только поскольку оно действует как „дурной пример").
Все же эти явления как бы ценностных выпадений у Гете
остаются загадкой, для которой я не нахожу достаточно удо­
влетворительного решения. Та точка зрения, с которой я рассмат­
ривал это явление в начале этой книги, отводит этим отрицатель­
ным ценностям возможное место, как факта его жизни вообще, но
ведь Гете не только проживал суб'ективный жизненный процесс,
который мог протекать через такого рода провалы, но и противо­
стоял, одновременно или по крайней мере потом, созданиям этого
процесса как судья; а отсутствие и э τ о й задержки, при помощи
которой человек ставит себя как бы над своей жизнью, недо­
статочно удовлетворительно об'ясняется колебаниями этой
жизни. Можно было бы в крайнем случае думать о своего
рода суверенной небрежности, которая на любой повод чемнибудь да откликается, только чтобы от него отделаться,
пожалуй с некоторой иронией по отношению к публике и к ca­
rt-,
мому себе. Однако такого рода об'яснение в том
через оценку или ином случае, может быть, и подходит, но
формы
то ^ ч т о о н о о с т а е т с я в С иле ДАЯ всего круга
такого рода продуктов, исключается необыкновенным количе­
ством таковых. Зато мы, может быть, имеем некоторое указание
в повышенной оценке формы, как такой, тем более, что все
эти своеобразно пустые, легковесные произведения почти ис­
ключительно относятся к его старости, в то время как одно­
временные значительные проявления его творчества никак не
допускают об'яснения чисто старческой слабостью. Он обладал,
247

в конце концов, столь сильной потребностью вообще оформлять
суб'ективную жизнь и об'ективные бытийные содержания, каж­
дое из них включать в определенную связь эстетически-формаль­
ного и теоретически-всеобщего свойства, давать образ даже
минимальнейшему, что благодаря этому сверхформальное зна­
чение содержаний от него подчас и ускользало. Вспомним при
этом, всецело сюда же относящуюся, саму по себе не менее
загадочную, неслыханную его терпимость, которую он обнару­
живал в старости к совершенно посредственной литературе.
Один великий современный французский поэт как-то выразился
о посредственных стихотворениях: „писать стихи, это всегда
очень хорошо"—и при чем отнюдь не иронически. На самом
деле это интерес, которым часто обладает творческий человек
к оформлению мировой материи согласно собственным твор­
ческим формам, только как формам, и который не легко понятен
только воспринимающему. С другой стороны,
Нетерпимость м н е
0
по отношению
кажется чрезвычайно показательным, что
к „бесконечинтерес Гете к художественному и духовному
ной" тенденции

,

^

оформлению приводит, как раз наоборот, к не­
терпимости, как только он чует другую противоположную
витальную идею, которую он оставил за собой в своем раз­
витии по направлению к форме и к порядку, а именно: принцип
и интенцию бесконечного. Она наличествует в самых различ­
ных, открытых и более скрытых модификациях, как в Жан
Поле, так и в Клейсте и в Хельдерлине. Пускай безмерное,
гранесокрушающее в одном заметно на поверхности, в другом—
лишь интимнейшая жизненная устремленность — безразлично:
с точки зрения гетевской старческой позиции, по сущности
своей все три оказывались на стороне бесконечного и как раз
значительность их должна была еще обострить неприязнь Гете—
в то время как содержательная незначительность всевозмож­
ных мелких писателей как раз особенно ярко подчеркивала,
так сказать, формальную сторону духовного оформления жизни.
Именно та терпимость, которая была у Гете по отношению
к ним, была у него и по отношению к самому себе. Он доволь­
ствовался тем, что каждым из бесчисленных этих написанных
на случай продуктов он каждый раз вырывал момент из жизни,
текущей в бесконечность и растворяющей в этой бесконечно­
сти все определенные грани оформленных содержаний. Конечно
можно в этом видеть гипертрофию оформляющего инстинкта*
248

ибо все же остается сомнительным, имеет ли форма иной окончательный смысл, чем совершенство той жизненной субстанции,
которая в конечном счете ведь все же бесконечна. Предметное
разрешение этого вопроса не входит в нашу задачу. Но по­
добно тому, как он охотнее сносил несправедливость, чем бес­
порядок—в то время как опять-таки вполне правомерен вопрос,
не является ли справедливость конечной целью всякого порядка—
так он, после известного возраста, предпочитал, как это ни
парадоксально, написать незначительное стихотворение, чем
не писать никакого, если только жизненный момент поддавался
подобному оформлению—и не исключена возможность, что и
то упорство, с которым он непрерывно настаивает на необхо­
димости делания и деятельности, не всегда указывая при этом
конечную ценность и содержательный смысл такого делания,
об'ясняется тем же стремлением к ограничивающей, так или
иначе упорядочивающей, оформляющей обработке бесконечной
мировой материи.
И вот я, наконец, дохожу до той точки, которая
Искусство
Jу Ж е наМ ечалась с разных сторон и к которой
старости
г
г
г
должно было привести рассмотрение периодов
развития Гете под категорией формы. На ряду с господством
этой категории в глубокой старости его обозначаются следы
дальнейшей стадии духовного его развития, которая хотя и
осталась фрагментарной, все же может быть обозначена лишь
как прорыв, как преодоление принципа формы. Решающим
симптомом являются прежде всего насилия над традиционным
строем речи, в особенности во второй части Фауста. Сюда уже
относятся такие стяжения слов как: Glanzgewimmel, Lebestrahlen,
Pappelzitterzweige, Gemeind rang. Еще решительнее в случаях асин­
детического сопоставления-—как бы брошенных отдельных вы­
ражений вроде:
„Worte die wahren,
Äther im klaren,
ewigen Scharen,
überall Tag" *).

И еще шире: в хаосе классической Вальпургиевой Ночи, не
поддающемся логической организации. Во всем этом сказы­
ваются специфические черты и с к у с с т в а
старости,
в котором многие из величайших художников достигают не*) „Слева истинные—эфире в светлом—вечным сонмам—всюду день".

249

сравненной в пределах их творчества ступени выразительности:
Микель-Анджело, главным образом в Pietà Rondanini и поздних
стихах, Франц Халъс в Регентшах Сиротского дома, даже
Тициан в старческих своих произведениях, ярче всего Рем­
брандт в поздних офортах и портретах, Бетховен в последних
сонатах (в особенности в обеих виолончельных сонатах) и
квартетах—и кончая Парсифалем и „Когда мы мертвые про­
снемся". Я пытаюсь найти понятийное выражение для того,
что ощущается общего всем этим явлениям. В этом старческом
стиле охотно усматривают импрессионизм, будто старики утра­
тили силу оформить и связать единое целое, и будто ее хватало
лишь для кульминации отдельных моментов, которые все же
оставались суб'ективными; так, как если бы они не достигли
формы обстоящей в себе, которая может быть осуществлена
лишь в непрерывной, взаимодеятельной связности отдельных
импульсов, идей, прозрений. Такое толкование, на мой взгляд,
чрезвычайно поверхностно. Самый факт, конечно, неоспорим: во
всех подобных созданиях ощущается суб'ективизм, прорываю­
щийся в могучих волнах и ломка синтетически целостных форм.
Весь вопрос в том, в каком смысле здесь следует понимать
форму и в каком—суб'ект. Во-первых, те формы, которыми
пренебрегает искусство старости, суть исторически унаследо­
ванные формы. Старческое искусство великих художников
совершенно равнодушно к тому, какие живописные средства,
какой музыкальный синтаксис и гармония, какое отношение
между поэтическим выражением и выражаемым содержанием,
какая грамматическая структура и какая логическая связь
обычно признаются за нормативные. Но несомненно то, что
оно идет еще дальше и проявляет известную беззаботность
не только по отношению к формальным императивам, данным
в историческом развитии, но и по отношению к принципу
формы вообще, мало того—даже, пожалуй, несет в себе отри­
цание и вражду к этому принципу. То, к чему оно в глубине
стремится, не только ускользает от той или иной формы, во,
может быть, и от возможности быть выраженным, так сказать,
в форме ф о р м ы . Но ведь и форма, поскольку дело идет о духов­
но воспринимаемом, о духовно оформляемом,—
Форма иобек- в с е г д а принцип об'ективности, и в этом заключается ее метафизическое значение как в этике,
так и в искусстве. Когда мы какому-нибудь содержанию приписы250

ваем или сообщаем форму, она обладает, помимо данного своего
осуществления, идеальным, по крайней мере безвременным, предсуществованием; когда она „творится", творец следует чему-то
предначертанному во внутреннем созерцании, во внутренней
данности—как уже в греческом метафизическом мифе творец
с м о т р е л на вечные идеи или формы, создавая вещи по образу
их и подобию. Каждый кусок бытия, каждое содержание, не исклю­
чая душевного события, как реального, -единственно; именно оно
не может существовать дважды, оно—безусловно лишь оно
само в данном месте пространства и времени, и в этом смысле
каждому реальному содержанию может быть приписана мета­
физическая суб'ективность: оно не может выйти из этого
бытия для себя, заключенного в свои границы. Материя бытия,
по смыслу своему -- бесформенное и поэтому indefinitum и infi­
nitum, может быть безусловно лишь однажды, в целом своем
и в каждой части; форма же—наоборот: ограниченное и ограничи­
вающее может реализоваться бесчисленное количество раз. По­
тому оно и есть об'ективное, что оно нечто большее каждого
своего осуществления, хотя бы оно и выступило лишь в данном
осуществлении в первый и последний раз, ибо для него, в идеаль­
ном его обстоянии, безразлично осуществляется ли оно в том
или ином, в одном или тысячи кусков материи. В этом заключается
обективность формы; это делает каждое конкретное суще­
ствование по сравнению с ней случайным, основанным лишь
на самом себе, суб'ективным; и такое существование лишь
постольку становится об'ективным, поскольку на нем ощу­
щаются следы формы. Чем более наше делание, наше мышле­
ние, наше творчество вырывается из данной непосредствен­
ности только материального с тем, чтобы проникнуться
формой, тем об'ективней она обстоит, тем более она оказы­
вается причастной той идеальной свободы принципа формы
от всей суб'ективности однажды протекшего бытия. Вот по­
чему искусство старости, в чьем великолепном неприятии
исторически унаследованных форм скрывается отрицание прин­
ципа формы вообще, представляется только суб'ективным.
«
Но, может быть, здесь ставится не более не
противополож- менее, как вопрос о преодолении всего этого
вости
противоположения, быть может, выступающий
з д е с ь субъект уже отнюдь не случайный, от'единенный, под­
лежащий освобождению через форму суб'ект, как это имеет
251

место в молодости, когда суб'ективная бесформенность нуж­
дается во включении в исторически или идеально предсуществующую форму, чтобы развиваться по направлению к об'ективному. Но в старости большой созидающий человек—я, ко­
нечно, имею в виду лишь чистый принцип и идеал—несет форму
в себе и для себя, форму, к о т о р а я о т н ы н е е с т ь б е з у ­
словно
т о л ь к о его с о б с т в е н н а я
форма;
с безразличием отвернувшись от всего того, чем внутренне
и внешне обременяют нас временные и пространственные опре­
делимости, его суб'ект, так сказать, сбросил свою суб'ективность—это и есть „постепенное выхождение из явления",
однажды уже приведенное Гетевское определение старое!и.
Человек уже более не нуждается в об'емлющей раме, чтобы
на ней ткать единичные свои проявления и действия, потому
что каждое из них непосредственно отображает весь жизненный
об'ем, который в этом человеке действителен и возможен.
Это таким образом прямая противоположность импрессионизму,
который любое переживание, любое отношение между суб'ектом и тем, что в том или ином смысле вне его, выявляет
односторонне лишь от лица самого суб'екта—в то время как
здесь дана та степень абсолютной углубленности, при которой
суб'ект становится чистым, об'ективно духовным бытием, на­
столько, что для него уже больше не существует, так сказать,
ничего внешнего. Но поскольку и старый челоСуоект
в е к т о ж е ж и в е т в мире, поскольку и его могут
коснуться его единичности и внешности, раз он
в качестве художника в конце концов ведь всегда говорит
о нем и о вещах в нем—то понятно, что речь его и все его
духовное бытие становится символичным, т.-е. что он уж больше
не желает схватывать и называть вещи в их непосредственности
и самобытности, но лишь постольку, поскольку биения пульса
его внутренней одинокой, самой с собой живущей, являющейся
самой для себя миром, жизни могут явиться знаками этих
вещей или наоборот. Гете говорит однажды в глубокой ста­
рости—я это уже приводил в своем месте—об эквивалентности
самых различных жизненных содержаний и обосновывает это
тем, что он „свою деятельность и свои достижения всегда
рассматривал лишь символически". Но в этом сказывается его,
с годами все возрастающая, подчас дорогою ценою проводив­
шаяся воля к единству жизни. Ведь, может быть, такое симво·
252

лическое истолкование жизненных содержаний есть вообще
единственное средство представить себе жизнь до известной
степени как единство. Наша „деятельность и наши достижения",
как цели и как ценности, как случайное или необходимое, как
удача или неудача—суть нечто настолько бесконечно раздроб­
ленное, бессвязное, самопротиворечивое, что жизнь, рассматри
ваемая с точки зрения непосредственных ее содержаний, пред­
ставляется нам смутным, безнадежным многообразием;только
в том случае, если мы решимся видеть в каждом единичном
делании лишь подобие, а в нашем практическом существование,
как оно нам эмпирически дано, лишь символ более глубокой,
подлинно действенной реальности — откроется возможность
усмотреть некоторое единство, усмотреть тот скрытый единый
корень жизни, который отпускает из себя все эти центробеж­
ные единичные проявления. Но этим самым вскрывается
и мистический характер этой старческой симвоСимволика
«
старости
лики. I ете однажды, с явным намеком на самого
себя, обозначил „квиетизм" и „мистику" как
существенные черты старческого возраста. Под мистикой
он, несомненно, разумеет здесь то, что я назвал символикой;
ведь как раз Chorus mysticus и возвещает символичность всего
мира как данности:
Alles Vergängliche
1st nur ein Gleichnis 1).

Гете этими двумя терминами недвусмысленно охарактеризо­
вал старческую эпоху—именно в том, в чем некоторые эле­
менты ее выделялись из прежних форм его существования.
„Квиетизм" этот—не что иное, как „выхождение из явления",
бытийное пребывание суб'екта в самом себе, суб'екта в со­
вершенно ином уже не относительном смысле, когда он был
еще противопоставлен об'екту. Он теперь сам все то, что он
мог вмещать и знать о мире, и потому находится к так назы­
ваемому миру лишь в отношении „символичности". Таким обра­
зом, отпадает всякая противоположность между такого рода
субектом и формой. Ибо об'ективация, которая прежде
даровала суб'екту форму, так или иначе вне его предсуществующую, хотя и заключенную в собственных его творениях,
*) Все преходящее лишь подобие.

253

отныне включена как его достояние в непосредственность
жизни и самопроявления субъекта, освободившегося от самого
себя и вернувшегося к самому себе. Говорить здесь о „собствен­
ной" форме, обнаруживаемой совершенным бытием и искус­
ством старости—почти что излишнее. Согласно своей чистой,
хотя эмпирически, очевидно, никогда до конца не реализованной
идее и интенции, жизнь эта вообще больше не имеет „формы",
которую можно было бы отделить от материала ее суб'ективности: самый принцип формы теряет свою силу перед абсо­
лютно об'ективной самобытностью такого суб'екта. В этом
смысле можно утверждать, что все бесформенности, весь рас­
пад синтеза в Гетевской глубокой старости—признаки того,
что основное, великое устремление его жизни: об'ективация
суб'екта оказалась под конец его жизни, если не в новой, то
перед новой, таинственно-абсолютной ступенью совершенства,

Если мы этим коснулись глубочайшего нерва
Преодоление

J

J

r

границы
последней эпохи Гетевской жизни, поскольку
формы
о н а о т л и ч а е т с я о т предыдущих,—хотя она лишь
вплетается в дальнейшее их развитие отдельными пробле­
мами и намеками,—то мь; этим самым стоим перед новым
аспектом всей тотальности этой жизни. Не раз высказыва­
лась мысль, что и научные теории Гете так же как и все
его понимание жизни,—причем и то и другое как в значитель­
ном и великом, так и в сомнительном и бесплодном,—всеце­
ло определялось художественной стороной его натуры. Он
говорит в позднем обзоре: „Я, собственно говоря, рожден для
эстетического". Характер его природопочитания, убежденность
в видимом присутствии идеи в явлении, „наглядность" его мы­
шления, значение „формы" в его картине мира, его страсть к
гармонии и закругленности теоретической так и практического
бытия—все это, в совокупности и взаимодействии своем, не
что иное, как определимость душевного бытия через a priori
художественности: то, что он художник—прафеномен всех его
жизненных феноменов. Однако, он сам намекал на то, что за
прафеноменами, за пределами доступного нашему исследова­
нию, все же стоит нечто самое последнее, которое недоступ­
но взору и обозначению. Таким образом артистический фунда­
мент и функциональный закон его существа имеет за собой
нечто еще более глубокое, некую неизреченную сущность,
которая несет и об'емлет и самое его эстетически определи-

254

мое явление. Конечно это не только его привилегия, ноименно в этом слое обитает последняя реальность в с я к о г о чело­
веческого существования. Все дело в том, что этот слой у
Гете особенно ощутим, именно потому, что единичности, что
первичные феномены его существа уже об'единены в некое
единство, в наглядном их несущем и пропитывающем прафеномене художественного и притом в такой степени, как мало
у кого. Он обладал—несмотря или именно благодаря как одно­
временным, так и последовательно эволюционным антиномичностям своего существа—такой степенью единства уже в пре­
делах эмпирического, какую мы должны еще отыскивать в
темном представлении некоего ноуменального абсолюта внутри
нас. Благодаря этому в нем то, что вообще эмпирично и выра­
зимо, отделяется от всего остального, что должно остаться
тайной, гораздо чаще и определенней, чем там, где непосред­
ственные единичности как-будто прямо конвергируют в эту
тайну. Весь о б ' е м его существования, даже поскольку оно
__
кажется лишь выражением
прафеномена
худог
г Ύ
J
Художественное и более чем жественного, был бы немыслим, если бы само
художествен- э т о художественное не было излучением или
орудием высшего, более всеобщего или, если
угодно, более личного; оставаясь в более эмпирическом и пси­
хологическом слое, можно было бы выразить это в том смы­
сле, что художник не достигает ч и с т о как х у д о ж н и к же
некой последней ступени, если он в то же время не есть не­
что большее, чем только художник. Конечно, мы совершенно
на правильном пути в углублении образа Гете, когда мы все
проявления его жизни, даже интеллектуальные, этические, чи­
сто личные сводим к общему знаменателю художественного—
однако, последняя инстанция этим еще не достигнута. Прав­
да, фиксировать ее в понятиях нельзя, а лишь представить
себе ее во внутреннем, эмоционально-окрашенном созерцании.
И не только из-за той трансцендентальной глубины, в кото­
рой обитает это последнее ядро личности не у одного Гете,
но и у всех людей вообще, но потому что у него, этого наи­
менее специализированного из людей, более чем у кого-либо
другого, это ядро в своей окраске не поддается никакому точ­
ному определению, которое неминуемо оказалось бы слишком
односторонним и исключительным. Мы ощущаем в нем, яснее
255

Лично-всеобщее

каком-либо ином историческом образе,
ту своеобразную, мало выясненную категорию,
которая определяет для нас всякого живущего, лишь только
мы его до известной степени узнаем; всеобщее его лич­
ности, которое однако не выделимо как нечто абстракт­
ное из единичных его черт и проявлений, но есть некое един­
ство, доступное лишь непосредственному душевному знанию.
Это совершенно иной путь схватывания всеобщего в единич­
ном, чем тот, по которому идет рассудок в образовании поня­
тий. Конечно, и рассудку доступны единичные феномены ин­
дивидуума, и он, напр., в случае Гете отвлекает от них общую
черту художественности. Но совершенно так же как мы „знаем"
всякого близкого нам человека помимо всех подобных опре­
деленных, подлежащих обозначению черт, как бы исчерпываю­
ще ни было их количество, и знание это протекает в особой,
не рассудочной, а лишь переживаемой категории, подобно ни
с чем не смешиваемой неописуемостью черт его лица—совер­
шенно также имеем мы и для Гете, величайшего исторического
примера этой возможности, своеобразное сущностное созерца­
ние, которое не исчерпывается единичными ни его качествами
и достижениями, ни суммой их, ни тем всеобщим, которое
могло бы быть из них добыто при помощи понятий; и вот
воззрение это оказывается действенным именно в каждой от­
дельной единичности, так же как ДАЯ метафизически направлен­
ного человека все единичные данности основаны и проникну­
ты тем абсолютным, бытийным единством, которое не может
быть обозначено при помощи одной из них и не может быть
добыто путем абстракции из всей их совокупности. Тот, кто
не чует за Гете и в Гете поэте, в Гете, прожившем свою жизнь
так, а не иначе, в Гете исследователе, в Гете любящем, в Гете—
культурном творце—это лично-всеобщее, единство которого
не слагается из множества; кто не чует эту, так сказать, фор­
мальную ритмику и динамику, сущность которой заключается
не в отношении к миру многообразного, а к тому единству
бытия, которое „требует молчаливого преклонения", — тому
Гете не даст того, что только он о д и н может дать. Я чув­
ствую себя совершенно свободным от всякого идолопоклон­
ства перед ним; могут быть более глубокие, более достойные
поклонения существования и достижения, чем его жизнь и
творчество, но степень его величия в только что указанном
256

чем

в

смысле—единственна: я не знаю ни одного человека, который
бы оставил потомству в том, что в конце концов—не более
как единичные проявления его жизни, созерцание такого вели­
кого единства бытия вообще, стоящего настолько выше всех
этих единичностей.
Если попытаться найти то, что ближе всего к
Сила
этому высшему, доступному лишь созерцанию,
и само поддается описанию, то встречаешься
с чем-то, пожалуй, еще более всеобщим, с чем-то еще более
характерным для самой формы личности, чем стихия художе­
ственного. Жизнь представляется тогда наиболее совершен­
ной, когда мы существуем, следуя исключительно позыву
духовной детумесценции и уверены, что мы этим самым тво­
рим об'ективное ценное, могущее оправдать себя перед толь­
ко содержательно-предметными критериями. Я достаточно ча­
сто указывал на это как на проходящую формулу Гетевской
жизни, и если рассмотрение наше обнаружило, что в юности
в нем преобладал процесс, а в старости об'ективные содержа­
ния, то это было не более как передвижениями акцента, как
эволюционными стадиями в пределах общего отношения его
жизни к бытию мира. Внутренние же факторы его личности,
которые были носителями этой евдаймонии его существования,
были с одной стороны—общий запас сил натуры, с другой—
таланты. Обычно и то и другое дано в людях в значитель­
ной степени друг от друга независимо. Сколько обреченных
на бесплодие, на ложное отношение к внешнему миру, сколь­
ко погибло от того, что у одних нехватило сил для их талан­
тов, у других—талантов ДАЯ их сил. Или же потому, что у
одних дарования были таковы, что силы в них расточались
бесплодно, а у других развитие дарований не соответствовало
постепенному росту их сил. Либо в машине больше пару, чем
это может выдержать ее конструкция, либо последняя рассчи­
тана на такую работу, для которой ей пару недостает. Но
из всех счастливых гармоний, которые приписывались природе
Гете, гармония между силой и талантами была пожалуй са­
мой глубокой, ДАЯ него самого—решающей. Конечно, и у него
силы подчас упирались в тупики „ложных тенденций" и ис­
кали себе выхода там, где талантами им не было уготовано
достаточно широких каналов. Но если приглядеться, это все­
гда были лишь отходы ДАЯ разбега, после которых тем совер17

Гете

257

шенней восстановлялось равновесие между силой и талантом;—
при чем силы соответствовали субъективно изживавшей себя
жизни, а таланты были теми средствами, при помощи кото­
рых эта жизнь могла протекать в соответствии с бытием вне
ее и с об'ективными нормами. Таким образом, гармония его
внутренней структуры являлась носительницей гармонии этой
структуры со всем об'ективным. И вот мы видели, как эта
коренная субстанция его жизни развертывалась в стилистиче­
ских противоположностях между его молодостью и старостью
с такой напряженностью, какую мы из всех великих извест­
ных нам людей встречаем разве только у Фридриха Вели­
кого—не говоря о религиозных внутренних переворотах (про­
текающих при совершенно особых условиях), в которых однако
усматривается не столько развитие от одного полюса к дру­
гому, сколько скачок. Но в этом сказывается еще и другая,
Q.
следующая основная форма равновесия его жизжизненного
ни: в картине ее ощущается как раз та мера
единства
устойчивости, верности себе, которая вызывает
максимальное впечатление смены и живого обновления—
и та мера изменчивости, при которой целостно устойчивое
проходящее единство производит наибольшее впечатление.
Благодаря тому, что каждая из этих витальных форм
выявляла свою противоположность и в этой противоположно­
сти—свое собственное совершенство, осуществлялся специфи­
чески о р г а н и ч е с к и й характер гетевского существования,
ибо организм есть для нас то существо, которое в отличие
от всякого механизма об'единяет в себе течение непрерывной
смены с устойчивой, тожественной самостью, уничтожающей­
ся вместе с самим существом. В Фридрихе Великом эта про­
ходящая нить, заплетающаяся в молодости и старости в столь
разные узоры, ощутима не столь ясно. Правда, и у Гете нече­
го искать единого духовного и жизненного с о д е р ж а н и я ,
сохраняющегося неизменным от начала до конца; если бы и
удалось таковое найти (хотя бы в художественной или пантеи­
стической тенденции), то не оно явилось бы в данном случае
решающим. Устойчивое содержание есть само по себе всегда
нечто негибкое, и, строго говоря, оно—н е τ о устойчивое,
которое сдерживает воедино изменчивость ж и з н и и которое
гораздо теснее слито с этими изменениями, чем это доступно
содержанию, зафиксированному в понятии. Это на самом деле
258

нечто функциональное или з а к о н , который живет лишь сме­
ной и в смене или—выражаясь образно—толчок, являющийся
носителем индивидуального существования с начала до конца
и в своей чистоте и тожественности проносящий его сквозь
все его направления и извивы. Сам Гете убежден, что харак­
тер человека живет лишь в его поступках: „источник,—гово­
рит он в связи с этим,—мыслим лишь постольку, поскольку
он течет"; и „история человека есть его характер". Я всем
этим хочу только сказать, что единство и перманентность
эволюционных превращений жизни, наиболее наглядным при"
мером чего является жизнь Гете, не есть нечто стоящее в н е
этих переживаний; быть может даже самая противоположность
устойчивого и изменчивого есть лишь вторичное разложение,
при помощи которой мы приспособляем нашему пониманию непонятный сам по себе факт жизни. Д\я того,
Ненностное ра­ к а к и
венство жизнасколько самые противоположные мо­
демных момен- менты развития несут в себе пребывающее,
TOB

оформленное единство, мы находим у самого
Гете указание, чрезвычайно показательное для него самого.
А именно—один из основных духовных мотивов его заклю­
чается как раз в том, что жизнь в любой момент, в любом
месте своего развития есть или, во всяком случае, может быть
ценностью совершенной и самостоятельной, а не только под­
готовлением к конечной стадии или завершением предшествую­
щей. „Человек на разных жизненных ступенях, хотя и делает­
ся другим, но он не может сказать, что он делается лучшим".
Далее, описав требования, которые должен выполнить писа­
тель на в с е х ступенях своего творчества, он продолжает:
„Тогда и написанное им, если оно было правильным, на той
ступени, на которой оно возникло, останется и впредь пра­
вильным, хотя бы автор впоследствии развивался и изменял­
ся сколько ему угодно". В глубочайшем смысле сюда же
относится его замечание, что создание великого художника в
каждой стадии своего завершения есть уже нечто законченное.
Это самодовление каждого жизненного моменИзменчивость
ценности
к а к В Ы р а ж е н и е фундаментальной
и целостность

'

г

~J

w

жизни вообще, заключается не только в неза­
висимости от будущего, но и от прошлого. Я напоминаю его
чудесное заявление о „воспоминании", которого он „не при­
знает", потому что жизнь есть постоянное развитие и повы259
17*

шение и не может привязываться к чему-то застывшему, дан­
ному в прошлом, а должна включать таковое в качестве дина­
мически действенного в обогащаемое этим самым настоящее.
Ему 82 года, когда он говорит: „Так как я всегда стремлюсь
вперед, то я забываю, что я написал, и со мною очень скоро
случается, что я собственные произведения рассматриваю как
нечто совершенно чужое". Его глубокое неприятие всякого
телеологического рассмотрения относится сюда же; его убе­
жденность в достаточном смысле каждого момента существо­
вания не могла мириться с представлением, чтобы какойлибо из них получал санкцию от конечной цели, лежащей
выше и вне его. Если угодно, можно в этом видеть также
перенесение на временное течение жизни пантеистической
тенденции, для которой в каждом куске бытия обитает вся
тотальность бытия вообще, так что ни один не может выйти
за пределы себя, да в этом и не нуждается. Каждый период
жизни содержит в себе все ее целое, но каждый раз в иной
форме, и нет никакого основания к тому, чтобы черпать их
значение из какого-либо отношения к предшествующему или
последующему; каждый из них обладает, таким образом, соб­
ственными возможностями красоты и совершенства, несрав­
нимыми с возможностями других, равных ему по красоте и
совершеству, периодов. Так он, исходя из категории ценности
и из непосредственного ценностного ощущения собственной своей
жизни, ощущал живое единство и тожество, связующее непрерыв­
ность развития и резкую противоположность жизненных эпох.
Но так как каждая из этих эпох—по крайней
мере по идее своей или в пределе—была со­
вершенна в себе, Гете действительно целиком изжил себя.
Если великое волшебство этой жизни заключалось в том, как
она связала непрерывное свое развитие с таким самодовлею­
щим совершенством своих моментов, то и старость его несла
в себе свое совершенство. Она не была, как у многих других,
лишь завершением прошедшего, черпающим свой смысл и свое
достоинство лишь из этой, так сказать, формальной своей роли
и во всем остальном лишь из содержания того, что было,
подобно вечерним облакам, прощальным венцом ушедшего
солнца. Но она была обязана своим значением только самой
себе> не допуская сравнения ни с чем прежним, хотя и была
связана с ним непрерывным развитием. Однако именно благо260

даря этой своей замкнутой положительности, она и не указы­
вала ни на какое потустороннее продолжение пути, но, как и
все гетевское существование, срослась со здешним и прости­
ралась в трансцендентное не более, чем все это существова­
ние в каждом своем моменте. Этому сейчас же как будто
противоречат знаменитые слова, сказанные Эккерману, что
природа обязана даровать ему новую форму существования,
если здешняя больше не вмещает его сил. Я здесь совершенно
отвлекаюсь от его веры в бессмертие, спекулятивная мистика
которого ничего не имеет общего с эволюционными стадиями
эмпирической жизни. Мне важно лишь обоснование путем ссылки
на неизжитую силу, на неисчерпанные возможности, и я не
отрицаю, что вижу в этом самообман со стороны Гете—нечто,
конечно, недоказуемое, основывающееся на „впечатлении", ко­
торое не поддается никакому контролю и слагается из целого
ряда невесомых моментов. Богатство его натуры лишь предо­
ставляло совокупности его сил бесконечное количество воз­
можностей оформления, и так как он в каждый данный момент
мог ухватывать лишь одну из них, вливая в нее свою силу,
все остальные, кроме данной возможности, оставались, конечно,
нереализованными, и вот, ощущая это, он думал, что имел
с и л у и для всех остальных. Правда, он мог бы делать
горшки или блюда, но ему казалось, что он мог бы делать
горшки и блюда. Я же полагаю, что сила его действительно
изжила себя до конца; и это отнюдь не минус, а относится как раз
к чудесам его существования; он был из тех, кто действительно
доходит до конца и не оставляет после себя остатка. Мы здесь
повидимому подходим к последней формулировке того, что я
выше говорил о гармонии между его силой и его талантами:
не только его таланты развернулись в его силах без остатка,
но и сила его исчерпала себя до конца в его талантах. По­
скольку вообще о таких вещах можно судить, нереализован­
ными остались лишь абстрактные возможности его существа
(что является, так сказать, лишь логическим, а не витальным
или метафизическим выпадением), но свои конкретные возмож­
ности он исчерпал и ради них мог не „улетать в вечность".
Все эти совершенства, заложенные в „идее"
»Это поистине р е т е и получившие
свою созерцательную
наJ
rw>
J
был человек"

другого

глядность ближе к идее, чем у кого-либо
из людей, можно в заключение обозначить как

совершенство чистой человечности, не диференцированной
никаким специальным содержанием. Мы ощущаем его разви­
тие, как типично человеческое—
„auf deinem Grabstein wird man lesen:
Das ist fürwahr ein Mensch gewesen" *).

во всех и среди всех несравненных его свойств, в высшей
мере и в наиболее четкой форме рисуется та линия, по кото­
рой, собственно говоря, пошел бы каждый, если бы он был
исключительно предоставлен, так сказать, своей человечности.
Сюда же относится и то, что он во многом был дитя своего
времени и исторически во многом преодолен: ибо человек, как
такой,—существо историческое, и единственное в нем, по срав­
нению со всеми другими существами—то, что он в то же
время и носитель сверхисторического в форме душевности.
Конечно, достаточно связывалось неясности и злоупотреблений
с понятием „общечеловеческого", и всякие попытки анали­
тиков абстрагировать его из индивидуумов—напрасны. В действительности оно сводится к еще мало исл
Общечеловече„

м
ское в форме следованной и не подлежащей здесь ближаииндивидуаль- шему исследованию, но практически постоянно
НОЙ ЖИЗНИ

0

-

проявляемой, способности нашего духа: непо­
средственно различать в данном, в особенности душевном
явлении, то, что в нем чисто индивидуального и что типич­
ного, получаемого им от его вида или рода; при помощи
некоего интеллектуального инстинкта или действия определен­
ной категории мы ощущаем в некоторых сторонах человече­
ского явления как бы большую увесистость, более широкое
выхождение за пределы однажды данного бывания, что
мы и называем общечеловеческим и подразумеваем под этим
прочное постоянное свойство или эволюционный закон вида
„человек", некий центральный нерв, являющийся носителем
жизни этого вида. И в этом-то и заключаются несказанно уте­
шающее и возвышающее явления „Гете": что один из вели­
чайших и исключительнейших людей всех времен как раз
пошел по пути этого общечеловеческого. В развитии его нет
ничего из того, так сказать, чудовищного, качественно одино1

) На твоем могильном камне прочитают: это поистине был человек.

262

кого, ни с чем не сравнимого, что так часто обнаруживается
в жизни великого гения, в нем абсолютно нормальное дока­
зало, что оно может расшириться до пределов величайшего,
а всеобщее, что оно, оставаясь таковым, может быть высшей
индивидуальностью. Всякое еще не духовное существо стоит
вне проблемы ценности и права. Оно только е с т ь . Но все
величие и связанность человека стягиваются в единую фор­
мулу: он должен оправдать свое бытие. Он мнит достигнуть
это тем, что, минуя всеобщность человеческого существования
вообще, он то или иное единичное содержание этого суще­
ствования доводит до совершенства, которое измеряется пред­
метной скалой, значимой лишь для данного содержания,
интеллектуального или религиозного, динамического или эмо­
ционального, практического или художественного. Но Гете—
и это высший пример бесконечного ряда приближений—в
сумме и единстве своих достижений, в их отношении к его
жизни, в ритме и окраске, в периодичности этой жизни не
только требовал, но и жил обще- и абсолютно-ч е л о в е ч ес к и м, как ценностью, лежащей вне и выше всех единичных
совершенств: это было великое оправдание чисто человече­
ского и з с е б я с а м о г о . Он однажды обозначил смысл всех
своих п и с а н и й , как „триумф чисто человечного", но это было
и совокупным смыслом всего его с у щ е с т в о в а н и я .

263

СОДЕРЖАНИЕ
От редакции
Предисловие
L Жизнь и творчество
И. Истина
III. Единство мировых элементов
IV. Раздельность мировых элементов
V. Индивидуализм
VI. Итоги и преодоление
VIL Любовь
VIII. Развитие

264

·

Стр.
3
9
11
29
57
102
145
173
195
211

Издания Государственной Академии
Художественных Наук
Винокур Г. Биография и культура. Ц 75 к.
Винокур Г. Критика поэтического текста. Ц. 1 р. 25 к.
Грифцов Ф. Теория романа. Ц. 1 р. 50 к.
Гроссман Л. Поэтика Достоевского«. Ц. 1 р. 20 к*
Дурылии С. Из семейной хроники Гоголя· Переписка В. А. и М. И. ГогольЯновских. Письма М. И. Гоголь к Аксаковым.
Записные книжки А· П. Чехова. Приготовила к печати Е. Н. Коншина.
Под ред. Л. П. Гроссмана. Ц. 1 р. 25 к., в/п. 1 р. 50 к.
Искусство, Журнал Г А Х Н .
Т. И, 1926 (1925) г. Ц. 6 р.
Т. Ш, кн. 1. 1927 г. Ц. 2 р.
Т. III, кн. 2 - 3 . 1927 г. Ц 3 р. 50 к.
Т. III, кн. 4. 1927 г. Ц. 3 р. 50 к.
Коган П. Наши литературные споры.
истории критики октябрьской эпо­
хи. Ц. 1 р.
Литературоведение. Сборник статей под ред. В. Ф. Переверзева. LJ. 3 р. 50 к.
Писатели современной эпохи. Био-биолиографический словарь русских писа­
телей XX века. Том I Составили: Д. д . Благой, С. М. Брейтбург,
Н. Н. Захаров-Мэнский, Б. П. Козьмин, А. Т. Левенталь, В. Л. ЛьвовРогачевский, Р. С. Мандельштам, И. М. Машбиц-Веров, И. Н. Роза"
нов, Д. С. Усов, Α. Τ. Челпанов. Под ред. Б. П. Козьмина. Ц. 3 р. 25 к
Письма В« Я. Брюсова к П. П. Перпову. 1894—1896 гг. (К истории ран­
него символизма.) Ц. 1 р. 25 к.
Письма Пушкина и к Пушкину, не вошедшие в изданную Российской
Академией Наук «Переписку Пушкина». Под ред. М. А. Цявловского.
С приложением именного указателя писем Пушкина и к Пушкину,
напечатанных в трех томах академической